Лакан

Статья. Айтен Юран «О мяснике, его женщинах и психоанализе…»

Материал взят с сайта Лаканалия

Мясник… Фигура почти брутальная, причастная преисподней, к тому, что обычно скрыто от взглядов, является скорее полем фантазийных проекций. Батай в главе VIII «Эротики», посвященной религиозному жертвоприношению, справедливо замечал, что «забой или разделка скота довольно часто вызывают отвращение у современных людей; в блюдах, подаваемых к столу, ничто не должно напоминать об этом»1. Мясник, фигура в некотором смысле трансцендентная, которая и предстает связующим звеном между этой подноготной, плотной в своей массивной материальности, пропитанной кровавыми зрелищами, с одной стороны, и обрам-ленным в блюдо куском мяса, с другой. Эту брутальность фигуры мясника скрашивает его жена, которую Лакан в своих семинарах настойчиво называет «прекрасная жена мясника»2, производя этим короткое замыкание тяжеловесного плотского, почти инакового, на плотское человеческое. Если присмотреться внимательнее, то мясник — важная действующая фигура психоанализа, он выходит на авансцену посредством женщин, которые живут с ним, которые «идут от него», с эротическими и не очень коннотациями. Попробуем «поскользить» в сетях психоанализа в сообществе мясника…

АКТ 1: МЯСНИК-ПСИХОАНАЛИТИКНа первой же встрече первого семинара сезона 1953/54 годов Лакан говорит об искусстве мясника, проводя параллели с искусством хорошего аналитика. Лакан намекает на известную притчу Чжуан-Цзы о мяснике. О чем идет речь? Мясник, продвинувшийся в своем искусстве разделки туши, в отличие от начинающего мясника, перестает видеть перед собой обычную бычью тушу из тяжеловесного скопления вен, жил, мышц, артерий, костей и мяса. Туша вдруг становится облегченной, состоящей только из промежутков, сочленений, пустот, которые постигаются уже не простым зрением, а умозрением. Лезвие ножа этого «продвинутого» мясника, не имеющее толщины, скользит в пустотах, в промежутках, и в этом искусство мясника: ему не требуется заточки ножа, который бы вгрызался в кости и сухожилия. Так в чем аналогия с работой аналитика? В том, что хороший аналитик также уходит от воображаемого порядка, от того, что насыщает образы осязаемой плотью, в его арсенале единственное орудие — слово, которое и производит операцию расчленения, кастрации, отделения у эрогенных зон, отверстий тела. Аналитик имеет дело с символическими пустотами, расщелинами, а не с воображаемой массивностью видимого. Нож аналитика — слова, посредством которых воз-можно проявить структуру видимого, уводя от воображаемого порядка к символическому. Это хорошая затравка к теме, которой Лакан посвятит весь первый год семинаров, а именно — тонкому прояснению позиции аналитика в аналитическом процессе. Аналитик не может занимать позицию воображаемого другого в поддержании нарциссического мифа анализируемого в логике ego/alter-ego, его задача — уйти от этой воображаемой плотности, в которой разыгрываются уже привычные для субъекта сценарии. АКТ 2: «ИДУ ОТ МЯСНИКА» В попытках выделения психоаналитического подхода к галлюцинаторным феноменам, в которых для Лакана главенствующим оказывается именно означающее, а не простой слом аппарата восприятия у галлюцинирующего субъекта, он приводит интересную клиническую зарисовку из демонстрации пациентки в больнице Св. Анны3. Речь идет о молодой женщине, которая, будучи горожанкой, выходит замуж за селянина. Брак этот мать пациентки так и не приняла; пациентка, видимо следуя материнскому желанию, что в психотических историях вполне естественно, самым неожиданным образом внезапно кладет этому замужеству конец, распрощавшись с мужем и с многочисленными родственниками-крестьянами, вновь вернувшись под крыло матери. Объяснения этому внезапному разрыву у нее есть, оно — в духе паранойяльной логики, основанной на бредовой уверенности, что ее родственники-крестьяне решили покончить с нею, разделав ее, подобно свиной туше. Но мы вряд ли узнали бы что-нибудь из всей этой истории, если бы, вернувшись в город, она вновь не попала в атмосферу выяснения отношений со своими соседками. Последнее, по справедливому замечанию Лакана, вполне понятно, ведь субъект, находящийся в особых отношениях смертельной нарциссической привязанности к матери, вмешательство третьего неизбежно воспринимает как нечто разрушительное и чуждое, что ярко про-является в форме паранойяльного бреда. Итак, пациентка поведала о друге соседки, который, встретив ее в коридоре, произнес в ее адрес слово «свинья». Для девушки эта фраза показалась фразой с намеком, но объяснить на кого именно эта фраза намекала, она не могла.В демонстрации этого случая Лакан интересуется у пациентки, не произносились ли какие-либо слова ею самой и добивается от нее при-знания в том, что она пробормотала слова: «Я иду от мясника». Последнее, по мысли Лакана, и демонстрирует особый по форме психотический срыв в цепочке сообщения. В чем его суть? Во-первых, Лаканом это слово рассматривается как несущее в себе «…специфический оттенок, некую плотность, которая, проявляясь порой у означающего, и придает ему столь ярко выраженный у параноиков характер откровенного неологизма»4. Что позволяет рассматривать слово «свинья» как неологизм? Ведь речь не идет о лексическом неологизме, и даже не о неологизме семантическом, когда слово употребляется в непривычном смысле? В то же время, очевидно, что это не простое означающее, которое имеет место в паре с другим, и которое отсылает всегда к другому значению. Если мы имеем дело с означающим, оно, будучи извлеченным из системы языка, никогда «…не становится перстом, указывающим на определенную точку реальности; сеть языка, взятого как целое, накрывает всю реальность в ее совокупности»5. Здесь же, наоборот: слово «свинья» плотно пришпиливает само бытие субъекта, отсылая к знанию (не знающему сомнений) о том, чего другие желают от нее. А желают они разделать ее подобно туше. На уровне означаемого то, что представлено в качестве неологизма в психотической речи, не отсылает к другому значению, оно отсылает к единственному значению. Более того, значение это уже содержится там заранее, «центр тяжести слова лежит в нем самом», оно прорисовывается не как эффект означивания, а как обнаружение уже присутствующего знания. Это особый способ напоминания о значении, и поэтому дело не в неологизме, лексическом или семантическом, а скорее в самой функции, которую несет это слово. И это, пожалуй, и есть самое главное! Это особое по плотности слово, которое, отсылая к единственному значению, несет в себе функцию фиксации скольжения в цепи означающих, защиты самой цепочки от окончательного распада. Оно подобно «грузилу в сети дискурса субъекта»6 и производит работу, направленную на спайку рассыпающейся цепи означающих. Другими словами, этот «неологизм», также как и бред, выполняет роль восстанавливающего средства, восполняющего «срыв означающего с цепи» вследствие отбрасывания (Verwerfung) Имени Отца. В этом обнаруживается вся сложность клиники психозов, так как никакой формальный или компьютерный анализ не выделит неологизм такого рода. И в этом случае, дело даже не в том, что необходимо прибегнуть к фантазму расчлененного тела на фоне окровавленной туши разделанной свиньи. Лакан отмечает: «В месте, где не могущий быть названным предмет вытолкнут в реальное, раздается слово»7. Слово свинья предстает как наполненное единственным значением, отвечающим субъекту на вопрос, чего другие желают для нее.В этом случае мы оказываемся свидетелями того, как нехватка фаллической функции или функции имени Отца как функции метафоризации являет собой разрыв и пустоту или невозможность ответа на вопрос «что значит быть женой или матерью?» для данного субъекта. Этот вопрос настойчиво подменяется единственным ответом, намекающим на место дочери в парных смертельных отношениях с матерью, в которых вопрос о символизации ее желания никак не стоит.

АКТ 3: ЖЕНА МЯСНИКАВ отличие от предыдущей, эта история окра-шена в более радостные оттенки, и входит в психоанализ посредством сновидения жены мясника, в котором она пытается продемонстрировать Фрейду, что сновидение отнюдь не всегда лежит в поле исполнения желания. Она рассказывает сновидение, в котором она хочет устроить для гостей ужин, но в доме нет ничего, кроме копченой лососины. Она собирается пойти купить что-нибудь, звонит по телефону знакомому поставщику, но телефон, «…как на грех, испорчен». Сновидица победно завершает текст сновидения словами: «Мне приходится отказаться от желания устроить ужин». Не нужно быть изощренным в анализе сновидений, чтобы воскликнуть, что само желание, чтобы намерение устроить ужин не состоялось, и есть движущая сила сновидения! Более того, это сновидение интересно по самой форме. Оно демонстрирует саму логику ее желания: она и в жизни занимается тем, что производит неисполнимые желания, например, просит мужа не покупать икры на завтрак ни при каких обстоятельствах, чтобы иметь возможность попрекать его этим. Но анализ Фрейда на выявлении того, что по форме соответствует ее желанию, не останавливается, он движется дальше.Анализ вскрывает иные желания, намерения, вплетенные в сновидческую ткань. Помимо ее намерения устроить ужин обнаруживаются еще две фигуры — мужа и подруги, с которой как-то связано желание мужа. Он испытывает к подруге жены откровенную симпатию, выражая в ее адрес комплименты. Но, к счастью жены мясника подруга стройная, в то время как мужу сновидицы, мяснику (что не удивительно!), такие худосочные женщины не нравятся, ему по вкусу пухленькие женщины. Но и это еще не все, так как эта стройная худощавая подруга пациентки Фрейда, живущая сто лет назад, когда еще не было тех глянцевых идеалов красоты, которые хорошо знакомы нам, хочет пополнеть, периодически напрашиваясь на званный ужин. Фрейд мастерски вскрывает еще одну невидимую нить сновидения. Он говорит пациентке: «Это все равно, как если бы вы подумали при ее словах: как же, позову я тебя — чтобы ты у меня наелась, пополнела и еще больше понравилась моему мужу! Уж лучше я не буду никогда устраивать ужинов!»8. Итак, она не желает, чтобы произошло округление форм подруги. При этом, от этого желания и от всей череды других желаний — желания мужа пациентки Фрейда, направленного на подругу жены, желания самой подруги прибавить в весе, в сновидении остается только один осколок — копченая лососина, которая, кстати, есть в доме: показателен текст сновидения «в доме нет ничего кроме копченой лососины». И только через это деликатесное кушанье, кстати, отнюдь не из мясной кули-нарии, проглядывает желание подруги, ведь это ее любимое кушанье. Но и это еще не все, так как Фрейд в этих любимых кушаньях двух женщин из рыбной кулинарии, — икры, которая недоступна пациентке и лососины как любимого кушанья подруги, обнаруживает фигуру истерической идентификации. Это, по словам Фрейда, «более тонкое толкование», дает несколько иной поворот. Ведь ее желание в том, чтобы желание подруги, связанное с округлением форм, не исполнилось, но при этом ей снится, что не исполняется ее собственное желание, то есть в сновидении она имеет в виду не себя, а подругу. Говоря психоаналитическим языком — она ставит себя на место подруги или идентифицирует себя с ней. Фрейд, говоря о такого рода идентификации, настаивает на том, что это не просто имитация, а специфичная для истерии форма идентификации. Лакан идет еще дальше. Для него это возможность говорить о сути истерического желания и диалектике требования истерика. Лакан отмечает, что она знает, что в этот день все закрыто, знает, что недостаток продуктов к ужину она восполнить не сможет, и, тем не менее, она их требует, причем, что важно, не совсем обычным для того времени способом, — по телефону, который был редкостью на тот момент. Это требование в чистом виде! Она желает икры, но она хочет, чтобы ей этой икры не давали и именно это дает ей возможность состояться в качестве субъекта, испытывающего нехватку. Она желает икры, которую сама себе запрещает, так же как делает недостижимой копченую лососину для подруги…

АКТ 4: ФРЕЙД-МЯСНИК. В «Толковании сновидений» есть еще одно, казалось бы, бесхитростное сновидение, которое представляет для нас интерес, в связи с тем, что в роли мясника выступает… сам Фрейд. Сновидице снится следующее: «…я пришла на рынок слишком поздно и не могла ничего купить у мясника и продавщицы овощей»9. Опять невозможность купить необходимые продукты, как в предыдущем случае, там из–за сломанного телефона, здесь — из-за того, что время уже не то. Фрейду это сновидение не кажется совсем уж невинным, он просит вспомнить детали. Вспоминаемые детали, казалось бы, целиком проистекают из дневных впечатлений, так как пациентка Фрейда действительно при-ходит слишком поздно на рынок, но идет она на рынок не одна, а в сопровождении кухарки, которая несет корзину. Далее она встречается с мясником, просит что-то у него, получая ответ мясника: «этого больше не имеется». Но при этом мясник предлагает ей нечто другое, сопровождая это словами: «это тоже неплохо». Она идет к торговке овощами, которая хочет продать ей какие-то странные черные и увязанные в пучки овощи, но отказывается, так как «не знает, что это такое». Фрейда в анализе интересуют две эти фразы: слова мясника «этого больше не имеется» и ответ сновидицы торговке овощами: «я не знаю, что это такое, я этого не возьму». Фраза мясника, пытается выразить мысль: «мясная лавка закрыта» (Doch halt). Но это то же выражение, что используют для вульгаризированной формы передачи в венском диалекте выражения небреж-ности в мужской одежде, точнее, незастегнутой ширинки. «Твоя мясная лавка открыта» (Du hast deine Fleischbank offen). Но, хочется воскликнуть, ведь сама сновидица не употребила этих слов! Их вносит в толкование сам Фрейд! Что это — произвол аналитика? Попробуем утихомирить свое негодование и продвинуться дальше. И позво-ляет это сделать анализ второй фразы в сновидении: «Я не знаю, что это такое, я этого не возьму». Это фраза из дневного остатка, правда при этом купирована (цензурирована) другая ее часть, которую она произносит кухарке. Ведите себя прилично» (Benehmen Sie sich anständig). Итак, сновидение упускает вторую часть: фразу, которую, как отмечает Лакан, можно сказать человеку, например, осмелившемуся на непристойные домогательства и забывшему застегнуть ширинку. Сам способ цензурирования этой фразы настойчиво намекает на такую эротическую коннотацию мясной лавки, обнаруживаемую в сновидении, вновь подводя к тому смыслу, который хотелось с негодованием отвергнуть. Подтверждением такого рода смысловых скрепок является для Фрейда, например, фон, на котором все это протекает, я имею в виду удлиненные овощи. Лакан фаллическую скрепу обнаруживает совершенно другим путем. Довольствоваться воображаемым порядком, усматривая во всех удлинениях намек на фал-личные формы, Лакан, конечно, не может. Он делает акцент на слове «имеется» в фразе «этого больше не имеется», возводя сновидение истерички к диалектическому вопросу — «иметь или не иметь» или, другими словами, к основному вопросу разрешения субъекта в вопросе пола. И во всем этом есть еще один интереснейший поворот, так как фраза мясника «этого больше не имеется», относится к самому Фрейду. Это сам Фрейд говорил пациентке, что доступа к воспоминаниям у нас не имеется, но при этом в анализе есть возможность их вспомнить посредством переноса. Таким образом, Фрейд в сновидении пациентки становится мясником, он заключает: «следовательно, я — мясник, и она отвергает эти переносы всех прежних способов мышления и восприятия на настоящее»

10.АКТ 5: ОТ МЯСНОЙ ЛАВКИ К ГАСТРОНОМИЧЕСКИМ ПРИСТРАСТИЯМ.В скольжении от отсутствующего у мясника мяса к незастегнутой ширинке мясная лавка вдруг начинает обретать эротические коннотации. В связи с этим очень важной предстает мысль Батая о чертах сходства между любовным актом и жертвоприношением. И при любовном акте и при жертвоприношении наружу выступает плоть (!). Хочется все же добавить, что речь идет о возможности такого рода эротической, чувственной метаморфозы только в невротической структуре. Выпячивающаяся плоть в психозе иная, как в том примере с расчлененной кровавой тушей, к которой оказалось пришпилено бытие субъекта. Вспомнился еще один случай, описанный Лаканом, который лежит в аналогичной логике. В первом семинаре Лакан говорит о пациенте Криса, для которого в анализе оказалась ярко проявлена его одержимость идеей плагиата. Психические сложности этого пациента лежали в поле невозможности продуцирования мыслей: всякий раз он находил ту или иную мысль у кого-то уже опубликованной, что делало невоз-можным для него собственные публикации. Однажды ему все же удается написать текст, но вскоре он, конечно же, обнаруживает в библиотеке текст, по отношению к которому он оказался плагиатором. В анализе проступает еще одна фигура, связанная с отношением отца пациента к своему отцу, то есть к деду пациента. Его отцу никогда ничего не удалось издать, он был буквально задавлен плодовитым на продукты творчества дедом пациента. Пациент, по мысли Криса, самой одержимостью мысли о плагиате пытается усилить своего отца: ему необходимо было видеть в отце своего деда, способного к творчеству, что и заставляло придумывать себе тех, кто был значительнее него, и в зависимость от которых его ставила одержимость идеей плагиата. Эту интерпретацию, которую дает Крис, Лакан считает вполне возможной, но нас интересует интерпретация с точки зрения того воз-действия, которое она оказывает на пациента. На следующей сессии пациент сказал: «Как-то, выйдя с сеанса, я пошел на такую-то улицу — все происходит в Нью-Йорке, и речь идет об улице, где находятся иностранные рестораны с пряной кухней, — и стал искать местечко, где я мог бы отведать мое любимое лакомство — свежие мозги». Итак, пациент заказывает свое любимое блюдо — свежие мозги, будучи одержимым идеей плагиата. Для Лакана это и есть ответ на толкование, критерий ее истинности — высказывание парадоксальное, в которой смыкается идея плагиата и заимствования чужих мыслей и идея съедания свежих мозгов. Это является хорошим примером отброшенного (Verwerfung), то есть это нечто подобное «свинье» c жесткой кон-нотацией к мыслям о разделке туши: слишком реальное проступает сквозь эту, казалось бы, навязчивую по форме идею. В этом высказывании анализ наталкивается на препятствие, связанное с существованием неподдающегося диа-лектизации материала у пациента как результата отбрасывания Имени отца.Вспомним миф, изложенный Фрейдом в «Тотем и табу», где речь идет о сочленении между отцовством и означающим. Конец орде, над которой господствует властный, агрессивный и ревнивый отец кладет убийство и съедение отца. Этот конец предстает в то же время как начало культуры, так как такое избавление от отца порождает непреодолимое чувство вины, в котором закон желания берет свое начало. Мертвый отец приобретает могущество куда большее, нежели то, которым он обладал при жизни, в акте инкорпорирования, обращения из внешнего во внутреннюю инстанцию. Братья отрекаются от своего поступка, запрещая убийство и поедание тотемистического животного, замещающего отца, и не вступая в сексуальные отношения с женщинами тотема. Закон желания оформляется вокруг вины, связанной с убийством отца. Здесь сходятся два запрета: запрет на инцест и запрет на каннибализм. Почему-то вспомнила сейчас сновидение четырехлетнего сына Флисса: «ему приснилось большое украшенное гарниром блюдо, на котором лежал большой кусок жареного мяса и вдруг этот кусок — даже не разрезая на части — кто-то съел. Человека, съевшего мясо, он не видел»11. Анализ обнаруживает переживания предыдущего дня и чувство вины: он был наказан и лишен жаркого за шалости. Кусок запретного жареного мяса принесен в жертву, его съедает кто-то другой. В европейской семиотической системе цен-тральное место занимает все же мясное блюдо и в смысле сервировки и порядка подачи блюд, в отличие, например, от японской культуры. «Пища, лишенная центра», — именно так о ней говорит Барт. Пища, отношения с которой строятся на приподнимании, переворачивании, пере-носе, раздвигании, ощупывании, а не на протыкании, разрезании, пронзании, разрывании, видимо, своего рода памяти о первособытии. Батай, размышляя о трапезе как поедании мяса сакрального животного, отмечал: «В этом поглощении плоти, связанном с резким проявлением плотской жизни и с безмолвием смерти оставалось еще что-то звериное. Теперь мы едим только приготовленное мясо — неодушевленное, оторванное от того органического кишения, где оно впервые возникло»12. Мне часто приходится проезжать мимо кроваво-красной вывески из огромных букв СВЕЖЕЕ МЯСО, вписавшихся в фасад небольшого дома. Каждый раз поражает ее выступающий характер, даже на фоне соседствующих вывесок, зазывающих в игральные
клубы, которые, являясь конденсатами страстей человеческих, все же несут в себе некий эфемерный, галлюцинаторно-наркотический характер. Здесь же, наоборот, как будто бы имеешь дело с нарочитым выпячиванием плоти сквозь остов означающего, призванного на деле убить Вещь в лакановском смысле, но при этом, кажется, означающее не справляется со своим предназначением, обрамляя витрины из выставленных напоказ, специально подсвеченных красных кусков мяса. Плоть, из которой мы состоим, надежно сокрыта оболочкой визуального собирания тела. Эта подноготная очень интересует детей, от них часто можно услышать вопрос — «из чего мы состоим, из чего мы сделаны»? Видимо, маленький Фрейд приставал к своей маме с этим же вопросом. «Мы сделаны из земли и должны вернуться в землю» — кажется, так она ответила ему. Фрейд вспоминает: «Мне это не понравилось, и я усомнился в этом учении. Тогда она потерла руки и показала мне черные чешуйки эпидермы, которые при этом отделяются, словно частицу землю, из которой мы сделаны. Мое удивление этой демонстрацией ad oculus было безграничным, и я смирился с тем, что впоследствии услышал выраженным словами: «Природе ты обязан смертью13». Об этом раннем воспоминании мы узнаем благодаря сновидению Фрейда «о трех парках». В сновидении Фрейда сходятся воедино голод (оно начинается словами «Я иду в кухню, чтобы мне дали чего-нибудь поесть»), смерть и любовь, в сновидении появляются три парки, которые «прядут судьбу человека»…

Статья. Леонид Заостровский. «КАСТРИРУЮЩАЯ КРАСНАЯ ЛИНИЯ»

Материал взят с сайта Лаканалия

Мне запомнился один эпизод нашего общения с Клодом Шодером во время супервизии команды Зеленого Острова.У нас на площадке Зеленого Острова нередко возникают сложности, связанные с отношением детей к правилу «красной линии». Казалось бы, ничего удивительного, здесь ребенок, можно сказать, впервые в своей жизни сталкивается с Законом как таковым. Не воплощенным в маме и папе, отношения с которыми отягощены воображаемым, а с абстрактным законом, который таков, потому что это закон, его соблюдение обязательно для всех, и более того, все перед ним равны. Можно биться головой, кричать, плакать, топать ногами, но красная линия все также безмолвно равнодушна, от этого, похоже, что она становится чуть более красной. А приветливые принимающие, словно бы их подменили, как один говорят: «Ты можешь негодовать, протестовать, обижаться — это твоё право, но красную линию на машине переезжать нельзя». Как говорили древние римляне: «Dura lex, sed lex», и ничего тут не попишешь.Причем когда поясняешь «нарушителю», что это правило существует для того, чтобы те, кто катается на «больших транспортных средствах» — на машине, велосипеде или лошадке, — не мешали тем, кто играет на ковре, что это как во взрослой жизни, где есть правила дорожного движения, проезжая часть, пешеходная зона, тротуар, то ребенок смотрит на тебя искренне непонимающим взглядом, казалось бы, говорящим: «Но ведь я же ни на кого не наезжаю…» Да, признаться честно, на таких машинах никого по-настоящему и не собьешь, а если захочется кого-нибудь толкнуть, то это можно и без машины сделать, никакая красная линия не удержит. Можно было бы сказать: «Это для того, чтобы был порядок», или: «Ну вот, малыш, теперь ты учишься подчиняться. Это одно из условий первичной социализации, а она принудительна, у тебя нет выбора. Как сказал бы Герберт Маркузе, я, в данном случае принимающий, осуществляю в отношении тебя акт «репрессии», а проще говоря, я тебя подавляю. Подавляю твою спонтанность, и тем самым ввожу тебя на путь субъективации, следуя которому ты станешь обычным «подавленным индивидом». Но, может быть, именно благодаря этому подавлению, ты потом познаешь радость «освобождения», а само слово «свобода» будет для тебя слаще райских яблок. Да и будет лучше, если это сделаю я, начитанный в психоанализе принимающий, нежели какая-нибудь Марья Ивановна, воспитательница из детского дошкольного учреждения». Нет, до такого цинизма не доходило. И вот, терзаемый сомнениями в том, насколько аккуратно я сопутствую детским душам на их первых подступах к Закону, я задал Клоду Шодеру вопрос: — Что и как мне следовало бы говорить в такой ситуации детям, чтобы императив Закона был принят ими как условие их собственного желания? То есть, чтобы они поняли, что соблюдать правила в их собственных интересах? Или даже сделать так, чтобы у детей появлялись только легальные желания, чтобы они сами желали быть лояльными?Задача была в том, как уберечь хрупкое детское желание от нередко травматичного столкновения с запретом. Но, по сути, не лишенный софизма вопрос, обернулся своей противоположностью: как воспитать конформистов по призванию?..На что Клод Шодер, в свою очередь, ответил вопросом:— А что бы вы сказали своему ребенку, если бы он захотел остаться в кровати со своей матерью?— Исходя из прочитанного, например, «чтобы стать взрослым, ты должен спать один, ты не можешь спать с мамой и, тем более, жениться на ней. Когда ты вырастешь, у тебя будет возможность спать с другой женщиной, которая будет тебя любить».— У Вас есть дети?— Пока нет.— Вот когда будут, Вы, я надеюсь, поймете, а иначе, Вам придется перечитать не только Фрейда и Лакана, но и Леви-Стросса, Марселя Мосса и даже Маргарет Мид. Увы, рационализация Закона не работает не только в отношении детей. Закон настаивает на самом себе ввиду своей собственной утверди-тельной силы, он самореферентен (ибо он Закон), не нуждается в каких-либо отсылающих к воображаемому аргументах. И не смотря на то, что подобных «отсылок» в человеческой истории немало, отметим, что для христианского моно-теизма, утверждающего, что Он «всеблаг» и «все-могущ», центральной остается проблема теодицеи, решение которой вынуждено проходить скользкими тропинками парадокса.Закон не-обходим в силу собственной структурной необходимости. Несколькими минутами позже, на перерыве, Ольга Суслова мне сказала:— Находясь с ребенком у красной линии, к чему же ты обращаешься? Он не в состоянии внять твоим аргументам, они проходят мимо, нельзя апеллировать к Оно. Только после того, как непреложность запрета положит предел поползновениями Оно, заставит Оно втянуть свои щупальца, тогда для него забрезжит про-свет реальности, в которой нужно следовать правилам, считаться с авторитетом, для того, чтобы удовлетворить свои желания не прямым, но неким обходным путем, что, однако, не воз-можно без сублимации, толчком к которой как раз и может послужить такое столкновение с запретом. И здесь не идет речь о каком-то садизме. Кастрация — это не садизм, это предел, черта перехода от одной формы психического существования к возможности другой. Говоря «нет», ты не совершаешь садистский акт, не включаешься в игру воображаемых отражений. Садист совершает насилие, так как он наслаждается этим, особенно, пытаясь облечь свои дей-ствия в форму «закона». Тогда как ребенок считывает это прилипшее к манифестации власти наслаждение, и таким образом прочитанное желание другого, может сделать из него перверсивного или же подавленного субъекта. Да садист и не нуждается, не стремится ввести Закон в полном смысле этого слова, его цель — получать наслаждение путем насилия и унижения другого, поэтому он может быть совершенно произволен в своих капризах.Коллизия желания и Закона, в свете лакановской мысли, состоит в том, что желание конституировано Законом, предстающим в предельной форме запрета. «Нет» утверждает не только принципиальную разделенность между другим и субъектом, их несводимость друг к другу, но также и разделенность самого субъекта, она же взывает к посреднику — слову, — что выводит в пространство между, где возможны обмен и превращения, запускающие бесконечную игру форм, в которых человеческие существа проживают свои жизни.

Статья. Ж. Лакан «МАТЕРИАЛИСТИЧЕСКОЕ ОПРЕДЕЛЕНИЕ ФЕНОМЕНА СОЗНАНИЯ»(1954)

Пережитое и судьба. «Сердцевина нашего бытия». Собственное Я — это объект. Зачарованность, соперничество, признание.

Indem er alles schaß, was schaftet der Höchste? — Sich. Was schaft er aber vor er alles schaftet? — Mich*.

Это двустишие Даниэля фон Чепко — мы к нему скоро вернемся, если мне удастся сегодня подвести вас к тому, к чему бы хотел я вас подвести.

Смысл читаемого здесь курса отражается и в самих правилах, по которым он строится. Все, что я хочу, — это подготовить вас к чтению работ Фрейда. Тем, кто не желает себя этому занятию посвятить, мне предложить нечего. Усвойте себе хорошенько, что та форма, которую я пытаюсь придать здесь учению Фрейда, будет оценена по достоинству лишь теми, кто сможет, опираясь на тексты, сопоставить мои соображения с теми трудностями, которые могут в них встретиться.

Тексты эти действительно порою трудны, вбирая в себя спорную проблематику, которая заявляет о себе в многочисленных противоречиях. Это организованные противоречия, но именно противоречия, а не простые антиномии. Фрейду случается порою, развивая свою мысль, прийти к позициям, которые представляются ему противоречивыми, и отступить поэтому к другим, более надежным — что не означает, будто он не считал первые в свое время вполне оправданными. Короче говоря, само движение мысли Фрейда, незавершенной, так никогда и ни в каком издании окончательным, догматически не сформулиро-

* Что сотворил Творец, создав весь мир? — Себя.

Что сотворил Он прежде, чем весь мир создать? — Меня.ванной — вот что вы должны научиться воспринимать сами. Чтобы это восприятие вам облегчить, я и пытаюсь перевести вам здесь то, что сумел извлечь из размышлений над работами Фрейда сам — извлечь в свете опыта, где я, по крайней мере, в вопросах принципиальных, их чтением руководствовался. Я говорю: по крайней мере, в вопросах принципиальных, поскольку ставлю нередко под сомнение, что мысль его была правильно понята и что в развитии аналитической техники ей достаточно строго следовали.

Я хочу показать вам, что Фрейд впервые обнаружил в человеке ось и бремя той субъективности, которая выходит за границы индивидуальной организации как результирующей индивидуального опыта и даже как линии индивидуального развития. Я даю вам возможную формулу субъективности, определяя ее как организованную систему символов, претендующую на то, чтобы охватить всю совокупность опыта, одушевить ее, дать ей смысл. Что, если не субъективность, пытаемся мы здесь понять? Направления и мысленные ходы, которые я здесь, опираясь на наш опыт и нашу практику, предлагаю вам, призваны вдохновить вас на применение их в конкретной деятельности.В этом обучении, как и в анализе, мы имеем дело с сопротивлениями.

Анализ учит нас, что сопротивления эти всегда гнездятся в собственном Я. Ему соответствует то, что я называю порою суммой предрассудков, которые привносит с собой каждое знание и чей груз каждый из нас, индивидуально, на себе тащит. Речь идет о чем-то, включающем то, что мы знаем или полагаем, будто знаем, — ведь с какой-то точки зрения знать — это всегда и есть верить, будто знаешь.

Поэтому всякий раз, когда перед вами открывается новая перспектива, горизонт которой оказывается по отношению к прежнему вашему опыту несколько смещенным, вы невольно совершаете какие-то движения, чтобы восстановить равновесие, вернуть вашему кругозору его привычный центр, — они-то и являются признаками того, о чем я толкую вам и что именуетсясопротивлением. На самом же деле следовало бы, напротив, подойти к понятиям, коренящимся в ином опыте, непредвзято и употребить их себе на пользу.

Вот пример. Клод Леви-Стросс открыл недавно перед нами новую перспективу — перспективу, в которой реальность семьи подверглась предельной релятивизации и которая позволяла нам, казалось бы, пересмотреть то, что так поглощало нас и было для нас так притягательно, — ту реальность, с которой ежедневно приходится нам иметь дело. И как же один из наших общих спутников на это реагирует? В конце концов, говорит он, чем беспокоиться по поводу условности системы семьи, не лучше ли вспомнить, что кроме родителей в семье есть еще и дети. С точки зрения ребенка реальность семьи восстанавливается. А мы, аналитики, как раз и имеем дело с отношением детей к родителям. Что как раз и не позволяет путающему все карты релятивизму сбить нас с толку.

Поставить таким образом вопрос о семье на солидную почву реальности детского опыта, разумеется, имело смысл — это значило поставить в центр аналитического опыта тот факт, что каждый индивид есть не что иное, как ребенок. Но предложение это свидетельствовало в то же время о стремлении центрировать наш психоаналитический опыт вокруг опыта индивидуального, психологического.

Вот этого-то как раз делать не стоит, что я и проиллюстрирую сейчас, рассказав о том, свидетелем чему мне довелось стать не далее как вчера, в групповой работе, которую мы называем контролем.

Субъекту снился ребенок, грудной ребенок, беспомощно, как черепаха, лежавший на спинке и сучивший ручками и ножками. Ребенок этот предстал ему во сне как изолированный образ. Имея на то причины, я сразу же сказал человеку, который мне этот сон пересказывал: «Ребенок — это субъект, тут нет никакого сомнения».

Рассказывали мне и другой сон, подтверждающий, что в такого рода образах предстает нам именно субъект. Человеку снится, будто он купается в море, причем в море совершенно особом — чтобы сразу дать вам понятие о возникавших как в образном, так и в вербальном контексте ассоциациях, скажем,что оно объединяло в себе диван аналитика, мягкие сидения в его машине и, разумеется, мать. На море этом написаны цифры, явно связанные с датой рождения субъекта и его возрастом.

На каком фоне возник этот сон? Субъект чрезвычайно озабочен вот-вот имеющим родиться ребенком, за которого он чувствует себя ответственным и отцом которого он, похоже, себя воображает. Эта жизненная ситуация представляется чрезвычайно двусмысленной — поневоле приходит в голову, что у человека были серьезные мотивы себе такое вообразить, тем более что в реальности вопрос остается нерешенным. На самом же деле субъект, охваченный полубредовой тревогой по поводу своей ответственности за оплодотворение, воспроизводит другой, действительно существенный для него вопрос: является ли законным ребенком он сам?

Видеть и рассказывать такой сон субъект мог лишь при условии, что уже слышал из уст аналитика формулировку: «В этой истории речь идет о тебе самом.» И подразумевает этот сон вот что: «Разве, в конце концов, я не ваш ребенок, господин аналитик?»

Как видите, то, что выступает здесь столь рельефно, не сводится, как обычно стремятся это представить, к конкретной, аффективной зависимости ребенка по отношению к тем взрослым, которые являются, с большей или меньшей степенью вероятности, его родителями. Если субъект и задается вопросом о том, кто он такой, выступая при этом в качестве ребенка, то интересует его не степень зависимости и не то, признан он или нет. Субъект вопрошает о себе лишь постольку, поскольку сами отношения, в которых он пребывает, возведены в степень Символического. Проблема ставится для него, таким образом, именно во второй степени, в плане символического усвоения себе собственной судьбы, в регистре автобиографии.

Я не стану утверждать, что в аналитическом диалоге все всегда происходит на этом уровне, но помните, что именно этот уровень является в собственном смысле аналитическим. Множество детей воображает, что они имеют другую семью, что те, кто о них заботится, не настоящие их родители. Я бы даже сказал, что это типичная, нормальная фаза в развитии ребенка — фаза, которая дает в нашем опыте множество ростков и игнори-ровать которую, даже за пределами аналитического опыта, ни в коем случае не позволено.

Так вот — к чему я все как раз и клоню — что же такое анализ сопротивлений?

Анализировать сопротивления вовсе не значит (как это пытаются если не сформулировать — а ведь и формулируют, я вам приведу не один пример — то осуществить на практике), — вовсе не значит воздействовать на субъект, заставляя его осознать, каким образом его привязанности, его предрассудки, его попытки поддержать Я в равновесии мешают ему видеть. Это вовсе не уговоры, от которых до внушения всего один шаг. Это не значит усиливать, как иногда говорят, собственное Я субъекта или пытаться превратить его здоровую часть в союзника. Это не значит убеждать. Это значит лишь понимать, на каком именно уровне следует ожидать ответа в каждый момент аналитического контакта. Вполне вероятно, что ответ этот может порою быть получен и на уровне Я субъекта. Но в случае, о котором я говорю, дело обстоит не так. Вопрос субъекта не подразумевает какого-то разрыва, разлуки, органического недостатка любви и привязанности, он касается лишь истории субъекта, поскольку тот не хочет ее знать, что и выражается невольно во всем его поведении по мере того, как он пытается все же, как бы на ощупь, в ней разобраться. Ориентиры его жизни заданы проблематикой, которая определяется не жизненным его опытом, а его судьбой, — что его история означает?

Речь представляет собой матрицу той части субъекта, которую он игнорирует: именно это и есть уровень аналитического симптома как такового — уровень, эксцентричный по отношению к индивидуальному опыту, ибо это уровень того исторического текста, в который субъект вписывается. Ясно поэтому, что устранить симптомы может лишь вмешательство именно на этом, смещенном по отношению к центру, уровне. И заведомо обречено на неудачу любое вмешательство, которое вдохновлялось бы предвзятой, сфабрикованной исходя из нашего представления о нормальном развитии индивида, реконструкцией, ставящей себе целью возвращение его к норме: вот, мол, то, чего ему не хватало, вот что ему предстоит усвоить, чтобы, скажем, справиться с фрустрацией. Важно твердо знать, разрешаетсяданный симптом в том регистре или же в другом — середины здесь не дано.

Решение, однако, всегда проблематично, поскольку диалог на уровне эго всегда отзывается откликами, в том числе — почему бы и нет? — психотерапевтическими. Психотерапевты привыкли действовать, плохо отдавая себе отчет в том, что именно они делают, но функция речи была, разумеется, у них на вооружении. И касательно этой функции нам, в анализе, важно понять, действует ли она, ставя на место Я субъекта авторитет аналитика, или же она субъективна. Установленный Фрейдом порядок доказывает, что осевая реальность субъекта лежит вне его Я. Вмешательство, подменяющее Я субъекта самим аналитиком, в определенной практике анализа сопротивлений повседневно принятое, представляет собой не анализ, а обыкновенное внушение.

Симптом, каков бы он ни был, не получает своего разрешения до тех пор, пока анализ не исходит в своей практике из знания того, на что действие аналитика направлено, на какую, так сказать, точку в субъекте должен он нацелиться.

Я продвигаюсь постепенно, шаг за шагом. Мне кажется, что за предыдущие месяцы — да что там, годы — я достаточно ясно дал вам понять, что бессознательное и есть тот неизвестный «мне», игнорируемый «мною», моим Я, субъект, der Kern unseres Wesens, как пишет Фрейд в посвященной процессу сновидения главе Traumdeutung, с которой я предлагал вам познакомиться. Рассматривая первичный процесс, Фрейд стремится говорить о чем-то таком, что имеет онтологический смысл и что он называет «ядром нашего бытия».

Ядро нашего бытия не совпадает с нашим Я. В этом и есть смысл аналитического опыта, именно вокруг этого он постепенно наслаивался, отлагая те пласты знания, которые сегодня вам и преподаются. Не думаете ли вы, однако, будто достаточно держаться этого, говоря: Да, я бессознательного субъекта — это не Я сам? Нет, этого недостаточно, ибо покуда вы мыслите спонтанно, непосредственно, ничто не подсказывает вам, что верно, может статься, и обратное. В результате вы, как правило, приходите к мысли, что бессознательное л ваше истинное Я и есть. Вы начинаете воображать, будто ваше настоящее Я представляетсобой лишь неполную, обусловленную заблуждением форму я бессознательного. Тем самым, едва произведя то смещение центра, которого Фрейдово открытие требует, вы тут же свели его вновь на нет. Это напоминает хорошо известный окулистам эффект диплопии. Если поместить два изображения очень близко друг к другу — так, что они друг на друга почти накладываются, — то в силу свойственной нам привычки косить глазами изображения эти, если дистанция между ними достаточно мала, сольются в целое. Вновь вводя ваше Я в я, открытое Фрейдом, вы делаете то же самое — вы восстанавливаете единство.

Именно это и успело произойти в анализе с тех пор, как, обнаружив — по причинам, которые нам задним числом еще предстоит себе уяснить, — что первоначальная плодотворность аналитического открытия начала на практике исчерпываться, аналитики вернулись к так называемому анализу собственного Я, надеясь найти там точную изнанку того, что им предстояло субъекту продемонстрировать. Ибо в плане демонстрации дело дошло до настоящей головоломки. Сложилось мнение, будто, анализируя собственное Я субъекта, мы обнаруживаем оборотную сторону того самого, что необходимо ему дать понять. Результатом оказывалась редукция того типа, о котором я говорил, — два различных образа оказываются сведены к одному-единственному.

Да, подлинное я не является, разумеется, моим Я. Но этого еще мало — ведь у меня всегда остается возможность убедить себя, что Я является всего лишь заблуждением со стороны я, своего рода частной точкой зрения, уже одно осознание которой раздвигает горизонты достаточно, чтобы в них обнаружилась реальность, которую в психоаналитическом опыте предстоит достичь. Важно и другое, обратное, что следует никогда не упускать из виду: мое Я — это вовсе не я, не заблуждение в смысле частичной истины, как представляет ее классическая доктрина. Это нечто совсем другое — это особый объект, внутри опыта данного субъекта присутствующий. Да, буквально так: мое Я представляет собой объект — объект, выполняющий определенную функцию, которую мы назовем здесь функцией воображаемой (fonction imaginaire).Для техники это положение более чем существенно. И попробуйте, вслед за мной, не выводить эту концепцию из чтения метапсихологических сочинений Фрейда, написанных после 1920 года. Исследования Фрейда в русле второй его топики были предприняты с целью вновь указать Я на его место, с которого оно уже начало было потихоньку возвращаться восвояси. Те же, кто пытался за ходом его мысли следовать, впадали, по сути дела, в классическую иллюзию — я не говорю «в заблуждение», ибо речь идет именно об иллюзии. Все, что пишет Фрейд, имеет в виду одну цель: восстановить точную картину эксцентричности субъекта по отношению к Я.

Я утверждаю, что в этом вся суть и что именно вокруг этого все должно строиться. Почему? Я начну свои объяснения с азбучных истин — больше того, я начну их с уровня того, что называется или ошибочно почитается очевидностью.Ваша очевидность, очевидность того психологического опыта, который вы считаете своим, обусловлена понятийной путаницей, о которой вы ведать не ведаете. Мы живем в гораздо большей степени, чем сами думаем, на уровне понятий. Способ рефлексии на этом уровне существенно сказывается на том, каким образом воспринимает и в то же время понимает себя существо определенной культурной эры.

Сегодня, в 1954 году, для всех нас, какие мы есть, представление о сознании как явлении из ряда вон выходящем, продукте высокой организации, стало непререкаемым постулатом; я убежден, что среди присутствующих не найдется ни одного, кто не был бы в конечном счете убежден, что сколь бы неполным, зачаточным наше восприятие сознания, то есть нашего собственного Я, ни было, само существование наше дано нам именно в нем. Мы полагаем, что в факте сознания единство Я если не исследуется, то, по крайней мере, воспринимается.

Аналитический же опыт, напротив — что не перестает самого Фрейда повергать в великое смущение, — заостряет наше внимание на иллюзиях сознания.В набросках 1895 года Фрейду не удается — хотя это довольно легко — найти явлению сознания точное место в уже разработанной им схеме психического аппарата. Гораздо позже, в метапсихологии, пытаясь объяснить различные патологические формы — сон, бред, ложные идеи, галлюцинации — разгрузкой систем, он каждый раз, когда речь заходит о том, чтобы заставить функционировать систему сознания, оказывается перед парадоксом и говорит себе, что тут должны действовать особые законы. Система сознания в его теорию не вмещается. Концепция Фрейда о психофизической нагрузке интраорганических систем необычайно хитроумна в своих объяснениях того, что в индивиде происходит. И как бы гипотетична она ни была, все полученные нами с тех пор результаты экспериментов в области диффузии и распределения нервных потоков говорят скорее в пользу биологических построений Фрейда. Но в отношении сознания эти построения не работают.

Вы мне скажете — хорошо, это свидетельствует о том, что Фрейд в этом вопросе запутался. Но мы попробуем взглянуть на него под другим углом.

Что придает сознанию его столь очевидную, на первый взгляд, изначальность? Казалось бы, философ, исходя из прозрачности сознания для себя самого, опирается на нечто совершенно бесспорное. Ведь если налицо сознание чего-то, то невозможно — объясняют нам — чтобы это, наличное, сознание не постигало бы и себя самое как таковое. Какой бы то ни было опыт может быть предпринят лишь при условии, что внутри этого опыта субъект может постичь, в своего рода непосредственной рефлексии, самого себя.

С тех пор, как Декарт сделал на этом пути решающий шаг, философы, разумеется, сумели несколько на нем продвинуться. Так, был поставлен остающийся покуда открытым вопрос о том, постигается ли я в поле сознания непосредственно. Но уже о Декарте справедливо замечено, что он проводит различие между сознанием тетическим и не тетическим.

Но я не буду углубляться в метафизическое исследование проблемы сознания. Я предложу вам не то чтобы рабочую гипотезу — с моей точки зрения, речь идет вовсе не о гипотезе, — а своего рода способ выйти из положения, разрубить гордиевузел. Ибо есть проблемы, которые нужно иметь решимость бросить нерешенными.

Речь снова пойдет о зеркале.

Образ в зеркале — что это такое? Лучи, возвращаясь к поверхности зеркала, заставляют нас поместить в некоем воображаемом пространстве объект, который находится одновременно и где-то в реальности. Реальный объект — это не тот объект, что вы видите в зеркале. Перед нами, следовательно, феномен сознания как таковой. Во всяком случае, именно это я предлагаю вам допустить, чтобы иметь возможность произнести маленькую апологетическую речь, которая послужит в ваших размышлениях нитью.

Представьте себе, что люди исчезли с лица земли. Я говорю: люди, учитывая высокую ценность, которую вы приписываете сознанию. Мне этого, собственно, достаточно, чтобы задать мой вопрос: Что остается в зеркале? Но пойдем дальше и предположим, что исчезли все живые существа. Остаются лишь водопады и источники, громы и молнии. Образ в зеркале, образ на поверхности озера — они еще существуют?

Ясно, что существуют. И по очень простой причине — на достигнутой нами высокой ступени цивилизации, оставившей наши иллюзии относительно сознания далеко позади, мы придумали аппараты столь сложные, что не будет слишком смелым вообразить их способными самостоятельно проявить пленки, разложить их по коробочкам и поместить в холодильник. И даже когда все живое с земли исчезнет, камера наша с таким же успехом сделает снимок отражения горы в озере или кафе «Флор», гибнущего в мерзости запустения.

У философов найдется, конечно, на это множество хитроумных возражений. Но я прошу, тем не менее, внимательно меня выслушать.

Итак, люди неожиданно возвращаются. Таково произволение Бога Мальбранша — если в каждый момент времени существование наше обусловлено Его волей, то что удивительного, если Он, временно упразднив человеческий род, вновь пустит его в обращение несколько веков спустя?

Многому люди должны будут научиться заново, и в особенности чтению образа. Но это не так важно. Ясно другое — увидевна пленке образ горы, они увидят и ее отражение в озере. Увидят они и те изменения, что имели место как в самой горе, так и в ее отражении. Мы можем даже пойти еще дальше. Представим себе машину более сложную, где нацеленный на отражение в озере фотоэлемент даст командный сигнал на взрыв (когда нужно нужно доказать эффективность чего-либо, без взрыва не обойтись), а другая машина регистрирует эхо или собирает энергию этого взрыва.

Именно это я и предлагаю вам рассматривать как пример такого феномена сознания, который никаким Я не был воспринят и ни в каком «собственном» опыте отражен не был — поскольку никакого Я или сознания Я в эту мнимую эпоху не было и в помине.

«Погодите, голубчик, — возразите вы. — Разве Я не присутствует здесь в самой камере?» Нет, в камере нет и тени собственного Я. Зато я охотно признаю, что без я — только не в камере — здесь не обошлось.

Я уже объяснял вам, что человек — это субъект, центр которого смещен (décentré), и что причиной тому вовлеченность человека в игру символов, включенность его в мир символический. Но ведь именно в этой игре, в этом мире сконструирована и машина. Ведь машины, даже самые сложные, создаются не чем иным, как словами.

Слово — это прежде всего продукт обмена, с помощью которого люди опознают друг друга; так, если вы сказали пароль, вас пропустят с миром и т. д. Именно с этого начинается круговорот речи, который, ширясь, образует мир символов, допускающий алгебраические расчеты. Машина — это структура, которая от деятельности субъекта как бы оторвана. Символический мир — это мир машины.

Но тогда возникает другой вопрос: что же именно составляет в этом мире бытие субъекта?

Иные очень беспокоятся, слыша, что я ссылаюсь на Бога. Это, однако, тот Бог, которого мы получаем ex machina, если, конечно, наоборот, не извлекаем machina ex Deo.

Машина реализует непрерывность, благодаря которой люди, какое-то время отсутствовавшие, получают в свое распоряжение регистрацию того, что произошло в интервале между феноме-нами сознания в собственном смысле. Причем я могу говорить здесь о феномене сознания, не прибегая при этом к овеществленному представлению о какой-либо космической душе или о чем-то ином, в природе присутствующем. Ибо, находясь там, где находимся мы — может быть как раз потому, что мы связаны с изготовлением машины достаточно тесно, — нам уже ни за что не спутать символическую интерсубъективность с космической субъективностью. Я, по крайней мере, на это надеюсь.

Придумав эту аналогию, я вовсе не пытался развить некую гипотезу, я предпринял это, скорее, в качестве оздоровительной меры. Даже для того, чтобы просто поставить для начала вопрос о том, что такое Я, нужно отмежеваться от концепции сознания, которую мы назвали бы религиозной. Современный человек, не отдавая в этом себе отчета, уверен, что все, что бы ни произошло во вселенной с момента возникновения ее, существует лишь для того, чтобы сойтись в той мыслящей вещи, в том живом сознании, в том думающем и уникальном существе, вершине творения, которое и есть он сам, обладающий тем привилегированным пунктом, что именуется сознанием.

Подобная точка зрения приводит к антропоморфизму настолько бредовому, что, не очнувшись от него, вы так и не узнаете, в плену какого рода иллюзии вы находитесь. Глупость научного атеизма — это в человечестве кое-что новенькое. Обороняя свою науку против всего, что хоть отдаленно напоминает о ссылке на Верховное Существо, они сломя голову устремляются в другом направлении — чтобы сделать то же самое: пасть ниц. Понимать снова ничего не надо, все и так ясно — сознание должно явиться на свет; весь мир и вся история сходятся в этом чудесном фокусе, современном человеке, будь то я, вы или уличные прохожие.

Чисто сентиментальный и воистину непоследовательный атеизм, присущий научной мысли, косвенно подталкивает ее к тому, чтобы сделать сознание вершиной всех явлений. Она пытается, насколько это в ее силах — подобно тому, как из монарха абсолютного делают монарха конституционного, — представить это сознание как шедевр из шедевров, как то, ради чего существует все остальное, как само совершенство. Но эпифеномены эти на самом деле ничего не дают. Приступая к изучениюсамих явлений, обычно ведут себя так, словно их вовсе не принимают в расчет.

Само старание не принимать их в расчет свидетельствует о том, что, не справившись с их влиянием, поневоле станешь кретином — не сможешь думать ни о чем другом. Я не стану распространяться о противоречивых и ребяческих формах неприязни, предрассудков, мнимых склонностей к введению особых сил или сущностей, именуемых виталистскими, и т. д. Но когда эмбриологи говорят о роли формообразующей формы в развитии эмбриона, они обязательно полагают, что с того момента, как возник некий организующий центр, в нем находится не что иное, как именно сознание. Сознание, глаза, уши — одним словом, внутри эмбриона поселился маленький демон. С этого момента они уже не пытаются организовать то, что обнаруживается в феномене на поверхности, ибо все высшее, с их точки зрения, предполагает сознание. Мы знаем, однако, что сознание связано с обстоятельствами вполне случайными, такими же случайными, как наличие в необитаемом мире поверхности озера — с существованием, например, наших глаз или наших ушей.

Конечно, есть в этом нечто немыслимое, некий тупик, в который упираются всякого рода духовные образования, по видимости, организованные противоречивым образом. Здравый смысл отреагировал на них наложением определенных табу. Это для начала. Бихевиоризм говорит: «Мы, со своей стороны, будем наблюдать лишь типы поведения в целом, не обращая внимания на сознание». Хорошо известно, однако, что эта попытка заключить сознание в скобки оказалась не столь уж плодотворной.

Сознание — вовсе не то чудовище, за которое его принимают. Исключив его или заключив в оковы, мы ничего полезного не приобретаем. Больше того, говорят, что в последнее время бихевиоризм, именуемый бихевиоризмом «коренным», тихой сапой ввел его вновь. Так как и они, вслед за Фрейдом, научились гибко пользоваться понятием «поля». Не считая этого, все те небольшие успехи, которыми бихевиоризм может похвастать, объясняются его согласием наблюдать ту или иную серию феноменов на их собственном уровне — на уровне, скажем, типовповедения, взятых как целое, рассматриваемых в объекте, уже сложившемся, — не ломая себе голову над тем, какие элементарные, низшие или высшие механизмы в этом участвовали. Нельзя не признать, однако, что в самом понятии поведения налицо определенная кастрация человеческой реальности. Не потому, что оно игнорирует понятие сознания, которое, по сути дела, ничему и никому еще не приносило пользы — ни тому, кто им пользуется, ни тому, кто этого предпочитает не делать, — а потому, что оно исключает интерсубъективные отношения, которые лежат в основе не просто типов поведения, но действий и страстей. С сознанием это не имеет ничего общего

В течение какого-то времени, в ходе этого введения, я прошу вас исходить из того, что сознание появляется всякий раз, когда бывает дана— а происходит это в самых неожиданных и друг от друга отдаленных местах — поверхность, способная произвести то, что именуют образом. Это материалистическое определение.

Образ — это значит, что отправляющиеся от данного пункта в Реальном энергетические воздействия — представьте себе, что они имеют световой характер, так как именно свет наиболее явно создает в нашем уме образ — отражаются от некоторой точки поверхности и попадают в одну и ту же соответствующую точку пространства. Вместо озерной глади в роли этой поверхности с успехом может выступать и area striata затылочной доли мозга, ибо area striata с ее слоями волокон вполне подобна зеркалу. И точно так же, как не нуждаетесь вы во всей поверхности зеркала — если только это вообще что-то значит, — чтобы увидеть, что в каком-то месте или комнате расположено, и можете с успехом добиться этого результата, манипулируя лишь маленьким его осколком, не имеет значения и то, насколько малый участок area striata служит этой же цели, уподобляясь зеркалу. Внутри мира можно найти множество вещей, которые ведут себя как зеркала. Достаточным условием служит то, чтобы некоторой точке реальности соответствовал определенный ответный эффект в другой точке, чтобы между двумя точками реального пространства установилась взаимнооднозначная связь.

Сказав о реальном пространстве, я поспешил. На самом деле, может быть два случая: ответный эффект возникает либо в реальном пространстве, либо в пространстве воображаемом.Чтобы спутать ваши привычные представления, я только что продемонстрировал вам, что происходит в точке воображаемого пространства. И это позволило вам обнаружить, что не все, относящееся к воображаемому и являющееся в собственном смысле слова иллюзорным, является в силу этого одновременно и субъективным.

Бывают иллюзорности вполне объективные, объективируемые, и нет нужды разгонять вашу честную компанию, чтобы вы это поняли.Что же происходит в этой перспективе с собственным Я? Я — это чистой воды объект. Ваше Я, которое вы воспринимаете якобы внутри поля ясного сознания в качестве единства этого последнего, как раз и представляет собой то самое, перед лицом чего непосредственность ощущения оказывается под угрозой. Единство это вовсе не однородно с тем, что происходит на поверхности вашего поля сознания, которое само по себе нейтрально. Именно сознание как физический феномен угрозу и порождает.

Вся диалектика, развернутая мною в качестве примера под именем стадии зеркала, основана на соотношении между, с одной стороны, определенным уровнем устремлений, которые опробываются (сейчас нам достаточно сказать: в определенный момент жизни) в виде разрозненном, бессвязном, несогласованном (от них всегда что-нибудь в нас остается), и, с другой стороны, тем единством, с которым уровень этот сливается и как бы спаривается. Это единство представляет собой то, в чем субъект впервые познает себя как единство, но единство отчужденное, виртуальное. Ему не свойственны черты инерции, присущие феномену сознания в его примитивной форме, оно, напротив, вступает с субъектом в отношения витального, или анти-витального, характера.

Похоже, что опыт такого рода является привилегией человека. Не исключено, конечно, что встречается нечто подобное и у других видов животных. Для нас это не слишком важно. Не будем создавать скороспелых гипотез. Мы знаем, что диалектикаэта налицо в опыте на всех уровнях построения человеческого Я, — с нас этого достаточно.

Чтобы лучше вам эту диалектику дать почувствовать, я хотел бы воспользоваться образом, еще не стершимися от употребления, поскольку я еще ни разу вам не предлагал его, — образом слепого и паралитика.

Субъективность на уровне Я можно сравнить с этой парочкой, столь настойчиво заявляющей о себе — и не случайно, конечно, — в изобразительном искусстве XV столетия. Субъективную половину до опыта встречи с зеркалом можно уподобить паралитику, который без посторонней помощи способен лишь на движения некоординированные и беспомощные. Господство над ним получает образ Я, который слеп и который несет его. Вопреки ложной очевидности (и в этом-то вся проблема диалектики и состоит), господин не седлает раба, подобно всаднику, как полагал Платон, а как раз наоборот. И паралитик, с точки зрения которого вся эта перспектива выстраивается, не может идентифицировать себя в собственном единстве иначе, нежели через зачарованность, застывание в фундаментальной неподвижности, сообразуясь тем самым с устремленным на него взглядом, взглядом невидящим.

Другой образ — это образ змеи и птицы, зачарованной ее взглядом. В феномене построения Я зачарованность эта играет самую существенную роль. Лишь под этими чарами нескоординированное и несвязное многообразие первоначальной разрозненности получает свое единство. Рефлексия тоже представляет собой зачарованность, торможение. Эта функция зачарованности, даже ужаса — она дает о себе знать и под пером Фрейда, причем именно там, где он пишет о построении Я.

Третий образ. Если бы то, о чем идет речь в этой диалектике, могли воплотить машины, я предложил бы следующую модель.

Возьмем одну из тех маленьких лисичек или черепашек, что мы с некоторых пор так хорошо научились делать и которые служат ученым наших дней на потеху — автоматы играли очень важную роль всегда, а в наши дни роль их вновь возросла, — возьмем одну из этих маленьких машинок, которым мы научились теперь с помощью всякого рода промежуточных органов придавать способность к гомеостазу и некое подобие желаний.Представим себе, что машина эта сконструирована таким образом, что остается незаконченной и блокированной, не складывается в завершенный механизм до тех пор, пока не воспримет — любым путем: скажем, с помощью фотоэлемента или реле — другой механизм, подобный ей абсолютно во всем, с тем единственным исключением, что он уже успел обрести единство в ходе чего-то, что можно назвать загодя приобретенным опытом (у машин тоже может быть свой опыт). Движение каждой машины обусловлено, таким образом, восприятием определенной стадии, достигнутой другой машиной. Это как раз и есть то, что соответствует элементу зачарованности.

Теперь вы видите, какая цепная зависимость может тем самым установиться. Поскольку единство первой машины зависит от единства другой, поскольку другая представляет ей модель и саму форму ее единства, то, к чему устремится первая, всегда будет определяться тем, к чему направляется вторая.

Результатом же будет ни больше ни меньше, как тупиковая • ситуация, подобная той, что наблюдаем мы и в образовании человеческого объекта. Ведь это последнее всецело обусловлено той диалектикой ревности-симпатии, которая в традиционной психологии находит свое точное выражение в идее несовместимости сознаний. Дело не в том, что одно сознание не может представить себе другое, а в том, что Я, всецело определяемое формой единства другого Я, принципиально несовместимо с ним в плане желания. Воспринимаемый и желанный объект может получить либо он, либо Я, — это обязательно должен быть либо один, либо другой. И когда им обладает другой, происходит это потому, что принадлежит он мне.

Это определяющее для познания в чистом виде соперничество представляет собой, разумеется, этап виртуальный. Познания в чистом виде не бывает, ибо возникшая в желании объекта общность меня и другого кладет начало совершенно иному, а именно, признанию.

Признание, очевидно, предполагает третьего. Чтобы первая машина, фиксированная на образе второй, оказалась с ней согласована, чтобы в точке схождения их желания — ведь это, в конечном счете, одно и то же желание, ибо на этом уровне обе они представляют собой одно и то же существо, — не произош-ло поневоле их взаимного уничтожения, нужно, чтобы одна машинка могла информировать другую, могла сказать ей: «Я хочу вот этого!» Но это невозможно. Даже если мы допустим, что имеет место некое я, сообщение все равно немедленно преобразуется в форму: ты хочешь вот этого. Я хочу вот этого означает: ты, другой, представляющий собой мое единство, ты хочешь вот этого.

Можно подумать, что перед нами вновь фундаментальная форма всякого человеческого сообщения: каждый получает свое собственное сообщение от другого, в обращенной форме. Ничего подобного. То, что я вам тут рассказываю, — это миф чистой воды. Невозможно, чтобы первая машина сказала что бы то ни было, ибо она еще не имеет единства, она представляет собой непосредственное желание, она лишена слова, она никто. Она кто-то не в большей мере, чем, скажем, отражение горы в озере. Паралитик безгласен, ему нечего сказать. Чтобы какие-то отношения установились, нужно, чтобы был некто третий, который поместился бы внутри одной из машин — например, первой — и произнес бы пресловутое я (je). Но на уровне опыта это совершенно невозможно!

Этот третий и есть, однако, то самое, что мы обнаруживаем в бессознательном. Он, собственно, и есть в бессознательном — там, где и должен он находиться, чтобы весь этот балет маленьких механизмов мог быть разыгран, то есть над ними, в том совсем другом месте, где поддерживаются, по словам выступавшего здесь Леви-Стросса, системы обменов, элементарные структуры. Чтобы мог осуществиться обмен, нечто такое, что было бы признанием, а не познанием, необходимо, чтобы в действие системы, обусловленной образом собственного Я, вмешалась система символическая.

Вы видите, таким образом, что собственное Я ничем, кроме функции воображаемой, быть не может, хотя построение субъекта на каком-то уровне оно действительно определяет. Оно не менее двусмысленно, чем может оказаться и сам объект, не только этапом, но и верным коррелятом которого оно является.

Субъект полагает себя как действующий, как человеческий, как я, лишь начиная с того момента, как появляется символическая система. И момент этот принципиально невыводим из лю-бой модели индивидуальной структурной самоорганизации. Другими словами, для появления на свет человеческого субъекта необходимо, чтобы машиной выдаваемых в информационных сообщениях, она учитывала, в качестве единицы среди других, и саму себя. А вот этого-то она как раз сделать и не может. Чтобы принять в расчет саму себя, она должна перестать быть той машиной, что она есть, ибо добиться можно всего, но чтобы машина учитывала в качестве элемента в своих расчетах саму себя — этого добиться нельзя.

В следующий раз я представлю вам вещи под углом зрения не столь абстрактным. Я не является всего лишь функцией. С того момента, как символический мир входит в свои права, оно может послужить символом и само, и именно с этим мы как раз и сталкиваемся.

Поскольку из Я хотят сделать субъекта, поскольку ему стремятся приписать в качестве функции и в качестве символа единство, мы постарались лишить его сегодня того символического, гипнотизирующего нас достоинства, благодаря которому единство это кажется столь убедительным. В следующий раз мы восстановим его в этом достоинстве вновь, и вы сами увидите, насколько непосредственное отношение имеет все это к аналитической практике.

8 декабря 1954 года.

Статья. Смулянский «Не-жертва, или паранойя как успешное начинание»

Материал взят с сайт ЛАКАНАЛИЯ

Рецензия на издание: Виктор Мазин. «Паранойя. Шребер-фрейд-лакан». СПб.: Изд. «Скифия-принт», 2009

Случай Шребера до сих пор сладострастно щекочет восприятие читателей. Как и раньше, аналитическая традиция не в силах от него оторваться.Чем подкупает этот судья? По всей видимости тем, чем только и может подкупать свободно демонстрирующий то, в обладании чем другие субъекты не склонны сознаваться. О том, что это такое, можно ответить, рассмотрев расположение, в котором субъектная структура сегодня находится.Привлекает внимание то, что современный субъект, внешне отказываясь от прошлого наивно-метафизического настояния на собственной аутентичности, тем не менее по прежнему ревностно блюдет свою активную расположенность. Противометафизическая коррекция, которую здесь произвели, мало что изменила. Признание невозможности для «я» удерживать однозначную позицию по сути не произвело никаких существенных следствий. Глубинное постоянство установки выдает сама критическая поза — когда на новых основаниях опять выясняется, что гипотеза активного субъекта действительно нуждается в правке, то правку эту совершают в режиме недвусмысленной требовательности, настаивая, что ее результаты должен учесть сам же субъект — как будто это не о нем шла речь. От того, кто как будто субъектом лишь прикидывался, именно как от субъекта требуют в этом факте отчета. Единый центр трансцендентального волеизъявления странным образом заново востребован там, где от него во имя истины требуют отказаться.Дальше всех основания этой ситуации сумел проследить Славой Жижек, описав их в своем известном заявлении, что у европейского субъекта — сколь бы самокритичным в отношении собственной инициативы он ни был — остается пассивным всегда кто-то другой. Именно эта установка, сохраняясь после всех изменений, которым подвергся канон описания субъектности, сохраняет глубинную, настаивающую на себе суть происходящего. Если пассивность и существует, то она должна быть вытеснена и вручена другому. А это означает, что современный субъект, даже поступившись некоторыми характеристиками собственной однозначности, тем не менее призван продолжать проводить настояние так, как будто ничего не случилось. На переописание структуры субъектной активности идут лишь затем, чтобы потребовать от субъекта активности другого рода. Ему вменяют в обязанность разрабатывать стратегии сопротивления, производить подрывную политику, удерживать трезвость сомнения в отно-шении насильственного заступания на территорию его свобод — и все это он должен совершать абсолютно сознательно и в полную силу. Если пассивность и попадает в поле внимания, то лишь как то, в чем субъекта уличают, стыдя за рабскую покорность и требуя, чтобы он немед-ленно этот изъян исправил. Так в среде субъективности повелось — пассивность является тем, что должно быть за рамки ее позиции изгнано.Деликатная тонкость случая Шребера состоит в том, что этот порядок подрывается в нем в самой основе. Субъект Шребера выходит за рамки интриги самоосвобождающегося субъ-екта. Его положение способно указать на то, в чем эта затея сама себя обманывает. Как правило, по поводу «случая Шребера» искушаются указанием на непосредственное участие случая шреберовского бреда в панораме борьбы против насильственной властной логики, которой необходимо решительно воспротивиться. Но сама история эмансипирующей борьбы в ее типическом виде шреберовскому случаю не подходит. Более того, уроки, которые этот случай дает, могут, если их учесть, кое-что в этой истории подправить.Потому сегодня действительно необходимо исследование, в котором случай Шребера получит описание, заинтересованное только в его особенности и превозмогающее все тенденциозные сравнения. Сегодня, когда тема власти и ее все утоньшающегося репрессивного характера сама становится предметом новой паранойи субъекта, следует указать, что «подлинный параноик», Шребер, в данном случае держит себя как раз с исключительным достоинством. Можно проследить все перипетии его взаимодействия с постоянно домогающимися его бре-довыми — а, значит, пришедшими из самого Реального — сущностями, чтобы убедиться: ни о каком прямом и слепом протесте в его случае и речи нет. Все, что Шребер предпринимает в отношении подавляющей его воли — все его реакции и решения — отмечены признаками полного самообладания и даже хитроумия. Так, Шребер в предосновной стадии болезни, в период своего пребывания перед контролирующим его Богом и одновременно перед его психиатрическим представителем, никогда не выра-жает протеста напрямую, но всегда умеет поста-вить дело так, что подавляющий агент сам окажется в комической ситуации. Тот, кто рассчитывал распорядиться Шребером (распря, про-изошедшая в великолепном инциденте со ср…ньем) выказывает свою полную неприспособленность для управления живым телом. Все заходы, предпринимаемые против Шребера как жертвы, встречаются последним с обдумывающей иронией, которая следует вместо бессильного и задыхающегося возмущения. Так, на бесконечные вопросы со стороны насильственной инстанции, о чем он сейчас думает и если думает о «правильном», то почему не произносит этого вслух, следует ответ «Потому что я тупой». Шребер полагает, что ответ дает не он сам — за него, всегда с ответом опаздывающего, говорят некие «лучи», также подвластные богу. Но не так ли обстоит дело, что говорит это именно он — да и кто кроме него мог бы так сказать? При встрече с чужой капризно-требовательной волей незаметно ироническое самоумаление является самым наилучшим выходом. Потому при взаимодействии с ней Шребер без труда добивается эффекта того, что много позже, не без косвенного участия его случая назовут синтомом. Последний же можно было бы определить как эффект обращения уязвляющей нехватки в преимущество. Симптом запускает механизм однообразного притязания на некоторые возможности, и потому он позво-ляет Другому столь же однообразно фрустрировать требующего, показывая, что все его усилия тщетны. Синтом же, напротив, обезоруживает Другого, потому что заключается в том, чтобы играть не на возможностях, но самими невозможностями как таковыми. Трюк этот, несомненно, носит юридический характер — только на этом поле из бессилия, которое во всех других случаях было бы признано банальным провалом, можно сделать средство. И совершается это в процессе тяжбы одной только игрой на позициях означающих, которые станут позициями тех, кто в отношение к ним себя поставит, вручив им долю собственной активности и таким образом поручив им обустройство своих дел.
Тонкость авторской постановки вопроса, несомненно, состоит в том, что ему удалось эту синтоматичность позиции Шребера передать. Соблазнительность случая Шребера — а соблазнительность эта у него не единственная — состоит прежде всего в возможности легко героизировать Шребера на основании его протестной позиции в отношении властного контроля со стороны Другого. Но автору удается эту позицию придержать и развернуть в ином направлении. Он показывает, как то, что Шребером предпринимается вопреки чужой требовательной воле совершается посредством предуготовления себя к исполнению миссии представление о которой только в общении с Богом у него и образовалось представление. Потому популярное разведение «собственного личного проекта» и «насилия со стороны манипулирующего Другого» в этом случае ока-зывается абсолютно невозможным. Шребер не борется против насилия, но эксплуатирует саму направленную на него эксплуатацию. Если ему и удается настоять на своем, то лишь в связи с полученным вызовом — все ресурсы, к которым он прибегает, получены им оттуда, откуда надвигается власть. Пассивности, которая образуется посредством подобного рода экономики, он и не думает скрывать — напротив, она является его рабочим состоянием. Именно это и не может быть понято интерпретаторами, требующими в случае Шребера анализа сцены восстания и про-теста. Как было указано, причина упорствования современного индивида не в том, что предположение о самотождественной субъектности все еще не преодолено им до конца. Само оно оказывается лишь производным отказа признаваться в наслаждении, происходящем из возможности принять пассивную роль. Автор обращает внимание: «В борьбе с машинами производства психиатрического субъекта судья Шребер переживает не только жуткие муки, но и сексуальное наслаждение, которое достигает своего предела во время превращения в женщину…» (С. 109). А для этого ему следует овладеть ресурсом пас-сивности в совершенстве. Далее замечается, что «душегуб амбивалентен» (С. 150). Но это положение требует прояснения. Как можно увидеть, амбивалентность его не только в том, что он вызывает одновременно с ненавистью и любовь. Речь идет вовсе не о мазохизме, как здесь можно наскоро решить, приведя тем самым вопрос в полную эвристическую ничтожность. Душегуб не является амбивалентным изначально, а становится им, и делается таковым именно потому, что ответная политика в его отношении при-несла свои плоды. Шребер не только не путается в своем интеллектуально-сложном бреде, но, напротив сам запутывает населяющих его инквизиторов. В итоге «не Шребер превращается в женщину, а Бог» (С. 137). Невозможно различить, кто приобретает пассивную сущность. Упорство в отношении «желания другого» этого другого совершенно обезоруживает.Все эти обстоятельства неохотно учитыва-ются критикой, которая предпочитает пользо-ваться Шребером с пропагандистскими целями. Следует указать на то, что и эту возможность Шребер предоставляет критикам исключи-тельно по собственной кротости, которая стилистически перешла в его личный нарратив, а также нарратив того, кто стал его первым популяризатором, попечителем и доверителем, аналитиком при этом так и не став. Беззащитность Шребера состоит не в болезни, которой он отвечает на взбесившееся в его случае Имя-Отца. Напротив, нигде она не выказывает себя более, чем в терпимости, с которой его случай пере-носит все предприятия, затеваемые коммента-торами на его основе. Случай этот изначально размягчен, непристрастен в отношении любых заходов на его счет. Здесь открыты пути любым (зло) употреблениям. Притом зло относится лишь к самому безудержному разгону судящих использований — последние же полагают, что, напротив, служат одному только благу. Благом же в первую очередь представляется возможность использовать случай для извлечения недвусмысленного урока того или иного рода — например, видеть в нем универсальное сред-ство вскрытия логики властных манипуляций или обоснование необходимости с эмансипирующими целями практиковать массовую психотическую трансгрессию. Но аналитик — позицию которого сам автор работы занимает не только профессионально, но и структурно — подобными заходами не пользуется. Его дело, как показывает Лакан, состоит совершенно в другом. Аналитик вовсе не обязан сказать все до конца во что бы то ни стало, но, напротив, он не рискует итожащей сказанностью без повода. Потому аналитик не желает судить; напротив, именно там где суд становится воз-можен — то есть в области блага — аналитику пристало отмалчиваться. Структура его участия такова, что в отношении блага он ничего обещать не может. Именно для аналитика очевидно, что безза-щитен не Шребер, который более чем успешно прошел через все его постигшее, но сам записанный им текст. Но также именно ана-литик знает: Шребер со своей саморепрезентацией не просто попал в некое, предположительно неловкое, положение — скорее, напротив, он всех в него поставил. Иронический ресурс этого положения безграничен — он угрожает поглотить не только тех, кого опо-знают политическими персонажами шреберовского бреда, но и тех, кто слишком откровенно уверен, какого рода критиче-ским потенциалом этот случай обладает и исчерпывается. Данная ситуация ставит перед комментаторами и исследователями препят-ствия совершенно особого рода — они не могут принять однозначно гуманистическую или революционно-воззвательную позу. Есть вещи — и описанная тонкость, несомненно, к ним при-надлежит — которые можно показать только специфическим способом сказывания, определенным лукаво-уклончивым тоном, удержанием сочувственной, но неаффектированной позиции. Именно такой интонацией, не принуждая ее, но позволив ей самой овладеть его письмом, и пользуется Виктор Мазин в данной работе.

Статья. Ж. Лакан «ГОМЕОСТАЗ И УПОРСТВО»


Идолопоклонство. Субъект учитывает самого себя. Гетеротопия сознания. Анализ Я не является изнанкой анализа Бессознательного.

Пожелай я выразить те цели, которые мы здесь преследуем, в образной форме, я начал бы с выражения радости по поводу того, что, поскольку работы Фрейда для нас доступны, ничто, кроме внезапного вмешательства самого божества, не заставит меня отправиться на какой-нибудь Синай на их поиски и тем самым оставить вас прежде времени в одиночестве. Надо сказать, что даже в самой тесной близости с текстом Фрейда вновь и вновь повторяется явление, которое, не будучи прямо-таки поклонением золотому тельцу, идолопоклонством, безусловно, является. Из-под его-то власти я и пытаюсь вас теперь вырвать. И буду считать, что преуспел в этом, если наступит день, когда ваше пристрастие к слишком образным формулировкам вас, наконец, оставит.

Я не скажу, что прошлым вечером Леклер в своем докладе простерся перед золотым тельцом, но что-то в этом роде все же имело место. Вы все почувствовали, что постоянство, с которым он держится за ряд своих ключевых терминов, носит именно такой характер. Разумеется, как в научном изложении, так и в других областях потребность в образном мышлении имеет свою ценность — но не в такой степени, как обычно думают. И ни в какой области не кроется в нем больше опасностей, чем в той, где мы с вами теперь находимся, — в области субъективности. Главная трудность, когда говоришь о субъективности, состоит в том, чтобы не обратить субъект в вещь.

Я полагаю, что, задумав придать своей постройке устойчивость — именно этому замыслу мы и обязаны тем, что модель свою он представляет нам как пирамиду, которая опирается наоснование, а не на острие, — Леклер сделал из субъекта своего рода идола. Ему оставалось лишь представить его нашим взорам.

Замечание это имеет непосредственное отношение к ходу наших теперешних рассуждений, в центре которых лежит вопрос: что такое субъект? Мы задаемся этим вопросом исходя как из наивного представления о субъекте, так и из научного, или философского, о нем понятия.

Вернемся к тому, на чем мы остановились с вами в прошлый раз, — к моменту, когда субъект улаваливает свое единство.Расчлененное тело обретает свое единство в образе другого, представляющем собой предвосхищение своего собственного, — ситуация с двумя участниками, внутри которой вырисовываются отношения полярные, но асимметричные. Уже сама эта асимметрия указывает на то, что психоаналитическая теория Я далека от ученого понятия о Я, которое сближается, напротив, с наивным о нем представлением, свойственным, как я уже говорил, психологии современного человека, исторически легко датируемой.

Я остановился в тот момент, когда показал вам, что субъект этот, вообще говоря, никто.

Субъект — это никто. Он разложен, расчленен. И он блокируется, он вбирается в себя либо образом другого, одновременно обманчивым и уже реализованным, либо собственным образом в зеркале. Там, в этом образе, он обретает единство. Воспользовавшись для объяснения ссылкой на одно из последних достижений современной автоматики, которые играют в развитии науки и мысли столь важную роль, я представил вам этот этап развития субъекта в виде модели, имеющей ту особенность, что она ни в малейшей мере не превращает субъекта в идола.

На том этапе, где я вас оставил, субъекта не было нигде. Все, что у нас было, это две механические черепашки, одна из которых была увязана в своем поведении с образом другой. Мы предположили, собственно, что посредством имеющегося в механизме регулятора — скажем, фотоэлемента, что нам, в принципе, безразлично, так как кибернетикой, даже вообра-жаемой, я здесь заниматься не собираюсь — первая машинка была поставлена в зависимость от второй, подчинена ее функционированию в качестве единого целого и связана, вследствие этого, с ее поведением. Откуда и возникает круг, который, как бы обширен он ни был, смыкается воедино не чем иным, как этим воображаемым соотношением между ними двумя.

Я уже показал вам, какие последствия имеет этот круг для желания. Но поймите меня здесь правильно — какое желание может быть у машины, кроме как продолжать черпать из источника энергии? Машина только и может, что питаться — маленькие зверушки Грея-Вальтера только этим и занимаются. Что до машин, которые себя воспроизводили бы, то таких еще не сконструировали, даже не придумали — сама схема их символики до сих пор так и не установлена. Итак, единственный объект желания, который мы у машины можем заподозрить, это ее источник питания. Но если каждая из них фиксирована на точке, куда направляется другая, где-нибудь да столкновения между ними не миновать.

На этом мы как раз и остановимся.

Представим себе теперь, что у машин наших имеется некий аппарат звукозаписи, и предположим, что некий повелительный голос — допустим (почему бы и нет?), что некто, некий законодатель, за их функционированием наблюдает — вмешивается, чтобы балом этим, который до сих пор вертелся хороводом и грозил привести к результатам катастрофическим, править. Речь идет о том, чтобы ввести символическую регуляцию, схема которой дана вам в обменах внутри элементарных структур с подразумеваемой в их основе бессознательной математикой. На этом сравнение заканчивается, так как овеществлять законодателя мы не собираемся — это значило бы сотворить себе очередного идола.

Д-р Леклер: — Извините, но я хотел бы возразить. Если у меня и была тенденция делать из субъекта идола, то лишь потому, что я считаю это необходимым, что по-другому сделать нельзя,

Лакан: — А, так Вы идолопоклонник! Я спускаюсь с Синая и разбиваю скрижали закона.Д-р Леклер: — Позвольте мне закончить. У меня создается впечатление, что отказываясь от этого, вполне сознательного, овеществления субъекта, мы стремимся — и Вы стремитесь тоже — перенести наше идолопоклонство на другой предмет. В данный момент это больше не субъект — это другой, образ, зеркало.

Лакан: — Знаю, знаю. Вы не один такой. Ваше увлечение трансцендентализмом формирует у вас некое субстанционалистское представление о бессознательном. Есть и другие, придерживающиеся идеалистического, в смысле критического идеализма, о нем понятия, но и они убеждены, что изгнанное мною в дверь я втаскиваю через окно. Среди вас много людей, чьи представления сформированы философией, скажем так, традиционной; людей, для которых постижение сознанием самого себя является одним из тех столпов, на которых зиждется все их мировоззрение. В этом, разумеется, присутствует нечто, к чему нельзя относиться легкомысленно, недаром я в прошлый раз предупреждал вас, что отваживаюсь разрубить гордиев узел и одну из возможных точек зрения предпочту в дальнейшем полностью игнорировать. Некто из здесь присутствующих, чье имя у меня нет причин произносить вслух, после прошлой лекции сказал мне «Мне показалось, что сознание, с которым поначалу мы обойтись так невежливо, вновь возвращается вами в свои права в облике того голоса, который восстанавливает порядок и правит бал ваших механизмов.

Что касается этого голоса, то как ни крути, а наша дедукция субъекта требует, чтобы в игре межчеловеческих отношений ему где-нибудь все-таки нашлось место. Однако назвать его голосом законодателя значило бы творить идола — хотя и высшего порядка, но с чертами очень характерными. Разве это, скорее, не «голос тот, который знает, Что он теперь ничей, Как глас деревьев и вод»?

Именно о языке говорит здесь Валери. И не пора ли, в самом Деле, признать, что голос этот действительно ничей?

Вот почему в нашу прошлую встречу я был готов сказать вам, что мы вынуждены требовать, чтобы слово распорядителя принадлежало именно машине. И, забегая немного вперед, как это и бывает обычно в конце лекции, когда нужно одновременноподвести итог сказанному и дать затравку на то, что сказать еще предстоит, я говорил следующее: предположим, что машина может учесть себя саму. Ведь для того, чтобы регулирующие обмены предметами, как только что я их определил, математические комбинации действительно работали, как раз и нужно, чтобы в комбинаторике этой каждая из машин могла учесть и саму себя.

Что я хочу этим сказать?Где индивид в субъективном функционировании своем учитывает себя самого, если не в бессознательном? Это, собственно, один из самых очевидных среди тех фактов, которые из фрейдовского опыта явствуют.

Возьмите, к примеру, ту странную игру, которую упоминает Фрейд в Психологии обыденной жизни и которая состоит в том, что субъекту предлагают назвать наугад ряд чисел. Ассоциации, которые у него затем по этому поводу возникают, обнаруживают значения, его припоминанию и его судьбе столь созвучные, что, с точки зрения вероятностной, результаты его выбора никак не укладываются в то, что поддается объяснению чистой игрой случая.

И если философы предостерегают меня против материализации феномена сознания, грозя возможной утратой бесценной для усмотрения радикальной оригинальности субъекта точки опоры — имея, разумеется, в виду мир, устроенный по Канту, даже по Гегелю, ибо центральную функцию сознания даже Гегель, позволяющий нам от нее освободиться, все еще признает, — то я, со своей стороны, предостерегу философов против иллюзии, имеющей прямое отношение к той, что выявляется в очень показательном, забавном и характерном для своего времени тесте, под названием Бине и Симон.

Считается, что возрастной уровень умственного развития субъекта (характеристика, по правде говоря, вовсе не такая уж и условная) можно установить, предложив ему сказать, согласен ли он с несколькими абсурдными утверждениями, среди которых есть и такое: «У меня три брата: Поль, Эрнест и я». В самомубеждении, будто тот факт, что субъект учитывает самого себя, является операцией сознания — операцией, допущение которой связано с интуитивным представлением о сознании, прозрачном для себя самого, — кроется, конечно, иллюзия вроде той, что я охарактеризовал выше. Но ведь однозначной модели сознания не существует, и далеко не все философы описывали его одинаково.

Я не собираюсь критиковать то, как делает это Декарт, ибо диалектика служит у него определенной цели: продемонстрировать бытие Божие, так что, в конечном счете, именно произвольная изоляция cogito и сообщает ему основополагающую экзистенциальную ценность. И наоборот, несложно было бы показать, что, с точки зрения экзистенциалистской, постижение сознанием самого себя теряет в пределе всякую связь с каким бы то ни было экзистенциальным постижением своего Я. Собственное Я оказывается лишь особым, связанным с вполне объективируемыми условиями, опытом, внутри того самонаблюдения, которое и почитают за рефлексию сознания над самим собою. В постижении такого рода феномен сознания не носит какого-либо привилегированного характера.

Речь идет о том, чтобы освободить наше представление о сознании от всего того, что препятствует постижению субъектом самого себя. Ведь сознание представляет собой явление, по отношению к нашей дедукции субъекта если и не случайное, то во всяком случае гетеротопное, — почему я и позволил себе, ради интереса, представить вам модель его, почерпнутую не иначе как из мира физического. В субъективных феноменах сознание — вы убедитесь в этом — проявляется крайне нерегулярно. В той обращенной перспективе, которую заставляет нас принять анализ, проявления его всегда оказываются связанными с условиями скорее физическими, материальными, нежели психическими.

Возьмем, например, феномен сновидения — разве не относится он к регистру сознания? Ведь сновидение — оно сознательно. Это воображаемое мерцание, эти движущиеся образы — все это явления совершенно того же порядка, что и та иллюзорная сторона образа, на которой мы настаиваем, говоря о формировании Я. Сновидение очень напоминает угадывание в зер-кале — один из древнейших способов предсказания, который можно с успехом использовать в технике гипноза. Заворожив себя созерцанием поверхности зеркала, предпочтительно такого, каким оно почти всегда, с незапамятных времен и до эпохи относительно недавней, и было — скорее темного, чем светлого, выполненного из полированного металла — субъекту удается порою открыть для себя многие элементы собственных воображаемых фиксаций. Хорошо, так где же здесь сознание? В каком направлении его искать, где его поместить? Во многих из своих работ Фрейд ставит проблему в терминах психического напряжения, пытаясь определить те механизмы, которые осуществляют нагрузку и разгрузку системы сознания. Размышления Фрейда — смотрите Набросок и Метапсихологию — приводят ученого к убеждению, что сама логика его рассуждений заставляет рассматривать систему сознания как исключенную из динамики систем психики. Проблема так и остается у него нерешенной, и задачу добиться в этом вопросе ясности, которой у него самого еще нет, он предоставляет будущему. Совершенно очевидно, что мысль его зашла здесь в тупик.

Вот тут-то мы и оказываемся вынуждены ввести третий полюс, который и есть то самое, о чем толковал вчера наш друг Леклер, демонстрируя нам свою треугольную схему.

Без треугольника нам и в самом деле не обойтись. Но есть тысячи разных способов с ним обращаться. Ведь треугольник — это не обязательно жесткая фигура, опирающаяся на интуицию. Это еще и система отношений. Так, в математике треугольник становится предметом рассмотрения не раньше, чем все его стороны полагаются равноценными.

Итак, мы пускаемся на поиски субъекта, который брал бы в расчет самого себя. Вопрос в том, чтобы узнать, где он. И я тешу себя надеждой, что на данный момент мне удалось убедить вас, что по крайней мере для нас, аналитиков, он располагается в бессознательном.

Лефевр-Понталис: — Позвольте мне вставить слово, так как мне показалось, что под анонимным собеседником, упрекавшим Вас, якобы, в том, что Вы припрятываете сознание в начале лишь для того, чтобы эффектнее продемонстрировать его в конце, Вы разумеете именно меня. Я никогда не ут-верждал, будто cogito является непререкаемой истиной, а опыт всецелой прозрачности себя для себя самого может служить для субъекта определением. Я никогда не утверждал, будто сознанием субъективность исчерпывается до конца, что, к тому же, в свете феноменологии и психоанализа, нелегко было бы доказать. Я утверждал лишь, что cogito представляет собой своего рода модель субъективности, то есть позволяет отчетливо уяснить, что существует некто, для кого слово подобно имеет смысл. А вы, похоже, эту мысль как раз и опускаете. Ибо, произнося свою речь в защиту исчезновения человека, вы забыли лишь об одном: чтобы уловить соотношение между отражением и отраженным, человек должен вернуться. В противном случае, рассматриваем ли мы объект сам по себе или его фотоснимок, — перед нами в обоих случаях всего лишь объект. Здесь нет ни свидетеля, нет ничего. Да и в вашем примере со случайно выбранными числами, чтобы субъект сообразил, что названные им случайные числа на самом деле не так уж случайны, — разве не нужно для этого явление, которое вы можете называть как хотите, но которое, по-моему, и есть сознание? Это не просто отражение того, что ему говорит кто-то другой. Я не очень хорошо понимаю, почему так важно сокрушить сознание — не для того ли, чтобы с ним покончить?

Лакан: — Важно не сокрушить сознание — мы не собираемся устраивать здесь битье стекол. Речь идет об исключительных трудностях, с которыми встречается аналитический опыт, пытаясь охарактеризовать систему сознания в терминах порядка, который Фрейд называет энергетическим, пытаясь указать ее место во взаимодействии различных психических систем.

Главным предметом нашего изучения служит в этом году Я, эго. Нам предстоит лишить его привилегии, которой он обязан некоему подобию очевидности, которое на самом деле — я не устаю на тысячи ладов вам это повторять — возникло в истории вполне случайно. Уже само место, которое занимает Я в философских умозаключениях, служит одним из самых лучших тому подтверждений. Понятие Я представляется ныне столь очевидным благодаря определенному особому статусу, которым обладает сознание в качестве уникального, индивидуального и ни к чему не сводимого опыта. Имея в центре своем опыт сознания,интуиция собственного Я завораживает нас, и для того, чтобы нашу концепцию субъекта выстроить, от чар этих прежде необходимо освободиться. Я как раз и пытаюсь, лишив их в ваших глазах привлекательности, дать вам, наконец, возможность понять, где, по Фрейду, реальность субъекта располагается. В бессознательном, из системы Я исключенном, субъект говорит.Вопрос в том, чтобы понять, можно ли обе системы, то есть систему Я, о которой Фрейд даже высказался как-то в том духе, что к ней и сводится все, что есть в психике организованного, и систему бессознательного, считать друг другу эквивалентными. Является ли противоположность между ними противоположностью между да и нет, простой инверсией, отрицанием в чистом виде? Нет никакого сомнения, что путем запирательства, Verneinung, сознание действительно сообщает нам очень многое. Почему бы, на этот путь вступив, не начать нам прочитывать бессознательное, просто-напросто меняя знак у того, что нам рассказывают? До этого, конечно, еще не дошли, но нечто очень похожее место уже имело.

Предложенная Фрейдом новая топика была воспринята как возвращение доброго старого Я — об этом свидетельствуют тексты лучших аналитиков того времени, в том числе и Механизмы защиты Анны Фрейд, увидевшие свет десять лет спустя. То было подлинное освобождение, настоящее ликование — Наконец-то мы сможем снова им заняться! Теперь это не только разрешается, но и поощряется! Именно в таком роде выражается м-ль Фрейд в Механизмах защиты. Надо сказать, что аналитики все же отдавали себе отчет в том, что занимались они не Я, а чем-то другим, — только опыт этот самим им казался странным, словно бы заниматься Я было просто запрещено.

Совершенно очевидно, что о Я Фрейд говорит постоянно. Эта функция всегда его исключительно занимала — но занимала как внешняя по отношению к самому субъекту. Находим ли мы в анализе сопротивлений эквивалент того, что называют анализом материала? Работать над поведением Я и изучать бессознательное — действительно ли это одно и то же? Или, может быть,системы эти взаимодополняют друг друга? Не отличаются ли они только знаком? Бессознательное и то, что его откровению сопротивляется, — не соотносятся ли они друг с другом как лицо и изнанка? Если это так, то вполне позволительно говорить — как один аналитик, Эльдорадо, это и сделал — о бессознательной эгологии.

Я имею здесь в виду очень занятную его статью в Psychoanalytic Quarterly, v. 8, где на первом плане оказывается, в качестве стержня этой эгологии, так называемый принцип избавления, rid principle. Принцип этот в аналитической теории новый, и вы обнаружите его во множестве личин, ибо именно он служит сейчас для многих аналитиков путеводною нитью. То rid означает избавляться от чего-либо, to rid of — избегать Согласно их представлениям, этот новый принцип определяет собой все проявления субъекта без исключения. Он лежит в основе как самых элементарных процессов на уровне стимул-реакция — когда лягушка, к примеру, удаляет нанесенную ей на лапку кислоту, повинуясь рефлексу, который является спинномозговым, в чем легко убедиться, отрезав ей голову, — так и реакций Я. Бесполезно говорить, что какие бы то ни было ссылки на сознание полностью отсутствуют, и рассуждая таким образом, как я это здесь делаю, я руководствуюсь соображениями исключительно эвристическими. Перед нами, разумеется, крайняя позиция, в особенности полезная уже тем, что связно и откровенно высказывает идеи, которых обычно стесняются. Однако в момент, когда Фрейд вводит свою новую топику, цель его прямо противоположная: напомнить, что между субъектом бессознательного и организацией Я налицо не просто абсолютная асимметрия, а радикальное различие.

Я прошу вас, прочтите Фрейда. У вас впереди три недели. И даже продолжая поклоняться золотому тельцу, не выпускайте из рук маленькую книжицу заповедей — прочтите По ту сторону принципа удовольствия, пользуясь тем ключом, который я вам даю к ней. И вы сами убедитесь, что все это либо не имеет смысла вообще, либо имеет тот самый смысл, о котором я вам толкую.

Существует принцип, из которого мы всегда до сих пор исходили, — говорит Фрейд, — принцип, гласящий, что психиче-ский аппарат как некоторым образом организованное целое помещается между принципом удовольствия и принципом реальности. К идолопоклонству Фрейд, разумеется, не склонен. Он никогда не думал, что в принципе реальности принцип удовольствия отсутствует. Ведь если реальности следуют, то лишь потому, что принцип реальности — это тот же принцип удовольствия, но удовольствия отложенного. И наоборот, если принцип удовольствия существует, он непременно согласуется с некоей реальностью, которая и есть реальность психическая.

Если техника имеет какой-то смысл, если реальность, называемая психической, действительно существует, или, другими словами, если существуют живые существа вообще, то происходит это в силу того, что имеется внутренняя организация, противостоящая до известной степени тому свободному и беспрепятственному прохождению сил и энергетических разрядов, которые, как мы чисто теоретически вправе предположить, сплетаются друг с другом в реальности неодушевленной. Существует некое замкнутое ограждение, внутри которого поддерживается определенное равновесие, поддерживается с помощью механизма, который называют сейчас гомеостазом и который амортизирует, смягчает вторжение приходящих из внешнего мира энергетических импульсов.

Назовем эту регуляцию восстановительной функцией психического механизма. Как он действует на уровне очень элементарном, на уровне лягушачьей лапки, мы знаем. Налицо не только энергетическая разрядка, но и движение отдергивания, что уже свидетельствует о действии, примитивном правда, принципа восстановления, принципа, стремящегося привести машину как целое в равновесие.

Фрейд термином гомеостаз не пользуется, он пользуется термином инерция, и в этом слышны какие-то отголоски учения Фехнера. Знаете ли вы, что Фехнер двулик? С одной стороны, это психо-физик, утверждавший, что символическое описание процессов психической регуляции вправе опираться лишь на принципы физические. Но есть у Фехнера и другая ипостась, удивительная и куда менее известная. Дело в том, что он заходит необычайно далеко в своего рода всеобщей субъективации и, скажем, для произнесенной мною давеча защитной речи, несо-мненно, предложил бы очень далекое от моих намерений реалистическое прочтение. Я не говорил вам, что отражение горы в озере — это сновидение космоса, но подобную мысль вы без труда могли бы найти у Фехнера.

Разрядка и возвращение к равновесию — этому закону подчиняются, по убеждению Фрейда, обе системы. Одновременно, однако, он спрашивает себя: а как же в таком случае эти системы между собой соотносятся? Неужто просто-напросто удовольствие в одной вызывает неудовольствие другой и наоборот? Если бы системы действительно были взаимообратны, можно было бы найти для них общий закон равновесия, и мог бы, в таком случае, существовать анализ Я, который был бы своего рода анализом бессознательного наизнанку. Это, по сути дела, та же проблема, что я недавно перед вами поставил, только взятая с теоретической ее стороны.

Вот тут-то Фрейд и обнаруживает существование чего-то такого, что принципу удовольствия не подчиняется. Он обнаруживает, что на выходе одной из систем — системы бессознательного — появляется нечто, обладающее совершенно особой — я ввожу здесь новый термин — настоятельностью. Я говорю настоятельностью, потому что это слово хорошо и естественно передает смысл того Wiederholungszwang, которое передали во французском переводе как «автоматизм повторения». В слове «автоматизм» слишком сильно отзываются унаследованные им неврологические обертоны. Между тем понимать его нужно совершенно иначе. Речь идет о принуждении к повторению — именно поэтому я и ввожу понятие «настоятельности», способное, я надеюсь, передать смысл куда конкретнее.

Что-то в этой системе смущает нас. Что-то в ней асимметрично, что-то не сходится. Есть в ней что-то такое, что ускользает от систем уравнений и от очевидностей, позаимствованных у форм мышления, которые характерны для сложившихся к середине девятнадцатого столетия представлений об энергетике.

Прошлым вечером профессор Лагаш извлек на свет, на мой взгляд, несколько поспешно, фигуру Кондильяка. Я чрезвычайно рекомендую всем присутствующим перечесть Трактат об ощущениях. Во-первых, уже потому, что это восхитительно написанная книга, где стиль эпохи просто неподражаем. Вы сразуобнаружите, что у моей идеи о первоначальном состоянии субъекта, когда он находится повсюду и представляет собой своего рода зрительный образ, есть предшественники. Запах розы служит для Кондильяка вполне солидным началом, из которого он без всяких видимых трудностей, как кролика из шляпы, извлекает все строение психики.

Кульбиты в его рассуждениях повергают нас в изумление, но современники относились к ним спокойнее — Кондильяк писал отнюдь не в бреду. Почему — вправе спросить мы — не формулирует Кондильяк принцип удовольствия? Потому что, как сказал бы г-н де Ла Палис, у него нет его формулы, потому что паровая машина изобретена была позже. Понадобилась паровая машина, ее промышленная эксплуатация, административные проекты, счета, чтобы человек, наконец, спросил себя: а что, собственно, эта машина, дает?

У Кондильяка, как и у других, из нее извлекается больше, чем было в нее заложено. Это были метафизики. Как бы к ним ни относиться — речи, с которыми я обращаюсь к вам, прогрессистскими тенденциями в целом отнюдь не окрашены, — некоторые проявления символического порядка у них можно отметить. В один прекрасный момент стало ясно, что извлечь кролика из шляпы нельзя, если предварительно туда его не поместить. Перед нами здесь принцип энергетики — тот самый, благодаря которому энергетика является в то же время и метафизикой.

Именно принцип гомеостаза заставляет Фрейда формулировать все свои выводы в терминах нагрузки, возбуждения, энергетического обмена между различными системами. И делая это, он обнаруживает, что внутри что-то не клеится. Что-то оказывается по ту сторону принципа удовольствия — именно так, ни больше ни меньше.

Поначалу он обращает внимание на частный случай, хорошо известное явление повторения сновидений при травматических неврозах — случай, противоречащий закону принципа удовольствия, который на уровне сновидения выступает как принцип воображаемого удовлетворения желания. Почему же, черт возьми, имеет здесь место исключение из правила? — спрашивает себя Фрейд. Однако принцип удовольствия, этот закон регуляции, позволяющий вписать функционированиеконкретного человека, рассматриваемого как машина, в непротиворечивую систему символических формулировок, слишком фундаментален, чтобы единственное исключение могло поставить его под вопрос. Принцип этот не следует из теории Фрейда, он лежит в основе его мышления просто потому, что в его время таким образом мыслить было принято. Прочитав текст, о котором я говорю, вы сами увидите, что ни одно из приводимых им исключений, взятое в отдельности, не кажется ему достаточным, чтобы поставить этот принцип под сомнение. Однако взятые вместе, все они, как ему кажется, указывают на что-то одно.

Вы только что предсказывали мне крушение на подводных рифах, говоря, что идол субъекта вновь где-нибудь да нас встретит. Не играем ли мы с вами в кольцо и веревочку? Фрейд, во всяком случае, занят именно этим. Ибо явление, на котором базируется анализ, к тому, в сущности, и сводится, что, стремясь к припоминанию и независимо от того, наступает оно или нет, мы обнаруживаем воспроизведенным в форме переноса нечто такое, что с очевидностью принадлежит совершенно другой системе.

Д-р Леклер: — Я хотел бы, не входя в подробности, Вам ответить, потому что чувствую, что в какой-то степени Ваши слова обращены именно ко мне. Мне показалось, что Вы настойчиво упрекаете меня в том, будто я извлек из шляпы кролика, которого сам туда предварительно положил. Но я не так уж и уверен на самом деле, что положил его туда именно я. Я вынул его оттуда, допустим, но спрятал его там кто-то другой. Это первое, что я хотел сказать, но это еще не все. А еще вот что. Говоря о субъекте бессознательного, Вы обвинили меня в идолопоклонстве. Так вот, я действительно сказал, что составляю о нем представление, хотя, строго говоря, он, подобно Иегове, не допускает ни изображения, ни именования. Представление о нем я, тем не менее, создавал, прекрасно отдавая себе отчет в том, что я делаю. У меня такое чувство, что идолопоклонство это вы просто переносите с субъекта на «другого».

Лакан: — Дорогой Леклер, мне кажется, что большинство из присутствующих вовсе не отнесло сказанного мною в такойстепени, как это сделали Вы, на Ваш счет. Я, разумеется, признаю, что Вы действовали именно так, как Вы сказали, т. е. прекрасно отдавая себе в этом отчет, и факт этот делает вам честь. Вы действовали вчера вечером со знанием дела, отлично сознавая, что делаете, и в неискушенности Вас нельзя заподозрить. Это огромная Ваша заслуга. Что же касается предлагаемого Вами сейчас, то мы еще увидим, так ли это в действительности. Столкновения с рифом, о котором Вы нас предостерегали, избежать можно — больше того, он у нас уже позади.

Д-р Леклер: — У меня просто такое чувство, что каждый раз, когда речь идет о субъекте, возникает это явление: мы чего-то избегаем. Каждый раз, когда речь идет о субъекте, возникает своего рода реакция.

Лакан: — Что вы имеете в виду, говоря «избегаем»?

Д-р Леклер: — Ту же самую Ridence, о которой говорили и вы.

Лакан: — Здесь, умоляю вас, будьте внимательны. Перед нами два явления совершенно разных.

Существует функция восстановления, это и есть функция принципа удовольствия. Но есть и другая функция — функция повторения. Как соотносятся они друг с другом?

Опыт, определенные качества которого вы обнаруживаете путем припоминания, субъект может воспроизводить до бесконечности. И Бог свидетель, насколько трудно вам бывает понять, в чем именно это приносит субъекту удовлетворение. Несколько лет назад, говоря о Человеке с волками, я этого вопроса уже касался. Что кроется за настоятельностью, с которой субъект этот опыт воспроизводит? Что именно он воспроизводит? Кроется ли это что-то в его поведении? В его фантазмах? В его характере? А может быть, в его Я? Множество каких угодно вещей, позаимствованных в самых различных регистрах, могут служить для этого воспроизведения элементами и материалом.

Притом очевидно, что воспроизведение во время переноса, имеющего место в ходе лечения, представляет собой лишь частный случай того гораздо менее ярко очерченного явления, с которым сталкиваются все те, кто занимается так называемым анализом характера, анализом целостной личности и прочими благоглупостями.Как, с точки зрения принципа удовольствия, объяснить неутомимость этого воспроизведения? — вот что интересует Фрейда. Происходит оно лишь потому, что действие какого-то механизма оказывается нарушено, или повинуется какому-то иному, более фундаментальному принципу?

Вопрос о природе начала, регулирующего то, о чем мы здесь говорим, то есть субъекта, я оставляю покуда открытым. Поддается ли он ассимиляции, редукции, символизации? Является ли чем-либо вообще? А что если он, недоступный ни именованию, ни постижению, может быть все-таки структурирован?

Это и станет темой наших занятий в следующем триместре.

Статья. Виктор Мазин «Шребер и технонаука»

Материал взят с сайта Лаканалия

«Бред сегодня — наука завтра»Влавий Сакрус1.

ТЕХНОНАУЧНЫЙ ОККУЛЬТИЗМ И ДИСКУРС КАПИТАЛИСТА

Научный дискурс занимает сегодня место дискурса религиозного. Во всяком случае, он вызы-вает у подавляющего большинства людей безу-словное доверие. Начало фразы «ученые доказали, что…» уже свидетельствует о достоверности следующего далее высказывания. Это начало взывает к вере, превосходящей всякое знание, к вере, структурирующей сегодня социальные связи. Это начало обращено к религиозной вере в позитивное знание и действует как магическое заклинание. Именно через такое заклинание в интернете распространяются любые соображения, немедленно обретающие статус «подлинно научного факта». Достоверность такого рода факта принимается, не оставляя пространства для каких-либо, даже малейших сомнений. «Ученые доказали» – последний легитимирующий достоверность аргумент любой полемики. О чем тут спорить, раз ученые уже доказали! <…> Доказательства ученых тем более убедительны, что принадлежат не просто некой описательной, абстрактной, теоретической науке, а технонауке, которая меняет и жизнь, и представления о ней. Технонаука непосредственно вторгается в жизнь. Телетехнонаучный дискурс насквозь пронизывает все масс-медиальное пространство обитания человеческого индивида. Вера в технонауку легко укореняется в идеологическом пространстве, ведь капитализм, как сказал чуть ли не сто лет назад Вальтер Беньямин, – уже религия, причем, как уточнил Славой Жижек, «непристойная религия “немертвой” призрачной жизни, торжествующей на черной мессе фондовых бирж» [16:118]. Религия телетехномедийной экономики парадоксальна: чем рациональнее телетехнонаучная машина, тем больше она производит призраков. «Именно во имя научности науки заклинают призраков, проклинают обскурантизм, спи-ритизм, короче, все то, что говорит о преследовании и призраках» [14:133]; но, вопреки этим научным заклятиям призраки настойчиво воз-вращаются из интернета, сходят с телеэкрана, странствуют по телефонному эфиру. Призраки вызваны виртуализацией всей технонаучной, медиальной среды, в которую погружен априори виртуальный субъект. Технонаука действует как спектральный конвейер, с которого незаметно сходят мириады призраков.Так проявляется парадокс неразрывной связи науки и оккультизма, который не снился Фрейду. В статье «Психоанализ и телепатия» он дает сле-дующий прогноз на будущее: «Совсем не оче-видно, что усиление интереса к оккультизму означает опасность для психоанализа. Наоборот, можно надеяться, что они будут симпатизировать друг другу. Их объединяет то, что официальная наука относилась к ним презрительно и высокомерно» [59:131]. Фрейд понимает, что враждебное отношение объединяет. Он верит в возможный союз психоаналитиков и оккультистов в противостоянии «авторитету точных наук». Впрочем, после заявления о перспективах такого союза, Фрейд напоминает о том, что в отличие от оккультистов, которыми движет «либо старая религиозная вера, которую в ходе развития человечества потеснила наука, либо та вера, которая совсем недалеко ушла от преодоленных утверж-дений первобытных людей», психоаналитики «не могут отрицать своего происхождения из точных наук и своей принадлежности к числу их представителей» [59:132]. Так в очередной раз Фрейд отводит психоанализу промежуточное место, на сей раз – между точной наукой и оккультизмом. Так он возводит психоанализ к точным наукам, хотя в другом месте указывает на его несводимость ни к каким известным наукам. Так или иначе, а в треугольнике наука – психоанализ – оккультизм – ему трудно представить именно союз ученых и оккультистов. <…>На первый взгляд, не удивительно, что Фрейд ошибся в своем прогнозе, и союз ученых и оккультистов оказался очень даже возможным. Об этом напрямую свидетельствуют некоторые из приведенных выше формул «науки магии», в которых религиозные доказательства обретают эмпирическое звучание мира позитивных фактов. Об этом же говорит и столь распространенный сегодня дискурс идеологии нью-эйджа, и появление гибридов науки и религии типа сциентологии. Удивление в неверном прогнозе Фрейда возникает в первую очередь в связи с хорошо известным ему случаем Шребера, который завещал свое тело науке и религии. Разве нефункционирующее бессознательное судьи не представляет хитросплетений научной неврологии с оккультизмом? Разве не являет собой Шребер дух «немецкого научного спиритизма»? Разве не подобный призрак преследует технонауку сегодня?

Сегодняшний научный спиритизм очевиден все в той же шреберовской комбинации невро-логии с оккультизмом. Например, в содер-жании и прямо в названии научно-популярного фильма: «Магический мир. Химия любви» (2008; на телеэкраны, впрочем, он вышел под чисто научным названием «Химия любви»). Априори прописанная идеология этого фильма позволяет увидеть особенности сегодняшнего технонауч-ного дискурса. Вот некоторые вопросы, сформулированные научными консультантами теле-фильма о любви, ее магии и химии: (1) «Какие области мозга отвечают за любовь? Профессор Фишер обнаружила, что, когда люди смотрят на фотографии своих любимых, центр удовольствия в мозгу автоматически становится активным. Это связано в первую очередь с гормоном допамином. И когда мозг понимает, что удовольствие откладывается, то он продолжает активизировать основанную на допамине систему, усиливая чувство любви». Нейрогуморальная регуляция исключает мыслительный процесс, а точнее сводит его к про-стой когнитивной регистрации компьютерного толка: восприятие фотографии ведет к выделению допамина, который стимулирует центр удовольствия в мозгу, и «мозг понимает, что удо-вольствие откладывается». Подобное короткое замыкание между стимулом/восприятием и реакцией/чувством и было описано Шребером как «убийство души». Где в этой рефлекторной цепи (глаз – допамин – мозг) душа? Психическое вообще из процессов исключено; понимает мозг, работающий как hardware. Если Шребер благо-даря существованию нервов наслаждения переживает чувство как субъект, то «в когнитивизме мышление самого человека начало моделироваться по образцу компьютера, так что сам разрыв между пониманием (переживанием значения, открытости мира) и “немой” работой машины потенциально исчезает» [17:140]. Когнитивный человек – компьютер. Но не только компьютер; он еще и животное, выделяющее в ответ на нейронную стимуляцию гормоны. Поведенческий человек – не искусственный ком-пьютер, а естественное животное. В несколько упрощенном виде генетическая формула пара-дигматичной биомашины начала XXI века: «русская собака + американский компьютер = человек» [1:45]. Для объективного научного под-хода важна органика нейронных связей и хими-ческих процессов. Когнитивно-поведенческая человек-машина управляется нейрогуморальной регуляцией. <…> (5) «Существует ли лебединая верность? Профессор Эдинбургского университета Гарет Лэнг доказал, что гормон окситоцин играет важную роль в поддержании устойчивых отношений между влюбленными. Он, в частности, вырабатывается в больших количествах в мозгу человека во время родов и оргазма. У окситоцина есть еще одна функция – он заставляет любящих заботиться друг о друге. Повышенное содер-жание этого гормона обнаружено в крови собак, лошадей и некоторых других животных. Таким образом, выражения “собачья” или “лебединая верность” получили научное обоснование». Итак, приворотная магия имеет нейрогуморальную природу. Технонаука не просто делает открытия, она не просто готова изменить чело-века, его жизнь, его представления, его аффекты, но нацелена на продажу этих самых изменений. Например, для приворота животного-человека достаточно купить извлеченный из крови собак и лошадей гормон окситоцин. Таким образом, технонаучно-оккультный дискурс являет собой вариант дискурса капиталистического.В ходе своего семинара 1969-1970 годов Лакан, как известно, выстраивает теорию четырех дис-курсов – господского, университетского, истерического и психоаналитического. Через два года во время выступления в Миланском университете он говорит еще об одном типе дискурса – капиталистическом. Записывает формулу этого пятого дискурса Лакан следующим образом:В позиции агента находится расщепленный субъект ($), так же, как и в истерическом дис-курсе; под ним в позиции истины оказывается господское означающее (S1). Обращается же расщепленный субъект к знанию (S2), знанию технонауки, обещающей восполнить нехватку, овладеть объектом причиной желания (а). Телетехномейдиная наука готова на магический акт устранения субъектных неполадок. Иначе говоря, расщепленный субъект ($) в позиции агента обращен к другому, обладающему техно-научным знанием (S2), а точнее, – информацией, нацеленной на производство объекта наслаж-дения (а). Другой, технонаука, якобы обладает таким знанием, которое позволяет совладать с нехваткой, восполнить ее постоянно воспроиз-водимым объектом, занимающим место объекта причины желания, объекта а. Дискурс капита-листа работает «лучше некуда, однако на деле все кружится слишком быстро, все потребляется [se consomme], потребляется настолько хорошо, что пожирается [se consume]» [34:49]. Лакан под-черкивает замкнутый на себе, стремительно возвращающийся к себе дискурс капиталиста. Так Шребер заглатывает свою собственную гортань. Так объект потребления занимает место субъекта, исчезающего в череде товаров потребления. <…>Так обещанная программами human engineering’a полнота счастья может обернуться паранойей расстроенного нарциссизма. Так призыв к наслаждению может привести к нехватке-без-субъекта. Никак не собираемым вместе частичкам собственного я может не хватить Другого, «наспех сделанным людям» – истории. Зачем биокомпьютеру история? О каком диахроническом измерении у когнитивного животного может идти речь? Дезысторизация индустриального бессознательного масс-медиальной поведенческой машины не пред-полагает ни места исключения, ни Другого, ни субъекта. <…>

2. ИНЖЕНЕР – БОГ ЧЕЛОВЕКА

Устами Шребера, а точнее его нервами говорил неврологически-теологический дискурс. Шребер чувствовал себя марионеткой, заложником вли-яния лучей на нервы, влияния, производящего основной язык. На смену управляемому божественными лучами Шреберу пришли марионетки когнитивно-поведенческого дискурса. На смену фрейдовскому субъекту XX века пришло неврологическое тело. Именно о пришествии этого тела свидетельствует Шребер. Именно это оккультно-позитивистское тело психотического коллапса воцарилось в масс-медиальной реальности XXI века.<…> Картированное локальностями неврологическое тело наносит оче-редной удар по человеческому нарциссизму, но удар этот поразительным образом не воспринимается в качестве такового. Об этом четвертом (после Коперника, Дарвина и Фрейда) ударе пишет Лиотар: современная технонаука показывает, что «нет монополии духа» [36:54]; духа нет, материя разворачивается на самое себя, производя эффект короткого замыкания. Этот эффект и порождает призраков, наспех сделанных людей, заменой которых на новую расу одержим Шребер. Впрочем, технонаучный удар не такой болезненный, как удар фрейдовский: «Вовсе не становясь устаревшим в сравнении с децентрированием более поздних наук о мозге, фрейдовское децентрирование оказывается куда более серьезным и радикальным: науки о мозге ограничиваются простой натурализацией, Фрейд же открывает новую область жутких «асубъективных феноменов», явлений без субъекта, которому они могут являться, – здесь субъект «перестает быть хозяином в своем собственном доме» – доме самих своих (само)явлений» [17:150].Производимая когнитивными науками нату-рализация субъекта, его объективация, казалось бы, должны были привести к исчезно-вению у «испытуемых душ» страха. Объективные когнитивно-поведенческие машины просто обязаны быть не только абсолютно счастливыми переносчиками генетического материала Природы, но и совершенно бесстрашными. Дело не в том, что некого бояться, а в том, что некому бояться. Во-первых, страх оказывается по ту сторону субъекта. Его страх – индустриальный аффект масс-медиальных программ. Во-вторых, именно полностью предопределенное существование этих человеческих машин, этих нейронных марионеток приближает их к пропасти свободы. Именно объективация подводит к экзистенциальной черте. Полная предписанность существования показывает возможность утраты. «Наспех сделанные люди» Шребера подобны репликантам из кинофильма «Бегущий по лезвию бритвы» (1982, режиссер Ридли Скотт), разве что они не ищут своего творца-кукловода. Репликанты не столько сделаны наспех, сколько недоделаны. Их творец – настоящий господин, ведь он и инженер, и глава корпорации. <…>Откуда взялся этот новый бог, инженер человеческих душ? Каково его происхождение? Когда-то так называли людей, управлявших военными машинами, и только в XVI веке в Голландии это понятие стало использоваться применительно к строителям мостов и дорог. Первые учебные заведения для подготовки инженеров появились в XVII веке. Инженер челове-ческих душ XXI века создает не столько души, сколько управляемые когнитивно-поведенческие машины. Между соматическим и психическим в этих машинах не остается зазора.<…>. Господин инженер продолжает работать в направлении индустриализации бессознательного. При этом на руках у него две карты – мозга и генотипа. Эти две карты и конструируют – даже если и не при-нимают ее во внимание – ту символическую все-ленную, которая как некий software, необходима для исправной работы hardware. <…>

3. ПАРАНОЙЯ И КОГНИТИВНО-ПОВЕДЕНЧЕСКИЕ МАШИНЫ

Дискурс сегодняшней когнитивно-поведенческой парадигмы важно понимать не только как симптом технопозитивистской иде-ологии, как ее яркое проявление, но и как опосре-дованное описание условий формирования пара-нойи. Посмотрим на эту парадигму и на это опи-сание сквозь призму когнитивно-поведенческой терапии. Первое, что бросается в глаза: это уже не психотерапия, а просто терапия, когнитивно-поведеченская. Психическое из ее названия изъято. В техническом отношении, впрочем, речь все же идет о воздействии терапевта на мысли и убеждения пациента, а не на мозг и якобы не
связанное с символическим порядком поведение. В ходе терапии пациента обучают, как распознавать и модифицировать неадекватные мысли и убеждения. <…>Когнитивно-поведенческая позиция предписывает врачу вместе с пациентом обдумывать те аспекты бредовых переживаний, которые следует изменить в ходе лечения. Главное для врача – эмпатия, сочувствие, сотрудничество. Терапевт – в отличие от психиатра XIX века – развивает и совершенствует обоснование диагноза в альянсе с пациентом. Если терапевту удастся убедить пациента в правильности поставленного им диагноза, тогда можно будет не только его переубедить, то есть вылечить, приспособив к истинным убеждениям, но и утвердить себя в позиции терапевта. Терапевт остается при своих убеждениях, пациент же меняет свои ложные убеждения на истинные. Благодаря принятию истинных убеждений терапевта пациент становится нормальным, то есть адаптиро-ванным к социуму. Репликант подлежит обучению, животное поддается дрессировке: про-грамма поведения переписывается. Пациент обретает силы не только благодаря истинным убеждениям обучающего правильному поведению психотерапевта, но и своими собственными средствами. Параноику рекомендовано стать беспристрастным наблюдателем своих страхов; ему следует разобраться в причинах своей подозрительности; ему необходимо не просто принимать интерпретации параноидного бреда, но анализировать их; он должен меньше времени сосредоточиваться на своих параноидных мыслях. Судя по всему, с этими рекомен-дациями у когнитивно-поведенческого пара-ноика проблем нет, а это означает, что он про-зрачен для самого себя, что ни о каком бессо-знательном в его случае и речи быть не может. Когнитивно-поведенческий параноик – хозяин в собственном доме. Ему не страшен даже конец света. <…>

4. КРИЗИС КОНЦА СВЕТА

Один из симптомов сегодняшнего идеологического кризиса – постоянное ожидание конца света. Подобным симптомом отметил кризис своей эпохи Даниэль Пауль Шребер. Наступлению конца даются научные объяснения – от уничтожения нашествием инопланетных чужих до потопа в результате глобального потепления. Астероиды, цунами, озоновые дыры – возможные рационализации на тему конца света. Согласно русской «Википедии» со ссылкой на ученых, «конец света произойдет ориентировочно в октябре 2008 года вслед-ствие запуска Большого адронного коллайдера. В этой связи наиболее часто упоминается теоре-тическая возможность появления в коллайдере микроскопических черных дыр, а также теоретическая возможность образования сгустков антиматерии и магнитных монополей с после-дующей цепной реакцией захвата окружающей материи». Интересно не только то, что идея конца света структурируется физическими понятиями и активно распространяется раз-личными медиа, но и называется при этом долгожданной. Конец света глобально опосредован, опутан сетями масс-медиа предвкушений. Все время что-то случается. Должно случиться нечто большее, нечто еще более реальное. Это уже не бред одного судьи Шребера. Это долгожданное медиа-зрелище, которое так хочется пережить. Желание пережить конец света парадоксальным образом указывает на то, что конец света – еще не конец, ведь иначе его не пережить, не выжить, иначе о нем не свидетельствовать. <…>Почему во времена господства технонауки призрак конца света не только не исчезает, но переживается с необычайной интенсивностью? Сама технонаука усиливает эффект конца света в приближении к той точке сингулярности, за которой говорить о субъекте в сегодняшнем понимании уже совершенно невозможно. Впрочем, если эта точка еще впереди, то другая точка, похоже, уже позади: название знаменитой книги Френсиса Фукуямы 1992 года говорит само за себя – «Конец истории и последний человек». Является ли этот конец истории просто одним из политических воплощений идеологии «эндизма», или он представляет собой возврат к модернизму, к новому Большому Рассказу Победившего Либерализма? Этот возврат происходит вместе со стремлением искоренить гетерогенность постсовременной парадигмы. Тотализирующее движение техно-науки, впрочем, не способно совершить окончательное замыкание, а точнее в терминах Лакана произвести окончательную форклюзию субъекта, его насильственное исключение, лишение прав на существование. Большой Рассказ Технонауки оказывается в символическом кризисе, подобном описанному Шребером. Конец истории, объяв-ленный Фукуямой, производит эффект очередного конца света. Когнитивно-поведенческая машина по имени «человек» продолжает порождать призраки эффекта субъективности, в том числе и призрак конца света как (конца) эффекта субъективности. <…>