Статья Нора Кюртс «РЕАЛЬНОСТЬ ВОЗНИКАЕТ ИЗНУТРИ. «

Статья Нора Кюртс «РЕАЛЬНОСТЬ ВОЗНИКАЕТ ИЗНУТРИ. «

Пример изменений в процессе психоаналитической

терапии с психотическим ребенком

Психическая жизнь начинается со встречи. Для Франсиса Паша настоящая еди­ница — это не Я (Le Je), а Я вместе с другим, иначе как оправдать ностальгию. Все искания нашей жизни — как формулирует Рене Дяткин (Rene Diatkine, 1994) — связаны с ретроактивным фантазмом потерянного рая, с фантазмом идеального и утерянного объекта матери, всегда присутствующей и всегда доброй, которую в действительности субъект не знал, поскольку в то время он даже не знал, что она существует. Но эта иллюзия необходима для жизни; без иллюзии герой любой истории — это всего лишь мертвый герой. Я столкнулась с этой фундаментальной человеческой проблематикой в ходе моего аналитического приключения с Люком, психотическим ребенком; и мне хотелось бы проиллюстрировать слож­ность внутренних демаршей психоаналитика на примере случая, демонстрирующего креативные изменения. Проблема изменений, происходящих с пациентом, включает в себя существенным образом и участие в этом психики аналитика. Пси­хоаналитическая работа с любым пациентом, и в частности с психотическим ребен­ком, требует от аналитика столько же воображения, сколько и строгости, способ­ности находить удовольствие в ассоциативной креативной работе, которое ему позволит психически выживать в одиночестве, с тем чтобы уметь противостоять депрессивным чувствам и чувствам беспомощности, которые он неизбежно будет испытывать в периоды закономерных повторений, чтобы противостоять бессо­знательным стремлениям этих детей разрушать всякую связь, создающую риск увеличения внутреннего напряжения до невыносимости.

Люку 8 лет, когда я начинаю с ним встречаться. Он наотмашь открывает дверь, все у него чрезмерно, грубо. Он слишком высокий, крупный и сильный для своего возра­ста. Ходит он медленно, тяжело, тело немного наклонено вперед; у меня возникает образ быка. У Люка широкая улыбка, слегка застывшая на круглом лице, похожем на полную луну. Он хочет меня обнять, оторвать от земли, чтобы поздороваться, та­ким же образом, как он это проделывал со своей матерью. Я предлагаю ему пожать мне руку, он соглашается, но жмет ее слишком сильно и долго. Люк вооружен до зубов, за поясом — пластмассовые пистолеты и нож, иногда он в каске или в маске. Это не игра, это необходимость: он мне объясняет, что ему всегда нужно быть гото­вым к обороне, ночью — от привидений и живых мертвецов, которые хотят на него напасть и которых он видит в своей комнате

днем – от людей, которые ждут его на улице, чтобы убить. Его убежденность напоминает мне галлюцинацию, бред, и я говорю себе, что путь будет долгим, так как очевидно, что реальность, суждение о существовании возникают только изнутри.

Люк рисует, часто рисунки следуют один за другим с почти полным преобладанием первичных процессов, всегда без единого комментария; малейшее слово с моей стороны, малейший вопрос вызывают громадное раздражение, реакцию отказа.


Люк мне рассказывает множество страшных историй: он увидел нищего на земле с мертвой крысой во рту, он нашел отрубленную окровавленную голову в помойке и т. д. Он мне рассказывает, как он идет по темным подвалам, по подземельям и даже по канализации. С повторениями, всегда внезапно, Люк оплакивает смерть своего дедушки по материнской линии, умершего от рака, когда Люку было 4 года. Он гово­рит: «Я всегда думаю о нем, я ему говорил, чтобы он бросил курить, почему он меня не послушал?»

Люк не смог сформировать внутренние объекты, он остается зависимым от внешних объектов, потеря объекта переживается как актуальная, без историзации. Он продуцирует мощную проекцию, преследование приходит извне к Я, границы которого не сдерживают ничего. Но Люк улыбается, он явно испытывает удо­вольствие, рассказывая мне эти страшные истории. Я чувствую и думаю, что он стремится внушить мне страх, бессознательно хочет вселить в меня тревогу; так как защиты его Я недостаточны, чтобы противостоять его тревоге, он пытается создать чувство нарциссической общности со мной, заставляя тревогу циркули­ровать от него ко мне. От меня зависит не дать себе переполниться ею; Люк не может ассоциировать, именно я должна это сделать.

«Ураган ворвался в мою жизнь», — сказала мне мать Люка, рассказывая о сво­их отношениях с трудным сыном. «Ураган ворвался в ее психическую жизнь, — сказала я себе, — с рождением второго сына», который (это остается немного ту­манным) появился на свет якобы после нормальной беременности с деформаци­ей головы и двумя большими гематомами в верхней части лба. Младенец был взят под наблюдение, отделен от матери на три первые недели (она навещала его каж­дый день); мать говорит, что она должна была многие месяцы ждать заверения врачей в нормальности ее малыша, который будет развиваться медленно, с задержками. Семья консультируется в Центре подготовки к школе, где, проходя СР по адаптации1, Люк то проваливается в прострацию, то слишком буйствует.

Энцефалографическое обследование оказывается отрицательным. Люк поступает в Детский дневной стационар, и коллективом врачей этого стационара по окончании года напряженной работы ему назначена амбулаторная психоанали­тическая психотерапия. В 8 лет Люк не демонстрирует успехов в учебе, несмотря на достаточно правильную устную речь. Он ставит себя под угрозу, с ним происходят несчастные случаи, он ворует в магазинах, страдает энурезом и анкопрезом; его мать поддерживает с ним очень тесные отношения, лечит раздражения его кожи, применяя мази. Люк выражает страдание по отношению к своим многочисленным тревогам, к своим кошмарам, но способность выражать это страдание со­всем не соответствует способности принимать в расчет свою собственную психи­ку, Сколько потребуется труда, чтобы привести к этому Люка! Сколько потребуется работы, чтобы он получил доступ к месту субъекта!

Я буду встречаться с Люком 3 раза, а затем 2 раза в неделю в течение пяти лет.

Первые встречи между матерью и ее малышом были сотрясаемы тревогой. Мать (работающая секретарем) воспитана в семье иного этнического происхож­дения, которая подверглась преследованиям; члены ее семьи — бабушка, дядя — от этого очень страдали. Она говорит о большой привязанности к своему отцу, которого она идеализировала, и описывает его как исключительно приятного и милого человека, умершего от рака, когда Люку было 4 года. Она не рассказывает мне о своей матери. Я испытываю симпатию к этой скромной, желаю­щей сотрудничать женщине, но, в то же время, очень отстраненной и пассив­ной. Никогда в моем присутствии она не оказывала сопротивления своему сыну, позволяла себя обнимать, отрывать от земли с болтающимися руками, с лег­кой трогательной улыбкой, как парализованная. Мать будет находиться под при­смотром коллектива врачей Дневного стационара.

Отец приходил ко мне только два раза за пять лет: это человек очень значимый для сына, и ему хорошо удается успокаивать его, используя свой юмор. Он жалуется на Дневной стационар, где недостаточно авторитарны по отношению к Люку, но быстро признается, однако, что и ему самому не всегда удается справиться с помощью авторитарности. Хотя он не говорит о себе самом (это скрытный человек, труднодоступный, работающий свободным художником), я знаю, что этот при­зыв к авторитарности связан с его собственным отцом, о котором он рассказывал в Дневном стационаре как о человеке необузданном и даже грубом. Я знаю, что бабушка и дедушка по отцовской линии умерли до рождения Люка. Отец Люка, можно было бы сказать «неудачник», стал коллекционером оружия, так как кол­лекционные ружья и пистолеты хорошо вписываются в плохо структурирован­ное убеждение в необходимости самозащиты, которое отец передает своему сыну: например, иногда вечером он дает Люку пистолет, незаряженный — уточняет он, чтобы его успокоить, и Люк мне говорит, что это его успокаивает!

В первое время лечения я чувствую себя в одиночестве перед рисунками и страш­ными историями Люка, я одна с моими аффектами и моим воображаемым. Нет и речи о том, чтобы интерпретировать какое-либо бессознательное содержание ввиду неспособности Я противостоять всему тому, что увеличивает внутреннее возбуждение. Психический аппарат уже перегружен, имеет место поражение репрезентации, которая не может связать возбуждение. Многие наши молодые пациенты постоянно подвержены опасности быть переполненными невыносимым возбуждением, они становятся либо возбужденными, либо заторможенны­ми и в первое время не могут позволить существовать в своем внутреннем мире мыслям или желаниям, чтобы не быть мгновенно захваченными тревогой. Тогда ассоциации, связи и репрезентации, активно предлагаемые аналитиком, могут привести ребенка к тому, чтобы он заинтересовался тем, что происходит между ним и его психоаналитиком

и тем, что происходит внутри него самого; ребенок встречает идентификационную способность своего аналитика, может узнать себя в нем и таким образом расширить поле движений своего Я. Такая предварительная работа мне кажется необходимым вступлением к собственно работе по интер­претации фантазмов и бессознательных желаний, предварительная работа, кото­рая, разумеется, не является «вводным анализом» в смысле Анны Фройд, а есть неотъемлемая часть процесса, охватывающего целиком и полностью трансферо-контртрансферентные феномены.

Сначала я могу только получать возбуждение Люка, контейнировать в себе этот страх, быть затронутой, но не слишком, следить за тем, чтобы его воображаемое не захватывало мое, чтобы не потерять свою собственную ассоциативность. Люк не выносит, когда я говорю, но, кажется, любит, когда я рассматриваю его рисунки, слушаю его истории и когда я думаю. Иногда Люк мне говорит: «Что ты на меня так смотришь?», и я ему отвечаю: «Я думаю» или «Я размышляю», и это его успокаивает. Через несколько недель одно чувство возобладало над осталь­ными, и я ему его формулирую; это будет моим первым значимым вмешатель­ством: я ему говорю, что он не обращает внимания на себя ни во внешнем мире, где он подвергает себя опасности, ни в отношениях со мной, где он переходит от одного к другому, не уделяя должного внимания ничему. Несколько сессий спус­тя Люк мне говорит: «Вчера ты мне вроде бы опять сказала: «Обращай на себя внимание», я все-таки ходил по канавам, но я обращал внимание». Предупрежде­ния матери «Обращай внимание, осторожно!» конституируют начало комплекса кастрации; я думаю, что сам ход активного понимания психических движений, поиска смысла в пространстве, ограниченном строгой рамкой, представляет со­бой для маленького пациента непрерывность аналитика и тем самым психиче­скую непрерывность. Однажды Люк говорит: «Ночью, когда я испытываю страх, мне уже немного лучше; я думаю, что поговорю об этом с тобой». Первые измене­ния: отношения начинают организовываться, значение времени в них уже введе­но («вчера ты мне вроде бы опять сказала»), Люк меня инвестирует в качестве объекта.

Но он становится очень требовательным, сбегает из Дневного стационара, чтобы прийти в Центр, следуя только своему желанию (он не знает, очевидно, време­ни); он взбешен из-за того, что я не могу его принять, я ему противопоставляю рамки, тогда как он хочет мною владеть в собственнической любви. В конце сес­сии он не хочет больше уходить, ложится и смотрит на меня, неподвижным, рас­стреливающим взглядом. Он может также распоясаться, стучать кулаком в стену, он может даже дойти до того, чтобы размахивать стулом над моей головой, но он не доходит до физической агрессии по отношению ко мне. Он меня заставляет, наоборот, прожить то, что, как я считаю, пережила его мать: иметь ребенка, кото­рый может внушать страх. Я часто чувствовала в активной или пассивной прово­кации, что Люк бессознательно стремится к тому, чтобы я к нему «вошла во­внутрь», чтобы достичь удовлетворения на уровне анального эротизма; это то, что Осман (J. Hochmann) называет «циркулярным процессом», в котором психо­тический пациент ищет и находит подтверждение своих страхов в отношении к нему окружения, и я себе говорю, что как раз отклонение моего ответа по отно­шению к ожиданию и принесет изменение. С одной стороны, я придерживаюсь рамки, говорю ему о его бешенстве и его отчаянии из-за того, что нам нужно расставаться, тогда как он этого совсем не желает, он к этому не готов, не он это решил. Я ему говорю о его страхе не найти меня и потеряться; страх смерти должен быть связан со страхом покинутости, деструкции, потери объекта. Часто Люк уходит, грубо бросая мне: «Ну, раз так, ты меня больше не увидишь!», но он всегда верен следующей встрече. С другой стороны, я знаю, что непременно должна находить другие средства; проблематика лечения будет для меня со­стоять в том, чтобы отыскивать пути, помогающие интроекции! Такое средство «возникает» однажды (креативный момент изменения) путем изобразительно­сти, графической изобразительности, исходящей сначала с моей стороны: на сессии после примерно года лечения Люк садится, упрямый, молчаливый… На малейшее слово с моей стороны раздаются оскорбления: «Молчи!» У меня воз­никает ощущение, что я не могу двигаться. Я себя ловлю на том, что спрашиваю себя, что этот мальчик любит в жизни (я думаю, что в такой ситуации аналитик может выжить только благодаря своей собственной ассоциативности и удоволь­ствию, которое он в этом находит), и я себе говорю: он любит свою мать, он лю­бит страдать, внушать страх… он любит рисовать… Без особых размышлений я поднимаюсь — у меня смутное ощущение, что я иду на риск (навязать мою инаковость), но я также чувствую, что можно выйти из-под влияния через смеще­ние, — и я рисую на черной доске стилизованное лицо с разъяренными глазами. Люк смотрит, по истечении некоторого времени медленно встает (я снова сижу) И добавляет к этому лицу две толстые брови в форме V, которые подчеркивают гнев поразительным образом. Я восхищена этим карандашным наброском и ис­пытываю облегчение от позитивной реакции Люка, так как я говорю: «Да, так, это действительно похоже на Месье Гнев!» Люк улыбается, по-видимому, гор­дый; Месье Гнев странно на него похож, но: это не он; именно это отстранение позволило ребенку следовать за мной в графической игре. Месье Гнев, возник­ший из моего предсознательного, вписывающийся в циркуляцию контртрансферентно-трансферентных движений, будет нас сопровождать некоторое вре­мя. Люк его вновь рисует, я о нем вспоминаю, например, когда шум в коридоре заставляет вздрогнуть Люка: «Что это? Что ему от меня надо? Я ему размозжу голову!» Я: «Но это Месье Гнев!» «Тебе наплевать на мою голову», — возражает Люк, но скорее весело. Как и со своим отцом, Люк чувствителен к юмору. Я ему также говорю, когда он зол, что Месье Гнев внутри него, и тогда начинается со­всем удивительный процесс: Люк приобретает привычку изображать в начале сеанса на доске, как он себя чувствует приходя: он рисует сердитую, грустную или улыбающуюся голову, каждый день разную, и я должна сказать: «Сегодня ТЫ злой, грустный или довольный», и Люк мне отвечает кивком головы. Он ищет моего признания и таким образом узнает себя, как в зеркале. А затем на­ступает момент, который я рассматриваю как знак новой психической способ­ности: Люк начинает изображать целое через часть, то есть, он рисует только брови в виде V, чтобы представить злую голову и только улыбку, чтобы пред­ставить довольную голову. Речь идет еще не о некоей символике, а о «процессе наглядного изображения, который означает, что репрезентация чего-то отсут­ствующего приведена в действие между нами!» (рис. 1)

Согласно Денизе Брауншвейг (1971), зрительные образы благоприятствуют различению внутреннего-внешнего, тогда как слышимое сенсорно сразу и всегда принадлежит внутреннему; под защитой графического изображения Люк и я, мы смогли найти средство доступа к его внутреннему миру, который не пробуждал слишком много страха.

Другой пример этой новой психической способности: мы работаем третий год, — Люк ложится на диван, я слышу, что он плачет; как всегда в эти моменты, Люк не отвечает ни на какие прямые вербальные просьбы. Снова я решаю рисовать: я создаю персонаж, лежащий на кровати (это он и не он), который плачет, я рисую пустой пузырь над головой, это — персонаж, который мог бы думать о чем-то. Я кладу рисунок и маркер на пол, рядом с Люком, я вижу, как его рука высовывается из-под кровати и пишет, прячась от меня, на пузыре, приготовлен­ном мною: «Я хочу маму», а вверху — голова, совмещение детского и женского лица, которая плачет. Состояние скорби без имени обретает смысл; начиная с мо­его предложения изображать наглядно, Люк еще раз нашел репрезентативную возможность (рис. 2).

Прежде чем перейти к другому способу выражения, вербальному на этот раз, в центральной игре терапии появляется слово, связанное с действием. В течение долгого времени действие, двигательное или вербальное, — на первом плане у Люка; часто речь идет о разрядке возбуждения, но на сей раз это — именно драматизиро­ванное отыгрывание, которое привело к смыслу. Действовать — это не бессмыс­лица, не нонсенс.

В конце третьего года появляется образ отца, совершенно очевидно, что он возникает в «грубой» форме: Люк мне рассказывает о коллекции оружия своего отца, говорит мне также о том, что он может играть с этим оружием, и о том, что он знает, где его отец хранит пули. С одной стороны, я чувствую себя растерянной от беспокойства по поводу настоящей опасности во внешней реальности, связанной с возможным овладением этим оружием, и, с другой стороны, от моих ассоциаций, касающихся психической реальности и относящихся к символи­ческому пониманию отцовского оружия, о котором сын говорит, что хочет и мо­жет им владеть.

На следующий день Люк, сидящий напротив меня, вдруг медленно достает из своего кармана большой черный револьвер, видимо, не игрушку, и говорит мне: «Он заряжен». Я вскипаю и выставляю его за дверь: «Не может быть и речи о том, чтобы приходить сюда с опасными вещами». Люк вовсе не сопротивляется, и мы идем к его матери в комнату ожидания. Там я замечаю, что мать в курсе, но и на сей раз она не смогла проявить никакого сопротивления. «Он не заряжен», — уточняет она, не особенно взволнованная. Я чувствую прилив сильного гнева по отношению к его родителям — зная, что это ни к чему не приведет, — я себе гово­рю в сердцах, что не смогу ничего противопоставить такому губительному ро­дительскому слабоволию — материнскому слабодушию инцестуозного порядка и слабодушию отца, который, сам находясь в состоянии преследования своим собственным отцом, считает, что может успокоить своего сына посредством ору­жия. Неистовые кошмарные образы неожиданно возникают у меня в голове: Люк, потом мужчина, параноик, убийца и, что также любопытно, душитель с больши­ми сильными руками.

Я сама нуждаюсь в третьем (моя работа является составной частью совместной работы с дневным стационаром), я поднимаю на ноги дневной стационар, психиатр должен встретиться с отцом, и тот, в свою очередь, осознает возможную опасность и лучше будет защищать своих сыновей. Я разговариваю с коллегами… потом успокаиваюсь. Думаю, что мое авторитарное вмешательство было необхо­димым, так как я не могла продолжать работать аналитически и не слышать явно­го требования Люка быть защищенным от собственной убийственной ярости, ко­торой он боялся, оттого что не мог ее контролировать; но впоследствии я сумела посмотреть на эту сцену под другим углом: сцена обретает эксгибиционистское видение — Люк, вынимающий оружие из кармана. Я лучше улавливаю фетишист­ское значение пистолета и других, пластмассовых пистолетов, которые он посто­янно носит на поясе (интегративная работа должна сначала производиться в пси­хике аналитика!). Таким образом, работая с Люком, я становлюсь способной отделить мой страх револьвера — да, я испугалась опасного предмета — от его страхов быть мальчиком, с телом мальчика, тогда как он, расправляясь с пробле­матикой различия полов, имеет образ, бессознательный фантазм отца и мужчин, которые носят оружие вместо и на месте пениса! Если это так, тогда очевидно, что для мальчика любить и убивать, быть любимым и быть убитым — становится одним и тем же. «Хватит говорить об этом!» — говорит Люк, но не резко. Нам придется снова прорабатывать в несколько заходов это бессознательное желание обладать мною с помощью его револьвера-пениса и страх деструкции и потери объекта, страх, который провоцируется его желанием сближения со мной.

На третьем году Люк дает мне другую возможность изображения, вербального на сей раз, в игре.

Конкретный пример: Люк нашел в шкафу куклы на ниточках; он разыгрывает, как всегда, дьявола или волшебника, я должна играть роль маленького петрушки, зовущегося «Куку». В игре повторяется (разница только в росте) то, что Люк пытался наставить меня испытывать в непосредственных отношениях: Куку должен испол­нять абсолютно все желания дьявола! Я должна воровать, убивать, даже своих роди­телей. Если я не слушаюсь, меня превращают в каменную статую. Люк восхищен, он разыгрывает до конца отношения присвоения и обладания, он возбужден, но это ос­тается игрой! Речь идет здесь о центральном изменении; играть — не есть больше действовать. Я разыгрываю бешенство, желание воровать, желание убивать родите­лей, которые меня изгоняют, я разыгрываю страх, обращенный против себя, и беспо­мощность малыша, не видящего выхода, я говорю, например: «Мой единственный выход — обладать могуществом Бога или дьявола и быть, как они, бессмертными». Люк смеется: «Я очень люблю, как ты играешь Куку!» Я очень люблю… возможность интроекции; изобразительным путем я могу воплощать, инсценировать в игре внут­ренние состояния маленького Куку (как в психодраме1 принимаемые, интегрируе­мые интерпретации), и Люк может идентифицироваться не только со мной, анали­тиком, но и с моей интерпретативной функцией, с отношением, которое аналитик имеет с душой. Именно идентификации конституируют Я. Мои предложения изоб­разительного пути позволили «смещения энергии на сенсорную мощь репрезента­ции», как говорят Сара и Сезар Ботелла (1982).

Однажды Люк вновь начинает рисовать, мы уже работаем примерно четыре года, и я поражена изменением, вторичностью рисунка (рис. 3):

Море, корабль (мы видим, что он движется), заходящее солнце, ныряльщик, прыгающий в воду. На этот раз Люк говорит: «Он ныряет за сокровищем на дне, а там — осьминог». Осьминог — это что-то вроде импульсивного существа, поддающегося влечениям, весь красный (он тоже тайно желает сокровищ), но на сей раз сдержи­вает себя. Люк добавляет: «Там — кит, а там — акула». Кит и маленькая акула — друг против друга. У меня сразу же возникает образ аналитической ситуации, изображены трансферентные отношения. Но акула с расстреливающим взглядом стала совсем маленькой: она не внушает больше страха! Кит… я нахожу его немно­го ошарашенным и узнаю себя в этом образе! Я замечаю, что у кита — два ряда пузырьков над головой: речь идет о ките, который дышит и думает! Люк интроецировал наши отношения, в которых есть место для таких процессов, как жить, думать и представлять. У акулы — свои собственные пузырьки, кит и акула дышат неза­висимо.

По Рене Дяткину (1988), в детском психоанализе пациент придает смысл необычной встрече с незнакомцем, актуализируя свой предшествующий опыт через бессознательное повторение. Таким образом, в детском психоанализе существует как бы «второе время» — трансферентное, которое отводит предыдущему опыту функцию «первого времени».

На этот раз имеются в наличии и смещения, и символизм, и вторичность, а дьявольская мощь Оно не затапливает больше Я. Вытеснение — в действии, Люк может эволюционировать. Он делает предположения о профессиях: CRS1 — потому что имеют право носить оружие, подводный ныряльщик — чтобы искать сокровища затонувших кораблей.

«Я бы предпочел уметь дышать под водой и быть бессмертным, но я знаю, что это невозможно», — говорит он. Теперь принцип реальности противостоит прин­ципу удовольствия/неудовольствия, но здесь появляется проблема, главная и иногда непреодолимая в эволюции лечения: сможет ли рождающееся Я вынести увеличение внутреннего напряжения, которое обусловливается отказом от разрядки и от мгновенного удовлетворения.

Мне кажется, что в случае Люка мы видим волнующую иллюстрацию цены, которую платит психика, переходя в депрессивную фазу, как ее понимала Мелани Кляйн — депрессия, связанная с движением деструктивных влечений по направлению к внутреннему объекту.

Еще один рисунок, через месяц после подводного рисунка; на этот раз психические элементы переведены в речь — проработка становится возможной (рис. 4).

Сначала надгробный камень с его именем — Люк, потом наверху — мертвая голова с надписанным над ней его именем. Молчание. Я думаю о последней сессии, где Люк снова был груб на словах, и я ему говорю, что после того, как он вчера почув­ствовал сильную ярость, он, может быть, боится, что я не захочу больше его видеть, слышать и что он как будто мертвый в моих глазах. Тогда Люк рисует центральную голову, которая плачет и думает: «Мертвый» — и которая говорит в пузырьке: «Люк, я есть такой», — вид сгущения «Я мертвый, я Люк», а также, может быть, «Я этому следую» от глагола «следовать». Люк добавляет ту же самую фразу «Я есть такой» над могилой слева и под мертвой головой наверху. Потом другая мертвая голова, внизу, которая говорит: «Я есть такой…» Я мертвый, я Люк, я на исходе сил, я раз­дражен и боюсь, признай это… приходит мне в голову. Люк пишет «Я хочу» слева, стрелка направо. Справа — большой дом, стрелка сверху вниз и внизу лежащий персонаж с его именем — Люк. Рядом — скорая помощь/катафалк и гроб. Люк под­вигает рисунок ко мне и говорит, полностью спрятавшись в анорак, он становится нее более и более мрачным: «Я не могу больше страдать, это слишком тяжело, так жить, выйдя отсюда, я покончу с собой». Жить так… с внутренним напряжением. Интроективное движение ввергает Люка в опасность, сильнейший гнев и деструктивность оборачиваются против него. Люк подавлен. Я под большим впечатлени­ем, но не переполнена; прекрасно осознавая его потребность в крайностях, чтобы он мог меня затронуть, я чувствую, что сегодня Люк — в опасности: смягчив мощ­ность проекции и выход всемогущества, он может упасть с высоты, как указывает на то его рисунок, он может захотеть вновь искать нарциссического единства в абсо­лютном покое смерти. Я считаю, что должна вмешаться в план внешней и внутрен­ней реальности: сначала я ему говорю, что думаю, что он у меня просит защиты от своей внутренней ярости; мы организовываем его отправку домой, Люк высовывает го­лову из анорака с видимым облегчением. Я признаю его страдание, но я также выдерживаю и рамку: в конце сеанса Люк позвонит матери, которая придет за ним.

Рисунок при этом лежит перед нами. Рассматривая надгробный камень с его именем, я думаю о смерти дедушки по материнской линии, о чем Люк часто говорил как о невыносимой потере. Спрашиваю у него, знает ли он, где находится могила его дедушки; Люк не отвечает, но он не в прострации, он — в задумчивости. На этом мы расстаемся. В комнате отдыха он берет книгу, ожидая мать.

На следующей сессии Люк мне сразу говорит: «Спасибо тебе за то, что ты вчера сделала, я почувствовал себя лучше потом». Вы представляете мое оцепенение от такой не­обычной фразы? Он принимает загадочный вид и достает из своей пластмассовой сум­ки, которая всегда при нем, пачку фотографий, фотографий дедушки по материнской линии: дедушка со своей собакой, с Люком-малышом на руках, с матерью Люка на лод­ке. Люк говорит: «Я навещал его каждый день после школы, мама мне сказала, что я живу больше у дедушки, чем дома. Когда он умер, мне об этом не говорили неделю, но я это чувствовал. Когда мне сказали, я плакал десять дней без остановки. Когда он умер, моя жизнь остановилась, именно с тех пор я стал испытывать страх ночью и заболел!

Мой дедушка был для меня как отец, нет, лучше, чем отец, он меня всегда понимал, просто взглядом, он меня понимал без всяких разговоров!» Я говорю ласково: «И именно это ты ищешь в общении со мной». Он берет листок и пишет (дистанция); «Немного». Я: «И когда я тебя не понимаю так, как ты бы этого хотел, когда нужны слова, чтобы мы поняли друг друга, ты на меня сердишься, как ты сердишься на дедушку за то, что он ушел». Люк отсаживается подальше: «Нет, я на него не сержусь», он готов замкнуться, потом добавляет: «Да, немного, это правда — больше теперь, но раньше я видел своего дедушку, я думал, что могу прикоснуться к нему, но когда я про­тягивал руку, его не было. Тогда я думал о его могиле, очень сильно, как если бы я мог его вернуть, или я думал о том, чтобы покончить с собой, чтобы самому к нему вер­нуться, но теперь я знаю, что не могу вернуться».

Я полагаю, исходя из моего прожитого опыта в аналитическом приключении с Люком, что любые первичные травматические отношения матери со своим «раненым» и «ранящим» ребенком (она говорит об «урагане») не позволили Люку развить аутоэротизм, необходимый для чувства единства и для появления фантазматической деятельности, ведущих к дифференциации Я/не-Я. Сара и Сезар Ботелла (1982) настаивают на важности взгляда в первичных отношениях; по их мнению, младенец в слиянии с матерью воспроизводит на сенсомоторном уровне то, что он ощущает, когда мать его кормит, держит и особенно когда она на него смотрит. Во время «повторения по желанию», независимого от состояния нужды, когда ребенок сосет большой палец, он усваивает оральное удоволь­ствие и уносит своим взглядом, повернутым вовнутрь, взгляд матери. Если изна­чально аутоэротизм не был достаточно интегрирован внутрь отношений, субъект сможет использовать только разрозненные аутоэротические элементы своих органов, например глаз вместо взгляда.

Работая с Люком, я прочувствовала, до какой степени долго взгляд, исходящий от меня, переживался им как опасный: «Что ты на меня смотришь?» — часто спрашивал он резко у меня. Мать в каче­стве зеркала отсылает к представлениям о двойнике: за неимением внутреннего единства Люк нуждался в моем взгляде и во внимании своих мнимых пресле­дователей — пусть даже негативных; он был вынужден постоянно искать вне­шнюю фигуру, которая отражала бы что-то его, искать двойника в надежде обрести свою идентичность по модели примитивных зеркальных отношений с матерью. Люку был нужен мой взгляд, но «быть разглядываемым» погружало его в непереносимую пассивность, он выкручивался, глядя на меня укрощающим, рас­стреливающим взглядом, он держал внешний объект подвешенным благодаря проекции. Я считаю, что сильно инвестированный дедушка по материнской линии — человек, больше всего инвестированный матерью, — сыграл роль двой­ника для Люка; во время травматической потери в четыре года Люк сосредо­точил, зафиксировал на мертвом дедушке этот поиск идеальных отношений вне амбивалентности, вне времени, вне конечности («Он всегда понимал меня без слов»); но это как раз был поиск без иллюзии, без психической игры, так как Люк раньше не смог получить доступ к ретроактивному фантазму поте­рянного рая. А без иллюзии герой любой истории — это всего лишь мертвый герой, сказали бы мы. Без иллюзии Я нуждается во внешнем объекте, чтобы выжить.

Закончим на сессии, когда Люк вернулся после каникул (Люку — 12 лет). Заломлен­ная на круглой голове фуражка; предподростковый возраст. Его пластмассовая сум­ка заменена на красивый кожаный портфель, откуда он будет доставать карандаши, тетради, калькулятор. Люк мне говорит: «Ты видишь этот портфель? Это папа мне сто купил, он мне сказал, что его отец всегда ему покупал портфели из гнилого кар­тона, говоря, что этого было вполне достаточно. Когда мой папа купил мне этот порт­фель, тогда он и себе купил такой же. И сказал: «Ну вот, и у меня, наконец, тоже есть красивый портфель!»» Иметь такой же портфель — это другое, чем иметь такое же оружие. Если родители могут следовать за лечением своего ребенка и изменять свое собственное психическое равновесие, то они поддерживают процесс изменений. «Я должен принять важное решение, — сказал он мне. — Я должен решить, возвращусь ли я сюда или нет, я не знаю, зачем сюда приходить». Я очень довольна, что Люк начинает нашу встречу после долгой летней разлуки со мной с вопросов, которые он задает себе самому. Я у него спрашиваю, помнит ли он, каким он был, когда только начинал приходить ко мне. «Немного, у меня были страхи… И потом, раньше я был глупым, теперь я размышляю. Я все-таки очень доволен, что могу с этим справлять­ся. Наверное, я хочу продолжать приходить сюда».

В конце 31-йиз «Новых лекций» Фройд (1932) задает себе вопрос о терапевтических усилиях психоанализа. Я цитирую: «Не в том ли их намерение (терапев­тических усилий психоанализа), чтобы укреплять Я, делать его более независи­мым от Сверх-Я, расширять поле его восприятия, утверждать его организацию, чтобы оно могло ассимилировать новые аспекты Оно? Там, где было Оно, долж­но стать Я». Wo Es war, Soll Ich werdwn… Кто же не слышал этой фразы? Но она практически всегда цитируется изолированно, отдельно, тогда как в тексте Фройда за ней следует другая фриза, дополнение, которое заканчивает

статью и благодаря которому обретается смысл… Я цитирую (пер, — Я, Кюртс): «Там, где было Оно, должно стать Я. Речь идет о работе культуры (Es ist Kulturarbeit), сравнимой с осушением озера Зильдерзее».

Образ осушения в этой метафоре может навести на мысль об оскудении, но речь идет, конечно же, о том, чтобы сделать земли пригодными для обработки. Мысль о «работе культуры» — Kulturarbeit — может пониматься как необходи­мость постоянной психической работы Я (сравнимой с необходимостью работы сновидения — Traumarbeit — или работы горя — Trauerarbeit) и кажется мне инте­ресной, чтобы подумать о проблеме изменений в лечении детей.

Горе Голландии, если ее жители ослабят работу по укреплению дамб и наблюдению за ними! Не сводится ли и конечная цель лечения к тому, чтобы как раз и привести ребенка к организации Я, способного производить эту «работу культу­ры», свидетельствующую о вторичном вытеснении и о контринвестициях, к фор­мированию такого Я, которое находит удовольствие в ассоциативной психиче­ской работе, совершающейся без передышек, но и без особой ригидности, с целью противостоять натиску влечений, которые наподобие морской стихии находятся в неустанном движении.

«Раньше я был глупым, теперь я размышляю», — говорит Люк. Я предполагаю, что идентификации моего стиля учитывать и включать в работу психические движения (мои предложения изобразительного способа), а позже и идентификация моей интерпретирующей функции способствовали возобновлению психической эволюции со снятием фиксации на идеализированном умершем дедушке и при­вели Люка к «работе культуры», к Kulturarbeit. В отличие от рационального Я, работа культуры ведет к возможности отказа от мгновенного удовлетворения сво­их потребностей, к психической игре.

Однако отрицание третьего остается активным, смерть нет-нет да и блеснет своим очарованием; Люку еще иногда бывает необходимо прятаться в пассивность или в идентификацию с агрессором, защищаясь от своих внутренних про­тиворечий. Но он бесповоротно изменился: наша встреча позволила ему немного присвоить мой взгляд (мой взгляд на него и на чувство психического), найти удо­вольствие в том, чтобы «смотреть друг на друга», и уменьшить, таким образом, чув­ство преследования. Поэтому интерпретация и проработка некоторых внутрен­них страхов стали возможными. Люк обрел интерес к своей психике, а особенно к психической жизни, которая теперь противостоит смерти. Ему стало интересно учиться чтению и письму, он мне гордо демонстрирует свои успехи, укрепляя, та­ким образом, свой нарциссизм. В последний раз Люк мне сказал: «Когда-нибудь, если мне удастся, я напишу книгу, книгу о моей жизни… и там будет о тебе». Traumarbeit… Встреча наших двух психических миров оставила следы, стала об­щей историей, временность установилась. История лечения — это не простое по­вторение фантазматической истории Люка, эта последняя переписана через опыт (в смысле Erlebnis, пережитый опыт) нашей наполненной волнениями встречи, которая вела от повторяющейся инвестиции мертвого героя без иллюзий к жи­вым отношениям с их противоречиями и оппозициями. Психотерапия продолжа­ется, потому что Люк этого желает.

Опубликовано:07.06.2019Вячеслав Гриздак