Айтен Юран

Статья. Айтен Юран «О мяснике, его женщинах и психоанализе…»

Материал взят с сайта Лаканалия

Мясник… Фигура почти брутальная, причастная преисподней, к тому, что обычно скрыто от взглядов, является скорее полем фантазийных проекций. Батай в главе VIII «Эротики», посвященной религиозному жертвоприношению, справедливо замечал, что «забой или разделка скота довольно часто вызывают отвращение у современных людей; в блюдах, подаваемых к столу, ничто не должно напоминать об этом»1. Мясник, фигура в некотором смысле трансцендентная, которая и предстает связующим звеном между этой подноготной, плотной в своей массивной материальности, пропитанной кровавыми зрелищами, с одной стороны, и обрам-ленным в блюдо куском мяса, с другой. Эту брутальность фигуры мясника скрашивает его жена, которую Лакан в своих семинарах настойчиво называет «прекрасная жена мясника»2, производя этим короткое замыкание тяжеловесного плотского, почти инакового, на плотское человеческое. Если присмотреться внимательнее, то мясник — важная действующая фигура психоанализа, он выходит на авансцену посредством женщин, которые живут с ним, которые «идут от него», с эротическими и не очень коннотациями. Попробуем «поскользить» в сетях психоанализа в сообществе мясника…

АКТ 1: МЯСНИК-ПСИХОАНАЛИТИКНа первой же встрече первого семинара сезона 1953/54 годов Лакан говорит об искусстве мясника, проводя параллели с искусством хорошего аналитика. Лакан намекает на известную притчу Чжуан-Цзы о мяснике. О чем идет речь? Мясник, продвинувшийся в своем искусстве разделки туши, в отличие от начинающего мясника, перестает видеть перед собой обычную бычью тушу из тяжеловесного скопления вен, жил, мышц, артерий, костей и мяса. Туша вдруг становится облегченной, состоящей только из промежутков, сочленений, пустот, которые постигаются уже не простым зрением, а умозрением. Лезвие ножа этого «продвинутого» мясника, не имеющее толщины, скользит в пустотах, в промежутках, и в этом искусство мясника: ему не требуется заточки ножа, который бы вгрызался в кости и сухожилия. Так в чем аналогия с работой аналитика? В том, что хороший аналитик также уходит от воображаемого порядка, от того, что насыщает образы осязаемой плотью, в его арсенале единственное орудие — слово, которое и производит операцию расчленения, кастрации, отделения у эрогенных зон, отверстий тела. Аналитик имеет дело с символическими пустотами, расщелинами, а не с воображаемой массивностью видимого. Нож аналитика — слова, посредством которых воз-можно проявить структуру видимого, уводя от воображаемого порядка к символическому. Это хорошая затравка к теме, которой Лакан посвятит весь первый год семинаров, а именно — тонкому прояснению позиции аналитика в аналитическом процессе. Аналитик не может занимать позицию воображаемого другого в поддержании нарциссического мифа анализируемого в логике ego/alter-ego, его задача — уйти от этой воображаемой плотности, в которой разыгрываются уже привычные для субъекта сценарии. АКТ 2: «ИДУ ОТ МЯСНИКА» В попытках выделения психоаналитического подхода к галлюцинаторным феноменам, в которых для Лакана главенствующим оказывается именно означающее, а не простой слом аппарата восприятия у галлюцинирующего субъекта, он приводит интересную клиническую зарисовку из демонстрации пациентки в больнице Св. Анны3. Речь идет о молодой женщине, которая, будучи горожанкой, выходит замуж за селянина. Брак этот мать пациентки так и не приняла; пациентка, видимо следуя материнскому желанию, что в психотических историях вполне естественно, самым неожиданным образом внезапно кладет этому замужеству конец, распрощавшись с мужем и с многочисленными родственниками-крестьянами, вновь вернувшись под крыло матери. Объяснения этому внезапному разрыву у нее есть, оно — в духе паранойяльной логики, основанной на бредовой уверенности, что ее родственники-крестьяне решили покончить с нею, разделав ее, подобно свиной туше. Но мы вряд ли узнали бы что-нибудь из всей этой истории, если бы, вернувшись в город, она вновь не попала в атмосферу выяснения отношений со своими соседками. Последнее, по справедливому замечанию Лакана, вполне понятно, ведь субъект, находящийся в особых отношениях смертельной нарциссической привязанности к матери, вмешательство третьего неизбежно воспринимает как нечто разрушительное и чуждое, что ярко про-является в форме паранойяльного бреда. Итак, пациентка поведала о друге соседки, который, встретив ее в коридоре, произнес в ее адрес слово «свинья». Для девушки эта фраза показалась фразой с намеком, но объяснить на кого именно эта фраза намекала, она не могла.В демонстрации этого случая Лакан интересуется у пациентки, не произносились ли какие-либо слова ею самой и добивается от нее при-знания в том, что она пробормотала слова: «Я иду от мясника». Последнее, по мысли Лакана, и демонстрирует особый по форме психотический срыв в цепочке сообщения. В чем его суть? Во-первых, Лаканом это слово рассматривается как несущее в себе «…специфический оттенок, некую плотность, которая, проявляясь порой у означающего, и придает ему столь ярко выраженный у параноиков характер откровенного неологизма»4. Что позволяет рассматривать слово «свинья» как неологизм? Ведь речь не идет о лексическом неологизме, и даже не о неологизме семантическом, когда слово употребляется в непривычном смысле? В то же время, очевидно, что это не простое означающее, которое имеет место в паре с другим, и которое отсылает всегда к другому значению. Если мы имеем дело с означающим, оно, будучи извлеченным из системы языка, никогда «…не становится перстом, указывающим на определенную точку реальности; сеть языка, взятого как целое, накрывает всю реальность в ее совокупности»5. Здесь же, наоборот: слово «свинья» плотно пришпиливает само бытие субъекта, отсылая к знанию (не знающему сомнений) о том, чего другие желают от нее. А желают они разделать ее подобно туше. На уровне означаемого то, что представлено в качестве неологизма в психотической речи, не отсылает к другому значению, оно отсылает к единственному значению. Более того, значение это уже содержится там заранее, «центр тяжести слова лежит в нем самом», оно прорисовывается не как эффект означивания, а как обнаружение уже присутствующего знания. Это особый способ напоминания о значении, и поэтому дело не в неологизме, лексическом или семантическом, а скорее в самой функции, которую несет это слово. И это, пожалуй, и есть самое главное! Это особое по плотности слово, которое, отсылая к единственному значению, несет в себе функцию фиксации скольжения в цепи означающих, защиты самой цепочки от окончательного распада. Оно подобно «грузилу в сети дискурса субъекта»6 и производит работу, направленную на спайку рассыпающейся цепи означающих. Другими словами, этот «неологизм», также как и бред, выполняет роль восстанавливающего средства, восполняющего «срыв означающего с цепи» вследствие отбрасывания (Verwerfung) Имени Отца. В этом обнаруживается вся сложность клиники психозов, так как никакой формальный или компьютерный анализ не выделит неологизм такого рода. И в этом случае, дело даже не в том, что необходимо прибегнуть к фантазму расчлененного тела на фоне окровавленной туши разделанной свиньи. Лакан отмечает: «В месте, где не могущий быть названным предмет вытолкнут в реальное, раздается слово»7. Слово свинья предстает как наполненное единственным значением, отвечающим субъекту на вопрос, чего другие желают для нее.В этом случае мы оказываемся свидетелями того, как нехватка фаллической функции или функции имени Отца как функции метафоризации являет собой разрыв и пустоту или невозможность ответа на вопрос «что значит быть женой или матерью?» для данного субъекта. Этот вопрос настойчиво подменяется единственным ответом, намекающим на место дочери в парных смертельных отношениях с матерью, в которых вопрос о символизации ее желания никак не стоит.

АКТ 3: ЖЕНА МЯСНИКАВ отличие от предыдущей, эта история окра-шена в более радостные оттенки, и входит в психоанализ посредством сновидения жены мясника, в котором она пытается продемонстрировать Фрейду, что сновидение отнюдь не всегда лежит в поле исполнения желания. Она рассказывает сновидение, в котором она хочет устроить для гостей ужин, но в доме нет ничего, кроме копченой лососины. Она собирается пойти купить что-нибудь, звонит по телефону знакомому поставщику, но телефон, «…как на грех, испорчен». Сновидица победно завершает текст сновидения словами: «Мне приходится отказаться от желания устроить ужин». Не нужно быть изощренным в анализе сновидений, чтобы воскликнуть, что само желание, чтобы намерение устроить ужин не состоялось, и есть движущая сила сновидения! Более того, это сновидение интересно по самой форме. Оно демонстрирует саму логику ее желания: она и в жизни занимается тем, что производит неисполнимые желания, например, просит мужа не покупать икры на завтрак ни при каких обстоятельствах, чтобы иметь возможность попрекать его этим. Но анализ Фрейда на выявлении того, что по форме соответствует ее желанию, не останавливается, он движется дальше.Анализ вскрывает иные желания, намерения, вплетенные в сновидческую ткань. Помимо ее намерения устроить ужин обнаруживаются еще две фигуры — мужа и подруги, с которой как-то связано желание мужа. Он испытывает к подруге жены откровенную симпатию, выражая в ее адрес комплименты. Но, к счастью жены мясника подруга стройная, в то время как мужу сновидицы, мяснику (что не удивительно!), такие худосочные женщины не нравятся, ему по вкусу пухленькие женщины. Но и это еще не все, так как эта стройная худощавая подруга пациентки Фрейда, живущая сто лет назад, когда еще не было тех глянцевых идеалов красоты, которые хорошо знакомы нам, хочет пополнеть, периодически напрашиваясь на званный ужин. Фрейд мастерски вскрывает еще одну невидимую нить сновидения. Он говорит пациентке: «Это все равно, как если бы вы подумали при ее словах: как же, позову я тебя — чтобы ты у меня наелась, пополнела и еще больше понравилась моему мужу! Уж лучше я не буду никогда устраивать ужинов!»8. Итак, она не желает, чтобы произошло округление форм подруги. При этом, от этого желания и от всей череды других желаний — желания мужа пациентки Фрейда, направленного на подругу жены, желания самой подруги прибавить в весе, в сновидении остается только один осколок — копченая лососина, которая, кстати, есть в доме: показателен текст сновидения «в доме нет ничего кроме копченой лососины». И только через это деликатесное кушанье, кстати, отнюдь не из мясной кули-нарии, проглядывает желание подруги, ведь это ее любимое кушанье. Но и это еще не все, так как Фрейд в этих любимых кушаньях двух женщин из рыбной кулинарии, — икры, которая недоступна пациентке и лососины как любимого кушанья подруги, обнаруживает фигуру истерической идентификации. Это, по словам Фрейда, «более тонкое толкование», дает несколько иной поворот. Ведь ее желание в том, чтобы желание подруги, связанное с округлением форм, не исполнилось, но при этом ей снится, что не исполняется ее собственное желание, то есть в сновидении она имеет в виду не себя, а подругу. Говоря психоаналитическим языком — она ставит себя на место подруги или идентифицирует себя с ней. Фрейд, говоря о такого рода идентификации, настаивает на том, что это не просто имитация, а специфичная для истерии форма идентификации. Лакан идет еще дальше. Для него это возможность говорить о сути истерического желания и диалектике требования истерика. Лакан отмечает, что она знает, что в этот день все закрыто, знает, что недостаток продуктов к ужину она восполнить не сможет, и, тем не менее, она их требует, причем, что важно, не совсем обычным для того времени способом, — по телефону, который был редкостью на тот момент. Это требование в чистом виде! Она желает икры, но она хочет, чтобы ей этой икры не давали и именно это дает ей возможность состояться в качестве субъекта, испытывающего нехватку. Она желает икры, которую сама себе запрещает, так же как делает недостижимой копченую лососину для подруги…

АКТ 4: ФРЕЙД-МЯСНИК. В «Толковании сновидений» есть еще одно, казалось бы, бесхитростное сновидение, которое представляет для нас интерес, в связи с тем, что в роли мясника выступает… сам Фрейд. Сновидице снится следующее: «…я пришла на рынок слишком поздно и не могла ничего купить у мясника и продавщицы овощей»9. Опять невозможность купить необходимые продукты, как в предыдущем случае, там из–за сломанного телефона, здесь — из-за того, что время уже не то. Фрейду это сновидение не кажется совсем уж невинным, он просит вспомнить детали. Вспоминаемые детали, казалось бы, целиком проистекают из дневных впечатлений, так как пациентка Фрейда действительно при-ходит слишком поздно на рынок, но идет она на рынок не одна, а в сопровождении кухарки, которая несет корзину. Далее она встречается с мясником, просит что-то у него, получая ответ мясника: «этого больше не имеется». Но при этом мясник предлагает ей нечто другое, сопровождая это словами: «это тоже неплохо». Она идет к торговке овощами, которая хочет продать ей какие-то странные черные и увязанные в пучки овощи, но отказывается, так как «не знает, что это такое». Фрейда в анализе интересуют две эти фразы: слова мясника «этого больше не имеется» и ответ сновидицы торговке овощами: «я не знаю, что это такое, я этого не возьму». Фраза мясника, пытается выразить мысль: «мясная лавка закрыта» (Doch halt). Но это то же выражение, что используют для вульгаризированной формы передачи в венском диалекте выражения небреж-ности в мужской одежде, точнее, незастегнутой ширинки. «Твоя мясная лавка открыта» (Du hast deine Fleischbank offen). Но, хочется воскликнуть, ведь сама сновидица не употребила этих слов! Их вносит в толкование сам Фрейд! Что это — произвол аналитика? Попробуем утихомирить свое негодование и продвинуться дальше. И позво-ляет это сделать анализ второй фразы в сновидении: «Я не знаю, что это такое, я этого не возьму». Это фраза из дневного остатка, правда при этом купирована (цензурирована) другая ее часть, которую она произносит кухарке. Ведите себя прилично» (Benehmen Sie sich anständig). Итак, сновидение упускает вторую часть: фразу, которую, как отмечает Лакан, можно сказать человеку, например, осмелившемуся на непристойные домогательства и забывшему застегнуть ширинку. Сам способ цензурирования этой фразы настойчиво намекает на такую эротическую коннотацию мясной лавки, обнаруживаемую в сновидении, вновь подводя к тому смыслу, который хотелось с негодованием отвергнуть. Подтверждением такого рода смысловых скрепок является для Фрейда, например, фон, на котором все это протекает, я имею в виду удлиненные овощи. Лакан фаллическую скрепу обнаруживает совершенно другим путем. Довольствоваться воображаемым порядком, усматривая во всех удлинениях намек на фал-личные формы, Лакан, конечно, не может. Он делает акцент на слове «имеется» в фразе «этого больше не имеется», возводя сновидение истерички к диалектическому вопросу — «иметь или не иметь» или, другими словами, к основному вопросу разрешения субъекта в вопросе пола. И во всем этом есть еще один интереснейший поворот, так как фраза мясника «этого больше не имеется», относится к самому Фрейду. Это сам Фрейд говорил пациентке, что доступа к воспоминаниям у нас не имеется, но при этом в анализе есть возможность их вспомнить посредством переноса. Таким образом, Фрейд в сновидении пациентки становится мясником, он заключает: «следовательно, я — мясник, и она отвергает эти переносы всех прежних способов мышления и восприятия на настоящее»

10.АКТ 5: ОТ МЯСНОЙ ЛАВКИ К ГАСТРОНОМИЧЕСКИМ ПРИСТРАСТИЯМ.В скольжении от отсутствующего у мясника мяса к незастегнутой ширинке мясная лавка вдруг начинает обретать эротические коннотации. В связи с этим очень важной предстает мысль Батая о чертах сходства между любовным актом и жертвоприношением. И при любовном акте и при жертвоприношении наружу выступает плоть (!). Хочется все же добавить, что речь идет о возможности такого рода эротической, чувственной метаморфозы только в невротической структуре. Выпячивающаяся плоть в психозе иная, как в том примере с расчлененной кровавой тушей, к которой оказалось пришпилено бытие субъекта. Вспомнился еще один случай, описанный Лаканом, который лежит в аналогичной логике. В первом семинаре Лакан говорит о пациенте Криса, для которого в анализе оказалась ярко проявлена его одержимость идеей плагиата. Психические сложности этого пациента лежали в поле невозможности продуцирования мыслей: всякий раз он находил ту или иную мысль у кого-то уже опубликованной, что делало невоз-можным для него собственные публикации. Однажды ему все же удается написать текст, но вскоре он, конечно же, обнаруживает в библиотеке текст, по отношению к которому он оказался плагиатором. В анализе проступает еще одна фигура, связанная с отношением отца пациента к своему отцу, то есть к деду пациента. Его отцу никогда ничего не удалось издать, он был буквально задавлен плодовитым на продукты творчества дедом пациента. Пациент, по мысли Криса, самой одержимостью мысли о плагиате пытается усилить своего отца: ему необходимо было видеть в отце своего деда, способного к творчеству, что и заставляло придумывать себе тех, кто был значительнее него, и в зависимость от которых его ставила одержимость идеей плагиата. Эту интерпретацию, которую дает Крис, Лакан считает вполне возможной, но нас интересует интерпретация с точки зрения того воз-действия, которое она оказывает на пациента. На следующей сессии пациент сказал: «Как-то, выйдя с сеанса, я пошел на такую-то улицу — все происходит в Нью-Йорке, и речь идет об улице, где находятся иностранные рестораны с пряной кухней, — и стал искать местечко, где я мог бы отведать мое любимое лакомство — свежие мозги». Итак, пациент заказывает свое любимое блюдо — свежие мозги, будучи одержимым идеей плагиата. Для Лакана это и есть ответ на толкование, критерий ее истинности — высказывание парадоксальное, в которой смыкается идея плагиата и заимствования чужих мыслей и идея съедания свежих мозгов. Это является хорошим примером отброшенного (Verwerfung), то есть это нечто подобное «свинье» c жесткой кон-нотацией к мыслям о разделке туши: слишком реальное проступает сквозь эту, казалось бы, навязчивую по форме идею. В этом высказывании анализ наталкивается на препятствие, связанное с существованием неподдающегося диа-лектизации материала у пациента как результата отбрасывания Имени отца.Вспомним миф, изложенный Фрейдом в «Тотем и табу», где речь идет о сочленении между отцовством и означающим. Конец орде, над которой господствует властный, агрессивный и ревнивый отец кладет убийство и съедение отца. Этот конец предстает в то же время как начало культуры, так как такое избавление от отца порождает непреодолимое чувство вины, в котором закон желания берет свое начало. Мертвый отец приобретает могущество куда большее, нежели то, которым он обладал при жизни, в акте инкорпорирования, обращения из внешнего во внутреннюю инстанцию. Братья отрекаются от своего поступка, запрещая убийство и поедание тотемистического животного, замещающего отца, и не вступая в сексуальные отношения с женщинами тотема. Закон желания оформляется вокруг вины, связанной с убийством отца. Здесь сходятся два запрета: запрет на инцест и запрет на каннибализм. Почему-то вспомнила сейчас сновидение четырехлетнего сына Флисса: «ему приснилось большое украшенное гарниром блюдо, на котором лежал большой кусок жареного мяса и вдруг этот кусок — даже не разрезая на части — кто-то съел. Человека, съевшего мясо, он не видел»11. Анализ обнаруживает переживания предыдущего дня и чувство вины: он был наказан и лишен жаркого за шалости. Кусок запретного жареного мяса принесен в жертву, его съедает кто-то другой. В европейской семиотической системе цен-тральное место занимает все же мясное блюдо и в смысле сервировки и порядка подачи блюд, в отличие, например, от японской культуры. «Пища, лишенная центра», — именно так о ней говорит Барт. Пища, отношения с которой строятся на приподнимании, переворачивании, пере-носе, раздвигании, ощупывании, а не на протыкании, разрезании, пронзании, разрывании, видимо, своего рода памяти о первособытии. Батай, размышляя о трапезе как поедании мяса сакрального животного, отмечал: «В этом поглощении плоти, связанном с резким проявлением плотской жизни и с безмолвием смерти оставалось еще что-то звериное. Теперь мы едим только приготовленное мясо — неодушевленное, оторванное от того органического кишения, где оно впервые возникло»12. Мне часто приходится проезжать мимо кроваво-красной вывески из огромных букв СВЕЖЕЕ МЯСО, вписавшихся в фасад небольшого дома. Каждый раз поражает ее выступающий характер, даже на фоне соседствующих вывесок, зазывающих в игральные
клубы, которые, являясь конденсатами страстей человеческих, все же несут в себе некий эфемерный, галлюцинаторно-наркотический характер. Здесь же, наоборот, как будто бы имеешь дело с нарочитым выпячиванием плоти сквозь остов означающего, призванного на деле убить Вещь в лакановском смысле, но при этом, кажется, означающее не справляется со своим предназначением, обрамляя витрины из выставленных напоказ, специально подсвеченных красных кусков мяса. Плоть, из которой мы состоим, надежно сокрыта оболочкой визуального собирания тела. Эта подноготная очень интересует детей, от них часто можно услышать вопрос — «из чего мы состоим, из чего мы сделаны»? Видимо, маленький Фрейд приставал к своей маме с этим же вопросом. «Мы сделаны из земли и должны вернуться в землю» — кажется, так она ответила ему. Фрейд вспоминает: «Мне это не понравилось, и я усомнился в этом учении. Тогда она потерла руки и показала мне черные чешуйки эпидермы, которые при этом отделяются, словно частицу землю, из которой мы сделаны. Мое удивление этой демонстрацией ad oculus было безграничным, и я смирился с тем, что впоследствии услышал выраженным словами: «Природе ты обязан смертью13». Об этом раннем воспоминании мы узнаем благодаря сновидению Фрейда «о трех парках». В сновидении Фрейда сходятся воедино голод (оно начинается словами «Я иду в кухню, чтобы мне дали чего-нибудь поесть»), смерть и любовь, в сновидении появляются три парки, которые «прядут судьбу человека»…

Статья. Айтен Юран «Вхождение ребенка в культуру: роль запрета. Отцовская функция»

текст взят с сайта Лаканалия

Перелистывая в день конференции текст семинаров Лакана я натолкнулась на фразу, которая оказалась очень актуальной на тот момент. А фраза эта звучала так: «Сегодня 18 июня». С этой фразы Лакан начинает одну из своих семинарских встреч сезона 1957/58 годов. В связи с этим днем, 18 июня, Лакан говорит о роли означающего «нет» в политике, «…означающего нет в тот момент, когда все готовы прийти к позорному соглашению». Речь, конечно же, идет о воззвании де Голля 18 июня 1940 года продолжать борьбу против фашистской Германии. Лакан продолжает: «18 июня — это еще и дата основания Французского психоаналитического общества. Мы тоже в какой-то момент нашли в себе силы сказать: «нет». Эти строчки мне показались очень актуальными, конечно же, не только из-за даты, а в связи с означающим «нет», которое актуализировалось благодаря теме конференции. Означающее «нет»… Оно может предстать означающим сопротивления, подобно тому «нет», что говорится в воззвании де Голля, или как «нет», которое говорят Жак Лакан и Франсуаза Дольто Международной психоаналитической ассоциации в 1953 году. Означающее «нет» в психоаналитическом смысле можно помыслить как означающее субъективации, как нет, сказанное другому в необходимости выхода из позиции субъекта подданного по отношению Айтен Юранк желанию другого… «Нет» — то, что может про-демонстрировать максимальное запирательство субъекта по отношению к незнаемому о себе. Речь может также идти о «нет» эдипального запрета, который Лакан формулирует как обращенный символическим порядком к матери, и который конституирует спасительную преграду для ребенка: «не усваивай то, что про-извела на свет». (Спасительную, так как дело отнюдь не в выходе из вакуоли блаженства в отношениях мать/дитя, сколь в необходимости упорядочить абсолютно непредсказуемый мир отношений с матерью, логика которого пред-стает абсолютным произволом). Эта россыпь различных нюансов означающего «нет» позво-ляет увидеть разные грани запрета, его возможной смыслопорождающей или увечащей роли в становлении психики. В психоаналитическом смысле речь идет о границе между отцом наслаждающимся, отцом по отношению к которому субъект находится в состоянии максимальной зависимости и отцом желающим, запрет которого оживляет желание. С такого рода рефлексиями были связаны выступления участников конференции. Прочерчивалась попытка схватить роль запрета в различных дискурсах — психоаналитическом, педагогическом, воспитательском, их различие. Во многом эта тема продолжала размышления конференции, посвященной 100-летию Дольто, которая прошла при поддержкке французского консульства вСанкт-Петербурге. Язык психоанализа полон россыпью различных негативностей, через которые схватывается становление психики. Субъект конституируется в отрицаниях, психика замешана на разных негативностях, выталкиваниях, отбрасываниях, вытеснениях. Означающее «нет» предстает как сам способ артикуляции отцовской функции. Есть крайне важные моменты, которые были узловыми в попытках концептуализировать эту тему. Например, то, что в лакановском смысле, приписывание производительного акта отцу опирается только на означающее, идентификация с отцом реальности для ребенка про-исходит только при посредничестве слова. Так, Лакан в различных семинарах говорит о том, что функция отца как имени определяется тем, что кто является отцом никогда не известно. «Попробуйте узнайте — это вопрос доверия. Современная наука может в некоторых случаях сказать, кто им не является, но отец все же остается, так или иначе, незнакомцем». А значит, основополагающей остается вера в слово. В этом кроется принципиальная сомнительность отцовства, — не остается ничего другого, как доверять материнскому слову. Это очень важный момент, так как именно в этом доверии или в вере, кроется религиозная коннотация Имени-Отца. Вера подразумевает трансцендентную фигуру, которая почти исчезла в современных нам дискурсивных пространствах. И в этом еще один чрезвычайно интересный ракурс конференции — рефлексия на тему функционирования запрета в современном нам мире. Вспомнились слова Жижека, что одним из общих мест сегодняшней культурной критики является то, что «…в нашу эпоху вседозволенности детям не хватает четких границ, запретов — эта нехватка вызывает у них фрустрацию, толкая от одного эксцесса к другому. Только четкая граница, установленная некой символической властью, может гарантировать не только стабильность, но и само удовольствие — удовольствие, связанное с нару-шением запрета, с переступанием границ..» [Устройство разрыва. Параллаксное видение.] Жижек отмечает, что, говоря об особенностях становления современной субъективности в поле психоанализа, можно занять разные позиции. Например, можно остаться консерватором, критикуя все происходящее сейчас, восприни-мать его как опасное развитие как утрату наших самых фундаментальных этико-символических координат и видеть единственный путь в воз-вращении к символической власти отцовского закона. Можно вообще не признавать такого рода сдвиг к нарциссическому миру и обществу, занимая так называемую ортодоксальную позицию, например, в утверждении, что фундаментальная структура бессознательного и его образований, несмотря на все перемены в так называемом постэдипальном обществе, неизменна. Перемены носят всего лишь поверх-ностный характер. Это две возможные стратегии. Третья стратегия — то, что мы наблюдаем сейчас, это гибриды психоанализа с когнитивистской парадигмой, в которой происходит потеря самого психоаналитического дискурса. Но есть и четвертая возможная позиция: «…только сегодня в своей повседневной жизни мы сталкиваемся с основным либидинальным тупиком», который схватывается психоанализом, и с которым связано конституирование совре-менной субъективности. Представляется, что в докладе Клода Шодера удалось удержать эту последнюю позицию, о которой говорит Жижек. Во многом доклад был посвящен рефлексии на тему утраты транцендентной фигуры в современном нам обществе, утрате фигуры нехватки, которая и позволяет привести в движение смыслы субъекта, подобно игре в пятнашки (poucepouce), которая может состояться только благодаря «пустому» пространству. Современное нам общество «патогенного нарциссизма» рож-дает скорее не мифы об утрате, а о том, как не произвести ту или иную утрату… Но можно ли обладать чем-то, не пройдя через логическое предшествование — через утрату, кастрацию? В своем докладе Клод Шодер приводил яркие примеры из рекламного ряда современности. Например, ребенок мешает в кинотеатре окружающим своей болтовней, но его отец, пытаясь разрешить эту ситуацию… не находит ничего лучше, кроме как предложить ему поп-корн. Забитый рот ребенка как полость, лишенная пустотности в бессловесном потреблении пред-стает почти эмблемой современности. Или еще один рекламный видеоряд: ребенок, устраивает истерику в супермаркете, швыряет все, что ему попадается под руку, совершенно бессильный отец находится рядом… Голос за кадром — «сделайте все, чтобы не оказаться в этой ситуации … воспользуйтесь в нужный момент презервативом». В этих «комичных» роликах очень ярко прослеживается бессилие фигуры запрета в современном нам мире, не терпящем пустоты и нехватки.Участники конференции также имели удовольствие прикоснуться к беседе Франсуазы Дольто и Филиппа Арьеса «Ребенок и общество» в почти театральной импровизации Ольги Сусловой и Леонида Заостровского. Интереснейшие повороты этой беседы застав-ляли думать на тему различных модальностей реального, в которых конституируется субъект в разных культурах, эпохах. Завершая, хотелось бы сказать, что вопрос столкновения с запретом и его конституирующего эффекта в психике завязан на настойчиво задаваемый вопрос в текстах Фрейда, Лакана, а именно: «что такое Отец?». Ответ: «Это мертвый Отец». Миф связанный с мертвым отцом — это миф об убийстве наслаждения, миф об утрате или миф о том, как наслаждение может циркулировать в сетях означающих. В семинаре Имена отца Лакан говорит о множестве Имен-Отца, соответствующего множеству объектов а — которые получают воплощение в разнообразных — оральных, анальных, скопических и голосовых влечениях. Отцовская функция — эффект утрат в истории частичных влечений. Желание, которое оживляется запретом, принципиально соотнесено со смертью (кастрацией). Функция имени отца соединяет желание и закон. Взаимоотношение субъекта с запретом предстает как движение бытия в субъективной вселенной. Впрочем, как иначе? Ведь истина запретов, по словам Батая, — «ключ к нашему существованию как людей». Самим жестом запрета человек отделялся от зверя. Из двух первоначальных запретов один касается смерти, другой сексуальности. Все частные запреты предстают всего лишь пере-менными универсального запрета — запрета на инцест и на каннибалистическое пользование телом матери

Статья. АЙТЕН ЮРАН «О любви, математике, Боге и другом наслаждении»

Может ли психоанализ что-нибудь сказать о переживании, с которым имеет дело субъект в религиозном опыте, и с которым так или иначе связана этическая и эстетическая модальности человеческого бытия? Есть ли пути к его схватыванию в пространстве психоаналитической мысли? Пожалуй, без 20 семинара Лакана сама постановка вопроса была бы несколько странной и непонятной. Можно сказать, что в семинаре «Ещё» (1972/1973) Лаканом торятся возможные пути к осмыслению особого опыта, к которому может быть причастно говорящее существо, который Лакан называет мистическим опытом, замечая, что «Пресловутые мистические излияния — это вовсе не болтовня, не пустые слова, это, в сущности, лучшее чтение, какое можно найти…» (Лакан 2011, 90). Лакан говорит не о религиозном, а именно о мистическом переживании, этим уводя от ритуальной стороны вопроса, связь которой со способами устроения невроза навязчивости хорошо выявлена Фрейдом, к примеру, еще в 1907 г. в тексте «Навязчивые действия и религиозные обряды»[1]. Поэтому и в данном тексте мы, вслед за Лаканом, будем пользоваться этим понятием и говорить о мистическом наслаждении. На семинарской встрече 20 февраля 1973 г. Лакан, говоря о свидетельстве мистиков, которые испытывают особое наслаждение, «но о нем ничего не знают», задается вопросом: «Не является ли наслаждение, которое испытывают, ничего не зная о нем, тем самым, что открывает путь к вне-существованию, экс-систенции?» (ibid., 90, 91). Попробуем наметить возможные пути к этому особому опыту.

1. На путях любви: любовь и наслаждение, возможна ли встреча?

Любовные отношения разворачиваются в пространстве утраченного объекта, сама утрата предстает следствием встречи с означающим у кромки той или иной зоны, которая в силу этого становится эрогенной, что приводит к изгнанию наслаждения из тела и трансформации его в фаллическое. Последнее задействовано в сексуальных связях, при этом миг оргазма прерывает желающего субъекта. В этом смысле места, в котором происходило бы пересечение сексуального наслаждения и любви, нет. Весь 20 семинар Лакан повторяет одну и ту же формулу: «наслаждение (телом) Другого, которое его, этого Другого символизирует, не является знаком любви». О вечной нестыковке любви и наслаждения речь идет и в размышлениях Фрейда: регистр влечения и любовь существуют в разнородных пространствах. При этом именно в 20 семинаре Лакан все же делает попытки обнаружения места, где любовь и наслаждение пересекаются, что и задает некую новую форму говорения о любви! Этот момент и позволяет нам говорить о том, что Лакан иначе разворачивает разговор о любви, — к примеру, не в привычной логике противопоставления любви нарциссической и любви истинной. Такое противопоставление, хоть и прорисовывается с завидным постоянством в психоанализе, все же обречено на тупик. Попытки рафинирования любовного отношения от нарциссической воображаемой подоплеки оказываются лишь теоретической конструкцией в силу того, что нарциссизм предстает фундаментом психического становления, который не может не давать о себе знать в любовном опыте.

Итак, с одной стороны, разговор о любви в логике 20 семинара позволяет наметить место, в котором встречаются наслаждение и любовь, и в этом интрига семинара «Ещё». С другой, эти размышления все же позволяют уйти от вечных попыток разведения разных форм любовного опыта. Речь скорее идет не о формах, а о поиске какой-то особой позиции любящего. Что это за позиция? Любящий, как уже было сказано, помещает свою нехватку в другого, обнаруживая себя как желающего субъекта. Любимый же — это тот, у которого есть что-то, о чем он сам в неведении, что и делает этот опыт — быть любимым — иногда невыносимым. Здесь кроется вечное несовпадение между тем, чего не хватает любящему, и тем, что есть у того, кто любим. Эти две позиции — любить и быть любимым — ассиметричны, они не предстают в качестве нарциссических зеркальных аналогий. Напомню, что этическая проблематика желающего субъекта помещается Лаканом в логику незаинтересованности самого субъекта в благах. Продолжая эту мысль, можно сказать, что быть желающим — это не значит стремиться быть желанным. Как только субъект в поле своей любви направляет усилия на то, чтобы стать желанным, утрачивается чистота позиции в символическом регистре, она неизбежно нагружается воображаемыми координатами.

Если присмотреться внимательнее, и если другого я люблю постольку, поскольку в нем распознается утраченный объект желания, то метафора любви связана с желанием в другом не его самого, а того, что в нем больше, нежели он сам. То есть в любовных отношениях другой любим за то, что превышает его самого. Это принципиально важный момент! Единственным же объектом, который любим за самого себя, может быть только Бог. При этом Бог как единственный объект, которого любят за него самого, не может ответить взаимностью или, как скажет Миран Божович, он «любит нас отнюдь не в ответ на нашу любовь к нему» (Божович 2005, 97). Здесь возникает крайне интересный вопрос: в какой позиции по отношению к этому нечеловеческому Божественному партнеру может оказаться субъект? Направлять любовь к Богу, к тому, в ком ничего не превышает его самого, т. е. к единственному объекту, который любим за самого себя, субъект не может через помещение объекта причины желания в Другого. Более того, желание Бога замкнуто на самого себя, здесь нет смысла ждать взаимности: «Бог как любимый объект разрушается самим требованием взаимности» (ibid., 97–98), — говорит Миран Божович. В этой форме любви всегда присутствует нечто большее, чем взаимность, в ней явлена спинозовская аналогия: «“любовь Бога к людям и познавательная любовь души к Богу” — unum et idem, “одно и то же”» (ibid., 98).

В таком случае, вновь возникает вопрос: как именно прописать эту позицию? Ведь мы уже почти усвоили из предыдущих семинаров, что к любовному опыту можно приблизиться через подобие только в случае, если он сопряжен с причиной желания, и именно здесь можно выйти на след воображаемого: «Объект-причина желания облачен в образ нас самих: именно им поддерживается чаще всего… объектная связь» (Лакан 2011, 110). И не с попытками ли вновь и вновь разместить объект-причину желания в Бога мы постоянно имеем дело? Именно поэтому Иисус, по словам Лакана, не столь спасает людей, а спасает Бога, беря на себя функцию объекта желания, до предела разрушая себя, свое нарциссическое облачение. Очевидно, что с нечеловеческим партнером субъект не может любить на тот же манер.

В связи с этим вспоминается небольшая книга Пьера Адо «Плотин или простота взгляда», в которой речь идет о различиях в концептуализации любви у Платона и Плотина, при том, что для обоих философов взлет души берет начало от пережитого любовного переживания. По словам Адо, любовное отношение, о котором говорит Платон, это связь, которая в античности устанавливалась между учителем и учеником. При этом, «любовь у Платона — результат очень сильного волнения чувств. Но при помощи интеллектуальной и моральной дисциплины она приходит к видению чистой Формы Прекрасного в себе. В этот момент любовное отношение влюбленного к любимцу не разрушается, а только сублимируется» (Адо 1991, 55). Любовные отношения по Платону выстраиваются в мужском мире: «У Платона любовь имеет мужскую тональность: она беспокойна, стремится к обладанию, к действию, к плодотворности» (ibid., 59), в то время как «Плотин не живет в исключительно мужском мире» (ibid., 57). Плотин, по словам Адо, описывает человеческую любовь через мистическое переживание: «любовь у Плотина, будучи прежде всего мистической, имеет женственную тональность. Если душа “ищет”, “стремится”, “бросается навстречу”, то это как если бы супруга из “Песни Песней” искала возлюбленного; это напоминает влюбленных женщин Рильке, перед которыми открывается “бесконечный путь”. <…> В то время как любовь у Платона поднимается путем ряда интеллектуальных действий до созерцания Прекрасного, любовь у Плотина ожидает экстаза, прекращая всякую деятельность, приводя все силы души в состояние полного отдыха и забывая обо всем, чтобы быть полностью свободной для прихода Божества. Самое высокое состояние души — полная пассивность. И это состояние стремится к продолжению» (ibid., 59–60).

Представляется, что Адо очень точно говорит о двух возможностях любви, — любви из мужской позиции и из какой-то иной позиции, назовем ее женской. Именно это различие обнаружится и в лакановском построении графа или схемы сексуации, в которой есть так называемая мужская сторона, сторона фаллического наслаждения, левая сторона построения, и сторона Другого пола, правая сторона, которую иногда называют также женской, и которая не умещается полностью в фаллическое наслаждение.

Мистик, по мысли Лакана, входит в отношения с Богом из женской позиции. В этой позиции любить — это желать наслаждения. В ней пересекаются наслаждение и любовь. Это то, что невозможно на стороне фаллического, где наслаждение прерывает желание, оргазм кладет конец желающему субъекту. Как замечает Аленка Зупанчич, позицию «желать наслаждения» не надо путать со стремлением наслаждаться, т. е. с тем, что большинство людей «хочет наслаждаться»: «Желать наслаждения для себя (и быть в состоянии действительно “наслаждаться” им) не значит подчиняться безусловному требованию наслаждения, скорее это значит ускользнуть от него» (Зупанчич 2005, 145). Именно — ускользнуть от фаллического наслаждения, обнаружив доступ к радикально иному наслаждению. Собственно, это крайне важный момент — возможность обнаружения места, в котором любовь и сексуальное наслаждение совпадают, что прописывает особую позицию любящего как желающего наслаждения, пребывающего в любовном экстазе.

Стоит сказать, что место, в котором появляется потенциальная возможность встречи любви и наслаждения, уже намечается Лаканом и ранее, в осмыслении куртуазной любви, предстающей парадигмой любовной сублимации. Так, в семинаре «Тревога» (1962/1963) Лакан произносит интереснейшую фразу: «любовь-сублимация… позволяет наслаждению снизойти до желания» (Лакан 2010, 222). Эта фраза чрезвычайно сложна для понимания. Во-первых, она снимает барьер между наслаждением и желанием, как будто намекая на возможность их встречи, во-вторых, некое движение «снизойти» подразумевает движение вниз, при этом слово сублимация подразумевает движение вверх, возгонку; в итоге вся фраза предстает в максимальной степени напряженности, в ней сталкиваются противонаправленные смысловые потоки. В семинаре «Этика психоанализа» (1959/1960) Лакан демонстрирует, что образ прекрасной Дамы в куртуазной поэзии, по сути, и образом не является, к ней обращаются словно к пустому объекту или к месту, лишенному объекта, «в этой поэтической области женский объект лишен какой бы то ни было реальной субстанции» (Лакан 2006а, 195). В данном случае проступает активность места, которая очерчивается тканью означающих. Речь в куртуазной любви идет о создании объекта, который сводит с ума, нечеловеческого партнера в верности месту, лишенному объекта, в то время как в любви речь идет о нарциссическом раскрытии на другого, в сублимационной форме происходит упразднение образа. Именно куртуазная любовь может поставить вопрос о разнице между идеализацией и сублимацией. Идеализация имеет отношение к нарциссическому раскрытию субъекта в воображаемом регистре и достройке «я» до некоего миража идеальной целостной конструкции, в ней всегда присутствует оптическая иллюзия. В случае же сублимации любви там всегда обнаруживается не нечто, а ничто. Любовная сублимация позволяет по-особому концептуализировать разрыв между банальной и идеальной сторонами другого и возможность одновременного восприятия этих сторон любовного объекта. И в куртуазной любви как создании также «нечеловеческого партнера» дело не просто в том, что объект недоступен, и не в отказе от наслаждения, а, напротив, в обретении полноты наслаждения именно в силу отказа. Все размышления Лакана о куртуазной любви, в конечном счете, ведут к тому, что это особый вид организации означающего, связанный с определенной аскетической практикой, где максимально проявлена этическая функция эротизма. Лакан усматривает родство куртуазной любви с индусской и тибетской эротикой, в 20 семинаре он скажет: «Куртуазная любовь пронеслась в истории сверкающим метеором, а на смену ей пришла барахолка пресловутого возрождения античных древностей» (Лакан 2011, 102). Повторимся, во многом концептуализация куртуазной любви уже намечает место, где соединяются наслаждение и желание. Десять лет спустя Лакан ищет иные подходы к такого рода месту соединения желания и наслаждения, замечая, «что к Единому не обязательно приближаться чисто интуитивно, сливаясь с ним в любовном экстазе, что есть к нему и совершенно иной путь» (ibid., 58). На путь этот он указывает вполне определенно — это путь математики.

2. На путях математики

Если быть еще точнее, то это путь теории множеств. Уже в этом указании Лакана очевидна его осведомленность о поле соприкосновения теории множеств и религиозно-философской проблематики Единого. В эти годы в семинарах Лакана можно встретить ссылки на таких математиков, как Анри Пуанкаре, Эмиль Борель, Георг Кантор, Николя Бурбаки, Готтлоб Фреге, Джузеппе Пеано. Лакан говорит о теории множеств и всевозможных теориях, сопутствующих ее разработке: о натуральном числе и способах построения последовательности из натуральных чисел, часто ссылается на неразрешимые логические парадоксы в математике. И все же, почему математика? На первой же встрече семинара «Ещё» Лакан говорит о математике как «о более чистом дискурсе», что позволяет артикулировать сам психоаналитический опыт (см.: ibid., 16–17). Эта артикуляция, как известно, начиная с первого семинара, вращается вокруг необходимости выделения различных регистров психической реальности. К примеру, проблематика первых семинаров Лакана связана с различением регистров символического и воображаемого. В 20 семинаре, выстраивающемся вокруг наслаждения, стоит другая задача — более четкого выделения регистра реального. Само же «Реальное не может быть вписано иначе, нежели как тупик, в который заходит формализация. …смоделировать его можно, опираясь на формализацию математическую, которая представляет собой самую развитую систему разработки значения, которая создана человечеством на сегодняшний день» (ibid., 110). О реальном в этом семинаре Лакан говорит как «о Реальном серьезном», том, что «может быть только сериальным», и «постигается это длительным процессом извлечения» (ibid., 26–27). Опорой в этом процессе извлечения и является математическая формализация, которую Лакан производит на стыке теории множеств и топологической алгебры. Логические противоречия, математические парадоксы не оставляют места воображаемому порядку. Математики не нацелены на смысл, они опасаются значения, именно поэтому в движении к регистру реального Лакану так необходима математизация.

Вернемся к теории множеств. Последняя в контексте разработок Кантора оказалась теснейшим образом связана с концептом бесконечности, — с одним из старейших и ключевых вопросов для математиков и философов. В 1883 г. Кантор в работе «Основы общего учения о многообразиях. Математически-философский опыт науки о бесконечном»[2] говорит о множестве всех действительных чисел, которые он именует актуально бесконечными. Его мысли оказали сильное влияние на французских математиков. Так, в Париже, в 1900 г., на втором Международном конгрессе математиков с докладом выступает математик Давид Гильберт, он говорит о важности теории множеств Кантора в развитии не только математики, но и науки вообще. Именно теория множеств Кантора возглавила список из двадцати трех самых насущных проблем математики. Международному конгрессу математиков в Париже предшествует Международный философский конгресс в Сорбонне, на котором выступает Анри Пуанкаре, математик, о трудах которого Лакан был очень хорошо осведомлен, судя по большому количеству ссылок на него.

Труд Кантора был предложен к переводу на французский, хотя и с большими предосторожностями. Многие математики считали, что необходимо ограничить перевод той части, которая была ближе к немецкой метафизике, чем к математике. Его мысли находят серьезный отклик в среде французских математиков, в частности, Рене Бэра, Анри Лебега, Эмиля Бореля. Драматическая история поисков и преломления этих идей в религиозной практике имяславия изложена, к примеру, в книга Лорена Грэхэма и Жана-Мишеля Кантора «Имена бесконечности»[3]. Теория Кантора своим появлением ломала привычную логику, введение ординальных чисел разрушало оппозицию между конечным, которое всегда имеет количественное выражение, и бесконечным, якобы не подверженным счету. Также в теории множеств Кантора фрагмент бесконечных множеств полагался равным целому, что представало серьезным вызовом привычной логике. В пределах данного текста нет необходимости разбираться в различных нюансах теории множеств Кантора[4]. Скажем только, что его разработки, вместе с формулировкой Расселом в 1901 г. парадокса теории множеств, вновь вскрыли неопределимость понятия бесконечного[5]. Появилось огромное количество новых вопросов: может ли существовать множество всех множеств, если всегда можно найти множество, его превосходящее? Можно ли мыслить бесконечность бесконечностей как нечто целое? В связи с этим часто говорят о настоящем потрясении в математической среде.

Ответом Кантора на парадокс Рассела была постановка проблемы связности числового континуума через религиозно-философское понятие Абсолюта, о котором ничего нельзя знать. Парадоксы вскоре стали называться антиномиями, что отсылало к кантовской «Критике чистого разума» и положению о том, что столкновение с такими понятиями, как причинность, Бог, свобода неизбежно вызывает противоречия. Неразрешимые парадоксы вели к охлаждению ряда математиков к проблемам теории множеств. Это была довольно драматичная история страстных споров, размолвок, психических помешательств и даже самоубийств. Эмиль Борель, Анри Лебег, Рене Бэр, «следуя Кантору, …вписали в историю математики яркую страницу, но впоследствии их одолели сомнения по поводу сделанного. Достигнув интеллектуальной пропасти, они остановились. Перед лицом устрашающей перспективы и под влиянием окружающей их рационалистической культуры они утратили самообладание, и каждый из них пережил это по-своему» (Грэхэм, Кантор 2011, 35). Бэр заканчивает жизнь самоубийством, Борель оставляет теорию множеств и обращается к теории вероятности, признаваясь, «что испугался психических последствий исследования теории множеств» (ibid., 66). Идеи Бертрана Рассела, Готтлоба Фреге, школы аксиоматики Гильберта, позже школы Николя Бурбаки стали полем вдохновения и для основателей Московской математической школы — Егорова и Лузина. Именно здесь теория множеств получила свою дальнейшую разработку в направлении религиозно-философских идей и практики имяславия. Эти проблемы оказались, как выясняется, интересны и Лакану.

Единственную встречу так и не состоявшегося семинара «Имена–Отца», Лакан начинает с разговора о Другом наслаждении, отмечая, что именно на «эту зыбкую и ненадежную почву» он собирался вступить в этом году, и что все же надеется на присутствие «в аудитории ушей, достойных все это слышать», говоря о представителях духовенства (Лакан 2006б, 60). Что именно в деле построения путей, ведущих к схватыванию мистического переживания, может дать теория множеств и иные теории, разрабатывавшиеся вокруг нее? Попробуем двигаться в направлении выявления этих элементов, по ходу проясняя логику, на которой выстраивается схема сексуации Лакана, а именно, — сути различия логики левой, мужской, и правой, женской, сторон этой схемы.

2.1. Функция именования в теории множеств

Разработка канторовской теории множеств поставила вопрос о сути математического объекта, а именно, можно ли быть уверенным в существовании математического объекта, не определив его? К примеру, Лебег, находясь под сильным влиянием Бореля, пишет в 1905 г. статью «О функциях, представленных аналитически», в которой вводит понятие «именованного» (nommée) математического объекта. В тексте проводится мысль о том, что функция именования не просто именует уже существующие множества, она, что принципиально важно, создает новые множества. Другими словами, акт именования дает объекту существование. Если это так, то множество предстает как некая сущность, появившаяся благодаря именованию. Как часто отмечают, тем самым «онтологический статус математических объектов оказался под угрозой» (Грэхэм, Кантор 2011, 61), и именно это оказалось почвой для пересечения математических и религиозно-философских проблем. Именование множества предстает актом, подобным именованию Бога, т. е. множество и Бог обретают свою реальность посредством именования[6]. И в этом смысле именование предстает актом творения ex nihilo.

Если вновь вернуться к схеме сексуации Лакана, то можно сказать, что субъекты на мужской стороне подчинены закону, фаллической функции, здесь функционирует логика группировки в множество за счет существования некоей объединяющей черты для всех его элементов. Логическая запись на этой стороне гласит: «Всякий х принадлежит фаллической функции» . При этом сама возможность существования этого множества связана с тем, что есть исключение, тот, кто не вписывается в универсальный закон: «Существует хотя бы один x, который не принадлежит фаллической функции» . Это исключение элемента делает возможным порядок самого множества. Исключение касается мифа, изобретенного Фрейдом, который Лакан называет единственным мифом XX столетия, а именно — мифа о первобытном отце, убийство которого, как это ни парадоксально, сделало возможным установление закона и работу символического отца.

На женской стороне или на стороне Другого наслаждения речь также идет о группировке в логике теории множеств, но в иного рода логике. На женской стороне матема гласит: «Не всякий элемент подпадает под работу фаллической функции» , и в то же время в логике аристотелевского противоречия, «не существует такой элемент, который бы не вписывался в работу фаллической функции» . Другими словами, женская сторона напрямую связана с фаллической, но она там «не-вся». «Если она в фаллической функции и не-вся, это вовсе не значит еще, что ее нет там вовсе. Ее не вовсе там нет. Она, напротив, увязана с ней вовсю. Но есть, кроме этого, еще кое-что (mais il y a quelque chose en plus)», — говорит Лакан (Лакан 2011, 87–88; Lacan 1975, 69). Женщина не является универсальной, также на этой стороне нет той логики исключения, которая формирует мужскую часть таблицы, а значит и нет «объединяющей» функции, поэтому женщина становится исключением для самой себя, оставаясь сингулярным элементом.

В данном случае, на женской стороне объекты, оказывающиеся вместе, лишены общего свойства. Это могут быть совершенно любые элементы, собранные в одно множество, в нем нет той характеристики, которая бы определяла, почему они вместе, в данное множество может входить любой элемент. В этом — особенность женской стороны, она связана с определенным «одиночеством», специфичным для женщины. В таком случае, что все же позволяет этим элементам объединиться в множество?

В семинаре «Ещё» Лакан, напрямую отсылая к теории множеств, отмечает, что в рамках этой теории появляется возможность говорить о Едином в отношении вещей, которые не имеют между собой никакой связи. Это возможно, если сгруппировать «абсолютно разнородные вещи и позволить себе обозначить эту группу какой-нибудь буквой» (ibid., 59). Также он обращает наше внимание на то, что буква обозначает группу, так говорится об этом в теории множеств Николя Бурбаки. Но при этом Лакан идет дальше, отмечая, что «буквы не просто обозначают группы, они и есть группы, они их образуют, они функционируют в этой теории как сами группы» (ibid.). То есть сам акт именования и создает группу или множество. До этого акта их нет. Другими словами, он воспроизводит логику, изложенную, к примеру, в тексте Лебега, касающемся функции «именованного» (nommée) математического объекта, хотя напрямую на Лебега не ссылается. Эти части, левая и правая, не предстают комплиментарными друг другу, это не симметричная логика, она строится не на простом отрицании вроде «а/не-а», а имеет отношение к двойному отрицанию «а/не не-а». Разная логика группировки множеств также приводит к разному порядку счета на мужской и Другой, женской стороне.

2.2. Логика счета на мужской и женской стороне

Пытаясь очертить понятие отцовской функции яснее, Лакан обращается к исследованиям Пеано и Фреге, которые заняты поиском закона построения ряда целых натуральных чисел. Именно эти исследования позволили ему подвести под отцовскую функцию логическое основание и соотнести с числом, которое лежит в основании упорядоченной цепочки, берущей свое начало в пустоте. Математики, занятые вопросом возможности размещения натуральных чисел в натуральный ряд, задаются вопросом: откуда вести его отсчет? От нуля или от единицы? Является ли нуль натуральным числом, если натуральное число — это собрание множеств? Фреге в своих «Основаниях арифметики»[7] предложил логическое обоснование первичности нуля: нуль в его теории — это число, соответствующее логическому понятию «не равное себе». В аксиоме Пеано — нуль есть натуральное число. Количественное натуральное число отражает количество предметов конечной совокупности, и эта совокупность может быть пустой, т. е. не содержать ничего. Другими словами, в основании построения натурального ряда может лежать пустое множество, причем оно принадлежит к числу конечных множеств.

Благодаря нулю каждое число как натуральное целое именуется не само по себе, а его именование происходит благодаря предыдущему. То есть нуль в некотором смысле входит и не входит в образуемую последовательность чисел, поэтому это число «не равное себе». Его присутствие необходимо для выстраивания чисел в ряд. Именно нуль обеспечивает в арифметике и в теории множеств возможность продвижения от нуля и единицы к последующим числам. Анализ нуля, проделанный Фреге и Пеано, оказывается опорой для исследований Лакана в его усилиях схватывания отцовской функции средствами логики. Пустое множество, лежащее в основе ряда, позволяет выстроить некую логику, аналогичную функции Имени-Отца, которая дает опору порядку, установленному в цепочке означающих. Другими словами, в самой логике построения натурального ряда чисел можно обнаружить эквивалентность отцовской функции. Власть по отцовской линии передается и наследуется, скажем, не от Григория первого, а от Бога, который считается как 0, лежащий в основании математической последовательности. Это еще одно математическое обоснование пересекается с мифом Фрейда, изложенном в «Тотем и табу», о структурировании порядка через убийство отца. Мертвый отец лежит в основании порядка. Символический Отец — это мертвый Отец. Его исключение и делает возможным функционирование закона. На женской стороне действует другая логика. Она неисчислима, не обладает отправной точкой. Именно здесь уместно вспомнить, что теория множеств началась с доказательства Кантором положения о существовании двух разных бесконечностей: одна — счетная, другая — несчетная. Важнейший параметр бесконечности в канторовской теории множеств — это ординальное число, которое связано с порядком расположения элементов множества. Ординальные числа разрушают привычную оппозицию между конечным, которое всегда имеет некое количественное выражение, и бесконечным, как будто бы не подверженным счету, или уникальным. На смену интересу к бесконечному неупорядоченному множеству вводятся множества, элементы которых выстроены в некотором порядке. Женщина предполагает опору на бесконечность, и эта бесконечность, что важно, также счетная! Счет здесь особый, он лежит в логике «по одной» (une par une). Эта другая форма счета элементов множества в силу того, что элементы его остаются сингулярными. Бесконечное множество на женской стороне имеет счет, но элементы его подвержены, как мы видим, особому счету.

3. Не-два пола

Все перипетии вокруг теории множеств в различных пересечениях математических и религиозных проблем были связаны с тем, что на горизонте этих разработок так или иначе проступало представление о Едином. Психоанализ слишком хорошо осведомлен о возможном происхождении такого рода фигуры из сферы воображаемого. Не случайно в русскоязычной версии семинара «Ещё», несмотря на привычный перевод греческого ἕν философии Платона и плотиновской традиции как Единое, французское Un переводится как Одно. В стремлении избежать фигуры «единящего и целокупного Единого» (l’Un unifiant, l’Un-tout) (см.: Лакан 2008, 193) такой перевод представляется более оправданным[8]. Большинство форм любви, в том числе окрашенные и религиозными переживаниями, — это отношения, направленные на Единение. Также призрак Единого, который дает о себе знать в любовных миражах, проистекает из воображаемого собирания собственного «я».

Любовь всегда предстает как «желание быть Одним, и потому отношения двоих невозможны. Почему речь идет о двоих? — Да потому что их, полов, два» («la relation d’eux. La relation d’eux qui? — deux sexes») (Лакан 2011, 12; Lacan 1975, 12). Как мы видим, во французском Лакан играет с d’eux (от них) и deux (два, двое). Впрочем, на это он указывает сам, говоря о том, что французский йазык (lalangue) дает для этого удачную омонимию. Одно, о котором говорит Лакан в этом семинаре, — это не Одно в смысле фигуры единства, целокупности. К слову сказать, и у Фрейда также нет этой фигуры единства, хотя именно ее часто приписывают фрейдовскому Эросу, который стремится из бесконечного множества сделать нечто единое, игнорируя то, что влечение к смерти демонстрирует невозможность этой целокупности в силу того, что влечения к жизни никогда не представлены в одиночку, они всегда находятся в сплетении с влечениями к смерти. Рассматривать это Одно возможно исключительно на уровне языка. Инструментарий Лакана позволяет строже различить Одно и фигуру единства. Un — это означающее. Весь 20 семинар Лакан еще и еще раз возвращается к одному и тому же вопросу: что такое Одно? Как подобраться к этому Одному?

Одно оказывается обнаруженным в двух взаимозависимых, но при этом крайне отличных, позициях субъекта по отношению к наслаждению. Каждое человеческое существо, будучи подверженным логике сексуации, вне зависимости от анатомического пола, всегда находится на правой или на левой стороне. Эти стороны не претендуют на выделение особых структур желания. Человеческие существа разделены на две несимметричные части, которые вместе не создают целое. При этом схема, в которой предстают логические записи на стороне мужского и на стороне Другого пола, не есть попытка записи сексуального различия. В ней есть сторона мужского пола и сторона Другого пола. Полов не-два. Речь не идет о бинарности в смысле двух (2), скорее, речь идет о том, что в силу отчуждения в означающем существует только один пол, но в двух состояниях, матема которых 0/1. На стороне Другого пола обнаруживается иная позиция по отношению к наслаждению, которая теряет связь с человеческим порядком. Если на стороне мужского означающее умерщвляет наслаждение, изгоняет его, то на стороне Другого пола они предстают не разнородными или чужеродными элементами, напротив, означающее оказывается утоплено в наслаждении. Выдвигая гипотезу наслаждения, которое не умещается в фаллическое, Лакан говорит о переживаниях христианских женщин-мистиков, таких, как Св. Тереза и Хадевейх Антверпенская. Женщина имеет избирательное отношение с тем, что не может сказаться.

В какой-то момент своей речи Лакан даже делает предположение: «Теперь… вы наверняка сделаете для себя вывод, будто я верю в Бога. Я верю в наслаждение женщины как нечто избыточное…» (ibid., 90). Как мы видим, если это и вера, то вера, опирающаяся на «чисто логический путь» (см.: ibid., 88–89). В основе продвижения лежит идея чистой множественности без фигуры воображаемого единства. При этом вся сложность этого продвижения заключается в том, что в попытках подобраться к тому наслаждению, что не погружено целиком в фаллическую функцию, «Другой оказывается более, чем когда-либо, под вопросом» (ibid., 49).

При этом «другое наслаждение» немыслимо без фаллического, оно предстает приложением, добавочным (en plus) к фаллическому. Аскетическая литература достаточно много говорит об этой особой позиции субъекта по отношению к Божественному. Для осмысления этой позиции жестких ограничений, которые субъект на себя налагает в опыте мученичества, необходимо оторваться от всех привычных способов осмысления, к примеру, в логике социального мазохизма, в координатах отношений «я», «идеала-я» и «сверх-я». Александр Черноглазов в сборнике «Лакан. Приглашение к Реальному…» не раз говорит о том, что «свидетельство» в греческой традиции именуется мучением. Мучение включает измерение тела, боли и наслаждения. Что значит свидетельствовать? Послушаем Александра Черноглазова: свидетельство «не в том, конечно, смысле, что он “видел” Бога и может о нем немало интересного рассказать, а в том, что своим мучением или страданием он может засвидетельствовать в себе наличие того блаженства, испытать которое никому, кроме существа словесного не дано» (Черноглазов 2015б, 142). В этом смысле любая пытка только призвана обнаружить это особенное наслаждение, что оставило слово на теле говорящего существа. Речь может идти об особой аскезе, о возможности стать воплощенным объектом а, отребьем в отношениях с Богом. Это позиция, когда субъект стремится занять место объекта желания Другого, обращаясь уже не к своему зеркальному, нарциссическому двойнику, а к Богу. Святой предстает воплощенным объектом, «не делает ничего на потребу… Скорее он становится сам отребьем, он непотребствует. Пытаясь тем самым осуществить то, чего требует сама структура, — позволить субъекту, субъекту бессознательного, принять его за причину своего желания», — говорит Лакан в «Телевидении» (Лакан 2000, 28)[9].

Завершая встречу 20 февраля 1973 г., Лакан говорит: «о двух Богах у нас, как видите, не может быть речи, но не получается обойтись и одним» (on voit que ça ne fait pas deux Dieu, mais que ça n’en fait pas non plus un seul) (Лакан 2011, 91; Lacan 1975, 71). В русскоязычном переводе «deux Dieu» передано как «двух Богах», в то время как Лакан говорит не о двух Богах, а о двух Бога (deux Dieu). Одно Бога связано с фаллическим (Ф), Другое связано с нефаллическим или женским наслаждением, которое Лакан записывает матемой S(Ⱥ). Одно невозможно без Другого. Женское, мистическое или нефаллическое наслаждение предстает одним из ликов Другого. Пути, торимые именно в этом направлении, намечают возможную концептуализацию переживания, которому может быть причастна человеческая душа, в тот вид отречения, который не вписывается в обычное религиозное устроение.

Список литературы

Baas B. (1987) «Le désir pur: à propos de “Kant avec Sade” de Lacan». Ornicar? Revue du Champ freudien. Vol. XII. № 43. P. 56–91.

Badiou A. (1988) Lêtreet lévénement. Paris: Éditions du Seuil.

Badiou A. (2006) Logiques des mondes: Lêtreet lévénement, 2. Paris: Éditions du Seuil.

Lacan J. (1975) Le Séminaire. Livre XX. Encore (1972–1973). Texte établi par J.-A. Miller. Paris: Éditions du Seuil.

Адо П. (1991) Плотин и простота взгляда. М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина.

Грэхэм Л., Кантор Ж.-М. (2011) Имена бесконечности: правдивая история о религиозном мистицизме и математическом творчестве. СПб.: Изд. Европейского университета в Санкт-Петербурге.

Божович М. (2005) «Узы любви: Лакан и Спиноза». Долар М., Божович М., Зупанчич А. Истории любви. Под ред. В. Мазина и Г. Рогоняна. СПб.: Алетейя (Лакановские тетради). С. 65–106, 151–153.

Зупанчич А. (2005) «О любви как комедии». Долар М., Божович М., Зупанчич А. Истории любви. Под ред. В. Мазина и Г. Рогоняна. СПб.: Алетейя (Лакановские тетради). С. 107–145, 153–154.

Кантор Г. (1985) «Основы общего учения о многообразиях. Математически-философский опыт науки о бесконечном». Кантор Г. Труды по теории множеств. М.: Наука. С. 63–106.

Кьеза Л. (2011) «“Le ressort de l’amour”: Лакан и Платон». Новое литературное обозрение. № 6 (112). С. 55–77.

Лакан Ж. (2000) Телевидение. М.: «Гнозис»; «Логос».

Лакан Ж. (2006а) Семинары. Книга 7. Этика психоанализа (1959–1960). М.: «Гнозис»; «Логос».

Лакан Ж. (2006б) «Введение в семинар Имена–Отца». Лакан Ж. Имена–Отца. М.: «Гнозис»; «Логос». С. 51–80.

Лакан Ж. (2008) Семинары. Книга 17. Изнанка психоанализа (1969–1970). М.: «Гнозис»; «Логос».

Лакан Ж. (2010) Семинары. Книга 10. Тревога (1962–1963). М.: «Гнозис»; «Логос».

Лакан Ж. (2011) Семинары. Книга 20. Ещё (1972–1973). М.: «Гнозис»; «Логос».

Фреге Г. (2000) Основоположения арифметики. Логико-математическое исследование о понятии числа. Томск: Водолей (Библиотека аналитической мысли).

Фрейд З. (1911) «Навязчивые действия и религиозные обряды». Психотерапия (обозрение вопросов психического лечения и прикладной психологии). № 4–5. С. 172–180.

Черноглазов А. (2015а) «Разбитое зеркало». Черноглазов А. Лакан. Приглашение к Реальному… М.: «Проект Letterra. Org». С. 35–53.

Черноглазов А. (2015б) «Анатомия субъекта». Черноглазов А. Лакан. Приглашение к Реальному… М.: «Проект Letterra. Org». С. 137–144.


[1] См. рус. пер.: Фрейд 1911.

[2] См. рус. пер.: Кантор 1985.

[3] См. рус. пер.: Грэхэм, Кантор 2011.

[4] Отметим, что некоторые положения теории множеств интересным образом заимствуются не математиками. Такие параметры теории множеств, как кардинальное число или мощность, или ординальные числа, показатели иерархии, описывающие порядок расположения элементов множества, а также теорема о точке избытка, отнюдь не остаются только прерогативой математической мысли. Наиболее ярким проявлением этого перенесения математических понятий в философскую мысль являются построения Бадью в сфере концептуализации логики события, в том числе события политического и любовного. См., прежде всего, два тома его главного философского труда: Badiou 1988; Badiou 2006.

[5] Речь идет о простом рассуждении, известном как парадокс Рассела, за основу которого берется понятие «множество всех множеств», которые не принадлежат себе. К примеру, попробуем помыслить множество «каталог всех каталогов, не содержащих ссылки на самих себя». Должен ли этот каталог себя упомянуть? Можно сказать — должен, поскольку нужно упомянуть все такие каталоги, однако упомянув себя, он перестает удовлетворять начальному условию. То есть множества, включающего все множества, не содержащие самих себя, не существует, поскольку оно должно одновременно и включать и не включать само себя. Упоминания такого рода парадоксов довольно часто можно встретить в различных семинарах Лакана. Эти проблемы стали мощнейшим камнем преткновения в математике и остались так и нерешенными по сей день.

[6] В московской математической школе также использовали понятие «именное множество». Грехэм и Кантор отмечают: «русское слово имя присутствует как в терминах нового типа множеств, так и в религиозной практике имяславия» (Грэхэм, Кантор 2011, 98).

[7] См. рус. пер.: Фреге 2000.

[8] К примеру, с математической точки зрения единое и единица — не одно и то же. Если взять за основу принцип умножения в выражении 1х1=1, то единицы в данной математической записи носят абсолютно разный характер. Третья единица не равна первой единице. Первые две единицы могут быть исчисляемыми, дифференцированными или, говоря математическим языком, унарными, при этом третья не равна первой единице, взятой отдельно, она носит унитарный характер.

[9] Хотя, стоит сказать, что в мистическом опыте все отнюдь не однородно, и можно выделить позицию, которую комментатор Лакана Бернар Баас называет «трансцендентальной схемой желания» (см.: Baas 1987), что точно также связано с функционированием объекта а как объекта причины желания. Другими словами, мистическое переживание может быть обнаружено и в логике фаллического наслаждения. См. об этом статью А. Черноглазова «Разбитое зеркало», где данная проблема формулируется на фоне интерпретации «Жития и деяний человека Божьего Алексия»: Черноглазов 2015а.

Статья. Айтен Юран «Психоанализ и эпистемологический разрыв на рубеже веков»

Айтен Юран

Психоанализ и эпистемологический разрыв на рубеже веков
Запах масляной краски, холодный на ощупь ее тюбик, шероховатая поверхность холста, характерный вибрирующий звук при дотрагивании до него, мольберт, ощущаемый пуповиной, центром мира, холст-экран без обрамления, вмещающий незаконченные и незавершенные образы… Человеку, для которого все это – суть первовосприятий, первоконтактов с внешним миром, уготовано неизбежное столкновение со странным чувством при встрече с картиной в музее или на выставке. Это чувство потери, утраты чего-то самого важного, главного. Картина, вырванная из своего окружения, в которой она творилась, рождалась, предстает обезличенной, обделенной, потерявшей нечто самое главное в завершенности обрамления, в искусственном освещении, в соседстве с другими, вырванными из других времен и пространств… Думается, нечто подобное происходит и с классическими психоаналитическими текстами, которые зачастую вырываются из культурной среды, в которой они рождались и которую они во многом конституировали, и при этом, точно также теряют множество смысловых оттенков, свое богатство и глубину. Есть какая-то упорная, почти навязчивая тенденция смещения классического наследия в позитивизм 19-го столетия… Да и такие психоаналитические понятия как «вязкость», «нагрузка» «давление», «энергия», «экономика», казалось бы, просто обязывают всякий раз производить это смещение. Чем же оно обусловлено? Что заставляет всякий раз производить его?

При внимательном рассмотрении понимаешь, что проблема оказывается сложнее, чем в случае с картиной. Она хотя бы не замазывается в духе современных тенденций, диктуемых модой и временем. С текстами это оказывается проще. Тем более с текстами, несущими в себе множество смыслов, множество возможных прочтений. Так и вспоминается фрейдовское понятие вторичной обработки (sekundare Bearbeitung), означающее устранение явной абсурдности и бессвязности сновидения. Суть вторичной обработки в установке на понятность (Rucksicht auf Verstandlichkeit), маскирующей все абсурдное, противоречивое, нелепое. Действительно, по мысли Фрейда, «интеллектуальная наша функция требует единства связи во всяком материале восприятия и мышления, которым она овладевает, и не останавливается перед тем, чтобы создать неправильную связь, если вследствие особых обстоятельств не может понять правильной» (1:129). Вопрос: откуда проистекает потребность в установке на понятность? Уж не из позитивистской ли увлеченности нас самих?!

1. Проблема истины в психоанализе

Вопрос истины является главенствующим в методологии научного знания. Для конца 19-го столетия представление о единственности, абсолютности и объективности истины не вызывает сомнений. Впрочем, новоевропейский идеал научности уже колеблется, расшатывается философией. Мысли Къеркегора, Ницше, Шопенгауэра – крик в океане общезначимости, в котором оказалась потоплена человеческая субъективность, единичность. Вместо тотальной абстракции, не оставляющей места сингулярности, упомянутые «возмутители спокойствия» обьявили истиной внутренний субъективный мир, своего рода истину-для-меня, заделывая «брешь в мышлении», зияющую со времен Декарта. «Восстание субъективности» — так назовут это впоследствии в философской литературе. Позже «восстание» подхватят современники – А. Бергсон (1859-1941), Э. Гуссерль (1859-1938), З. Фрейд…

1897год… Год, предстающий поворотным и чрезвычайно драматичным моментом в истории развития психоаналитической мысли, когда, по словам Фрейда, «пришлось преодолеть заблуждение, которое чуть не стало роковым для молодой науки» (2:29). Это год отказа от теории сооблазнения, о чем Фрейд «под большим секретом» сообщает Флиссу в письме от 21.09.1897: «Я больше не верю в мою невротику (neurotica)». Реальность сцены соблазнения ставится под сомнение. Точнее, ее подлинность во внешнем объективном мире. Она становится достоянием психической внутренней реальности. Это превращение внешнего во внутреннее, объективного в субъективное, пассивного зрителя в активного творца, автора сценария, разыгрываемого на сцене психической травмы… Сценария, который еще долго будет давать о себе знать в причудливых метаморфозах фантазийных образов и покрывающих воспоминаний. Отныне объективная реальность будет находиться по ту сторону психоаналитического интереса, по ту сторону психической ральности. Вопрос об истине, который неизменно в классических идеалах научности связывался с материальной объективной реальностью, и такое видение было основанием всей совокупности традиционных представлений в теории научного познания, обессмыслился. Отныне истинно все, имеющее отношение к психической реальности, к бессознательным желаниям и связанным с ним фантазиям1. Истина из объективной становится субъективной. Рушится привычная, фундаментальная для науки дихотомия истина – ложь, оказавшись погребенной под психической реальностью – единственной «объективной», «истинной» реальностью, с которой может и должен работать психоаналитик. Проблема истины приобретает другое измерение, более не умещаясь в оппозицию объективная-субъективная реальность. Отныне речь идет об особом измерении истины — измерении истины субъекта. Быть может, все вышесказанное в контексте нашего времени – почти банальность. В контексте же того времени – это революционный смелый шаг, который делает нелепыми все мысли о близости Фрейда позитивистски-ориентированному мышлению. Более того, представляется важным, что Фрейд не просто ставит вопрос о возможности достижения истины. Отнюдь… Ставится более глубинная проблема – смысла самого понятия истина. Впрочем, тот факт, что сновидения, симптоматические действия, оговорки, ослышки, описки, то есть все то, что было отягощено статусом субъективного, иллюзорного, случайного, а значит, обреченного на «неистинность» и ошибочность, становится предметом интереса, сам по себе является ярким свидетельством переосмысления понятия истина.

Проблема истины в психоанализе приобретает новое звучание. Истина конституируется в речи и имеет отношение к истине субъекта, его истории, к бытию субъекта, к его желанию, к его травме, наконец, к экзистенциальной истине. Она обретает особое субъективное измерение, обнаруживаемое в речевом усвоении своей истории. Это понимание истины во многом предвосхитило философские поиски 30-60-х годов. Так, в хайдеггеровских размышлениях об истине важным является полемика с традиционным пониманием истины как «соответствия или адекватности вещей мышлению». Истина переводится из характеристики знания в характеристику самого бытия. Истина имеет отношение к бытию, открытости или несокрытости (), которую дарует язык (4). Ведь слово не просто знак, ярлык, приклеенный к вещи; слово само открывает нечто, вводит его присутствие, в то же самое время, одновременно и скрывает сущее. Это близко и к мысли Гуссерля о существовании нетематизированного остатка, «горизонта», на фоне которого тематизируется предмет. Открытое всегда окружено сокрытым2. Разве не то же понимание обнаруживается в психоанализе? Психическая реальность, неименованная словом уйдет в царство теней, забирая с собой все, хотя бы отдаленно напоминающее и тревожащее. «Это нечто уже не будет относиться к субъекту, не будет присутствовать в его речи, не будет интегрировано им. И, тем не менее, оно здесь же и останется и будет, если можно так сказать, выговариваться чем-то, субъекту неподвластным. Вот, что станет первым ядром того, что впоследствии получит название симптома» (3:254). Необходимость перевода в слово первовосприятий – процесс мучительный, он сродни мукам творчества. Это своего рода хайдеггеровское «сказывание», имеющее отношение к «поэтическому мышлению», ведь «и поэзия и мышление являются способом сказывания» (4). «Поэтическое мышление» как прислушивание к себе, к миру3. Найти слова для таких ощущений себя, мира, себя-в-мире – «особое очень трудное дело, целое искусство». Именно поэтому преждевременно высказанные или под-сказанные аналитиком слова ничего не дадут. Они останутся лишь тем пред-заданным внешним, не наполненным субъективной истиной, увы, всего лишь звуком, не имеющим терапевтической ценности.

Истина травмы субъекта просвечивает в его дискурсе сквозь, например, психопатологию обыденной жизни. «Именно с измерением речи в реальное внедряется истина. До речи нет ни истинного, ни ложного. С речью же вводится истина, но также и ложь и другие регистры» (3:344). Речь вводит новое измерение истины, даже если она утверждает себя в качестве обмана или лжи для другого, для слушающего, для аналитика. Ведь «сам обман требует предварительной опоры на истину, которую надо было сокрыть и по мере того, как обман будет развиваться, он будет подразумевать подлинное углубление истины». Расползающиеся сети лжи участвуют, в конечном счете, «в процессе окончательного схватывания истины» (3:344). Но не только. Аналитический дискурс может разворачиваться в регистре ошибки – фундаментальной ошибки субъекта по отношению к самому себе, к своему бытию. Противоречие, обнаруживаемое в дискурсе, высвечивает истину, пролагая границу с ошибкой. Чрезвычайно важными представляются следующие слова Лакана: «Вообще говоря, ошибка является обычным воплощением истины и если мы хотим быть совсем строгими, скажем, что покуда истина никогда не будет полностью раскрыта, то есть по всей вероятности до скончания веков, она, исходя из ее природы будет распространяться в форме ошибки. Не нужно идти дальше, чтобы увидеть здесь структуру, лежащую в основе открытия бытия как такового» (3:344). Истина мыслится как истина отдельного субъекта, она связана со своеобразием и особенностью его бытия. Согласитесь, найти здесь точки пересечения с классической теорией познания, в рамках которой истина предстает как «соответствие мысли объекту» довольно проблематичн! Фрейд далек от классических идеалов научности. Психоаналитическое знание предстает революционным по отношению к предшествующей новоевропейской традиции, оно диссонирует с господствующим умонастроением, основа которого была заложена еще Декартом. На мой взгляд, этот шаг огромен по своей грандиозности не только для самого психоанализа, но и для всей культуры в целом. Классические психоаналитические тексты во многом коституировали «разрыв», «перелом» рубежа 19-20 веков, способствуя уходу от классических идеалов к неклассическим и даже к постклассическом идеалам научности.

Итак, психоаналитическая истина имеет отношение к конституируемой истине субъекта или к истине его травмы. Конструкция или толкование истинны тогда, когда затрагивают субъективную позицию анализируемого, когда затрагивают «ядро его бытия»4. Истина не то, что уже есть, она не есть некая абсолютная данность, подобно истине, которую нужно «припомнить», «восстановить» как у Платона или открыть как в новоевропейской трансцендентальной философии. Она конституируется из первоначального незнания пациента и аналитика. Именно это позволило Лакану говорить о том, что в анализе и конституируется незнание, то незнание, которое и может установиться лишь в перспективе истины, ведь «если субъект не полагает себя в отнесенности к истине, то нет и незнания, если субъект не станет задаваться вопросом, что он есть и что он не есть, то не будет оснований для истины и лжи, как и стоящих за ними реальности и видимости» (3:221). Более того, истина не есть то, что можно передать, чему можно научить. Простая передача не приведет к желаемому терапевтическому эффекту. Ведь «знание знанию рознь; есть разные виды знания, совершенно неравноценные психологически… Знание врача не то же самое, что знание больного, и оно не может оказать то же действие. Если врач передает свое знание больному путем сообщения, это не имеет никакого успеха» (5:51). Итак, в анализе речь идет не о простой передаче знания, а о подведении к способам, путям достижения этого знания. Но какие это пути достижения знания?! Не упираемся ли мы вновь в вопрос о существовании методики психоанализа? И есть ли она вообще? Вопрос в данном контексте интересен вдвойне, ведь именно жесткий методологизм составляет основу ядро формирования знания в классических идеалах научности. Мы упираемся во все тот же пресловутый вопрос о взаимоотношении теории и практики в психоанализе.

2. Между теорией и практикой. «Искусство толкования» или «методика интерпретации»?

Пожалуй, вопрос о взаимоотношении теории и практики в психоанализе — один из наиболее часто затрагиваемых в постфрейдовской литературе. Словосочетание «методика психоанализа» выносится на обложки книг, став чем-то привычным и само собой разумеющимся. Порой теория и практика предстают как обособленные области знания, которые лишь изредка пересекаются, дабы вновь разойтись. Быть может эта модель и является слабым приближением к тому, что происходит в рамках естественных наук, но является ли она таковой в рамках психоаналитического знания? Психоанализ имеет дело с единичностью, а не с общностью и поиском закономерностей. Шаблоны, схемы, формулы не приемлют этой единичности, «частности», обессмысливая их, выбрасывая за борт унифицированного знания. Анализ протекает в особом измерении, измерении, имеющем отношение к «функции истины в состоянии зарождения» (6:9). Это и есть то измерение, где оказываются переплетены теория и практика. Увы, это то измерение, о котором часто забывают; творческую функцию, присущую этому измерению предают забвению. В то время как «аналитикам, людям, работающим в измерении этой истины в самый момент ее рождения, — подобное забвение непростительно» (6:31). Анализ уходит из плоскости rthodoxa в плоскость episteme, как связной системы понятий. Здесь, на мой взгляд, и кроется стремление к использованию схем, шаблонов, методик в психоанализе. Страх перед непонятным, непрозрачным, необъективируемым ядром психоаналитического опыта заставляет поместить его в «прокрустово ложе» понятных, логичных построений и шаблонов и наработанных аналитических методик. Именно здесь психоаналитическое знание начинает утрачивать свой смысл, являя собой инерцию знания, о которой говорил Лакан. Рационально-отвлеченная модель дискурсивного поля оставляет большие пустоты. Не случайно Фрейд обратился к мифу. На схематику логоса, на геометрию бытия накладывается миф. Здесь можно усмотреть точки соприкосновения текстов Фрейда и Платона. Платон в поисках предельного основания бытия, также как Фрейд в поисках предельных оснований влечений, наталкивается на необходимость выхода из поля episteme. Вот почему чем больше мы знаем, тем больше рискуем5. Не случайно Фрейд говорит о свободно парящем внимании, которым психоаналитик должен слушать пациента. Это слушание позволяет избежать «укладывание» материала пациента в «прокрустово ложе» теоретических предпосылок и наработанных схем. Методики психоанализа, основанной на «власти» обобщений, для которой сингулярность – всего лишь частность, не имеющая смысла, быть не может.

Однако представляется важным, что в текстах Фрейда обнаруживается более глубокая проблема, нежели проблема о существовании или отсутствии метода в психоанализе. Это вопрос о рождении знания вообще, о соотношении и взаимовлиянии теоретического и эмпирического знания в структуре знания, то есть вопросы, составляющие ядро философской эпистемологии и современной методологии научного знания. Трудно избавиться от чувства удивления и восхищения первыми строками работы «Влечения и их судьба» — ведь они написаны в 1915 (!) году. Здесь Фрейд вновь значительно предвосхитил свое время, озвучив на деле то, что станет достоянием методологии только в 50-60-е годы. Оказывается, наука вовсе не строится «на основании ясных и точно определенных исходных положений», подкрепленных опытными фактами. Они лишь представляются таковыми, и «смысл их определяется постоянной ссылкой на материал опыта, на основании которого они как будто бы создаются, между тем как на самом деле материал это им подчиняется» (7:125). С этой точки зрения, рождение научного знания предстает в движении не только от выверенных фактов к теории, но и от теории к фактам. Индуктивная модель становления научного знания из обобщения опытных, подтвержденных фактов, ставится под сомнение. Более того, отношение теоретических положений к эмпирическому материалу «предполагается еще раньше, чем его можно точно узнать и доказать» (7:125). Именно посредством такой логики строится удивительная конструкция в «Леонардо да Винчи. Воспоминание детства» (1910). По осколку, небольшому фрагменту воспоминания конструируется психическая реальность. Важно, что эту конструкцию не интересуют факты6. Гриф (Geier) это или коршун (Milan) — суть не так важно, ведь конструкция не следует из фактов, а значит и не опровергается фактами. Фрейд полностью отходит от классических идеалов научности, для которых теория является единственно возможным логическим следствием из фактов. Еще ярче это проявляется в конструкции фантазма в работе «Ребенка бьют» (1919). Эта конструкция также не следует из фактов-воспоминаний. Некоторые певоначальные элементы по сути своей недоступны воспоминанию, хотя и предполагаются как необходимые в конструкции. Конструкция7, увязывающая воедино сырой материал, продуцируемый аналитиком, — «крохи» воспоминаний, ассоциаций, знаков, следов прошлого, — в историчность субъекта, отнюдь не всегда логически следует исключительно из воспоминаний, т.е. из фактов прошлого. Фрейд в работе «Конструкции в анализе» (1937) пишет: «Достаточно часто не удается добиться от пациента воспоминания вытесненного. Вместо этого у него возникает лишь прочное убеждение в правильности конструкции, предложенной аналитиком» (8:173). Более того, оказывается, что у аналитика «остается неоспоримым право на реконструкцию посредством дополнения и соединения» (!) (8:162) , а забытая предистория предстает всего лишь «в качестве вероятной исторической правды» (8:165), выделено мной, — А.Ю.). Интересно, что и ранее в 1927 году Фрейд в «Проблемах дилетантского анализа» отмечает, что правильная реконструкция забытых переживаний детства всегда имеет эффект несмотря на то, что она может допускать или не допускать такое объективное подтверждение» (9:92). Все это звучит очень странно для человека, мыслящего в рамках классических идеалов научности. Действительно, мало того, что объект оказался изъят из объективной материальной реальности, став достоянием психической реальности, еще и данные психической реальности, т.е. продуцируемый пациентом материал предстает как то, что оказывается можно дополнить, предьявив пациенту «в качестве вероятной исторической правды» (!). По сути, в рамках методологии науки, речь идет о теории, построенной на сомнительных фактах, которую оказывается при необходимости еще можно дополнить. Фрейд все же щадит «нежное» ухо позитивистски настроенного субъекта, понимая, что ему «приятнее слышать» о работе над реконструкцией, а не конструкцией. Итак, работа аналитика над конструкцией, подобно любой научной теории увязывает воедино обрывки прошлого в ткань историчности пациента, в то же время оставляет за собой право на восполнение, своего рода заполнение пробелов в плетущейся из фактов истории. Теория отнюдь не следует логически из четко выверенных эмпирических фактов (воспоминаний). Текст «Конструкции в анализе» предстает как чрезвычайно важный в рамках философской гносеологии и методологии науки, заставляющий задуматься о том, что есть истинное знание и каковы его критерии.

Итак, мы вновь возвращаемся к вопросу об истинности знания. Правда, к возврату, подразумевающему увязывание вопроса об истине с теорией и практикой. Фрейд задается вопросом о критериях истинности и ложности конструкции. Оказывается, критерий лежит в плоскости эффективности ее. Конструкция истинна тогда, «когда затем следуют косвенные подтверждения, когда пациент …продуцирует новые воспоминания, которые дополняют и расширяют эту конструкцию» (9:167). Удивительно, но в таком понимании обнаруживается еще один шаг в осмыслении понятия истины, сближающий его скорее с прагматистской концепцией истины8. Сказать об истинности конструкции мы можем только по последствиям ее предъявления пациенту, т.е. если она позволяет появиться новому материалу – или «анализируемый отвечает ассоциацией, которая содержит что-то подобное или аналогичное высказанной конструкции» (9:168). В прагматистском взгляде на истинность теории этот акцент также сделан на практических следствиях, которые проистекают из принятия некоего положения в качестве истинного. Так, Джемс задается вопросом: «Если мы примем, что некоторая идея, некое верование истинны, какие конкретные изменения произойдут от этого в жизни, которую мы переживаем?»(10:122). Конструкция истинна тогда, когда по мысли Фрейда у пациента «возникает лишь прочное убеждение в правильности конструкции»(!) (9:171). Джемс пишет: «Истинные идеи – это такие, которые мы способны усвоить, которые мы можем признать действительными, которые мы можем подкрепить нашей связью… Ложны те идеи, с которыми этого сделать нельзя» (10:144). Интересно, что в то время как толкование «относится к тому, что предпринимают с одним единственным элементом материала, с одной догадкой пациента, одним ошибочным действием и т.д.»., конструкция «появляется тогда, когда анализируемому предъявляют часть его забытой предистории» (9:164). Конструкция позволяет увязать воспоминания, элементы психической жизни в единое целое. Это особая форма организации материала, являющая собой связную форму в процессе «написания» истории пациента. Джемс отмечает: «Истина означает только то, что мысли (сооставляющие сами лишь часть нашего опыта) становятся истинами лишь постольку, поскольку они помогают приходить нам в удовлетворительное отношение к другим частям нашего опыта» (10:41). Итак, конструкция или теория истинна, поскольку она полезна, и полезна, поскольку она истинна. С этой точки зрения становятся понятны слова Фрейда в «Анализе фобии пятилетнего мальчика»: «Психоанализ не есть научное, свободное от тенденциозности исследование, а терапевтический прием, он сам по себе ничего не хочет доказать, а только кое-что изменить» (11:238). Истина в психоанализе каждый раз рождается и конституируется вновь на границе теории и практики, которые предстают неразделимыми и взаимодополняющими.

3. Психоанализ и принцип дополнительности

С принципом дополнительности, который был сформулирован в физике Нильсом Бором, связывают парадигмальный сдвиг в развитии науки. Согласно этому принципу, для описания физического объекта, относящегося к микромиру его нужно описывать во взаимоисключающих и дополнительных системах описания. Оказалось, что одна логическая конструкция недостаточна для описания мира микрочастиц. Принцип дополнительности требовал ухода за общепринятую точку зрения, за рамки формальной логики в описании картины мира. Классическая логика оказалась недостаточной для описания внешнего мира. Впрочем, о философской и культурологической значимости принципа дополнительности, сформулированного в 1927 году, написано и сказано очень много. Парадокс в том, что в текстах Фрейда можно, по сути, встретить все тот же принцип дополнительности уже в 1916-1917 годах. Вспомним дополнительные ряды (Erganzungsreihe), когда в возникновении невроза выбор между экзогенными и эндогенными факторами становится излишним. Оказывается и наследственные факторы, и детские фиксации, и более поздние травмы одинаково необходимы и взаимодополнительны для обьяснения этиологии неврозов, подобно тому, как в мире микрочастиц электрон предлагается рассматривать и в корпускулярном и в волновом аспектах, считая оба истинными и взаимодополняющими! Разные точки зрения отныне бессмысленно сталкивать друг с другом, они предстают как сосуществующие, взаимодополнительные и равно необходимые аспекты. Однако это не единственный повод для того, чтобы говорить о психоанализе и принципе дополнительности…

В «Лекциях по введению в психоанализ» 1916-1917гг. есть удивительная мысль Фрейда: «в психоанализе мы уже так часто убеждались, что противоположности не означают противоречия» (5:74, выделено мною – А.Ю.). На мой взгляд, в одной этой фразе Фрейд, предвосхитил универсальный принцип нарождающегося культурного пространства (!). Только в 1931 году К.Гедель сформулирует теорему о неполноте логических систем, согласно которой система либо непротиворечива, либо неполна. Итак, обычные логические системы, в которых противоположности противоречат друг другу, неполны. При полном описании, выходящем за рамки формальной логики, противоположности могут сосуществовать, более того, не противореча при этом друг другу и будучи взаимодополнительными и взаимонеобходимыми.

Классические психоаналитические тексты пронизаны дуализмами. При внимательном рассмотрении становится очевидно, что эти дуализмы – суть не пары противоположностей, «развести» их нельзя. Они отнюдь не являются многократными отголосками картезианской оппозиции душа – тело, качественно отличны от дуализмов картезианской традиции и не умещаются, подобно последним, в формулу «или-или». Перед нами предстает сложное пространство, в котором со-существуют не противоречащие друг другу противоположности, да и на полюсах дихотомий трудно представить себе ситуацию, в которой одна из оппозиций присутствует в «чистом виде». Так, например, все попытки мысленного разведения бинарных конструкций первичных влечений (влечения Я — сексуальные влечения или влечения к жизни — влечения к смерти) невозможны. Они предстают как исчезающие, неуловимые, переходящие одно в другое понятия. Противоположность между влечениями, сексуальными и влечениями к самосохранению, о которой говорит Фрейд в 1911 году, остается лишь видимостью. Подтверждением этому является дальнейшая судьба первой теории влечений – вначале Фрейд пытался соотнести влечения к самосохранению с влечениями к смерти, обьясняя тем, что влечения к самохранению — это «влечения, определяющие путь каждого организма к смерти», впоследствие все же вернулся к мысли о либидной природе влечений к самосохранению. Сам характер этих поисков свидетельствует о том, что жесткой границы между этими влечениями нет. Влечения обнаруживают свою двойственность, взаимодополнительность, которую невозможно «препарировать». Что касается второй теории влечений, то глубочайшая мысль Фрейда – «цель всякой жизни – есть смерть» (12:405), по сути, делает бессмысленными все размышления о противоположности влечений к смерти и влечений к жизни. В действительности мы имеем дело со смесью влечений – их можно представить как соединение в различных пропорциях влечений к жизни и влечения к смерти во взаимодополнительных рядах или с различной степенью их связывания (Bindung) или расслоения (Entbindung).9 Пространство психоаналитической мысли предстает в сложном взаимопереплетении этих влечений, которые только на первый взгляд предстают как противоположности. Многочисленные частичные влечения стягиваются у Фрейда в «локальности» первичных влечений и при этом все это динамичное напряженное пространство управляется тремя полярностями: «активный — пассивный», «удовольствие — неудовольствие», «субъект (Я) — объект (внешний мир)» (7:143). И вновь мы встречаемся с дуализмами, не умещающимися в формулу «или — или». Так, активное и пассивное сосуществуют, так как «превращение влечений посредством поворота от активности к пассивности и обращение на самого себя никогда не распространяется на влечение во всем обьеме» (7:139). Что касается экономической полярности удовольствие – неудовольствие, то только на первый взгляд компоненты этой полярности предстают как противоположности, так как удовольствие связано с уменьшением напряжения в психическом аппарате, а неудовольствие с ростом. Но уже в 1915 году Фрейд пишет, что «гипотеза эта страдает неопределенностью, поскольку нам не удалось определить суть отношений между удовольствием и недовольствием через изменение силы возбуждения. Ясно одно: эти отношения могут быть весьма различны и уж в любом случае не могут быть простыми» (7:139). Оказывается, неудовольствие одной системы является одновременно удовольствием для другой (12:391). Более того, в «Экономических проблемах мазохизма» (1924) Фрейд отмечает, что «нельзя сомневаться в том, что имеются приносящие удовольствие напряжения и приносящие неудовольствие спады напряжений» (13:350). Неоднозначность упомянутой экономической полярности ярко проявляется в рассмотрении взаимоотношений между принципом удовольствия с одной стороны и принципами постоянства, реальности и Нирваны с другой. Фрейд отмечает, что «нельзя сомневаться в том, что имеются приносящие неудовольствие спады напряжений» (13:350). Принцип удовольствия как стремление к связыванию и устранению напряжений нельзя отождествлять с принципом постоянства как стремлением к поддержанию имеющегося в нем количества возбуждения на постоянном и возможно более низком уровне, хотя он и выводится из последнего. Быть может тогда можно отождествить принцип удовольствия и принцип Нирваны? «В экономических проблемах мазохизма» (1924) Фрейд отмечает: «принцип Нирваны претерпел в живом существе такую модификацию, благодаря которой он превратился в принцип удовольствия и отныне мы будем избегать считать эти два пинципа за один» (13:351). Парным принципу удовольствия является принцип реальности, появившийся у Фрейда в 1911 году. Но этот принцип при всей, казалось бы, противоположности принципу удовольствия все же не противоречит ему, а только видоизменяет его действие, так как прекращается лишь поиск непосредственных удовольствий. Более того, оказывается, принцип удовольствия не господствует, так как «по ту сторону принципа удовольствия» существует наиболее первичная тенденция и от этого принципа не зависимая – принцип навязчивого повторения. Ни один из этих принципов не отменяется другим, более того, именно в их отношениях и связях предстает место каждого из них10. Нет необходимости продолжать описывать бинарные оппозиции психоаналитического дискурса. Все они предстают как противоположности лишь на первый, поверхностный взгляд. В рамках этих бинарных оппозиций пульсируют, взаимопревращаясь, взаимоопределяя и взаимодополняя друг друга психоаналитические понятия. Ни одно из них нельзя выделить в чистом «рафинированном» виде, так как при этом окажутся уничтоженными смысловые связи, соотносящие его с другими. Их сосуществование предстает взаимонеобходимым, взаимообогащающим в словесной вязи психоаналитического дискурса. Это напоминает движение по ленте Мебиуса, когда трудно уловить «переход» от одного полюса оппозиции к другому.

Уход Фрейда от общепринятой формальной логики позволил ему найти выход из тупика психофизического параллелизма. Ведь сквозь призму психоаналитического видения психика предстает не как явление только духовного или только материального плана, а рассматривается в целом, во взаимопересечении и взаимодополнительности того и другого. Это оказалось возможным благодаря понятию влечение (Trieb), которое предстало как «пограничное между психикой и соматикой», вместив в себя привычные для западноевропейской мысли оппозиции души и тела. «Сексуальная функция является столь же мало чем-то чисто психическим, как и чем-то только соматическим» (7:129). Подумалось, не являются ли все обвинения в «пансексуализме» классического наследия, все той же привычкой мыслить, увы, в рамках все той же логики «или-или», т.е. в картезианской логике противопоставления души и тела, в котором сексуальности отводится только оппозиция телесности?!11

Важно, что само психоаналитическое знание выстраивается посредством привлечения разных взаимодополнительных точек зрения: экономической, топической, динамической, ни одна из которых не является более объемлющей, более истинной или более полной. Более того, в процессе становления психоаналитического знания ничто не исчезает бесследно, вновь и вновь являя разные стороны. Становление психоаналитического знания невозможно уложить по вектору линейного времени. Только в таком ракурсе психоаналитическое знание предстает в своей глубине, «цветности», «живости». Выстроенное из одной точки зрения, оно (знание) «съеживается», сворачивается в точку, теряет свою глубину, превращая интеграл в дифференциал. История, прошлое коллапсируют, сворачиваются в настоящее, бесцветное, черно-белое. Нелепым было бы датировать, например, конец теории соблазнения 1897 годом. Она вновь и вновь всплывает в творчестве Фрейда, оказавшись причудливым образом вплетена в различные аспекты психической реальности, иногда граничащей с реальными фактами, и порой трудно провести между ними границу. Теория травм проглядывает сквозь временные смещения, механизм последействия, первофантазии, сплетая воедино и желание и реальную сцену, и психическую реальность и материальную реальность. Более того, сам механизм многоступенчатой травматизации вновь свидетельствует о необходимости рассматривать сцены – травмы как взаимодополняющие.

Итак, отныне истина не абсолютна, не объективна, не общезначима. Истин много, у каждого своя субъективность, своя истина. Нет, и не может быть одной единственной, правильной точки зрения, подразумевающей эту самую исключительную точку12 или окончательный выбор в рамках оппозиции «или-или». Это понимание прочитывается в текстах Фрейда. Оно еще не скоро появится в методологии науки. Признание «мультиперспективизма» различных точек зрения, отказ от любого «центра», — все это уже имеет отношение скорее к постмодернистской философии13

4. (Не)обратимость

В современной Фрейду науке существовали две концепции времени, соответствующие противоположным картинам физического мира. Одна из этих концепций времени имела отношение к динамике, основы которой были заложены в 17 и 18 веках, и была основана на обратимых во времени законах. Согласно этому представлению между будущим и прошлым существует полная эквивалентность, а значит, между предсказанием будущего и восстановлением прошлого нет никакого различия. Время обратимо и по существу иллюзорно и в фундаментальных структурах мироздания никакого времени нет. Моделью Вселенной служил маятник, колебания которого обратимы во времени. Вторая концепция имела отношение к термодинамике, возникшей в 19 веке, и была основана на представлении о том, что Вселенная необратимо движется к своей тепловой смерти, нивелирующей все различия. Итак, в первой речь шла об обратимых равновесных процессах и о законах симметричных относительно времени, а во второй – о необратимых и направленных во времени процессах14. О каких процессах (обратимых или необратимых) идет речь в психоанализе? Интересно, что в литературе последних 40-50 лет можно встретить постулируемые аналогии воззрений Фрейда, например, с концепцией Пиаже именно на основании равновесности и обратимости психических процессов15(!). Однако так ли это в психоанализе?! Вопрос отнюдь не праздный.

Оригинальный психоаналитический взгляд на время, оставивший далеко позади современные ему представления, может помочь ответить на этот вопрос. Само существование механизма последействия (Nachtraglichkeit) вряд ли оставляет сомнение: в психоаналитическом осмыслении будущее не заложено в настоящем, оно не вытекает из настоящего подобно траектории идеального полета или колебаниям маятника, рассчитанных из начальных условий. Эквивалентности между прошлым и будущим нет, а значит, нет, и не может быть обратимости. Тем не менее, часто игнорируют этот чрезвычайно важный, на мой взгляд, фундаментальный для психоаналитического осмысления факт, а именно – психические процессы необратимы. Подтверждением этого игнорирования являются многочисленные психотерапевтические практики, к сожалению, неизменно возводящие свои истоки к классическому психоанализу, так называемого катарсического отреагирования. Психоанализ же собственно начинается с отказа от катарсического метода в 1895 году16. Безусловно, принцип постоянства как основа экономической теории Фрейда, согласно которому психический аппарат стремится поддерживать имеющееся в нем количество возбуждения на возможно более низком и устойчивом уровне может создать иллюзию обратимости психических процессов. Не случайно принцип постоянства возводят к «принципу устойчивости» Фехнера и связывают с «идеей постоянства», главенствующим в физике равновесных обратимых процессов. Эта иллюзия вполне обоснована: есть некий оптимальный или минимальный уровень энергии психического аппарата, к которому вновь стремится любое отклонение от него. Однако принцип постоянства в сопоставлении с принципами удовольствия, Нирваны, навязчивого повторения, высвечивает иными гранями. Более того, о неполной обратимости психических процессов Фрейд высказывался с самого начала. Приведу несколько цитат. В «Толковании сновидений», говоря о работе толкования как об обратной работе сновидения, Фрейд отмечал: «деятельность сновидения шла обратным путем, и вовсе не так уж вероятно, что эти пути доступны и обратном направлении» (14:371, выделено мной – А.Ю.). В 1909 году Фрейд пишет: «Страх остается даже тогда, когда желание могло бы быть удовлетворенным. Страх уже больше нельзя превратить в либидо, которое чем-то удерживается в состоянии вытеснения» (11:161). В этой же работе Фрейд пишет: «При истерии страха уже начинается психическая работа, имеющая целью психически связать ставший свободным страх. Но эта работа не может ни превратить страх обратно в либидо, ни связать его с теми комплексами, из которых оно произошло» (11:250). Чрезвычайно важным с этой точки зрения является механизм возврата вытесненного17, который предстает именно как отдельный механизм, а отнюдь не простая обратимость процесса вытеснения18. В 1915 году Фрейд рассматривает «возврат вытесненного» как важный и самостоятельный этап в процессе вытеснения наряду с «первовытеснением» и «вытеснением в последействии» (15:118). Более того, «вытеснение не может попросту исчезнуть, оно должно быть преодолено в смысле Aufbebung19» (3:91), то есть, упразднено и одновременно сохранено. В работе «Отрицание» (1925) Фрейд отмечает, что способом познания вытесненного является отрицание (Verneinung), которое «является, собственно, уже упразднением вытеснения, но не является еще, разумеется, принятием вытесненного» (16:564). Возможна ситуация интеллектуального принятия вытесненного «при сохранении сущности вытеснения», то есть «самый процесс вытеснения этим еще не упраздняется» (16:564). Об этом речь идет и ранее в работе «Бессознательное» (1915)20. Да и анализ вовсе не обязательно должен двигаться к воспоминаниям. Оказывается, иногда у самого пациента создается глубокое убеждение в реальности события, «убеждение, ни в чем не уступающее убеждению, основанному на воспоминании» (17:58), что терапевтически означает то же самое, что и воскрешенное воспоминание» (8:171). Именно поэтому в «Конструкциях в анализе» Фрейд пишет: «путь, исходящий от конструкции аналитика должен закончиться воспоминаниями анализируемого; но не всегда он простирается так далеко» (8:171). Все перечисленное позволяет утверждать: психические процессы необратимы. Речь может идти только о повторении, проявляющемся в навязчивом стремлении к неизменным жизненным сценариям и ролям, в предрасположенности к травме, манящей и влекущей субъекта, в «притягательном воздействии бессознательных прообразов на вытесненные влечения» (28:236), в возврате вытесненного.

В работе «Воспоминание, повторение, проработка» (1914) Фрейд отмечает: «анализируемый повторяет вместо того, чтобы вспоминать». Повторяет в переносе, в отыгрывании, в том, что «уже проникло из источников вытесненного в его общее поведение, его задержки и негодные направленности, патологические черты его характера (18:150). Именно стремление к повторению, к актуализации конфликта, к переносу его в настоящее время выходит на передний план в психоаналитическом осмыслениии, а не стремление к воспоминанию, которое Лакан вслед за Къеркегором называет античным. Это повторение проявляется и в труде символизации, в речевом усвоении своего прошлого, в многократном воз-вращении в мучительных попытках найти выражение в слове мучающему, не изжитому, в танце-вращении вокруг некоего звукового ряда, в ассоциативных обертонах, слагающихся в рифмы, в хитросплетении созвучий, в которых вновь и вновь, прорывается навязчивое повторение. Ведь «какое-либо сходство, — пишет Фрейд, — предметное или словесное между двумя элементами бессознательного материала служит поводом для создания третьего – смешанного или компромиссного представления» (29) как сцепления полуобразов – полуслов…Повтор как переплетение рифм-звуков, например, Signorelli Botticelli, рифм-образов Signorelli Herzegowina, вращающихся вокруг смерти и сексуальности. Повтор и как стремление упорядочить, на первый взгляд, хаотическую оболочку свободных ассоциаций во вращении вокруг патогенного ядра, и как нарушение привычной хроно-логичности, в отсутствии линейного изложения, в ажурной сети вновь и вновь возвращающей к мучающей травме, в намечаемых фонетических, семантических, почти музыкальных созвучиях-повторах. Повторение – то, без чего невозможно представить психическую реальность, да и само конституирование психоаналитического знания. Возвраты, повторы, переосмысления – то, что создает особую притягательность и многозначность психоаналитического дискурса. По мысли Лакана: «Воссоздание прошлого всегда позволяло выжить психоанализу. Фрейд ставит акцент на воссоздании прошлого» (3:20).

Линейность времени преодолевается, время течет вспять в повторении прошлого, которое «подобно неприкаянному духу обретает покой лишь тогда, когда тайна разгадана и колдовские чары более не властвуют над душой» (28:235).

5. Фрейд и Фехнер или Фрейд и Пригожин?

Итак, Фрейд вряд ли оставил сомнения: психические процессы необратимы. А значит все аналогии с равновесными процессами и обратимым временем, то есть с физикой 18-19-го столетия, а также попытки возвести энергетическую модель Фрейда к Фехнеру, бессмысленны. Тогда правомерен вопрос: быть может, фрейдовские представления здесь близки представлениям в термодинамике, для которой, кстати, процессы носят необратимый характер? Тем более что Фрейд пользуется понятиями «свободной энергии», «связанной энергии», которые были введены Гельмгольцем в рамках второго принципа термодинамики. А самое главное, начиная с 1918 года, Фрейд говорит об энтропии. Так, в 1918 году Фрейд пишет: «при превращении психических процессов приходится принимать во внимание понятие об энтропийном факторе, большая степень которого мешает исчезновению уже свершившегося» (17:236). Это более чем удивительно, ведь речь идет об энтропийном факторе, о котором в рамках классической научности боялись даже упоминать в силу того, что энтропия вносила вероятностный фактор, который связывался с неполнотой знания и рассматривался как порок. Не правда ли, тенденция психического аппарата к устранению напряжения и к разрядке имеющейся энергии или в еще более ярко выраженной форме — принцип Нирваны, который связан с тендецией к возврату к покою неорганической материи и «означает «нечто большее, нежели… закон постоянства или гомеостазиса» (1:364), уж очень напоминает представление о неуклонном движении замкнутой системы к тепловой смерти, нивелирующей все различия?! Согласно этому закону в замкнутой системе неравновесные процессы сопровождаются ростом энтропии по мере приближения системы к состоянию равновесия. Интересно, что процессы старения, по мысли Фрейда, также сопровождаются ростом психической энтропии (22:46). На первый взгляд, эта аналогия со вторым законом термодинамики выглядит очень убедительной! Но, позвольте! Мы наталкиваемся на серьезную проблему – как в таком случае обьяснить процесс становления, появления нового, созидающую силу времени, жизни вообще?! Где в таком случае найти место влечениям к жизни?! Что позволяет избежать прямых путей возврата к неорганической материи?! Как эта проблема оказалась разрешена в психоанализе? Именно разрешена, — ведь Фрейд постулирует не только влечение к смерти, то есть к покою неорганической материи, но и влечение к жизни?! Что способствует связыванию и сохранению более крупных органических, биологических единств, что позволяет избежать смертельной для организма полной энергетической разрядки?!

В 1924 году в работе «Экономические проблемы мазохизма» Фрейд пишет: либидо, встречая в живом организме господствующее влечение к смерти, к деструкции, «которое хотело бы разложить это клеточное существо и перевести в состояние неорганической стабильности», связывает (Bindung) это разрушительное влечение и отводит «вовне с помощью органической системы мускулатуры» (13:355). Это смешение влечений, обуздание влечения к смерти (Bandigung) препятствует их расслоению (Entmischung). С одной стороны, Фрейд постулирует косный характер влечения, выражающийся в стремлении к восстановлению прежних состояний. С другой, по тонкому замечанию Лакана, всякий раз Фрейд «вынужден констатировать, что за проявлением стремления к восстановлению неизменно остается что-то еще, ничем не обусловленное, парадоксальное, таинственное» (6:99). Это что-то еще оставшееся – суть стремление к повторению, а не к восстановлению. Именно это стремление к повторению позволяет Фрейду говорить о жизни, производящей «обманчивое впечатление сил, стремящихся к изменению и прогрессу, в то время как они пытаются достичь прежней цели на старых и новых путях» (12:405). «Не думайте, будто жизнь – это восхитительная богиня, явившаяся на свет, чтобы произвести в итоге прекраснейшую из всех форм, будто есть в жизни хоть малейшая способность к свершениям и прогрессу. Жизнь – это опухоль, плесень и характерно для нее не что иное как склонность к смерти» (6:331). Прежней целью является смерть. Жизнь сопряжена со смертью, всегда возвращаясь к ней, «а если и кружит по все более широким и удаляющимся от нее орбитам, то лишь под действием того, что Фрейд называет элементами внешнего мира. О чем грезит жизнь, как не о покое самом полном в ожидании смерти?! Причем, по мысли Лакана, даже если представить себе возврат всего живого к неодушевленной природе, к покою камня, «ничто не доказывает при этом, что тогда, после уничтожения всего, что возникло и считается у нас жизнью, воцарится внутри полная неподвижность, что в глубине бытия не кроется боль». Это та неотделимая от бытия боль, которая «связана у живого существа с самим существованием его. Но ничто не доказывает, что боль эта свойственна лишь живому – ведь и неживая природа оказалась… по-своему одушевленной, бродящей, гниющей, кипящей, даже взрывоопасной» (19:286). Именно за этим занятием «проходит время едва вступившего в жизнь грудного младенца, которому стрелки циферблата лишь изредка приоткрывают на краткий миг глазок времени. Для того чтобы ввести его в ритм, посредством которого достигаем мы согласия с миром, его нужно вытаскивать из этого состояния едва ли не силой» (6:332). Жизнь только и грезит о том, чтобы умереть – умереть, уснуть и видеть сны» (6:333). Обманчивые силы, стремящиеся к изменению и прогрессу, «в то время как они пытаются достичь прежней цели на старых и новых путях» (6:405). Организм хочет умереть по-своему, у каждого свой путь смерти. Что заставляет вновь родившегося «уйти» на более длинные, окольные пути к покою? Что это за «элементы внешнего мира», о которых говорил Фрейд, которые способствуют отклонению от кратчайшего пути? В лакановском смысле потребность к повторению предстает как нечто свойственное самой сердцевине человеческого существа и вводится она «лишь регистром языка, функцией символа, проблематикой вопрошания в человеческом плане» (6:133). Повторение мыслится как связанное с циркуляцией процесса речевого обмена, как включение в «дискурс контура цепи», который субъект обречен воспроизводить (6:133). Резонен вопрос – что это за повторение, которое позволяет говорить Фрейду о жизни?! Ведь с одной стороны навязчивость (Zwang) предстает как сама основа влечений: «В психическом бессознательном следует, конечно же, признать власть «навязчивого повторения», исходящего от побуждений, и, видимо, зависящего от внутренней природы самого влечения, достаточно сильного для возвышения над принципом удовольствия» (20:274). С другой, это важнейшее понятие клиники навязчивых состояний: навязчивые мысли (Zwangsvorstellungen), действия (Zwangshandlungen), аффекты (Zwangsaffekte). Более того, важный элемент повторения встречается в работе «Отрицание» (1925). Рассуждая о суждениях существования, Фрейд отмечает: «первая и ближайшая цель испытания реальности заключается не в том, чтобы найти в реальном восприятии соответствующий представлению объект, а в том, чтобы вновь найти его, убедиться, что он еще существует». И далее: «в качестве условия для установления испытания реальности необходима утрата объектов, которые некогда принесли реальное удовлетворение» (16:238). Итак, субъект повторяет попытки вновь найти утраченный объект, объект, некогда приносивший удовольствие. Это начало конституирования границы внутреннее–внешнее, разворачивания объектного мира, привхождения принципа реальности. Но возможно ли на пути повторения обрести тот искомый объект вновь? Ответ очевиден. Любой вновь обретенный объект будет лишь слабым подобием, тенью утраченного. В этом судьба человеческого желания, но в этом и возможность включения субъекта в мир символический, в котором появляется возможность «созидающего» повторения на путях разворачивания все новых и новых объектов — заместителей21! Влечения к смерти продолжат свое действие, они «непрерывно производят свою работу» (12:424), но при этом, позволив уйти на все более долгий и продолжительный путь. Эта непрерывная работа проявляется, например, в разделении влечения к смерти и влечений к жизни: в случае меланхолии, когда влечение к смерти проявляется в чистом виде (21:128), или в неврозе навязчивых состояний. Быть может навязчивость, проявляющаяся в клинике неврозов – всего лишь частный «неудачный» случай всеобщего стремления к повторению, связанный с индивидуальной судьбой желания, например, с вязкостью либидо (Klebrigkeit der Libido), а значит фиксацией на одном и том же способе удовлетворения?! Интересно, что сам Фрейд проводил аналогии вязкости либидо и энтропии (22). В словаре Лапланша и Понталиса в статье вязкость либидо отмечается: «преобразования психической энергии не позволяют высвободить всю ту энергию, которая имелась в наличии в данный момент времени» (28:127). Итак, имеется нечто, выводящее систему из гомеостаза. Это нечто – стремление к повторению. Принцип навязчивого повторения находится по ту сторону принципа удовольствия, по ту сторону равновесных процессов, по ту сторону тенденции к восстановлению, по ту сторону гомеостаза. Целью жизни является смерть, но у каждого свой, неповторимый и несводимый к другому, окольный путь к смерти, возврату к предыдущему состоянию, возврату к абсолютному покою неорганической материи, к неживому. С одной стороны Фрейдом признается консервативная природа живущего, с другой – изменение, развитие. В то же время идея жизненной эволюции как движения к более высокоорганизованным и совершенным организмам или, другими словами, вера в прогресс чужда Фрейду. При этом Фрейд говорит лишь о кажущемся стремлении к совершенствованию» (12:408), или «об обманчивом впечатлении сил, стремящихся к изменению и прогрессу» (12:405).

Необходимость обьяснить процесс становления, развития, самой жизни, притом, что фундаментальное значение приобретают силы деструкции (влечения к смерти), составляет фундаментальную проблему, которая выходит далеко за границы психоанализа. Ее по-разному пытались разрешить в философии и в физике. Эта проблема оказывается не разрешима ни в рамках законов классической механики, ни в рамках термодинамики22. Действительно, в рамках динамики и теории равновесных процессов не признающих «стрелу времени», т.е. необратимость процессов во времени это не представляется возможным. Что касается второго закона термодинамики, то само существование нашей структурированной Вселенной бросает вызов второму началу термодинамики: ведь, по мнению Больцмана, единственно возможное состояние Вселенной соответствует ее тепловой смерти. Каким образом это оказалось возможным в психоанализе?

Как это ни удивительно для того времени, но оказалось это возможным посредством признания случайностного фактора (!). Удивительно, так как этот фактор в классических идеалах научности неизменно связывался исключительно с неполнотой знания и носил негативный смысл, подрывая жесткий детерминизм законов классической механики. В 1910 году Фрейд отмечает «разделение детерминизма нашей жизни между «необходимостями» нашей конституции и «случайностями» нашего детства»: «Мы… охотно забываем, что, в сущности, все в нашей жизни случайно, начиная от нашего зарождения вследствие встречи сперматозоида с яйцеклеткой, случайность, которая поэтому и участвует в закономерности и необходимости природы и не зависит от наших желаний и иллюзий» (32:78). В 1920 году Фрейд пишет: если «все органические влечения консервативны, приобретены исторически и направлены к регрессу, к восстановлению прежних состояний, то мы должны все последствия органического развития отнести за счет внешних, мешающих и отклоняющих влияний» (12:405, выделено мной – А.Ю.). Важно, что в 1937 году, упоминая концепцию влечений Эмпедокла и усматривая аналогию с психоаналитической теорией влечений, Фрейд пишет: «в выстроенное им учение входят и такие современные идеи, как ступенчатое развитие живых существ, выживание наиболее приспособленных и признание роли случая () в этом развитии» (22:50, выделено мной – А.Ю.). Логика Фрейда неутомимо влечет его от принципа удовольствия как господствующего к признанию за ним лишь тенденции, или от жесткой каузальности и сверхдетерминизма, царствующих в это время в бихевиоральной психологии, к множественной детерминации, психических процессов, когда бессознательное есть результат многих причин. Речь идет именно о множественной детерминации, а не о сверхдетерминации как жесткой причинно-следственной связи. Как это ни парадоксально, но намеченный способ разрешения этой проблемы роднит психоанализ с современными представлениями в физике неравновесных процессов, развиваемых в рамках концепции И.Пригожина23. В рамках этих представлений необратимость пронизывает все уровни мироздания, и она способна быть конструктивной, являясь больше синонимом жизни, чем смерти. Поток времени необратим, симметрия между прошлым и будущим нарушена. Чрезвычайно важной становится роль вероятности и случайности, которые, наряду с необратимостью, оказываются включены в фундаментальные законы физики. Именно в рамках концепции Пригожина, посредством признания случайностного фактора и включения хаоса в фундаментальное динамическое описание, появилась возможность увязать эволюционный фактор с одной стороны, и вечное стремление к деструкции, к хаосу с другой. При таком подходе «рождение Вселенной следует не детерминистическому закону, а реализует некую «возможность… по мере того, как Вселенная эволюционирует, обстоятельства создают свои законы» (23:246). Пригожин в 1994 году, аппелируя к теории неравновесных процессов, пишет: «Теперь мы понимаем, что детерминистские, симметричные во времени законы соответствуют только весьма частным случаем. Что же касается несводимых, вероятных законов, то они приводят к картине «открытого» мира, в котором в каждый момент времени в игру вступают все новые возможности» (30:11, выделено мной – А.Ю.). «Новые возможности» Пригожина, впрочем, также как «мешающие и отклоняющие влияния» Фрейда, — суть то, что позволяет обосновать становление, развитие, а также оправдать роль случая в особых точках-событиях. Пригожин называет их точками бифуркации – точками «раздвоения» траектории системы, в которой нельзя точно спрогнозировать ход дальнейшей траектории. В психоанализе это называется психическими событиями-травмами. И точки бифуркации и события-травмы лежат по ту сторону гомеостаза. В концепции Пригожина именно в условиях далеких от равновесных, системы могут скачкообразно переходить в качественно иное состояние, меняя траекторию своего становления(!). С экономической точки зрения в психоанализе травма предстает как пролом защиты от раздражений, как невозможность связать вновь приходящую несвязанную энергию, как действие, которое Фрейд называет «нивелирующим и разрушительным» и уводящим от гомеостаза. Однако хаос или влечение к смерти может быть конструктивным, порождая новые единства, новый порядок. Признание конструктивной роли деструкции, энтропии или смерти, оправдание роли случайности, признание необратимости процессов или «стрелы времени», — то есть все то, что Фрейд в 1920 году в «По ту сторону принципа удовольствия» именует «спекуляцией, иногда далеко заходящей, которую каждый, в зависимости от своей личной установки, может принять или отвергнуть» (12:394), в наше время – физическая концепция, касающаяся фундаментальных характеристик мироздания.

Представляются интересными те требования, которые выдвигает И.Пригожин к знанию, способному обьяснить становление и созидающую силу времени. Первое требование – признание необратимости времени как нарушенной симметрии между прошлым и будущим. Из вышесказанного необратимость психических процессов в психоанализе – вопрос не вызывающий сомнений. Второе требование – необходимость введения понятие событие, которое, по мысли Пригожина, означает, что «происходящее не обязательно должно происходить… История стоит того, чтобы о ней поведать только в том случае, если хотя бы некоторые из описываемых в ней событий порождают какой-то смысл». С ним же связано третье требование – «некоторые события должны обладать способностью изменять ход эволюции, т.е. эволюция должна быть нестабильной» (23:67). Мне хочется вновь произнести сакраментальное – потрясающе! Разве не об этом психоанализ?! События из первосцен, первотравм, словно блуждающие тени, которые могут так и никогда не вмешаться задним числом, не заявить о себе, а могут дать о себе знать, изменив ход психического развития, «покалечив» будущее24. События, которые угадываются, конструируются лишь исходя из следов, травматических последствий в настоящем. Prägung — (слово созвучное удару, оттиску, чеканке) травматического события, который может «вновь заявить о себе по мере входа субъекта во все более и более организованный символический мир» (3:252). И далее «когда благодаря игре событий Prägung оказывается интегрированным в историю в форме символа, оттиск грозит появиться в любой момент» и может приобрести характер травмы, событие может стать ядром того, что впоследствии получит название симптома» (3:254). Травматический статус забытому событию присваивает будущее, необходимость прошлого привходит из будущего, травма заявляет о себе задним числом. Прошлое конструируется из настоящего, настоящее выбирает прошлое, следствие выбирает причину, травматическое событие угадывается из следов в настоящем. Будущее перестает быть данным, оно не заложено в настоящем. Симптом – суть мнесический символ некоей травмы, который Фрейд сравнивает с памятниками в честь того или иного события, сможет получить свое значение лишь в будущем «посредством его символической реализации, его вписывания в историю субъекта» (3:.211). Только будущее из череды событий, своего рода точек бифуркаций, решает, является ли прошлое живым, или мертвым, отброшенным (Verwerfung), отторгнутым во внешнее, изгнанным из внутреннего, а значит не произносимым и невыразимым, вытесненным (Verdrängung) или вплетенным в ткань историчности субъекта. С этой точки зрения психоанализ уходит от гипотезы полного детерминизма Лапласа25. Ведь в рамках жесткого детерминизма будущее полностью предопределено настоящим. Сомнений в выборе из предложенной в заглавии альтернативы нет. Конечно Фрейд и Пригожин. В противном случае сквозь призму динамики и термодинамики 18-19 столетия работа «По ту сторону принципа удовольствия» предстает полной неясностей неразрешимых для формальной логики противоречий и парадоксов. И не случайно, по справедливому замечанию Лакана, этот текст «так и остается до сих пор буквально за семью печатями»…(6:58).

«Его мировоззрение оставило далеко позади

себя свое время».

З.Фрейд о Леонардо да Винчи

Впрочем, складывается впечатление, что за «семью печатями» находятся многие тексты Фрейда, иначе, откуда стремление найти незыблемую твердыню в психоанализе в виде ясных и очевидных психоаналитических положений или стремление гриммировать их под стройный бутафорский дворец науки 19-го века?! Что-то заставляет нас «хоронить» классические тексты в механицизме и редукционизме 19-го столетия, при этом, заведомо заручившись их «обломками», будто бы спеша засвидетельствовать свою связь и причастность к ним, в то же время объясняя отсутствие интереса ко всему остальному вековой дистанцией. Парадокс, но даже в самих истоках зарождения психоаналитической мысли, — я имею в виду «Набросок научной психологии» 1895 года,- трудно усмотреть только физикалистские идеи. Вместе с неврологической моделью, отвергнутой Фрейдом практически сразу, в этой работе были поставлены многие вопросы метапсихологии, которые оставались актуальными на протяжении всего последующего творчества Фрейда, и в полный рост проявились в таких фундаментальных работах как «По ту сторону принципа удовольствия» (1920), «Я и Оно» (1923), «Отрицание» (1925). Более того, тексты Фрейда испещрены мыслями, имеющими непосредственное отношение ко многим идеям методологии научного знания, которые окажутся прописанными только в 50-60-х годах в работах Т.Куна, И.Лакатоса, П.Фейерабенда.

В 1905 году появляются пять знаменитых статей Эйнштейна, которые произвели переворот в представлениях о пространстве и времени; в 1907 году Пикассо пишет «Авиньонские девицы», знаменующие разрыв с традиционными канонами в живописи; в 1912 году звучит «Лунный Пьеро» А.Шенберга, свидетельствующий о разрыве с романтической традицией в музыке; 4 ноября 1899 года, хотя на титульном листе стоит дата “1900”, опубликовано “Толкование сновидений” Фрейда… Нет смысла множить перечисления того, что представляет собой явления одного порядка, свидетельствующие о коренном эпистемологическом разрыве и переломе на рубеже 19-20вв. Психоанализ невыводим из психиатрического дискурса, точно также как теория Эйнштейна не выводима из теории Ньютона, или геометрия Лобачевского из эвклидовой геометрии: это не отношение целого и части – это появление качественно нового26. Во многом появление психоаналитического дискурса сродни концептуальной революции в физике ХХ века (Н. Бор, Э.Шредингер, В.Гейзенберг, Р. Оппенгеймер, Д. Бом).27

Разрушение старых представлений, канонов, сдирание привычных покровов требовало бесстрашия в столкновении с ужасом, обнаруженным за покровом красоты века 19-го… Отныне «противоположности не означают противоречий». Эти слова Фрейда предстают почти формулой искусства начала 20-го столетия. Это и разрушение привычной перспективы как сосуществующих разных точек зрения на художественный образ, это и контрастные цвета, более не стремящиеся объединиться в единый цветовой тон (Матисс, Кандинский), это и музыка, в которой преобладает диссонанс, вносящий полифоничность, разногласия, отныне не стремящиеся разрешиться гармоничной мелодией. Атональность, противозвучия, «перекосы», «смещения плоскостей» в музыке, кричащие цвета, отказ от перспективы, пространственно-временные совмещения в живописи – все это, говоря словами Ортеги-и-Гассета, «великое подтверждение гармоничной множественности различных точек зрения, а не одной из многих орфографий, обьявляемой единственно истинной». Современное Фрейду искусство вопиет о существовании разных истин, точек зрения. Их сосуществование более не нарушает кажущуюся еще совсем недавно цельность и структурированность мира. Впрочем, еще долго будет давать о себе знать иллюзия упомянутой цельности и ностальгия по ней… Прежде всего иллюзия о цельности самого человеческого существа, о равенстве индивида субъекту. Не случайно психоанализ Фрейда, музыка Шенберга, живопись Матисса, супрематизм, кубизм производили «эффект шока». Пикассо «без колебаний избрал для эксперимента свое собственное лицо, разложил его на части, и сильно встряхнув и перемешав, вновь сложил» (24:14). Фрейд обнажил не просто абстрактную человеческую суть, а, прежде всего, свою собственную в самоанализе. Столкновение со своей отсеченной сутью, с самим собой болезненно. «Когда человек открывает лик своего могущества, его охватывает такой ужас, что, снимая с него покров, он одновременно от него отворачивается» (25:12). Отворачивается в «гомерическом хохоте», который стоял на вечерах современной музыки в Петербурге, когда С.Прокофьев исполнил фортепианные пьесы Шенберга; в наречении работ Матисса «дикими» (фовизм); … в урезании, уплощении, отодвигании в культуру 19-го века классических психоаналитических текстов. Это столкновение с новой культурой напоминает мне контакт с Океаном «Соляриса» Лема: «океан прощупал определенные психические процессы, оторванные от всего остального, замкнутые в себе, подавленные, замурованные, какие-то воспалительные очаги памяти» (26). Пожалуй, это столкновение с травматическим Реальным в лакановском смысле, которое «возвращает нам наши самые сокровенные, отрицаемые фантазии… может хочет помочь нам – или вынудить нас оказаться лицом к лицу с отрицаемой нами истиной?» (27). Вспомним у Лема: «мы прилетели сюда такими, каковы мы есть на самом деле, а когда другая сторона показывает нам нашу реальную сущность, ту часть правды о нас, которую мы скрывали, мы никак не можем с этим смириться. Но бывают и такие ситуации, которые никто не отважится представить себе наяву, о которых можно подумать и то в минуту безумия – и тогда слово становится плотью» (26). Разрушение, распыление, деконструкция художественного образа, потрясение привычного образа мира, его выворачивание, изуродование… За всем этим – поиск первоначал, первоэлементов. Точка, линия, цвет на полотнах Кандинского, Клее, Мондриана, Малевича – это все тот же поиск первокирпичиков живописного языка. Аналитический взгляд кубиста, деконструирующий, расчленяющий формы предмета в стремлении «добраться до скелета вещей, до твердых форм, скрытых за размягченными покровами, до последнего пласта материального мира» (31:399) сродни взгляду психоаналитика в поисках первовлечений, первотравм, первофантазий. Поиск первоначал обнаруживается и в обращении к архаике, к прошлому, к первобытным истокам… Культура пульсирует, живет на границе сновидения и бодрствования, аполлонического и дионисийского, визуального и акустического, словесного и образного, сознательного и бессознательного. Странная экстатическая пляска из африканских масок, египетских фигурок, древней иберийской скульптуры, тотема и табу дикаря, напоминающая кружение «Танца» Матисса в магической силе повторений

Литература
1.Фрейд З. Тотем и табу // Психология первобытной культуры и религии. СПб.: Алетейя, 1997.

2.Фрейд З. Очерк истории психоанализа // Основные психологические теории в психоанализе. СПб.: Алетейя, 1998.

3. Лакан Ж. Работы Фрейда по технике психоанализа. М.: Гнозис, 1998.

4. Хайдеггер М. Бытие и время. М.: Республика, 1993.

5. Фрейд З. Введение в психоанализ. Лекции 16-35. СПб.: Алетейя,1999.

6. Лакан Ж. «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа (1954/55). М.: Гнозис, 1999.

7. Фрейд З. Влечения и их судьба // Основные психологические теории в психоанализе. СПб.: Алетейя, 1998.

8. Фрейд З. Конструкции в анализе // Основные принципы психоанализа. М.: Рефл-бук,1998.

9. Фрейд З. Проблема дилетантского анализа // Интерес к психоанализу. Ростов-на-Дону: Феникс, 1998.

10. Джемс В. Прагматизм. СПб.:1912.

11. Фрейд З. Анализ фобии пятилетнего мальчика // Психоанализ и детские неврозы. СПб.: Алетейя,1999.

12.Фрейд З. По ту сторону принципа удовольствия // Психология бессознательного. М.: Просвещение, 1989.

13.Фрейд З. Экономические проблемы мазохизма // Психоаналитические этюды. М.: Попурри, 1998.

14. Фрейд З. Толкование сновидений. Обнинск: Титул, 1992.

15. Фрейд З. Вытеснение // Основные психологические теории в психоанализе. СПб.: Алетейя, 1998.

16 Фрейд З. Отрицание // Психоанализ и культура. Леонардо до Винчи. СПб.: Алетейя, 1997.

17. Фрейд З. Случай Человека – Волка. (Из истории одного детского невроза) // Человек-Волк и Зигмунд Фрейд. Киев: Port-Royal, 1996.

18. Фрейд З. Воспоминание, воспроизведение и переработка // О психоанализе. Пять лекций. Методика и техника психоанализа. СПб.: Алетейя, 1998.

19. Лакан Ж. Образования бессознательного (1957/1958). М.: Гнозис-Логос, 2002.

20. Фрейд З. Жуткое // Художник и фантазирование. М.: Республика, 1995.

21. Фрейд З. Я и Оно // По ту сторону принципа удовольствия. СПб.: Алетейя, 1998.

22. Фрейд З. Конечный и бесконечный анализ // «Конечный и бесконечный анализ» Зигмунда Фрейда. М.: МГ Менеджмент, 1998.

23. Пригожин И., Стенгерс И. Время, хаос, квант. М.: Прогресс, 1994.

24. Сантьяго Амон Переворот в современном искусстве // Курьер ЮНЕСКО. Пикассо. 1981, №34.

25. Лакан Ж. Функция и поле речи и языка в психоанализе. М.: Гнозис, 1995.

26. Лем С. Солярис // Собр. соч. в 10 томах, Т.2, 1992.

27. Жижек С. Вещь из внутреннего пространства. http://lacan.narod.ru/ind_lak/obz_lac1.htm

28. Лапланш Ж., Понталис Ж.-Б. Словарь по психоанализу. М.: Высшая школа, 1996.

29. Фрейд З. Психопатология обыденной жизни // Психология бессознательного. М.: Просвещение, 1989.

30. ПригожинИ.Р. Постижение реальности // Природа,1998,№1

31. Бердяев Н. Кризис искусства // Философия творчества, культуры и искусства. М.: Искусство, Т.2, 1993.

32. Фрейд З. Леонардо да Винчи. Воспоминание детства // Психоанализ и культура. Леонардо да Винчи. СПб.: Алетейя, 1997.

1Интересно, что отказ от привычных форм объективной реальности происходит также и в современной Фрейду живописи. Впрочем, быть может, сам Фрейд вряд ли согласился с таким «родством». Известно его негативное отношение к экспериментам в современной ему живописи. Тем не менее, если можно говорить о глубоком сродстве философий Канта, Фихте, Гегеля, Когена, Риккерта с одной стороны и искусством гравюры с другой, или, например, живописи Филонова и феноменологии Гуссерля // Епихин С. Павел Филонов: метод и мифология. Вопросы искусствознания,1994,№1, то трудно найти более яркие соответствия психоанализу в искусстве, чем живописные полотна П. Пикассо, А. Матисса, В.Кандинского, П. Мондриана, К. Малевича, М. Шагала, П. Клее, П. Филонова, Х. Миро. Конечно, можно говорить о том, что сознательное желание Фрейда дистанцироваться от современной ему живописи – результат «слепого пятна», свидетельствующего об обратном. Быть может… Думаю, важнее понять, что роднит происходящее на живописных полотнах с психоанализом, тем более, что Фрейд рассматривает живопись как аналог гипноза, а отнюдь не психоанализа. Кстати, интересно, что в необходимости наглядного представления второй топической модели структуры психического аппарата, Фрейд все же позволяет себе отсылку к современной ему живописи: «Своеобразие психического мы изобразим не линейными контурами, как на рисунке, а скорее расплывчатыми цветовыми пятнами, как у современных художников» // Фрейд З. Введение в психоанализ. Лекции 16-35. СПб.: Алетейя, 1999.

В 1910 году Кандинский писал: в современном искусстве «все больше выступает на передний план элемент абстрактного, который еще вчера робко и еле заметно скрывался за чисто материалистическими стремлениями». Это естественно, так как «чем больше органическая форма оттесняется назад, тем больше сама собой выступает на передний план и выигрывает в звучании абстрактная» // Кандинский В. О духовном искусстве. М.: Архимед, 1992. Язык живописи отрывается от телесной предметности окружающего мира, являя собой дематериализацию и развоплощение привычных форм объективной реальности. Уже «у Врубеля началось жуткое распыление материального тела. У Пикассо колеблется граница физических тел», телесный мир «расшатывается в своих основах» // Бердяев Н. Кризис искусства. Философия творчества, культуры и искусства. М.: Искусство, Т.2, 1993. Отныне язык живописи всего лишь намек из визуальных и пластических знаков на элементы видимой реальности. Безусловно, это сродни отказу от материальной объективной реальности в психоаналитической мысли. По словам Пикассо, «при помощи искусства мы выражаем наше представление о том, что не есть натура» или «я стремлюсь к сходству, сходству более реальному, чем сама реальность» // Пикассо. Курьер ЮНЕСКО, 1981, №34. Уход от натуры, по сути, уход от прямых жестких взаимосвязей образа и предмета, смысла и изображения, как будто бы предваряют мысли Ф. Де Соссюра (1916) об относительной самостоятельности знака по отношению к означаемому. Прекрасно сказал об упомянутых живописных полотнах Мерло-Понти: «искусство более не является имитацией. Это операция выражения. Как слово не похоже на то, что оно обозначает, так и живопись не есть изображение». Впрочем, искусство, отказываясь от изображения реальных форм, тем не менее, использует их в качестве элементов для конструкции своей художественной, абстрактной реальности. В 1911 году Ж. Брак начинает вводить в свои произведения буквы, затем Пикассо – цифры, слова, их фрагменты. Причудливое, непривычное вкрапление в художественную плоскость неживописных элементов (афиши, вырезки газет, спичечные коробки, театральные программы, этикетки, фотографии) навевают мысли об иероглифичности сновидения, его ребусном характере. Эти элементы обретают новое звучание, новый смысл в натюрмортах-конструктах из бутылей, скрипок, стаканов и фруктов. К чему отсылает обрывок газеты в форме бутыли?! И какова связь этого образа с его значением? И есть ли она вообще? Вспомним слова Лакана: «Всеми доступными способами Фрейд показывает, что ценность образа как означающего не имеет ничего общего с его значением» // Лакан Ж. Инстанция буквы в бессознательном или судьба разума после Фрейда. М.: Логос, 1997. С.68. Итак, современное Фрейду искусство — операция выражения, а не дублирования, снятия слепка. Отныне «опытный художник – не подражатель, а выразитель своего внутреннего» // Кандинский В. О духовном искусстве. М.: Архимед, 1992. Его живописное полотно сродни слову в психоанализе, как выразителю мощи субъективного и стремления к внутреннему. Подобно слову, которое являет собою всего лишь намек, отнюдь не претендующий на жесткую однозначную связь с означаемым, также пластическая форма, вырвавшаяся из тисков общезначимых, привычных форм материальной реальности, не ограничивающаяся фиксацией строгой предметности окружающего мира, всего лишь намек, за которой каждый волен узреть, «увидеть» нечто свое, далекое от общезначимого и однозначного. Бесформенные цветовые пятна, множество сосуществующих отдельных геометрических ракурсов, граней, богатство геометрических абстракций, приобретают самостоятельную ценность, являясь выразителями чего-то субъективного, неявного, расшатывая прямые взаимосвязи образа и предмета. Образ играет смыслами, не останавливаясь ни на одном из них. «Женщина с мандолиной» (1910), «Скрипка» Пикассо (1914), отсылают к сосуществующим плоскостям, множеству фактур, наклонных плоскостей как будто бы растворяющих тщетно отыскиваемый образ, который еле улавливается во фрагментированных распластанных линиях-намеках, незамкнутых и не ограничивающих контурах, демонстрирующих законы сгущения и смещения художественных образов. Возникает новая художественная реальность, почти никак не связанная с объективной реальностью, подобно психической реальности в психоанализе, которую не следует путать с материальной реальностью. Задача аналитика – дешифровать, декодировать образы психической реальности, перевести их. Схожая задача у зрителя перед полотнами современного Фрейду искусства.

2 С этой точки зрения важным предстает хайдеггеровский анализ слова «истина» — Wahrheit, которое по его мысли происходит от древнегерманского War, означающего «защиту», «охрану».

3 Лакан подмечает не случайное родство слов Verdichtung (сгущение) и Dichtung (поэзия), как структуру взаимоналожения означающих, являющуюся полем действия метафоры // Лакан Ж. Инстанция буквы в бессознательном или судьба разума после Фрейда. М.: Логос, 1997. С.69.
4 Интересно, что С. Жижек делает акцент на различии между конструкцией и толкованием сквозь призму соотнесения с парой знание-истина. Толкование – «это жест, который всегда включен в интерсубъективную диалектику признания между анализируемым и аналитиком». Толкование «стремится вызвать эффект истины в отношении некоторых отдельных образов бессознательного (сновидения, симптома, оговорки). Субъект ожидает «узнавания» себя в сигнификации, предложенной интерпретатором, точной субъективации, принятия предлагаемого означивания как описывающего «его самого» («Да, боже мой, это обо мне! Я действительно хотел этого!»)». Что касается конструкции, то соотнесение со знанием вполне оправданно, ведь оно «никогда не может быть субъективировано, принято субъектом в качестве истины о себе самом». С этой точки зрения конструкция «является чисто логическим обьяснительным допущением» // С.Жижек Желание/влечение = истина/знание. http://www.russ.ru/ist_sovr/20011003_zhi.html
5 «Все, что в пресловутых институтах психоанализа в более или менее пережеванной форме вам преподносят – стадии садистские, анальные и все такое прочее, — все это, конечно, очень полезно, в особенности для того, кто аналитиком не является. Систематически пренебрегать этими знаниями было бы со стороны психоаналитика глупо, но важно, чтобы он понимал, что это вовсе не то измерение, в котором он действует. Формировать и совершенствовать себя ему надлежит вовсе не в той области, где оседает и откладывается все то, что постепенно обретает в его опыте форму знания» // ЛаканЖ. «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа(1954/55). М.: Гнозис, 1999. С.31.

6 Это очень напоминает спор в филологических кругах в 1940-1950 годах вокруг интерпретации Хайдеггером одной строчки стихотворения Мерике «Auf eine Lampe». Лео Шпитцер (известный литературовед) обвинил философа в ошибочности трактовки и игнорировании филологических законов. Однако, несмотря на эти «разоблачения» последующему поколению литературоведов была ближе именно хайдеггеровская трактовка, а не позитивистская Шпитцера, которая опиралась на факты истории языка.

7 Интересно, что понятие конструкция, столь необходимое в психоанализе, в то же время оказалось востребованным в других областях, став важным понятием общекультурного дискурса начала ХХ века. Так, в искусствоведческой литературе 20-40 годов понятие конструкция получило широкое распространение и использовалось как отличное от традиционной художественной категории композиции. Конструкция в художественном произведении предстает как «единственная возможность для выражения смысла» // Кандинский В. О духовном искусстве. М.: Архимед, 1992. Вспомним также конструктивизм, как одно из главных направлений авангарда, родоначальником которого считается Татлин («Угловые рельефы», 1913-1914), поставивший в центр своей эстетики категорию конструкции.

8 Важно отметить, что в историко-философской ретроспективе прагматистский взгляд на истину оценивают очень высоко. В нем усматривают чуть ли не важнейший вклад, который внес прагматизм в развитие философии.
9 В «Основных принципах психоанализа» (1938) Фрейд отмечает: «Изменения в пропорциях слияния влечений имеют самые ощутимые результаты. Избыток сексуальной агрессивности может превратить любовника в сексуального маньяка убийцу, в то время как резкое уменьшение фактора агрессивности сделает его застенчивым или импотентом» // Фрейд З. Основные принципы психоанализа. М.: Рефл-бук, 1998.С.69.
10 Что касается фундаментальной оппозиции субъект-объект, то это серьезная тема для отдельного размышления. Неоднозначность этой оппозиции в психоаналитическом осмыслении не вызывает сомнений.

11 Вспомнились слова Ницше: «Говорят: «удовольствие» — и думают об усладах, говорят: «чувство» — и думают о чувственности, говорят: «тело» — и думают о том, что «ниже тела», — и таким образом была обесчещена троица хороших вещей» // Ницше Ф. Сочинения. М.: Мысль, 1996. С.741.

12 Интересно, что современная Фрейду живопись с легкостью нарушает правила перспективы, легко совмещая и разводя разные пространства, миры. Перспективизм в живописи, который рождается на почве культуры Возрождения (Леонардо да Винчи, Рафаэль, Микель Анджело) и достигает своего апогея в культуру Нового времени, уходит в прошлое. Представление о едином, бесконечном однородном пространстве, лежащее в основе перспективного видения, в котором непреложно действуют законы классической механики и эвклидовой геометрии, рушится. Эвклидовское пространство дробится, появляется множество различных точек зрения, одинаково содержательных и значительных, изображение предстает в движении, становлении, предьявляя одновременно различные стороны и аспекты, более не являясь простым слепком с действительности. Важным оказывается принцип симультанности как совмещения в одном изображении различных точек зрения на один и тот же предмет, сомещение фаса, профиля, трехчетвертного разворота или нескольких моментов бытия предмета, относящихся к разному времени. Изображение предстает деформированным в движении, парадоксальным образом лишенным линейного привычного времени. Интересным приемом становится намеренное подчеркивание двухмерности плоскости картины, что создает эффект представленного дважды единого образа с диаметрально противоположных точек зрения. Зритель одновременно видит фигуру с разных точек зрения, не ограничиваясь возможностями одной статичной точкой обзора, как, например, в картине Пикассо «Две обнаженные» (1906). Противоположные точки зрения встречаются, не мешая, а скорее взаимодополняя друг друга. Не менее интересен прием, встречающийся у К.Чюрлениса – когда рассматриваемое изображение много раз повторяется, все уменьшаясь, посредством чего передается ощущение условности и относительности понятий малое — огромное, бесконечное – ограниченное. «Дробление отдельных частей и их конструктивное разбрасывание» на полотнах Пикассо – демонстрация того же. Все планы пространства оказываются перемешаны в особом ирреальном пространстве, в котором легкое, эфемерное становится тяжелым, плотным. В движении предстает не только изображение, ведь оно требует еще и соотнесенности с подвижной точкой наблюдателя. Именно подвижной, а не предзаданной, единственно возможной и «правильной» точки зрения, существование которой подразумевается перспективизмом – по сути точки зрения пассивного наблюдателя слепка объективной реальности (еще и обьявляемой единственно истинной).

13 Так, в концепции Деррида дополнение совмещает два значения, сосуществование которых необходимо и одновременно странно. С одной стороны, дополнение предстает излишком, полнотой, необходимой для другой полноты, сдругой – оно еще и замещает. При этом оно необходимо для того, чтобы покрыть «вечный недостаток», существующий в любом явлении.

14 Интересно, что время появилось в 18 веке в космогонической теории Канта-Лапласа, в 19 веке – в исторической геологии Лайеля и в эволюционной концепции Дарвина.

15 Действительно, в генетической психологии Пиаже обратимость психических процессов – представление, не вызывающее сомнений. Равновесие в концепции Пиаже сопоставляется с уравнением Ле-Шателье и увязано с обратимостью.

16 Более того, важно отметить, что Фрейд и Брейер приписывали катарсическое значение именно языковому выражению: «В языке человек находит действию замену… речь пациента предстает как адекватная ответная реакция, выражающая жалобу или мучительную тайну» // Лапланш Ж., Понталис Ж.-Б. Словарь по психоанализу. М.: Высшая школа, 1996. С.192.
17 Справедливости ради необходимо отметить, что в 1907 году Фрейд рассматривает вытеснение и возврат вытесненного как два симметричных друг другу процесса: «вытесненное возвращается теми же самыми ассоциативными путями, которыми шел процесс вытеснения». Фрейд говорит об аскете, который, пытаясь изгнать искушение образом распятия, вновь увидел распятую обнаженную женщину // Фрейд З. Безумие и сны в «Градиве Йенсена». Художник и фантазирование. М.: Республика, 1995.

18 В работе «Вытеснение» Фрейд задается вопросом: «…имеется ли полное совпадение механизма образования симптомов с механизмом вытеснения? Можно наперед предполагать с большой вероятностью, что оба эти механизма очень различны, что не вытеснение само по себе создает замещающие образования и симптомы, а что последние, являясь признаком возвращения вытесненного, обязаны своим возникновением совсем другим процессам» // Фрейд З. Вытеснение. Основные психологические теории в психоанализе. СПб.: Алетейя, 1998.С.118.

19 На важность этого понятия, принадлежащего диалектике Гегеля, обратил внимание Ж.Ипполит.

20 Фрейд отмечает: «если говоришь пациенту об угаданном в свое время вытесненном представлении, то сначала ничего не меняется в его психическом состоянии. Главное же то, что этим не уничтожается вытеснение и не страняются его последствия, как можно было ждать, оттого что неизвестное прежде представление стало известным» // Фрейд З. Бессознательное. Основные психологические теории в психоанализе. СПб.: Алетейя. С.162.
21 Так, в 1918 году в случае Человека-Волка Фрейд писал: «Он защищал всякую однажды занятую позицию либидо в страхе перед потерей при отказе от нее и из недоверия к возможности найти полную замену ей в новой позиции. Это и есть та важная и фундаментальная особенность, которую я описал в трех статьях по теории сексуальности как способность к фиксации» // Фрейд З. Случай Человека-Волка (Из истории одного детского невроза). Киев: Port-Royal, 1996. С.235.

22 Так, А. Бергсон в «Творческой эволюции» (1907) констатировал: наука неизбежно терпела неудачу в попытках описать созидающую силу времени.

23 И.Пригожин — Нобелевский лауреат 1977 года «за работы по термодинамике необратимых процессов и химических колебательных систем, особенно за теорию диссипативных структур». Однако, фундаментальная проблема, которой занимался и продолжает заниматься Илья Пригожин, не имеет строгих дисциплинарных рамок. Возможность переноса физико-химических моделей структур вещества на структуры вообще позволила придать естественнонаучным суждениям статус онтологических, что имело очень большое влияние далеко за пределами области физики и химии. Пригожина называют «современным Ньютоном», а сделанное им в науке признают основой новой модели мироздания — третьей в европейское Новое время после моделей Ньютона и Эйнштейна.

24 По мысли Лакана смысл понятия «сверхдетерминация» в том, что «для появления симптома необходимо наличие по меньшей мере двух конфликтов – в прошлом и настоящем. Без фундаментальной дуальности означающего и означаемого психоаналитический детерминизм был бы просто немыслим. Материал, связанный с конфликтом в прошлом, сохраняется в бессознательном в качестве потенциального, виртуального означающего, а затем обращается в означаемое конфликта в настоящем и используется им в качестве языка, т.е. симптома» // Лакан Ж. О бессмыслице и структуре Бога. Московский психотерапевтический журнал. М.: №1 (32), 2002.

25 «Демон Лапласа» — существо, способное воспринимать в любой момент времени положение и скорость каждой частицв Вселенной и на этом основании полностью воспроизводить ее развитие в прошлом и в будущем.

26 Интересно, что сам Фрейд не раз проводил аналогии между психоанализом и современной ему физикой. Так, например, говоря о необходимости смириться с «туманными положениями» в психоанализе, Фрейд пишет: «в последнее время мы переживаем подобное явление в физике, основные воззрения которой о материи, центрах силы, притяжении и т.п. вряд ли внушают меньше сомнений, чем соответствующие положения в психоанализе // Фрейд З. Три статьи по теории сексуальности. Психоанализ и теория сексуальности. СПб.: Алетейя, 1998. Более того, Фрейд сравнивал себя и с Эйнштейном. Так, в письме Мари Бонапарт (11.01.27) он пишет: «…этому счастливцу не так тяжело, как мне, он может опереться на длинный ряд великих предшественников, начиная с Ньютона, в то время как я вынужден был пролагать в одиночестве тропу через дикую чащу» // Гротьян М. Переписка З. Фрейда. Энциклопедия глубинной психологии. М.: MGM-Interna. Т.1, 1998. С.129.

27 Осознавал ли это сам Фрейд? Интересно, что в письмах Фрейда можно встретить его слова о том, что «он находится на 15-20 лет впереди своего времени» // The Complete Letters of Sigmund Freud to Wilhelm Fliess, 1887-1904. London: 1985.P.405. В другой работе Фрейд пишет о своих мыслях в «период изоляции»: «Может быть, несколько десятилетий спустя кто нибудь другой неизбежно натолкнется на те же самые, пока несвоевременные явления, добьется их признания и таким образом воздаст мне честь как предшественнику, по необходимости потерпевшему неудачу» // Фрейд З. Очерк истории психоанализа. Основные психологические теории в психоанализе. СПб.: Алетейя, 1998.

Статья Айтен Юран «Размышления у зеркала или пространство и время в психоанализе»

Ранние детские воспоминания неизменно возвращают к завораживающему, притягивающему, гипнотизирующему образу зеркала. Зеркала мутного, порой искажающего, составляющего неотьемлемую часть старого, доставшегося в наследство шкафа, за дверцей которого открывалась пустота – аморфная, неопределенная, пугающая вдвойне в контрасте с ясно очерченным, предсказуемым пространством зеркального отражения. Зеркальная поверхность манила и притягивала причастностью к тайнам человеческого бытия. Смерть временно изымала зеркальную поверхность и пространство, отражающееся в ней, завешивая ее тканью; жизнь возвращала ее. Ощущалась тайна ускользающей, не видимой, разделяющей границы — границы смерти и жизни, видимого и невидимого, реального и иллюзорного, осязаемого и неосязаемого, пространства и антипространства, пред-зеркалья и зазеркалья. Прикосновение к этой тайне оставляло глубокие следы, подобно тем, что остаются на зеркальной поверхности. Неимоверное, страстное детское желание проникнуть в антипространство зазеркалья будило воображение, фантазию. Но зеркальная поверхность не терпела прикосновений, неизменно манифестируя гладкую, почти «немую», однообразную поверхность, отталкивающую своей холодностью. Впрочем, быть может все эти ясно переживаемые ощущения-воспоминания от столкновения с завораживающей поверхностью – лишь фон, своего рода «покрывающее воспоминание», за которым – самое главное? Ведь пространство у зеркала место ключевой встречи – встречи с образом своего тела, подтверждающим смутные первоощущения его контура, встречи с глазами в зеркальном отражении как со своими, а не глазами двойника. Это первые шаги в движении к миру абстрактного, символического, нетелесного… Момент этой встречи во многом травматичен, экзистенциален, остро переживаем.

Образ в зеркале явился той «трепещущей клеточкой, через которую оказалось возможным прикосновение к тайне пространства – своего и чужого, к тайне познания, как увиденной возможности раздвижения границ видимого, подобно тому, что рождают множащие зеркала в калейдоскопе. Покрываясь пылью времени, тайна зеркала не становилась менее загадочной. Встреча с ним пробивала брешь в привычном эвклидовском пространстве, каждый раз являясь напоминанием о некогда забытом, ушедшем. Знакомство с психоаналитическими текстами позволило вновь оживить переживания, по иному прочуствовав глубину звучания человеческого измерения, прильнув к его экзистенциальной сути, обнажив тайну пространства и времени…

Пространство и время являются теми понятиями, с переосмыслением которых можно вести отсчет новой парадигмы в культуре начала 20-го столетия. Последняя пришла на смену эпистеме классического рационализма, идущей от Декарта и Канта, в рамках которой было естественным противопоставление тела и духа как низшего высшему. Пространственно — временные явления позитивистски больному восприятию представали как не значимые, и не представляющие интереса. В ряду привычных метафизических оппозиций, господствующих вплоть до Гегеля, — идеального и материального, истинного и ложного, небесного и земного, возвышенного и низменного – пространство и время связывалось со вторыми компонентами пар противоположностей. В рамках же нарождающейся эпистемы пространство вновь предстало семантически многозначным1, время становится подлинной базисной характеристикой бытия. Впрочем, новое учение о пространстве и времени в физике, пришедшее на смену классическим представлениям2 – это только следствие созревавшего нового философского видения человеком самого себя.

Такая трансформация понятий пространства и времени в философии, которые являлись базисными для традиционной онтологии, неминуема, когда на место всеобщего и унифицированного картезианского субьекта привходит индивид, личность. Когда бытие в философии становится, прежде всего, человеческим бытием (Бергсон, Хайдеггер), тогда время из общезначимого становится «жизненным», «феноменологическим» временем, «длительностью», «подлинным» временем. Жизненное время Бергсона, последействие Фрейда, феноменологическое время Хайдеггера – это уже осмысление времени как бытийной характеристики. Психоаналитическое осмысление симптома, сновидческих, фантазийных, галлюцинаторных образов опрокидывает привычное течение времени, выворачивая его наизнанку, рушит однородность эвклидовского пространства, искривляя и деформируя его, являя собой сгустки, особые точки, в которых пространство обретает другое качество, время течет по-особому. Пространство и время из обезличенных, надиндивидуальных представлений вновь обретают человеческое измерение, по-новому преломившись сквозь телесность человеческого бытия. И психоанализ сыграл в этом переосмыслении не последнюю роль. В 1920 году Фрейд, называя вопрос о времени и пространстве «вопросом, который заслуживает самого основательного изучения», писал: «кантовское положение, что время и пространство суть необходимые формы нашего мышления в настоящеее время может под влиянием известных психоанализу данных быть подвергнуто дискуссии» (2:398).

«Психика имеет протяженность, хотя и не ведает

об этом»

Фрейд З. Note manuscrite

1. Пространство в психоанализе

1.1. Между организмом и телом

«Родиться – это значит наряду с другими характеристиками, занять свое место» (1,с.499), свою пространственную определенность. Это телесное пространство с момента рождения неоднородно, в нем существуют «неровности», «узлы», «складки», «морщины» — суть сгущения, своего рода эрогенные зоны. «Я — в первую очередь нечто телесное: оно выступает не только как поверхностное образование, но и как проекция некоей поверхности… Я может рассматриваться одновременно и как психическая проекция поверхности тела и как поверхность психического аппарата» (19:87). Осознание своего Я, границ между собой и внешним миром — не есть некая данность, совпадающая с границами нашего тела в обьективном мире. Конституирование своей телесности возможно лишь посредством различения от внешнего: «то, что включается вовнутрь, отличается от того, что отброшено в процессе исключения и проекции» (3,с.107). Телесность человека, не совпадая в своих границах с организмом-телом, охватывает иное пространство, граница которого не задана изначально. При переходе от аутоэротизма к первичному нарциссизму в представлениях Фрейда или от первичного «комплекса разделения» к «стадии зеркала» в представлениях Лакана происходит конституирование субьектом целостного единого телесного пространства из фрагментарного и «раздробленного образа тела». Нежность прикосновений, мелодичность голоса, запахи, взгляд, тело другого, его образ позволяют осуществить первые наметки последующей захваченности человеческим обликом, помогают ощутить ребенку самый первый, еще мозаичный и дискретный набросок телесности, его предварительный контур, своего рода «край» внутреннего-внешнего. «Всякий извне данный обрывок тела должен быть мною пережит изнутри и только этим путем он может быть приобщен ко мне, к моему единственному единству» (4,с.69). Материнский обьект дает опыт определения границ тела младенца. Тело другого предстает как необходимость в конституировании собственной телесности. Разрыв симбиоза, сопровождающийся тревогой и беспокойством по поводу утраты единства, толкает на поиск замещающего обьекта. Он будет найден — в плененности захваченности и зачарованности собственным образом. Актом присвоения образа в зеркале, пришедшего извне, его узнаванием подтверждается телесное пространство, которое станет основой для конституирования пространства психического. Из паралитика, «который без посторонней помощи способен лишь на движения некоординированные и беспомощные», который зачарован и пленен «устремленным на него взглядом, взглядом невидящим» (5,с.76), в акте со-образования с ним, рождается человек, появляется возможность конституирования человеческой субьективности. Это очень тонкий процесс. Субьект улавливает свое единство, собирает его в зеркальном образе или в образе другого. Разложенный, фрагментированный, расчлененный, отрешенный, анархичный субьект вбирается в себя образом другого. Субьект оказывается «пойман на наживку пространственной идентификации», образом зеркальным, пришедшим извне, и поэтому отчуждающем, внешнем. И в то же время реальный утраченный обьект, приносивший удовлетворение конституируется в представлении, т.е. изнутри. Это то, что помогает наметить первые наброски отграничения внутреннего от внешнего. Это основа – суть матрица последующих идентификаций, их возможностей. Это то, что запускает воображаемую, фантазматическую жизнь, механизм представления. Отныне этот образ будет манящим, влекущим центром притяжения, создающим напряжение, и в то же время отчуждающим, разрушительным, вселяющим ужас. Ведь первоначально беспомощное человеческое существо увидит целостную форму как мираж, как блуждающую тень, как похищенный образ себя самого – лишь во вне. Воспринятый извне образ себя будет всегда недостаточен. По мысли Лакана, идеальное единство никогда не достигается им и в каждое мгновение ускользает от него. Человек никогда не будет удовлетворен этим плененным образом, ведь за ним кроется слишком тягостное переживание – потеря симбиотического единства. Отсюда стремление расширить границы посредством трансцендирования, выхода из своих границ в череде идентификаций – все того же стремления вобрать в себя чужое пространство, присвоить его.

Пустое пространство сформировано утратой обьекта, потерей симбиотического единства, символической кастрацией в лакановском понимании. Пустое пространство задает место символического заместителя. Кастрация предстает как опустошение пространства, изьятие его полноты, как лишение, как оставление «выметенного» дочиста пространства — пространства метафизического3. Конституированное телесное пространство позволяет избежать столкновения с пустотой, бездной, тьмой – суть заменой так и не конституированного замещающего обьекта. Если не произойдет новое заполнение оставшейся пустоты, дыры в психическом, не будет найден новый символический заменитель утраченному, то «опустошенное пространство» окажется «черной дырой» вневременья, не-бытием, бездной, при заглядывании в которую всякий раз будет возникать цепенящий страх, ужас, станет трудным комфортное сосуществование с нею. «Ничто плодотворное не дается человеку иначе, нежели путем утраты обьекта… На самом деле субьект всегда вынужден заниматься воссозданием обьекта» (5,с.196).

Подобным образом в психической реальности рождается внешний обьектный мир. По мысли Лакана, «субьект не предшествует миру форм, которые его очаровывают: он конституируется ими и в них» (5,с.68). Внешний мир не просто привходит извне, он конституируется изнутри. Внешнее конституируется изнутри, как отсутствие, взывающее к присутствию. Так появляется внешний мир, так происходит отслоение внутреннего от внешнего. Это диалектика вместилища-содержимого, о которой много говорил Лакан, и которая еще долго отдает эхом в играх детей.

Представим ребенка у зеркала. Гримасы, неестественные позы, активные движения, ликование – вот что отражает зеркальная поверхность. Ребенку важнее увидеть себя в действии, в жизни, как будто уточняя контуры своего тела, осваивая свое тело-пространство, прочувствовав степень возможного перевода внутренних самоощущений на язык внешнего выражения, язык поверхности тела – жеста, экспрессии, движения, мимики. Любые вмешательства и угрозы телесной целостности в раннем возрасте наносят, прежде всего, сильную психическую травму. Быть может кастрационный страх – не что иное, как страх потери обретенной с таким трудом пространственной целостности, своего пространства-места, страх перед возможным ущербом как вынутом, изьятом, опустошенном пространством?!4 Не отсюда ли стремление проникнуть в чужое пространство-место?! С этой точки зрения представляют интерес такие желания маленького Ганса как, например, стремление переступить черту дозволенного, «разбивание стекла или проникновение в загражденное пространство». Мир, не рожденный изнутри, вторгнется извне, представ в своей неприкрытости, обнаженности, реальности, способной вызвать сартровскую тошноту. Речь идет о творческом воссоздании обьекта, а не о сохранении обьекта за счет отказа от себя, подобно тому, что происходит в меланхолии.

Пустое пространство требует возможности впускания. Но и полное заполнение пространства не возможно. По мысли Лакана, субьект «наметив идентификацию с одними обьектами, тут же разрывает ее, строит идентификацию вновь, но уже с другими. И каждый раз окончательную идентификацию, фиксацию реальности задерживает тревога» (6,с.94). Обьект никогда не будет последним и окончательным, он будет демонстративным напоминанием распада, обьектом ужасающим, недоступным, напоминающим о невозможности примириться ни с ним, ни с этим миром. В духе Лакана, внешний мир разлагается, дезинтегрируется, становится враждебным, отчужденным, обессмысливается, когда человек предстает самому себе в его единстве. Тогда становится ясно, что «отношения человека с миром поражены глубочайшим изначальным в самом основании их лежащим пороком» (5:239). И наоборот, когда обьект внешнего мира приобретает единство, в человеке возникает состояние напряженности, отчужденности, себя он воспринимает как неудовлетворенное желание.

Телесным прообразом механизмов интроекции и идентификации является инкорпорирование. Поглощение чужого пространства, его включение в свое, присвоение качеств обьекта при удержании его внутри себя, выстраивание его по образу и подобию границ другого, экспансия чужого пространства другим как в проективной идентификации – все это необходимые этапы на пути конституирования человеческой субьективности. В игре этих механизмов проекций, интроекций или выбрасывания вовне того, что привносит неудовольствие, включения того, что порождает удовольствие, привходит ощущение границ собственного тела, рождение телесности из организма, данного при рождении. Идентификация сродни трансцендированию как выходу из своих границ по ту их сторону, как заполнению собою чужого пространства. С этой точки зрения разорванность человеческого существа в том, что мы одновременно и в месте-пространстве, единственном инеповторимом и вне определенного места-пространства. Конституированное телесное пространство-место предстанет пристанищем в хайдеггеровском понимании, в котором человек сможет обрести бытие. Ведь собирание пространства обозначает границы, которые придают пространству бытие. Важно, что с момента признания своего образа и принятия его человек оказывается «заброшен» не только в пространство мира как такового, но и в свое пространство, которое приходит к нему образом извне и которое он принимает на веру. Пространство, которое так и не станет собственным, «равным самому себе, но в то же время пространство-пристанище на долгом пути поиска себя, порождаемом нехваткой… Это пространство «далекое от равновесия», в котором субьект, подобно Алисе Керолла, обречен на нескончаемый процесс соотнесения своего внутреннего пространства с окружающим, с внешним. Это поиски своей идентичности, целостности, оси внутри себя, своего пространства. Пространства, которое может стать бездонным пространством бытия-в-теле в мгновениях обнаружений полноты экзистенциального смысла, переживаний, когда потеря своих границ и слияние с внешним миром будут происходить вне страха потерять себя в нем…

В то же время тело неизбежно будет реализовано как нечто внешнее и иное по отношению к самому субьекту. Тело как некий репрезентатор нас во вне, мы так никогда и не увидим или увидим фрагментарно. Более того, внешняя выраженность внутренних переживаний себя никогда не будет удовлетворяющей, никогда не будет переведена на язык тела. Именно поэтому в моменты горя, эйфории, при которых наше лицо искажено, а внутренняя боль, страдание или радость пытаются найти выражение в языке тела, мы не увидим себя, даже если столкнемся со своим образом в зеркале. Разве может быть иначе?! «Мы видим отражение своей наружности, наружность не обнимает меня всего, я перед зеркалом, а не в нем» (12,с.59). Не потому ли так трудно полностью присвоить собственный образ на фотографии? Вырванный миг, отпавший, мертвый предстает в своей визуальной отчужденности: неестественным, чужим, уплощенным, впечатанным в глянцевую поверхность. Ведь «внешний образ может быть пережит как завершающий и исчерпывающий другого, но не переживается мною как исчерпывающий и завершающий меня» (4,с. 66).

Человек рождается, конституируя свою субьективность на границе пространств – внутреннего и внешнего, во вне данности по отношению к себе и в отношении к другому…

1.2. Другой

Постигнуть себя пространственным или осуществляющим пространство, приобрести внешность возможно через другого.5 «Путь внутрь себя лежит через другого» (1:246). Появление другого дезинтегрирует мое пространство, рушит привычные мне в нем расстояния, отрицая их и разворачивая свои собственные расстояния. Отношение я-другой разрушает единый и общезначимый мир. Это не что иное, как опровержение однородности и гомогенности пространства. В межсубьектных отношениях, с которыми имеет дело психоанализ, важен другой как субьект. Именно поэтому здесь не остается ничего от единого эвклидовского пространства с прямой перспективой и единственной точкой зрения. Видимое одним субьектом пространство не совпадает с видимым пространством другого. Возникает новая организация пространства, не являющаяся моей пространственностью, поскольку другой развертывает вокруг себя свои собственные расстояния, по законам, не понятным мне, отличным от моих. Пространство перегруппируется, ускользает от меня, и это ускользание означает потерю мной центра мира. Мир становится плюральным, пространство неоднородным с того момента, как я испытаю присутствие, существование другого. Это и является, по мысли Лакана, ключевым моментом в психоаналитической сессии, когда речь пациента качнулась в направлении другого,- аналитика, слушателя, свидетеля, когда привходит четкое осознание присутствия другого. Это ощущение не является постоянным, при том, что оно, казалось бы, подразумевается в нашем мире. «От подобного рода ощущений мы всегда пытаемся в жизни избавиться. Было бы нелегко существовать, если бы в каждый момент мы ощущали присутствие со всей таинственностью. Это тайна, которую мы стараемся не замечать и к которой, вообще говоря, привыкли» (3:58).

В то же время, в стадии зеркала ребенком будет обретено то пространство, то место, которое впоследствии займет Другой, в пространстве которого будет конституироваться, формироваться поле человеческого желания. Человек, в отличие от животного, не просто заполняет некое место-пространство, смирившись с предзаданными границами внутреннее-внешнее. Ему свойственны переживание себя, переживание своего переживания, возможность дистанцироваться от себя. У человека «…связь с природой оказывается искаженной в силу наличия в недрах его организма некоей трещины, некоего изначального раздора» (5:512). Животное «переживает то, что содержится в окружающем мире, чужое и свое. Оно способно даже научиться господствовать над собственным телом, оно образует самосоотносящуюся систему, возвратность, но оно не переживает себя» (7,с.123). В лакановском понимании то новое, что принес Фрейд, сконцентрировано в мысли: человек – это субьект, центр которого смещен (decentre). Это перекликается с тезисом о «позициональной эксцентричности» Плеснера (1928): жизнь человека эксцентрична, он не может порвать эксцентрирования, но одновременно выходит из него вовне».

«Все пространственно данное во мне тяготеет к непространственному внутреннему центру» (4:67). С принятием своего образа обессмысливается понятие внешнего пространства вне соотнесения с пространством внутренним. Ведь «внешний мир не снаружи субьекта, но внутри его, другой уже в нем». Не существует «внешнего или ощущения внешнего, так как субьект изначально располагает в себе это пространство, которое управляет впоследствии его отношением ко всему реальному внешнему миру» (5:115). Человек находится больше «не в здесь-и-теперь, но «за» ним, за самим собой, вне какого-либо места, в ничто, он растворяется в ничто, в пространственно-временном нигде-никогда… Будучи вне места и вне времени он делает возможным переживание себя самого и одновременно переживание своей безместности и безвременности… Он положен в свою границу, которая его вещь ограничивает. Он не только живет и переживает, но он переживает свое переживание» (7:126). Будучи эксцентрическим существом, существом децентрированным по отношению к своей оси, существом, находящимся не в равновесии, вне места и времени, он должен создать новое равновесие в поиске символических заместителей утраченных обьектов, в поиске нового центра в сфере символического, в которой неудовлетворенное желание найдет себе «достойного» заменителя. Экцентричность человеческого существа предполагает особое пространство далекое от однородности и гомогенности.

Это долгий путь становления человеческой субьективности на сцене, где главным действующим лицом является желание…

1.3. Сцена или  в психоанализе

Психоаналитическая мысль пронизана пространственными аналогиями и представлениями. Фрейд говорил об особом «пространственно-метафорическом языке» психоанализа (8:32). Топическая точка зрения, согласно которой психический аппарат расчленен на несколько, определенным образом соупорядоченных систем, по-разному преломлялась в творчестве Фрейда, с самого начала противопоставляясь анатомо-физиологической теории мозговых локализаций. В «Проблеме дилетантского анализа» Фрейд отмечал: «Мы вообще оставляем в стороне материальную точку зрения, но не пространственную. Мы представляем перед собой неизвестный аппарат, который предназначен для психического функционирования, и именно в качестве инструмента, состоящего из нескольких частей – которые мы называем инстанциями, каждая из которых снабжается особой функцией и которые имеют определенные пространственные расположения относительно друг друга, то есть пространственные отношения «впереди» и «позади», «поверхностно» и «глубоко»6(9:60). Уже в 1895 году в«Исследованиях истерии» осознание бессознательного материала описывается сквозь призму пространственных образов – как «проход» через «ущелье», в котором одновременно в «пространство Я» может проникнуть только одно воспоминание .В 1913 году Фрейд пишет: «вся масса пространственно расположенного патогенного материала оказывается как бы протянутой через узкую щель и приходит к осознанию уже разрезанной на отдельные полоски. Задача психотерапевта – восстановить на этой основе ранее существовавшую организацию» (11:211). Пространственные представления в первой и второй теориях психического аппарата в виде «передней» и «границ» говорят сами за себя. Очевидно, что такие важные психоаналитические понятия как вытеснение (Verdrangung), сгущение (Verdichtung), смещение (Verschiebung), интериоризация как синоним интроекции (Verinnerlichung) имеют непосредственное отношение к пространственным аналогиям 7

Потрясающая мысль Фрейда заключена в словах: «пространственность – это, возможно, проекция протяженности психического аппарата. Никакой другой вывод не представляется правдоподобным. На место априорных условий Канта встают априорные условия нашего психического аппарата» (11:525). Итак, во фрейдовском видении пространственная протяженность психического аппарата предстает как первоначало априорных форм пространства. Переворот кантовского видения? Именно! Этим шагом Фрейд ввел субьекта в обезличенное со времен Канта пространство. Этот шаг по своей грандиозности роднит психоанализ с концептуальной революцией в физике ХХ века.

Сновидение рождает новые пространства. Поле действий у сновидений иное, нежели у бодрствующего мышления, сновидение разыгрывается на иной сцене, в ином пространстве8.Это особое пространство – центр собирания других – «результат «притяжения», которое отображенное в зрительной форме и стремящееся к повторному оживлению воспоминание оказывает на домогающиеся изображения и изолированные от сознания мысли» (12:382). Ведь на пути возвращений, оживлений воспоминаний сновидения приобретает изобразительность.

Похоже, слово сцена, — одно из любимых у Фрейда. На сцене разворачивается сновидение, на особых сценах-событиях разворачивается психическая жизнь, в конечном счете вращающихся вокруг главной сцены, первичной сцены психического события… Более того, сам анализ, по мысли Фрейда, предстает как нечто, разворачивающееся на разных сценах. На одной сцене главную роль играет пациент, на другой – аналитик.9 Резонен вопрос – кем написан сценарий? Ибо один сценарий уже написан. Сценарий как эхо травматического события, как многократное репродуцирование, проигрывание, воспроизведение того, забытого, первичного. Сценарий, неудачный, ведь главное действующее лицо неведает о своей роли. Все ниточки анализа по работе толкования ведут к этой сцене психической реальности, она оказывается необходимой для обобщающего разрешения всех загадок неудавшегося сценария. Анализ тормозит все новое и новое его воспроизведение, актуализацию, драматизацию (agieren), перенося его в строго очерченную область, место, на выбранную совместно сцену – в кабинет. Локализация в пространстве позволяет активировать следы воспоминаний о главной сцене, расплести воспроизводящийся сценарий. Сценарий угадывается, дабы положить конец навязчивому его повторению.

Представляет интерес яркая пространственная модель, которую Фрейд представил в «Толковании сновидений»: «пуповину сновидения» обволакивают клубки мыслей, «которые скрываются за сновидением и которые всплывают при его толковании, должны оставаться незавершенными и расходиться во все стороны сетевидного сплетения нашего мышления. Из самой густой части этого сплетения произрастает желание сновидения, подобно грибу над мицелием»10. Аналогичная пространственная модель представлена Фрейдом в «Исследованиях истерии», где воспоминания в виде цепочек, нитей, линий располагаются концентрическими кругами вокруг патогенного ядра, образующих на пересечении «узловые точки». Позже в 1905 году Фрейд пишет «о бессознательном ассоциативном потоке мыслей, которые протекают над ранее сформированными органическими связями, подобно тому, как венок из цветов располагается на проволочном каркасе, так что иной раз можно найти проложенными и другие пути мысли между теми же самыми пунктами начала и конца» (13:285). Подобно тому, как в риманновском пространстве всякий путь смыкается на самого себя, так и здесь пуповину сновидения обволакивает сетчатая паутина, по которой ассоциативные пути и цепочки вновь ведут к центру.

Психоаналитическое знание разворачивается на разных сценах, из разных «мест». Анализ протекает на границе пространств – строго очерченного определенного пространства кабинета, с одной стороны и пространственных психических образов с другой. Каких? Образов сновидений, воспоминаний, представленй – тех, что отсылают нас к прошедшему времени, точнее к безвременью в бессознательном…

  1. Время в психоанализе

Время – то, что привходит после освоения ребенком своего пространства, после того как подсказка–слово помогло узнать его, присвоить его. Оно привходит через загадочные «завтра», «вчера», «сегодня», которые еще долго путаются ребенком и ощущаются в их чуждости и непонятности. Часовой механизм предстает непостижимой тайной, которая подвластна только взрослым, загадочным образом соизмеряющих свою жизнь с положением стрелок на циферблате. Каким образом эти многочисленные колесики, стрелки, маятники могут быть связаны с нашей жизнью? Зачем нужно это членение, деление на равные отрезки, которые нивелируют и обезличивают нашу жизнь? Вопросы, с которыми неизменно сталкивается ребенок…

Чувство ужаса и жути сопровождало детскую игру, в которой отсчитываешь минуту, которую только предстоит прожить, которая является еще будущей минутой, и которая через минуту, пройдя через настоящее, становится уже прошлой, навсегда ушедшей, невозвратимой. Хотелось остановить неумолимый ход времени, разгадать, приблизиться к тайне пожирающего Кроноса. Миг превращал ее в прошлое, и все усилия продлить его, были тщетны, обнажая человеческое бессилие. Подаренные родителями прозрачные часы, в своем завораживающем движении колесиков, в красоте механизма еще более отчуждали, оставляя ощущение обмана, сокрытости, фокуса. Тайна времени в видимом механизме делалась еще более неуловимой, ускользающей, отчуждающей, растерзанной, развивая скорее каузальное мышление в наглядности и слаженности его функционирования. Загадочным образом это ускользающее время выстраивалось отнюдь не по прямой… Ритуалы — праздники, природа, особые точки – суть временные разрывы и лакуны особым образом преобразовывали линейность в вечное возвращение, в котором оказалось возможным обнаружить время свое, субьективное, переживаемое в глубинах и еще более обнажающее неразрешимость тайны времени.

Вечность сменяется конечностью, луч отрезком, непрерывность дискретностью. Появляется история – «когда тебя не было», влекущая за собой сильнейшие экзистенциальные переживания. Ведь «когда тебя не было» означает – «когда тебя не будет». И тогда приходит понимание конечности и временности человеческого существа, тогда смысл ощущается на острие времен, тогда прошлое кончается пред будущим. Это еще одна утрата, которую нужно пережить, своего рода микросмерть, которая придает смысл субьективному, переживаемому времени…

Какое отношение зеркало может иметь к тайне времени? Самое непосредственное. Ведь зеркальное изображение обманывает нас не только потому что оно переворачивает изображение, а еще и потому что мы видим в нем свое прошлое. Об этом говорят физики. Ведь существует некое время, пусть бесконечно малое, необходимое для того, чтобы электромагнитные волны достигли поверхности зеркала…

«Время – это нечто такое, что

конструируется в каждый данный

момент».

И.Пригожин

«Философия нестабильности»

(1998)

2.1. Между Кроносом и длительностью

Невротики больны воспоминаниями, — воспоминаниями, которые в навязчивом повторении заслоняют настоящее. Жизнь превращается в вечное воз-вращение к тому, что желает и не желает умереть, — вращение вокруг мучающего образа. Амнезия как одновременная возможность и не возможность смерти. Невозможность умереть тому, что мешает жизни – в страхе от столкновения с ним, возможность — в озвучивании, в вос-поминании, в повторном пере-живании и придании смысла патогенному образу. Не просто отбросить «от себя то, что желает умереть», а придать смысл, выразить словом, из-жить его. Отброшенное, отверженное (Verwerfung) вновь проявится в галлюцинаторных феноменах. Прошлое навсегда останется в нас, «первичные состояния всегда могут возникнуть вновь. Первичная психика в собственном смысле слова неуничтожима» (11:419). Другое дело насколько мучительной и давлеющей будет эта неуничтожимая часть.

Фрейд с самого начала обратил внимание на то, что психический аппарат «имеет определенное направление», т.е. «при известных психических процессах возбуждение с определенной последовательностью во времени проходит по всем этим системам» (12:375, выделено мной). Временной регресс предстает как то, что возвращает к прошлому, к пройденному, то, что увязывает настоящее с прошлым, то, что придает сновидению изобразительность, то, что рождает новое пространство, «новую сцену» в топической регрессии. Сновидение как еще один способ вспоминать, как регрессивное, регредиентное движение, как то, что оказывается пригодным для ознакомления с прошлым. Ведь «сновидение можно определить как измененное, благодаря перенесению на новый материал возникшего эпизода детства. Последний не может быть воспроизведен; ему приходится довольствоваться лишь воспроизведением его в форме сновидений». Но не только. Сновидение еще и то, что «рисуя перед нами осуществление желания переносит нас в будущее» (12:439). С этой точки зрения, сновидение увязывает прошлое, настоящее и будущее. Сновидение разыгрывается на сцене, которой чужда привычная нам хронологическая упорядоченность, течение будничного времени в череде «до» и «после». Впрочем, разве может быть иначе? Ведь бессознательное не знает времени, бессознательные процессы не упорядочены во времени, время ничего в них не меняет, в нем ничего нельзя довести до конца, в нем ничего не проходит, не поддается забвению. Там царствует свое время, время далекое от линейного, астрономического, внешнего… Время многомерное, а значит неразрывно и глубоко связанное с пространственными образными представлениями, время, в котором прошлое перемешано с настоящим, где конкретность условна, где одновременно сосуществуют образы разных времен. Это напоминает картины М.Шагала как некие смутные воспоминания, неясные очертания, смазанные контуры сосуществующих Витебска и Парижа, людей и животных, скрипок и скрипачей, акробатов и художников, рук и голов…Пространственно-временная воронка, как результат сгущения, в которую затягиваются образы разных времен, разных пространств.

Обнаруживаемое время, не имеет ничего общего с нивелированным, обьективным, астрономическим временем. Это вихревое, вращающееся, нелинейное, субьективное время, время подобное бергсоновской длительности, которое не приходит из-вне. Невротизм не ведает об этом времени. Жизненное время, облаченное в астрономическую хронологичность, предстает в своей тяжести, косности, суетной сиюминутности. Время-длительность нельзя измерить в часах, минутах, секундахВедь секунда может предстать вечностью, вечность пережиться мгновением. Его можно прочувствовать только внутренним взором, сосредоточившись на собственных глубинах. В духе Бергсона, чем глубже расположена та точка, которой, опустившись, коснемся мы, тем сильнее окажется порыв, выталкивающий нас вверх. Быть может, именно это погружение в ситуацию здесь-и-сейчас в психоаналитическом кабинете и возможность пережить время — длительность в бергсоновском понимании как основную реальность, более главную, чем внешнее, обезличенное время и делает возможным терапевтический процесс?! Ведь длительность – это связующее взаимопроникающих прошлого и настоящего, продолжение «того, чего уже нет, в том, что есть сейчас». Посредством этого связующего появляется возможность изжить прошлое в настоящем, признать прошлое, признать его историчность, уйти от беспамятства к хайдеггеровскому забвению, к жизненному порыву, к творчеству, наконец. Как сопоставить это время–длительность, время субьективного переживания с астрономическим временем-продолжительностью психоаналитического сеанса, не считающимся с субьективным внутренним временем и пытающимся упорядочить его, вогнав в тиски общего времени?! Вопрос отнюдь не риторический…Впрочем, так как все значительные вытеснения выпадают на долю раннего детства», очевидно, что аналитическая работа возвращает нас к этому времени жизни.

Аналитический сеанс предстает как безвременье, совмещающее прошлое, будущее и настоящее, как дыра в привычном отсчете времени, в абсолютном различии времен. Он предстает на границе – хронометрически отсчитанного времени сессии, предстающим внешним, обезличенным и внутренним, субьективно переживаемом временем – длительностью…

2.2. От действия к последействию

Жить во времени – это значит не просто воспринимать поочередно образы и выстраивать их в ряд «перед-после», «еще-уже», «теперь-тогда», то есть по оси безличного линейного времени, получая простой набор кадров, как будто бы время – это нечто вроде пустой полости, в которую складываются в хронологической последовательности события. Скорее – это возможность узреть смысл «за» ними, их целостность. И поэтому эти кадры «вырезаются», меняются местами, переосмысливаются, в терминах Фрейда, «перезаписываются» и «перестраиваются». И совместная задача психоаналитика и пациента именно переосмыслить, сделать новый «монтаж кадров», а не пытаться найти в прошлом некие факторы, обьявив их детерминирующими настоящее состояние пациента или выстроить их в цепочку безличного времени! Все обвинения классического психоанализа в излишнем детерминизме (или как часто говорят в сверхдетерминизме), в полной обусловленности будущего прошлым бессмысленны.

С отказом Фрейда в 1897 году от теории травм простая линейная причинно-следственная связь перестает существовать, а значит вектор времени «рвется», оборачивается вспять. Отныне не причина порождает следствие и не прошлое детерминирует и обусловливает настоящее. А как это ни парадоксально звучит, настоящее выбирает прошлое, переделывая, перестраивая его 11. Сцена может обрести значение, активироваться, например, благодаря сновидению как в случае человеком волком. Сцена-угроза кастрацией может оказать свое влияние только через большой промежуток времени как в случае с маленьким Гансом. Это не простое детерминирование будущего прошлым, взрослости детством. Эта связь гораздо сложнее, неоднозначнее. Акценты в прошлом расставит будущее; только будущее определит степень значимости прошлого. Патогенное ядро, представляющее собой первичное ядро вытесненного, становится таковым лишь в последействии (Nachtraglichkeit). То ядро, которое впоследствии станет центром притяжения, основой вытесненного, а сейчас пребывает так «как если бы его не существовало вовсе» (3:60). То ядро, которое, по мысли Фрейда, «приводит в известной мере к неправильностям в развитии характера, если не к предрасположению к будущему неврозу» (14:275). Это ядро намечается в плетущемся узоре из точек истории, психических событий, первоопытов. Того, что перестанет быть достоянием памяти, провалившись в инфантильную амнезию, в дыру в психическом. То, что проявляется в качестве возврата вытесненного в виде оговорок, описок, ослышек, симптоматических действий, сновидений или, говоря лакановским языком, – обмана, ошибок, обознаний, — получит свое значение лишь в будущем! Именно поэтому, по мысли Лакана, анализ движется не от прошлого к будущему, а наоборот; и возвращение вытесненного можно обьяснить отнюдь не из прошлого, а из будущего.12 Сконструировать смысл прошлого в совместном с аналитиком творчестве, дабы сделать его менее навязчивым, «снять аморфную непрозрачную пелену» с настоящего, из-за которой настоящее выглядит бесцветным и блеклым. Реконструировать прошлое в акте вос-построения на основе следов, своего рода зарубок, отметин – суть припоминаний.

Введение в 1920 году принципа навязчивого повторения окончательно разрушило последнюю «видимость» причинно-следственной связи в психоанализе. Ведь рассмотрение принципов удовольствия и постоянства как стремления к поддержанию имеющегося количества возбуждения на возможно более низком и постоянном уровне позволяло прибегнуть к аналогиям с тенденцией к устойчивости, постулированной Фехнером. Этот принцип является главенствующим в теории равновесных процессов, для которых время обратимо. Действительно: есть некий оптимальный или минимальный уровень энергии психического аппарата, к которому вновь стремится любое отклонение от него. Что же произошло с введением принципа навязчивого повторения? По-видимому, этот принцип сделал более выпуклым, явным все же невозможность полного сведения принципов постоянства и удовольствия к принципу устойчивости. Логика Фрейда неутомимо направляет его по ту сторону принципа удовольствия. Оказалось, что навязчивое повторение – это не простое стремление к восстановлению. По тонкому замечанию Лакана, «имеется два регистра, которые между собой пересекаются, скрещиваются – стремление к восстановлению и стремление к повторению» и всякий раз Фрейд «вынужден констатировать, что за проявлением стремления к восстановлению неизменно остается что-то еще, ничем не обусловленное, парадоксальное, таинственное» (5:99, выделено мной). Это что-то еще оставшееся – суть стремление к повторению, а не к восстановлению. Это стремление «связано с вторжением символического регистра», проблематикой «вопрошания в символическом плане» (5:130, 133). С этим пониманием все аналогии с равновесными процессами, для которых свойственна жесткая причинно-следственная связь и возможность детерминистского описания становятся бессмысленными, невозможными. Как это ни странно, но с введением принципа навязчивого повторения становится возможной аналогия с физикой неравновесных процессов, оперирующей с необратимыми процессами. Хотя уже раньше Фрейд неоднократно высказывается о неполной обратимости психических процессов.13 Мы оказываемся по ту сторону принципа равновесия, а значит по ту сторону обратимых процессов. Впрочем, на этой аналогии Фрейд не мог основываться, но во многом предвосхитил те результаты, к которым пришла физика неравновесных процессов во второй половине ХХ века. Введение принципа навязчивого повторения в психоанализе, а позже рассмотрение неравновесных процессов в физике позволили по-новому осмыслить время. Пригожин в 1992 году писал: «в системе далекой от равновесия необходимо описание, в котором симметричность между прошлым и будущим нарушена» (6). Более того, принцип навязчивого повторения, не сводясь к простому стремлению к восстановлению, привносит элемент случайности, хаоса, вероятности — суть энтропийный фактор. В 1918 году Фрейд пишет: «при превращении психических процессов приходится принимать во внимание понятие об энтропии, большая степень которой мешает исчезновению уже свершившегося» (16:236). А значит, с введением нового принципа в 1920 году последняя видимость существования простой каузальной связи перестает существовать. Появилась возможность по иному взглянуть на прежние построения ньютоно-лаплассовского типа, по новому «зазвучала» проблема времени: нет обратимости, нет возможности детерминистского описания, а значит, речь может идти только о множественной детерминации. Пригожин, аппелируя к теории неравновесных процессов, в 1994 пишет: «Теперь мы понимаем, что детерминистские, симметричные во времени законы соответствуют только весьма частным случаем. Что же касается несводимых, вероятных законов, то они приводят к картине «открытого» мира, в котором в каждый момент времени в игру вступают все новые возможности» (18:11,выделено мной). Не то ли понимание пришло в психоанализ с введением принципа навязчивого повторения?! Ведь «если придерживаться мнения об исключительно консервативной природе влечений, нельзя прийти к другим предположениям о происхождении и цели жизни» (19:406). Разве случайным является переход фрейдовской мысли от принципа удовольствия как господствующего к признанию за ним лишь тенденции, или от каузальности, царствующей в это время в бихевиоральной психологии к множественной детерминации, по сути — к тому, что позже будет названо пригожинской «эрозией детерминизма?! И именно потому, что нет временной обратимости в неравновесных процессах в противоположность обратимым, где прошлое настоящее и будущее прозрачны в отношении друг друга, точно также «путь психоанализа никогда не может повторить пути развития невроза» (16), а работа толкования не повторит путь работы сновидения.

Пространственно-временной континуум может стягиваться в точку, подобно закручивающемуся потоку воды в воронке, — это своего рода сгущение в одной плоскости, в одном измерении, в одном воспоминании, например, в маскирующем; может растягиваться в бесконечность повторяющихся образов жутких сновидений. Время может течь вспять, например, в повторении; оно становится дискретным, рвущимся, замедляющимся и ускоряющимся. Настоящий миг затмевается завесой прошлого, прошлым ускользающего, разверзающегося в слабо уловимые тени-образы первотравм, первосцен. Но не только. Оно может заслоняться ожиданием будущего, пугающего и устрашающего. Миг расширяется в вечность, вечность стягивается в миг, настоящее просвечивает сквозь тяжесть прошлого, не изжитого, не осмысленного. Человеческое существование предстает одновременно во времени и вне него. Человеческое тело оказывается вовлеченным в водоворот времени, затянуто воронкой времени, деформирующей его, оставляющей следы – напоминания о нем, со-бытия с ним, событий в нем. Нарушение целостности тела Человека-Волка, прорвавшееся в галлюцинации об отрезанном пальце, затягивает его в воронку безвременья, преодолев временную линейность в повторении некогда непризнанного, отброшенного, в возврате, казалось бы, преданного беспамятству прошлого.. Галлюцинация предстает как разрыв в непрерывности времени и пространства, как остановка мгновения как выпадение из пространства-места, когда он не в силах даже крикнуть…

Представляется важным, что отказ Фрейда от теории травм не был полным. Нелепым было бы датировать конец теории соблазнения 1897 годом. Она вновь и вновь всплывает в творчестве Фрейда, оказавшись причудливым образом вплетена во временные смещения, механизм последействия, первофантазии, так что порой трудно провести между ними границу. Подобное можно сказать о многих понятиях психоанализа. В процессе становления психоаналитического знания ничто не исчезает бесследно. В этом, на мой взгляд, еще одно свидетельство того, что становление психоаналитического знания не возможно уложить в вектор линейного времени. Возвраты, повторы – то, что создает особую притягательность и многозначность психоаналитического дискурса. Психоанализ не мыслим без временного вектора, нелинейного, вращающегося, вне генезиса становления, с возвратами, с переосмыслениями. Только в таком ракурсе он предстает в своей глубине, «цветности», «живости». «Воссоздание прошлого всегда позволяло выжить психоанализу. Фрейд ставит акцент на воссоздании прошлого» (3:20). Психоаналитическое знание, выстроенное по оси линейного времени, «сьеживается», сворачивается в точку, теряет свою глубину, превращая интеграл в дифференциал. История, прошлое коллапсируют, сворачиваются в настоящее, бесцветное, черно-белое.

Психоаналитические тексты разворачиваются на границе реального события и психической реальности, дела и слова…

2.3.Время анализа: перенос и проработка

Первосцены, первофантазмы, первовытеснения экранируемые покрывающими воспоминаниями (Deckerinnerung), возводят к истокам, к первоначалам, к отсчету времени, выводящему за пределы истории субьекта, в доисторическое время, проникая сквозь все наслоения индивидуального. Чрезвычайно важным в психоанализе является время, связанное с проработкой (Durcharbeiten), время, влекущее к освобождению от власти повторения, от притяжения бессознательных образов путем придания смысла «отколовшемуся» в разных контекстах, в многократных истолкованиях, время, способствующее торможению навязчивого кружения вокруг травматического ядра. «В анализе много значит фактор времени. Пусть смутно, но это осознавалось всегда. Каждый аналитик может узнать это лишь на собственном опыте – существует некоторая отсрочка времени-чтобы-понять» (3:373). Фрейд отмечал в работе «Конструкции в анализе», что «только продолжение анализа может позволить окончательно определить, была ли сама конструкция верной или ложной», приводя в пример героя-батрака Нестроя «который на все вопросы и возражения имел наготове только один ответ «жизнь все покажет» (15:171, выделено мной). Проработка предстает как время, позволяющее проложить все новые и новые пути сквозь вихревое движение разных времен к воспоминаниям (errienern), к построению связной истории пациента, к уничтожению пробелов – провалов памяти, амнезий, беспамятств, забвений забвения, через осмысление повторяющегося в настоящем прошлого – ошибочных действий (Fehlleistung), отыгрываний (agieren), отреагирований (abreagieren), переноса (ubertragung). Ведь прошлое возникает в переносе с «нежелательным постоянством». Впрочем, «перенос – это само понятие анализа, поскольку он является временем анализа» (3:373) Перенос предстает как реанимирование призраков прошлого в настоящем. Перенос предстает как основное временное измерение анализа.

Психоаналитик, с одной стороны, должен вести себя так, как если бы он пребывал «вне времени» как и само бессознательное, если только он хочет чего-либо достичь» (16:158). С другой — важным предстает время–ожидание как необходимость своевременного предьявления толкования. Ведь существует правило – «ожидать, пока пациент сам настолько существенно приблизится к вытесненному, что под руководством предлагаемого Вами толкования ему остается сделать всего несколько шагов» (9:99).

Анализ предстает конечным и бесконечным в кружении от без-временности к свое-временности.

2.4. От прошлого к истории

Синтез прошлого в настоящем конституирует историчность человеческого бытия. История, память предстают как настоящее прошлого. Ведь «история не является прошлым. История есть прошлое лишь настолько, насколько прошлое историзировано в настоящем» (3:20). Прошлое встраивается в историю, в настоящее…. Текст истории пациента переписывается, меняется временная последовательность делая возможным вписывание отколовшегося непризнаваемого прошлого в новый контекст.14 Это напоминает и хайдеггеровское видение, для которого история – суть не только прошлое в смысле прошедшего, но прежде – происхождение из него. Не стечение обстоятельств и переплетение событий придают человеческому существованию свойство историчности, а наоборот, сама историчность как базисная характеристика человеческого бытия, делает события историческими. Историчность (Geschichtlichkeit) – «конституция» событий (Geschehens). Отправной точкой для экзистенциальной временности является будущее. «Только сущее, которое существенным образом есть будущее в своем бытии, которое, в качестве будущего равно изначально есть и бывшее, способно в данный момент быть для «своего времени» (17:280).

«Только лишь в конце лечения может появиться сама по себе последовательная, понятная и совершенная история болезни» (13:194). Перевести текст-воспоминание, текст-нарратив в текст-конструкцию. Однако обнаруженный смысл прошлого не может быть окончательным. Рокантеновское откровение и состоит в том, что нет единственного смысла, одной системы, упорядоченности в мире.15 Именно поэтому не может быть завершенного анализа и не может быть полным толкование.16 Смысл намерен вновь ускользнуть, обнаруживая новое смысловое пространство. Рождение нового смысла – это рождение нового знания, сконструированного по следам в психоаналитическом пространстве. Обретение нового смысла прошлого пациента предстает в психоаналитическом сеансе как про-дирание, как преодоление барьеров, раз-дирание, расширение пространства, как отодвигание привычных границ видимого-невидимого, явленного-неявленного, как наталкивание на границу, как рождение.17

Перевод прошлого в историю, облачение в слово. Неименованное словом уйдет в царство теней, забирая с собой все, хотя бы отдаленно напоминающее и тревожащее. «Это нечто уже не будет относиться к субьекту, не будет присутствовать в его речи, не будет интегрировано им. И, тем не менее, оно здесь же и останется и будет, если можно так сказать выговариваться чем-то, субьекту неподвластным. Вот, что станет первым ядром того, что впоследствии получит название симптома… Конституировав свое первое ядро вытеснение начинает действовать» (3:254). Именно поэтому между «тиснением и символическим вытеснением никакой существенной разницы нет. Есть лишь одно различие: в такой момент рядом нет никого, кто мог бы субьекту дать в помощь слово» (3:254,выделено мной). С этой точки зрения чрезвычайно важным предстает непрерывность истории субьекта. Впрочем, конституирование истории неиэбежно влечет за собой «забвение целого мира теней, которые не получают доступа к символическому существованию. А если такое символическое существование удается субьекту и полностью им принимается, оно не влачит за собой никакого груза» (3:254). Непрерывность истории субьекта – то к чему стремится психоанализ, то, что может стать терапевтичным.

Трудно не сказать о том, что наиболее близко и дорого мне во взгляде Фрейда на время, что, однако, часто ставится под сомнение. Впрочем, само существование механизма последействия делает эту связь обоснованной. Я имею в виду его близость с экзистенциальным пониманием временности человеческого существа, поиска своего смысла в переосмыслении своего прошлого в соответствии с «проектом» будущего. По мысли Сартра знание прошлого и о прошлом, его необходимость, «живость» или «мертвость» привходит только из будущего, из проекта в будущее. «Для того чтобы мы «имели» прошлое нужно, чтобы мы его удерживали в существовании самим нашим проектом к будущему. Мы не получаем наше прошлое, но необходимость нашей случайности предполагает, что мы не можем не выбирать его. Именно это означает «иметь» в бытии свое собственное прошлое». И еще: «именно благодаря этому проекту устанавливается сложная система возвращающегося, которая допускает какой-либо фрагмент прошлого в иерархизированную и многозначную систему, где, как в произведении искусства, каждая частичная структура указывает различными способами на другие различные отдельные структуры и на общую структуру» (1:508). Не напоминает ли это конституируемую в психоанализе историю?! Удачная историческая конструкция позволяет воскресить забытые мучающие образы по следам, намекам, знакам, делая их видимыми, явленными. Это не что иное, как придание смысла патогенному образу, переживанию, как возможность озвучить, перевести из видимого в говоримое, присвоить визуальному образу имя в плетущейся ткани историчности субьекта из словесного кружева. Необходимое слово, воскрешающее образ, извлекает из невидимого, мучающего, позволяет перевести прошлое в историю. «Путь воссоздания истории субьекта принимает форму поиска воссоздания прошлого» (3:20).

Анализ предстает не как реконструкция прошлого, а конструирование истории из крох, воспоминаний, ассоциаций, знаков, следов, оставленных вытесненным, как переписывание истории.

  1. Выводы или психоанализ на границе времен

В психоаналитическом осмыслении пространство из единого, бесконечного, беспредельного, однородного, изотропного, трехмерного – попросту говоря, эвклидово-кантовского, становится относительным, дробится, смещается, распыляется на ряд подпространств. Оказалось, что ему свойственны особые точки – области максимальной и минимальной кривизны, неровности, узлы, складки, завихрения, пространственные сгущения или разрежения. Пространство телесности, или влекущий и манящий образ, пришедший извне, будь-то другого или свой собственный, — рушат прямую перспективу, создавая новые центры притяжения. Пространств много, жизнь не одномерна, у каждого своя точка зрения, своя перспектива, своя идентичность, своя субьективность.

Мысль Лобачевского, высказанная еще в 20-е годы ХIХ столетия о том, что разным явлениям физического мира соответствуют разные пространства со своими законами, развилась науке в полную силу почти через 100 лет. А.Пуанкаре, У.Клиффорд, А.Эддингтон, А.Эйнштейн стали говорить об относительности пространств, их конечности, неоднородности, многомерности, искривленности, деформированности применительно к механическим и электромагнитным процессам. Относительное пространство Эйнштейна, гильбертово пространство квантовой механики, «обобщенное» или «оснащенное» пространство И.Пригожина – все это пространства далекие от эвклидово-кантовского пространства. В 1905 году из специальной теории относительности Эйнштейна стал очевиден вывод: в разных системах время течет по разному и свойства пространства различаются, поскольку в них различны временные интервалы и длины. Ранее независимые понятия пространства и времени становятся взаимозависимыми. Вводится понятие пространственно-временного континуума. Пространство и время оказались связаны. Пространство становится темпорализованным, будущее и прошлое играют не одну и ту же роль.

Имеет смысл говорить о пространственно-временном хронотопе как полифоничности многозначности, многосмысленности пространства психоаналитической мысли. В духе Бахтина — вступление в сферу смыслов совершается только через ворота хронотопа. Смысл в психоанализе обнаруживается посредством пространственных и временных выражений, являя собой их связь на основе единства дискретного и континуального начал.

Оригинальный взгляд Фрейда на время, проявившийся в осмыслении механизма последействия, в признании необратимости во времени психических процессов, в признании конструктивной, созидающей роли влечений к смерти – оставил далеко позади взгляды современников. Современники Фрейда не приняли идей, высказанных им в 1920 году. Впрочем, также как современное Больцману научное сообщество не поняло программы эволюционных представлений в физике. Лишь почти век спустя физика вырвалась их тисков жесткого детерминизма и механицизма, признав право за статистическими и вероятностными законами. Пригожин смог обосновать конструктивную роль разрушения, энтропийного фактора. Что такое энтропия?! Это однородность, лишенная формы, иерархии. Другое ее имя – смерть… Разве не о конструктивной роли смерти за пол века до Пригожина говорил Фрейд?!

Психоанализ пульсирует на грани науки и искусства, слова и образа, яви и сновидения, внешнего и внутреннего, обьективного и субьективного, континуальности и дискретности, ведения и видения, превращения и возвращения…Это знание на границе, знание о границе, о возможности творческого созидания ее. Психоанализ позволяет обнаружить смысл границы, что не мыслимо в рамках жесткого формализованного мышления. Он рушит принцип непрерывности18 (lex continuitatis, о котором возвестил Лейбниц как о «прекрасном законе»), в рамках которого нет границ, нет форм. Психоанализ живет в рамках особой неклассической логики, логики бессознательного, также как алгебра Буля, геометрия Лобачевского, физика Эйнштейна и Бора, логики не приемлемой классическими идеалами научности. Иначе откуда столько попыток постфрейдовского психоанализа уместить его смысл в «прокрустово ложе» формализованного мышления?! Впрочем, слово «абсурд» этимологически восходит к латинскому слову absurdus означающему тайное, неявное. И с этой точки зрения психоанализ абсурден, но его абсурдность не в отсутствии смысла, а в существовании смысла «неслышимого» для классических идеалов научности, в «ветрах» смыслов, не ощущаемых формальной логикой. Психоаналитические тексты позволяют разьять, обнажить однородное эвклидовское пространство, при встрече с которым, по словам Гете, всякий раз охватывает ужас. Ужас от единого пространства, не знающего пределов, границ, трещин, разрывов, зияний, напоминающего паноптикон Бентама или сартровское пространство «за закрытыми дверями», пространство-ад, пространство-комнату, где нельзя обрести индивидуальное место-пространство, где все на виду у всех без возможности остаться наедине с самим собой, со своими мыслями, в попытках дойти до пределов возможных первоощущений-воспоминаний…

Литература

1.Сартр Ж.П. Бытие и ничто. М.: Республика, 2000.

2.Фрейд З. Я и Оно // В кн. По ту сторону принципа удовольствия. СПб.: Алетейя,1998.

3.Лакан Ж. Работы Фрейда по технике психоанализа. М.: Гнозис, 1998.

4.Бахтин М. Автор и герой. К философским основам гуманитарных наук. СПб.: Азбука, 2000.

5.ЛаканЖ. «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа (1954/55).М.: Гнозис, 1999.

6.Пригожин И. Р. Постижение реальности // Природа, 1998, №1.

7.Плеснер Х. Ступени органического и человек // В кн. Проблема человека в западной философии. М.: Прогресс, 1998.

8.Фрейд З. Интерес к психоанализу. Ростов-наДону: Феникс, 1998.

9.Фрейд З. Проблема дилетантского анализа // В кн. Интерес к психоанализу. Ростов-на-Дону: Феникс, 1998

10.ФрейдЗ. По ту сторону принципа удовольствия // В кн. Психология бессознательного. М.: Просвещение, 1989.

11.Лапланш Ж., Понталис Ж.-Б. Словарь по психоанализу. М.: Высшая школа, 1996.

12Фрейд З. Толкование сновидений. Обнинск: Титул,1992.

13Фрейд З. Фрагмент анализа истерии // В кн. Избранное. Ростов-на-Дону: Феникс, 1998.

14Фрейд З. Анализ фобии пятилетнего мальчика // В кн. Психоанализ и детские неврозы. СПб.: Алетейя, 1999.

15.ФрейдЗ. Конструкции в анализе // В кн. Основные принципы психоанализа. М.: Рефл-бук, 1998.

16.ФрейдЗ. Случай Человека-Волка (Из истории одного детского невроза) // В кн.Человек-Волк и Зигмунд-Фрейд. Киев.: Port-Royal, 1996.

17.Хайдеггер М. Бытие и время. М.: Республика, 1993.

18.Пригожин И., Стенгерс И. Время, хаос, квант. М.: Прогресс, 1994.

19.Фрейд З. Я и Оно // В кн. По ту сторону принципа удовольствия. СПб.: Алетейя, 1998.

1 Эпистеме античности и средневековья всегда было свойственно представление о неоднородности, дискретности пространства и времени. Особые сакральные точки пространства, сжатие времени в локус сосуществующих прошлого, настоящего и будущего, ярко проявляются в ритуалах, обрядах. Сакральное действие, будь-то повторение схемы дионисийского мифа (античность) или акта творения мира (средневековье), являет собой границу привычных временных и пространственных параметров (света и тьмы, дня и ночи, неба и земли, верха и низа), антипространства, антивремени. Эпистема Возрождения десакрализировала пространство, превратив его в эвклидовское безграничное и бесконечное пространство, в котором можно провести только одну параллельную любой другой прямой. Этимологию слова «пространство» возводят к простиранию из точки. Уже по одному тому, что существует эта особая, исключительная точка, пространство в целом не может быть качественно однородным. «Профанные пространства – это всегда провалы сакральных пространств, часто оставшихся в далеком прошлом» // М.Хайдеггер. Искусство и пространство. В кн. «Бытие и время». М.: Республика,1993.

2 Классическая физика исходила из представлений об абсолютном, трехмерном пространстве, существующем независимо от содержащихся в нем материальных обьектов и подчиняющемся законам эвклидовской геометрии, а также о времени, как о самостоятельном измерении, которое носит опять же абсолютный характер и течет с одинаковой скоростью независимо от материального мира. Специальная теория относительности А.Эйнштейна (1905), основанная на признании невозможности, опираясь на какие-либо физические наблюдения, определить абсолютную систему отсчета, к которой можно было бы привязать любые физические измерения и утверждении, что скорость света является абсолютной константой (т.е. не зависит от взаимного движения систем, в которых она измеряется), постулировала, что не существует единого для всех систем понятия одновременности. Итак, в разных системах время течет по-разному, а свойства пространства различаются. Пространство и время из независимых друг от друга понятий оказались увязанными в единое понятие пространственно-временного континуума.

3 () — лишение, от глагола — () — лишаю, выметаю; (  )-чистое не-бытие, чистое ничто.

4 Фрейд отмечает близость слова страх (Angst) словам fnqustiae теснота, теснина (Enge), возводя страх к повторению «впечатления от акта рождения» // В кн. Фрейд З. Введение в психоанализ. Лекции16-35. СПб.: Алетейя. 1999. С. 188. Интересно, что лингвисты действительно связывают индоевропейскую группу согласных ст/шт со словами, имеющими отношение к локализации в пространстве. Похоже, что сама этимология слова страх свидетельствует о стеснении места-пространства, его ограничении, деформировании. Действительно, с этой точки зрения, что еще может испытывать ребенок при рождении кроме как страх? Быть может, последующие метаморфозы страха в фобию проистекают из стремления увязать свой страх с другим местом-пространством, локализовать его, дабы избавиться от пребывания в тотальной неуверенности за свое место-пространство. С этой точки зрения выражение «я в прострации» очень точно передает страх потери своего привычного места-пространства. Впрочем, сама фобия предстает как система внешних ограничений, в том числе ограничений пространственных перемещений. Ведь «цель и содержание фобии – это далеко идущее ограничение свободы движения и таким образом мощная реакция против неясных двигательных импульсов». // В кн. Фрейд З. Анализ фобии пятилетнего мальчика. Психология бессознательного. М.: Просвещение,1989. С. 86.

5 Тема другого — узловая проблема всей философии ХХ столетия, вырвавшейся из тисков позитивной научности, которая по удачному выражению Бахтина «окончательно подвела я и другого к одному знаменателю». Интересно, что, например, в философии Сартра акцент делается, прежде всего, на взгляд другого. Взгляд связан со стыдом, с гордыней. Эти чувства означают признание себя таким, каким видит меня другой, с другой стороны – ведь это и есть признание другого, а также признание существования отношения между мной и другим. Это можно считать важным онтологическим открытием, так как для предшествующей философской традиции существование другого никакой специальной онтологической проблемы не представляет: другой – просто вещь, тело, обьект. По мысли Сартра, «мое отношение к другому есть изначально и в своей основе отношение бытия к бытию, а не сознания к сознанию. Через другого я могу получить признание собственного бытия. Ценность признания меня другим зависит от ценности признания мною другого». С моей точки зрения, в психоаналитической терапии, при том, что речь идет об отказе от контакта глаза в глаза, отказа от взгляда нет и быть не может. Взгляд это то, что с самого начала является посредником, который отсылает «меня ко мне же» //сартр. Почувствовать взгляд другого можно только если другой будет открываться мне не как обьект, а как субьект, как личное присутствие. Не глаза могут на нас смотреть, а другой как субьект. Восприятие взгляда и возможно только на фоне устранения глаз. Взгляд другого шествует перед глазами, скрывая их. В момент восприятия взгляда мы не увидим их прекрасными или безобразными, карими или голубыми. Только взгляд, а не глаз может быть колким, проникающим, пожирающим, убийственным, любящим. В этом аспекте становится понятным психоаналитическое уравнивание глаз и гениталий.

6 Представляется важным, что в то же время Фрейду не нравилось понятие подсознательное: «если кто-то говорит о подсознании, то я не знаю, подразумевает ли он его пространственно, что-то, что лежит в душе ниже сознания, или качественно, как другое сознание, а одновременно и как что-то мистическое» // Фрейд З. Проблема дилетантского анализа // В кн. Интерес к психоанализу.

Ростов-на-Дону: Феникс,1998. С. 65.

7 Интересно, что приставка Ver- в немецком языке обычно и укызывает на действие, выводящее за пределы определенного состояния, в данном случае за пределы определенного пространства, его свойств и качеств.

8 Фрейд приводит это замечание Фехнера, которое, по его мысли, предстает «безусловно справедливым».

9 В работе «Конструкции в анализе» Фрейд писал: «аналитическая работа состоит из двух совершенно различных частей, исполняющихся на двух особых сценах, с двумя персонами и каждая из которых имеет особую задачу» // Фрейд З. Конструкции в анализе // Вкн. Основные принципы психоанализа. М.:Рефл-бук, 1998.С. 161.

10 Перевод Мазина В. // Мазин В. «Переводы Фрейда».

11 Следует отметить, что это понимание было свойственно Фрейду с самого начала. В письме к Флиссу в 1896г Фрейд пишет: «…сейчас я разрабатываю гипотезу, согласно которой наш психический механизм складывался послойно: материал, образующий мнесические следы, время от времени, в зависимости от обстоятельств, подвергался перестройке и перезаписи» // В кн. Лапланш Ж., Понталис Ж.-Б. Словарь по психоанализу. М.: Высшая школа, 1996. С. 343.

12 «Вы можете подумать, что занимаетесь отыскиванием прошлого больного в старом мусоре, однако, наоборот, лишь благодаря тому факту, что у больного есть будущее, вы можете продвигаться в обратном напрвлении» // В кн. Лакан Ж. Работы Фрейда по технике психоанализа. М.: Гнозис, 1998. С. 209.

13 Так, в 1905 году Фрейд пишет: «Можно бы было назвать консервативной чертой в характере невроза то, что однажды сформировавшись симптом по возможности сохраняется, даже если бессознательная мысль, которая в нем проявилась, уже лишилась своей значимости» // В кн. Избранное. Фрагмент анализа истерии (История болезни Доры). Ростов-на-Дону: Феникс, 1998.С. 243. Аналогичная мысль высказывается Фрейдом в 1909году: «страх уже больше нельзя полностью превратить в libido, которое чем-то удерживается в состоянии вытеснения» // В кн. Психология бессознательного. Анализ фобии пятилетнего мальчика. М.: Просвещение,1989.

14 В таком понимании обнаруживается близость постструктуралистскому представлению об интертекстуальности как признаке того способа, каким текст прочитывает историю и вписывается в нее.

15 Сартр Ж.-П.Тошнота.

16 С этой точки зрения интересен фильм М.Антониони «Фотоувеличение». Главное действующее лицо, будучи фотографом, и засняв, как ему казалось, идиллистическую картину влюбленных в контексте умиротворенной природы все же при увеличении этих кадров обнаруживает нечто иное. Идиллистическая картина рушится, на увеличенном кадре проявилось лицо женщины, выражающее ужас, тревогу, волнение, предстала картина убийства. «Текст», оказавшийся вынесенным за рамки природного обрамления «заговорил» о прямо противопожном. Разверзается новое пространство, обессмысливая возможность схватить смысл посредством фотографического снимка, суть акта лепки их светотеней, иконического знака, простой фиксации реальности. Чем больше расширяется горизонт, по мере фотоувеличений, тем более ускользающим оказывается смысл. Расширение пространства ведет к появлению нового смысла. Но существуют границы возможности раздвигания этого пространства, как и граница познания вообще! Например, «пуповина сновидения», о которой говорит Фрейд в «Толковании сновидения» — это и есть та ощутимая граница возможного познания, на которую наталкивается работа толкования.

17 Лингвисты выделяют связь понятия «знание» с «рождением» через «ген» (неслучайна этимология слов гнозис, гносеология), т.е. знание предстает как передача генетической информации и рождение как появление нового в пространстве. Отмечают следующие лингвистические параллели: gen gnob зноб (знобить)зябь зуб. Итак, речь идет об акте рождения сопровождающемся дрожью, трепетом. Вспомним плотиновское учение об экстазе (ekstasis – «быть вне себя») как высшей цели души, как результате познания. Что касается зуба, то существуют многочисленные подтверждения семантического тождества «зуба» и «плода». «Зуб» и «плод» предстают как отображающие процесс отвердения, загущения. Например, не случайна с этой точки зрения символика свадебного сырного стола. Итак, речь идет о вызревании знания как бремени, как процесса отяжеления, которое должно привести к рождению.

18 «Non posse transire ab uni exstremo ad alterum exremum sine medio»-невозможно от одного крайнего перейти к другому без промежуточного.

Статья. Айтен Юран. Несколько историй о встрече с буквой

НЕСКОЛЬКО ИСТОРИЙ О ВСТРЕЧЕ С БУКВОЙ1

Но разве теперь, когда в поисках фрейдовской истины мы вступили на путь буквы, не чувствуем мы, что нам всё теплее и теплее, что истина уже прямо-таки обжигает нас?

Жак Лакан. «Инстанция буквы»

История первая: V, W

В этой небольшой зарисовке мне хотелось бы напомнить хорошо известную историю, которая произошла с маленьким Сергеем Панкеевым, в будущем знаменитым пациентом Фрейда, вошедшим в историю психо­анализа как Человек-Волк. Итак: маленький Панкеев бежит за прекрасной большой бабочкой с яркими жёлтыми полосками на крыльях, но в один миг эта идиллического плана картина рушится, трансформируясь в ужасающую для него в момент опускания бабочки на цветок. Этот миг буквально разры­вает для него полотно видимого мира, по отношению к которому ещё было возможно спокойное созерцание. Что происходит? Сквозь видимое в этот момент проступает нечто, что ввергает его в состояние сильнейшего страха.

Не вдаваясь в подробности анализа, напомню, что в момент опуска­ния и складывания палкообразных концов крыльев бабочки пересечение двух линий проявляет невыносимый для него буквенный образ V. Об этом очень красиво скажет Лакан: «Трепет маленьких крыл вторит пульсу при­чинности, штриховке, наложенной на его бытие в тот момент, когда впер­вые выжгла на нём своё клеймо решётка желания»2.

Напомню, что к этому вызывающему пронзительный страх сплете­нию линий в анализе удалось подобраться через забытую детскую сцену с Грушей, зашифрованную в сложных лингвистических сплетениях: бабочка с жёлтыми полосками – бабушка – сорт груш великолепного вкуса с полосками на кожице в сарае первого имения — служанка Груша. У Груши он, будучи маленьким ребёнком, впервые увидел движение ног, которое запечатлел в форме V. Этот же буквенный образ проступает сквозь римскую пять — V, время депрессивного настроя Панкеева. Эти линии, складывающиеся в букву, предстают средоточием несимволизиро- ванного, через разломы которого буквально сочится Реальное, ввергающее субъекта в переживание сильнейшего страха. Фрейд, как будто бы пытаясь оправдать такого рода ассоциативную связку, отмечает, что подобный ход мысли вообще свойствен детям, их внимание «… привлекается гораздо больше движением, чем покоящимися формами, и часто на основании сходства движения у них являются такие ассоциации, которые взрослые упускают, не обращая на них внимания»3.

Лакан назовёт эту букву мёртвой буквой в психической реальности, буквой, в которой тайна сексуального различия оказывается непрочиты- ваема для субъекта, оставаясь загадочным посланием. Генитальная реаль­ность предстаёт «… мёртвой буквой в бессознательном, где по-прежнему безрадостно царит „сексуальная теория“ анальной фазы»4. Попробуем задуматься над сутью сплетения этих двух линий, черт, настолько явно пригвоздивших судьбу желания субъекта, но прежде над смыслом буквы вообще, мёртвой буквы, и над тем, каким образом она может быть ожив­лена в психической реальности.

Первое же, что бросается в глаза, — это различие буквы и означающего. Лакан заявляет: «Ни одна из записей, которыми воспользовался я для фор­мализации в буквенном виде образований бессознательного… не позво­ляет смешивать, как это происходит теперь, означающее и букву. То, что я описал образования бессознательного в составленных из букв форму­лах, не даёт оснований делать из буквы означающее, а тем более считать её по отношению к означающему первичной»5. Если означающее представ­ляет собой элемент, обладающий ценностью различия с другим означаю­щим, и его можно представить только в паре, то буква предстаёт самостоя­тельным и независимым элементом. В этом смысле буква говорит буквально, в то время как означающее не говорит само по себе, так как смысл его явлен только в его противопоставленности другому означающему6. Лакан приво­дит простой пример: слово «благой» — «… само по себе отнюдь не благо, так как порождает одновременно с благом и значение „зло“»7.

В «Лекции о литуратерре» буквальность буквы, на которой настаивает Лакан, начиная с «Римской речи», он возводит к латинскому litoralis, озна­чающему «прибрежная полоса». Прибрежная полоса — это не граница. «Ведь прибрежная полоса представляет собой область, которая вся в целом образует другую, если хотите, границу — образует как раз постольку, поскольку граничащие между собой области не имеют друг с другом абсо­лютно ничего общего и ни в какие взаимные отношения не вступают»8.

Что это означает в поле психоанализа? На что намекает Лакан? О каких граничащих областях может идти речь? Многие рассуждения подталкивают к мысли, что речь идёт о реальном и символическом, о прибрежной полосе наслаждения и знания — и о букве в качестве самой прибрежной полосы, которая принадлежит обеим сторонам, остающимся при этом абсолютно чуждыми друг другу. Буква разрывается между разнородными несмеши­ваемыми регистрами. Не буква ли в таком случае составляет видимость их сосуществования, прошивая своим присутствием и тот и другой порядок?

На встрече 12 мая 1971 года Лакан произносит несвойственную ему фразу, которая звучит почти как формула: «Поскольку я неуверен, конечно, что хоть кто-то здесь мою речь понимает, не худо было бы зафиксировать сказанное, противопоставив письмо — означающему. Так вот, письмо, буква — это в реальном, а означающее — в символическом».

Итак, буква в реальном. Буква для Лакана, начиная с «Инстанции буквы…», предстаёт как корень бессознательного, его основание. При этом позже появляются новые оттенки, Лакан начнёт все явственнее говорить о беззаконности буквы: о «наличии в букве чего-то такого, что, настаивая на себе, выдаёт тем самым, несмотря на логические основания, свою без­законность?»9.

Напомню: в апреле 1971 года Лакан второй раз посещает Страну вос­ходящего солнца. И если в первую поездку он воодушевлён посещением древних буддийских монастырей, то в эту поездку, по его же словам, он пережил встречу с прибрежной полосой. Эту встречу он смог осознать бла­годаря тому, что Япония сделала с ним своей буквой, а именно, по словам Лакана, слегка пощекотала так, чтобы он эту встречу восчувствовал.

Итак, Япония пощекотала буквой, — очевидно, буквой, абсолютно инакой для западного субъекта, буквой иероглифического письма, что позволило Лакану переосмыслить во многом статус буквы вообще. Сквозь букву начинает проглядывать некая беззаконность, что и состав­ляет принадлежность буквы порядку реальному. В таком случае возни­кает вопрос: как она, несущая в себе толику беззаконности, может быть вписана в символический порядок? Можно также вспомнить вопрос в формулировке самого Лакана: «каким образом бессознательное, кото­рое является <…> эффектом языка, чья структура остаётся для бессо­знательного достаточным и необходимым условием, — этой функцией буквы распоряжается?»10.

В пятом семинаре Лакан приводит интересную аналогию, говоря о про­странстве бессознательного как о типографическом пространстве, кото­рое складывается по законам топологическим. Он пытается представить разрыв в цепочке означающих, отсылающий к механизму отбрасывания (Verwerfung), говоря о том, что в цепочке всегда может случиться так, что литеры в типографии не найдётся. Литера, которой нет на месте, предстаёт местом прорыва реального, разрыва означающей цепочки, нарушения порядка символического, что делает невозможными те функции означаю­щего, которые Лакан сравнивает с плугом, прокладывающим в реальности борозды означаемого (метонимия и метафора).

Связное типографическое пространство, в котором буквы, слоги, слова сочленяются в двух измерениях — в том, что Лакан называет сочетанием, преемственностью и логической связкой самих звеньев цепочки, с одной стороны, и замещением и подстановкой, с другой,— позволяет состояться возможной творческой функции означающего по отношению к озна­чаемому. Иногда это невозможно — и тогда наслаждение просачивается сквозь букву, производя особый тип письма в порождении означающих, не нацеленных на смысл или не участвующих в его производстве, подобно письму Джойса, привлёкшему внимание Лакана.

В скольжении по этим выписанным Джойсом цепочкам означающих, в их хитросплетениях нам остаётся доступно лишь наслаждение письмом, относительно смысла которого мы остаёмся в полном неведении. По сути, производя своё письмо, Джойс играет не с означающим, а с буквой, не ставя в качестве цели эффект означаемого, а оказываясь в стихии наслаждения. В семинаре «Ещё» Лакан скажет о Джойсе так: «он наступает сновидению на горло». Письмо Джойса представляет собой не поддающийся толкова­нию симптом (синтом), с помощью которого ему удаётся связать то, что в других образованиях бессознательного навязывает истину в повторе­нии. В логике наслаждения буквой как реального означающего становится понятным само построение психотического текста.

Сквозь букву может проглядывать мертвящее наслаждение, ощущаться дыхание реального, которое не может быть укрощено символическим, так как оно навсегда потеряло право быть вписанным в символический поря­док. Именно поэтому «забавно констатировать, что психоанализ обя­зывает нас, в каком-то смысле, самим ходом своим признать смысл того, что буква, как-никак, говорит буквально, когда все интерпретации её сво­дятся к наслаждению»11. Буква, сквозь которую просачивается наслажде­ние, высвобождает наслаждение, не скреплённое отцовской функцией, легитимирующей любой порядок. Отсюда сама необходимость письма в психотических связываниях, они аналогичны попыткам увязывания элементов структуры субъекта между собой. Эта работа над буквой пред­стаёт плетением недостающих соединительных звеньев борромеева узла, работой по связыванию наслаждения, по восполнению отсутствующих скреп Имён-Отца. Лакан даже изобретёт по этому поводу неологизм – poubellication (пубелликация), в котором publication (публикация) соеди­няется с выбрасыванием в мусорную корзину (poubelle).

Распадающийся порядок на грани буквы и образа, наслаждения и знания обнажает мёртвую букву V, проступающую сквозь трепетание замерших крыльев бабочки, нарочито выступая из видимого порядка и сви­детельствуя о невозможности её укрощения. Буква, проявленная палко­образными концами крыльев бабочки, не имеет возможности «потеряться» в означающем, порождающем смысл. Сквозь линии этой буквы буквально сочится Реальное. «…Наслаждение, напоминающее о себе на изломе подо­бия — вот то, что в Реальном — именно в Реальном, что важно, предстаёт нам в виде вымытых потоком борозд»12. Эти борозды становятся прояв­ленными на стыке подобия с движущимся образом — в том, как раскрывает крылья бабочка, в положении женских ног.

Буква V проступает для субъекта в формах и в очертаниях в логике подобия, тирании образа, но буква эта не различает в порядке символиче­ского. Субъект не желает ничего знать о сексуальном различии — потому, говорит Лакан, что «женская позиция, усвоенная себе субъектом в вооб­ражаемом плену первоначального травматизма, не позволяет ему принять генитальную реальность, не испытав при этом неизбежную для него с этого момента угрозу кастрации»13. Речь идёт о букве, потерявшей навсегда своё право быть вписанной в означающий порядок14. Уместно сейчас напом­нить отсечение этой удвоенной буквы W в сновидении Сергея Панкеева об отрывании крыльев у осы: «мне снилось, что какой-то человек отрывает крылья Espe». — «„Espe, — переспрашивает Фрейд, — вы, наверное, имеете в виду Wespe? “ — „Разве это насекомое называется Wespe? Я всегда думал, что это Espe, но это же мои инициалы — S. Р. “».

В связи со всеми этими размышлениями вспомнилась работа Гонса­леса «Женщина, расчёсывающая волосы» (1931). Если быть точнее, речь идёт не об одной работе, а о двух, её удвоении — в карандашном эскизе и в металлической скульптуре, которые предстают точными копиями друг друга. При этом между карандашным наброском и скульптурой — пропасть. Что имеется в виду? Вот как об этом говорит Розалинда Краусе:

«Четыре металлических прута, которые отходят от шеи женской фигуры, образуя форму W, совершенно не „читаются“ так, как чита­ется почти идентичная деталь на рисунке. В отличие от своей каран­дашной предшественницы, металлическая W вовсе не напоминает откинутые со лба волосы; это неуклюжая форма, смазывающая деле­ние фигура/фон, бессильная, словно полусжатые пальцы, пытающиеся схватитъ пустоту»15. Хотелось бы обратить внимание на уместность использования слова «читаются».

И далее:

«В карандашном рисунке зритель легко увидит падающие вперёд волосы и поднятый локоть правой руки, которую женщина под­носит к своей опущенной голове, в то время как в металлической этого не происходит – эта ломаная форма, прилепившаяся к внешней кромке железной W, просто не воспринимается зрением как локоть»16,.

Металлические линии не читаются привычным и понятным обра­зом, не имея возможности вписаться в смысловые понятные ориентиры. На рисунке же эти линии укрощены в понятном образе карандашного контура. Линия, штрих, явленные в карандашном наброске, и штрих как материально осязаемая, выпукло проступающая линия металлических стержней демонстрируют глубокую двойственность формы W. Мы имеем дело с пространством перевода, транскрипции — линии начертанной, явленной в карандашном наброске в линию в форме металлических пру­тьев. Эта двойственность линии предстаёт хорошей иллюстрацией буквы как прибрежной полосы, принадлежащей абсолютно разнородным поряд­кам, при этом имеющей возможность и вписывания в смысловой порядок, «потерявшись» в карандашных линиях волос, и быть выпукло проявленной и «непрочитываемой» в выступающих металлических прутьях в операции перевода с одного языка на другой. Интересно с этой точки зрения то, что рисунок Человека-Волка, если к нему внимательно присмотреться, по сути своей предстаёт плетением из этих двух линий, пересечение которых даёт буквенный образ V.

История вторая: БУКВЫ, БОРОЗДЫ И ЯПОНСКАЯ ЖИВОПИСЬ

Вернёмся ко второй поездке Лакана в Японию в апреле 1971 года. По возвращении на семинарской встрече 12 мая Лакан говорит, что готов представить аудитории маленькое эссе о сибирэтике. В описании Лакана перед нами предстаёт зрелище голой сибирской равнины, изрезанной линиями, в котором взгляду Лакана из иллюминатора самолёта удалось прочесть не столь рельеф местности, сколь нанесённую на равнину штри­ховку. Важно также то, что Лакан подчёркивает, что зрелище это возникло среди облаков. К этому моменту мы ещё вернёмся.

Что они представляют собой, эти видимые с высоты самолёта линии? «Это букет,— говорит Лакан,— составленный из двух частей, между которыми я провёл когда-то различие: из первичной черты и того, что эта черта стирает». Итак, видимое с высоты самолёта зрелище ассоциативно отсылает Лакана к пер­вичной черте и её функции стирания. При этом Лакан напоминает, что само появление субъекта завязано на единич­ную черту, и в «…явлении его налицо два временных такта. Необходимо поэтому особо говорить о зачёркивании»17.

Попробуем прояснить этот непростой пассаж. Первое же, что можно сказать — это то, что сама операция стирания всегда состоит из двух тактов: «зачёркивание следа, которого прежде не было, — вот что явля­ется почвой, территорией литорального». Здесь мы оказываемся в серд­цевине психической темпоральности, или логического времени, когда только последующий такт делает возможным разговор о предшествую­щем. Нет следа, пока нет того, что его перечёркивает. Это чрезвычайно важный момент, позволяющий уйти от любых форм онтологизации субъ­екта бессознательного.

Далее вспоминаются рассуждения Лакана в «Пятом семинаре» о следе и о том, что этот след стирает. След не есть означающее, это отпечаток. К примеру, обнаруженный Робинзоном отпечаток ноги Пятницы не есть означающее. Этот след может обрести достоинство означающего в момент, когда след стирается. Именно поэтому, проясняя, что именно представ­ляет собой означающее на элементарном уровне, Лакан не раз отмечает, что имея дело с означающим, мы всегда имеем дело с возникновением, или, памятуя о механизме последействия, с миновавшим присутствием. Сама же операция стирания довольно тривиальна — это черта.

В «Пятом семинаре» Лакан поясняет: «… для всего, что означающим не является, то есть в первую очередь для Реального, черта, его перечёрки­вающая, служит самым надёжным и безошибочным способом возвести его в достоинство означающего»18. Более того, сама возможность этого зачёр­кивания и означает возможность воспроизвести ту часть, которая обеспе­чивает субъекту существование. Очевидно, речь идёт об операции кон­ституирования расщеплённого или перечёркнутого субъекта как эффекта вытеснения, посредством которого можно говорить об элизии, или опуще­нии означающего в цепочке.

Вернёмся к иллюминатору самолёта. Всё же что именно видит Лакан, пролетая над сибирской равниной? Попытаться понять это мы можем, последовав за Лаканом в его ассоциациях. От рассуждений о черте и её зачёркивании Лакан переходит к размышлениям о японской каллиграфии. Точнее, по его же словам, к тому подвигу, который совершает японская каллиграфия, а именно — выписыванию черты. Обращаясь к аудитории, Лакан просит провести слева направо горизонтальную линию, которая и предстаёт как простейший образ единичной черты. При этом он говорит о своих сомнениях в том, что такого рода черту сможет воспроизвести западный человек. «Вы сами увидите, как много уйдёт у вас времени, чтобы понять, как приступить к этому и как правильно остановить движение кисти, отрывая её от бумаги. Результат, так или иначе, будет плачевный — для западного чело­века это безнадёжное дело. Здесь нужен совсем иной почерк: лишь отрешившись от всего, что зачёркивает вас самих, можно его усвоить»19.

На этом ассоциативная связка Лакана не останавливается, он движется дальше, к японской живописи, отмечая, что заме­тил недавно её родство с каллиграфией.

В чем оно? Японская живопись не обхо­дится без облаков, а золотистые облака, которые скрадывают часть изображе­ния, выполняют какую-то чрезвычайно важную функцию. «Они не висят гирляндами, как какемоно, нет — их называют макемоно, и служат они для отграничения друг от друга сцен заднего плана. Почему людям, так неплохо умеющим рисовать, понадобились эти нагромождения облаков?» 20. Ответ Лакана, уже вполне предсказуемый на фоне предыдущих размышлений: именно так измерение означающего и вводится.

Здесь уместно обратиться к размышлениям Юбера Дамиша, автора книги «Теория облака». Дамиш также подчёркивает необычайно важный теоретический статус, который придавался облаку в восточных трактатах о живописи. Японская и китайская живопись регулярно пользуется обла­ком как твёрдой опорой изображения. Послушаем, какой говорит об этом: статус «… элемента, принципа, который, в зависимости от того, сосредо­точен он или рассеян, образует в своей „неуловимой пустоте“ связующее пейзажа, где выявляет, одновременно скрывая, „особенности гор“ и „при­меты вод“»21. Хотелось бы обратить внимание на слова «выявляет, одно­временно скрывая». Напомню, Лакан также подчёркивает, что видимое с высоты самолёта открылось в разрыве облаков. Можно предположить, что облака и выполняют в восточной живописи роль черты, произво­дят функцию стирания. Именно поэтому можно сказать, что они вводят измерение означающего. Это подводит к пониманию того, что живопис­ная форма, которая прочно сохраняет свою связь с репрезентативностью видимого мира, тем не менее может быть возведена в статус чистого озна­чающего, подведя к границам репрезентации.

Вернёмся к вопросу: что же видит Лакан в вычерченных на земле бороздках сквозь гряду облаков? В зрелище пустынной сибирской рав­нины, открывающейся сверху, Лакан усматривает аскезу письма22. Позд­нее, в семинаре «Ещё», вновь обращаясь к этому сюжету, Лакан уточ­нит: «Именно об этом сказал я в тексте, не самом удачном, конечно, под заглавием Литуратерра. Языковая туча – написал я, прибегнув к мета­форе — проливается письмом. Кто знает, не связано ли то, что в водных потоках, которые видел я, пересекая самолётом Сибирь, прочитываются нами метафорические следы письма — недаром письменный шрифт назы­вали некогда вязью — с чем-то, к дождю не имеющим отношения, с чем-то таким, что животное прочесть никогда не сможет?» 23.

Сложно сейчас не вспомнить то, что Юбер Дамиш говорит об эти­мологии китайского иероглифа, означающего живопись. «Это сложная буква, состоящая из двух графических элементов»: один из них ведёт свою «… родословную от руки, пишущей палочкой и приобретшей значение „кисть“», второй отсылает к расчерченному бороздами участку земли 24. Это само по себе крайне интересно — то, что в иероглифе «живопись» пишущая рука и бороздки на участке земли оказались вместе. Юбер Дамиш делает вывод: «…значение глагола „живописать“ восходит к черчению с помощью кисти линий, дающих контуры форм, так же как тропинки определяют границы и очертания полей»25.

«Буква, то, что зачёркивает написанное, оказывается, таким образом, разрывом в подобии — разрывом, рассеивающим то, что являлось нам зримо как форма»26. Рискну предположить: быть может, в этой возможно­сти и заключается её оживление? Мёртвая буква, через которую сочится затопляющее наслаждение, как в случае V Человека-Волка, продолжает находиться в отношениях подобия с другими формами и образами, просту­пая сквозь их очертания, так как нет того, что возвело бы её в статус озна­чающего, придало бы ей законный характер?!

Письмо проявлено на изломе подобия в том, что «…в Реальном – именно в Реальном, что важно, — предстаёт нам в виде вымытых потоком борозд». Борозды пролагаются в Реальном символическим. Более того: борозды — вовсе никакая не метафора, так как «писать и значит пролагать борозды»27. «Писать» значит «бороздить», буква причастна к черте, это след, проявленный в перечёркивании. Письмо несёт в себе память о следе, в котором прочитывается эффект языка. Именно здесь Лакан произносит: письмо, буква — в Реальном, а означающее в Символическом.

Буква предстаёт как эффект дискурса. Лакан, к примеру, обращает вни­мание на то, что буквы финикийскго алфавита обнаружены были на еги­петской глиняной посуде дофиникийской эпохи и представали своего рода фабричным клеймом. И только потом они оказались использованы «…для чего-то такого, что вовсе не является коннотацией означающего, но её раз­рабатывает, её совершенствует»28. Более того, сам способ возникновения букв в качестве китайских иероглифов совершенно иной, нежели букв нашего языка. При этом важно другое, и здесь, по мысли Лакана, и начинается самое интересное: эти инородные буквы всё же в чём-то сходятся. В чём? Из всего вышесказанного — в том, что буква, письмо предстаёт в виде проложенных борозд. Буква несёт в себе миновавшее присутствие следа, в ней есть нечто от разрыва в бытии, разрыва в порядке знания и в порядке наслаждения.

История третья: РЕБЁНОК, БУКВА, АЛФАВИТ

В психоанализе много говорится о травме рождения в язык посред­ством речей, звучащих вокруг, при этом практически ничего не ска­зано о той травме, через которую прошёл каждый из тех, кто читает эти строки. Я имею в виду встречу с буквой в момент освоения алфавита и чтения. Пожалуй, только у Дольто мне встретился небольшой пассаж, в котором она говорит об этом опыте, очень ярко описывая то, как «на ложе страданий и разочарований открыла для себя счастье читать». Этот опыт Дольто описывает как ослепляющий прорыв, как вспышку, сопровождаемую ощущением прикосновения к чуду,— и в то же время она очень ярко говорит о мучительности рождения в этой новой ипо­стаси. Для маленькой девочки этот переход в пространство, обладаю­щее загадочной властью сворачивать привычные образы в вереницу букв, непонятных в своём оплотнённом присутствии, представал очень болезненным. Каким-то неимоверным ощущался разрыв между «пло­ским текстом» и образами, в изобилии порождаемыми детским вооб- ражением. Слишком сильным оказывалось сопротивление букв, апо­строфов, тире, трем, аксантов и прочих знаков, которые перескакивали с места на место, сопротивляясь складыванию в слова.

В этом опыте маленький ребёнок «зависает» в пропасти между взглядом, который скользит всё дальше и дальше по веренице букв, пальцем, который водит по строчкам, как будто пытаясь тщетно затормозить взгляд. И это ещё не всё. Смысл запаздывает настолько, что понимания прочитанного не про­исходит: надо, оказывается, ещё слу­шать произносимое — и только тогда фраза, быть может, обретёт смысл. Попытки согласовать разные порядки, разрывающиеся между созвездием букв и образами, между опережаю­щим взглядом и запаздывающим смыслом, между ничего не значащим монотонным голосом и возможностью сложить звуки в слово, пред­стают как отголосок всей сложности рождения субъекта в символиче­ский порядок.

Дольто пишет, что разочарование было настолько сильным, что она даже пыталась разучиться читать, но несмотря на все её ухищрения, напри­мер на косящий взгляд, когда буквы расплываются в зрительном порядке, сделать это оказалось невозможно. По её словам, именно этот опыт подвёл её к пониманию необратимости психических процессов. С этим опытом также открылся другой мир — по сути, упорядочивающий и укрощающий фантазийный мир: в воображении всё находилось в движении, тогда как с плоским текстом пришла власть слова над образом, особенно в том горь­ком открытии, что есть слова, которые не представить29!

В 1891 году Фрейд, говоря о различных видах афазий, отмечал возмож­ные сбои в чтении — к примеру, когда смысл улетучивается и составле­ние слова из букв оказывается невозможно. Фрейд поясняет это опытом, хорошо знакомым каждому из нас: «если я читаю корректуру и при этом намерен уделить особое внимание зрительным образам букв и другим шрифтовым символам, то смысл прочитанного ускользает от меня настолько, что для стилистических исправлений мне потребуется специ­ально прочесть её ещё раз». И наоборот, «если я читаю книгу, которая меня заинтересовала, например роман, я не замечу никаких опечаток, и может случиться так, что в моей голове ничего не останется от имён действующих там персонажей, кроме беспорядочной вереницы и вос­поминания о том, длинные они или короткие и что они содержат запо­минающиеся буквы X или Z»31.

В семинаре «Этика психоанализа» Лакан говорит о ране (разрезе), которую наносит человеческой жизни само присутствие языка. Вхож­дение в алфавит оживляет другую травму — травму нашего рождения в мир говорящих других, в голоса, которые звучали вокруг, будучи ещё неразличимыми в своей смысловой составляющей. В связи со сказанным вспоминается короткометражный фильм Линча «Алфавит», в котором гениальным образом удалось визуализировать эту травму мучительного и кошмарного втискивания маленькой девочки в порядок букв. Кадры сопровождаются звуками навязчивого повторения алфавита а, b, с, а, b, с… — в тональности музыкального напева; при этом демонстрируется артикуляционный аппарат — рот, в котором рождаются звуки. Буквы вбиваются в голову, в тело, разбрызгиваются по белоснежной постели, в которой лежит девочка; слишком близкими они оказываются к плоти, которая выворачивается наизнанку в рвоте, слишком явно говорящей обо всей сложности этого рождения. Буквы произрастают на разграфлённом, разлинованном пространстве.

В связи с этим думается на тему опространствления субъекта в означи­вании плоти, опыта наслаждения у эрогенных зон, скрепляемом означаю­щим порядком. Само членение пространства, в котором прорастают буквы, отсылает нас вновь к психоаналитическому пониманию того, что функ­ция пространства берёт своё начало в теле. Буквы буквально прорастают на плоти, складываются из черт, которые предстают напоминанием о затя­гивающихся означающим порядком разрезахтелауего кромок. Кромка, край в некотором смысле предстаёт поставщиком черты, палочки как элемента буквы, письма. Черта вмонтирована в букву, буква собрана из черт. Черта сохраняет в себе память о вторжении наслаждения. Всё тело предстаёт как палимпсест, разворачивающий идею многослойных записей на нём, уто­пленных в следах боли, восприятий и иных событий, выжигающих метки, шрамы на поверхности тела. Материя буквы включается в систему письма, в формирующие психическую реальность означающие цепочки.

История четвёртая: Н

Это история об образе, одним штрихом преобразующемся в букву. При том, что образ всегда уже прошит означающим порядком, включён в ребусные ряды, в которых нет наивных отсылок к видимому, в данном случае интересен сам миг этой трансформации из понятного образа в букву. Я имею в виду рисунок из знаменитого случая маленького Ганса, на котором изображён жираф. Обо всём по порядку.

Благодаря скрупулёзным записям отца Ганса мы можем погрузиться в сам процесс появления рисунка. Вот что он записывает: «Я рисую Гансу, который в последнее время часто бывал в Шёнбруне, жирафа. Он говорит мне: „Нарисуй же и wiwimacher“. Я: „Прири­суй его сам“. Тогда он пририсовывает посре­дине живота маленькую палочку, которую сейчас же удлиняет, замечая:                „wiwimacher длиннее“»32. Посмотрим внимательно на рису­нок. Что мы видим? Действительно, странную палочку, удлиняя которую, Ганс, по сути, пере­чёркивает рисунок.

В связи с этой чертой вспоминаются слова Лакана, которые делают всю эту ситуацию ещё более загадочной и которые он вдруг произно­сит в самом лоне своих рассуждений о психозах. Так, рассуждая о Шребере, Лакан вдруг заявляет: «… в воображаемом пациента та параллельная контурам лица черта, которая видна на рисунках Ганса и хорошо знакома всем знатокам детских рисунков <…> отсутствует» 33. Что это за черта, которая должна быть хорошо знакома тем, кто имеет дело с детскими рисунками? Намёком на что она является?

Из предыдущих рассуждений очевидно, что речь идёт о черте, которая своим появлением вводит измерение возникновения. Можно в связи с этим вспомнить гегелевское снятие (Aufhebung), которое содержит в себе логическую операцию упразднения, аннулирования — и в то же время воз­ведения в новое достоинство. Результат перечёркивающей черты — это то, что Лакан называет продуктом символической функции, эффектом уза­конивания в новом измерении. На первый план выходит нечто такое, что заграждает, упраздняет субъект, обеспечивая вхождение в означающий порядок через помеченность ярмом закона.

Черта появляется и в других фантазиях Ганса. Похоже, что она разме­чает для него дозволенное и недозволенное пространство, границу непо­зволительного, незаконного пересечения. Можно вспомнить фантазию о том, как он вместе с отцом пробирается в запретное место, очерченное почти символически — верёвкой, за что они оказались наказаны сторо­жем. Ещё одной чертой, ощутимой, но невидимой для глаза, оказывается оконное стекло, которое Ганс в своих фантазиях разбивает вместе с отцом (при этом, они вновь оказываются наказаны властной фигурой — поли­цейским). Фрейд обращает наше особое внимание на то, что в этих дей­ствиях уже присутствует представление о запретности происходящего, о нарушении некоей черты дозволенного. По сути, это черта, маркирую­щая субъекта вины, которая раскалывает субъекта, размечая зону инцестуозной сексуальности, становящейся отныне запретной, той, путь к кото­рой напрямую закрыт. Речь идёт о рождении субъекта перечёркнутого как расщеплённого между двумя областями психического — сознательной и бессознательной.

Присмотримся внимательнее к рисунку. Перечёркивание понятного образа — ещё не всё34. На рисунке маленького Ганса этим перечёркиванием оказывается проявлена буква Н, контуры которой формируются чертой, которую он дорисовывает перечёркиванием двух задних ног жирафа. Сквозь контуры знакомого образа вдруг проступает заглавная буква имени субъекта — Herbert Graf.

Что производит этим перечёркиванием Ганс? Быть может, это пере­чёркивание и есть продукт символической функции, той самой черты, которая предстаёт способом возведения себя в новую символическую позицию?! Примечательно, что эта буква, существующая только в письме и неслышимая в звучании, навязывает свой закон, свой порядок произне­сения. Буква маленького Ганса, явленная перечёркиванием образа, — это не буква Панкеева, нарочито выставляющая свою беззаконность и ввер­гающая в страх: напротив, это буква, получившая своё законное место в символическом порядке.

Интересно, что в семинаре «Ещё», рассуждая о различных формах письма и пытаясь подобраться к ним в историческом разрезе, Лакан также говорит о букве Н. Он отмечает: «…учёные давно ломают себе голову, пытаясь разгадать назначение пиктограмм ацтеков и майя или, скажем, обнаруженных в Мае д’Азиле камушков, недоумевая, что это за играль­ные кости и для каких игр они служат»35. Но дело даже не в прослежива­нии исторического подхода: по-видимому, несколько иронизируя, Лакан говорит, что главное заключается в том, чтобы не трогать начальную букву слова Historia. Это буква особенная: она присутствует только в графике и отсутствует в произношении, фонеме. При этом она навязывает свой закон, её присутствие предопределяет свою логику письма и произно­шения. Действительно, лучше не касаться буквы вообще, не тревожить её в этом хрупком смысловом вписывании: буква, как мы помним, при­надлежит порядку Реального — чего доброго, она вновь может выста­вить напоказ собственную беззаконность, приводя к провалу символиче­ского порядка. Сам же Лакан не может не тревожить букву, как не может и не тревожиться ею.

В связи с этим проступанием буквы вспоминаются совсем другие – те, которые явились на место исчезнувшего субъекта. Я имею в виду зна­менитое сновидение Фрейда об инъекции Ирме, когда визуальное поле видимого резким образом сужается, при этом вскрывается нечто на грани возможной репрезентации, нечто бесформенное, за которым — распыле­ние субъекта. Видимая прорва рта, объект страха по преимуществу, своим появлением задаёт логику спектрального разложения функции собствен­ного я в предельном переживании границ представимого, опрокидывания в бесформенное. Субъект устраняется со сцены мира, буквально исчезает. Лакан говорит о последнем разоблачении, своего рода указании в снови­дении: «…ты есть вот это — то, что от тебя дальше всего, что всего бесфор­меннее»36. И именно здесь, в этом разоблачении, поверх всего сновидческого палимпсеста проявляются буквы.

Вот как об этом скажет Лакан: «И тут <…> возникает, подобно библей­ским Мене, Текел, Фарес, жирным шрифтом выведенная формула тримети­ламина»37. Это буквы по ту сторону собственного «Я» субъекта, приходя­щие на место его упразднения, начертанные поверх сновидческих образов, срывающихся в пропасть непредставимого. Проявившиеся цепочки букв этой химической формулы обнажают голую структуру сновидения, стыкуя регистры символического и реального, формируя своего рода береговую черту между знанием и наслаждением.

Ещё немного о письме, букве и путях к Единому

Недаром говорят, конечно, что буква убивает, а дух животворит <…> Но тем не менее нам интересно: а как всё-таки дух собирается выжить без буквы?

Жак Лакан. «Инстанция буквы в бессознательном, или Судьба разума после Фрейда»

В семинаре «Ещё» Лакан являет совершенно новый поворот в рассу­ждениях о продвижении к Единому. К нему вовсе «…необязательно прибли­жаться чисто интуитивно, сливаясь с ним в любовном экстазе, есть к нему и совершенно иной путь»38. Что это за путь? Это путь буквы, путь матема­тический, путь теории множеств, точнее, множеств, включающих вещи, которые не имеют между собой совершенно никакой связи39. Путь буквы, которая, напомню в очередной раз, обнаруживается в прибрежной полосе наслаждения и знания как непересекающихся и разнородных порядков.

Послушаем Лакана: «Сгруппируем вместе объекты мысли и объ­екты во внешнем мире, и пусть каждый из них считается за единицу (un). Сгруппируем абсолютно разнородные вещи и позволим себе обозначить эту группу какой-нибудь буквой. Именно с этого начинается собственно теория множеств»40. При этом важно не просто то, что буквы обозначают группы, как это принято в теории множеств, а то, что «…они и есть группы, они их образуют, они функционируют в этой теории как сами группы»41. В этом высказывании важным предстаёт слово как. Лакан напоминает свою хорошо известную формулу — «бессознательное выстроено как язык», обращая особое внимание на это как, подчёркивая, чтобы его не поняли, будто бессознательное выстроено посредством языка. Бессознательное выстроено как язык, «структурировано как группы, так же как группы, о которых идёт речь в теории множеств, предстают как подобные буквам».

Какова функция буквы по отношению к знанию? По мысли Лакана, это «…функция, которая уподобляет букву семени — семени, которое сле­дует, если верить современной молекулярной физиологии, чётко отделять от тела, по отношению к которому оно является носителем вместе жизни и смерти. А отсюда следует, в свою очередь, что бытие несёт смерть там, где буква воспроизводит, но бытие знания, воспроизводимое ею, не является никогда тем же самым» 42. Быть может, речь о том, что воспроизводящая буква (lettre) и есть буква, включённая в ряды повторений, в означающий порядок, призванная поддержать колесо смысла, бытия (l’etre), а не спо­собствовать прорыву мертвящего наслаждения в символический порядок?! Буква — семя, включённое как в логику жизни, так и в логику смерти, своего рода рычаг, запускающий сплетения влечений к жизни и к смерти в каждой конкретной психической реальности.

Айтен Юран. Несколько историй о встрече с буквой. // «РУССКИЙ МIРЪ. Пространство и время русской культуры» № 7, страницы 150-167

  1. Интересу к этим историям предшествуют другие. Так, мой взгляд часто падает на небольшой объект, деревянный брусок, покоящийся среди книг, на котором очень художественно выписана буква А. Это подарок, который был изготовлен на моих же глазах одним художником. Действительно, какую же ещё букву он мог выписать на этом бруске?! Это пробудило ещё более раннее, абсолютно смутное и неразличимое воспоминание о двери из детства, на которой была живописно изображена огромная прописная буква А. Взрослые, указывая на эту входную дверь, говорили, что эта буква не случайна и имеет отношение ко мне. Воспоминание же касается того, как удаётся висеть на ручке двери, задрав наверх голову, в раздумьях, почему именно такого рода закорючки, штрихи, а не какие-либо другие имеют отношение ко мне, — слишком сложной и непонятной представала связь между мною и этими загадочными линиями, бороздками, извивами.
  2. Лакан Ж. Четыре основные понятия психоанализа (Семинары. Книга 11). М.: Гнозис — Логос, 2004. С. 85.
  3. Лакан Ж. Четыре основные понятия психоанализа (Семинары. Книга 11). М.: Гнозис — Логос, 2004. С. 216.
  4. Лакан Ж. Работы Фрейда по технике психоанализа (Семинары. Книга 1). М.: Гнозис — Логос, 1998. С. 412.
  5. Лакан Ж. Лекция о литуратерре//Лакан и Япония. Лакановские тетради /Под ред. В. Мазина, А. Юран. СПб.: Алетейя, 2011 (в печати).
  6. Кстати, по словам самого же Лакана, единственное его изобретение в психоанализе — объект А — он обозначает именно буквой или алгебраическим выражением. Такого рода обозначение выполняет определённую функцию: оно подобно нити, которая позволит нам опознать этот объект в многообразных его обличиях. Почему так важно, что это буква? Вот пояснения Лакана: «Потому что в отличие от словесного именования, которое всегда метафорично, алгебраическое указывает на чистую идентичность предмета самому себе, буква буквальна» (Лакан Ж. Тревога (Семинары. Книга 10). М.: Гнозис, 2010. С. 108).
  7. Лакан Ж. Тревога (Семинары. Книга 10). М.: Гнозис, 2010. С. 108.
  8. Лакан Ж. Лекция о литуратерре.
  9. Лакан Ж. Лекция о литуратерре.
  10. Лакан Ж. Лекция о литуратерре.
  11. Лакан Ж. Лекция о литуратерре.
  12. Лакан Ж. Лекция о литуратерре.
  13. Лакан Ж. Работы Фрейда по технике психоанализа. С. 411.
  14. Вспомнился ещё один случай, описанный Софи Моргенштерн, — пациента, на которого очень сильное впечатление, сопровождаемое различными оттенками жути, производила буква Р, а именно ножка этой буквы. Он усматривал букву в различных предметах, расположенных перпендикулярно ему; при этом, будучи очень взволнован их видом, старался перестать смотреть на них. Намёк на эту букву он обнаруживал даже в очертаниях поднятого воротника мужской рубашки, что также приводило его в состояние сильного возбуждения и страха.
  15. Краусе Р. Подлинность авангарда и другие модернистские мифы.М.: Художественный журнал, 2003. С. 127.
  16. Краусе Р. Подлинность авангарда и другие модернистские мифы.М.: Художественный журнал, 2003. С. 128.
  17. Лакан Ж. Лекция о литуратерре.
  18. Лакан Ж. Образования бессознательного (Семинары. Книга 5). М.: Гнозис —Логос, 2002. С. 400.
  19. Лакан Ж. Лекция о литуратерре.
  20. Лакан Ж. Лекция о литуратерре.
  21. Дамиш Ю. Теория облака. Набросок истории живописи. СПб.: Наука, 2003. С. 312.
  22. У Лакана есть очень интересный образ письма, в котором он выделяет логику измере¬ния поверхности, того измерения, в котором и мыслимо письмо, — это прядущий свою пау¬тину паук. «Поистине чудесное зрелище: наблюдать, как ветвятся на вырастающей из тёмных недр этого странного существа поверхности траектории текста, и воочию видеть пределы, тупики, границы, воплощающие собой переход реального в символическое».
  23. Лакан Ж. Ещё (Семинары. Книга 20). М.: Гнозис — Логос, 2011. С. 144.
  24. Дамиш Ю. Теория облака. С. 317.
  25. Дамиш Ю. Теория облака. С. 318.
  26. Лакан Ж. Лекция о литуратерре.
  27. Лакан Ж. Лекция о литуратерре.
  28. Лакан Ж. Ещё. С. 45.
  29. Вспомнилась повесть Сартра «Слова», в которой речь также идёт о непростом опыте первых столкновений с книгой: «…из неё выходили фразы, наводившие на меня страх; это были форменные сороконожки, они мельтешили слогами и буквами, растяги¬вали дифтонги, звенели удвоенными согласными; напевные, звучные, прерываемые пау¬зами и вздохами, полные незнакомых слов, они упивались сами собой и собственными извивами, нимало не заботясь обо мне; иногда они обрывались, прежде чем я успевал что-либо понять».
  30. Фрейд 3. Бессознательное//Фрейд 3. Психология бессознательного. М.: СТД, 2006. С. 183..Акцент на буквах способствует стиранию смысла, его ускользанию. Напомню пример из знаменитого случая Фрейда — Человека-Крысы, когда в изобретённом им слове, составленном из начальных букв молитв (так объяснял это сам пациент), обнаружилась анаграмма имени его возлюбленной, при этом в конце была буква 5, которая помещалась непосредственно перед аминъ (amen). Толкование заключалось в том, что в этом слове он свёл воедино имя своей возлюбленной и своё семя (Samen),— или, как сказал в поэтичной форме Лакан в «Римской речи», он «…вечно орошает имя этой дамы символическим излиянием бессиль­ного желания». Такого рода работа с буквой как раз и предназначена для того, чтобы предотвратить смысл, купировать его, не сделать явным осу­ществление запретного30 И наоборот, обучение алфавиту чаще всего идёт путем помещения буквы в слово. Можно предположить, что это и есть путь укрощения буквы, скрадывания её выпирающей буквальности.
  31. Фрейд 3. Знаменитые случаи из практики. Анализ фобии одного пятилетнего мальчика.М.: Когито-Центр, 2007. С. 157.
  32. Лакан Ж. О вопросе, предваряющем любой возможный подход к лечению психоза// Лакан Ж. Инстанция буквы в бессознательном, или Судьба разума после Фрейда. М.: Логос, 1997.
  33. С благодарностью Франсуа Даше за эту поразительную для меня встречу с буквой на конференции, посвящённой случаю «маленького Ганса» в Музее сновидений Фрейда 18 сентября 2009 года. Франсуа Даше — психоаналитик, преподаватель факультета филологии и общественных наук университета Paris-Est Val-de Marne, автор книг и множества статей о случае «маленького Ганса».
  34. Лакан Ж. Ещё. С. 58.
  35. Лакан Ж. «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа (Семинары. Книга 2). М.: Гнозис —Логос, 1999. С. 222.
  36. Лакан Ж. «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа (Семинары. Книга 2). М.: Гнозис —Логос, 1999. С. 226.
  37. Лакан Ж. Ещё. С. 58.
  38. Конечно, трудно не вспомнить огромное значение теории множеств во французской математике, которое наметилось с выступления Гилберта на Международном конгрессе математиков в Париже в 1900 году. Идеи Кантора о множествах впоследствии развивали три французских математика — Рене Бэр, Анри Лебег и Эмиль Борель. С трудами последнего Лакан был хорошо знаком и не раз ссылался на него. С теорией множеств связаны довольно драматичные поиски в разработке понятия именования (ensemble nommés), производящие деонтологизацию математических объектов, что заново позволяет поставить многие вопросы на стыке математики и философии (вопросы, заданные в этой области ещё философией Единого Плотина).
  39. Лакан Ж. Ещё.С. 59.
  40. Лакан Ж. Ещё.С. 59.
  41. Лакан Ж. Лекция о литуратерре.