психоанализ

Статья. Жак Лакан СТРУКТУРЫ ОСТРОУМИЯ В УЧЕНИИ ФРЕЙДА

Основные моменты предшествовавших семинаро

Witz и его схем

Остроумие в национальных традициях

Санкция Другого

То, что бывает видно лишь когда на него не смотришь

В этом году мы сделали темой нашего Семинара образования бессознательного.

Те из вас — а я думаю, что это большинство, — кто присутствовал вчера на нашем научном заседании, уже находятся в курсе дела и знают, что вопросы, которые сегодня мы сформулируем, касаются — на этот раз самым непосредственным образом — функции, выполняемой в бессознательном тем, что в течение ряда предшествовавших лет работы нашего Семинара было выявлено нами как означающее.

Некоторое число здесь присутствовавших — я выражаюсь таким образом, потому что притязания у меня самые скромные, — прочли, я надеюсь, заметку, помещенную мною в журнале «Психоанализ» под заголовком Инстанция буквы в бессознательном. Тем, кто на это отважился, будет легко — во всяком случае, легче, чем другим, — за ходом моей мысли следовать. Вообще говоря, мне не кажется, что с моей стороны чрезмерным будет потребовать, чтобы вы, дающие себе труд выслушивать то, что я говорю, читали бы заодно и то, что я пишу, так как пишу-то я, в конечном счете, именно для вас. Поэтому те, кто статьи еще не прочел, хорошо сделают, если все-таки обратятся к ней, тем более, что ссылаться на нее я буду постоянно. То, что однажды уже было высказано, мне придется предполагать известным.

Специально для тех, кто пришел сегодня неподготовленным, я охарактеризую ту тему, которой намерен в данный момент ограничиться. Она-то и станет предметом вводной лекции моего курса.

Для начала я напомню, пусть бегло и поверхностно, чтобы не начинать все с начала, несколько выработанных нами в предшествующие годы основных положений, которые предвосхищают и содержат в зачатке то, что предстоит мне сказать о функции, принадлежащей в бессознательном означающему.

Затем, щадя тех, кому это краткое напоминание покажется маловразумительным, я разъясню значение схемы, которой мы весь год будем в ходе наших теоретических изысканий пользоваться.

И, в заключение, я разберу один пример. Это первый из тех примеров, которые приводятся Фрейдом в его книге об остроумии. Я сделаю это не в качестве иллюстрации, а лишь потому, что всякая острота носит характер индивидуальный — не существует остроты в пространстве абстракции. Заодно я покажу вам, почему наилучшим введением в занимающий нас предмет — образования бессознательного — оказывается именно острота. Больше того, это не просто введение, а ярчайшая из тех форм, которые выбрал сам Фрейд для демонстрации отношений бессознательного с означающим и сопутствующими ему техниками.

Таковы три раздела моей лекции. Теперь вы знаете, что я собираюсь вам объяснить, — это поможет вам сэкономить ваши умственные усилия.

Первый год моего семинара, посвященный техническим работам Фрейда, состоял, по сути дела, в том, чтобы ввести понятие символической функции — единственное понятие, способное объяснить то, что можно назвать утверждением в смысле и что является основополагающей реальностью исходного для Фрейда опыта.

Ну, а поскольку утверждение в смысле является здесь не чем иным, как определением разума, напомню вам, что разум этот как раз и является тем началом, которым возможность психоанализа обусловлена. Именно то, что нечто изначально было связано с неким подобием речи, позволяет дискурсу эту связь распутать.

Я уже указал вам по этому поводу на ту дистанцию, которая отделяет речь как нечто исполненное человеческого бытия, от пустого дискурса, гул которого сопровождает человеческие поступки. Поступки эти разуму непонятны, ибо воображение объясняет их мотивами иррациональными. Рационализации они поддаются лишь в характерной для собственного Я перспективе отказа от признания. Тот факт, что собственное Я само является функцией символической связи и что насыщенность его, как и сами выполняемые им функции синтеза, эти пленительные миражи, могут от подобной связи зависеть, — факт этот, как уже говорил я вам в прошлом году, объясняется лишь зиянием, которое в силу того, что названо мною преждевременностью рождения, открыто в человеческом бытии изначальным, биологически обусловленным присутствием смерти.

Это и есть то звено, что связывает мой первый семинар со вторым.

Второй семинар выявил значение фактора настойчивого повторения, показав, что фактор этот коренится именно в бессознательном. Принцип этого повторения оказался идентичным структуре цепи означающих — именно это постарался я вам продемонстрировать на модели синтаксиса, связывающего буквы ;α β γ δ.

На данный момент вы уже располагаете письменным ее изложением в опубликованной мною статье Похищенное письмо — статье, которая этот синтаксис окончательно резюмирует. Несмотря на полученные в ее адрес критические замечания, в ряде случаев обоснованные, — есть две небольших недоговоренности, которые в последующих изданиях предстоит исправить — она еще долго сможет быть вам полезной. Больше того, я убежден, что время пойдет ей на пользу и что уже через несколько месяцев, а тем более к концу этого года, обращение к ней вызовет у вас куда меньше трудностей. Я говорю это в ответ на похвальные усилия, которые иными были предприняты, чтобы ее значение умалить. Так или иначе, это стало для них случаем себя на этом деле проверить, а это-то как раз мне и нужно. Какие бы тупики они в ней ни обнаружили, она им предоставила повод для этой интеллектуальной гимнастики. А в том, что предстоит мне показать им в этом году, они получат возможность найти еще один.

Разумеется, как те, кто дал себе этот труд, мне указали, и даже написали, каждый из четырех моих терминов отмечен принципиальной двусмысленностью. Именно в ней-то, однако, ценность примера и заключается. Группируя эти термины, мы вступили на путь, проложенный современными исследованиями в теории групп и множеств. Принцип этих исследований состоит в том, что исходят они из сложных структур, в то время как простые предстают в них лишь как частные случаи этих последних. Я не буду напоминать вам, откуда те маленькие буквы взялись, но ясно, тем не менее, что, проделав манипуляции, позволяющие дать им определение, мы приходим к чему-то крайне простому. Каждая из них определяется, по сути дела, взаимными отношениями двух пар из двух терминов — пары симметричного и асимметричного, асимметричного и симметричного, во-первых, и пары подобного неподобному и неподобного подобному, во-вторых. Мы имеем, таким образом, группу из четырех означающих, обладающих тем свойством, что каждое из них может быть проанализировано как функция тех отношений, в которые вступает она с тремя другими. Чтобы подтвердить, по ходу дела, этот анализ, мне остается добавить, что, согласно Роману Якобсону, который недавно, во время нашей личной встречи свое мнение высказал, подобная группа как раз и является той минимальной группой означающих, которая необходима для обеспечения первичных, элементарных условий лингвистического анализа. А этот последний имеет, как вы увидите, прямое отношение к анализу как таковому. Более то го, они совпадают. Если приглядеться к ним повнимательнее, то окажется, что один от другого по сути не отличается.

В ходе третьего года моего семинара речь шла о психозе. Мы рассматривали его как явление, в основе которого лежит изначальная нехватка означающего. Мы показали также, что происходит, когда Реальное, влекомое призывом витальности, поднимается на поверхность и занимает место, которое этой нехваткой означающего оказалось создано. Нехватка эта, которую мы, говоря о ней вчера вечером, определили немецким словом Verwerfung, до сих пор, должен сказать, ставит перед нами ряд трудностей, к которым нам в этом году еще предстоит вернуться. Я думаю, тем не менее, что семинар о психозе позволил вам понять если не коренную причину, то, по крайней мере, суть того механизма, который сводит Другого, большого Другого, Другого как местопребывание речи к другому воображаемому. Это и есть восполнение Символического Воображаемым.

Одновременно понятен вам стал и эффект тотального отчуждения Реального. Эффект этот, возникающий в тот момент, когда прерывается диалог бреда, являет собой то единственное, чем способен психотик поддерживать в себе нечто такое, что мы назовем своего рода непереходностью субъекта. Нам-то непереходность эта представляется вещью вполне естественной.Ямыслю, следовательно я существую, говорим мы себе, к переходности не прибегая. Но для психотика в этом как раз вся трудность и заключается, и причина ее лежит не в чем ином, как в упразднении раздвоения между большим Другим, Другим с большой буквы (Autre, A) и другим с маленькой буквы (autre, α). Иными словами, между Другим как местопребыванием речи и гарантией истины и другим-двойником -тем, перед лицом которого субъект оказывается в положении собственного зеркального образа. Именно исчезновение этой двойственности и обусловливает те многочисленные трудности, которые психотик испытывает, когда пытается удержать себя в Реальном человеческом — другими словами, в Реальном символическом.

В ходе этого третьего семинара, рассуждая о том, что я назвал диалогическим измерением — измерением, которое дает субъекту возможность себя в качестве субъекта поддерживать, — я проиллюстрировал его на примере первой сцены из Гофолии Расина. Это семинар, который, будь у меня на то время, мне очень хотелось бы переработать в письменной форме.

Я полагаю, однако, что вы не забыли тот изумительный, открывающий эту пьесу диалог, где Абнер, этот прототип фальшивого брата и двойника, уже с первого шага нащупывает себе почву. Уже в первых словах его·. Я вхожу в этот храм поклониться Творцу звучит некая тайная попытка совращения. Та завершенность, которую мы этой пьесе придали, могла заглушить в вашей памяти некоторые смысловые ее резонансы — но полюбуйтесь, как это замечательно! Я уже обращал ваше внимание на те существенные означающие, что проскальзывают, со своей стороны, в речи Первосвященника, например: Господь был нам верен, как ни был Он грозен или еще: К обетам небес почему вы глухи’. Термин небеса, как и несколько других слов, являются здесь, и это чувствуется, не чем иным, как чистыми означающими. Я уже указывал вам на их абсолютную пустоту. Иодай насаживает, если можно так выразиться, своего противника на крючок, как наживку, оставляя ему напоследок лишь роль жалкого червя, который обречен, как я говорил вам, занять свое место в процессии и послужить приманкой для Гофолии, которая, в конечном счете, падет жертвой этого трюка.

Отношение означающего к означаемому, в этом драматическом диалоге столь ощутимое, позволило мне сослаться на знаменитую схему Фердинанда де Соссюра, где означающее и означаемое предстают как два параллельных потока, друг от друга отличных и обреченных на непрерывное скольжение друг относительно друга. Именно в связи с этим и предложил я заимствованный у обойщиков мебели образ пристежки. Ведь если мы хотим знать, чего, хотя бы приблизительно, нам держаться и в каких пределах скольжение возможно, необходимо, чтобы ткань означающего и ткань означаемого в какой-то точке соединялись. Имеются, таким образом, точки пристежки, но связь в эти точках сохраняет некоторую эластичность.

Именно с этого мы в нынешнем году и продолжим. Для начала скажу, что диалог Иодая и Абнера позволяет сделать еще один вывод, параллельный и симметричный тому, что был нами получен ранее — достоинство субъекта удерживает лишь тот, кто держит речь во имя самой же речи. Вспомните, в какой плоскости держит речь Иодай: Моими устами глаголет вам Бог. Без отсылки к этому Другому субъекта нет и не может быть. Перед нами символ того, без чего никакой подлинной речи не может быть.

Что касается четвертого года семинара, то в ходе его я стремился продемонстрировать вам, что не существует иного объекта, кроме объекта метонимического: ведь объект желания — это всегда объект желания Другого, а само желание — это всегда желание Другой вещи, точнее, того, чего не хватает, а, объекта, который изначально утрачен и который, как показывает нам Фрейд, мы вечно обречены открывать заново. Как не существует и иного смысла, кроме метафорического, — ведь и возникает-то смысл не иначе, как в результате замены в означающей цепочке одного означающего на другие.

Именно такие выводы можно сделать из работы, о которой я вам только что напоминал и к которой рекомендовал вам обратиться, —Инстанция буквы в бессознательном. Следующие символические записи представляют собой формулы, соответственно, метонимии и метафоры:

f(S...S//) S// = S()s

f(S/...S) S// = S(+)s

В первой из этих формул S связана в комбинациях цепочки с S/, а целое соотносится с S//, что позволяет в результате поставить S в определенное метонимическое отношение к s на уровне значения. И точно таким же образом замена S на S/ по отношению к Задает в итоге соотношение S(+)s, которое указывает здесь — это легче сформулировать, чем в случае метонимии, — на возникновение, на создание смысла.

Итак, вот к чему мы пришли. Приступим теперь к тому, что станет для нас предметом исследования в этом году.

Чтобы к этому предмету приступить, я нарисовал для вас схему и расскажу сейчас, что именно — во всяком случае на сегодняшний день — она поможет вам уяснить.

В поисках наиболее точного способа описать связь между цепочками означающих и означаемых, остановимся на примитивной схеме точки пристежки.

Чтобы операция эта была законной, следовало бы спросить себя, где находится сам обойщик. Где-то он, разумеется, присутствует, но место, которое должен был бы занять он на этой схеме, соответствовало бы слишком уж раннему детству.

Поскольку между означающей цепочкой и потоком означаемых имеет место взаимное скольжение, в котором самая суть соотношений между ними и состоит, и поскольку, несмотря на это скольжение, между этими двумя потоками существует связь и согласованность, место происхождения которых нам как раз и предстоит обнаружить, нетрудно предположить, что скольжение это является, по необходимости, относительным. Смещение одного влечет за собой смещение другого. А это значит, что нечто вроде взаимопересечения двух противоположно направленных линий в своего рода идеальном настоящем как раз и явится для нашего случая показательной схемой.

Итак, вот то, вокруг чего можем мы строить свои рассуждения.

Беда лишь в том, что, каким бы важным это понятие настоящего нам ни казалось, дискурс не является, если можно так выразиться, точечным событием в смысле Рассела. Дискурс не только обладает собственной материей и фактурой — он занимает определенное время, у него есть временное измерение, он обладает плотноетью. Удовлетвориться мгновенным настоящим мы категорически не можем — весь наш опыт, как и все соображения, высказанные нами прежде, восстают против этого. Это можно немедленно показать на примере речи. Когда я, скажем, начинаю произносить фразу, смысл ее остается вам неясен до тех пор, пока я ее не закончу. Чтобы вы поняли первое слово фразы, совершенно необходимо -это, собственно, определение фразы и есть, — чтобы я произнес последнее. Вот самый наглядный образчик того, как означающее действует задним числом (nachträglich). Это как раз то, что я неустанно демонстрирую вам, в масштабах несравненно больших, на примере текстов аналитического опыта как такового, где речь идет об истории прошлого.

С другой стороны, одно, по крайней мере, остается несомненным — и это мною в Инстанции буквы с нарочитой тщательностью сформулировано. Я прошу вас время от времени к этой работе возвращаться. Положение, о котором я говорю, выражено в ней в форме метафоры — метафоры, если можно так выразиться, топологической: означающее, означаемое и субъект не могут быть представлены лежащими в одной плоскости. В положении этом ничего таинственного и темного нет — у меня в тексте, в рассуждении по поводу картезианского cogito, оно вполне ясно доказывается. Возвращаться к этому доказательству я сейчас, однако, не стану, так как положение, о котором я говорю, встретится нам здесь в несколько иной форме.

Напоминаю же я вам об этом лишь для того, чтобы оправдать введение тех двух линий, которыми далее собираюсь манипулировать.

Треугольный стопор обозначает начало пути следования, а стрелка — его конец. Слева направо идет знакомая вам первая линия, за которую, два раза пересекая ее, цепляется, подобно крюку, вторая.

Хочу предупредить вас, чтобы вы не путали то, что эти две линии изображали прежде, то есть означающее и означаемое, — с тем, что они представляют на этой схеме. Здесь есть небольшая разница: теперь мы целиком располагаемся в плоскости означающего. Эффекты, производимые им в плоскости означаемого, относятся к другой области и в непосредственном виде здесь не представлены. На этой схеме речь идет о двух состояниях или функциях, которые последовательность означающих позволяет нам выявить.

Первая линия схемы представляет означающую цепочку, которая остается здесь для собственно означающих эффектов метафоры и метонимии полностью проницаемой. Это предполагает возможность актуализации означающих эффектов на всех уровнях, вплоть до фонематического. Именно на фонематическом элементе основана, собственно говоря, игра слов, каламбуры и т. д. Короче говоря, именно этот элемент и является в означающем тем, с чем нам, аналитикам, без конца приходится вступать в игру. Все те из вас, кто пришли сюда не впервые, уже имеют об этом некоторое представление — именно поэтому и начнем мы сегодня подбираться к субъекту бессознательного со стороны остроты, Witz.

Что касается другой линии, то это линия дискурса рационального — дискурса, в который уже включается определенное количество ориентиров, вещей фиксированных. Вещи эти порою не могут быть с точностью уловлены иначе как на уровне возможных способов использования означающего, то есть на уровне того, что конкретно, в прагматике дискурса, образует некие фиксированные точки. Вы сами прекрасно знаете, что точки эти никакой вещи однозначно не соответствуют. Нет такой семантемы, которая отвечала бы одной-единственной вещи. По большей части семантема соответствует целому ряду вещей очень различных. Мы останавливаемся здесь на уровне семантики, то есть того, что фиксировано и определено конкретным образом своего использования.

Таким образом, это не что иное, как линия дискурса обыденного, обыкновенного — в том виде, в котором допущен он кодом дискурса, который я назвал бы дискурсом общей для нас реальности. Это, надо добавить, тот уровень, на котором создание смысла происходит ранее всего, потому что смысл на нем в каком-то отношении уже дан. По большей части дискурс этот состоит лишь в добросовестном перемалывании ходячих идеалов. Именно на этом уровне и возникает пресловутый пустой дискурс — дискурс, послуживший отправной точкой целого ряда моих наблюдений относительно функции речи и области языка.

Как видите, линия эта представляет собой линию конкретного дискурса индивидуального субъекта, который говорит и заставляет себя выслушивать, — дискурса, который можно записать на пластинку. В отличие от нее, первая линия воплощает собой все то, что включено сюда в качестве возможности искажения, перетолкования, резонанса, метафорических и метонимических эффектов. Направлены линии в противоположные стороны — по той простой причине, что друг относительно друга они скользят. Одна из них, однако, пересекает другую. И пересекаются они в двух точках, которые с легкостью распознаваемы.

Если мы станем исходить из дискурса, то первая точка, где он встречает означающую цепочку как таковую, соответствует тому, о чем я только что толковал вам с точки зрения означающего — точке ОС.

Чтобы дискурс был расслышан, где-то в наличии должен пребывать код. Очевидно, что налицо он в большом Другом (А), то есть в Другом как спутнике языка. Этот Другой — абсолютно необходимо, чтобы он существовал, причем, прошу заметить, вовсе не обязательно нарекать его столь идиотским и бредовым термином, как коллективное сознание. Другой — он и есть Другой. Одного такого Другого вполне достаточно, чтобы язык оставался живым. Больше того, нашу первую фазу этот Другой вполне может осуществить сам, в одиночестве. В самом деле, допустим, что налицо из Других лишь один, способный притом говорить на своем языке с собой самим -этого окажется вполне достаточно, чтобы налицо оказался он сам, и не просто Другой, а даже два, во всяком случае еще кто-то, кто его понимает. Отпускать на языке остроты можно даже тогда, когда вы являетесь единственным его носителем.

Итак, вот первая встреча — встреча, которая происходит на уровне того, что мы называем кодом. Вторая же, замыкающая петлю встреча — та, что, исходя из кода, с которым встретилась прежде, приводит к образованию смысла, — происходит в точке завершения, которую мы обозначили γ. Как видите, на схеме в нее упираются две стрелки, и о том, что означает вторая, я вам покуда гово-

рить воздержусь. Результат совпадения дискурса с означающим как творческим носителем смысла — это и есть сообщение.

В сообщении смысл является на свет. Истина, которую надлежит возвестить, если таковая есть, находится именно тут. По большей части никаких истин не возвещается — по той простой причине, что чаще всего дискурс вообще означающую цепочку не пересекает, что он представляет собой просто-напросто бормотание повторения, мельницу слов, поток которых образует короткое замыкание между пунктами β и β‘. Такой дискурс не говорит абсолютно ничего — разве что сигнализирует вам, что перед вами говорящее животное. Это дискурс обыденный, и состоит он из слов, задачей которых является не сказать ничего — дискурс, благодаря которому мы убеждаемся, что имеем дело не с диким зверем, которым является человек в природном своем состоянии, а с чем-то иным.

Опознать оба узловых пункта цепочки короткого замыкания дискурса не составляет труда. С одной стороны, в точке β‘ — это объект, в смысле того метонимического объекта, о котором говорил я вам в прошлом году. С другой стороны, в точке β — это Я, поскольку оно указывает нам в самом дискурсе место говорящего.

Схема позволит вам наглядно разобраться в том, что связывает между собой и отличает друг от друга высказываемое, с одной стороны, и высказывание, с другой. Истина эта вполне и непосредственно доступна и опыту чисто лингвистическому, но опыт фрейдовского психоанализа со своей стороны подтверждает ее, усматривая принципиальное различие между Я, которое является не чем иным, как местом того, кто в означающей цепочке держит речь (местом, которое, кстати сказать, в том, чтобы его обозначали как Я, вовсе и не нуждается), с одной стороны, и сообщением, для существования которого минимальный аппарат настоящей схемы абсолютно необходим, с другой. Вывести из существования какого-либо субъекта какое-либо сообщение или речь, вывести так, как если бы они излучались из него как из единого центра, абсолютно невозможно, пока всего этого сложного образования нет налицо -невозможно по той простой причине, что речь-то как раз и предполагает существование означающей цепочки.

Происхождение ее исследовать далеко не просто — мы затратили целый год, прежде чем прийти к своим выводам. Она предполагает существование целой сети функциональных ролей, другими словами — способов использования языка. Она предполагает, ктому же, наличие всего того механизма, под действием которого, что бы вы ни говорили, думая о том или не думая, как бы вы вашу мысль ни формулировали, стоит вам на колесе словесной мельницы оказаться, как дискурс ваш немедленно начинает говорить больше, чем то, что намереваетесь сказать вы.

Более того, будучи речью, дискурс уже поэтому только базируется на существовании где-то той отсылочной инстанции, которой служит план истины — истины, от реальности отличной, что делает возможным возникновение новых смыслов, в мир или в реальность введенных. Речь идет не о смыслах, которые там уже есть, а о смыслах, которые под действием истины там возникают, которые она буквальным образом туда вводит.

Вы видите на схеме, что от сообщения, с одной стороны, и отЯ, с другой, отходят, излучаются в разных направлениях по две маленьких стрелочки, обозначенных черточками. От Я одна стрелка указывает в сторону метонимического объекта, вторая — в направлении Другого. Симметрично им, следуя путем возвращения дискурса, направлено к Другому и к метонимическому объекту сообщение. Прошу заметить, что все это говорится лишь предварительно, но вы сами впоследствии убедитесь, что обе эти очевидные для вас линии — та, что идет от Я к другому, и та, что идет от Я к метонимическому объекту, — окажутся нам очень полезны.

Вы увидите также, чему соответствуют и две другие линии, поразительно интересные, что идут от сообщения к коду и обратно, от кода к сообщению. Этот последний, обратный вектор действительно существует, и, как показывает схема, не существуй он, ни малейшей надежды на создание смысла у нас не было бы. Именно во взаимодействии между сообщением и кодом, а следовательно, в частности, и по линии возврата кода к сообщению, активизируется то существенное измерение, в котором оказываемся мы, имея дело с остротой.

Именно в этом измерении и задержимся мы на несколько лекций, наблюдая за теми необычайно показательными и многозначительными явлениями, что могут там иметь место.

И это даст нам еще один случай установить те зависимости, которые связывают пресловутый метонимический объект, которым начали мы заниматься в прошлом году, — объект, который никогда не бывает налицо, который всегда находится где-то в другом месте, который каждый раз представляет собой нечто другое.

I Рассмотрим теперь, что же такое Witz.

Witzэто то, что передают по-французски выражением trait desprit, острота. Мы говорим иногда и mot desprit, острословие -я не буду сейчас распространятся о причинах, по которым первый перевод мне кажется предпочтительнее. Но Witzозначает также и esprit (остроумие, ум, дух). Таким образом, термин этот с самого начала предстает как крайне двусмысленный.

Острота, шутка является предметом некоторого осуждения — она может предполагать легкомыслие, несерьезность, склонность к капризу и выдумке. А как насчет esprit, остроумия? Здесь, напротив, каждый хорошенько задумается, прежде чем подобные выводы сделать.

Стоит, пожалуй, сохранить за словом esprit весь спектр его значений, вплоть до «духа», что столь часто служит прикрытием разных сомнительных сделок, — духа, от имени которого выступает спиритуализм. Но и в этом случае у понятия espritостанется, тем не менее, центр тяжести — центр, который мы безотчетно ощущаем, когда называем человека spirituel, остроумным, совсем не обязательно подразумевая при этом высокую его духовность. Концентрацией esprit является для нас traitdesprit, острота — то есть, как ни странно, то самое, что кажется в нем наиболее случайным, неустойчивым, уязвимым для критики. Такие вещи вполне в духе психоанализа, и не стоит потому удивляться, что единственным местом в творчестве Фрейда, где esprit, столь часто награждаемый у Других авторов заглавной буквой, упоминается, это его работа о Witz, остроумии. Родство между обоими полюсами термина, тем не менее, сохраняется, что издавна служило нотами, по которым разыгрывались различные словесные прения.

Было бы интересно напомнить вам и об английской традиции. Английское witпревосходит своей двусмысленностью не только немецкое Witz, но и французское esprit. Споры об отличии подлинного, настоящего остроумия, остроумия доброкачественного, одним словом, от остроумия злокозненного, которым забавляют общество словесные жонглеры — споры эти не знали конца. Пережив век восемнадцатый, век Аддисона и Поупа, они наследуются в начале девятнадцатого века английской романтической школой, где вопрос о wit неизменно оказывался на повестке дня. Писания Хазлитта в этом отношении очень показательны. Но дальше всего в этом направлении пошел Кольридж, о котором впоследствии у нас будет еще повод поговорить.

Заодно я мог бы рассказать вам и о традиции немецкой. Так, в частности, выдвижение остроумия на первый план в литературе христианского толка происходило строго параллельным образом и в Германии. Вопрос о Witz являлся центральным для всей немецкой романтической мысли, которая не раз еще привлечет к себе наше внимание как с точки зрения исторической, так и с точки зрения ситуации, сложившейся в психоанализе.

Поразительно то, что у нас не имеется ничего, что этому интересу критики к проблематике Witz и wit соответствовало бы. Единственными, кто воспринимали эти вопросы всерьез, были поэты. Интерес к этим вопросам живет у них в течение всего девятнадцатого века, более того — в творчестве Бодлера и Малларме он является центральным. Что касается других, помимо поэзии, областей, то в них — даже в эссе — вопросы эти ставились не иначе, как с точки зрения критической, то есть, я хочу сказать, с точки зрения интеллектуальной формулировки проблемы.

Я оставляю в стороне главную традицию, испанскую — она настолько важна, что нам поневоле придется впоследствии постоянно к ней обращаться.

Главное состоит в следующем: что бы вы о проблеме Witziimi wit ни читали, в конечном счете вы всегда окажетесь в том тупике, о котором лишь время не позволяет мне сегодня вам рассказать — я к этому еще вернусь. Но, опуская эту часть своих рассуждений, я продемонстрирую вам впоследствии, какой скачок, какой откровенный разрыв с традицией, какие иные по качеству результаты ознаменовали собой работы Фрейда.

Исследования, о которых я вам говорю, исследования европейской традиции Witz Фрейд не проводил. Относительно источников его сомнений нет, он их называет — это три весьма основательных, вполне читаемых книги, авторы которых принадлежат к той замечательной категории профессоров из провинциальных немецких университетов, у которых было время спокойно подумать и от которых можно услышать вещи, где педантизма нет и следа. Это Куно Фишер, Теодор Вишер, а также Теодор Липпс, чья книга из трех наиболее замечательна и в выводах своих идет весьма далеко, протягивая руку навстречу фрейдовскому открытию. Не будь г-н Липпс столь озабочен тем, чтобы сохранить своему Witz его респектабельность, не пожелай он делить его на Witz истинный и Witz ложный, он продвинулся бы куда дальше. Фрейда, напротив, это деление нисколько не занимало. Компрометировать себя было для него делом привычным — именно поэтому и оказался он куда более дальновидным. Как, впрочем, и потому, что ему ясны были структурные отношения, связывающие Witz с бессознательным.

В каком плане были они ему ясны? Исключительно в том, который можно назвать формальным. Формальным не в смысле прекрасных форм, округлостей, всего того, что грозит затянуть вас в пучину самого мрачного обскурантизма, а в том смысле, в котором говорят о форме, к примеру, в истории литературы. Есть, между прочим, еще одна традиция, о которой я вам не говорил, потому что мне придется обращаться к ней часто, традиция совсем недавняя — это традиция чешская. Вы, в силу вашего невежества, воображаете, будто ссылки на формализм носят у меня характер неопределенный. Отнюдь нет. Слово формализм означает нечто совершенно конкретное — это школа литературной критики, которую государственная организация, ассоциирующая себя со спутником, уже в течение некоторого времени преследует. Как бы там ни было, но именно на уровне формализма, то есть структурной теории означающего как такового, Фрейд свое место и занимает, и результат оказывается отнюдь не сомнителен, а, напротив, вполне убедителен. Фрейд получает ключ, который позволяет ему продвинуться существенно дальше.

Теперь, когда я настоял на том, чтобы вы время от времени читали мои статьи, мне уже нет, наверное, нужды убеждать вас прочесть книгу Фрейда Der Witz undseine Beziehung zum Unbewussten. Поскольку темой нашей в этом году является Witz, мне это требование представляется минимальным. Как вы увидите, строится эта книга на том, что Фрейд исходит из техники остроты и к ней же, к технике, всегда возвращается. Что это у него за техника? Обычно говорят, что речь идет о технике словесной, вербальной. Я формулирую это точнее: речь идет о технике означающего.

Именно потому, что Фрейд исходит из техники означающего и к этой технике без конца возвращается, — именно поэтому удается ему действительно эту проблему распутать. Теперь, когда он обнаружил в ней несколько независимых планов, стало вдруг со всей отчетливостью очевидным, что именно должны мы суметь различить, чтобы не заплутать в бесконечных лабиринтах означаемого, в тех мыслях, которые мешают нам из этого положения выйти. Стало ясно, к примеру, что существует проблема остроумия, с одной стороны, и проблема комического, с другой, и проблемы это совершенно разные. То же самое касается проблемы комического и проблемы смеха: хотя время от времени они рассматривались как одна, более того, путались порою все три, на самом деле это тоже проблемы различные.

Короче говоря, желая пролить свет на проблемы остроумия, Фрейд исходит их техники означающего, и именно ее сделаем и мы, вслед за ним, нашим отправным пунктом.

Как ни странно, но происходит это на уровне, который, разумеется, не фигурирует как уровень собственно бессознательного, но зато, в силу ряда глубоких причин, имеет прямое отношение к самой природе того, что именуется Witz, — и вот как раз тогда, когда внимание наше приковано к нему, и получается у нас лучше всего разглядеть то, что лежит от этого уровня в стороне и что, собственно, бессознательным и является. Бессознательное вообще становится видно и дается нам лишь тогда, когда смотрим мы немного в сторону. Это то самое, с чем вы постоянно имеете дело в Witz, ибо в этом-то его природа и состоит — вы смотрите туда, куда вам указывают, и именно это позволяет вам разглядеть что-то другое, чего там нет.

Итак, воспользуемся, вслед за Фрейдом, этим ключом к технике означающего.

За примером Фрейд далеко не ходил — почти все, что он нам предлагает и что может показаться вам несколько приземленным и по ценности своей очень неравнозначным, почерпнуто им у вышеупомянутых трех профессоров, почему я свое уважение к ним перед вами и засвидетельствовал. Но есть, однако, еще один источник -источник, Фрейда поистине напитавший. Источник этот — Генрих Гейне, из которого и заимствует Фрейд свой первый пример.

Речь идет о замечательном словце, слетевшем с уст Гирша Гиацинта, еврея из Гамбурга, сборщика лотерейных билетов — нуждающегося, впроголодь живущего человека, с которым встретился Гейне в БаняхЛукки. Если вы хотите получить исчерпывающее представление о том, что такое Witz, вам совершенно необходимо про-4CCTbReisebilder,nymeehie зарисовки Гейне. Поразительно, что книга эта до сих пор не стала классической! Именно в ней, в итальянском ее разделе, и находится тот отрывок, где фигурирует этот уморительный персонаж, о некоторых чертах которого у меня будет еще, надеюсь, сегодня время вам кое-что рассказать.

В разговоре с Гиршем Гиацинтом Гейне услыхал от него, что тот имел некогда честь выводить мозоли на ногах у самого великого Ротшильда, Натана Премудрого. Причем, срезая мозоли, он, Гирш, внушал себе, что является теперь лицом очень важным. Ведь во время операции — думал он — Натан Премудрый размышляет о посланиях, которые предстоит направить ему сильным мира сего, и если он, Гирш Гиацинт, ненароком заденет его слишком больно, не заденет ли в результате раздраженный клиент за живое своих адресатов?

Постепенно, слово за слово, Гирш Гиацинт вспомнил и о другом знакомом ему Ротшильде по имени Соломон. В день, когда он отрекомендовался этому последнему как Гирш Гиацинт, тот добродушно ответил: «Я ведь тоже лотерейный коллекционер в своем роде, лотереи Ротшильда, и мне не пристало принимать коллегу на кухне». «После чего, — пишет Гирш Гиацинт, — он обходился со мной совершенно фамиллионьярно».

Именно это останавливает на себе внимание Фрейда. Что значит «фамиллионьярно»? Что это — оговорка, неологизм или, может быть, острота? Острота, конечно, — но сам факт, что я смог предложить еще два варианта ответа, говорит о двусмысленности, присущей означающему в бессознательном.

Так что же говорит Фрейд? Он говорит, что здесь налицо механизм конденсации, что материализована эта конденсация в материале означающего, что речь идет о явлении, когда две линии означающей цепочки оказываются, с помощью какого-то механизма, склепаны вместе. Фрейд подытоживает шутку в очень забавной означающей схеме, где сверху записано слово «фамильярный», а под ним, снизу, располагается слово «миллионер». Фонетически, благодаря наличию чередования рно/онер и совпадению слога мил/милл в обоих словах, происходит сгущение, давая в результате их скрещивания слово «(рамаллионьярный»:

фамильярно милли онер

фамиллионьярно

Посмотрим, чему это соответствует в схеме, которая нарисована у нас на доске. Мне поневоле приходится спешить, но кое на что я все-таки хочу обратить внимание.

Дискурс можно, конечно, схематизировать, сказав, что он исходит от Я и направлен к Другому. Правильнее будет, однако, обратить внимание на то, что всякий дискурс отправляется, что бы мы на сей счет ни думали, от Другого, СС, после чего, в β, отразившись от Я, которое должно все-таки в процессе как-то участвовать, возвращается к Другому вторично — слова «я был с Соломонам Ротшильдом в отношениях фамшишонъярпыэ? на свидетельство Другого как раз и ссылаются, — откуда и устремляется, в конечном счете, в направлении сообщения, γ.

Не забывайте, однако, что интересна наша схема тем, что линий в ней две и что какая-то циркуляция происходит одновременно и на уровне означающей цепочки. Благодаря таинственному свойству присутствующих в обоих словах фонем в означающем происходит соответствующий сдвиг, элементарная означающая цепочка сотрясается. Со стороны цепочки в процессе можно выделить три временных такта.

Первому такту соответствует первоначальный, черновой проект сообщения. На втором этапе в цепочке происходит отражение в β‘ от метонимического объекта,мой миллионер. И в самом деле ~ ведь для Гирша Гиацинта речь идет не о чем ином, как о метонимическом, схематизированном объекте, ему принадлежащем. Это именно его миллионер. С другой стороны, дело обстоит как раз наоборот — скорее миллионеру принадлежит он сам. В результате сообщение не проходит. Именно поэтому миллионер и отражается от β‘ во втором такте, то есть в то же самое время, когда другое слово, фамильярный, оказывается в α.

В третьем т^кк миллионер и фамильярный и соединяются в сообщении в точке γ, образуя слово фамиллионьярный.

Схема эта, несмотря на свои достоинства — ведь это я ее придумал, — может вам показаться ребяческой. В дальнейшем, однако, убедившись в течение года не раз, что она работает, вы сами признаете, что кое-какая польза в ней есть. В частности, благодаря топологическим требованиям, ею к нам предъявляемым, она позволяет нам рассчитывать свои шаги в том, что касается означающего. Построена она так, что, каким бы образом вы ее ни пробегали, она неизменно наши шаги ограничивает — я хочу сказать, что каждый раз, когда нам придется делать очередной шаг, схема потребует, чтобы мы сделали не больше трех простейших шагов. Именно этим обусловлено направление маленьких треугольных стопоров (из которых линии берут начало), затушеванных стрелок, а также стрелок штриховых, относящихся к сегментам, которые всегда занимают положение вторичное, промежуточное. Все остальные, в отличие от них, являются либо начальными, либо конечными.

Итак, на протяжении этих трех тактов, обе цепочки — цепочка дискурса и цепочка означающего — сошлись в одной точке, точке сообщения. В результате чего и вышло, что с господином Гиршем Гиацинтом обращались вполне фамиллионъярно.

Сообщение это совершенно нелепо — в том смысле, что оно так и не получено, оно не предусмотрено· кодом. В том-то все и дело. Разумеется, сообщение в принципе для того и существует, чтобы находиться с кодом в отношениях, предполагающих некоторое между ними отличие, но в данном случае явное нарушение кода имеет место на уровне самого означающего.

Предлагаемое мною определение остроты опирается в первую очередь на то, что сообщение вырабатывается на определенном уровне продуктивной деятельности означающего, что оно дифференцируется с кодом, становится от него отличимым и что посредством этого отличия и этой дифференциации оно как раз и получает достоинство сообщения. Весь секрет сообщения именно в отличие его от кода и состоит.

Каким же образом отличие это санкционируется? Вот здесь-то и возникает тот второй план, о котором у нас идет речь. Различие это санкционируется в качестве остроты Другим. Это совершенно необходимо, и мысль Фрейд говорит об этом.

В книге Фрейда об остроте важны два момента значение, которое придает он технике означающего, и эксплицитная отсылка к Другому как третьей инстанции. Отсылка эта, о которой твержу я вам уже годы, звучит у Фрейда абсолютно недвусмысленно — особенно во второй части работы, хотя налицо она, само собой разумеется, с самого начала.

Основные моменты предшествовавших семинаро

Witz и его схем

Остроумие в национальных традициях

Санкция Другого

То, что бывает видно лишь когда на него не смотришь

В этом году мы сделали темой нашего Семинара образования бессознательного.

Те из вас — а я думаю, что это большинство, — кто присутствовал вчера на нашем научном заседании, уже находятся в курсе дела и знают, что вопросы, которые сегодня мы сформулируем, касаются — на этот раз самым непосредственным образом — функции, выполняемой в бессознательном тем, что в течение ряда предшествовавших лет работы нашего Семинара было выявлено нами как означающее.

Некоторое число здесь присутствовавших — я выражаюсь таким образом, потому что притязания у меня самые скромные, — прочли, я надеюсь, заметку, помещенную мною в журнале «Психоанализ» под заголовком Инстанция буквы в бессознательном. Тем, кто на это отважился, будет легко — во всяком случае, легче, чем другим, — за ходом моей мысли следовать. Вообще говоря, мне не кажется, что с моей стороны чрезмерным будет потребовать, чтобы вы, дающие себе труд выслушивать то, что я говорю, читали бы заодно и то, что я пишу, так как пишу-то я, в конечном счете, именно для вас. Поэтому те, кто статьи еще не прочел, хорошо сделают, если все-таки обратятся к ней, тем более, что ссылаться на нее я буду постоянно. То, что однажды уже было высказано, мне придется предполагать известным.

Специально для тех, кто пришел сегодня неподготовленным, я охарактеризую ту тему, которой намерен в данный момент ограничиться. Она-то и станет предметом вводной лекции моего курса.

Для начала я напомню, пусть бегло и поверхностно, чтобы не начинать все с начала, несколько выработанных нами в предшествующие годы основных положений, которые предвосхищают и содержат в зачатке то, что предстоит мне сказать о функции, принадлежащей в бессознательном означающему.

Затем, щадя тех, кому это краткое напоминание покажется маловразумительным, я разъясню значение схемы, которой мы весь год будем в ходе наших теоретических изысканий пользоваться.

И, в заключение, я разберу один пример. Это первый из тех примеров, которые приводятся Фрейдом в его книге об остроумии. Я сделаю это не в качестве иллюстрации, а лишь потому, что всякая острота носит характер индивидуальный — не существует остроты в пространстве абстракции. Заодно я покажу вам, почему наилучшим введением в занимающий нас предмет — образования бессознательного — оказывается именно острота. Больше того, это не просто введение, а ярчайшая из тех форм, которые выбрал сам Фрейд для демонстрации отношений бессознательного с означающим и сопутствующими ему техниками.

Таковы три раздела моей лекции. Теперь вы знаете, что я собираюсь вам объяснить, — это поможет вам сэкономить ваши умственные усилия.

Первый год моего семинара, посвященный техническим работам Фрейда, состоял, по сути дела, в том, чтобы ввести понятие символической функции — единственное понятие, способное объяснить то, что можно назвать утверждением в смысле и что является основополагающей реальностью исходного для Фрейда опыта.

Ну, а поскольку утверждение в смысле является здесь не чем иным, как определением разума, напомню вам, что разум этот как раз и является тем началом, которым возможность психоанализа обусловлена. Именно то, что нечто изначально было связано с неким подобием речи, позволяет дискурсу эту связь распутать.

Я уже указал вам по этому поводу на ту дистанцию, которая отделяет речь как нечто исполненное человеческого бытия, от пустого дискурса, гул которого сопровождает человеческие поступки. Поступки эти разуму непонятны, ибо воображение объясняет их мотивами иррациональными. Рационализации они поддаются лишь в характерной для собственного Я перспективе отказа от признания. Тот факт, что собственное Я само является функцией символической связи и что насыщенность его, как и сами выполняемые им функции синтеза, эти пленительные миражи, могут от подобной связи зависеть, — факт этот, как уже говорил я вам в прошлом году, объясняется лишь зиянием, которое в силу того, что названо мною преждевременностью рождения, открыто в человеческом бытии изначальным, биологически обусловленным присутствием смерти.

Это и есть то звено, что связывает мой первый семинар со вторым.

Второй семинар выявил значение фактора настойчивого повторения, показав, что фактор этот коренится именно в бессознательном. Принцип этого повторения оказался идентичным структуре цепи означающих — именно это постарался я вам продемонстрировать на модели синтаксиса, связывающего буквы ;α β γ δ.

На данный момент вы уже располагаете письменным ее изложением в опубликованной мною статье Похищенное письмо — статье, которая этот синтаксис окончательно резюмирует. Несмотря на полученные в ее адрес критические замечания, в ряде случаев обоснованные, — есть две небольших недоговоренности, которые в последующих изданиях предстоит исправить — она еще долго сможет быть вам полезной. Больше того, я убежден, что время пойдет ей на пользу и что уже через несколько месяцев, а тем более к концу этого года, обращение к ней вызовет у вас куда меньше трудностей. Я говорю это в ответ на похвальные усилия, которые иными были предприняты, чтобы ее значение умалить. Так или иначе, это стало для них случаем себя на этом деле проверить, а это-то как раз мне и нужно. Какие бы тупики они в ней ни обнаружили, она им предоставила повод для этой интеллектуальной гимнастики. А в том, что предстоит мне показать им в этом году, они получат возможность найти еще один.

Разумеется, как те, кто дал себе этот труд, мне указали, и даже написали, каждый из четырех моих терминов отмечен принципиальной двусмысленностью. Именно в ней-то, однако, ценность примера и заключается. Группируя эти термины, мы вступили на путь, проложенный современными исследованиями в теории групп и множеств. Принцип этих исследований состоит в том, что исходят они из сложных структур, в то время как простые предстают в них лишь как частные случаи этих последних. Я не буду напоминать вам, откуда те маленькие буквы взялись, но ясно, тем не менее, что, проделав манипуляции, позволяющие дать им определение, мы приходим к чему-то крайне простому. Каждая из них определяется, по сути дела, взаимными отношениями двух пар из двух терминов — пары симметричного и асимметричного, асимметричного и симметричного, во-первых, и пары подобного неподобному и неподобного подобному, во-вторых. Мы имеем, таким образом, группу из четырех означающих, обладающих тем свойством, что каждое из них может быть проанализировано как функция тех отношений, в которые вступает она с тремя другими. Чтобы подтвердить, по ходу дела, этот анализ, мне остается добавить, что, согласно Роману Якобсону, который недавно, во время нашей личной встречи свое мнение высказал, подобная группа как раз и является той минимальной группой означающих, которая необходима для обеспечения первичных, элементарных условий лингвистического анализа. А этот последний имеет, как вы увидите, прямое отношение к анализу как таковому. Более то го, они совпадают. Если приглядеться к ним повнимательнее, то окажется, что один от другого по сути не отличается.

В ходе третьего года моего семинара речь шла о психозе. Мы рассматривали его как явление, в основе которого лежит изначальная нехватка означающего. Мы показали также, что происходит, когда Реальное, влекомое призывом витальности, поднимается на поверхность и занимает место, которое этой нехваткой означающего оказалось создано. Нехватка эта, которую мы, говоря о ней вчера вечером, определили немецким словом Verwerfung, до сих пор, должен сказать, ставит перед нами ряд трудностей, к которым нам в этом году еще предстоит вернуться. Я думаю, тем не менее, что семинар о психозе позволил вам понять если не коренную причину, то, по крайней мере, суть того механизма, который сводит Другого, большого Другого, Другого как местопребывание речи к другому воображаемому. Это и есть восполнение Символического Воображаемым.

Одновременно понятен вам стал и эффект тотального отчуждения Реального. Эффект этот, возникающий в тот момент, когда прерывается диалог бреда, являет собой то единственное, чем способен психотик поддерживать в себе нечто такое, что мы назовем своего рода непереходностью субъекта. Нам-то непереходность эта представляется вещью вполне естественной.Ямыслю, следовательно я существую, говорим мы себе, к переходности не прибегая. Но для психотика в этом как раз вся трудность и заключается, и причина ее лежит не в чем ином, как в упразднении раздвоения между большим Другим, Другим с большой буквы (Autre, A) и другим с маленькой буквы (autre, α). Иными словами, между Другим как местопребыванием речи и гарантией истины и другим-двойником -тем, перед лицом которого субъект оказывается в положении собственного зеркального образа. Именно исчезновение этой двойственности и обусловливает те многочисленные трудности, которые психотик испытывает, когда пытается удержать себя в Реальном человеческом — другими словами, в Реальном символическом.

В ходе этого третьего семинара, рассуждая о том, что я назвал диалогическим измерением — измерением, которое дает субъекту возможность себя в качестве субъекта поддерживать, — я проиллюстрировал его на примере первой сцены из Гофолии Расина. Это семинар, который, будь у меня на то время, мне очень хотелось бы переработать в письменной форме.

Я полагаю, однако, что вы не забыли тот изумительный, открывающий эту пьесу диалог, где Абнер, этот прототип фальшивого брата и двойника, уже с первого шага нащупывает себе почву. Уже в первых словах его·. Я вхожу в этот храм поклониться Творцу звучит некая тайная попытка совращения. Та завершенность, которую мы этой пьесе придали, могла заглушить в вашей памяти некоторые смысловые ее резонансы — но полюбуйтесь, как это замечательно! Я уже обращал ваше внимание на те существенные означающие, что проскальзывают, со своей стороны, в речи Первосвященника, например: Господь был нам верен, как ни был Он грозен или еще: К обетам небес почему вы глухи’. Термин небеса, как и несколько других слов, являются здесь, и это чувствуется, не чем иным, как чистыми означающими. Я уже указывал вам на их абсолютную пустоту. Иодай насаживает, если можно так выразиться, своего противника на крючок, как наживку, оставляя ему напоследок лишь роль жалкого червя, который обречен, как я говорил вам, занять свое место в процессии и послужить приманкой для Гофолии, которая, в конечном счете, падет жертвой этого трюка.

Отношение означающего к означаемому, в этом драматическом диалоге столь ощутимое, позволило мне сослаться на знаменитую схему Фердинанда де Соссюра, где означающее и означаемое предстают как два параллельных потока, друг от друга отличных и обреченных на непрерывное скольжение друг относительно друга. Именно в связи с этим и предложил я заимствованный у обойщиков мебели образ пристежки. Ведь если мы хотим знать, чего, хотя бы приблизительно, нам держаться и в каких пределах скольжение возможно, необходимо, чтобы ткань означающего и ткань означаемого в какой-то точке соединялись. Имеются, таким образом, точки пристежки, но связь в эти точках сохраняет некоторую эластичность.

Именно с этого мы в нынешнем году и продолжим. Для начала скажу, что диалог Иодая и Абнера позволяет сделать еще один вывод, параллельный и симметричный тому, что был нами получен ранее — достоинство субъекта удерживает лишь тот, кто держит речь во имя самой же речи. Вспомните, в какой плоскости держит речь Иодай: Моими устами глаголет вам Бог. Без отсылки к этому Другому субъекта нет и не может быть. Перед нами символ того, без чего никакой подлинной речи не может быть.

Что касается четвертого года семинара, то в ходе его я стремился продемонстрировать вам, что не существует иного объекта, кроме объекта метонимического: ведь объект желания — это всегда объект желания Другого, а само желание — это всегда желание Другой вещи, точнее, того, чего не хватает, а, объекта, который изначально утрачен и который, как показывает нам Фрейд, мы вечно обречены открывать заново. Как не существует и иного смысла, кроме метафорического, — ведь и возникает-то смысл не иначе, как в результате замены в означающей цепочке одного означающего на другие.

Именно такие выводы можно сделать из работы, о которой я вам только что напоминал и к которой рекомендовал вам обратиться, —Инстанция буквы в бессознательном. Следующие символические записи представляют собой формулы, соответственно, метонимии и метафоры:

f(S...S//) S// = S()s

f(S/...S) S// = S(+)s

В первой из этих формул S связана в комбинациях цепочки с S/, а целое соотносится с S//, что позволяет в результате поставить S в определенное метонимическое отношение к s на уровне значения. И точно таким же образом замена S на S/ по отношению к Задает в итоге соотношение S(+)s, которое указывает здесь — это легче сформулировать, чем в случае метонимии, — на возникновение, на создание смысла.

Итак, вот к чему мы пришли. Приступим теперь к тому, что станет для нас предметом исследования в этом году.

Чтобы к этому предмету приступить, я нарисовал для вас схему и расскажу сейчас, что именно — во всяком случае на сегодняшний день — она поможет вам уяснить.

В поисках наиболее точного способа описать связь между цепочками означающих и означаемых, остановимся на примитивной схеме точки пристежки.

Чтобы операция эта была законной, следовало бы спросить себя, где находится сам обойщик. Где-то он, разумеется, присутствует, но место, которое должен был бы занять он на этой схеме, соответствовало бы слишком уж раннему детству.

Поскольку между означающей цепочкой и потоком означаемых имеет место взаимное скольжение, в котором самая суть соотношений между ними и состоит, и поскольку, несмотря на это скольжение, между этими двумя потоками существует связь и согласованность, место происхождения которых нам как раз и предстоит обнаружить, нетрудно предположить, что скольжение это является, по необходимости, относительным. Смещение одного влечет за собой смещение другого. А это значит, что нечто вроде взаимопересечения двух противоположно направленных линий в своего рода идеальном настоящем как раз и явится для нашего случая показательной схемой.

Итак, вот то, вокруг чего можем мы строить свои рассуждения.

Беда лишь в том, что, каким бы важным это понятие настоящего нам ни казалось, дискурс не является, если можно так выразиться, точечным событием в смысле Рассела. Дискурс не только обладает собственной материей и фактурой — он занимает определенное время, у него есть временное измерение, он обладает плотноетью. Удовлетвориться мгновенным настоящим мы категорически не можем — весь наш опыт, как и все соображения, высказанные нами прежде, восстают против этого. Это можно немедленно показать на примере речи. Когда я, скажем, начинаю произносить фразу, смысл ее остается вам неясен до тех пор, пока я ее не закончу. Чтобы вы поняли первое слово фразы, совершенно необходимо -это, собственно, определение фразы и есть, — чтобы я произнес последнее. Вот самый наглядный образчик того, как означающее действует задним числом (nachträglich). Это как раз то, что я неустанно демонстрирую вам, в масштабах несравненно больших, на примере текстов аналитического опыта как такового, где речь идет об истории прошлого.

С другой стороны, одно, по крайней мере, остается несомненным — и это мною в Инстанции буквы с нарочитой тщательностью сформулировано. Я прошу вас время от времени к этой работе возвращаться. Положение, о котором я говорю, выражено в ней в форме метафоры — метафоры, если можно так выразиться, топологической: означающее, означаемое и субъект не могут быть представлены лежащими в одной плоскости. В положении этом ничего таинственного и темного нет — у меня в тексте, в рассуждении по поводу картезианского cogito, оно вполне ясно доказывается. Возвращаться к этому доказательству я сейчас, однако, не стану, так как положение, о котором я говорю, встретится нам здесь в несколько иной форме.

Напоминаю же я вам об этом лишь для того, чтобы оправдать введение тех двух линий, которыми далее собираюсь манипулировать.

Треугольный стопор обозначает начало пути следования, а стрелка — его конец. Слева направо идет знакомая вам первая линия, за которую, два раза пересекая ее, цепляется, подобно крюку, вторая.

Хочу предупредить вас, чтобы вы не путали то, что эти две линии изображали прежде, то есть означающее и означаемое, — с тем, что они представляют на этой схеме. Здесь есть небольшая разница: теперь мы целиком располагаемся в плоскости означающего. Эффекты, производимые им в плоскости означаемого, относятся к другой области и в непосредственном виде здесь не представлены. На этой схеме речь идет о двух состояниях или функциях, которые последовательность означающих позволяет нам выявить.

Первая линия схемы представляет означающую цепочку, которая остается здесь для собственно означающих эффектов метафоры и метонимии полностью проницаемой. Это предполагает возможность актуализации означающих эффектов на всех уровнях, вплоть до фонематического. Именно на фонематическом элементе основана, собственно говоря, игра слов, каламбуры и т. д. Короче говоря, именно этот элемент и является в означающем тем, с чем нам, аналитикам, без конца приходится вступать в игру. Все те из вас, кто пришли сюда не впервые, уже имеют об этом некоторое представление — именно поэтому и начнем мы сегодня подбираться к субъекту бессознательного со стороны остроты, Witz.

Что касается другой линии, то это линия дискурса рационального — дискурса, в который уже включается определенное количество ориентиров, вещей фиксированных. Вещи эти порою не могут быть с точностью уловлены иначе как на уровне возможных способов использования означающего, то есть на уровне того, что конкретно, в прагматике дискурса, образует некие фиксированные точки. Вы сами прекрасно знаете, что точки эти никакой вещи однозначно не соответствуют. Нет такой семантемы, которая отвечала бы одной-единственной вещи. По большей части семантема соответствует целому ряду вещей очень различных. Мы останавливаемся здесь на уровне семантики, то есть того, что фиксировано и определено конкретным образом своего использования.

Таким образом, это не что иное, как линия дискурса обыденного, обыкновенного — в том виде, в котором допущен он кодом дискурса, который я назвал бы дискурсом общей для нас реальности. Это, надо добавить, тот уровень, на котором создание смысла происходит ранее всего, потому что смысл на нем в каком-то отношении уже дан. По большей части дискурс этот состоит лишь в добросовестном перемалывании ходячих идеалов. Именно на этом уровне и возникает пресловутый пустой дискурс — дискурс, послуживший отправной точкой целого ряда моих наблюдений относительно функции речи и области языка.

Как видите, линия эта представляет собой линию конкретного дискурса индивидуального субъекта, который говорит и заставляет себя выслушивать, — дискурса, который можно записать на пластинку. В отличие от нее, первая линия воплощает собой все то, что включено сюда в качестве возможности искажения, перетолкования, резонанса, метафорических и метонимических эффектов. Направлены линии в противоположные стороны — по той простой причине, что друг относительно друга они скользят. Одна из них, однако, пересекает другую. И пересекаются они в двух точках, которые с легкостью распознаваемы.

Если мы станем исходить из дискурса, то первая точка, где он встречает означающую цепочку как таковую, соответствует тому, о чем я только что толковал вам с точки зрения означающего — точке ОС.

Чтобы дискурс был расслышан, где-то в наличии должен пребывать код. Очевидно, что налицо он в большом Другом (А), то есть в Другом как спутнике языка. Этот Другой — абсолютно необходимо, чтобы он существовал, причем, прошу заметить, вовсе не обязательно нарекать его столь идиотским и бредовым термином, как коллективное сознание. Другой — он и есть Другой. Одного такого Другого вполне достаточно, чтобы язык оставался живым. Больше того, нашу первую фазу этот Другой вполне может осуществить сам, в одиночестве. В самом деле, допустим, что налицо из Других лишь один, способный притом говорить на своем языке с собой самим -этого окажется вполне достаточно, чтобы налицо оказался он сам, и не просто Другой, а даже два, во всяком случае еще кто-то, кто его понимает. Отпускать на языке остроты можно даже тогда, когда вы являетесь единственным его носителем.

Итак, вот первая встреча — встреча, которая происходит на уровне того, что мы называем кодом. Вторая же, замыкающая петлю встреча — та, что, исходя из кода, с которым встретилась прежде, приводит к образованию смысла, — происходит в точке завершения, которую мы обозначили γ. Как видите, на схеме в нее упираются две стрелки, и о том, что означает вторая, я вам покуда гово-

рить воздержусь. Результат совпадения дискурса с означающим как творческим носителем смысла — это и есть сообщение.

В сообщении смысл является на свет. Истина, которую надлежит возвестить, если таковая есть, находится именно тут. По большей части никаких истин не возвещается — по той простой причине, что чаще всего дискурс вообще означающую цепочку не пересекает, что он представляет собой просто-напросто бормотание повторения, мельницу слов, поток которых образует короткое замыкание между пунктами β и β‘. Такой дискурс не говорит абсолютно ничего — разве что сигнализирует вам, что перед вами говорящее животное. Это дискурс обыденный, и состоит он из слов, задачей которых является не сказать ничего — дискурс, благодаря которому мы убеждаемся, что имеем дело не с диким зверем, которым является человек в природном своем состоянии, а с чем-то иным.

Опознать оба узловых пункта цепочки короткого замыкания дискурса не составляет труда. С одной стороны, в точке β‘ — это объект, в смысле того метонимического объекта, о котором говорил я вам в прошлом году. С другой стороны, в точке β — это Я, поскольку оно указывает нам в самом дискурсе место говорящего.

Схема позволит вам наглядно разобраться в том, что связывает между собой и отличает друг от друга высказываемое, с одной стороны, и высказывание, с другой. Истина эта вполне и непосредственно доступна и опыту чисто лингвистическому, но опыт фрейдовского психоанализа со своей стороны подтверждает ее, усматривая принципиальное различие между Я, которое является не чем иным, как местом того, кто в означающей цепочке держит речь (местом, которое, кстати сказать, в том, чтобы его обозначали как Я, вовсе и не нуждается), с одной стороны, и сообщением, для существования которого минимальный аппарат настоящей схемы абсолютно необходим, с другой. Вывести из существования какого-либо субъекта какое-либо сообщение или речь, вывести так, как если бы они излучались из него как из единого центра, абсолютно невозможно, пока всего этого сложного образования нет налицо -невозможно по той простой причине, что речь-то как раз и предполагает существование означающей цепочки.

Происхождение ее исследовать далеко не просто — мы затратили целый год, прежде чем прийти к своим выводам. Она предполагает существование целой сети функциональных ролей, другими словами — способов использования языка. Она предполагает, ктому же, наличие всего того механизма, под действием которого, что бы вы ни говорили, думая о том или не думая, как бы вы вашу мысль ни формулировали, стоит вам на колесе словесной мельницы оказаться, как дискурс ваш немедленно начинает говорить больше, чем то, что намереваетесь сказать вы.

Более того, будучи речью, дискурс уже поэтому только базируется на существовании где-то той отсылочной инстанции, которой служит план истины — истины, от реальности отличной, что делает возможным возникновение новых смыслов, в мир или в реальность введенных. Речь идет не о смыслах, которые там уже есть, а о смыслах, которые под действием истины там возникают, которые она буквальным образом туда вводит.

Вы видите на схеме, что от сообщения, с одной стороны, и отЯ, с другой, отходят, излучаются в разных направлениях по две маленьких стрелочки, обозначенных черточками. От Я одна стрелка указывает в сторону метонимического объекта, вторая — в направлении Другого. Симметрично им, следуя путем возвращения дискурса, направлено к Другому и к метонимическому объекту сообщение. Прошу заметить, что все это говорится лишь предварительно, но вы сами впоследствии убедитесь, что обе эти очевидные для вас линии — та, что идет от Я к другому, и та, что идет от Я к метонимическому объекту, — окажутся нам очень полезны.

Вы увидите также, чему соответствуют и две другие линии, поразительно интересные, что идут от сообщения к коду и обратно, от кода к сообщению. Этот последний, обратный вектор действительно существует, и, как показывает схема, не существуй он, ни малейшей надежды на создание смысла у нас не было бы. Именно во взаимодействии между сообщением и кодом, а следовательно, в частности, и по линии возврата кода к сообщению, активизируется то существенное измерение, в котором оказываемся мы, имея дело с остротой.

Именно в этом измерении и задержимся мы на несколько лекций, наблюдая за теми необычайно показательными и многозначительными явлениями, что могут там иметь место.

И это даст нам еще один случай установить те зависимости, которые связывают пресловутый метонимический объект, которым начали мы заниматься в прошлом году, — объект, который никогда не бывает налицо, который всегда находится где-то в другом месте, который каждый раз представляет собой нечто другое.

I Рассмотрим теперь, что же такое Witz.

Witzэто то, что передают по-французски выражением trait desprit, острота. Мы говорим иногда и mot desprit, острословие -я не буду сейчас распространятся о причинах, по которым первый перевод мне кажется предпочтительнее. Но Witzозначает также и esprit (остроумие, ум, дух). Таким образом, термин этот с самого начала предстает как крайне двусмысленный.

Острота, шутка является предметом некоторого осуждения — она может предполагать легкомыслие, несерьезность, склонность к капризу и выдумке. А как насчет esprit, остроумия? Здесь, напротив, каждый хорошенько задумается, прежде чем подобные выводы сделать.

Стоит, пожалуй, сохранить за словом esprit весь спектр его значений, вплоть до «духа», что столь часто служит прикрытием разных сомнительных сделок, — духа, от имени которого выступает спиритуализм. Но и в этом случае у понятия espritостанется, тем не менее, центр тяжести — центр, который мы безотчетно ощущаем, когда называем человека spirituel, остроумным, совсем не обязательно подразумевая при этом высокую его духовность. Концентрацией esprit является для нас traitdesprit, острота — то есть, как ни странно, то самое, что кажется в нем наиболее случайным, неустойчивым, уязвимым для критики. Такие вещи вполне в духе психоанализа, и не стоит потому удивляться, что единственным местом в творчестве Фрейда, где esprit, столь часто награждаемый у Других авторов заглавной буквой, упоминается, это его работа о Witz, остроумии. Родство между обоими полюсами термина, тем не менее, сохраняется, что издавна служило нотами, по которым разыгрывались различные словесные прения.

Было бы интересно напомнить вам и об английской традиции. Английское witпревосходит своей двусмысленностью не только немецкое Witz, но и французское esprit. Споры об отличии подлинного, настоящего остроумия, остроумия доброкачественного, одним словом, от остроумия злокозненного, которым забавляют общество словесные жонглеры — споры эти не знали конца. Пережив век восемнадцатый, век Аддисона и Поупа, они наследуются в начале девятнадцатого века английской романтической школой, где вопрос о wit неизменно оказывался на повестке дня. Писания Хазлитта в этом отношении очень показательны. Но дальше всего в этом направлении пошел Кольридж, о котором впоследствии у нас будет еще повод поговорить.

Заодно я мог бы рассказать вам и о традиции немецкой. Так, в частности, выдвижение остроумия на первый план в литературе христианского толка происходило строго параллельным образом и в Германии. Вопрос о Witz являлся центральным для всей немецкой романтической мысли, которая не раз еще привлечет к себе наше внимание как с точки зрения исторической, так и с точки зрения ситуации, сложившейся в психоанализе.

Поразительно то, что у нас не имеется ничего, что этому интересу критики к проблематике Witz и wit соответствовало бы. Единственными, кто воспринимали эти вопросы всерьез, были поэты. Интерес к этим вопросам живет у них в течение всего девятнадцатого века, более того — в творчестве Бодлера и Малларме он является центральным. Что касается других, помимо поэзии, областей, то в них — даже в эссе — вопросы эти ставились не иначе, как с точки зрения критической, то есть, я хочу сказать, с точки зрения интеллектуальной формулировки проблемы.

Я оставляю в стороне главную традицию, испанскую — она настолько важна, что нам поневоле придется впоследствии постоянно к ней обращаться.

Главное состоит в следующем: что бы вы о проблеме Witziimi wit ни читали, в конечном счете вы всегда окажетесь в том тупике, о котором лишь время не позволяет мне сегодня вам рассказать — я к этому еще вернусь. Но, опуская эту часть своих рассуждений, я продемонстрирую вам впоследствии, какой скачок, какой откровенный разрыв с традицией, какие иные по качеству результаты ознаменовали собой работы Фрейда.

Исследования, о которых я вам говорю, исследования европейской традиции Witz Фрейд не проводил. Относительно источников его сомнений нет, он их называет — это три весьма основательных, вполне читаемых книги, авторы которых принадлежат к той замечательной категории профессоров из провинциальных немецких университетов, у которых было время спокойно подумать и от которых можно услышать вещи, где педантизма нет и следа. Это Куно Фишер, Теодор Вишер, а также Теодор Липпс, чья книга из трех наиболее замечательна и в выводах своих идет весьма далеко, протягивая руку навстречу фрейдовскому открытию. Не будь г-н Липпс столь озабочен тем, чтобы сохранить своему Witz его респектабельность, не пожелай он делить его на Witz истинный и Witz ложный, он продвинулся бы куда дальше. Фрейда, напротив, это деление нисколько не занимало. Компрометировать себя было для него делом привычным — именно поэтому и оказался он куда более дальновидным. Как, впрочем, и потому, что ему ясны были структурные отношения, связывающие Witz с бессознательным.

В каком плане были они ему ясны? Исключительно в том, который можно назвать формальным. Формальным не в смысле прекрасных форм, округлостей, всего того, что грозит затянуть вас в пучину самого мрачного обскурантизма, а в том смысле, в котором говорят о форме, к примеру, в истории литературы. Есть, между прочим, еще одна традиция, о которой я вам не говорил, потому что мне придется обращаться к ней часто, традиция совсем недавняя — это традиция чешская. Вы, в силу вашего невежества, воображаете, будто ссылки на формализм носят у меня характер неопределенный. Отнюдь нет. Слово формализм означает нечто совершенно конкретное — это школа литературной критики, которую государственная организация, ассоциирующая себя со спутником, уже в течение некоторого времени преследует. Как бы там ни было, но именно на уровне формализма, то есть структурной теории означающего как такового, Фрейд свое место и занимает, и результат оказывается отнюдь не сомнителен, а, напротив, вполне убедителен. Фрейд получает ключ, который позволяет ему продвинуться существенно дальше.

Теперь, когда я настоял на том, чтобы вы время от времени читали мои статьи, мне уже нет, наверное, нужды убеждать вас прочесть книгу Фрейда Der Witz undseine Beziehung zum Unbewussten. Поскольку темой нашей в этом году является Witz, мне это требование представляется минимальным. Как вы увидите, строится эта книга на том, что Фрейд исходит из техники остроты и к ней же, к технике, всегда возвращается. Что это у него за техника? Обычно говорят, что речь идет о технике словесной, вербальной. Я формулирую это точнее: речь идет о технике означающего.

Именно потому, что Фрейд исходит из техники означающего и к этой технике без конца возвращается, — именно поэтому удается ему действительно эту проблему распутать. Теперь, когда он обнаружил в ней несколько независимых планов, стало вдруг со всей отчетливостью очевидным, что именно должны мы суметь различить, чтобы не заплутать в бесконечных лабиринтах означаемого, в тех мыслях, которые мешают нам из этого положения выйти. Стало ясно, к примеру, что существует проблема остроумия, с одной стороны, и проблема комического, с другой, и проблемы это совершенно разные. То же самое касается проблемы комического и проблемы смеха: хотя время от времени они рассматривались как одна, более того, путались порою все три, на самом деле это тоже проблемы различные.

Короче говоря, желая пролить свет на проблемы остроумия, Фрейд исходит их техники означающего, и именно ее сделаем и мы, вслед за ним, нашим отправным пунктом.

Как ни странно, но происходит это на уровне, который, разумеется, не фигурирует как уровень собственно бессознательного, но зато, в силу ряда глубоких причин, имеет прямое отношение к самой природе того, что именуется Witz, — и вот как раз тогда, когда внимание наше приковано к нему, и получается у нас лучше всего разглядеть то, что лежит от этого уровня в стороне и что, собственно, бессознательным и является. Бессознательное вообще становится видно и дается нам лишь тогда, когда смотрим мы немного в сторону. Это то самое, с чем вы постоянно имеете дело в Witz, ибо в этом-то его природа и состоит — вы смотрите туда, куда вам указывают, и именно это позволяет вам разглядеть что-то другое, чего там нет.

Итак, воспользуемся, вслед за Фрейдом, этим ключом к технике означающего.

За примером Фрейд далеко не ходил — почти все, что он нам предлагает и что может показаться вам несколько приземленным и по ценности своей очень неравнозначным, почерпнуто им у вышеупомянутых трех профессоров, почему я свое уважение к ним перед вами и засвидетельствовал. Но есть, однако, еще один источник -источник, Фрейда поистине напитавший. Источник этот — Генрих Гейне, из которого и заимствует Фрейд свой первый пример.

Речь идет о замечательном словце, слетевшем с уст Гирша Гиацинта, еврея из Гамбурга, сборщика лотерейных билетов — нуждающегося, впроголодь живущего человека, с которым встретился Гейне в БаняхЛукки. Если вы хотите получить исчерпывающее представление о том, что такое Witz, вам совершенно необходимо про-4CCTbReisebilder,nymeehie зарисовки Гейне. Поразительно, что книга эта до сих пор не стала классической! Именно в ней, в итальянском ее разделе, и находится тот отрывок, где фигурирует этот уморительный персонаж, о некоторых чертах которого у меня будет еще, надеюсь, сегодня время вам кое-что рассказать.

В разговоре с Гиршем Гиацинтом Гейне услыхал от него, что тот имел некогда честь выводить мозоли на ногах у самого великого Ротшильда, Натана Премудрого. Причем, срезая мозоли, он, Гирш, внушал себе, что является теперь лицом очень важным. Ведь во время операции — думал он — Натан Премудрый размышляет о посланиях, которые предстоит направить ему сильным мира сего, и если он, Гирш Гиацинт, ненароком заденет его слишком больно, не заденет ли в результате раздраженный клиент за живое своих адресатов?

Постепенно, слово за слово, Гирш Гиацинт вспомнил и о другом знакомом ему Ротшильде по имени Соломон. В день, когда он отрекомендовался этому последнему как Гирш Гиацинт, тот добродушно ответил: «Я ведь тоже лотерейный коллекционер в своем роде, лотереи Ротшильда, и мне не пристало принимать коллегу на кухне». «После чего, — пишет Гирш Гиацинт, — он обходился со мной совершенно фамиллионьярно».

Именно это останавливает на себе внимание Фрейда. Что значит «фамиллионьярно»? Что это — оговорка, неологизм или, может быть, острота? Острота, конечно, — но сам факт, что я смог предложить еще два варианта ответа, говорит о двусмысленности, присущей означающему в бессознательном.

Так что же говорит Фрейд? Он говорит, что здесь налицо механизм конденсации, что материализована эта конденсация в материале означающего, что речь идет о явлении, когда две линии означающей цепочки оказываются, с помощью какого-то механизма, склепаны вместе. Фрейд подытоживает шутку в очень забавной означающей схеме, где сверху записано слово «фамильярный», а под ним, снизу, располагается слово «миллионер». Фонетически, благодаря наличию чередования рно/онер и совпадению слога мил/милл в обоих словах, происходит сгущение, давая в результате их скрещивания слово «(рамаллионьярный»:

фамильярно милли онер

фамиллионьярно

Посмотрим, чему это соответствует в схеме, которая нарисована у нас на доске. Мне поневоле приходится спешить, но кое на что я все-таки хочу обратить внимание.

Дискурс можно, конечно, схематизировать, сказав, что он исходит от Я и направлен к Другому. Правильнее будет, однако, обратить внимание на то, что всякий дискурс отправляется, что бы мы на сей счет ни думали, от Другого, СС, после чего, в β, отразившись от Я, которое должно все-таки в процессе как-то участвовать, возвращается к Другому вторично — слова «я был с Соломонам Ротшильдом в отношениях фамшишонъярпыэ? на свидетельство Другого как раз и ссылаются, — откуда и устремляется, в конечном счете, в направлении сообщения, γ.

Не забывайте, однако, что интересна наша схема тем, что линий в ней две и что какая-то циркуляция происходит одновременно и на уровне означающей цепочки. Благодаря таинственному свойству присутствующих в обоих словах фонем в означающем происходит соответствующий сдвиг, элементарная означающая цепочка сотрясается. Со стороны цепочки в процессе можно выделить три временных такта.

Первому такту соответствует первоначальный, черновой проект сообщения. На втором этапе в цепочке происходит отражение в β‘ от метонимического объекта,мой миллионер. И в самом деле ~ ведь для Гирша Гиацинта речь идет не о чем ином, как о метонимическом, схематизированном объекте, ему принадлежащем. Это именно его миллионер. С другой стороны, дело обстоит как раз наоборот — скорее миллионеру принадлежит он сам. В результате сообщение не проходит. Именно поэтому миллионер и отражается от β‘ во втором такте, то есть в то же самое время, когда другое слово, фамильярный, оказывается в α.

В третьем т^кк миллионер и фамильярный и соединяются в сообщении в точке γ, образуя слово фамиллионьярный.

Схема эта, несмотря на свои достоинства — ведь это я ее придумал, — может вам показаться ребяческой. В дальнейшем, однако, убедившись в течение года не раз, что она работает, вы сами признаете, что кое-какая польза в ней есть. В частности, благодаря топологическим требованиям, ею к нам предъявляемым, она позволяет нам рассчитывать свои шаги в том, что касается означающего. Построена она так, что, каким бы образом вы ее ни пробегали, она неизменно наши шаги ограничивает — я хочу сказать, что каждый раз, когда нам придется делать очередной шаг, схема потребует, чтобы мы сделали не больше трех простейших шагов. Именно этим обусловлено направление маленьких треугольных стопоров (из которых линии берут начало), затушеванных стрелок, а также стрелок штриховых, относящихся к сегментам, которые всегда занимают положение вторичное, промежуточное. Все остальные, в отличие от них, являются либо начальными, либо конечными.

Итак, на протяжении этих трех тактов, обе цепочки — цепочка дискурса и цепочка означающего — сошлись в одной точке, точке сообщения. В результате чего и вышло, что с господином Гиршем Гиацинтом обращались вполне фамиллионъярно.

Сообщение это совершенно нелепо — в том смысле, что оно так и не получено, оно не предусмотрено· кодом. В том-то все и дело. Разумеется, сообщение в принципе для того и существует, чтобы находиться с кодом в отношениях, предполагающих некоторое между ними отличие, но в данном случае явное нарушение кода имеет место на уровне самого означающего.

Предлагаемое мною определение остроты опирается в первую очередь на то, что сообщение вырабатывается на определенном уровне продуктивной деятельности означающего, что оно дифференцируется с кодом, становится от него отличимым и что посредством этого отличия и этой дифференциации оно как раз и получает достоинство сообщения. Весь секрет сообщения именно в отличие его от кода и состоит.

Каким же образом отличие это санкционируется? Вот здесь-то и возникает тот второй план, о котором у нас идет речь. Различие это санкционируется в качестве остроты Другим. Это совершенно необходимо, и мысль Фрейд говорит об этом.

В книге Фрейда об остроте важны два момента значение, которое придает он технике означающего, и эксплицитная отсылка к Другому как третьей инстанции. Отсылка эта, о которой твержу я вам уже годы, звучит у Фрейда абсолютно недвусмысленно — особенно во второй части работы, хотя налицо она, само собой разумеется, с самого начала.

Так, Фрейд настойчиво говорит о разнице между остроумным и комическим, которую усматривает в том, что комическое двоично. В основе комического лежат отношения внутри двоицы, в то» время как для остроты нужна третья инстанция, Другой. Санкция этого Другого, независимо от того, представлен он в действительности неким индивидом или же нет, абсолютно необходима. ИменноДругой отбивает мяч, именно Другой указывает сообщению его место в коде в качестве остроты, именно он говорит в коде: это острота. Если никто этого не сделает, никакой остроты не будет. Если никто ничего не заметил, если фамиллионъярно воспринято как оговорка, острота не состоялась. Необходимо, таким образом, чтобы Другой кодифицировал это слово как шутку — чтобы в результате вмешательства этого Другого она оказалась вписана в код.

Третий элемент определения: острота связана с чем-то таким, что глубоко укоренено на уровне смысла. Я не имею в виду какую-то частную истину — содержащиеся в остроте тонкие намеки на что-то вроде психологии богача и паразитирующего на нем бедняка какое-то дополнительное удовольствие нам, разумеется, доставляет — к этому мы еще вернемся, — но объяснить нам возникновение слова фамиллионъярно они не способны. Я имею в виду истину как таковую, Истину с большой буквы.

Итак, с сегодняшнего дня я утверждаю, что суть остроты — если мы собираемся ее искать и искать ее вместе с Фрейдом, который дальше других уведет нас в том направлении, куда указывает нам ее острие (и острие — нами искомое — у нее, безусловно, есть), — суть остроты повторяю, состоит в связи ее с тем совершенно особым измерением, которое имеет непосредственное отношение к истине, а именно тем, что в моей статье Инстанция буквы было названо ее, истины, измерением алиби.

Когда мы пытаемся подойти к сути остроты возможно ближе, становится ясно одно: то, о чем всегда при этом заходила речь, что неизбежно вызывает у нас нечто вроде умственной диплопии и что остроту, собственно, и составляет, заключается в следующем — острота указывает, причем всегда где-то в стороне, на нечто такое, что видно лишь при условии, что вы на него не смотрите.

Именно с этого мы в следующий раз и начнем. Я понимаю, конечно, что оставляю вас перед нерешенной проблемой, перед загадкой. Мне кажется, тем не менее, что мне удалось, по крайней мере, предложить термины, по поводу которых, как я попробую в дальнейшем вам доказать, нам обязательно удастся найти с вами общий язык.

, Фрейд настойчиво говорит о разнице между остроумным и комическим, которую усматривает в том, что комическое двоично. В основе комического лежат отношения внутри двоицы, в то» время как для остроты нужна третья инстанция, Другой. Санкция этого Другого, независимо от того, представлен он в действительности неким индивидом или же нет, абсолютно необходима. ИменноДругой отбивает мяч, именно Другой указывает сообщению его место в коде в качестве остроты, именно он говорит в коде: это острота. Если никто этого не сделает, никакой остроты не будет. Если никто ничего не заметил, если фамиллионъярно воспринято как оговорка, острота не состоялась. Необходимо, таким образом, чтобы Другой кодифицировал это слово как шутку — чтобы в результате вмешательства этого Другого она оказалась вписана в код.

Третий элемент определения: острота связана с чем-то таким, что глубоко укоренено на уровне смысла. Я не имею в виду какую-то частную истину — содержащиеся в остроте тонкие намеки на что-то вроде психологии богача и паразитирующего на нем бедняка какое-то дополнительное удовольствие нам, разумеется, доставляет — к этому мы еще вернемся, — но объяснить нам возникновение слова фамиллионъярно они не способны. Я имею в виду истину как таковую, Истину с большой буквы.

Итак, с сегодняшнего дня я утверждаю, что суть остроты — если мы собираемся ее искать и искать ее вместе с Фрейдом, который дальше других уведет нас в том направлении, куда указывает нам ее острие (и острие — нами искомое — у нее, безусловно, есть), — суть остроты повторяю, состоит в связи ее с тем совершенно особым измерением, которое имеет непосредственное отношение к истине, а именно тем, что в моей статье Инстанция буквы было названо ее, истины, измерением алиби.

Когда мы пытаемся подойти к сути остроты возможно ближе, становится ясно одно: то, о чем всегда при этом заходила речь, что неизбежно вызывает у нас нечто вроде умственной диплопии и что остроту, собственно, и составляет, заключается в следующем — острота указывает, причем всегда где-то в стороне, на нечто такое, что видно лишь при условии, что вы на него не смотрите.

Именно с этого мы в следующий раз и начнем. Я понимаю, конечно, что оставляю вас перед нерешенной проблемой, перед загадкой. Мне кажется, тем не менее, что мне удалось, по крайней мере, предложить термины, по поводу которых, как я попробую в дальнейшем вам доказать, нам обязательно удастся найти с вами общий язык.

Видеолекция. Смулянский Лакан Ликбез «Структурный анализ»

Видеозапись лекции, посвященной структурному психоанализу.

Основные положения:

  • Разнообразные течения структурного психоанализа после смерти Лакана пошли по пути детализации аналитической техники и спецификации приложения к отдельным группам психических расстройств. Тем самым структурный анализ оказался лишен того, что можно назвать «теоретической идеологией» — формы, описывающей общий характер осуществляемого в этом типе анализа вмешательства и его последствий для анализанта.

— Основы для этой общей идеологии существуют и были заложены Лаканом в 11-ом семинаре, предложившем рассматривать позицию аналитика как занимающую место около шифтера, располагающегося в месте топологического пересечения областей, где субъект представлен в двух режимах: режиме функционирования в опоре на желание как таковое и режиме представленности желания на уровне Идеала-Я. Опора на представленную Лаканом схему позволяет откорректировать возникшую в традиции изучения Лакана склонность неразборчиво акцентироваться на инстанции желания и переоценивать ее этическую значимость вне зависимости от того, работает ли этот шифтер.

— Работа с топологической схемой также позволяет объяснить причину, по которой фрейдовский классический анализ сохранил условную целостность, тогда как лакановское наследие было обречено на пролиферацию и разрастание течений.

— Основной операцией и аналитической целью структурного направления, независимо от его специфики, оказывается перемещение субъекта из условно паранойяльной позиции, в которой он настаивает на донесении до другого своих намерений и целей, в позицию экстимную, где субъект смиряется с тем, что его бытие в глазах другого сводится к представленному образу желания, не совпадающему с теми притязаниями и нуждами, к осуществлению которых сам субъект стремится.

 

 

Статья. Ф. Дольто «ДЕТСКАЯ СЕКСУАЛЬНОСТЬ-СТЕНА УМОЛЧАНИЯ»

После второй мировой войны воспитателей стал тревожить мучительный вопрос: нужно или нет вводить сексуальную информацию в рамки школьной программы7Я присутствовала на официальном собрании, организованном в Сорбонне. У инспекторов академии эта перспектива вызывала ужас; они видели только одно средство охладить горячку пубертатного возраста. Им представлялось естественным раздавить всех этих юнцов интеллектуальным трудом и физическими упражнениями, чтобы у них не оставалось ни времени, ни сил мастурбировать ночами в дортуарах Умственная и физическая усталость прогонит фантазии, связанные с неосознанными половыми побуждениями, дружеские и чувственные взаимные привязанности детей или детей и взрослых. И гетеросексуальные, и гомосексуальные. Последний триумф Жюля Ферри’, последний штрих его этики воспитания.В крайнем своем выражении это принудительное «лечение» вытекает из логики концлагеря: пайку уменьшают до тех пор, пока заключенные не начинают думать только о еде вместо того, чтобы думать о межличностных отношениях. У измученных людей, которым грозит смерть, если они бросят работу, не остается времени для межличностного обмена.Эксплуатируя человека, его энергию либо используют, либо переключают на что-либо другое.Когда настала пора подправить педагогику по Жюлю Ферри, введя в нее сексуальное просвещение, руководители лицеев довольствовались тем, что ввели еще одно упражнение по риторике с сухими и безличными рассуждениями на заданную тему. Не все можно объяснить в терминах биологии, если имеешь дело с возрастом, когда человека буквально распирает и он непрерывно фантазирует.» Жюль Франсуа Камиль Ферри (1832—1893) —французский политический и государственный деятель. Участник Парижской коммуны. Премьер-министр Франции (1880-81 и 1883-85 гг.). В ‘области образования —автор тех двух законов (с 1879 по 1883 гг. —Жюль Ферри министр народного образования), которые положили начало коренным переменам в области организации школьного обучения во Франции 16 июня 1881 года —закон о бесплатности школьного обучения, 28 марта 1882 года —об обязательности его со светской программой. Реформа школьного образования, связанная с именем Ж.Ферри, изменила характер самого обучения, ввела новую мораль См подробнее Ив. Чистяков. «Образование народа во Франции эпоха третьей республики (1870—1902)». —М, 1904.27В любом случае, эта информация чересчур запаздывает. Потому что сексуальность играет важнейшую роль с самого момента нашего появления на свет; ребенок без конца выражает ее день за днем на языке тела. Неосознанные половые влечения влекут за собой межличностную коммуникацию, которая остается неизменно одной и той же между людьми с начала их жизни. Они проецируются в язык, но в язык, соответствующий уровню нашего развития. К моменту созревания, когда появляется чувство ответственности, психика, являющаяся метафорой тела, могла бы уже оказаться достаточно зрелой для ответственности за половой акт, в котором сочетаются эмоциональные, социальные и психологические отзвуки. Но чтобы очутиться на этой стадии, нужно было бы с самого детства смотреть на это как на факт —ни плохой, ни хороший, а вытекающий из человеческой физиологии, и —как на действие, совершаемое ради оплодотворения. Стиль этой созидательной игры коренным образом изменяется с появлением чувства взаимной ответственности двух людей, каждый из которых принадлежит определенному полу… Да еще этому должна предшествовать долгая подготовка —появление чувства ответственности за свои поступки… А пока его и в помине нет: нравственное воспитание ни в малейшей степени не подразумевает структуриро-ванной этики желания; существует лишь воспитание-маска, чтобы скрывать от других неназванные желания, уже испытываемые, но утаиваемые. К чему сводится воспитание гражданина в ребенке? Его учат переводить слепых через улицу, уступать место старушке, знать, как надо голосовать… Вот и все гражданское воспитание… Но никто не воспитывает в ребенке чувства достоинства его тела, никто не прививает ему сознания того, что все части его тела благородны; а когда не знаешь, как обращаться с собственным телом, как поддерживать его, способствовать его росту, уважать его ритмы, происходит декомпенсация, а значит, отток человеческих сил… Всё это следовало бы иметь в виду и учитывать в воспитании с ясельного возраста. Но ничего подобного не делается: люди сидят на голодном пайке, что усугубляется полным замалчиванием этих вещей в школе;человек о них понятия не имеет и неспособен воспринимать то, iчто происходит с его телом… Это малоутешительно. Из того, как изображают естество ребенка пластические искусства, а также из литературы о ребенке становится ясно, что практически вплоть до нашего века тело отделяли от души. Все предопределено: образованию подлежит «дух», то есть мозг ребенка, а о теле забывают (или даже уличают его во всех пороках, грехах… взваливают на28него всё зловредное, негативное). О теле забывают, вытесняют его в тень во всех случаях, кроме тех, когда ему достаются хлыст или палка или когда ему запрещают двигаться. Естественная активность тела считается грубой, она словно оскорбляет человеческий разум, унижает человеческое достоинство. А между тем у нас во французской культуре существует Рабле, который мог бы быть для нас с ясельного возраста властителем дум и словаря. Рабле посредством языка сублимирует всё,относящееся к телу, к пище, и в то же время всё наиболее трансцендентное*, поскольку, что ни говори, а Гаргантюа все же родился «от» уха Гаргамель; именно «от уха», а не «из уха» матери. Он родился от слов, которые слышала его мать. Он рожден от языка… и с рождения принадлежит человечеству. И из языка он сотворил слова, сотворил радость для всех сразу, для всех, кому не нужно скрывать никакой эротики. Это эротика для радости целой группы.Самая лучшая подготовка к сексуальному просвещению —с раннего детства приобщаться к языку самой жизни, который метафорами рассказывает обо всех функциях тела. Даже в современном доме, оснащенном всевозможной техникой, остаются обрывки этого метафорического языка: розетка входит в штепсель, окно закрывается при помощи шпингалета, который проникает в гнездо.» Всё это —метафоры продуктивной сексуальности, которая приводит к сцеплению и, в конечном счете, приносит удовольствие, счастье, да и гражданскую пользу тоже.Я думаю, что сегодня в системе воспитания существуют двазаблуждения, в силу которых подросток не может прийти к согласию с собственным телом: физические упражнения полностью ориентированы на соревнование, а не на знакомство с собственным телом и радость игры. Ребенку, обучающемуся в школе, тестируемому, обязанному заниматься спортом точь-в-точь как сдавать экзамены, не хватает радости, которую получаешь от игры, в которой, правда, есть победитель и побежденный, но если игра была хороша, проигравший не испытывает унижения от своего проигрыша. Второе воспитательное заблуждение —это пренебрежение к рукам и обеднение языка, сказывающееся на понятливости и сноровке. Из словаря удалили все конкретное —все, что относилось и к функциям тела,• Предельно общие понятия: предшествующее опыту в независимое от него знание, организующее конкретный опыт (В. К.).•» Сегодня их часто называют «папа» и «мама» (В. К.).29и к предметам, которыми манипулируют. И это проделывают с ребенком всё в более и более раннем возрасте. Лет двадцать назад в начальной школе арифметика оперировала реальностями (весами, склянками, бассейнами, кранами…). Сегодня даже в математике ребенка очень быстро обучают манипулировать (мысленно) совершенно абстрактными понятиями. Спорт, который полностью сводится к соревнованию, и абстрактный язык, уже у ребенка восьми лет перс-< полненный абстракциями, не могут помочь ему жить в добром согласии со своим телом.Мы облегчаем себе совесть, говоря: «Теперь дети занимаются спортом… Теперь существует языковая свобода, ведь дети могут говорить родителям или при родителях грубые слова». Но это совсем другое! Таким образом можно высвободить определенную агрессивность, но это совершенно не то, что формирует личность. Этот язык лишен креативности. У наших детей больше нет словаря. Мы движемся в обратную сторону от того, что могло бы обеспечить подростку равновесие. •Как объяснить этот упорный обскурантизм», который воздвиг стену молчания перед детской сексуальностью и заставляет родителей и воспитателей Третьей республики»‘ делать вид, будто никакой детской сексуальности не существует?Из памяти взрослого изглаживается всё, относящееся к доэдиповому возрасту»». Вот почему общество с таким трудом признало детскую сексуальность. В предыдущие века о ней знали только кормилицы.) Родители о ней понятия не имели. Кормилицы знали, потому, что, в отличие от родителей, и в буржуазной, и в крестьянской; среде существовали на том же уровне, что и дети. Те, кто занимался, детьми, всегда стояли особняком: они понимали язык до речи» понимали не словами, а поведением. Когда Фрейд заговорил (^ мастурбации у детей, родители подняли крик, а кормилицы говорили: «Ну да, конечно, все дети так делают…». Почему же» они раньше об этом не говорили? А дело в том, что для боль-• Творческого, созидающего потенциала (В. К.).» Враждебную установку к просвещению ж науке (В.К.).»• Третья республика существовала во Франции с 1870 по 1940год; уДольто это синоним «довоенной Франции», когда в образованиигосподствовали принципы, заложенные Жюлем Ферри. —Прим.пер.•»•До 3—5 лет (В. К.).30шинства взрослых дети играли роль животных, которых не то держат дома на положении четвероногого друга, не то разводят в хозяйстве, —смотря по тому, любят их или нет.В таком обществе, какое существовало еще в XVII веке, многие дети из зажиточных слоев общества воспитывались у кормилиц и довольно благополучно и рано достигали возраста самостоятельности. Возникает вопрос: не потому ли при кормилицах они легче переживали свою детскую сексуальность, что кормилицы не налагали запретов, которые стали налагать на них матери позже —в XVIII веке или в XIX-м, когда начали сами кормить своих детей?’Детство Людовика XIII, о котором упоминает Филипп Ариес, показывает, каким может быть ранний возраст без запретов. До шести лет взрослые вели себя с принцем извращенно: играли с его половым членом, позволяли ему играть с половыми органами других людей, ложиться в постель к взрослым, шалить с ними. Все это было позволено. Но в шесть лет его вдруг одевают по-взрослому, и отныне он должен вести себя как взрослый, повинуясь «этикету»».Такое положение как будто чревато травмами для ребенка, однако было в этом все же нечто изначально спасительное, поскольку за первые годы жизни ребенок успешно пережил свою сексуальность с чужими людьми, а не с родителями. У него было больше шансов благополучно миновать все трудности, несмотря на то, что потом его чересчур рано переодевали во взрослое платье. Его пример распространяется только на богатые классы. А как ребенок из другая слоев общества в ту эпоху мог подавить и сублимировать желание инцеста? Ему помогало то, что он очень рано начинал работать. Мать беременела часто, один младенец сменял другого на коленях у матери, и привилегия на чувственные удовольствия представлялась старшему уделом малышей, тогда как сам он уже оказывался занесенным в список семейных работников. Он понимал, что права на мать принадлежат тому, кто зачинает детей, а сам он в силу своей половой незрелости должен быть отвергнут матерью. Отец,• L’Histoire des mires du May en Age A nos jours,Yvonne Knibiehler, Catherine Fouquet, p. 90.» Ph. Aria», ouvrage cit6, I, 5, p. 145.31или заместитель отца, присутствовал постоянно, и все время, пока продолжалась плодоносная, детородная пора жизни женщины, оттеснял ребенка в сторону, поскольку тот уже не мог быть младенцем, но и не мог еще сам производить на свет детей. Но удивительно, что девочки, с четырнадцати лет, были сексуальными объектами для стариков. Может быть, именно таким образом и выражался инцест, который, в сущности, просто наступал с опозданием: «Когда я вырасту большой, я смогу обладать женщинами возраста моей матери… Когда я состарюсь, я смогу обладать моей дочерью в образе другой женщины…» Ситуация Агнессы в «Школе жен»’ была, вероятно, совершенно обычной. Я думаю, что открытие Фрейда закономерно пришлось на эпоху, когда дети гораздо чаще стали жить «в семье», вместо того, чтобы воспитываться у кормилиц или с самых юных лет уходить из семьи и приниматься за труд. В сегодняшней семье-ячейке, особенно в городах, трудности и конфликты куда более взрывоопасны, особенно когда протекают в скрытой форме. Сегодня ребенок вступает в контакт с куда более ограниченным числом взрослых, чем в былые эпохи. В XVII и XVIII веках ребенок мог переносить свои инцестуозные чувства на других женщин, которые находиливесьма забавным играть в сексуальные игры с маленькими мальчиками и юношами, которым они не приходились матерями. В сущности, легко убедиться, что сплошь и рядом сегодня ребенок, который видится с бабушками и дедушками только изредка, на семейных сборах, во многих отношениях все больше и больше замыкается в триаде: отец-мать-единственный ребенок. Ребенок втиснут в эту ячейку —а ведь сейчас принято говорить, что благодаря телевизору, групповым экскурсиям и путешествиям пространство жизни ребенка расширилось. Но все относительно. Материальное пространство расширилось, а пространство эмоциональных связей сузилось.Для переживания чувств, сопровождающих отношения между людьми, у ребенка остается куда меньше простора, чем прежде; он стал гораздо ближе к родителю и родительнице —они ему и кормильцы, и воспитатели. Прежде они вообще были не кормильцами, не воспитателями, а коллегами по трудовым и представительским ритуалам. Он действовал, как они, по отношению к миру, по отношению к пространству, а между нимистояло много взрослых-заместителей —»Имеется в виду комедия Ж.-Б. Мольера «Школа жен» (в другом переводе —«Урок женам»).

с ними он проигрывал свои чувства и свою инцестуозную сексуальность, которая посредством переноса’ переходила на людей из водительского окружения.Существовали и такие отдушины как карнавалы, маскарады.Эти праздники приносили вседозволенность неосознанных сексуальных стремлений, скрытых под маской, по меньшей мере раз в году, —в Северной Европе были два дня в холодное время года, масленица и средопостье, когда родственники и соседи, жившие бок о бок, ощущали свою анонимность: лица скрывались под масками, И можно было переживать сексуальные желания, игры, фантазии, а иногда и осуществлять их, не отождествляясь с ними, —на то и масленица.Сегодня последний день карнавала’ считается праздником отцов и превратился в чисто рекламное мероприятие по продаже всяких безделушек-Взрослые больше не переживают праздников «опускания паров» —даже в тех местах, где хотят продолжать подобные праздники из коммерческих соображений, как в Ницце, или на Севере, Или с Жилями (клоунами) в Бельгии». В нашем обществе несомненно происходит куда большее подавление желаний, чем раньше. В том числе и на уровне детей. Похоже, что в былые времена не было таких, как сейчас, запретов на сексуальные игры, ни между детьми (кроме как между братьями и сестрами), ни между детьми и взрослыми (кроме как с родителями).В XIX веке запреты существовали, но жизнь знает множество путей обойти их. Немало юношей получили первый любовный опыт со служанками. Что до девушек, то их потому и выдавали замуж очень рано, что знали: замужем или нет, они все равно станут для мужчин сексуальным объектом, и пусть уж лучше за это будет отвечать какой-нибудь мужчина, которому отец вручит свою дочь ДДХ защиты. Нам с нашими нынешними представлениями странно, ‘помочь вручали зятю вместе с деньгами, как будто жена —обуза, вместо того, чтобы требовать денег у будущего зятя, как это делается* Перенос, трансфер —в психоанализе означает процесс, посредством которого бессознательные желания переходят на те или иные объекты в рамках определенного типа отношений, установившихся с этими объектами. См.: Лапланш Ж., Понталис Ж.-Б., «Словарь…» С.531—540.*См. «. Le Carnaval deBine/if, Samuel Glotz, (1975), Ed. Duculot.33в некоторых африканских странах, где жену приходится покупать, потому что она представляет собой ценность. У нас —наоборот: приданое должно было подсластить пилюлю. На Западе в зажиточной среде замужество дочерей было до недавнего времени сродни узаконенному сутенерству. Торг по поводу приданого привносил в брак оттенок продажности. Во-первых, приданое сразу сообщало инфантильность зятю, якобы не способному самостоятельно обеспечить содержание жены, поскольку он не в состоянии даже дать за нее столько, сколько она стоит. Во-вторых, инфантильность придавалась и жене —ей словно говорили: «За тебя надо платить —сама ты ничего не стоишь». Кроме того, этим признавалось, что дочь —предмет владения отца, которому недешево стоило избавиться от этой своей собственности. Давая за дочерью приданое, он расписывался в любви к ней, и несмотря на то, что отныне она принадлежала другому мужчине, приданое, выделенное отцом, обеспечивало ему материальное присутствие в семье дочери.

Статья «Человека на самом деле не существует»: Мишель Фуко о том, что такое психология

Мишель Фуко отвечает на вопросы Алена Бадью, самого известного из ныне живущих французских интеллектуалов, которого Славой Жижекназвал «фигурой порядка Платона или Гегеля». Классики французской философии говорят о психологии, бессознательном и кантианском перевороте. Запись интервью была сделана в 1965 году, а недавно появилась версия с английскими субтитрами.

Философия и психология

— Что такое психология?

— Обычно, когда кто-то задает этот вопрос, особенно, если он адресован психологу, за этим в действительности стоит два совершенно разных вопроса. Первый: что исследует психология? И я не думаю, что это самый важных вопрос, который действительно интересует собеседника. У меня сложилось такое впечатление, что на самом деле за этим стоит проблема куда более серьезная и фундаментальная: является ли психология наукой? Я только что сказал банальность, но все же я считаю, что это действительно важно. Ведь тема публично обсуждалась и уже набила оскомину: научный статус психологии не укоренился в общественном сознании, да и вообще толком не установлен.

Я боюсь, что когда нас спрашивают о том, что такое психология, мы всегда делаем вид, что мы не заметили второго вопроса о научном статусе психологии, а ведь ответ именно на этот вопрос смог бы разрешить многие сомнения, существующие по поводу психологии. Мне кажется, мы должны искать в психологии не только объективность и научную форму, но и относиться к ней как и к любой другой форме культуры.

— Что вы имеете в виду под «формой культуры»?

В свои 75 лет Бадью продолжает выпускать несколько книг в год. В конце октября вышла L’aventure de la philosophie française (Приключение французской философии) — пристрастный взгляд автора на интеллектуальную среду, в которой он формировался, и на труды всех тех великих, кого он знал, от Кангилема и Альтюссера до Фуко и Делеза.

— Под «формой культуры» я понимаю, если хотите, форму знания, которая в рамках данной культуры возникает, развивается, вырабатывает свой собственный язык и в результате достигает уровня науки или паранауки. И мне бы хотелось, чтобы мы относились к психологии именно с этой точки зрения. Психология в западной культуре — это форма знания. То есть вопрос, на самом деле, в том, может ли знание расцениваться как наука или нет.

— И если рассматривать вопрос с этой точки зрения, то каков будет ваш ответ?

— Я считаю, что психология — это форма культуры, которая возникла на Западе примерно в XIX веке, но при этом корни ее уходят довольно глубоко в прошлое и тесно связаны с другими формами культуры и даже религии: исповедью, литературой, театром. При помощи них человек задавал и пытался разрешить вопросы о самом себе, вопросы, которые сейчас неотъемлемо связаны с психологией. Я думаю о функционировании этих институтов в XVI веке, о призыве к любви, об общении в кабаке. Все это побуждает человека задавать самому себе вопросы о природе личности человека, вопросы, которые в какой-то момент образовали тот тип знания, который мы сегодня называем психологией.

— Вы не упомянули философию. Это потому что философия не является формой культуры или же потому, что не существует никакой связи между психологией как формой культуры и философией?

— На самом деле вы мне только что задали три вопроса. Вы спрашиваете, является ли философия формой культуры. И вы спрашиваете, есть ли связь между философией и психологией, если понимать их как формы культуры. Наконец, вы спрашиваете меня, что это за связь, существующая между двумя данными формами культуры. На первый вопрос, мне кажется, мы могли бы ответить, что философия — это форма культуры, которая наиболее характерна для западной цивилизации. Начиная с философской мысли древних греков и до Хайдеггера и современности, философия оставалась зеркалом, отражающим культурную традицию Запада. С этой точки зрения философия является не просто формой культуры, а самой важной и универсальной формой культуры на Западе.

Теперь что касается вопроса о том, существует ли связь между двумя формами культуры: философией и психологией. Здесь возможны два варианта ответа. Мы можем сказать, что психология занимается исключительно заимствованием, в позитивном и научном аспекте, серии вопросов, занимавших философов на протяжении прошлых веков. И что она изучает поведение человека и развенчивает мифы о том, что такое, например, душа или мысль. С этой точки зрения психология — это научный подход к тому, что до недавнего времени довольно абстрактно осмысливалось в рамках философии. В таком случае, психология несомненно связана с философией и является формой культуры, в рамках которой человек размышляет над своей собственной природой.

«Начиная с философской мысли древних греков и до Хайдеггера и современности, философия оставалась зеркалом, отражающим культурную традицию Запада. С этой точки зрения философия является не просто формой культуры, а самой важной и универсальной формой культуры на Западе».

Но существует и другой ответ, и должен признаться, мне он нравится больше. И вот в чем он состоит: философия, будучи самой универсальной формой культуры на Западе, породила явление, которое возникло в начале XIX века или даже в конце XVIII века. Я говорю о появлении антропологического стиля мышления. Иными словами, в то время впервые возник вопрос, который Кант сформулировал в своей «Логике»: что есть человек?

— Но ведь и до Канта существовали труды, которые исследовали природу человека.

— Да, но я думаю, что в XVII и XVIII веке работы, посвященные природе человека, скорее исследовали вопрос вечности и связи человека с вечностью. То есть философия скорее задавалась вопросом о том, как человек может обладать истинным знанием, то есть знанием и пониманием вечности, но при этом оставаться смертным, конечным во времени — из-за ошибок, мечтаний, воображения и так далее. И с этой точки зрения для меня философия никогда по-настоящему не исследовала вопрос о природе человека.

— А после Канта происходит пересмотр этой позиции?

— С Кантом происходит пересмотр этой позиции. Впервые философия адресует себе примитивный вопрос о конечности бытия, именно с появлением взгляда на конечность бытия происходит революция философской мысли. Более того, характерно, что начиная с древних времен, проблема конечности присутствовала в математике.

— Тем не менее «Критика чистого разума» имеет мало общего с философской антропологией.

— Да, но на это я бы ответил цитатой из кантовской «Логики». Кант формулирует три вопроса: «Что я могу знать?», «Что я должен делать?» и «Чего мне ожидать?». Они все напрямую связаны с четвертым вопросом — «Was ist der Mensch?», то есть «Что такое человек?» А это вопрос антропологии и в то же время основополагающий вопрос философии. Поэтому я считаю, что Кант если не основал, то уж точно открыл эту область философии, а именно философскую антропологию, которая возникла в XIX веке и через диалектику Гегеля и Маркса заново открыла ту сферу, которая традиционно принадлежала философии.

Открытие бессознательного

— Вы позволите мне вкратце суммировать сказанное вами, что, безусловно, исказит вашу мысль?

— Конечно, нет.

— Вы провели различие между двумя противоположными взглядами. В первом случае философия открывает путь к психологии, и общественные науки гарантируют ее эффективное и позитивное понимание. Во втором случае, который, вы сказали, вам нравится больше, антропология становится тем поворотным моментом в философии как форме культуры, который позволяет Западу преуспеть в формулировании мысли о бытии или, по крайней мере, в попытках поставить этот вопрос. Если вы не против, мне хотелось бы задать вам мой тот же самый вопрос в отношении сущности психологии на каждом из этих уровней. Если предположить, что философия безоговорочно управляет общественными науками в целом и что они, в свою очередь, приняли эстафету от позитивистской традиции постановки философских вопросов, в чем будут состоять особенности психологии в контексте дисциплин, которые мы привыкли называть общественными науками?

— Я думаю, что характерная черта психологии, которая обуславливает ее существование и позволяет ей оставаться самой важной общественной наукой — это то, что открыл Фрейд, — бессознательное. То есть в самой структуре психологии к концу XIX века произошли серьезнейшие изменения, и это, по моему мнению, дало начало самому важному и актуальному ее разделу. Мы можем также сказать, что психология с XVIII и до конца XIX века в основном провозглашала, что занимается анализом человеческого сознания, анализом мыслей, эмоций и так далее. А потом внезапно в конце XIX века, сконцентрировавшись на своем объекте изучения, психология перестала рассматривать себя как дисциплину, которая занимается изучением сознания, она превратилась в науку о том, что только что было открыто, в науку о бессознательном. С того момента, как психология идентифицировала себя как науку о бессознательном, она не просто заняла новую нишу, но полностью переделала и структуру прочих гуманитарных наук.

Таким образом, открыв существование бессознательного, психология открыла также, что наше тело само по себе, коллектив, окружающий нас, социальная группа, сама культура, в которой мы выросли, — все это формирует элементы нашего бессознательного. Психология открыла, что наши родители, мама и папа, — не больше, чем фигуры внутри нашего бессознательного. И науки, близкие к психологии, такие, как физиология, как социология, были полностью переосмыслены в связи с этим открытием. Так психология, включая ее самые потаенные уголки, стала определять дальнейшую судьбу общественных наук.

— Теперь давайте посмотрим на все это с другой точки зрения. Какое место мы можем приписать фрейдовскому открытию бессознательного в антропологии, которая в тот момент нарождалась в западной мысли?

— Здесь произошел целый ряд событий. Однако помните, что я всегда говорю о событиях, оставаясь ярым сторонником фактической истории, во всяком случае, когда дело касается философии, так как, в конце концов, вплоть до сегодняшнего дня никто из нас не рассматривал историю мысли с каких-либо позиций, кроме абстрактных. Так вот, произошел целый ряд событий в общей, идеальной, вневременной структуре. Речь идет о целом ряде фактов и событий, произошедших в самой философии в XIX веке. Это понятие бессознательного уже рассматривалось философией прежде, начиная с Шопенгауэра.

«Открыв существование бессознательного, психология открыла также, что наше тело само по себе, коллектив, окружающий нас, социальная группа, сама культура, в которой мы выросли, — все это формирует элементы нашего бессознательного. Психология открыла, что наши родители, мама и папа, — не больше, чем фигуры внутри нашего бессознательного».

Итак, бессознательное, ставшее объектом философии при Шопенгауэре и остававшееся таковым до Ницше, было для философии в то же время тем, что позволило сформироваться антропологической мысли — тем вопросам, которые Кант считал основополагающими для философии. Благодаря наблюдениям за бессознательным мы наконец осознали, грубо говоря, что никакого человека на самом деле не существует. И именно это понял Ницше. Провозглашая смерть Бога, он показал, что эта смерть явилась не просто концом христианской религии или всех религий вообще, но концом человека в привычной для него реальности и гуманистических ценностей, провозглашенных еще в эпоху Возрождения, еще при протестантизме и, возможно, даже во времена Сократа.

Этот путь рассуждений ведет нас к той пропасти, что лежит между основополагающими элементами западного знания в XIX веке. Появление антропологии как удела западной философии с самого начала XIX века было предвосхищено философией. И более того, общественные науки и психология вновь возвращаются к понятию бессознательного в конце XIX века. Происходит смешение общественных наук, которое наглядно демонстрирует себя и может быть позитивным, однако при этом гуманитарные науки растворяются в собственной позитивности, и человек, таким образом, в философском смысле, исчезает. И если в наши дни существует эта связь-не-связь между философией и психологией, то, возможно, именно благодаря этому феномену.

Философия адресовала субъект антропологии всей западной культуре и, когда этот субъект позаимствовала психология и описала его благодаря бессознательному совершенно новыми и позитивистскими терминами, философия открыла, что человек сам по себе не существует. Это произошло только благодаря позитивизму психологии. В основе психологии не было ничего, кроме этого заблуждения, этой пустоты, этого пробела, которым оказалось существование человека.

— Вы сказали, что великая переоценка в мире психологии, а также гуманитарных наук в целом, произошла в конце XIX века, когда было открыто бессознательное. Слово «открытие» происходит из научного или позитивистского контекста. Что именно вы имеете в виду под «открытием бессознательного»?

— Я думаю, что нам следует понимать это в прямом смысле слова. Фрейд буквально открыл существование бессознательного — как какого-нибудь предмета. Двадцать лет назад над всеми взглядами торжествовал один, утверждавший, несмотря на интерес психоаналитиков, что у Фрейда надо всем доминировал вещественный постулат. Все — от Политцера до Мерло-Понти включительно — подвергали критике вещественность и позитивизм Фрейда как пережиток XIX века. И была попытка вернуться к камню преткновения — бессознательному — в контексте более подходящих, аккуратных значений. Например, с точки зрения идеи о том, что бессознательное зафиксировано в предполагаемо трансцендентальной, или эмпирической, или исторической, или еще какой-нибудь субъективности. Так или иначе, бессознательное перестало быть тем неприятным и жестоким понятием, которое открыл Фрейд в глубинах человеческой психики. В общем, нельзя забывать о том, что Фрейд именно что открыл для мира бессознательное, словно какой-нибудь предмет, или, если вам угодно, словно текст. Я считаю, что лакановские интерпретации Фрейда бесспорны: бессознательное Фрейда по своей структуре похоже на язык.

«Провозглашая смерть Бога, Ницше показал, что эта смерть явилась не просто концом христианской религии или всех религий вообще, но концом человека в привычной для него реальности и гуманистических ценностей, провозглашенных еще в эпоху Возрождения».

Но это не значит, что бессознательное — это обычный язык — пустой или в некотором смысле виртуальный. Это слово, но не язык. То есть это не система, которая позволяет говорить, но это то, что было фактически написано, слова, которые были фактически помещены в бытие человека, или в его психику, если хотите. В любом случае они в буквальном смысле открываются во время того, как мы практикуем такую немного таинственную процедуру, как психоанализ. Мы вскрываем написанный текст, и, во-первых, мы видим, что есть определенные знаки, во-вторых, что эти знаки что-то означают, что они не абсурдны, а в-третьих, мы открываем то, что они означают.

Бессознательное как текст

— Признание бессознательного в качестве текста и операция, благодаря который мы распознаем значение этого текста, есть методологические аспекты психологии?

— Мне кажется, что в психоаналитической практике открытие того, что есть текст и понимание того, что этот текст что-то выражает, в действительности есть части одного и того же.

— Значит ли это, что текст, находящийся в глубинах психики, — одновременно есть сообщение и шифр этого сообщения?

— У нас есть набор знаков, если хотите, которые еще не есть буквы и слова. Кроме того, когда мы распознаем слова, которые представлены в бессознательном, мы еще не можем говорить об их значении и о том, каково их соотношение с их смыслом. Поэтому нужна аналитическая операция, которая будет решать все три задачи. Во-первых, определять и выделять, что значимо. Во-вторых, эта операция установит закономерность между обозначающим и обозначаемым. И в-третьих, она должна раскрыть финальный текст, который нужно будет интерпретировать.

— Да, но здесь я вижу сложность. Если сообщение в бессознательном, и для него есть собственный код, то психология в форме психоанализа будет беспомощна утверждать себя как наука общей структуры. В каждом случае нам нужно будет делать индивидуальные тексты, у которых есть индивидуальный код, следовательно, каждый раз необходимо будет повторять полностью всю операцию.

— Именно поэтому не существует формы общего психоанализа, нет психоанализа коллективного, мы можем говорить о психоанализе культуры или общества только как о метафоре. Есть только психоанализ личности. И основой для психоаналитической связи между терапевтом и его пациентом служат исключительно эти индивидуальные открытия — текст и то, что этот текст выражает. Эти открытия позволят установить некоторый изоморфизм или некоторые общие структурные элементы языка, которые мы обнаружим в другом индивиде. Но тот факт, что сообщение содержит в себе свой собственный код — это фундаментальный закон психоанализа. Второй закон — нет другого психоанализа, кроме как внутри этой индивидуальной процедуры.

— Я хотел бы сейчас с некоторым упрямством вернуться к вопросу о том, что такое психология и, возможно, заставить вас поговорить о том, что вы имеете в виду, но не хотите говорить. Вы определяете психологию как знание о бессознательном. В таком случае, какой статус стоит придать всем тем практикам, которые существуют: психология животных, тесты, психофизиология, факторный анализ.

— Если коротко, все, что мы противопоставляем психоанализу — это теоретическая психология, психология в лаборатории. Мы можем предположить, что эта психология менее теоретична, чем мы можем предположить. Мой тезис таков: не существует дистанции между фрейдовой теорией и фрейдовой практикой, в которую мы верили в течение долгого времени.

«Нельзя забывать о том, что Фрейд именно что открыл для мира бессознательное, словно какой-нибудь предмет, или, если вам угодно, словно текст. Я считаю, что лакановские интерпретации Фрейда бесспорны: бессознательное Фрейда по своей структуре похоже на язык».

С другой стороны, теоретическая психология мне кажется ужасно практичной вещью. Я хочу сказать, что производственные отношения изменились в период между XIX и XX веком. Отношения изменились, и вдобавок к этому человек стал не только производителем, но и превратился в потребителя. И в игре производственных отношений это освободило пространство, внутри которого некоторые практики стали возможны. Та же психология способностей, если хотите, психология потребностей, прекрасно вписывается внутрь новых экономических практик. И я полагаю, что всякая психология, начиная с того момента, когда она перестает быть психологией бессознательного, превращается исключительно в психологию экономического типа.

— Некогда была предпринята попытка противопоставить психологию экспериментальную, позитивистскую и психологию антропологическую. Другими словами, различие между объяснением и пониманием. Кажется ли вам, что в этом есть смысл?

— Я не только думаю, что это различие есть — оно носит глубинный характер. Но я не уверен, что слово «понимание» является наиболее подходящим. Мне кажется, что то, что произошло, в общих словах, объясняется следующим: начиная с XVII и до конца XIX века все пояснительные дисциплины оставались в тени для всей методологии познания, которая искала более или менее позитивистские законы или принципы. И только в XIX веке, благодаря Ницше, через появление трактовок религиозных текстов, через психоанализ, который открыл интерпретацию знаков, в западной культуре появились интерпретативные техники, техники комментирования, которые существовали еще в Александрии до христианства, но не могли дойти до западного мира вплоть до конца XVI века, до Ренессанса, до картезианства. Эти интерпретативные техники были названы Дильтеем

словом «понимать», которому сложно дать определение. Я бы предпочел использовать слова «объяснять» и «интерпретировать». Это мне кажется наиболее точно описывает это колебание, когда древняя александрийская традиция появилась у нас через Фрейда и современных психоаналитиков.

— Я завершу нашу беседу вопросом педагогическим. Если бы вам пришлось в одном из выпускных классов объяснить, что такое психология, о чем бы вы говорили?

— Я был бы озадачен. Могу предположить, что моя роль показалось бы двоякой. Я не отрицаю, что преподаю психологию, но с другой стороны, я — философ. Единственный способ решить эту проблему, это не разделять эти дисциплины и не акцентировать на этом внимания, но удерживать это в уме.

Я бы хотел замаскировать свой курс психологии. Скрыть ее, совсем как Декарт замаскировал свою философию. Как психолог я буду скрыт, я постараюсь изменить свое лицо насколько смогу, изменить свой голос, мои жесты, изменить мое поведение во время преподавания психологии. В первый час я бы обучал лабораторной психологии, тестам, анализировал бы поведение крыс в лабиринтах. Конечно, необходимо было бы, чтобы я говорил и о психоанализе. Я бы старался говорить с большой осторожностью, но и с точностью о том, что есть психоанализ и насколько он близок ко всему основополагающему, что есть в гуманитарных науках, избегая разговоров о лабораторной психологии, потому что она не носит той же структуры, что и практика. И во второй час, в довершение ко всему, я был бы философом, я бы старался избавиться от маски, вернуть свой голос и в этот момент, когда я близок к себе как таковому, я бы говорил о том, что есть философия.

Статья. Славой Жижек Критическая теория против психоаналитического «ревизионизма»

Франкфуртская школа сформулировала план «возвращения к Фрейду» как вызов психоаналитическому «ревизионизму» задолго до Лакана. Чтобы наметить путь «возвращения к Фрейду», как точка отсчета подойдет «Общественная амнезия»[11] Расселла Джейкоби: подзаголовок этой книги («Критика конформистской психологии от Адлера до Лэйнга») подсказывает, что в тексте приводится обзор аналитического «ревизионизма» во всей его полноте, от Адлера и Юнга до антипсихиатрии, включая и нео– и постфрейдистов (Фромма, Хорни, Салливэна), а также «экзистенциальный» и «гуманистический» психоанализ разных мастей (Оллпорт, Франкл, Маслоу)[12]. Цель Джейкоби – показать, как сама направленность всей мысли приводит к прогрессирующей «амнезии» относительно общественно-критического зерна Фрейдова озарения. Так или иначе все рассматриваемые авторы и аналитики упрекают Фрейда в его якобы «биологизме», «пансексуализме», «натурализме» или «детерминизме»: Фрейд якобы мыслил субъекта как сущность-«монаду», как абстрактного индивида, брошенного на милость объективных определяющих факторов как пространства действия овеществленных «носителей воли». Фрейд будто бы принял подобные воззрения, никак не учитывая конкретных контекстов межсубъектной деятельности индивида, не определяя психическое устройство индивида внутри общественно-исторической общности. «Ревизионисты» возражают против подобных «узких» понятий во имя человека как созидательного существа, превосходящего собственную самость в своем экзистенциальном проекте, а объективные определяющие человека факторы, происходящие из инстинктов, суть его «инертные» компоненты, которые обретают значение в системе отношений с миром – деятельных и объединяющих всё. На должном психоаналитическом уровне этот подход, конечно, сводится к закреплению центральной роли «я» как источника синтеза: основной источник психических бед – не подавление недопустимых желаний, а, скорее, стеснение творческого потенциала человека. Иными словами, беды психики обусловлены и срывом «экзистенциальной реализованности», и неподлинными межличностными отношениями, недостатком любви и уверенности в себе, овеществленными современными условиями труда и нравственным конфликтом, возникающим из-за требований отчужденного окружения, которые вынуждают индивида отказаться от своей подлинной Самости и носить маски. Даже когда психическая неустроенность принимает вид половых расстройств, сексуальность остается в стадии, на которой проявлены более глубинные конфликты (касающиеся творческой реализации «я», нужды в подлинном общении и т. д.). (Нимфоманка, например, лишь выражает нужду в тесном человеческом контакте, но в отчужденной и овеществленной форме, определяемой общественным требованием к женщине быть предметом полового удовлетворения.) С этой точки зрения бессознательное – не хранилище непотребных желаний, а результат нравственных конфликтов и творческих тупиков, ставших для субъекта невыносимыми. Следовательно, «ревизионизм» отстаивает «социализацию» и «историзацию» фрейдистского бессознательного: Фрейда упрекают в проецировании на «вечный удел человека» черт, которые жестко зависят от тех или иных специфических исторических обстоятельств (характер садомазохистской «анальности», закрепленный в капитализме, и т. п.). В трудах Эриха Фромма этот ревизионизм обретает налет марксизма: он пытается усмотреть в «сверх-я» «интернализацию» исторически обусловленных идеологических сил и пытается встроить эдипов комплекс в единство общественных процессов производства и воспроизводства. Однако члены Франкфуртской школы, в особенности Теодор Адорно и Герберт Маркузе[13], изначально противились этой «ревизионистской» тенденции и предпочитали строгий историко-материалистский подход: так называемый Kulturismus-Debatte, первый великий раскол внутри Франкфуртской школы, произошел именно на почве отрицания неофрейдистского ревизионизма, предложенного Фроммом. Каковы же были возражения Франкфуртской школы этой ревизионистской попытке «социализировать» Фрейда смещением акцента с либидинального конфликта между «я» и «оно» на конфликты общественно-этические внутри «я»? Ревизионизм заменяет «природу» («архаические», «доиндивидуалистические» влечения) «культурой» (творческим потенциалом индивида, его отчуждением в современном «обществе масс»), а для Адорно и Маркузе истинный вопрос содержится в самой «природе». Критическому анализу надлежит отыскать следы исторического вмешательства в том, что представляется «природой» как биологическим или, по крайней мере, филогенетическим прошлым. «Природа» психики есть результат исторического процесса, который, с учетом отчужденности истории, принимает «овеществленный», «натурализованный» вид противоположного себе, т. е. доисторического заданного положения дел: «Субличностные и до-личностные факторы», определяющие индивида, принадлежат к пространству архаического и биологического, но речь не о природе в чистом виде. Мы говорим о второй природе – истории, которая, затвердев, стала природой. Различение природы и второй природы, пусть и не доступное широкой общественной мысли, критической теории жизненно необходимо. Вторая природа личности – накопленный осадок истории. Застывает именно история, так давно подавляемая – и так давно и однообразно подавляющая. Вторая природа – не просто природа или история, а замерзшая история, проявляющаяся как природа[14]. Подобная «историзация» фрейдистских теоретических построений не имеет ничего общего с сосредоточением ни на общественно-культурных проблемах, ни на нравственных и эмоциональных конфликтах «я» – она, скорее, прямо противостоит ревизионистской попытке «приручить» бессознательное, т. е. пригасить глубинное неразрешимое напряжение между «я», устроенным согласно общественной норме, и бессознательными порывами, противоположными «я», то самое напряжение, кое сообщает теории Фрейда ее критический потенциал. В отчужденном обществе пространство «культуры» опирается на силовое исключение («подавление») человеческого либидинального ядра, которое приобретает форму квази-«природную» – «вторая природа» есть окаменелое свидетельство цены, заплаченной за «культурный прогресс», варварство, заложенное в самой «культуре». Такое «иероглифическое» прочтение, каким обнаруживаются следы отвердевшей истории в квазибиологических скоплениях влечений, применял в первую очередь Маркузе: В отличие от ревизионистов, Маркузе придерживается фрейдистских квазибиологических представлений – приверженнее самого Фрейда – и, возражая Фрейду, расширяет их. Ревизионисты вводят историю, общественную динамику в психоанализ, так сказать, извне – через общественные ценности, нормы и цели. Маркузе обнаруживает историю внутри этих понятий. Он толкует Фрейдов «биологизм» как вторую природу – окаменелую историю[15]. Никак не упустить в этом пассаже гегельянские представления о бессознательном: появление позитивной объективности, «вещественной» силы, определяющей субъекта извне, следует мыслить как результат самоотчуждения субъекта, не узнающего себя в собственном продукте, – короче говоря, бессознательным именуется «отчужденная субстанция психики». Однако, сказать, что Франкфуртская школа выявляет историю, в которой Фрейд видел лишь природные влечения, недостаточно: говоря так, мы упускаем настоящий, действительный статус «второй природы». Обличье, в котором бессознательное проявлено в «архаических», квази-«биологических» влечениях, само по себе не просто видимость, которую следует отмести «историзацией» бессознательного, – это, скорее, сообразное проявление исторической действительности, которая сама по себе «ложна», т. е. отчуждена, вывернута наизнанку. В современном обществе индивиды в действительности не субъекты, «обреченные на свободу», занятые воплощением своих экзистенциальных проектов, – они суть атомы, брошенные на милость квази-«природных» отчужденных сил, и не имеют возможности «вмешиваться» в их действие или как-либо осмыслять их. Поэтому фрейдистский подход, отказывающий «я» в автономии и описывающий динамику «приближенных к природе» влечений, которым индивид подчинен, как гораздо более близкую к общественной действительности, чем любое воспевание человеческой способности к творчеству. И хотя некоторые рассуждения Фрейда указывают на историческое «опосредование» динамики мотивации[16], его теоретическая позиция, тем не менее, предполагает понятие о влечениях как об объективных определяющих свойствах психической жизни. Согласно Адорно, это «природо-ориентированное» представление вводит в построения Фрейда неразрешимое противоречие: с одной стороны, все развитие цивилизации обречено – по крайней мере, косвенно – на подавление зачаточных влечений в угоду общественным отношениям доминирования и эксплуатации; с другой стороны, подавление как отказ от удовлетворения влечений мыслится как необходимое и непреодолимое условие появления «высшей» человеческой деятельности, т. е. культуры. Одно внутритеоретическое следствие этого противоречия – невозможность теоретически осмысленно различить подавление влечения и его сублимацию: любая попытка провести четкую границу между этими двумя понятиями сводится к не относящимся к делу вспомогательным построениям. Эта немощь теории указывает на общественную действительность, в которой любая сублимация (любое психическое действие, не направленное на мгновенное удовлетворение позыва) непременно отмечена клеймом патологического – или, по крайней мере, патогенного – подавления. А потому имеется радикальная внутренняя нерешительность, свойственная фундаментальному намерению психоаналитической теории и практики: это разрыв между «раскрепощающим» порывом освободить подавленный либидинальный потенциал и «смиренным консерватизмом» принятия подавления как неизбежной платы за развитие цивилизации. Та же безвыходность проявляется и в подходах к лечению: исходно психоанализ, воодушевленный страстью радикального Просвещения, потребовал уничтожения любой силы авторитарного контроля над бессознательным. Однако, по мере насущно потребовавшегося различения «оно», «я» и «сверх-я», аналитический подход к пациентам все более нацеливался не на уничтожение «сверх-я», а на «гармонизацию» этих трех сил: аналитики ввели вспомогательное различение между «невротическим, навязчивым» «сверх-я» и «сверх-я» «здравым», благотворным, что есть полная теоретическая чушь, поскольку «сверх-я» определяется своей «навязчивой» природой. В работах самого Фрейда «сверх-я» – и так вспомогательное построение, чья функция – разрешать противоречия ролей «я». «Я» есть функция сознания и рационального контроля, оно посредничает между внутрипсихическими силами и внешней действительностью: подавляет влечения ради этой самой действительности. Однако «действительность» – отчужденная общественная повседневность – вынуждает индивидов к отречениям, на которые те рационально, сознательно не готовы. Таким образом, «я» как представитель действительности парадоксальным образом действует в поддержку бессознательных, иррациональных запретов. Короче говоря, мы неизбежно упираемся в противоречие: «я» – поскольку оно есть сознание – должно быть противоположностью подавлению и, одновременно, поскольку оно есть бессознательное, – оно должно быть силой подавления[17]. По этой причине любые постулаты «сильного “я”», дорогие сердцам ревизионистов, – глубоко неоднозначны: обе функции «я» (сознание и подавление) переплетены неразрывно, и потому «катарсический» метод раннего психоанализа, подпитанный потребностью сокрушить любые препятствия, чинимые подавлением, неизбежно приводит к разрушению самого «я», т. е. к распаду «защитных механизмов, задействованных в сопротивлении, без которого сохранять единство “я” как противовеса многочисленным влечениям невозможно»[18]; при этом любые попытки «укрепить я» влекут за собой еще большее подавление. Психоанализ выбирается из этого тупика путем компромисса, «практико-терапевтической бессмыслицей, согласно которой защитные механизмы нужно поочередно уничтожать и укреплять»[19]: в случае с неврозами, когда «сверх-я» слишком сильно, а «я» не хватает сил даже на минимальное удовлетворение влечений, сопротивление «сверх-я» требуется сломить, а в случае психоза, когда «сверх-я», сила общественной нормы, слишком слабо, его нужно укреплять. В цели психоанализа с его противоречивым характером, таким образом, находит отражение глубинное общественное противостояние – конфликт между нуждами индивида и требованиями общества.

Статья. А. Смулянский «Женщина» и истина»

материал с сайта

Тексты Лакана таковы, что к ним, как водится, предъявляют большое количество претензий и жалоб — на разных уровнях и по разным поводам. Но едва ли не основным из них является то, что Лакан сказал о женщине, поместив ее в положение «симптома мужчины». Чтобы показать, насколько неочевиден смысл этого лака-новского жеста, мы проведем анализ, подробный смотр положения, которое вокруг этой гипотезы складывается. При этом мы заодно посмотрим, так ли уж невыигрышно обстоят дела с позицией женщины, как это после первого прочтения Лакана склонны полагать.Итак, Лакан показывает, как мужское желание делает ход, выдвигая дебютную формулу: Я создал женщину. Никак не высказываясь об истинностном статусе этого заявления, мы просто предъявим другое высказывание со стороны, которая на мужское высказывание отвечает. Если речь идет о «женщине», то тогда она, не желая вступать в спор (но, напротив, желая быть найденной и признанной), говорит в ответ: Я есть (иначе говоря: ты прав, дорогой).Как мы могли бы эту пропозициональную ситуацию изо-бразить? Пусть это будет таблица следующего образца: М: Я создал женщину  ——-Ж: Я есть    ————Эта матрица станет для нас первичной раскладкой для присвоения истинностных значений. При этом мы сразу указываем, что не будем считать с «реальностным» рас-кладом дел — бесконечными реальными и нереальными мужчинами и женщинами, с которыми все равно, как мы помним, вступить в «реальные» же сексуальные отношения невозможно. Напротив, нам незамедлительно предстоит увидеть, что мысль Лакана работает именно на том уровне, где желание и разворачивается — на уровне актов высказывания и тех позиций, что они репрезентируют.При этом получается, что уже первые две М-Ж позиции на деле не совпадают, поскольку женщина смеет заявлять, что «она есть», хотя никто ей таких полномочий не давал. Сказать — «я есть» — означает претендовать на ту самую реальностную основательность, или, говоря короче, на бытие до желания, что проблематично. Но разве именно женщина в таком случае лжет?Мы сейчас это проверим. Так, мужчина говорит, что именно он создал женщину. Но чтобы принять это высказывание всерьез, нам необходимо посмотреть на его фан-тазматическую подоплеку, которая и восстановит отношение высказывания с реальностью самого желающего процесса. И как эта изнанка звучит? Конечно же как «женщины не существует» — ибо иначе как мы могли бы понять уверенность первого высказывания мужчины? Оно в точности гласит, что женщины нет без его — не «его мужского», но именно его высказывательного! — вмешательства. Но когда оно еще вмешается в этот процесс — один бог знает! Ведь без женщины, если трезво посмотреть на вещи, не так уж плохо, и это комфортное отсутствие может длиться бес-конечно долго. Но тогда как работает наша таблица?Я создал женщину (истина/ложь?)(Женщины не существует) (ложь)Я есть(истина)Мы видим, что истина мужского фантазма вступила в противоречие с тем, что утверждается другой, женской, стороной, которая сама началась с учета первого заявления стороны мужской. Тем самым, мы должны признать, что истина мужского фантазма сама является ошибочной по отношению к заданному расположению. Ведь «женщина» как-никак есть. Любопытно увидеть, что тем самым становится про-блематичным и верхнее М-высказывание. На деле, оно было таковым с самого начала: ведь если «женщина (уже) есть», то заявление о «создании женщины» делается чем-то не столь очевидным. При этом, решая вопрос об истинности первого мужского заявления, мы не можем сделать это однозначно отрицательно, поскольку мы сталкиваемся с противоречием свидетельств (темпоральное первенство оказывается на стороне мужчины с точки зрения акта высказывания, а со стороны женщины — на уровне содержания сказанного). Потому мы оставляем мужскую базовую пропозицию в «дипломатическом» положении, присваивая ей возможность оказаться тем или этим.Тогда посмотрим, что же будет, если мужчина вздумает пойти навстречу возвращенному ему обратно желанию другого и выкинет белый флаг признания. Он скажет «хорошо, сдаюсь, женщина есть». Я создал женщину (И/Л)(Женщины не существует) (ложь)Я есть (истина)Женщина существует реально?Что произойдет в этом случае далее? А то, что женщина немедленно откликнется, чтобы сказать абсолютно естественную в данном случае вещь: Меня нет. И будет сове-шенно права — и не только потому, что так конечно же, сигнализирует любая женщина, занявшая в сцене влечения определенную — всегда ускользающую — позицию. Но отрицательный ответ здесь задан самим порядком следования высказываний — ведь, соглашаясь с женским суще-ствованием, мужской акт высказывания просто перестает его запрашивать, так что женское свидетельство об отсутствии себя самой является более чем строгим. Может пона-чалу показаться, что «женщина» тогда вступает в противоречие с собой прежней, но это отнюдь не так — ведь никакой «прежней женщины» там-то как раз и нет. В первом случае перед нами именно позиция высказывания, являющаяся подтвердительным ответом в отношении мужского первофантазма.Итак:Я создал женщину (И/Л)(Женщины не существует) (ложь)Я есть (истина)Женщина реально существует (ложь)Меня нет (истина)Осталось сделать один последний шаг и показать, что находится на уровне низовой фантазматической части вто-рого М-высказывания.Не очевидно ли, что там мужчина говорит сам себе о том, что женщина водит его за нос и что-то здесь неладно. Решить, каково это ему и можно ли здесь получить определенное удовольствие, мужчина не в состоянии — и такое положение тоже может длиться вечно. Но при этом очевидно что тот, кого нет, не может никого водить за нос. Тем самым второе низовое мужское высказывание также оказывается ложью.Я создал женщину (И/Л)(Женщины не существует) (ложь)Я есть (истина)Женщина реально существует (ложь)(Женщина меня дурачит) (ложь)Меня нет (истина)Итак, мы отчетливо видим, что в каждом из случаев истина оказывается на стороне Ж- высказываний, тогда как мужская пропозиция в лучшем случае является в отношении истинности подвешенной. При этом, конечно, не является случайностью, что в наиболее выигрышном положении для мужской стороны остается именно первая реплика — та, с которой все и началось. Истина она или ложь — мы так и не решили, и при данном раскладе решить просто не можем.Но так или иначе перевес оказался впечатляющим, и в этом смысле интересно бросить последний взгляд на ту непоколебимую фантазматическую уверенность сообщества, согласно которой женщина всегда только лжет и увиливает. Теперь, когда мы дали женскому высказыванию основательный пропозициональный анализ, становится видно, что женская речь предстает просто образцом правдивости.Но тогда что именно позволяет ей быть таковым? Пока никакого основания для гарантированного продолжения этой правдивости мы не вывели — все сложилось на нити индуктивного анализа, штучной сборки высказываний. Тем не менее, предоставить данный гарант мы это можем на примере предельно щекотливой ситуации, которая касается возможности метавысказывания лжи и в разрешении которой Лакан видел ключ к желанию. Именно в случае женского высказывания знаменитый парадокс «Я лгу, что я лгу» получает тот смысл, который и видит в нем «наивное», «допарадоксальное» сознание, верящее пропозицио-нальным таблицам и не принимающее «невозможное логи-ческое положение» в расчет. И действительно, когда такая вещь попадает в область женской речи, она оказывается подтверждением этого наивного расклада: ложь про ложь, т.е. не-ложь дает истину. «Раз уж про то, что я лгу, я сказала просто так, чтобы вам потрафить, то знайте — на деле я предъявила вам сейчас чистую правду».Объясняется эта «удача истины» тем, что за эффект парадокса здесь ответственен отнюдь не «состав» высказывания. Эту ответственность берет на себя именно его «место», которое по сути сам «акт» и есть («ты говоришь мне это, но что ты на самом деле своей речью хочешь сделать? — спрашивает Жижек, чтобы научить нас эти две вещи различать). Но как раз этого места у женщины нет, ибо у нее нет положения, из которого сама актность была бы ей доступна. Акт — как для «мужской», так и для «женской» речи — всегда оказывается на стороне мужского фантазма-тического заявления — и это его в итоге и губит, поскольку акт немедленно вступает в двусмысленные отношения с содержанием, так или иначе подводя дело к «лжи». Но одно лишь содержание — и это совершенно очевидно — не лжет никогда, если мы конечно не сделаем глупость и не кинемся сравнивать его с «внешней действительностью». Там же, где содержание само обладает «действительностью», оно не может лгать, если его акт отчужден, отброшен, не прибыл на место в качестве свидетеля, способного содержательную речь опровергнуть. Таким образом, «женщина» и «ложь» — это действительно две совершенно несовместимые вещи. Только одно ограничивает те чудесные возможности, которые как будто бы здесь открываются. Вся правда, которую «женщина» говорит, касается только самой «женщины». Так что вопрос использования этого кладезя истинности остается открытым.