статья

Статья. Д. Винникот «КОММУНИКАЦИЯ РЕБЕНКА И МАТЕРИ. МАТЬ И МЛАДЕНЕЦ: СРАВНЕНИЕ И ПРОТИВОПОСТАВЛЕНИЕ.»

. В данной лекции я буду говорить о коммуникации младен­ца и матери.

Вы, наверное, уже обратили внимание, что слово «бессозна­тельное » может употребляться только применительно к матери. Что касается младенца, для него пока не существует сознания и бес­сознательного в той области, которую я хотел бы рассмотреть. Пе­ред нами пока лишь анатомия с физиологией, да впридачу потен­циальная возможность развиться в человеческую личность. Есть общая тенденция к физическому росту и к развитию психической составляющей психосоматического единства. И в физической об­ласти, и в области психики имеются врожденные тенденции, при­менительно к развитию психики их суть можно определить как интеграцию, или обретение целостности. Все теории развития человеческой личности исходят из основного представления о не­прерывности — непрерывности линии жизни, начинающейся, как мы допускаем, еще до фактического рождения ребенка. Непрерыв­ность означает, что даже мельчайшая крупица личного опыта ни­когда не утрачивается и не может быть утрачена для индивидуума, даже если становится недоступной для сознания.

Для реализации врожденных потенциальных возможностей, то есть для проявления заложенного в индивидууме, необходимы со­ответствующие окружающие условия. Распространено выражение «достаточно хорошее материнство». В данном случае речь идет о лишенном какой-либо идеализации взгляде на материнскую фун­кцию; кроме того, важно принимать во внимание идею абсолют­ной зависимости ребенка от окружения, впрочем, зависимости, быстро теряющей абсолютный характер, меняющейся на относи­тельную зависимость и всегда устремленной к противоположному полюсу (никогда не достигаемому) — независимости. Независи­мость означает автономию: индивидуум становится жизнеспособ­ным как отдельная личность, а в физическом смысле — как отдель­ная единица.

Эта схема развития человека предполагает, что вначале младе­нец не отличает то, что «не-Я», от «Я». Таким образом, в кон­тексте ранних связей поведение окружения предстает частью мла­денца в той же мере, в какой им является и поведение самого младенца, с присущими ему врожденными тенденциями к интег­рации, автономии, к объектным отношениям и к удовлетворитель­ному психосоматическому единству*.

Наиболее случайной составляющей комплекса, называемого «ребенком», является его совокупный жизненный опыт. Он суще­ственно различается в зависимости от того, рожден ли я в семье бедуина, кочующего по горячим пескам, или мой отец политичес­кий заключенный в Сибири, или же торговец, свыкшийся с веч­ной сыростью прекрасного западного побережья Англии. Я могу быть провинциалом. Или незаконнорожденным. Могу быть един­ственным ребенком в семье, или старшим, или средним из пяти, или же третьим из четверых мальчиков. Все это имеет значение и является моей составляющей.

*Некоторые выражают удивление, когда слышат о том, что врожденные тенден­ции младенца являются внешними факторами, однако для младенца они внешние в той же мере, как и способность матери быть достаточно хорошей матерью или зат­руднения матери, обусловленные ее подавленным состоянием.

Подобно Уолдеру Офт-Борну, ребенок рождается из разных ис­токов, хотя с одним и тем же врожденным потенциалом. Но со старта он переживает и накапливает опыт в соответствии со вре­менем и местом своего появления на свет. Разный опыт дети по­лучают даже в процессе рождения — в одном случае мать села на корточки, и в силу тяготения ребенок устремляется к центру зем­ли; в другом случае мать в неестественной позе лежит на спине, будто приготовившись к операции, и должна тужиться, как при стуле, потому что земное притяжение только тянет ребенка в сто­рону. В этом случае мать иногда устает тужиться и откладывает все до завтрашнего утра. Она хорошо выспится, но ребенку, который уже готов к большому прыжку, придется ждать вечность. Послед­ствия будут ужасны: всю жизнь человек будет страдать клаустрофо­бией, мучиться из-за каждого непредвиденного перерыва в разви­тии событий.

Смысл сказанного может быть в том, что некая коммуникация очень мощно проявляется в точке отсчета человеческой жизни, и при любом потенциале действительно переживаемый опыт, форми­рующий личность, является случайным; развитие может быть за­держано или нарушено в любой момент, может вообще не про­явиться; вначале зависимость фактически абсолютная.

Подчеркну: я веду вас туда, где вербализация не имеет смыс­ла. Какое же тогда это может иметь отношение к психоанализу, построенному на словесной интерпретации облеченных в слова мыслей и представлений?

Я бы сказал, что психоанализ был вынужден начать с вербали­зации и такой метод очень хорошо подходит для лечения пациен­тов, не являющихся шизофрениками и психотиками, то есть тех, чей ранний опыт мы признаем как нечто само собой разумеющее­ся. Обычно мы называем таких пациентов «невротиками», пред­полагая, что они прибегли к психоанализу не с целью коррекции или восполнения отсутствующего очень раннего опыта. Невроти­ческие пациенты уже прошли стадию раннего опыта достаточно хорошо, и поэтому имеют «привилегию» страдать от внутрилич-ностных конфликтов и причиняющих неудобство защит, которые им пришлось построить, чтобы справляться с тревогой, порожда­емой инстинктами А главным защитным механизмом здесь явля­ется вытеснение. В психоаналитическом лечении они находят облегчение через новый упрощенный опыт.

Наши аналитические исследования сосредоточены на первич­ных явлениях очень раннего периода жизни, которые можно наблю­дать двумя способами: во-первых, в шизофренных фазах, возмож­ных в истории любого пациента, или в лечении настоящих шизофреников (это не то, что я описываю здесь и сейчас); и, во-вторых, при изучении актуального раннего опыта младенцев на­кануне рождения, в процессе родов, когда за ними ухаживают после рождения и когда о них заботятся и общаются с ними на протяжении первых недель и месяцев жизни, задолго до того, как вербализация приобретет какой бы то ни было смысл.

Здесь я попытаюсь рассмотреть одну-единственную вещь — ран­ний жизненный опыт младенца при коммуникации.

Согласно моей гипотезе, вначале зависимость действительно абсолютная и характер окружения действительно имеет значение. В таком случае каким образом любой младенец преодолевает ран­ние фазы развития со всей их сложностью? Нет сомнения, что ребенок не может развиться до уровня человеческой личности при отсутствии человеческого окружения, — даже лучшая из лучших машина не обеспечит ему необходимого. Для этого необходимы люди, а людям свойственно несовершенство и не свойственна механическая надежность.

Как же мы можем описать жизненный опыт ребенка на началь­ной ступени развития, когда он находится в абсолютной зависи­мости?

Мы можем постулировать особое состояние матери* — состоя­ние психики, подобное уходу в себя или концентрации, — харак­теризующее ее (в случае здоровья) на завершающем этапе беремен­ности и в продолжении нескольких недель и месяцев после родов. (Я писал об этом в статье «Главная материнская забота»**).

Мы должны допустить, что младенцы в прошлом и в настоя­щем, рождаясь, оказывались и оказываются в «достаточно хоро­шем» человеческом окружении, то есть в таком, которое приспо­сабливается к потребностям младенца.

Матери (или люди, замещающие матерей) способны достичь такого состояния. Однако многие женщины боятся, что оно об­ратит их в умственно отсталых, и поэтому изо всех сил цепляются за работу и никогда, даже на краткий срок, не позволяют себе полностью в него погрузиться. Им можно помочь, если разъяс­нить, что это состояние временное.

В описываемом состоянии матери способны поставить себя на место ребенка, то есть они почти теряют себя в идентификации с ребенком, и поэтому знают о его потребностях в любой момент. В то же время они остаются самими собой и осознают свою по­требность в защите, пока пребывают в состоянии, делающем их очень ранимыми. Матери переживают ранимость, свойственную ребенку. Однако они понимают, что через несколько месяцев смогут выйти из этого состояния.

*Когда я говорю о матери, я не исключаю отца, но на этой ступени для нас ва­жен материнский аспект отцовства. **См. Collected Papers: Through Peadiatrics to Psychoanalysis. London: Tavistock Publications Ltd. New York: Basic Books, 1958.]

Таким образом, младенцы обычно проходят через опыт благо­приятного окружения, когда являются абсолютно зависимыми. Ясно, что какая-то часть из них не знает такого опыта. Я хочу сказать, что младенцы, не получающие достаточно хорошей забо­ты, не реализуют свой потенциал даже как младенцы. Гены ре­шают не все.

Не развивая темы, я должен указать на один момент, усложня­ющий для меня аргументацию. Речь о сущностном различии меж­ду матерью и ребенком.

Мать, конечно, сама была ребенком. Эта смесь переживаний, связанных с зависимостью и постепенным обретением самостоя­тельности, сохранилась где-то в ее памяти. Кроме того, она игра­ла в маленького ребенка и в дочки-матери, возвращалась в состо­яние ребенка, когда болела, возможно, она видела, как ее мать ухаживала за младшими детьми в семье. Она могла пройти курс занятий для будущих матерей, могла ознакомиться со специальной литературой и составить представление о хорошем и плохом уходе за ребенком. И, конечно же, она испытывает влияние местных обычаев, которые принимает — или не принимает, если намере­на проявить независимость или даже инициативу.

Ребенок никогда не был матерью. Он не был даже еще и ребен­ком. Для него все — впервые, все является первоначальным опытом. Отсутствуют мерки. Время для него измеряется не часами или дви­жением солнца с востока на запад, а дыханием матери и тем, как бьется ее сердце, ростом и спадом инстинктивных желаний и дру­гими немеханическими «приборами».

Следовательно, в описании общения младенца и матери, при­сутствует эта существенная дихотомия: мать способна «ужаться» до инфантильного способа переживания опыта, но младенец не спосо­бен подняться до взрослой сложности. И в данном случае неважно, говорит мать с младенцем или не говорит — речь еще не важна.

Вы, вероятно, хотели бы, чтобы я сказал кое-то о модуляции речи, пусть самой сложной по контуру? В аналитической работе принято говорить, что пациент облекает содержание в слова, а ана­литик интерпретирует. Но это не просто вербальная коммуникация.

Аналитик чувствует общее направление материала, представля­емого в данный момент пациентом и вызвавшего вербализацию. Очень многое зависит от того, как аналитик использует слова, и от отношения, лежащего за интерпретацией. Например, одна пациентка ногтями впилась мне в руку в момент переживания силь­ных чувств. Моя интерпретация была: «Ой!» Едва ли мне для это­го потребовался мой интеллектуальный багаж, но интерпретация оказалась полезной, потому что последовала немедленно (без пау­зы, необходимой на размышление) и означала для пациентки, что моя рука живая, что это часть меня и что я здесь для того, чтобы мною пользоваться. Или, лучше сказать, мной можно пользовать­ся, если я останусь в живых.

Хотя психоанализ подходящих пациентов основан на вербали­зации, тем не менее, каждый аналитик знает, что наряду с содер­жанием интерпретации важное значение имеет отношение, лежа­щее за словами и отражающееся в нюансах речи, в ритме и в тысяче других способов, которые можно сравнить с безграничным мно­гообразием поэтической речи.

Например, неморализаторский подход, являющийся основой основ психотерапии — и социальной помощи вообще, — выража­ется не словесно, а в том, что психотерапевт или социальный ра­ботник не морализируют. Как это поется в припеве одной песен­ки? «Неважно, что она говорит, важно, что тон у нее предерз­кий», — то же самое, только в позитивном смысле.

Что касается заботы о ребенке, то мать может проявить мора-лизаторскую позицию задолго до того, как слова вроде «дрянной» станут понятны ребенку. Она может получить удовольствие, лас­ковым голосом произнеся: «Черт бы тебя побрал, маленькая сво­лочь!» — так что сама почувствует облегчение и ребенок, доволь­ный, что к нему обращаются, улыбнется ей в ответ. Или еще пример — более тонкий. Вот такие строчки:

«Баю-баюшки-баю,

Не ори, а то убью».

Не очень хорошие слова, но получилась премилая колыбельная.

Мать даже может показать ребенку, еще не понимающему речь, что она имеет в виду, когда говорит: «Гром тебя разрази, если пеленки испачкаешь, ведь я ж тебя только помыла!» Или совсем другое: «Не смей так делать, не смей!» — что включает прямую конфронтацию воли и личности двоих.

*См. The Theory of Pfrent — Infant Relationship. (1960) — In: The Maturational Processes and the Facilitating Environment. London: Hogarth Press and the Institute of Psychoanalysis, 1965.

Чем же является коммуникация, если мать приспосабливается к нуждам ребенка? Я обращусь к выражению «холдинг», оно пред­полагает значительную экономию в лингвистическом и понятий­ном смысле при описании условий, в которых главным образом происходит общение, когда ребенок только начинает жить. Итак, объясняя понятие «холдинг», мы имеем в виду два момента: мать осуществляет холдинг, держит ребенка и ребенок, которого дер­жат, окруженный заботой, быстро проходит фазы развития, чрез­вычайно важные для формирования личности. Матери нет необ­ходимости знать, что происходит в ребенке. Но развитие ребенка находится в прямой зависимости от человеческой надежности в холдинге и уходе за ним*.

Выбирая между рассмотрением ситуации в норме или патоло­гии, для простоты предпочту норму.

Способность матери отвечать на меняющиеся и растущие потреб­ности конкретного ребенка обеспечивает ему относительно непре­рывную линию жизни: благодаря хорошему холдингу ребенок мо­жет спокойно переживать как состояние неинтегрированности и расслабления, так и часто повторяющиеся фазы целостности, представляющие собой часть врожденной тенденции развития. Ребенок легко переходит от интеграции к смягченному расслабле­нием состоянию отсутствия интеграции — и обратно. Накаплива­ясь, подобный опыт формирует паттерн основных ожиданий ребен­ка. Ребенок начинает верить в надежность внутренних процессов, ведущих к интеграции в отдельную единицу*.

С развитием и обретением «внутреннего» и «внешнего» про­странств ребенок приобретает и уверенность в надежности окруже­ния, иными словами, перед нами интроекция, основанная на опы­те надежности (человеческой, несовершенной, немеханической).

Разве не будет справедливым утверждать, что мать передала ребенку сообщение: «Я надежна не потому, что я машина, а по­тому что знаю, в чем ты нуждаешься. Я забочусь о тебе. Я хочу, чтобы ты имел то, что тебе нужно. Вот так я люблю тебя, пока ты такой маленький и беспомощный».

*См. Primitive Emotional Development. (1945) — In: Collected Papers: Through Paediatrics to Psychoanalysis. London: Tavistock Publications. New York: Basic Books, 1958.

Эта коммуникация происходит в тишине. Ребенок не слышит слов, не замечает коммуникации как таковой — в нем закрепляет­ся самовоздействие надежности. Ребенок не знает, что ему сооб­щили, он узнает об этом, только когда почувствует недостаток надежности. В этом и состоит различие между совершенством машины и человеческой любовью. Люди постоянно ошибаются, делают что-то не так. Обычная забота матери о ребенке предпола­гает, что мать постоянно исправляет свои ошибки. Эти относитель­ные изъяны, немедленно исправляемые, многое добавляют к со­общению, так что ребенок в конце концов узнает и об удачах. Таким образом, успешное приспособление матери к нуждам ребен­ка сообщает ему чувство защищенности, ощущение, что он лю­бим. Как аналитики мы знаем об этом, потому что постоянно ошибаемся, а значит, ожидаем ответного гнева и получаем его. Если мы выжили — нами можно воспользоваться. Именно бесчис­ленные промахи в соединении с заботливым стремлением испра­вить их коммуницируют любовь, то есть сообщают, что рядом есть человек, который о вас заботится. Когда промахи не исправляются за необходимое время — за секунды, минуты, часы, — мы исполь­зуем термин депривация (лишение). Депревированный ребенок — это ребенок, познавший вслед за исправленными промахами опыт неисправленных. И тогда трудом жизни ребенка становится созда­ние таких условий, в которых исправленные промахи вновь будут формировать модель жизни.

Вам, наверное, ясно: тысячи этих относительных изъянов и промахов, присущих нормальному ходу жизни, несравнимы с неудачей приспособления в целом, она не провоцирует гнев, по­тому что ребенок еще не способен гневаться из-за чего-то — гнев предполагает наличие воображаемого идеала, затем подвергшего­ся разрушению. Неудача приспособления в целом или отсутствие необходимой поддержки вызывают у ребенка невообразимую тре­вогу, и содержание этой тревоги таково:

  1. Распад на куски.
  2. Бесконечное падение.

3)  Полная изоляция из-за отсутствия каких бы то ни было спо-
собов коммуникации.

4)  Разъединение психики и сомы.

Все это результаты лишения, или оставшегося неисправленным общего изъяна окружения.

(Я не располагаю временем, чтобы говорить об общении на уровне интеллекта — имея в виду зачаточный интеллект младен­ца, — и должен ограничиться обращением к психическому компо­ненту психосоматического единства.)

Невозможно представить общий изъян окружения как коммуни­кацию. Ребенка не нужно учить тому, что такое «очень плохо». Когда все идет очень плохо и промахи окружающих всякий раз остаются неисправленными в кратчайшее время, ребенок посто­янно страдает, его развитие будет нарушаться, а коммуникация прерывается.

Развитие темы

Вероятно, я сказал достаточно, чтобы обратить ваше внимание на основные формы ранних невербальных коммуникаций. Кое-что добавлю в качестве рекомендаций.

1. Живое общение между матерью и ребенком поддерживается особым образом. Речь идет о ритме и тепле материнского дыхания и конечно — о запахе матери, чрезвычайно ощутимо меняющем­ся. А также о биении ее сердца — звуке, хорошо известном ребен­ку, насколько он может что-то хорошо знать до рождения.

В качестве иллюстрации физической коммуникации матери и ребенка приведу укачивание, когда мать приспосабливает свои движения к движениям ребенка. Укачивание спасает от деперсо­нализации, или утраты психосоматического единства. А разве дети не различаются по ритму подходящего им укачивания? И разве не бывает так, что матери кажется слишком быстрым или слишком медленным ритм, в котором ей надо укачивать ребенка, подстра­иваясь под него? Описывая эту группу явлений, скажем, что об­щение осуществляется в рамках единого для матери и ребенка фи­зического опыта.

*См. Transitional Objects and Traansitional Phenomena. (1951) — In: Through Peadiatrics to Psychoanalysis. London: Tavistock Publications. New York: Basic Books, 1958. **См. Mirror-role of Mother and Family in Child Development. (1967) In: Playing and Reality. London: Tavistock Publications, 1971.
  • Затем есть игра. Я не имею в виду всякие затеи и шутки. Взаимная игра матери и ребенка открывает область, которую можно назвать «общей землей», или «ничьей землей», и которая являет­ся землей каждого — это место, где зарыт секрет, потенциальное пространство, способное стать переходным объектом*, символом доверия и союза между ребенком и матерью, союза, не нуждаю­щегося в интерпретациях. Поэтому не забывайте про игру, в ко­торой рождаются приятные волнения и радость.
  • А теперь несколько слов о том, как ребенок может «восполь­зоваться» лицом матери. Лицо матери можно рассматривать как прообраз зеркала. В материнском лице ребенок видит самого себя. Если мать подавлена, депрессивна или занята чем-то другим, ре­бенок увидит только лицо**.
  • От этих невербальных коммуникаций мы можем перейти к способам, с помощью которых мать реализует созревшие потреб­ности ребенка и таким образом сообщает ему мысль о том, к чему он готов. Ребенок говорит (разумеется, без помощи слов): «Мне бы хотелось … » — и сразу же мать спешит перевернуть его или по­кормить, так что ребенок способен закончить предложение — «…чтобы перевернули … чтобы дали грудь и т.д. и т.д.». Следова­ло бы сказать, что «ребенок создает грудь», но он не смог бы это­го сделать, не появись в нужный момент располагающая грудью мать. Сообщение, адресованное ребенку, будет таким: «Подходи к миру творчески, твори мир; только то, что ты создал, имеет смысл для тебя». Дальше следует такое сообщение: «Мир подчи­няется тебе, ты его контролируешь». От первоначального опыта всемогущества у ребенка появляется способность переживать фру­страцию и однажды даже достичь противоположного всемогуществу полюса, то есть чувства, что он, ребенок, пылинка во вселенной, существовавшей до того, как его пожелали и зачали родители, которым было приятно друг с другом. Не оттого ли, что он был Богом, человек обретает черты, присущие человеку?

Вы можете спросить: зачем все эти рассуждения о ребенке и матери? Хочу вас заверить: вовсе не для того, чтобы научить мате­рей, что им делать или какими им быть. Если они не могут сами, мы их не научим. Хотя в наших силах удержаться от вмешатель­ства. Однако в подобных рассуждениях есть смысл. Если мы спо­собны учиться у матерей и младенцев, то начнем понимать, в чем нуждаются наши пациенты-шизофреники, с их особым переносом. Существует и обратная связь: от пациентов-шизофреников мы можем узнать, как понимать отношения матери и ребенка, яснее увидим суть этих отношений. Впрочем, именно мать с ребенком помогают нам узнать о потребностях пациентов-психотиков или пациентов в психотических фазах.

Повторю: на ранних ступенях взаимодействия мать закладывает основу будущего душевного здоровья своего ребенка, и в процес­се лечения душевнобольных мы неизбежно наталкиваемся на час­тности, характеризующие неудовлетворительность окружения на раннем этапе развития. Мы обнаруживаем изъяны, благополучие же — не забывайте! — соответствует развитию личности, обуслов­ленному удачным окружением. Ведь мать, если она достаточно хорошо справляется, делает не что иное, как облегчает ребенку процесс развития и в определенной мере позволяет ему реализо­вать заложенный в нем потенциал.

В ходе успешного психоаналитического лечения мы устраняем задержки развития и помогаем осуществить процесс развития и реализовать врожденные тенденции конкретного пациента. Мы можем фактически изменить прошлое пациента, так что человек, когда-то лишенный достаточно хорошей материнской заботы, мо­жет стать человеком, у которого было достаточно хорошее поддер­живающее окружение, а значит, и развитие личности становится возможным — пусть и поздно. Когда происходит нечто подобное, аналитик бывает вознагражден: не благодарностью пациента — наградой ему будут почти те же чувства, которые испытывает ро­дитель, когда его ребенок обретает самостоятельность. Можно сказать, что в контексте достаточно хорошего холдинга и ухода новый индивидуум теперь начинает осознавать свои возможности.

Каким-то образом нам удается — без слов — сообщить человеку, что мы надежны, и в ответ человек развивается, осуществляя то, что обычно происходит на самых ранних ступенях жизни в случае должной заботы со стороны окружающих.

Остается рассмотреть вопрос, какова польза для матери в тех сообщениях, которые она получает от ребенка. Я по-прежнему имею в виду самые ранние ступени жизни. Конечно, что-то про­исходит с людьми, когда перед ними предстает полная беспомощ­ность в лице грудного ребенка. Это ужасно, если отзываясь на беспомощность ребенка, вы будете вынуждены отказаться от всех своих планов. Я говорю об очевидных вещах, но относительно зависимости необходимо кое-что уточнить: с одной стороны, ребе­нок беспомощен, а с другой — обладает неизмеримыми возможно­стями развиваться и реализовывать свой потенциал. Можно даже сказать, что те, кто заботится о ребенке, так же беспомощны пе­ред беспомощностью ребенка, как он — перед ними. Возможно, в этом случае происходит столкновение двух беспомощностей.

Продолжая рассуждать о том, что ребенок сообщает матери в процессе их взаимодействия, я предлагаю обозначить его «посла­ния» понятиями «творчество» и «подчинение». Здоровье означа­ет приоритет творчества над податливостью. По мере приобрете­ния опыта и умения видеть мир и подходить к миру творчески ребенок становиться способен уступать, не теряя при этом лица. В случае обратной модели, когда доминирует подчинение, мы склонны предполагать душевную болезнь и плохую основу для раз­вития индивидуума.

В конечном счете, мы должны признать, что коммуникация ребенка является в высшей степени творческой и со временем он сможет пользоваться тем, что нашел. Большинство людей воспри­нимают как высшую похвалу, если их обнаружили и использова­ли так, как им этого хотелось. Поэтому, я думаю, смысл посла­ния ребенка матери передают вот эти слова:

Я нахожу тебя.

Ты пережила то, что я делал с тобой,

когда я учился понимать что ты — это не-я.

Я использую тебя.

Я забываю тебя.

Но ты помнишь меня.

Я же все больше забываю тебя.

Я теряю тебя.

Мне очень грустно.

Статья. Лакан (1954) «ИСТИНА ВОЗНИКАЕТ ИЗ ОСОЗНАНИЯ»

Несостоявшееся=удавшееся. Речь по ту сторону дискурса. Слово вылетело у меня из головы. Сон о монографии по ботанике. Желание.

Сегодня ваш круг, постоянству которого вы никогда не изменяли, все же несколько поредел. А в конце курса уже мне придется с вами расстаться.

Мы начали с технических правил, как они были впервые выражены в «Работах по технике психоанализа», прекрасно сформулированных и в то же время крайне неопределенных. Затем, изучение природы субъекта привело нас к тому, вокруг чего вращается наше исследование с середины последнего семестра — к структуре переноса.

Чтобы определить относящиеся сюда вопросы, нужно исходить из того центрального момента, к которому подвело нас наше диалектическое исследование, а именно, что перенос не возможно понять как дуальное, воображаемое, отношение; двигателем же его прогресса является речь.

Задействовать в работе иллюзорную проекцию на аналитического партнера какой-либо из основополагающих связей субъекта, объектное отношение, отношение между переносом и контр-переносом — все это, оставаясь в рамках two bodies psychology, является неадекватным. И не только теоретические дедукции свидетельствуют об этом, но и конкретные свидетельства цитированных мной авторов. Помните, что говорит нам Балинт о состоянии, означающем для него конец анализа, перед нами не что иное, как нарциссическое отношение.

Итак, мы показали очевидную необходимость третьего условия, единственно которое и позволяет представить себе зеркальный перенос и которое является речью.

Несмотря на все усилия, направленные на то, чтобы забыть о речи или свести ее к роли средства, анализ как таковой является техникой речи, и речь служит средой, в которой происходит движение анализа. Именно по отношению к функции речи можно провести различие одних пружин анализа от других, раскрыть их собственный смысл и их точное место. Все последующее обучение лишь будет вновь и вновь возвращать нас к этой истине, в различных ее видах.

Наша последняя встреча обогатила нас обсуждением фундаментальной работы святого Августина о значении речи.

Систему святого Августина можно назвать диалектической. Она не заняла своего места в той системе наук, которая сложилась всего несколько веков назад. Однако его точка зрения отнюдь не чужда нашей позиции, позиции лингвистической. Напротив, мы можем констатировать, что гораздо раньше появления лингвистики в кругозоре современной науки некто, размышляющий об искусстве речи, т. е. говорящий о нем, был подведен к проблеме, заново открытой современным прогрессом этой науки.

Постановка такой проблемы исходит из вопроса, каким образом речь соотносится со значением, как знак соотносится с тем, что он обозначает? В самом деле, функция знака может быть постигнута в том, что всякий раз один знак отсылает к другому. Почему? Потому что система знаков, в их конкретном, hie etnunc, установлении, сама по себе образует целое. То есть такая система устанавливает некоторый порядок, выйти из которого невозможно. Необходимо, конечно, чтобы выход все же существовал, иначе бы этот порядок был бессмысленен.

Такого рода тупик обнаруживается лишь при условии, что рассматривается цельный порядок знаков. Но именно так и нужно их принимать, в их совокупности, поскольку язык не следует понимать как результат прорастания из вещи, распускания почек. Имя нельзя уподобить проросшему из вещи ростку спаржи. Язык можно мыслить лишь как некоторую решетку, сеть, наложенную на совокупность вещей, на всю сумму реального.

Она вписывает в плоскость реального тот другой план, который мы называем здесь планом символического.

Конечно, сравнение — не доказательство, и я лишь проиллюстрировал здесь то, что сейчас объясняю вам.

Из тупика, выявленного во второй части изложения Августина, следует, что вопрос об адекватности знака — я уже не говорю вещи, но тому, что знак обозначает — ставит перед нами загадку. Тайна ее — не что иное, как загадка истины, здесь-то и подстерегает нас августиновская апологетика.

Либо вы уже располагаете смыслом, либо вы им не располагаете. Вы понимаете то, что выражается знаками языка, в конечном счете, благодаря тому свету, который доходит до вас помимо знаков — либо посредством внутренней истины, позволяющей вам распознать то, что доставляется знаками, либо посредством представления некоторого объекта, настойчиво и многократно с теми или иными знаками сопоставляемого. Итак, мы получили обратную перспективу. Истина находится вне знаков. Такой качок августиновской диалектики направляет нас к признанию подлинного magister, внутреннего господина истины.

С полным правом мы можем приостановиться на мгновение, чтобы заметить, что сам вопрос истины уже ставится благодаря диалектическому прогрессу как таковому.

Так же как в одном месте своего доказательства Августин забывает, что столь сложная техника птицелова — хитрость, западня для ее объекта, намеченной для поимки птички — с самого начала структурирована, инструментализирована речью — точно так же и здесь, похоже, он не замечает, что сам вопрос истины с самого начала включен внутрь его обсуждения, поскольку именно с помощью речи он речь изучает и создает измерение истины. Всякая речь, сформулированная как таковая, привносит в мир новшество возникновения смысла. Это не значит, что она утверждает себя как истину, она, скорее, вводит в реальное новое измерение — измерение истины.

Августин приводит следующий аргумент — речь может быть обманом. Уже одно это подразумевает, что знак может быть представлен и закреплен единственно в измерении истины. Ведь чтобы быть обманом, речь утверждает себя истинной — для слушающего. Для говорящего же — сам обман требует предварительной опоры на истину, которую надо будет сокрыть, и по мере того, как обман будет развиваться, он будет подразумевать подлинное углубление истины, которой, если можно так сказать, он соответствует.

В самом деле, по мере того, как происходит организация лжи, как она выпускает свои щупальца, ей необходим соответственный контроль истины, которая встречается ей на каждом повороте пути и которой ей следует избегать. В традиции морализма это прекрасно выражено — когда лжешь, нужно иметь хорошую память. Нужно чертовски хорошо знать вещи, чтобы успешно поддерживать ложь. Нет ничего сложнее, чем постоянная ложь. Поскольку в этом смысле ложь, развиваясь, участвует в процессе окончательного схватывания истины.

Но не в этом еще суть проблемы. Самое главное в этом вопросе — это проблема ошибки, именно тут она всегда и возникала.

Ясно, что ошибка определима лишь в терминах истины. Однако отсюда не следует, что не будь истины, не было бы и ошибки, как если бы не было черного, не было бы и белого. Более того, не существует ошибки, которая не была бы представлена и преподана как истина. Вообще говоря, ошибка является обычным воплощением истины. И если мы хотим быть совсем строгими, скажем, что покуда истина никогда не будет полностью раскрыта, т. е. по всей вероятности, до скончания веков, она, исходя из ее природы, будет распространяться в форме ошибки.

Не нужно идти дальше, чтобы увидеть здесь структуру, лежащую в основе открытия бытия как такового.

Сегодня я хотел бы лишь слегка коснуться такого вопроса, которым мы займемся впоследствии. Давайте будем пока придерживаться здесь феноменологии функции речи.

Мы видели, что существование обмана как такового зависит от истины, и не только от истины, но от ее прогресса — что ошибка является общим проявлением самой истины — и таким образом, пути истины по сути являются путями ошибки. «Как же тогда, — скажете вы мне, — внутри речи может быть обнаружена ошибка? Для этого необходимо или доказательство опыта, сличение с объектом, или озарение внутренней истиной, представляющее собой конец августиновской диалектики.»

Такое возражение имеет определенную силу.

В самом основании структуры языка лежат означающее, которое всегда является материальным и которое предстает у святого Августина как verbum, — и означаемое. Будучи рассмотрены поодиночке, они оказываются в отношении, которое выглядит совершенно произвольным. Нисколько не более обоснованно называть жирафа жирафам, а слона слоном, нежели жирафа слоном, а слона — жирафом. Мы с полным основанием можем сказать, что у жирафа — хобот, а у слона — длинная шея. Если это и является ошибкой в общепринятой системе, ее невозможно обнаружить, как замечает святой Августин, если не заданы определения. Но что может быть сложнее, чем составление верного определения?

Тем не менее, если ваш дискурс о жирафе с хоботом будет продолжаться бесконечно долго и все вами сказанное будет применимо к слону, то станет ясно, что под именем жирафа в вашей речи присутствует слон. И останется лишь связать ваши термины с общепринятыми. Такое доказательство святой Августин проводит относительно термина «регаисат». Ошибкой называется другое.

Ошибка обнаруживает себя в том, что в определенный момент она приводит к противоречию. Если я скажу сначала, что розы — это растения, которые обычно растут под водой, а затем выяснится, что в течение дня я оставался там же, где и розы, то поскольку очевидно, что я не мог провести день под водой, в моем дискурсе выявится противоречие, обнаруживающее мою ошибку. Другими словами, в дискурсе именно противоречие пролагает разделение между истиной и ошибкой.

Отсюда вытекает гегелевская концепция абсолютного знания. Абсолютное знание — это тот момент, где совокупность дискурса замыкается на себе самой совершенно непротиворечиво, вплоть до того, что она полагает, объясняет и обосновывает саму себя. Если бы нам удалось достичь когда-нибудь такого идеала!

Вам слишком хорошо знакомы бесконечные пререкания по всевозможным темам и вопросам, равно как и большая или меньшая двусмысленность, царящая во всех областях человеческого взаимодействия, а также явное несогласие различных символических систем, определяющих человеческие действия, религиозные, юридические, научные и политические системы. Между такими различно ориентированными системами не существует ни наложений, ни совпадений, а есть лишь зияния, бреши, разрывы. Вот почему мы не можем рассматривать человеческий дискурс как единое целое. Всякая произнесенная речь всегда подчиняется, до определенного момента, внутренней необходимости ошибаться. Таким образом, мы явно пришли к своего рода историческому пирронизму, где вопрос об истинностной ценности всего, что может быть изречено человеческим голосом, повисает в нерешенное™ в ожидании будущего подытоживания в неком целом.

Так ли уж невероятно осуществление этого целого? Нельзя ли, в конце концов, рассматривать прогресс физических наук как прогресс одной лишь символической системы, пищу и почву для которой дают вещи? По мере совершенствования такой системы мы увидим, как под ее давлением вещи крушатся, разлагаются, исчезают. Символическую систему нужно воспринимать не как приставшее к вещам облачение, она оказывает на них и на человеческую жизнь свое воздействие. Такое изменение можно назвать как угодно — завоеванием, вторжением в природу, преобразованием природы, очеловечиванием планеты.

Таким образом, символическая система наук приходит к сложившемуся языку, который можно считать ее собственным языком, языком, лишенным всякой соотнесенности с голосом. Сюда же ведет нас и августиновская диалектика, лишив себя всякой соотнесенности с той областью истины, где она тем не менее имплицитно разворачивается.

Тут-то и поражает нас фрейдовское открытие.

В решение этого вопроса, представляющегося, буквально, метафизическим, фрейдовское открытие, при всей своей эмпиричности, привносит, однако, существенный вклад, настолько поразительный, что, в ослеплении, его существования не замечают.

Психоанализу свойственно предполагать, что дискурс субъекта следует обычно — это мысль Фрейда — путем ошибки, непризнавания, даже запирательства (которое вовсе не является ложью, но расположено между ошибкой и ложью). Пока все это истины, не выходящие за пределы простого здравого смысла. Но — вот уже новое — в ходе анализа в дискурсе, разворачивающемся в регистре ошибки, случается нечто, посредством чего врывается истина, и никакого противоречия тут нет.

Должны ли аналитики подталкивать пациентов на путь абсолютного знания, заниматься их просвещением во всех областях не только в психологии, чтобы открыть им абсурдность, внутри которой они обычно живут, но также и в системе наук? Конечно, нет — мы занимаемся этим здесь потому, что являемся аналитиками, но если бы всем этим приходилось заниматься и с больными!

Мы не готовим их и к встрече с реальным, ибо принимаем их в четырех стенах. Не наше дело вести их за руку по жизни, то есть по следствиям их глупостей. В жизни истина догоняет ошибку задним числом. В анализе же истина возникает посредством того, что является наиболее явным представителем обознания — ляпсуса, т. е. действия, неуместно названного несостоявшимся.

Наши несостоявшиеся действия — это действия как раз удачные, а заминка в нашей речи — это не что иное, как признание. И то и другое выдает находящуюся позади них истину. Внутри так называемых свободных ассоциаций, образов сновидений, симптомов проявляется речь, несущая истину. Если открытие Фрейда имеет смысл, то он состоит в следующем — в обознании истина хватает ошибку за шиворот.

Перечитайте начало главы о деятельности сновидения — сновидение, говорит Фрейд, это фраза, это ребус. Пятьдесят страниц «Толкования сновидений» привели бы нас к данному уравнению, даже если бы оно не было Фрейдом четко сформулировано.

Столь же хорошо это выявляет и восхитительное открытие сгущения. Вы ошибаетесь, если думаете, что сгущение означает простое попарное соответствие символа чему-то еще. Напротив, в любом сновидении совокупность мыслей сновидения, то есть совокупность означаемых вещей, смыслов сновидения, как бы образует сеть и оказывается представленными не рядом попарных соответствий, а их запутанной сетью. Чтобы продемонстрировать вам это, мне достаточно взять один из снов Фрейда и нарисовать на доске рисунок. Почитайте «Traumdeutung», и вы убедитесь, что именно так это Фрейд и понимает — совокупность смыслов представлена совокупностью того, что является означающими. Каждый означающий элемент сновидения, каждый образ отсылает нас к целому ряду означиваемых вещей, и обратно, каждая означиваемая вещь представлена многими означающими.

Таким образом, фрейдовское открытие позволяет нам расслышать в дискурсе субъекта ту речь, которая проявляется сквозь субъекта, вопреки ему.

Такую речь субъект ведет не только при помощи слов, она проявляется множеством других способов. Даже посредством собственного тела субъект произносит речь, которая, как таковая, имеет отношение к истине. Причем сам он вовсе не воспринимает ее как речь, как нечто значимое. Ведь говорит он всегда больше того, что хотел сказать, всегда больше, чем ему известно.

Основное возражение Августина против включения области истины в область знаков состоит в том, что зачастую люди говорят вещи, заходящие гораздо дальше того, что они думают, и способны порой исповедать истину, с которой сами же не согласны. Эпикуреец, считающий, что душа смертна, приводит аргументы своих противников, чтобы их опровергнуть. Но те, у кого открыты глаза, видят, что именно там истинная речь, и признают бессмертие души.

Посредством чего-то, в чем мы распознали структуру и функцию речи, субъект выговаривает смысл, более близкий истине, чем все то, что он выражает своим ошибочным дискурсом. Если психоаналитический опыт структурируется не так, то он не имеет ровно никакого смысла.

Речь, которую произносит субъект, выходит, без его ведома, за пределы его как субъекта дискурса — но, конечно, оставаясь в пределах его границ как субъекта речи. Если вы оставите эту точку зрения, тут же возникнет возражение, и я удивляюсь, что его не так уж часто формулируют: «Почему дискурс, который вы обнаруживаете позади дискурса обознания, не подпадает под то же возражение, что и первый? Если это так же дискурс, как и другой, почему и он не подвержен ошибке?»

Всякая концепция юнговского толка, всякая концепция, делающая из бессознательного, под именем архетипа, реальное место другого дискурса, действительно категорически под такое возражение подпадает. Архетипы, субстанциальные символы, постоянно пребывающие в подоснове человеческой души, — что в них более истинного, чем в находящемся, якобы, на поверхности? Неужто то, что находится в подвале, более истинно чем то, что на чердаке?

Что имел в виду Фрейд, заявив, что бессознательное не знает ни противоречий, ни времени? Имел ли он в виду, что бессознательное является подлинно немыслимой реальностью? Конечно, нет, поскольку немыслимой реальности не существует.

Реальность определяется противоречием. Реальность — это то, благодаря чему вы, мадемуазель, не можете быть на том же месте, где нахожусь я. Не понятно, почему бессознательное ускользало бы от такого рода противоречия. Когда Фрейд говорит о приостановке действия принципа противоречия в бессознательном, он имеет в виду, что подлинная речь, которую мы, как предполагается, обнаруживаем (не путем наблюдения, но путем интерпретации) в симптоме, сновидении, ляпсусе, в Witz, подчиняется другим законам, нежели дискурс, пребывающий в ошибке до тех пор, пока ему не встретится противоречие. У подлинной речи иные методы, иные средства, нежели у обычного дискурса.

Вот что предстоит нам исследовать со всей строгостью, если мы хотим хоть сколько-нибудь продвинуться вперед в осмыслении нашей деятельности. Хотя, безусловно, ничто нас к тому не вынуждает. Я заявляю даже, что ббльшая часть человеческих существ вообще не считает необходимым осмысливать, как и не исполняет удовлетворительным образом то, что ей должно делать. Я сказал бы даже больше — можно далеко продвинуться в своем дискурсе, и даже диалектике, и обойтись при этом без всякого размышления. Однако всякий прогресс в символическом мире, способный конституировать открытие, подразумевает, по крайней мере, на короткое мгновенье, усилие мысли. А анализ является не чем иным, как рядом особых для каждого пациента открытий. Поэтому вероятно, что деятельность аналитика требует, чтобы он отдавал себе отчет в значении своих действий и оставлял себе, хотя бы от случая к случаю, время подумать.

Итак, перед нами встает вопрос, какова структура речи, которая находится по ту сторону дискурса?

Новшество Фрейда, по сравнению с Августином, — это открытие, на феноменальном уровне, тех субъективных моментов пережитого, где на поверхность выступает речь, превосходящая субъекта дискурса. Это новшество поражает нас своей ясностью, и даже не верится, что его могли так долго не замечать. Без сомненья, нужно было, чтобы большинство людей увязло на протяжении определенного времени в дискурсе, претерпевшем нарушения и отклонения, в определенном смысле негуманном и отчуждающем, чтобы проявления подобной речи сопровождались такой остротой, силой и неотложностью.

Не будем забывать, что открылась она у страдающей части человеческих существ и именно в форме психологии недуга, психопатологии было сделано фрейдовское открытие.

Все эти замечания я оставляю на ваше рассмотрение, и хочу теперь сделать упор на следующее — только в диалектическом движении речи по ту сторону дискурса приобретают свой смысл и упорядочиваются те термины, которые мы обычно используем, не слишком над ними задумываясь, словно речь в них идет о чем-то данном.

Verdichtung, по всей видимости, оказывается не чем иным, как многозначностью смыслов в языке, их перекрыванием, наложением, благодаря чему мир вещей не покрывается миром символов, а связан с ним следующим образом — каждому символу соответствует множество вещей, а каждой вещи — множество символов.

Vemeinung — это то, что показывает негативную сторону невозможности наложения, ведь нужно, чтобы объекты входили в отверстия, а поскольку отверстия им не соответствуют, то страдают от этого объекты.

Третий регистр, регистр Verdrangung, также соотносим с регистром дискурса. Ведь понаблюдайте хорошенько; каждый раз, как имеет место вытеснение (возьмите, я настаиваю на этом, какой угодно, конкретный случай и вы убедитесь), вытеснение как таковое (поскольку вытеснение не является повторением или запирательством), всякий раз дискурс будет прерываться. Пациент скажет нам, что у него вылетело слово из головы.

«Слово вылетело у меня из головы» — где в литературе появляется подобный оборот? Впервые он был произнесен СентАмандом — это даже не было написано, но просто сказано однажды на улице, и стало затем частью новшеств, введенных в язык прециозной литературой. Сомэз отмечает его в своем «Словаре прециозной литературы» среди множества других форм, вошедших теперь в наш обиход, но в свое время искусственно созданных в будуарах манерным обществом, целиком посвятившим себя совершенствованию языка. Как видите, существует связь между Картой Страны Нежности и психоаналитической психологией. «Слово вылетело у меня из главы», — так в XVI веке ни за чтобы не выразились.

Вы знаете знаменитый пример слова, забытого Фрейдом собственное имя автора фресок в Орвието, Синьорелли. Почему это слово вылетело у него из головы? — Да потому, что предшествовавшая беседа не была доведена до своего завершения, а завершением ее было Негг, абсолютный господин, смерть. И кроме того, должно быть, существуют внутренние границы того, что может быть сказано: как выражается частенько цитируемый Фрейдом Мефистофель — «Бог не может научить людей всему, что знает Бог». Это и есть вытеснение.

Каждый раз, как учитель останавливается на пути своего учения по причинам, заложенным в природе его слушателя, уже наличествует вытеснение. Что касается меня, то когда я, пытаясь привести ваши идеи в порядок, говорю образно, я тоже создаю вытеснение, но оно несколько меньше, чем то, что происходит обычно и носит характер запирательства.

Возьмите первый сон, приводимый Фрейдом в главе о сгущении, сон о монографии по ботанике, резюмированный им самим в главе об элементах и источниках сновидения. Это чудесная демонстрация всего, что я вам рассказываю. Безусловно, когда речь идет о его собственных снах, Фрейд не сообщает нам сути дела, но нам нисколько не трудно ее разгадать.

Итак, днем Фрейд видел монографию о цикломенах, любимых цветах его жены. Как вы понимаете, когда он говорит, что большинство мужей — и он сам — дарят цветы своим женам гораздо реже, чем следовало бы это делать, он прекрасно знает, что это означает. Фрейд упоминает о своей беседе с окулистом Кенигштейном, оперировавшим его отца, которому была сделана анестезия кокаином. Вы знаете знаменитую историю с кокаином — Фрейд никогда не простил своей жене то, что она попросила его срочно к ней приехать, и если бы не это, как он говорил, он продолжил бы свое исследование и стал знаменитым человеком. В ассоциациях к сновидению появляется также больная, которая носит «красивое имя Флора», и кроме того, г-н Гертнер — Gartner по-немецки «садовник» — как бы случайно, со своей молодой женой, которую Фрейд находит «bluming», цветущей.

Что ж, то, что осталось в тени, отражает всю суть ситуации. Фрейд, не решившись порвать с женой, скрывает тот факт, что он не так часто приносит ей цветы, как скрывает и свои притязания, и горечь, связанную с ожиданием назначения его экстраординарным профессором. В упомянутых им диалогах с коллегами подспудно представлена та борьба, которую он вел за свое признание, и это лишний раз подчеркивается тем фактом, что в сновидении г-н Гертнер прерывает его. Ровно так же понятно, почему именно два данных остатка дневной жизни, беседа с окулистом и вид монографии, дают пищу этому сновидению. Они являются — скажем так — фонематическими точками пережитого, послужившими опорой выраженной в сновидении речи.

Вы хотите, чтобы я ее сформулировал? Говоря без обиняков, это — «Я уже не люблю свою жену». Или еще, что он упоминает в связи с его фантазиями и вкусом к роскоши — «Я не признан обществом и стеснен в своих амбициях».

Мне вспоминается один наш коллега, сказавший на конференции, посвященной Фрейду, — «Это был человек без амбиций и потребностей». Это вопиющая ложь, достаточно прочитать о жизни Фрейда и знать резкость его ответов тем идеалистам, что приходили к нему с открытым сердцем и спрашивали о его собственных интересах в жизни. Пятнадцати лет после смерти Фрейда оказалось для некоторых достаточно, чтобы впасть в агиографию. К счастью, в его работах осталось кое-что, способное дать представление о его личности.

Вернемся к этому знаменитому сну. Если существует сновидение, то имело место и вытеснение — разве не так? Что же здесь вытеснено? Не дал ли я вам понять самим текстом Фрейда, что в течение этого дня произошло зависание определенного желания, а некоторая речь не была сказана, не могла быть сказана речь, шедшая к сути признания, сути бытия?

Сегодня я остановлюсь на этом вопросе — может ли при современном состоянии отношений между человеческими существами речь, изреченная вне аналитической ситуации, быть полной речью? Законом беседы является прерывание. Обычный дискурс всегда наталкивается на непризнание, которое и является пружиной Vemeinung.

Если вы прочитаете «Traumdeutung», руководствуясь тем, что я вам преподаю, вы убедитесь, насколько проясняются при этом понятия, в том числе и зачастую неоднозначный смысл, придаваемый Фрейдом слову «желание».

Фрейд соглашается (и это, похоже, удивительный пример запирательства), что следует допустить существование двух типов сновидений: сновидения желания и сновидения-наказания. Однако если понять, что имеется в виду, можно заметить, что проявляющееся в сновидении вытесненное желание отождествляется с тем регистром, в который я пытаюсь вас ввести — бытием, ожидающим возможности раскрыть себя.

Такая перспектива придает термину «желания» у Фрейда всю полноту значения. Она сообщает области сновидения единообразие и позволяет понять такие парадоксальные сны, как, например, сложное сновидение много испытавшего в молодые годы поэта, где он раз за разом видит себя портнымподмастерьем. Такое сновидение представляет собой не столько наказание, сколько раскрытие бытия. Оно отмечает преодоление идентификации бытия, переход бытия к новому этапу, к новому символическому воплощению себя самого. Откуда и вытекает значимость всего, что относится к порядку достижения, соискания, экзамена, признания правоспособности — это не ценность испытания, теста, а ценность инвеституры.

На всякий случай, я нарисовал на доске этот маленький алмаз двугранный угол в шестыраней.

Сделаем его грани совершенно одинаковыми, одни сверху, другие снизу от некоторой плоскости. Это не правильный многогранник, хотя все грани его равны.

Предположим, что серединная плоскость, та, в которой расположен треугольник разделяющий такую пирамиду надвое, представляет собой поверхность реального, простейшего реального. Ничто из того, что там находится, не может через нее переступить, все места заняты. Но на другом уровне все меняется. Ведь слова, символы, вводят брешь, дыру, благодаря которой становятся возможными всякого рода переходы. Вещи становятся взаимозаменямы.

Такую дыру в реальном, в зависимости от способа ее рассмотрения, называют «бытием» или «ничто». Такое бытие и такое ничто связаны по сути своей с феноменом речи. Именно к измерению бытия относится трехчастность символического, воображаемого и реального — элементарных категорий, без которых мы не можем в нашем опыте разобраться.

Не случайно, конечно, что таких категорий три. Тут должен действовать минимальный закон, который геометрия в данном случае лишь воплощает, а именно, если вы отделите в плоскости реального какую-нибудь створку, попадающую в третье измерение, вы так или иначе не сможете построить геометрическую фигуру, не задействовав, как минимум, две другие створки.

Данная схема воплощает собой следующее — только в измерение бытия, а не в измерение реального, могут быть вписаны три основные страсти: на стыке символического и воображаемого — излом, ребро, если хотите, называемое любовью; на стыке воображаемого и реального — ненависть; на стыке реального и символического — неведение.

Мы знаем, что измерение переноса имплицитно существует с самого начала, еще до начала анализа, до того как внебрачная связь анализа приведет его в действие. И две эти возможности любви и ненависти — не обходятся без третьей, которой обычно пренебрегают и среди первичных составляющих переноса не называют — неведение в качестве страсти. А ведь человек, пришедший на анализ, занимает тем самым позицию неведающего. Невозможно войти в анализ без этой ориентации — о ней никогда не говорят и не думают, хотя она является основополагающей.

По мере продвижения речи сооружается верхняя пирамида, она соответствует разработке Verdrangung, Verdichtung и Vemeinung. И происходит реализация бытия.

В начале анализа, как и в начале всякой диалектики, такое бытие, существуя имплицитно, виртуально, остается не реализованным. Для простого человека, никогда не вступавшего ни в какую диалектику и простосердечно считающего, что он находится в реальном, бытие не присутствует. Речь, заключенная в дискурсе, открывается благодаря закону свободной ассоциации, который, приостанавливая действие закона противоречия, ставит дискурс под сомнение, в скобки. Это открытие речи как раз и является реализацией бытия.

Анализ — это не восстановление нарцйссического образа, к которому его зачастую сводят. Если бы анализ был лишь исследованием мелких особенностей поведения, более или менее хорошо понятых, более или менее хитроумно спроецированных благодаря сотрудничеству двух Я; если бы мы лишь выслеживали появления не известно какой неизреченной реальности, то в чем бы заключалась ее, этой реальности, привилегия? В моей схеме точка О уходит на задний план и по мере того, как ее речь ее символизирует, реализуется в своем бытии.

Сегодня мы на этом остановимся.

Я настоятельно прошу тех, кого сказанное мной заинтересовало, тех, кто работал, задать мне в следующий раз вопросы — не слишком длинные, поскольку в нашем распоряжении остался лишь один семинар, — и на основе ваших вопросов я постараюсь составить некоторое заключение нашей работе, если только можно здесь говорить о каком-то заключении. Это послужит нам узелком на память, чтобы начать на следующий год новую главу.

Я все более склоняюсь к мысли, что в следующем году мне придется разделить семинар на две части: я хочу, с одной стороны, объяснить вам случай президента Шребера и символический мир в психозе, а с другой стороны, показать вам, опираясь на «dos Ich und dasEs», что ego, super-ego и Es не являются новыми именами старых психологических сущностей. Я также надеюсь доказать вам, что именно в диалектических ходах, обозначенных нами в этом году, структурализм, введенный Фрейдом, приобретает свой истинный смысл.

Переписка Эйнштейн — З. Фрейд «существует ли для человечества путь, позволяющий избежать опасности войны?»

Письмо А. Эйнштейна З. Фрейду.

» Возможно ли контролировать эволюцию рода человеческого таким образом, чтобы сделать его устойчивым против психозов жестокости и разрушения?»

Предложение Лиги Наций и ее Международного института интеллектуальной кооперации в Париже, состоящее в том, чтобы я пригласил человека, по моему выбору, для искреннего обмена мнениями по любой из проблем, которая меня интересует, дает мне прекрасную возможность обсудить с Вами вопрос, на мой взгляд, наиболее неотложный среди всех других, стоящих перед лицом цивилизации. Эта проблема формулируется так: существует ли для человечества путь, позволяющий избежать опасности войны? 

По мере развития современной науки расширяется знание того, что этот трудный вопрос включает в себя жизнь и смерть цивилизации — той, которую мы знаем; тем не менее все известные попытки решения этой проблемы заканчивались прискорбным фиаско. Более того, я полагаю, что те, кто обязан профессионально решать эту проблему, в действительности лишь все более погружаются в нее, и поэтому заинтересовались теперь непредвзятым мнением людей науки, которые обладают преимуществом точки зрения на проблемы мирового значения в перспективе, возрастающей по мере удаленности от их решения. 

Что касается меня, то привычная объектность моих мыслей не позволяет мне проникнуть в темные пространства человеческой воли и чувств. Поэтому в исследовании предложенного вопроса я могу сделать не более чем попытку постановки задачи, для того чтобы создать почву для применения Ваших обширных знаний о людских инстинктах в борьбе с этой проблемой. Существуют психологические барьеры, о существовании которых люди, не посвященные в науку о мышлении, лишь смутно подозревают. Взаимодействие и капризы ментальных хитросплетений делают их неспособными измерить глубину собственной некомпетентности; убежден, однако, что Вы способны предложить методы из области воспитания и образования, т. е. лежащие более или менее вне сферы политики, которые позволят преодолеть это препятствие. 

Что касается меня, то я рассмотрю простейшие соображения, относящиеся к внешнему (административному) аспекту проблемы национального суверенитета: учреждению, опираясь на международный консенсус, законодательного и юридического органа для улаживания любых конфликтов, возникающих между нациями. Каждая нация обязалась бы соблюдать установления этого органа, призывать его для решения всех споров и предпринимать те меры, которые этот трибунал сочтет установить необходимыми для исполнения его декретов. 

Однако уже здесь я наталкиваюсь на препятствие; трибунал есть человеческое учреждение, и чем меньше его власть оказывается адекватной установленным вердиктам, тем более оно оказывается подверженным уклонению в сторону оказания давления вне области юридического права. Это факт, с которым приходится считаться: закон и сила неизбежно идут рука об руку, и юридические решения настолько приближаются к идеальному правосудию (звучащему как общественное требование), насколько эффективную силу использует общество для воплощения юридического идеала. В настоящее время мы далеки от формирования наднациональной организации, компетентной выносить бесспорно полномочные вердикты и обладающей возможностью абсолютной власти в их претворении в жизнь. 

Таким образом, я вывожу мою первую аксиому: путь международной безопасности влечет за собой безусловное поражение в правах любой нации, ограничивая определенным образом ее свободу действий и суверенитет, и безусловно ясно, что нет иного пути, способного привести к безопасности в обсуждаемом смысле. 

Сокрушительные неудачи, постигшие все попытки достижения результатов в этой области в течение прошедших десяти лет, не оставляют почвы для сомнений, что в действие вступают мощные психологические факторы, которые парализуют любые усилия. Не надо далеко ходить в поисках некоторых из них. Стремление к власти, которое характеризует правящий класс любой нации, враждебно к любому ограничению национального суверенитета. Политика вскармливается интересами торговли или предпринимательства. Я имею в виду вполне определенную, малочисленную группу индивидов, которые, пренебрегая моралью и ограничениями общества, рассматривают войну как средство продвижения собственных интересов и укрепления их персональной власти. 

Признание этого очевидного факта — просто первый шаг к оценке фактического состояния дел. Как следствие, рождается трудный вопрос: как возможно, что эта малая клика подчиняет волю большинства, вынужденного нести потери и страдать в войне, в угоду их персональным амбициям? (Говоря «большинство», я не исключаю вояк любого ранга, выбравших войну своим ремеслом и верящих в то, что они защищают высшие интересы своей расы и что нападение — лучший способ обороны.) Обычный ответ на этот вопрос состоит в том, что меньшинство в данный момент является правящим классом, и под его пятой — пресса и школы, а чаще всего и церковь. Именно это позволяет меньшинству организовать и направить эмоции масс, превратить их в инструмент своей воли. 

Однако даже этот ответ не ведет к решению. Из него рождается новый вопрос: почему человек позволяет довести себя до столь дикого энтузиазма, заставляющего его жертвовать собственной жизнью? Возможен только один ответ: потому что жажда ненависти и разрушения находится в самом человеке. В спокойные времена это устремление существует в скрытой форме и проявляется только при неординарных обстоятельствах. Однако оказывается сравнительно легко вступить с ним в игру и раздуть его до мощи коллективного психоза. Именно в этом, видимо, заключается скрытая сущность всего комплекса рассматриваемых факторов, загадка, которую может решить только эксперт в области человеческих инстинктов. 

Таким образом, мы подошли к последнему вопросу. Возможно ли контролировать ментальную эволюцию рода человеческого таким образом, чтобы сделать его устойчивым против психозов жестокости и разрушения? Здесь я имею в виду не только так называемые необразованные массы. Опыт показывает, что чаще именно так называемая интеллигенция склонна воспринимать это гибельное коллективное внушение, поскольку интеллектуал не имеет прямого контакта с «грубой» действительностью, но встречается с ее спиритуалистической, искусственной формой на страницах печати. 

Итак: пока я говорил только о войнах между нациями, которые известны как международные конфликты. Но я хорошо знаю, что агрессивный инстинкт работает и в других формах и обстоятельствах. (Я имею в виду гражданские войны, причина которых прежде была в религиозном рвении, а ныне — в социальных факторах; или преследования на расовой почве.) 

Я умышленно привлекаю внимание к тому, что является наиболее типичной, мучительной и извращенной формой конфликта человека с человеком, для того чтобы мы имели наилучшую возможность для обнаружения путей и средств, делающих невозможными любые вооруженные конфликты. Я знаю, что в Ваших трудах мы можем найти, явно или намеком, пояснения ко всем проявлениям этой срочной и захватывающей проблемы. Однако Вы сделаете огромную услугу нам всем, если представите проблему всемирного замирения в свете Ваших последних исследований, и тогда, быть может, свет истины озарит путь для новых и плодотворных способов действий.

Искренне Ваш, 
А. Эйнштейн

Письмо З. Фрейда А. Эйнштейну 

«Все то, что сделано для развития культуры, работает против войны»

Дорогой г-н Эйнштейн! 

Когда я узнал о Вашем намерении пригласить меня обменяться мыслями на тему, вызывающую интерес у Вас и заслуживающую, возможно, внимания общественности, я охотно согласился. Я ожидал, что Вы выберете пограничную проблему, которая каждому из нас — физику или психологу — позволит в конце концов встретиться на общей почве, пройдя различными путями и используя различные предпосылки. 


Однако вопрос, который Вы адресовали мне — что необходимо сделать для освобождения человечества от угрозы войны? — оказался для меня сюрпризом. Кроме того, я был буквально ошеломлен мыслью о моей (чуть было не написал — нашей) некомпетентности; для ответа мне надо бы было стать чем-то вроде практического политика, сравнявшись в образовании с государственным мужем. Однако потом я осознал, что Вы обращаетесь не к ученым или физикам Вашего уровня, а говорите, как любящий о своей второй половине, — о тех людях, что, откликнувшись на призыв Лиги Наций и полярника Фритьофа Нансена, решили посвятить себя задаче помощи бездомным и голодающим жертвам мировой войны. Я напомнил себе, что меня не просят давать конкретные рекомендации, а скорее просят объяснить, как может ответить психолог на вопрос о возможности предупреждения войн. 

Формулируя в своем письме постановку задачи, Вы отбираете ветер у моих парусов! Однако я рад следовать за Вами и заняться подтверждением Ваших заключений. Я сделаю все от меня зависящее, чтобы, по возможности, расширить их моим пониманием или моими гипотезами. 

Вы начинаете с отношения между властью и правом, и это, несомненно, правильная система координат для наших исследований. Но термин «власть» я буду замещать и совмещать с более употребительным словом — «насилие». 

Право и насилие для нас сегодня представляются противоположностями. Легко показать, однако, что одно развилось из другого; рассматривая вопрос с самого начала, достаточно легко прийти к решению проблемы. Я прошу прощения, если в том, что я буду упоминать в дальнейшем как общеизвестные и доступные факты, появится ряд новых данных, однако контекст требует именно такого метода изложения. 

Конфликт интересов между людьми в принципе решается посредством насилия. В этом человек не изобрел ничего нового, то же самое происходит и в мире животных. Однако вдобавок у людей появились конфликты мнений, каковые могут достигать наивысших вершин абстракции и, видимо, требуют иной техники разрешения. Эти тонкости появляются не сами по себе, но есть результат скрытого развития. Вначале грубая сила была фактором, который в малых сообществах решал вопрос о собственности и лидерстве. Однако очень скоро физическая сила была потеснена и замещена использованием различных орудий; они делали победителем того, чье оружие лучше или кто более умел в его изготовлении. Вхождение в обиход оружия впервые позволило умственным способностям возобладать над грубой силой, но суть конфликта не изменилась: ослабев от ущерба, одна и конфликтующих сторон-партий оказывается перед нехитрым выбором — отказаться от своих притязаний или быть уничтоженной. Наиболее эффективно такое завершение конфликта, при котором противник полностью выведен из строя — другими словами, убит. Эта процедура имеет два преимущества: враг не может возобновить военные действия и, во-вторых, его судьба является сдерживающим примером для остальных. Кроме того, кровопролитие удовлетворяет некоторую инстинктивную страсть — к этому положению мы еще вернемся. 

Однако есть аргументы и против убийства: возможность использования врага как раба — если дух его будет сломлен, ему можно оставить жизнь. В этом случае насилие находит выход не в резне, а в покорении. Здесь истоки практики пощады; однако победитель с этого времени вынужден считаться с жаждой мести, терзающей его жертву, создающей угрозу его персональной безопасности. 

Таким образом, в примитивных сообществах жизнь протекает в условиях господства силы: насилие осуществляет власть над всем сущим, используя жестокость, будь то жестокость природы или армии. 
Известно, что это положение вещей изменялось в процессе эволюции, и был пройден путь от насилия к праву. Однако каков этот путь? Мне кажется, один-единственный. Он вел к такому положению дел, что большую силу одного смогло компенсировать объединение слабейших, к убеждению, что «силу можно одолеть всем миром». Мощь объединения разрозненных дотоле одиночек делает их вправе противостоять отдельному гиганту. Таким образом, мы можем дать определение «права» (в смысле закона), используя представление о власти сообщества. Однако это по-прежнему насилие, незамедлительно применяемое к любому одиночке, противопоставляющему себя сообществу. Насилие, использующее те же методы для достижения своих целей, хотя насилие общественное, а не индивидуальное. Однако для перехода от грубой силы к царству законности должны произойти определенные изменения в психологии. Союз большинства должен быть прочным и стабильным. Если это основное условие будет нарушено каким-либо выскочкой, то до тех пор пока выскочка не будет поставлен на место, положение вещей не будет меняться. Другой человек, завороженный превосходством его власти, пойдет по его стопам, вверяя себя вере в насилие, — и цикл повторится бесконечно. Противопоставить этому порочному кругу борьбы за власть можно только постоянный союз людей, который должен быть очень хорошо организован; залог успеха — в создании индустрии для претворения свода правил-законов в жизнь, которая применяла бы насилие таким образом, чтобы все законные решения неукоснительно исполнялись. Распознавание возмутителей спокойствия среди членов группы, связанной чувствами единства и братской солидарности, лежит в основе реальной силы и эффективности общины. В этом состоит то, что представляется мне ядром проблемы: по мере превращения произвола насилия в силу великого объединения людей, основанного на сообществе чувств, формируется общность чувств, скрепляющих членов общины сетью связей. Далее мне остается лишь шлифовать это утверждение. Все достаточно просто, пока сообщество состоит из множества равнозначных индивидов. Законы общины гарантируют общую безопасность, требуя взамен ограничение персональной свободы и отказ от использования личной силы. Но это только умозрительная возможность; практически ситуация всегда усложняется фактом того, что неравенство существуют изначально в делении людей на группы, например, на мужчин и женщин, отцов и детей; в результате войн и завоевательных походов всегда появляются победители и побежденные и, соответственно, владельцы и рабы. С тех самых пор общинные законы претерпевают трансформацию, отражающую фактическое неравенство, закрепляя положение дел, при котором рабские классы наделяются меньшим количеством прав. В этом положении дел заложены два фактора, определяющие как неустойчивость существующего правопорядка, так и возможность его эволюции: во-первых, это попытки правящего класса подняться над ограничениями закона и, во-вторых, постоянная борьба угнетенных за свои права. Последние борются за ликвидацию юридического неравенства, воплощенного в кодексах, и замену его законами, одинаковыми для всех. Вторая из этих тенденций особенно заметна, когда происходят изменения к лучшему, связанные с изменением расстановки сил в пределах сообщества. В этом случае законы постепенно приходят в соответствие с изменившимся раскладом сил, если обычное нежелание правящего класса принимать новые реалии не приводит к восстаниям и гражданским войнам. В моменты восстаний, когда закон временно бездействует, избежать насильственного разрешения конфликтов интересов в обществе невозможно, и сила вновь становится арбитром соревнования, ведущего к установлению обновленного законодательного режима. В то же время существует и другой фактор, позволяющий менять общественное устройство мирным способом, заключенный в области культурной эволюции общественных масс; однако этот фактор имеет иной порядок и будет рассмотрен отдельно. 

Таким образом, мы видим, что даже в пределах группы людей конфликт интересов делает неизбежным применение насилия. Повседневные нужды и общие заботы, проистекающие из совместной жизни, способствуют быстрому решению таких конфликтов, причем варианты мирных решений определенным образом совершенствуются. Однако достаточно одного взгляда на мировую историю, чтобы увидеть бесконечный ряд конфликтов одного общества с другим (или многими другими), конфликтов между большими и малыми общностями — городами, провинциями, племенами, народами, империями, — которые почти всегда решались пробой сил в войне. Побежденные в таких войнах пожинают плоды конкисты и мародерства. Невозможно дать однозначную трактовку нарастающим масштабам этих войн. Одни из них (например, завоевания монголов и турок) не приносили ничего, кроме бедствий. Другие, напротив, приводили к превращению насилия в право — в пределах объединенных в войне земель исключалась возможность обращения к насилию, а новый правопорядок сглаживал конфликты. Так, завоевания римлян одарили Средиземноморье римским правом — pax romana. Страсть французских королей к величию создала новую Францию, исповедующую мир и единство. Как бы парадоксально это ни звучало, необходимо признать, что война была не самым негодным средством для установления желанного «нерушимого» мира, поскольку рождала громадные империи, в пределах которых сильная центральная власть ограничивала все поползновения к стычкам. Практически, конечно, мир не был достигнут, громадные империи возникали и вновь распадались, поскольку не могли достичь реального единства частей, насильственно связанных. 

Более того, все известные до сих пор империи, как бы они ни были велики, имели определенные границы и для выяснения отношений друг с другом прибегали к помощи армий. Единственным значимым результатом всех военных усилий стало лишь то, что человечество поменяло бесчисленные, беспрестанные малые войны на более редкие, но и более опустошительные великие войны. 

Все сказанное можно отнести и к современному миру, и Вы пришли к этому заключению кратчайшим путем. Единственный и основной путь для окончания войн заключается в том, чтобы создать центральный контроль, который при всеобщем согласии должен играть решающую роль в любом конфликте интересов. Для этого необходимы две вещи: во-первых, создание верховного суда, во-вторых, наделение его адекватной исполнительной силой. Первое требование бесполезно до тех пор, пока не выполнено второе. Очевидно, что Лига Наций, являясь верховным судом в указанном смысле, удовлетворяет первому требованию, однако не удовлетворяет второму. Эта конструкция не располагает силой по определению и сможет набрать ее лишь в том случае, если эту силу предоставят члены нового объединения наций. Но положение дел таково, что рассчитывать на это не приходится. Обращаясь к Лиге Наций, необходимо отметить всю уникальность этого эксперимента, по всей видимости, никогда не имевшего места в истории в таком масштабе. Это — попытка обзавестись международной верховной властью (другими словами — реальным воздействием), которая до сих пор не может воплотиться в жизнь, что можно интерпретировать в рамках общего идеализма, свойственного плодам рассудка. 

Мы говорили, что общество связано воедино двумя факторами: насильственным принуждением и общинными связями (групповыми идентификациями — если использовать специальные термины). При отсутствии одного из факторов, другой способен удерживать единство группы. Эта точка зрения работает только в том случае, когда существует глубинное чувство общности, разделяемое всеми. Следовательно, требуется единая мера эффективности таких чувств. История говорит нам, что в некоторых условиях чувства были вполне действенны. Например, концепция панэллинизма как отражение ощущения пребывания во враждебном варварском окружении выражалась в амфиктионах (религиозно-политических союзах), институте оракулов и олимпийских играх. Эта концепция оказалась вполне достаточной как метод гуманизации конфликтов внутри расы эллинов и даже для того, чтобы в своем стремлении поразить врага эллинские города и их союзы избегли соблазна коалиций со своими расовыми врагами — персами. Солидарность христианского мира, больших и малых наций в эпоху Возрождения была как нельзя более эффективным препятствием против тотальной деспотии — заветной цели султана. В наше время мы тщетно оглядываемся в поисках идеи, приоритет которой оказался бы бесспорным. Ясно, что националистические идеи, главенствующие сегодня в любой стране, работают в совершенно ином направлении. Некоторые из тех, кто лелеет надежду, что концепции большевиков могут покончить с войнами, забывают, возможно, о реальном положении дел, при котором эта цель достижима лишь по окончании периода жесточайшего международного противостояния. Представляется, что любые попытки заменить грубую силу властью идеалов в современных условиях фатально обречены на провал. Нелогично игнорировать тот факт, что право изначально было грубым насилием, и до сего дня оно не может обойтись без помощи насилия. 

Теперь я могу прокомментировать и другое Ваше суждение. Вы поражены, что людей столь легко инфицировать военной лихорадкой, и полагаете, что за этим должно стоять нечто реальное — инстинкт ненависти и уничтожения, заложенный в самом человеке, которым манипулируют подстрекатели войны. Я полностью согласен с Вами. Я верю в существование этого инстинкта и совсем недавно с болью наблюдал его оголтелые проявления. В этой связи я могу изложить фрагмент того знания инстинктов, которым сегодня руководствуются психоаналитики, после долгих предварительных рассуждений и блужданий во тьме.

Мы полагаем, что человеческие влечения бывают только двух родов. Во-первых, те, что направлены на сохранение и объединение; мы называем их эротическими (в том смысле, в каком Эрос понимается в платоновском «Пире»), или сексуальными влечениями, сознательно расширяя известное понятие «сексуальность». Во-вторых, другие, направленные на разрушение и убийство: мы классифицируем их как инстинкты агрессии или деструктивности. Как Вы понимаете, это известные противоположности — любовь и ненависть — преобразованные в теоретические объекты; они образуют аспект тех вечных полярностей, притяжения и отталкивания, которые присутствуют и в пределах Вашей профессии. Однако мы должны быть крайне осторожны при рассмотрении понятий добра и зла. Каждый из этих инстинктов не существует без своей противоположности, и все явления жизни происходят от их деятельности, работают ли они в согласии или в оппозиции. Инстинкт любой категории практически никогда не работает отдельно; он всегда смешивается («сплавляется», как мы говорим) с некоторой дозой его противоположности, что способно изменить его направленность, а в некоторых обстоятельствах препятствует достижению конечной цели. Так, самосохранение имеет, несомненно, эротическую природу, но, судя по конечному результату, это тот самый инстинкт, который вынуждает к агрессивным действиям. Таким же образом инстинкт любви, будучи направлен на определенный объект, жадно впитывает примеси другого инстинкта, если это повышает эффективность овладения целью. Трудность изоляции двух видов инстинкта в их проявлениях долго не позволяла нам распознать их. Если Вы согласитесь пройти вместе со мной несколько дальше в этом направлении, то обнаружите, что человеческие отношения дополнительно осложняются и другим обстоятельством. Только в исключительных случаях некоторое действие стимулируется действием единственного инстинкта, который сам по себе является смесью Эроса и деструктивного начала. Как правило же, взаимодействуют несколько вариантов сплавов, образованных инстинктами, вызывая к жизни тот или иной акт. Этот факт был должным образом отмечен Вашим коллегой — профессором физики из Геттингена Г.C. Лихтенбергом; возможно даже, он был более выдающимся физиологом, чем физиком. Развивая понятие «карт мотивации», он писал следующее: «…эффективные поводы, побуждающие человека к действию, могут классифицироваться, подобно 32 градациям направления ветра, и могут быть описаны в той же самой манере как зюйд-зюйд-ост, например: «пища-пища-слава» или «слава-слава-пища». Таким образом, целая гамма человеческих побуждений может стать поводом для вовлечения нации в войну; для этого используется мотивация высоких и низких побуждений, причем как явных, так и не артикулированных. Среди этих побуждений жажда агрессии и разрушения, несомненно, присутствует; ее распространенность и силу подтверждают неисчислимые жестокости истории и повседневная жизнь человека. Стимуляция разрушительных импульсов путем обращения к идеализму и эротическому инстинкту, естественно, содействует их высвобождению. Размышляя относительно злодеяний, зарегистрированных на страницах истории, мы чувствуем, что идеальный повод часто служил камуфляжем для жажды разрушения. Иногда, как в случае с ужасами Инквизиции, кажется, что идеальные побуждения, овладевающие рассудком, черпают свою в силу в безрассудстве разрушительных инстинктов. Можно интерпретировать так или иначе, но суть дела не меняется. 

Я понимаю, что Вы интересовались предотвращением войны, а не нашими теориями. Однако позвольте мне все же задержаться на разрушительном инстинкте, которому редко уделяют внимание, отвечающее его значимости. Этот инстинкт, без преувеличения, действует повсеместно, приводя к разрушениям и стремясь низвести жизнь до уровня косной материи. Со всею серьезностью он заслуживает названия инстинкта смерти, в то время как эротические влечения представляют собой борьбу за жизнь. Направляясь на внешние цели, инстинкт смерти проявляется в виде инстинкта разрушения. Живое существо сохраняет свою собственную жизнь, разрушая чужую. В некоторых своих проявлениях инстинкт смерти действует внутри живых существ, и нами прослежено достаточно большое число нормальных и патологических явлений такого обращения разрушительных инстинктов. Мы даже впали в такую ересь, что стали объяснять происхождение нашей совести подобным «обращением» внутрь агрессивных импульсов. Как Вы понимаете, если этот внутренний процесс начинает разрастаться, это поистине ужасно, и потому перенесение разрушительных импульсов во внешний мир должно приносить эффект облегчения. Таким образом, мы приходим к биологическому оправданию всех мерзких, пагубных наклонностей, с которыми мы ведем неустанную борьбу. Собственно, остается резюмировать, что они даже более в природе вещей, чем наша борьба с ними. 

Все сказанное может создать у Вас впечатление, что наши теории образуют мифологическую и сумрачную область! Но не ведет ли всякая попытка изучения природы в конечном счете к этому — к своего рода мифологии? Иначе ли обстоит дело в физике? Наш умозрительный анализ позволяет с уверенностью утверждать, что нет возможности подавить агрессивные устремления человечества. Говорят, что в тех счастливых уголках земли, где природа дарует человеку свои плоды в изобилии, жизнь народов протекает в неге, не зная принуждения и агрессии. Мне тяжело в это поверить, и далее мы рассмотрим жизнь этого счастливого народа подробнее. Большевики также стремятся покончить с человеческой агрессивностью, гарантируя удовлетворение материальных потребностей и предписывая равенство между людьми. Я полагаю, что эти упования обречены на провал. Между прочим, большевики деловито усовершенствуют свои вооружения, и их ненависть к тем, кто не с ними, играет далеко не последнюю роль в их единении. Таким образом, как и в Вашей постановке задачи, подавление человеческой агрессивности не стоит на повестке дня; единственное, на что мы способны, — попытаться выпустить пар другим путем, избегая военных столкновений. 

Из нашей «мифологии инстинктов» мы можем легко вывести формулу косвенного метода устранения войны. Если склонность к войне вызывается инстинктом разрушения, то всегда рядом есть его контрагент — Эрос. Все, что продуцирует чувства общности между людьми, является противоядием против войн. Эта общность может быть двух сортов. Первое — это такая связь, как притяжение к объекту вожделения, проявляющаяся как сексуальное влечение. Психоаналитики не стесняются называть это любовью. Религия использует тот же язык: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Это набожное суждение легко произнести, да только трудно выполнить. Вторая возможность достижения общности — посредством идентификации. Все, что подчеркивает сходство интересов людей, дает возможность проявиться чувству общности, идентичности, на котором, по большому счету, и основано все здание человеческого общества. В Вашей резкой критике злоупотреблений властью я усматриваю еще одно предложение, как нанести удар по истокам войны. Одной из форм проявления врожденного и неустранимого неравенства людей является разделение на ведущих и ведомых, причем последних — подавляющее большинство. Это большинство нуждается в указании свыше, чтобы принять решение, которое без колебаний принимается к исполнению. Отметим, что человечеству предстоит еще много выстрадать, прежде чем родится класс независимых мыслителей, не поддающихся запугиванию, стремящихся к истине людей, миссия которых будет состоять в том, чтобы своим примером указывать дорогу массам. Нет необходимости заострять внимание на том, сколь мало политические или церковные ограничения на свободу мысли поощряют идею переустройства мира. Идеальным состоянием для общества является, очевидно, ситуация, когда каждый человек подчиняет свои инстинкты диктату разума. Ничто иное не может повлечь столь полного и столь длительного союза между людьми, даже если это образует прорехи в сети взаимной общности чувств. Однако природа вещей такова, что это не более чем утопия. Другие косвенные методы предотвращения войны, конечно, более выполнимы, но не могут повлечь за собой быстрых результатов. Они более напоминают мельницу, которая мелет столь медленно, что люди скорее умрут от голода, чем дождутся ее помола. 

Как Вы видите, консультации с теоретиком, живущим вдали от мирских контактов, насчет практических и срочных проблем не прибавляют оптимизма. Лучше заниматься каждым из возникающих кризисов теми средствами, которые имеются в наличии. 

Однако мне хотелось бы обратиться к вопросу, который меня тем более интересует, что он не был затронут в Вашем письме. Почему Вы и я, как и многие другие, столь неистово протестуют против войн, вместо того чтобы признать их адекватной противоположностью неуемности жизни? Представляется, что это замечание достаточно естественно звучит и в биологическом смысле, а также с неизбежностью следует из практики. Я полагаю, что Вы не будете шокированы такой постановкой вопроса. Для лучшего проникновения в суть вопроса спрячемся за маской притворной отчужденности. Ответить на мой вопрос можно следующим образом. Каждый человек обладает возможностью превзойти самого себя, тогда как война отнимает жизнь вместе с надеждой; стремление к сохранению человеческого достоинства способно принудить одного человека убить другого, и следствием этого является крушение не только того, что добыто тяжким физическим трудом, но и многого другого. 

Кроме того, современные способы ведения войны почти не оставляют места проявлениям истинного героизма, и могут привести к полному истреблению одной или обеих воюющих сторон, учитывая высокое совершенство современных методов уничтожения. Это справедливо в той же мере, в какой очевидно, что мы не можем запретить войны всеобщим договором. 

Несомненно, что любое из утверждений, которые я сделал, может быть подвергнуто сомнению. Можно спросить, например, почему общество, в свою очередь, не должно притязать на жизни своих членов? Более того, все формы войны невозможно осудить без разбора; до тех пор пока есть нации и империи, беззастенчиво готовящиеся к истребительным войнам, все должны быть оснащены в той же степени для ведения войны. Но мы не будем сосредоточиваться на этих вопросах, поскольку они лежат вне круга проблем, к обсуждению которых Вы меня пригласили. 

Я перехожу к другому пункту, базирующемуся, насколько я понимаю, на нашей общей ненависти к войне. Дело в том, что мы не можем без ненависти. Мы не можем иначе, ибо такова наша органическая природа, хоть мы и пацифисты. Найти аргументы для обоснования этой точки зрения не составит труда, однако без объяснения это не слишком понятно. 

Я вижу это следующим образом. С незапамятных времен длится процесс культурного развития человечества (некоторые, насколько мне известно, предпочитают именовать его цивилизацией). Этому процессу мы обязаны всем лучшим в том, какими мы стали, равно как и значительной частью того, от чего мы страдаем. Природа и причины этой эволюции неясны, ее задачи размыты неопределенностью, однако некоторые из ее характеристик легко почувствовать. Вполне вероятно, что он может привести человечество к вымиранию, ибо наносит ущерб сексуальной функции — уже сегодня некультурные расы и отсталые слои населения размножаются быстрее, чем развитые и высококультурные. Возможно сопоставление этого процесса с результатами одомашнивания некоторых пород животных, несомненно вызывающего изменения в их физическом строении. Однако представление, что культурное развитие общества является процессом того же порядка, пока не стало общепринятым. Что же касается психических изменений, которые сопровождают культурный процесс, то они поразительны и их невозможно отрицать. Установлено, что они заключаются в прогрессирующем отказе от завершенного инстинктивного действия и ограничении масштаба инстинктивного отклика. Сенсации наших прадедов для нас — пустой звук или же невыносимо скучны, и если наши этические и эстетические идеалы претерпели изменение, то причиной тому не что иное как органические изменения. С психологической стороны мы имеем дело с двумя важнейшими феноменами культуры, первый из которых — формирование интеллекта, подчиняющего себе инстинкты, и второй — замыкание агрессии внутри себя со всеми вытекающими из этого выгодами и опасностями. Сегодня война приходит во все более решительное противоречие с ограничениями, налагаемыми на нас ростом культуры; наше негодование объясняется нашей несовместимостью с войной. Для пацифистов, подобных нам, это не просто интеллектуальное и эмоциональное отвращение, но внутренняя нетерпимость, идиосинкразия в ее наиболее выраженной форме. В этом отрицании эстетическое неприятие низости военного способа действий даже перевешивает отвращение к конкретным военным злодеяниям. 

Как долго придется ждать, чтобы все люди стали пацифистами? Ответ неизвестен, но, возможно, не так уж фантастичны наши предположения о том, что эти два фактора — предрасположенность человека к культуре и вполне обоснованный страх перед будущим, заполоненным войнами, способны в обозримом будущем положить конец войне. К сожалению, мы не в состоянии угадать магистраль или даже тропу, ведущую к этой цели. Не умаляя точности суждения, можно лишь сказать, что все то, что в той или иной форме сделано для развития культуры, работает против войны.

Ваш 
Зигмунд Фрейд(Вена, сентябрь 1932) 

Статья. Мишель Неро «СУДЬБЫ ТРАНСФЕРА: МЕТОДОЛОГИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ «

Когда Рене Дяткин спросил у меня мимоходом, согласен ли я обсудить проблему судеб трансфера, я тут же ответил утвердительно. Такая поспешность заслужива­ет, может быть, если не оправдания, то, по меньшей мере, прояснения; во всяком случае, несколько дней спустя я занялся проработкой методологической стороны вопроса.

В своей жизни я проходил анализ с Рене Дяткиным всего один раз в 1960-1964-х годах, и у меня имеется только та точка зрения на «транши»1 анализа, ко­торую я приобрел, работая с вышеупомянутыми траншами в качестве аналитика, а не в качестве пациента.

В 1974 году был опубликован «Трансфер», написание которого началось в 1968 году и после ряда перерывов возобновилось в 1972 году. С тех пор я не знаю, правильно или неправильно я сориентирован, чтобы говорить о судьбах трансфера, но именно тогда и сформировалась моя позиция. Если я берусь за проработку методологической стороны вопроса, то это не значит, что я настаиваю на этой позиции. Я не скажу об этом ни больше, ни меньше, но тому, кто начнет критику моей эпистемологической позиции, буду вторить — буду одного мнения с теми, кто, отмечая ошибки, которые содержит такая позиция, относится с подозрением к тому или иному утверждению, поддерживаемому мною по этому вопросу. Но сразу же им замечу, что в отношении отсутствия четкой позиции, о чем я только что сказал, они находятся в точно таком же положении, ибо, став аналитиками, они сами определили судьбу трансфера, которая их и сделала таковыми; и если это вопрос о судьбах трансфера, то один из ответов, и не самый последний, мог бы сводиться к трансферу судьбы. Другими словами, я бы им сказал, что в царстве слепых, которое они так хорошо знают, я смог бы претендовать только на относи­тельно завидное звание быть одноглазым.

Тем не менее, эпистемологический процесс, очевидно, не является закрытым.

Какие средства мы имеем, в строгом смысле слова, для критики и обсуждения судьбы трансфера? Именно в терминах эпилога, как говорят об истории, которая закончена, но к которой необходимо добавить еще главу, я услышал вопрос, адресованный мне: что стало с вами, чем стал я для вас, что вы сделали с трансфером?

Вопрос показался мне тем более настоятельным, что был правомерным, а таковым он был потому, что анализ велся способом, который оставлял мне свободу мысли, но еще более он научал меня этой свободе мысли; в том и заключается парадокс свободы, что она обязывала меня говорить об этом.

По размышлении оказывалось, что вопрос о судьбах трансфера относится не только к эпилогу или к продолжению, но и к становлению в полном смысле слова. Можно сказать, используя фотографическую аналогию, что это что-то вроде глубины поля, проработка в бесконечности, но, в то же время, и в наиболее приближенной точке. Короче говоря, судьба трансфера своим загадочным названием ста­вила трансфер в перспективу, обусловленную как предшествующим анализом, так и его следствиями.

Предшествующие определения трансфера ставят проблему его необходимости. В чем, могут законно спросить, насущность трансфера, и одного более чем другого? Если бы существовало абсолютное знание, можно было бы говорить о доле необходимого и случайного. Каждый человек хотел бы знать, что в его жизни про­изошло неотвратимо, а что привнесено случаем.

Чем строже наука, тем больше она утверждает закон над реальным и тем больше принимает в расчет случайности. Комическая сторона дела состоит в том, что чем более науки приближаются к реальности, чем более они претендуют на точ­ность, тем более они отдают дань случайности. С этой точки зрения, и пара­доксальным образом, мы не так уж плохо сориентированы, чтобы сказать, что, несмотря на случайность встреч, на случайности истории, вырисовывается что-то необходимое и неизбежное, где трансфер как раз представляет собой одну из фигур.

Но сразу же уточним, что если анализ как случай, как событие в жизни, и зависит, с одной стороны, от случайности, от непредвиденного, от неожиданностей, то, с другой стороны, имеет отношение к необходимости, причины которой об­наружатся только après-coup (задним числом) и проявятся через эту неожидан­ность, через эту случайность, через это событие. Иными словами, только ретро­спективно мы можем говорить о какой-либо судьбе трансфера. Именно путем après-coup мы можем вообразить конфигурацию, предшествующую трансферу. Во всяком случае, именно единым движением ума мы должны уловить и предше­ствующие конфигурации, и случайность встречи. Мы можем прыгнуть в поезд только на полном ходу, иначе говоря, мы никогда не узнаем, как фантазм абсо­лютного знания подсказал нам то, чем эта встреча обязана случаю, а чем необхо­димости.

Если это уточнение должно быть сделано прежде всего, прежде всякого методологического процесса, то нужно иметь в виду, что две школы иногда целена­правленно, а иногда безотчетно ставят акцент, либо на эффекте чистого повторе­ния трансфера, либо на том, что мода определила как рамку аналитической ситуации. Прежде чем выносить решение об обоснованности одного или другого направления, нужно сказать, что они неразделимы и неразделимы потому, что од­новременны. И это по причине, зависящей от самой природы трансфера, который может пониматься только как столкновение с актуальным (и для того, чтобы расширить термин, который мы

продолжаем вводить), qui pro quo1, то есть как воскрешение предшествующей фигуры но фигуре момента.

Более ли уместно начать анализ с мужчиной? Или же более полезно начать его с женщиной? Это вопрос совершенно абстрактный. Абстрактный не означает, что он лишен смысла, он им даже перегружен до степени неузнаваемости, но он нахо­дит оправдание своего смысла только после того, как совершенно конкретная встреча имела место.

Пруст в одной из своих блестящих миниатюр, которые иногда следуют за обширными отступлениями, говорит о ревности, наличие которой зависит от женщины, в том смысле, что речь идет о такой-то женщине, а не о другой, об Альбертине в данном случае; что без нее ревность вовсе и не появилась бы.

Но отсюда видно, что именно эти отступления и составляют суть дела. Анализ, некоторым образом, — это необходимое отступление. Он никогда сразу и мгновенно не направляется к главному, и поэтому трансфер появляется внезапно, за­хватывает врасплох и сам удивляется, что он есть.

Ревность, введенная сюда как бы невзначай, увлекает трансфер к его самой высшей точке, к точке трансферентной Любви. Таким образом, говорить о судьбе трансфера — это равносильно тому, чтобы говорить о «до» и «после», не по пово­ду какого-то события, а именно о Любви.

Сказать о Любви, появляющейся внезапно, — это значит сказать, что она была подготовлена издавна, и самые простые вопросы, относящиеся к ней, становятся самыми трудными: может ли быть вытесненным трансфер?

Заметим сразу же, что трансфер — центральное происшествие анализа, сердце Реактора — не входит в метапсихологию, если подразумевать под метапсихологией тексты Фройда, которые к этому относятся. Мотор психического аппарата не входит в состав психического аппарата. Влечения знают свою судьбу.

Трансфер же, зависящий по своей природе от движения, от перемещения, есть, как справедливо заметил Лакан, «отыгрывание бессознательного». Трудно ска­зать, что он может быть вытесненным, как та или иная репрезентация. Но весь аналитический опыт показывает его изменчивым, появляющимся вновь, разно­образным. Напрашивается образ блуждающего огонька, он вспыхивает во мно­жестве различных мест; дело в том, что по самому своему проявлению он оказы­вается половодьем, возвращением вытесненного или, может быть, более просто потенциальным содержанием.

Другое общепризнанное мнение связывает его еще более тесно с любовью; скорее речь идет не о его вытеснении, а о том, что он трансформируется, меня­ет направление, показывает другую свою грань и превращается в ненависть, которая чаще всего принимает ученую форму так называемого негативного трансфера.

Пусть меня здесь правильно поймут: любое психическое содержание, каким бы оно ни было, может быть вытесненным, удерживаемым под спудом, превращен­ным в свою противоположность. Но трансфер по своему размаху превосходит само вытеснение. Вопрос приобретает особое значение, когда речь идет о том, чтобы вынести решение о судьбе трансфера, так как можно было бы утверждать, что после испытания анализом, после его разъяснения, именно к вытеснению он и ведет, подталкивает, если можно так сказать. В связи с этим следует сделать утверждение, что нужно кончать с ликвидацией, что нужно ликвидировать ликвидацию. Ни в коем случае нельзя утверждать, что через саму интерпретацию трансфер бу­дет разрушен, так же как нельзя сказать, что бессознательное может быть отменен­ным. Это не мешает никоим образом тому, чтобы та или иная часть его самого, через которую он обнаруживается, была сначала вытеснена, чтобы затем выйти на поверхность. Я понимаю под частью его самого такую частичную фигуру терапев­та, такое влечение, к нему относящееся, такое расчленение, совершающееся над самим лицом, такую метонимию в простом смысле pars pro toto1 которая его обо­значает и, в то же самое время, мешает его заметить. Именно через последовательные атаки этих мимолетных появлений и совершается некая кристаллизация.

Разумеется, я об этом много говорил, эти появления, оказывающиеся фантомами, осмелюсь сказать, в конкретном смысле слова, возникают не на пустом месте, а в ноле, ограниченном контртрансфером, и задача состоит в том, чтобы засеять это поле, которым подкармливается трансфер. Наивная метафора, которую я здесь развиваю из посева, наивна только от невозможности просчитать перспективу, ибо стоит лишь бросить взгляд дальше этой точки горизонта, как за преде­лами мгновенной и неудержимой Любви, которая, по выражению Пруста, «зави­сит от женщины», вырисовывается другая Любовь, абсолютная и незыблемая, неосязаемая и направленная на Другого как такового, то есть как на абсолютного представителя инаковости.

На чем основывается это утверждение? На следующем: разъяснение трансфера имеет смысл, если оно разоблачает одновременно перенос предшествующей фигуры на актуальную фигуру и сам принцип этого перемещения; когда оно не заставляет только расшифровывать ближайшую загадку, которая предлагается в очередном отрезке, но обнаруживает, в то же время, внутренний синтаксис, дела­ющий возможной эту замену. Чтобы эвристическое значение трансфера не оста­навливалось на интерпретации, будь она даже удачной в конце очередного анали­тического отрезка, нужно, чтобы оно освещало внутренние процессы, которые, несмотря на колебания адреса, обнаруживали бы абсолютную функцию адресата. С того времени как вопрос возможного вытеснения трансфера приобретает истин­ный размах, сказать, что трансфер может быть вытесненным, — это также сказать, что все психические репрезентации, пришедшие в движение по причине встречи с аналитиком в рамках аналитической ситуации, могут быть вытесненными. Иначе говоря, сама аналитическая ситуация и аналитический процесс, вместе взятые, были бы вытеснены по способу отказа от препятствия.

Этот вопрос выдвигает другой, более общий вопрос — о показаниях к ана­лизу.

Тон бурных проклятий выдавал, по меньшей мере, характер, то есть паранойяльную структуру. А, с другой стороны, зачем прерывать такую речь, которая казалась адресованной не мне. Это продолжалось долго, пока я терпел, пока я был равнодушным и пока я с горечью констатировал, что кто-то в этом деле ошиб­ся адресом. В один прекрасный день, когда я потерял надежду на иссякание этой болтовни, появилось первое сновидение, переданное в тоне банального события и соединяющееся со всем остальным. Моя клиентка стояла перед холодильником, полным до краев обильной пищей. За неимением возможности проконсультировать­ся у кляйнианского коллеги, который, как я предчувствовал, нашел бы ввиду такой репрезентации, чем подкормить свою теорию, я был вынужден, как нам предписыва­ет аналитическое одиночество, использовать свои средства и сделать вывод, что сюда вложен трансфер на холодильник и что моя клиентка имела достаточно резервов, чтобы еще долго держаться, что, к сожалению, подтвердилось впоследствии. Я вмещался так, как если бы использовал акушерские щипцы, чтобы указать, что, может быть, предчувствие того, что больше нечего сказать, повлекло за собой это сновиде­ние изобилия. К моему великому удивлению, пациентка с этим согласилась, но возобновила с новой силой свою речь с того места, где она ее прекратила. Мой интерес вернулся, дело немного прояснялось. Я смутно предвидел, не имея в этом уверенно­сти, что пациентка пришла ко мне не от своего собственного лица, хотя и показывала всем видом, что это так, но была направлена одним из ее родственников, который завязывал со мной через подставное лицо долгую ссору. Неожиданно появилось но­вое сновидение, но на этот раз рассказанное с меньшей решительностью. Эта нерешительность больше, чем содержание, показалась мне счастливым предзнаменова­нием. Сновидение было простым и содержало только одну фигуру. Моя пациентка находилась в яйце, как это показано у Иеронима Босха (это я так вижу) и занима­лась любовью со своей матерью, однако вся эта система была совершенно неподвиж­ной. «Вот, — сказал я себе, — случай паранойи, который на сей раз не противоречит теории».

Оставалось только понять, что с этим делать. Я заметил, продолжая наблюдать, что, хотя эта капсула была закрытой, меня, тем не менее, приглашали туда проникнуть, пусть даже только взглядом. Я рассматривал это как вызов. Через эту приоткрытую брешь выходил на свет так надолго задержавшийся отцовский перенос. Он остался скорее касательным к этому кругу, чего мне не хотелось, поскольку именно там контртрансферентное движение и возникло.

Этот пример содержит, на мой взгляд, преимущество соединения в одном движении фигуры трансфера, отказа от перемещенного отцовского вмешательства и конфигурации Эдипова комплекса, который, если можно так сказать, был замо­рожен.

Анализ закончился кое-как. Пациентка призналась мне в том, что испытала чувство, будто прошла рядом с чем-то; я с этим согласился, и мы расстались хорошими друзьями. Некоторое время спустя она мне написала и попросила дать ад­рес женщины, с которой она могла бы продолжить начатую работу. Я уступил этой просьбе, понимая, что, несмотря на очевидную отставку, которую содержала в себе такая реакция, она укрепляла успех появившегося на свет отцовского пере­носа. В то же самое время у меня зародилось сомнение о возможном повторении, которое заключала в себе эта ситуация, поскольку и кто-то другой, как и я в данном случае, ставший близким, передаст ее еще кому-то, как это имело место в первый раз

Если я привожу этот пример, то только потому, что он знаменует для меня предел трансфера. Все здесь свидетельствует о том, что он был запоздалым, задер­жавшимся. Но задержавшийся не значит вытесненный. Во всяком случае, чтобы быть задержавшимся, трансфер должен существовать. Но потому наша встреча и имела место, что он существовал. Нужно понять противоречие, которое делает такой трудной мысль о трансфере: он может одновременно пониматься и как воз­можность, потенциальность и как событие, а лучше сказать, приход. Этот приход и эта возможность определяют поле неврозов переноса и дают им дефиницию.

Но не будем терять из виду ход наших мыслей, касающихся судеб трансфера.

Нужно, я сказал, ликвидировать ликвидацию. Отметим по этому поводу, что я охотнее говорю о прояснении трансфера, чем о его интерпретации. Другими словами, я противопоставляю чистую воду мутной, именно в этом, и ни в чем другом, состоит ликвидация, в этом и заключается главное. Сказать, что трансфер мог бы быть уничтоженным — значит вернуть его к какому угодно отношению, объектному, например, которое, несомненно, может забыться.

Конечно, можно допустить, что он теряет свою отчетливость, что-то смягчается в сути этого прихода. Лучшее доказательство этого в том, что можно искус­ственно (увеличением числа сеансов или их цены) «разогреть трансфер» или, наоборот, охладить игру. Но нужно остерегаться спутать трансфер с системой аналитической ситуации. Трансфер — это не все в анализе, он является мотором и тормозом анализа. Он не есть его сумма.

Мне режет слух, когда говорят, что «в трансфере» проанализировали проекции, идентификации, существование которых я не оспариваю и которые, несом­ненно, составляют плоть анализа, но которые не являются трансфером.

Трансфер явился предметом специфического открытия и специфического сопротивления этому открытию, что называют также контртрансфером. Образ раз­вязки, поскольку именно в этом состоит вопрос, был мною найден благодаря од­ной пациентке, обаятельной и утонченной, которая увидела во сне, как мы вместе танцевали, но мало-помалу приближались к двери, где жестом кисти она развер­нула мою руку, как развязывают, раскручивают, снимают колдовство. Мой един­ственный вопрос состоял в том, чтобы узнать, кто правил бал; я все еще не знаю ответа.

Необходимо признать, что судьба негативного трансфера ставит особую проблему. Нужно ли уточнять, что я его никогда не встречал в чистом виде. Я сомне­ваюсь, с другой стороны, в том, что анализ мог бы проходить без позитивного трансфера, который на заднем плане не дублировал бы случайности негативного трансфера. Нужно признать, что оценка судьбы негативного трансфера становит­ся более трудной в силу тональности неприятных аффектов, которые неизбежно его сопровождают. Однажды преодолев кризис, мы, может быть, обретаем склон­ность забывать превратности, в индийском смысле, которые отметили ход анали­за, чтобы запомнить в нем только нарциссически плодотворные моменты. Следу­ет, я думаю, различать две вещи: негативный по своей сути трансфер, то есть переиздающий инфантильный конфликт, но оставляющий аналитику свободу быть, скорее, свидетелем, чем участником, и негативный трансфер, передающий­ся в ходе лечения через кризис, через череду недоразумений, которые вовлекают самого терапевта, и, более того, через него направлены на аналитический процесс.

Фройд связал это с недоверием к аналитику. Необходимо признать, что чаще всего именно из-за неловкости аналитика, я говорю от своего собственного имени, И появляется такой конфликт. Нет никакого сомнения, что та же самая бестакт­ность, совершенная в атмосфере позитивного трансфера, не вызвала бы никакого уловимого конфликта с риском появления позднее негативного трансфера, раз­деляющего наравне с папской туфлей привилегию сдерживать долгое время уда­ры смертоносных деревянных башмаков. Еще здесь нужно отличать настоящую неловкость, забывчивость, ранящее слово или промах от того, что по избытку уме­ния и искусства бьет прямо в цель, но болезненно. В первом случае всегда можно повернуть машину вспять, если ситуация позволяет, во втором — никогда.

Очень интересное исследование Эйде Фэмберг показывает, как специфическое размышление пациента над недоразумением, над его особым способом пло­хо слышать или искажать интерпретации может привести к пониманию и даже к исчерпывающему прояснению конфликта. Негативный трансфер парадоксальным образом всегда обладает преимуществом очерчивать с большей точностью такую природу конфликта, такую конфигурацию бессознательных антагонизмов, какую позитивный трансфер чудом своего воздействия разрешил бы, сам не понимая как,

Об одном можно сказать уверенно: разрешение негативного трансфера, я хочу сказать, разрешение каждого из проявлений, сопровождающих его появление, никогда не выходит на нейтральное время. Не существует нейтрального, нулевого трансфера. По принципу маятника именно к позитивному трансферу и ведет это разрешение. Таким образом, негативный трансфер, так же как и трансфер во­обще, не может быть упразднен. Он, конечно, меняет тональность, но ни в каком случае он не теряет ни своего эвристического значения, ни своей способности к перемещению.

Именно ради удобства изложения я помещаю негативный трансфер в перспективу отдельной судьбы. Разумеется, в аналитической практике трансферы разли­чаются не так сильно, и их чередование более часто, нежели предполагается в те­ории. Но вопрос состоит в том, чтобы установить, когда и как в процессе лечения разыгрывается судьба трансфера.

В этом отношении текст Фройда из общей теории неврозов1 дает настоятельное предупреждение, которое освещает глубинную природу трансфера.

Эта цитата настолько важна, что я привожу ее полностью, несмотря на большой объем.

Необходимо, чтобы вы знали, что локализации либидо, появляющиеся в ходе лечения и после2него, не позволяют сделать никакого прямого заключения относительно его локализации в течение морбидного периода. Предположим, что мы констатиро­вали в ходе лечения трансфер либидо на отца, и что нам удалось удачно отделить либидо от этого объекта с тем, чтобы обратить его на персону врача: мы бы ошиб­лись, заключив из этого факта, что больной действительно страдал от бессознатель­ной фиксации либидо на персону отца.

Трансфер на персону отца конституирует поле битвы, где мы заканчиваем эту битву захватом либидо; последнее не было там установлено с самого начала, его корни в другом месте. Поле битвы, на котором мы сражаемся, не определяет с необходимостью важнейшую позицию врага. Защита вражеской столицы не всегда с необходи­мостью организуется у самых ворот; именно после устранения последнего трансфе­ра можно мысленно реконструировать локализацию либидо во время самой болезни.

Эта военная метафора, которая мне понравилась, укрепляет меня в намерении замять и удерживать стратегический пункт, от которого как раз и зависит судьба трансфера. Этот пункт состоит в следующем: либо терапевт буквально воспринимает трансфер, который ему адресован и смешивается с историческим персона­жем, положившим ему начало, тогда аналитический процесс (и именно здесь заключается опасность) не будет этим завершен, а вместо разъяснения зародится новая фиксация. Эта фиксация будет подпитываться лишь убеждением терапев­та, так как непроизвольно и благодаря ее силе инерции невроз переноса встанет на якорь в этом пункте. Либо терапевт, опираясь на дух, а не на букву трансфера, согласится участвовать в этой новой инсценировке, не выдавая большего креди­та, чем требуется. Можно надеяться, что в данном случае анализ трансфера под­держит эту возможность двойной наводки, которая составляет главный козырь невроза переноса. Я понимаю под двойной наводкой способность невротиков (ос­мелюсь сказать, классических) развертывать трансферы, делающие из них то, чем они являются, и в то же время прекрасно знать, к кому они обращаются. Эта двой­ная наводка такова, что в сновидениях поддерживает логику сновидения и одно­временно логику сновидца.

Мне заметят, и совершенно справедливо, что я здесь говорю только о классических неврозах и о классическом анализе подобно тому, кто, потеряв ключ, ищет его только в освещенных местах. Да, я ищу ключ в освещенных местах.

Но если мне задается вопрос о том, какова судьба трансфера, а не судьба анализа или лечения, я должен ответить в той области, где у меня есть возможность очертить это становление; и совсем другое — знать, следует или нет нарушать правила классической техники и где начинается область маргинальных правил.

Если я возвращаюсь к примеру нарциссического невроза, сфокусированного па фантазме соития с матерью в яйце, то только потому, что анализ развертывался в двух временных измерениях, то есть за счет второго «транша», который я считаю лишь частью тайны, как текст, где было бы только начало, а не следующая часть, и еще менее эпилог. Этот пример ставит проблему траншей анализа, кото­рые выявляют, по меньшей мере, одну из неуловимых случайностей в становле­нии трансфера.

Теперь я располагаюсь по другую сторону, во второй части, в качестве аналитика «транша» (поскольку это слово вошло в употребление) во втором или даже в третьем издании.

Я должен буду, в шутку говоря, свернуть шею тому общему месту, где утверждается, что там-то и там-то якобы можно увидеть промахи коллег. Никогда ничего подобного я в своей практике не видел: либо речь идет об анализе-«бидоне», кото­рый ведется по случайному озарению, и в этом случае дело ясно — рассматривае­мое лицо возвращается к сцене, но в качестве реального лица, так же как и любой протагонист истории пациента, либо имело место что-то из проясненного транс­фера (идет ли речь о классическом анализе или о других видах лечения, так как нельзя сказать, что только классический анализ обладает исключительной

властью прояснять трансфер), и в этом случае все происходит способом блуждания, способом «необходимого отступления», и где пациент, как заблудившийся путешественник, вдруг находит поляну, которую узнает.

«Да, — говорит он, — я видел подобное с ним или с нею». Осуществляется нечто вроде соединения и наложения. Но никогда нельзя терять из виду актуальность трансфера. Все разыгрывается здесь и сейчас, но здесь и сейчас пациент сталкивается с другим трансфером. Предшествующий анализ играет выпавшую на его долю роль локализации болезни, на что указал Фройд, в противном же слу­чае, она появляется как «проясненная». Предупреждение Фройда остается совер­шенно законным. Ничто не позволяет заключить, что что-то произошло там, где оно появляется сейчас, что именно сейчас вновь разыгрывается судьба трансфера. Я считал и считаю сейчас, что первый анализ может конституировать бессознательное травматическое событие, обнаружение чего имеет место только в ходе второго анализа. Этот феномен происходит по классической схеме ProtonPseudos, описанной Фройдом и квалифицирующей первую истерическую ложь. Вытесне­ние поднялось, открылось новое поле исследования, сексуальный характер кото­рого появляется только во втором издании и обнаруживается как травматиче­ский. Все вновь разыгрывается там, а еще здесь и сейчас, в новом трансфере. Трансфер, напомним, есть, прежде всего, сопротивление. Если идее трансфера, указывает Фройд, удалось по сравнению со всеми другими ассоциациями достичь сознания, то это как раз потому, что она удовлетворяет сопротивлению. Первый анализ поставляет аргументы следующим друг за другом сопротивлениям — та­кова трудность, с которой мы сталкиваемся во время второго анализа. Это сопро­тивление не может быть преодолено, если не остерегаться этого второго, более коварного и скрытого, и которое хотело бы, чтобы первое было стерто, сглажено вторым.

Трансфер трансфера — так ставится вопрос. Далекий от того, чтобы быть чисто теоретическим, он, напротив, исходит из самой точной практики. Ответ — нет. Нет трансфера трансфера. Именно здесь и сейчас снова разыгрывается партия. Но могут сказать: то-то или то-то было проинтерпретировано, проанализирова­но, обозначено; конечно, такой-то конфликт, фантазм, симптом были вскрыты, но у трансфера — другая природа; именно потому, что он сохранил свою власть актуализации, он и производит новое издание, новую сдачу карт.

Вопрос становится тонким, когда речь идет об одном и том же аналитике, возобновляющем анализ с тем же пациентом после долгого перерыва. Все заставляет верить, что пьеса, обретая старые декорации, будет разыграна по тому же сцена­рию. Конечно, огонь, который тлел, опять вспыхнет. Но все свидетельствует о том, что кое-что изменилось. Пациент изменился, аналитик изменился, собы­тия изменились. Он ее не любит больше, она его не любит больше, говорил Паскаль (Блез), которого я цитирую по памяти, а в целом — хорошенькое дело! Он больше не тот, она больше не та, они изменились. Именно под знаком по­кинутости Богом он и претерпевает изменение. В этих обстоятельствах мы с удивлением отмечаем, насколько нам удалось в действительности изменить технику, темп, курс, способ понимания; некоторые оптимисты назовут это из­менение прогрессом, другие же, более осторожные, скажут, что мы всегда на­ходимся в одной и той же точке.

Небольшое отклонение в субъективной оценке судеб трансфера — и вот мы в позиции контролирующего дебютанта, ведущего анализ из вторых рук. Озабоченный тем, чтобы лучше удерживать свою позицию, он служит мишенью для ассоциаций клиента, который под предлогом того, что они свободные, поставляет ему только те, что имеют отношение к его бывшему аналитику, которого он к тому же называет «мой аналитик». Дебютант, прослушав слишком хорошо урок, усту­пает место своему контролеру, не отдавая себе в этом отчета, и происходит доста­точно редкое явление, нечто вроде зеленого луча анализа, где трансфер пациента переносится на контролера. Единственный выход, срочный и необходимый в дан­ном случае, — убедить дебютанта, что обращаются именно к нему. Этот случай, конечно, утрированный; однако я с ним сталкивался один или два раза. От этого он не становится менее показательным.

Нормальная судьба трансфера, при условии, что она существует, — всего лишь исключение; таково правило. Чтобы говорить о судьбах трансфера, нужно было бы перечислить их все, одну за другой. Но принцип теории требует подняться на такой уровень обобщения, который абсорбирует все единичные судьбы.

Из всего, что было сказано, можно заключить, поскольку я хотел ликвидировать ликвидацию, что трансфер не рассеивается в тумане событий. В таком случае его нужно рассматривать как возможность, потенциальность. Все дока­зывает, что далекий от того, чтобы быть признанным невиновным, он, напро­тив, расстилает поле своих сил и резервов. Он заключает в себе противоречие: быть разрешенным здесь и сейчас и одновременно сохранять преимущества этой разрешенности после того, как здесь и сейчас замолкают. Совершенно очевидно, что к концепту сублимации и ведет рассмотрение этого становления, поскольку именно трансфером либидо Фройд характеризовал оперативную систему.

Насколько понятно и удовлетворительно для ума рассматривать сублимацию как естественный выход из трансфера, настолько же сложно, так как речь идет о методологическом процессе, выявить вышеуказанную сублимацию. Замыкая круг и возвращаясь к тому, с чего мы начали: к судьбам трансфера, к трансферу судьбы, подчеркнем: нужно хорошо видеть, что социального вовлечения, содержащегося во всякой сублимации, недостаточно для характеристики этой субли­мации, даже если это подтверждается профессионализмом.

Сублимация — это приоритет приоритетов мысли. Она доходит до такой точки, когда все те, кто может на нее претендовать, как бы вынуждены под ней подписать­ся вопреки своей воле. Можно было бы поверить, что они единственные, кто вправе о ней говорить, если бы от них исходило что-то вроде излучения.

Но что становится, за отсутствием этой маловероятной сублимации, с безутешной когортой анализантов без завершения и сокрушенных аналитиков?

Честно говоря, здесь у меня мало опыта. Это зависит, скорее, от моего способа бытия, чем от моей техники, то есть, от моей идиотии, если вы мне позволите понимать это слово в этимологическом смысле, а не в общеупотребительном.

Фройд в связи с этим различал скептиков, оптимистов и честолюбцев1 и, по неуловимому эффекту маятника, изначально склонял чашу весов бесконечного анализа скорее в сторону аналитика, чем в сторону его пациента. Я поддерживал мысль о том, что бесконечные анализы были бесконечными  с самого начала, желая этим подчеркнуть, что они несли вместе с трансфером модели повторения, уже отложенные про запас, и уже сглаженные модели разрывов. Теперь мое мнение об этом несколько изменилось. Я лучше понимаю, как контртрансфер может стать сообщником этой проволочки. Но я должен подчеркнуть, что функция сепарации должна рассматриваться в качестве специфической функ­ции, как одна из тех, «идиотия» которой благополучно существует и становится еще более удивительной, когда оказывается включенной, защитным образом, в процесс, который опровергает ее способность делать заключения.

Заметим по этому поводу, что метафоры, употребляемые Фройдом: «вражеская территория», «поле битвы» и, чтобы закончить ряд, «лев, который бросается только один раз», создают образ агрессии, и я не отношу «идиотию» сугубо на свой счет.

Так как все вещи равны, надо рубить, делить на транши. Две взаимосоответствующие темы: для женщины — сохранять зависть к пенису, а для мужчины — бунтовать против своей пассивной, или женской, позиции по отношению к друго­му мужчине, означающие для Фройда непреодолимый барьер всякого анализа, даже законченного, находят свой эквивалент в необходимости делить анализ на транши.

Я советовал тем, кто хотел бы сделать анализ слишком коротким или слишком длинным, установить правило абстиненции. По тем временам это был бы один из самых подходящих способов вновь сексуализировать трансфер. Почему немыслимо это правило сегодня? Потому что мы знаем, что как раз трансфер и не нужда­ется в том, чтобы быть ресексуализированным, его самого достаточно с избытком для этого, если только в бесконечном анализе не имело место что-то из десексуализации, что можно интерпретировать теоретически, по меньшей мере, как вклю­чение влечения к смерти.

Вышеуказанное ведет нас прямо к тому, что я хотел бы донести до вас: что трансфер является не только отчетливым элементом анализа в целом, носителем особой судьбы, но, еще более — что он может входить в оппозицию с судьбой ана­лиза, а точнее, с его окончанием.

Это все равно, что сказать, что в чрезмерно затянутом анализе трансфер уже давно угас. Если и есть ликвидация, то именно здесь она и происходит и совсем не в том смысле, который обычно придают этой ликвидации: покончить с устаревшей связью, вероятно, по аналогии с судьбой Эдипова комплекса, а в смысле ил­люзорной способности, способности к лже-связи, которая не рождается больше сама по себе. Если трансфер не производит больше трансфера, то он не является больше трансфером. Не остерегаясь этого, анализ разыгрывает карту сохранения, не будучи в силах отречься от такой потери. Сохранение может здесь пониматься, если мы хотим распространить его смысл до самых старых теоретических значе­ний, как сила самосохранения, противопоставленная сексуальным влечениям. Именно к самому анализу теперь могут прикладываться эти силы самосохра­нения.

Само собой разумеется, что в этом процессе самосохранения задействован контртрансфер и что именно здесь мы можем видеть, как вырисовываются сто силовые линии. По этому поводу понятие «побочного трансфера, накладывающегося на основной», введенное Конрадом Штайном, в связи с книгой Рустана «Такая печальная судьба», и означающее настоятельную необходимость инвести­ции фигуры Мастера, находит мое одобрение.

Показав проблематичным вытеснение трансфера, маловероятной, в этимологическом смысле, его сублимацию, невозможным трансфер трансфера, ликвиди­рующий его ликвидацию, и придя к рассмотрению трансфера в его актуальной сущности, я не могу вам дать лучшей иллюстрации идиотии (в чем публично ка­юсь), чем закончить exabrupto1 настоящее изложение, которое, если бы я об этом по позаботился, могло бы никогда не завершиться.

Статья. Сезар и Сара Ботелла «БЕССОЗНАТЕАЬНАЯ ГОМОСЕКСУАЛЬНОСТЬ И ДИНАМИКА ДВОЙНИКА В СЕАНСЕ «

Психика обширна, но о том не ведает.

Зигмунд Фройд.

Размышления, результаты,

проблемы (1938)

Мы не сомневаемся в значении тесной связи трансфера и контртрансфера, формирующей основную ось любого лечения. Однако в этой статье мы, прежде всего, обратимся к существованию определенных психических сил, большую часть вре­мени скрытых динамикой трансфера-контртрансфера, и попытаемся выделить ситуации, когда сообщничество, чаще всего бессознательно гомосексуальное, раз­деляемое двумя главными действующими лицами (протагонистами) сеанса, мешает проявлению некоторого типа опыта отношений, из-за его необычной или чуждой природы, становящегося беспокоящим и даже дезорганизующим. Способаотношений, в которых начинает проявляться до того игнорируемое пространство психического.

Вначале наша интуиция опиралась на идею, лежащую посредине между научной гипотезой и фантазией, касающейся эволюции мысли Фройда и его последовательных переносов на Флисса, Юнга, а затем, в конце своей жизни, на Ромена Роллана и Моисея.

Мы присоединяемся в своем понимании природы этих гомосексуальных инвестиций к тому, которое Фройд предлагает аналитикам в 1925 года в отношении сновидений: «Прежде я находил очень трудным приучать читателей к различию между проявленным (манифестным) содержанием и латентными мыслями… Те­перь аналитики примирились с фактом замещения явного содержания тем, что следует из интерпретации; многие из них, напротив, впадают в другую крайность, за которую цепляются не менее настойчиво. Они ищут сущность сновидения в его латентном содержании, делая различие между латентным содержанием оно-пиления и работой сновидения по его избеганию… Именно работа сновидения яв­ляется его сущностью, это она объясняет особенную природу сновидения»1. Эти

замечания Фройда определили нашу точку зрения: нас интересует скорее не содержание, явное или скрытое, а именно «работа гомосексуального трансфера».

Рассмотрим работу трансфера в ставшей классической параллели между гомосексуальным переносом Фройда на Флисса и открытием психоанализа. Несмот­ря на иное мнение Джонса, мы представляем Флисса как любившего в большей степени Фройда-мужчину, нежели его идеи. Любившего главным образом эротиче­ские инвестиции, а идеи Фройда представляли для Флисса скорее нечто вроде изящных украшений, чем фундаментальные причины его дружбы. Напротив, го­мосексуальная инвестиция Фройдом Флисса являлась в большей степени само­стоятельной целью, средством сделать Флисса двойником, служащим расцвету его (Фройда) мысли. Либидозный взгляд Флисса, этот ответ двойника, подпи­тывающий нарциссизм Фройда, возможно, и позволил последнему стремглав ус­тремиться вперед, без страха, в аутоэротическом движении, присущем всякому оригинальному мышлению. Флисс, пожалуй, представлял собой нечто вроде уловки реальности, испытания реальности, некой материальности, позволявшей Фройду преодолевать страх головокружения от мышления без опоры, страх аутоэротического безумия безудержной мысли. Однако оригинальная мысль требует прорыва.

На самом деле, развитие мысли Фройда кажется нам длинным колеблющимся перемещением между перестраховкой (при помощи инвестирования «материальных» двойников) и потребностью освободиться от них ради свободы творчества. Сложное предприятие. Если «материализация» двойника, пойманного на крю­чок гомосексуальности, предлагает защиту против головокружения от мысли, то ценой этого является соединение, склеивание с мышлением двойника, жертво­приношение различий. И именно переход от отношения с «материальным» двой­ником к внутреннему, автономному двойнику в результате анализа гомосексу­альности придает оригинальность мышлению. Толкование сновидений родилось не из гомосексуального переноса Фройда на Флисса, а напротив, из его преодоле­ния, начиная с самоанализа 1897 года. Прежде это был Проект1, отражение биологизирующего ума Флисса! Болезненный прорыв.

Нам представляется, что гомосексуальное сновидение Фройда, касающееся Флисса — повторявшееся несколько ночей подряд в течение лета 1904 г., в мо­мент их окончательного разрыва, проанализированное и понимаемое в «Толковании сновидений» как лицемерное сновидение, поскольку оно скрывает жела­ние Фройда разорвать его дружбу с Флиссом под своей противоположностью — также выражает именно своей лицемерной гомосексуальностью иное желание, чем скрыть агрессию; оно пытается, прежде всего, скрыть вселенную одиночества, появляющегося при исчезновении «материального» двойника, отрицать зияние, открывающееся дезинвестицией Флисса, предотвратить недостаточность внутреннего двойника. Попытка, обреченная на провал. Несколькими неделями поз­же Фройд переживает «психическое расстройство на Акрополе», которое он сможет проанализировать только в 1936 году, в письме Ромену Роллану, эхо инвестиции Флисса, отзывающееся из прошлого.

В конце 1911 года, вновь «поглощенный» инвестицией двойника, воплощаемого теперь Юнгом, Фройд горько жалуется на отсутствие Оригинальности своего мышления: «Я по-прежнему продолжаю находить неприятной совершенную согласованность моих мыслей с мыслями других… Я неустанно работаю над психоанализом религий и оказываюсь на том же пути, что и Wandlungen Юнга»1.

И именно новое освобождение от «материального» двойника, благодаря возобновлению самоанализа гомосексуальности — в связи с обмороком в присутствии Юнга в ноябре 1912 года напоминающем сходное расстройство в присутствии Флисса при тех же обстоятельствах, — позволит Фройду раскрепостить свое мышление. В следующие месяцы увидели свет:

  • первое исследование двойника (Беспокоящая странность2), опубликованное гораздо позднее;
  • « Тема трех сундуков»;
  • четвертая и последняя части «Тотема и табу» («самое рискованное предприятие», «которое, быть может, ускорит мою ссору с Юнгом»3);
  • первое приближение к Моисею («Моисей Микеланджело»), причина будущего кризиса.

Кроме того, благодаря этому освобождению от двойника Юнг-Флисс, Фройд сможет преодолеть биологическую концепцию периодичности Флисса в пользу компульсивности психического повторения («О ложном узнавании [уже рассказанное] во время аналитического лечения» и «Припоминать, повторять, прорабатывать»), так же как в созидательном порыве, подобном прорыву «Толкова­ния сновидений», задумать в октябре 19134 полный план своего текста «Введение в нарциссизм», радикальную ревизию своей теории.

Когда в конце своей жизни Фройд реинвестирует Моисея, его мысль вновь останавливается. Его охватывают сомнения, «историческая сторона не выдерживает моей собственной критики. Моя потребность больше, чем уверенность…», пишет он Арнольду Цвейгу 6 сентября 1934 года. Тремя месяцами позднее, 16 декабря, это уже уныние: «Оставьте меня в мире с Моисеем. То, что я сел на мель в этой попытке создать что-нибудь — вероятно последней, — уже достаточно меня угнетает»5.

Таким образом, мужество и уверенность увеличиваются не посредством научных открытий, а через его отношения с Роменом Ролланом, наименее «материальным» ни его двойников (они встречались лишь один-единственный раз). Рядом с писателем-пацифистом, восхищенным его «любовью к истине», его «мужеством мыс­лителя»6, Фройд может, наконец, рассмотреть с дистанции тридцати двух лет зия­ние, открытое «дематериализацией» Флисса-двойника, и проанализировать свое расстройство на Акрополе. Фрагмент самоанализа, которым является его откровенное письмо в январе 1936 года Ромену Роллану, в еще большей степени осво­бождает Фройда от его пассивной гомосексуальной позиции по отношению к отцу и позволяет ему выйти из тупика по поводу Моисея, трансформируя «отца осно­вателя» (доставлявшего ему «особенно большие затруднения — как внутреннюю скрупулезность, так и внешние препятствия») во внутреннего двойника. (Текст, где он снова задается вопросом о беспокоящей странности и двойнике.)

Фройд смог по мере переписывания, начиная с лета 1936 года, своей работы о Моисее предаться, наконец, связи с внутренним двойником без страха, освобождая свое мышление, придавая ему «тождество восприятия», приносящее столь желанную уверенность в правильности своих взглядов. От материальности своей гомосексуальности Фройд переходит к уверенности в своем психическом функционировании. Огромная работа наглядного представления по образцу отра­жения образов во внутреннем зеркале привела Фройда к «восприятию историче­ской истины», вызывая в нем внутреннее убеждение исторической реальности его интуиции. «Истина» имеет уже не «внешний», материальный, логический или научный характер, являясь результатом размышлений, управляемых вторичны­ми процессами, но «внутренний», интимный — результат точности попадания перцепции, разбуженной работой изобразительности.

Нам кажется, что это новое отношение к Моисею пробудило у Фройда психологическую способность, до тех пор не проявленную (у него, говорившего в нача­ле письма Ромену Роллану, что его мысль «иссякла»), и мы полагаем, что дости­жение перцепции «исторической истины» во внутренних убеждениях запустило новую динамику мысли, просветившую Фройда и сформировавшую его новый взгляд на отношение аналитик-пациент. В качестве доказательства приведем пе­ремену во взглядах Фройда между двумя его описаниями техники в 1937 году На наш взгляд, новое отношение к Моисею позволило Фройду перейти в течение нескольких месяцев (интервал, во время которого оно закончил своего Моисея, в августе 1937 года1) от концепции биологической основы происхождения «отказа от женственности», главного сопротивления любому анализу — вывод «Анализа конеч­ного и анализа бесконечного» (сформулированный в начале 1937 года2), — концепции, управляющейся логикой «тождества мышления», ограничивающей возможности аналитического процесса и действия аналитика, к концепции «Кон­струкции в анализе» (опубликованной в декабре 1937 года3), пропитанной рабо­той «Тождества восприятия»4, где аналитик больше не остается существом, подчиненным

биологическим предписаниям, границами вторичных процессов и воспоминаниями, но, напротив, может благодаря только своему психическому функционированию определить исход лечения.

Несколько месяцев спустя после своего текста о невозможности закончить анализ Фройд выдвигает революционную, как нам кажется, идею: убежденность, пробуждаемая у пациента работой аналитика, «приводит к тому же терапевтического результату, что и воспоминание». И добавляет: «В каких обстоятельствах эти факты проявляются и как, возможно, что-то, что кажется неполным результа­том, производит, тем не менее, полный результат, и станет предметом дальней­ших исследований»1.

Отныне анализ не может рассматриваться только как работа воспоминания.

Мысль Фройда вновь появляется, возрожденная, таким образом, внутренним функционированием двойника во время работы над Моисеем; функционированием, влекущим за собой уверенность в том, что интуиции аналитика в «тожде­стве восприятия» могут содержать психологическую «истину» анализируемого, это возможно, и именно в этом состоит наш тезис, когда такая работа аналитика, особенно состоящая из изобразительности, исходит из общности с психическим функционированием пациента. Убеждение, появляющееся сначала у аналитика, реально принадлежит обоим. Нынешнее убеждение является уже не суггестией прошлого, а продуктом совместной работы.

Мы считаем, что любой исследователь, по примеру эволюции, рассмотренной Ними па примере Фройда, может пользоваться во время аналитической встречи, то гомосексуальной игрой трансфер-контртрансфер, разоблачающей историю инфантильного невроза анализируемого, то игрой двойника в «тождестве восприятия» — способе прямого отношения не только с бессознательными механизмами и фантазмами анализируемого, как это происходит в обычной аналитической ра­боте, по с местами их поломки, открывающими зияние в непрерывности психи­ческого. Особенно отчетливо разоблачительность этой игры проявляется в том, что не может быть восстановлено в истории детства, отсюда ее значение, ее необ­ходимость при анализе пограничных случаев. Мы назовем этот скрытый боль­шую часть времени процесс бессознательной динамики гомосексуальности и под­сознательной работы Эго, пытающегося ее избежать, способом функционального отношения, или работой с двойником.

В этом месте кажется уместным представить материал одного сеанса, для того чтобы проиллюстрировать наше рассуждение. Речь идет об экстремальном слу­чае оживленного и, к счастью, достаточно редкого сеанса, когда аналитическая охваченность вынуждает нас касаться психических феноменов, действующих у аналитика, поскольку они необходимы для понимания механизмов работы анализируемого.

Это внешне банальный невроз, приведший Флориана к психоанализу, но в некоторые моменты регрессии, имеющей место в аналитической работе, его систем» невротических защит оказывается недостаточной, и он вынужден использовать неневротические средства защиты.

Как в начале, так и в конце сеансы Флориан, не отрываясь, смотрит на аналитика, вовсе не подозрительно, скорее, можно сказать, не слишком конфликтующе, незатравленно. Взгляд ни любопытный, ни виноватый, но прерывающий перцеп­цию аналитика. Находясь на кушетке, Флориан надолго замолкает, отвлекаясь на шумы, объекты, освещение, неважно на что, и создает, начиная с этого момента, рациональные ассоциации, комментарии; так на сеансе он выполняет свою рабо­ту, в то время как его мускулатура напряжена настолько, что это вызывает болез­ненные ощущения. Обнаруживая себя в своем мышечном напряжении и размы­вая себя в своем восприятии, Флориан использует эти механизмы не для защиты, избегания возможного появления вытесненных представлений, а скорее в каче­стве средства самосохранения перед лицом пустоты, дезорганизующих эффектов утраты восприятия аналитика.

На предыдущем сеансе Флориан рассказал сон, что случается довольно редко: «Мы вместе… Вы собираетесь принять душ… Я не следую за вами», но он не дает ассоциаций. Аналитик — мужчина, ассоциации, естественно, приводят его к теме совместного купания с мужчинами. Он говорит что-то расплывчатое, таким образом, Флориан начинает проявлять состояние регрессии достаточно архаичным способом отношения; может быть, именно эта мечта гомосексуального содержа­ния демонстрирует поворотный пункт в его анализе, предваряет облегчение лате­ральных инвестиций, установленных с самого начала. А именно, на следующий день после первой беседы Флориан связался страстной дружбой с мужчиной, име­ющим с ним общие точки соприкосновения, с «материальной» копией.

Сон ускорил продвижение лечения. Однако аналитик едва ощутил его, почти ничто не предупреждало его о присутствии у пациента другого мира носителя его экономии. Может быть, из-за внимательности Флориана, рассказавшего свой сон, и удовлетворения аналитика, может быть, из-за гомосексуального контрпереноса, слишком легко проявившегося, как будто ускоренного.

На следующем сеансе Флориан не испытывает потребности искать образы, они сами проявляются в большом количестве: «Я вас видел сегодня утром… Вы были на бульваре Сан-Мишель!» (Действительно, этим утром аналитик был на бульваре Святого Михаила, но Флориан не заметил того, что аналитик был там со своей женой). Несколько минут молчания. Затем, странная вещь, у Флориана появ­ляется сомнение: «Это действительно Вас я видел?». С периодами молчания со­мнение продолжается, усиливается, сопровождаемое возрастающей тревогой: «Мне кажется, что я видел Вас… Это не так?… Я уже не уверен, что видел Вас… Вы были в черных очках, не правда ли?..» Он все более и более напряжен, обеспокоен… он отказывается: «Я больше не уверен, Вас я видел или нет… Вы были в черных очках?».

В течение этого времени впечатление, производимое рассказом Флориана, пробуждало у аналитика чувство странности, все более и более сильное. Оно было вызвано рассогласованностью между тягостным образом себя самого, который он нарисовал, слушая рассказ пациента, и приятным воспоминанием, кото­рое он сохранил от этого утра, солнечного утра, когда он беспечно прогуливался. Незаметно в него просачивался образ, сопровождающийся словом, не использовавшимся клиентом и необычным для него: «священный». Можно резюмировать его фигуратнтность фразой: «Священное Я в черных очках». Неясные мысли, приходящие к нему, так же как и мысли анализируемого, были, что удивительно, Тоже окрашены сомнением: «черные очки… разве их называют черными очками.? Резне не говорят скорее солнцезащитные очки?.. Черные очки, очки слепого..? Это странно, черные очки… А! Траурные очки!».

«…Священное Я?.. Как это священное?.. Торжественное?.. Образ торжественен?.. Скорее жёсток… Я жёсткий… Мертвый! Живой мертвец… Я, угрожающий и неописуемый, как живые мертвецы в одноименном фильме, и в то же время готовый рассыпаться в прах».

Происходившая в аналитике борьба не была полностью осознанной: его нарциссизм очень дорожил приятным образом утра, но делал это так, как если бы ему противостояла какая-то сила. Под влиянием рассказа анализируемого зловещий образ утра приклеивается к нему, как тень его собственного опыта. Он стал добы­чей двойного представления: Я-расслабленное, Я-священное, — где только первое признавалось как ему свойственное, близкое, в то время как обозначение «Я-священное», если не контролировалось дневным Эго, то продуцировалось Я, регресснрованным до состояния сна, имело все характеристики кошмара. Два фигуративных представления отражают на самом деле два параллельных способа работы одной и той же психики.

Аналитик вышел из этой ситуации при помощи юмора. Устрашающий живой мертвец в черных очках преображается в мирный, расслабленный образ человека, находящегося в отпуске и принимающего солнечные ванны. Труп на каникулах! Теперь он мог смеяться! Совершенно очевидно, черный юмор позволил аналитику вновь обрести себя. Это и есть триумф его нарциссизма, старающегося в этот момент сохранить единство его личности, способ рассеять двойное несовмести­мое представление нахождением компромисса, конденсацией, где удовольствие от его воспоминания присоединяется к ужасу кошмара и преодолевает его.

Но Флориан продолжает говорить, и удовольствие аналитика, связанное с его юмористическим взглядом, не может долго продолжаться. Слушание анализиру­емого как бы вновь вовлекает его в мир страха. И когда аналитик слышит Флориана, говорящего бесцветным, невыразительным голосом: «Черные очки… На вас были черные очки?», он чувствует, что его кошмар возвращается на первый план. Затем следует тяжелое молчание… более длительное, более чреватое, чем обычно, практически непроизвольно прерываемое аналитиком вопросительным хмыка­ньем. Гм? «Я уже не знаю, видел я Вас или не видел…», — говорит Флориан и добавляет формулировку, которая может только удивить: «Я уже не вижу, если и Нас видел… Я ищу Ваш образ и уже не нахожу Вас…».

Иначе говоря, аналитик исчезает в галлюцинаторном воспоминании Флориана. Можно ли квалифицировать такую дезинвестицию объектного представления как негативную галлюцинацию? Несомненно же, что-то, что проявляется как психический феномен у Флориана, одновременно вызывает у аналитика работу фигуративности, кошмар. Тогда, исходя из этой клинической констатации, не стоит ли думать, что пустота исчезновения аналитика в «образе» анализируемого соответствует полноте фигуративности кошмара у аналитика? Что кошмар аналитика одновременная, дополнительная, позитивная часть негативной галлюцинации анализируемого? Что психика аналитика служит «темной комнатой» для проявления того, что может проявиться только в отрицательной форме у анализируемого?

Рассказав свою галлюцинацию, Флориан обретает некоторое спокойствие и снова вспоминает сон с предыдущего сеанса. Аналитик забывает свой кошмар… Ом не находит ничего лучшего, чем подумать о душе! Флориан говорит ему: «Если я не следую за Вами в душ, значит это что-то запретное…». И, совершенно естественно, аналитик оказывается на пороге появления темы гомосексуальности; внезапно, казалось бы, банальная тема приводит сеанс к возвращению вытесненного, обычному негативному Эдипову комплексу. Но одновременно, почти неза­метно, у него появляется неясное чувство, что он соблазнен своим анализируе­мым, и он замолкает. Затем оказывается, что Флориан не знает, что добавить по поводу сна, и не знает, о чем говорить. Может быть, он чувствует себя фрустрированным отсутствием интервенции аналитика. «Я рассказывал Вам о моей сме­не? (Он дежурит в больнице)… Мне больше нечего рассказать… У нас произошло три смерти…». Фраза падает внезапно, без предупреждения, и забытый кошмар возвращается к аналитику столь же внезапно… Три смерти… Три еженедельных сеанса… Затем Флориан говорит о пожилой паре, бывших депортированных; вдо­ва его особенно раздражала, он чувствовал, что она испытала облегчение от смер­ти ее мужа; хотя, конечно, к лучшему, что смерть освобождает онкологических больных… «Совершенно очевидно, она не хотела следовать за ним», — проком­ментировал Флориан. И в голове аналитика тотчас же возникает идея: «А!.. Он тоже не хотел следовать за мной в душ… к смерти!» Аналитику показалось тогда, что весь сеанс упорядочивается и обретает смысл. «Следовать за мной в душ», негативная галлюцинация и «Я-священное» соединялись, таким образом, че­рез понятие смерти. Аналитик понял теперь, почему он чувствовал гомосексу­альный перенос пациента как приманку и как его собственный гомосексуаль­ный контрперенос, игнорирующий деструктивность Флориана, упорядочивал его. Деструктивность была осью, соединяющей негативную галлюцинацию и кошмар. Вселенная распада Я, ужас, против которого и у анализируемого, и у аналитика работали гомосексуальные инвестиции, выполняя функцию спаса­тельного круга.

В то время как Флориан говорит о депортации, смерть в душе захватывает аналитика во всем своем устрашающем измерении, и так как Флориан сразу же возвраща­ется к сновидению, аналитик слушает его, говоря: «Душ является газовой камерой».

Здесь работа аналитика с двойником заканчивается. Он, наконец, смог сформулировать в словах то, что до тех пор было выразимо только в аффектах и в обра­зах. Его слова, передававшие оттенки его кошмара, дают, наконец, право на суще­ствование скрытым аффектам, кошмару, остающемуся у Флориана бесцветным. Обремененная фигуративностью, высказанная в «тождестве перцепции» интервен­ция порождает у Флориана жестокие освобождающие рыдания, с которыми он не может справиться до конца сеанса и затем с трудом удерживается на ногах.

Это открытие плотины, сдерживающей аффекты, кажется более близким к экономическому решению простой дезинвестиции, чем к разрешению символического смысла истерического порядка. И если принять мысль о том, что шумные рыдания Флориана были несколько отсроченным, запаздывающим эхом его собственных аф­фектов, до тех пор скрытых в нем, но вызывающих в ответ кошмар у аналитика, не стоит ли предположить, что необходимы две психики, чтобы сконструировать единый психический объект?

Следуя этой точке зрения, латентное содержание сна Флориана наводит на размышления. В его «Я не последую за Вами», или, точнее говоря, в отрицании высказывания «Я за вами следую», на самом ли деле проявляется вытеснение гомосексуальности, или оно, скорее, сигнализирует, вместе с негативной галлюцинацией, трудности гомосексуальной инвестиции или даже, в пределе, о трудности любой истинной инвестиции объекта? Как если бы Флориан оказался между своей потребностью в инвестиции аналитика в качестве гомосексуальной нарциссической копии и страхом утраты своих границ, перехода за другую сторону зеркала. На следующем сеансе он смог, наконец, сам выразить эту драму словами, заклю­чив ее в лапидарную фразу: «Или я интересуюсь Вами и полностью забываю о себе, или я вас игнорирую».

Мы заканчиваем это клиническое наблюдение вопросом о том, что происходит с аналитиком непосредственно после сеанса. Если отсутствие интервенции с его стороны по поводу сна кажется оправданным, поскольку сон представляет собой обращение на аналитика либидо, до этого момента, терявшегося в латеральном движении, в чувственной дружбе с двойником, то, напротив, не должен ли бы он вмешаться в момент, когда анализируемый начал сомневаться в своих восприятиях, деперсонализироваться? Вместо того чтобы позволить себе быть захвачен­ным состоянием Флориана и сопровождать его в регрессии, вместо двойникового функционирования, не должен ли был психоаналитик, например, просто напом­нить о себе в момент деперсонализации анализируемого, сне предыдущего сеан­са? То есть реинвестировать анализируемого на гомосексуальном уровне и дать ему интерпретацию типа: «Если вы сомневаетесь по поводу факта: видели ли Вы меня или нет, — то это, возможно, потому, что возможность увидеть меня вне се­анса напоминает Вам о возможности последовать за мной в душ?». Или же добавить: «Как, может быть, в детстве Вы хотели принимать душ вместе с Вашим от­цом?». Или же напомнить субъекту об отрицании первичной сцены?

Очевидно, что Флориан нашел бы все эти предположения справедливыми, тем более что его страх оказался эвакуированным с момента, когда аналитик бы назвал его, момента, когда он придал бы смысл его замешательству. И, утешенный, Флориан последовал бы за своим аналитиком.

Подобная интерпретация позволила бы избегнуть растерянности Флориана в то же самое время, как остановила бы ощущение беспокоящей странности и регрессию «Я» аналитика, устранила бы негативную галлюцинацию одного и кош­мар другого. Подобная интерпретация была бы, без сомнения, успокаивающей, но ее можно упрекнуть в подавлении с помощью инъекции гомосексуального смысла материала, приводящего к ассоциации душ-газ, приоткрывающей спе­цифику структуры Флориана, драмы его невозможного гомосексуального по­иска. Именно изобразительность этой ассоциации-перехода устанавливает связь между вселенной нарциссической гомосексуальности и дезорганизованной все­ленной, где отношение является источником ужаса, что и позволяет перенести аналитический процесс на уровень подлинного конфликта. На самом деле, внезапная конфронтация в реальности с первичной сценой превышает по своей интенсивности непрочную игру эдиповых инвестиций Флориана. Черные очки могут, конечно, изображать его кастрирующие желания по отношению к анали­тику и приближаться к образу «вдовы» (возможно, репрезентации желанной эдиповой матери),

по эти репрезентации выходят из разворачивающейся экономи­ко-динамической игры. Дефект нарциссической организации Флориана приводит к тому, что его эдиповы желания вовлекаются в иные конфликты и не могут быть в достаточной степени структурированными, аналитик не становится ни любимым отцом, ни сомнительным «песочным человеком», вырывающим глаза, символизирующим кастрацию. Таким образом, Флориан, подвергающийся такому дезорганизующему напряжению, подобному деструктивному переживанию выходит из него, если это удается, благодаря дезинвестированию аналитика и анализа.

Сейчас мы можем предположить, что вид своего аналитика на улице (освобожденного этим фактом от оков обычной нарциссической инвестиции), как и рас­сказ об этом, пробуждают у Флориана чувство опасности перед представлением о том, что аналитик становится слишком автономным, слишком предметным, с риском для Флориана быть поглощенным этим представлением и забыться. Бу­дучи под угрозой не-существования, как в связи с присутствием объекта, так и его дезинвестицией, Флориан почти, как мы полагаем, прикасается к опасности не-репрезентации1, откуда и возникает стремление к изобразительности, придающей воспоминанию чувственную мощь негативной галлюцинации.

Принужденный одновременно отрицать и представлять присутствие объекта, он приходит к зиянию своей негативной галлюцинации.

Однако у Флориана есть и другая возможность, нежели это радикальное решение, соответствующее исключительной экономической ситуации, он может, как это демонстрирует сновидение, использовать более тонкий механизм отрицания. И если негативная галлюцинация тотально отрицает существование объекта, то сновидение, напротив, подтверждает некоторую приемлемость его существования.

На наш взгляд, сновидение Флориана представляет собой, прежде всего, постановку совершенно нового уверения: «Я не следую за Вами» должно понимать­ся как «Я не есть Вы»2.

Отрицанием «Я есть Вы», отрицанием Я перед появлением двойника Флориан маркирует начало двойственности, безусловного зеркального раздвоения, но, все же, раздвоения, поскольку непрерывность, где субъект есть двойник объекта, который есть двойник субъекта, прерывается.

Психика, всегда жадная до отражений и дополнений психики Другого, который сам по себе есть запрос отражений и дополнений, захватывает в базовом аутоэротичном развитии этого составного двойника и непрерывно становится Одним, дающим рождение Другому. Это приводит к бесконечному реинвестированию эрогенного тела, приспособлению к своим органам, своим эрогенным зонам,

проявляющимся в контакте с объектом, откуда и возникает их качество места, одновременно и разделения и слияния1.                                                                                    

Это аутоэротическое развитие, которое за неимением лучшего термина, и не претендуя на временную последовательность, мы квалифицировали как вторичное (так как оно маркировано объектом), — условие, необходимое для поддержания Я дневной жизни различения репрезентации-перцепции, возвращает, благодаря аффекту последействия, к нерасчлененному миру, синонимичному не-репрезентации, психической смерти.

Этот зафиксированный композитный двойник, игра внутренних отражений, где сосуществуют одновременно пассивно-наблюдаемый объект и наблюдающий субъект, это чудесное возвращение субъекта к самому себе, побудило Франсиса Ниша высказаться относительно тезиса Декарта: «Таким образом, когда Я гово­рю: «Я мыслю, следовательно — существую», я оказываюсь расколотым, отщеп­ленным от самого себя мыслящего, чтобы наблюдать себя мыслящего»2.

Если Флориан, в связи с проблемами аутоэротизма, не может следовать за аналитиком в душ, это потому, что такое сближение компрометировало бы хруп­кое зеркальное противопоставление, рискуя возвращением к нерасчлененному миру, к не-репрезентации. Недостаточность вторичного аутоэротизма приводит Флориана к функционированию на пределе психической «жизни или смерти»: бесцветность негативной галлюцинации или чернота не-репрезентации, проеци­рованной на черные очки. Введение репрезентации «газовой камеры» отражает попытку аналитика связать это противоположное движение психической «жиз­ни или смерти» с непрерывным движением эрогенной зоны. «Газовая камера» Флориана имеет несчастье становиться либидно инвестированной слизис­той, И если аналитик проявляет себя интерпретацией, направленной исключи­тельно на гомосексуальность, как того требуют от него пациент и собственный контртрансфер, для того чтобы скрыть мир ужаса, то он как бы накоротко замыкает этот необходимый переход. В случае Флориана, благодаря опоре на эроген­ную зону драмы его двойственности, данной в формулировке аналитика: «Душ является газовой камерой», — провоцируется гомосексуальность и ужас, кошмар­ный двойник высказывания: «Я не последую за Вами». Отсюда может внезапно появляться «Я следую себе самому», «комната-анус», место пенетрации и хра­нения, позволяющее гомосексуальности укорениться одновременно и в теле, и в объектной инвестиции. Иначе говоря, разрыв оборачивается связью.

Именно поэтому, без укоренения вторичного аутоэротизма и для того, чтобы избегнуть нерасчлененности мира и не-репрезентации, Флориан должен собрать себя, сконцентрироваться в мышечно-напряженных, болезненных позах или утешить себя рыданиями, свидетельствующими об определенном эрогенном мазохиз­ме, минимуме аутоэротизма, необходимого для выживания. Однако мы не можем отрицать, что Флориан стремится к объектным и гомосексуальным инвестициям. На следующий день после бурного сеанса он говорит, освободившись от груза

и зачарованно повторяя интервенцию: «Душ — это газовая камера», — как ребенок, которому необходимо, чтобы заснуть спокойно, без кошмаров, каждый вечер слушать страшную сказку, вписывающую его эрогенный мазохизм в объектные отношения. Но к тому же, и прежде всего, он возвращается к сновидению и смело идет дальше: «Здесь должно быть что-то сексуальное», означая этим, что он мо­жет, наконец, кричать, взывать к утраченному телу своего нарциссического, гомосексуального двойника, поскольку он обладает теперь, несмотря на дефект аутоэротического «Я следую себе самому», этим «Я не следую за Вами», мини­мумом противопоставления, необходимым для того, чтобы суметь увидеть себя к аналитике.

Завершая то, что мы хотели проиллюстрировать сеансом Флориана, отметим, что наш клинический подход требует некоторых теоретических уточнений. Во-первых, это понятие не-репрезентации: кратко говоря, мы полагаем, что фундамен­тальной опасностью на границе объектного отношения является не отсутствие объекта, а истощение в последнем инвестирования репрезентации объекта, утра­та самой репрезентации. Разрыв, по определению, не воспринимаем психологи­чески, это лишь избыток испытываемого «Я» аффекта, вызванного не-репрезентацией. И хотя отсутствие объекта имеет лишь вторичное значение, благодаря тому, что оно лежит в основе не-репрезентации, присутствие объекта эквивалент­но исчезновению опасности. Именно поэтому отсутствие объекта есть сигнал тре­воги.

Это, на наш взгляд, хорошо согласуется с идеями Фройда в «Торможении, Симптоме и Страхе». Экономическое требование последовательного избегания роста напряжения потребности, сталкиваясь с ее резким ростом в рамках галлюцинаторной активности, даже ограниченной во времени, будет прожито задним числом как следствие неудачи галлюцинаторной активности, как следствие опас­ности не-репрезентации. Благодаря этому долгому обсуждению мы можем по­нять, что окончательной мерой против угрозы никогда не сможет стать ни инвес­тиция присутствия объекта, ни аутоэротическое обращение к части тела как его заменителю, но лишь способность психического аппарата к фигуративности, к репрезентации. Способность к аутоэротической ценности, возможности концен­трации, сосредоточения становятся полностью автономным источником удоволь­ствия.

Очищенное Я-удовольствие (выделяемая во внешнем мире и немедленно инкорпорированная часть, связанная с удовольствием, и чуждый ему остаток) и случае утраты либидной инвестиции репрезентации может быть приписано чуждой перцепции, и психика подвергается вторжению ненавистной перцеп­ции. Использование Я результата этих вторжений в изобразительном выражении кошмара — это яростная защита против опасности истощения инвестиции репре­зентации.

Дезинвестиция реальных объектов, созданная нарциссической регрессией сна, близкая к утрате репрезентаций, пробуждает каждую ночь страх не-репрезентации. Единственная возможность продолжения сна — это галлюцинаторное пред­ставление, и именно галлюцинация, а не сновидение — настоящий охранник сна.

В соответствии с нашей гипотезой, напряжение, связанное со страхом не-репрезентации, обязательно должно придавать ночной галлюцинации характер кошмара, что неизбежно и происходит в определенные моменты психической экономии, главным образом у маленького ребенка или во время первых объектных Инвестиций при лечении аутистов. У невротика же постоянно стремящиеся к удовлетворению вытесненные желания стараются использовать для своей реализации столь удачные возможности, предложенные галлюцинаторными проявлениями, В соответствии с психической динамикой момента мы видим или кошмар, или сновидную реализацию желания; одной из возможностей является кошмарная реализация желания, связанная с мазохизмом.

В любом случае, вытесненные желания имеют в первичных процессах естественную тенденцию к галлюцинаторному выражению, являющемуся защитным галлюцинаторным проявлением, происходящим из страха не-репрезентации, притом до такой степени, что эти две силы смешиваются до степени слияния. Страх не-репрезентации и инстинктивные влечения питают один и тот же психи­ческий импульс, который стремится к галлюцинаторной реализации и к «тожде­ству восприятия» и вынуждает работать наш психический аппарат.

Не связана ли эта работа с двойником? Примитивный человек, говорит Фройд и «Беспокоящей странности», «изобретает» двойника как страховку от смерти, «опровержение всемогущества смерти». С момента создания двойника в психогенезе он становится свойственным психическому функционированию: копия возникает не от страха смерти, но от страха не-репрезентации, идет ли речь о страхе грудного ребенка перед отсутствием объекта или о еженощном страхе взрослого, когда нарциссическая регрессия во время сна приводит к репрезента­циям спящего в его сновидении и, как мы сейчас увидим, во время регрессии на сеансе.

Напомним известную параллель между сновидением и сеансом. Экономико-динамические условия аналитической встречи, такие как функционирова­ние Я, в принципе, релевантные деятельности дневного Я, в действительности и определенные моменты близки к функционированию ночного Я. Сложная си­туация возникает, когда Я во время сеанса, утратив преимущества дневного со­стояния (подвижность, активность, перцепция в значительной степени снижены) и под влиянием тенденции к объектной дезинвестиции, такой же как во время сна, не имеет, однако, преимуществ ночного Я, вытекающих из открытого галлюцинаторного пути. К тому же, это Я, столь опустошенное, ни дневное, ни ночное, должно подвергаться либидному сближению, присущему сеансам, ресексуализации в течение лечения социальных инвестиций и усилению влечений, вызванному фрустрацией. Это настоящая перегрузка влечений, реализация кото­рых невозможна, неумолимо ведет к росту психического напряжения, к «оте­ку». Обычный (путь дневного Я через действие запрещен, но прегражден и путь ночного Я, ведущий к сновидению, поэтому «отек» быстро становится диском­фортным. И когда пути дезинвестиции, свойственные сеансу (свободная ассоциа­ция, слово и образность), оказываются недостаточными, эта экономическая со­вокупность, которую мы назовем состоянием сеанса, чтобы лучше описать ее промежуточный, пожалуй, даже абсурдный, чудовищный, полудиевной-полуночной характер, место анализируемого оказывается близким к экономическому поло­жению, подобному ситуации актуального невроза. Тогда можно полагать, что также и психоневроз предполагает ядро настоящего невроза, в любом аналитическом отношении существует некоторая актуальная сторона. Так же, как психоневроз пытается проработать свое ядро актуального невроза, невроз переноса должен впитать свою актуальную составляющую, включенную в «здесь и сейчас» состояния сеанса.

По отношению к этой проблеме, Я в состоянии сеанса, ни дневное, ни ночное, находится в трудном положении и, в конечном счете, пытается использовать, как может, два способа функционирования. Этот путь минимального ущерба требует эквилибристики, к которой Я не готово, и имеет свои следствия, поскольку сближение двух, обычно расколотых психических функционирований, дневного и ночного, порождает состояние тревожащей странности.

Свободная ассоциация, реализованная, конечно, активностью стремлений, находящихся в системе бессознательного (Без), остается, тем не менее, по своей форме, способу работы, близкой дневному Я и предсознательному мышлению, где, как говорил Фройд, «мышление занято путями связи между представлениями, не позволяя себе обманываться их интенсивностью»1.

Такое функционирование, управляющееся «тождеством мышления», является обычным способом доведения анализа до конца; он особенно часто используется обсессивными пациентами, поскольку допускает определенное управление отношением и приглушает тревожащую странность.

Наблюдая функционирование в рамках «тождества мышления», в определенные моменты можно наблюдать на заднем плане другую форму функционирова­ния психического аппарата, представленную формальной регрессией Я в том виде, в каком ее описал Фройд в «Толковании сновидений». То есть регрессии, которая позволяет инвестировать систему перцепции вплоть до полной чувствен­ной живости, следуя в обратном направлении, начиная с мыслей», или «представле­ние возвращается в чувственный образ, откуда оно однажды вышло». Эта формаль­ная регрессия во время сеанса провоцирует тенденцию к немедленной разрядке, к инвестиции интенсивности репрезентаций, направленных к инвестиции «путей связей»; она провоцирует функционирование, близкое к работе ночного Я, с домини­рующим «тождеством восприятия», целью которого является галлюцинаторная реализация, достигающая, если это возможно, состояния сновидения, где репрезентации достигают качества перцепции. Таким образом, благодаря своему необычному стремлению к изобразительности, своей близостью галлюцинации, формальная рег­рессия во время сеанса способствует развитию тревожащей странности.

Одним из средств регулирования изобразительности-галлюцинирования может быть сверхинвестиция материальности объекта-аналитика, или точнее, сверхинвестиция его репрезентации, эквивалента его материального присутствия. Та­кая сверхинвестиция — сцепление, благодаря нарциссической проекции образа Я па внешнюю среду, удовлетворяет одновременно тенденции изобразительно­сти и защите от тревожащей странности.

Таким образом, «отечность» состояния сеанса может устраняться за счет своей дезинвестиции объекта-аналитика в неизбежной форме нарциссической любви, любви к своему двойнику. Эта возникающая сразу, или почти сразу, инвестиция аналитика в качестве двойника, будучи нарциссической, представляет поворот к материальной реальности и, вопреки своему происхождению из «тождества Восприятия», представляет собой парадоксально гарантированный способ устранения галлюцинаторного решения и поддержания работы «тождества мышле­ния». Такая инвестиция аналитика создает для анализируемого его «обходной путь», упомянутый Фройдом в главе VII «Толкования сновидений», путь, позво­ляющий мыслить, вместо того чтобы галлюцинировать.

Исходя из этого, факт, что любой трансферентный невроз, включающий гомосексуальный трансфер, может быть объяснен (помимо динамики инфантильных объектных отношений) через перемещение на сексуальный уровень нарциссических отношений с аналитиком-двойником, происходящих здесь и сейчас в состо­янии сеанса; нарциссическая любовь, носитель Идеального Я, более или менее прикрыта объектной гомосексуальной любовью в зависимости от эдипова качества инфантильного невроза. Это означает, что трансфер и трансферентный невроз, полностью организуясь в проявляющихся тенденциях подавленных жела­ний и инфантильного невроза, не только облегчаются, но даже запускаются, экономической ситуацией состояния сеанса.

Творческий гений Фройда изобрел совершенно незаурядную ситуацию, заключающуюся в том, чтобы заставить кого-либо говорить, обнажая свою жизнь. Без подобной «дематериализации» аналитический процесс не может состояться. Она стесняет анализируемого ограничением перцепторных, моторных отно­шений дневного типа, в пользу одновременно фантазматических отношений с объектом, порождающимся работой трансфера, и их дополнения — аутоэротического и нарциссического отношения, лежащего в основе работы с двойником.

Первоначальное определение аналитического процесса через экономическую, динамическую и топическую игру вытеснения значительно расширилось благодаря изучению нарциссической экономики отношения аналитик — анализируемый при лечении нарциссических пациентов. Сегодня один из путей углубления наших знаний состоит, как нам кажется, в изучении динамики двойника в аналитиче­ском процессе. Трудность заключается в том, что поскольку двойник выступает источником тревожащей странности, мы можем обычно наблюдать гомосексуаль­ный перенос, занимающий положенное ему место; «материализация» гомосексу­альности обнаруживает двойника. Здесь, особенно первое время, анализируемый следует дорогой, противоположной той, которую мы описали по поводу Фройда; и дальнейшем, по мере прогресса в лечении, — по пути нарастающей «дематериализации» двойника, согласно Фройдовской модели маршрута, в последователь­ности фантазматических трауров по «материализованным» двойникам, приводя­щей к автономии его функционирования. Речь идет о трансформации отношения с «материальным» двойником в отношение с интериоризованным двойником — нарциссическим эквивалентом того, что на объектном уровне является прогрессирующей дезидентификацией, приводящей к расцвету судьбы своих собственных влечений.

Если, как мы увидели, анализируемый идет различными путями к созданию гомосексуального двойника своего аналитика, то аналитик, со своей стороны, не имея потребности инвестировать анализируемого как гомосексуального двойни­ка, будучи более толерантен к тревожащей странности, будет удерживать своей позицией столь же работу «тождества мышления», как и работу «тождества восприятия».

Последняя может проявляться у него работой изобразительности, близкой к работе сновидения. Пропитанная особенностями анализируемого, эта изобразительность по модели связи сновидения с «дневным остатком» и «телесными впечатлениями» создаст, вместе с психикой клиента, некую непрерывность. В этих условиях работа изобразительности аналитика, помимо контртрансферных эле­ментов, может создать отражение, дополнение психического функционирования анализируемого.

Речь идет о непрерывном функционировании «с двойником», феномене, действующем между двумя психиками, где одна из них, мгновенно доказывая заме­чательную пластичность, отражает в этом феномене то, что другая содержит толь­ко в потенциале, то, что Другой не в состоянии проявить. Комплементарность порой такова, что психический объект может быть завершен только в объединен­ной работе двух психик1.

Это сложный акт, совершаемый одновременной пассивностью и присвоением по модели аутоэротического движения, вторично интегрирующего составного двойника; акт, открывающий или даже созидающий данные другой психики.

Понятие контртрансфера требует уточнения. Инфантильные желания, вызванные во время совместной работы и зависящие от связи с психикой анализируемого, инфантильные желания, ищущие галлюцинаторной реализации, возникают из мощных действий изобразительности и всегда могут быть призваны на помощь регрессирующему Я аналитика для избегания риска не-репрезентации, близкой зоне двойника.

Конечно, динамика двойника является одним из аспектов аналитического процесса, который не часто проявляется достаточно открыто, и даже, напротив, охот­нее остается в тени; тем не менее, мы в целом все более и более убеждаемся, что она представляет собой фундаментальную функцию всего анализа, сравнимую и тесно связанную с функцией работы трансфера-контртрансфера. В том же, что касается функционирования аналитика в качестве непрерывного двойника, мы пришли к заключению, что в данном случае речь идет об одном из параметров, необходимых для психоаналитической практики, в частности, для работы с по­граничными случаями, когда аналитик не может достичь сущности процесса, не обнаруживая иногда элементов связанного мира, способа функционирования че­рез комплементарность и отражение.

Возьмем в качестве примера сеанс с Флорианом. Состояние формальной регрессии психики аналитика, его совместная (на пару) работа помогает ему вос­принять за пределами внешних проявлений более чем бессознательный фантазм (то, что является его рутинной работой) — нечто, относящееся к порядку трав­матических элементов, поломку в функционировании анализируемого. «Живой мертвец» не является переводом аналитика бессознательного желания Флориана, происходящего из его инфантильного невроза, напротив, он появляется перед отступлением инфантильного невроза, перед разрывом психической связности анализируемого; кошмар придает смысл не-репрезентации, откуда он и появился. С этой точки зрения интерпретация аналитика, «душ является газовой камерой»,

Не соответствует действительному бессознательному желанию Флориана, движу­щей силе сновидения во время его формирования, несмотря на репрезентации «трех мертвецов» и «депортации» в его речи, которые можно рассматривать в ка­честве ассоциаций, исходящих из бессознательной проблематики сновидения. Психическое состояние Флориана во время сеанса заставляет нас думать, что репрезентации «трех мертвецов» и «депортации» являются скорее его попытка­ми проработать аффект ужаса, родившийся из близости не-репрезентации во вре­мя сеанса и частично стертый во взрыве негативного галлюцинирования, и что изобразительность «живого мертвеца» и репрезентация «газовой камеры» являют­ся эхом аналитика на приближение аффекта ужаса у Флориана. Связь репрезен­тации «душ» у анализируемого с репрезентацией «газовой камеры», принадлежа­щей аналитику, вызвана пресознательной работой последнего, преодолевающей поломку возведением моста между дефектным нарциссизмом Флориана и эро­генной зоной, закрепляющей его расстройство.

Мы временно прервем это первое приближение к обширной области «двойни­ка», отмечая наиболее интересный момент: мы не первые говорим о том, что мы паивали работой «на пару»; этот известный феномен описан различными автора­ми в разнообразных формах (Андре Грином в цитированном выше тексте и Ми­шелем де М’Юзаном1), однако он курьезным образом остается в тени, не показы­вая всего своего размаха.

Возможно, потому, что подобный феномен, пробуждающий чувство тревожа­щей странности, заставляет нас защититься от него, преуменьшить и даже сразу же; забыть. Мы прочли яркий пример, где аналитик и пациент видят в одну и ту же ночь одно и то же сновидение с практически идентичным манифестным содержанием, пример, который аналитик решил опубликовать только спустя двадцать пять лет, после того как пациент уже скончался, а он сам, уточняет он, смертельно болен, как бы извиняясь за проступок, как будто слишком стыдно говорить о том, что должно оставаться в секрете2.

Поэтому, чтобы скрыть этот феномен, чтобы избежать ощущение странности, воз­никает тенденция рассматривать парное функционирование в русле уже известных феноменов, помещать тревожный продукт в хорошо успокаивающие формы, пре­кращая чуждое в знакомое, превращая тревожную странность в ее «позитивное сопровождение», в «дежа-вю»3.

В таком случае то говорят о понятии контртрансфера (и часто, если не всегда, обнаруживают несколько элементов, отсылающих к нашим собственным конф­ликтам, быстро классифицируют происходящее), то понимают феномен как про­явление обычных механизмов, и, согласно теоретической склонности каждого, паркое функционирование будет увидено и скрыто под покровом истерической идентификации или общности, либо под формой проективной идентификации, возможно даже слияния, либо же будет понято как остаток первичной идентифи­кации. На деле, специфика работы с двойником не может сводиться к механизму идентификации, будь то первичная идентификация, хотя она может на нее опираться, поскольку в работе с двойником не существует идентификации в прямом смысле этого термина, здесь есть примитивная перцепция, восприятие функцио­нирования другой психики через автоматическую адаптацию своей; интрапсихическое регрессивно движется к интерпсихическому.

Кое-кто, лучше, может быть, понимая игру, готов признать ее оригинальность и определяет работу с двойником по аналогии с моментами телепатии, передачи мыслей. Этот способ понимания, беспокоя наш идеал современного психоанализа, как когда-то он беспокоил обольщенного им Фройда, может, конечно, побу­дить учитывать недомолвки; однако, не отрицая возможности того, что здесь при­сутствует точная передача мыслей в самом аналитического сеанса, мы считаем, что сводить работу с двойником к такому объяснению — это возвращение к за­щитному механизму «дежа-вю».

В заключение необходимо ясно сказать, что в реальности проблема различия между механизмами, цитированными выше, и функционированием с двойником, столь очевидная теоретически, не столь проста в ежедневной практике, тем более что совсем не невозможно, что такой психический продукт, как функционирование с двойником, должен, чтобы проявиться и стать доступным сознанию, опираться на механизмы, действующие согласно структуре каждого. Наиболее простым способом, максимально отражающим его специфичность, остается галлюцинаторный путь, поскольку он представляет собой завершение формальной регрес­сии, необходимой для проявления феномена.

Статья. Зигмунд Фрейд «О правомерности выделения из неврастении симптомокомплекса, называющегося «невроз страха»» 1895г.

Довольно трудно сказать что-либо достоверное о неврастении, если бы будем придерживаться при использовании этого названия болезни всего того, чем наделил его Beard. На мой взгляд невропатология только выиграет от того, что сделает попытку обособить от собственно неврастении все те невротические расстройства, симптомы которых с одной стороны намного более прочно связаны между собой, чем с типичными неврастеническими симптомами (боли в голове и спине, диспепсия с метеоризмом [вздутием живота] и запор), а с другой стороны существенно различаются в своей этиологии и механизмах от типичного неврастенического невроза. Если мы согласимся с таким подходом, тогда мы сможем описать довольно связанную картину неврастении. Тогда удастся гораздо более чётче, чем это удавалось раньше, отличать от подлинной неврастении различные псевдоневрастении (картину органически обусловленного назального рефлекс-невроза, нервные расстройства при кахексии и артериосклерозе, предварительные стадии прогрессивного паралича и некоторых психозов), а ещё в полном согласии с предложение Мёбиуса можно будет отделить Status nervosa у больных с наследственной дегенерацией; отыщутся и причины для того, чтобы начать относить к меланхолии (эндогенной депрессии) некоторые типы неврозов, пока называемые неврастенией, особенно это касается неврозов с интермиттирующей (прерывающейся) или периодической формой течения. Но решающие изменения можно будет произвести, если решиться выделить из неврастении тот симптомокомлекс, который я буду сейчас описывать и который наиболее полно соответствует выше перечисленным условиям. Симптомы этого комплекса клинически намного больше связаны друг с другом, чем с подлинной неврастенией (то есть, симптомы выделенного нами комплекса очень часто выступают вместе и легко замещают друг друга в ходе болезни), да и этиология, а также механизмы нового невроза существенно отличаются от этиологии и механизмов подлинной неврастении, если рассматривая последнюю мы будем исключать из неё новый невроз.

Я потому называю этот симптомокомлекс «неврозом страха», что его основные составные части группируются вокруг главного симптома страха, так как все они имеют какое-либо определённое отношение к страху. Одно время я считал, что таким подходом к симптомам невроза страха я был первым, пока на глаза мне не попал интересный доклад Хеккера[1], в котором схожий подход изображён как нельзя ясно и полно. Правда, Хеккер в отличии от меня отнюдь не пытается отделить от целостной неврастении те симптомы, которые он рассматривает в качестве эквивалентов или рудиментов приступов страха. Очевидно, что это связано с тем, что Хеккер никак не учитывает различие этиологических условий там и тут. Зная об этих различиях мы не будем торопиться относить симптомы страха к подлинно неврастеническим симптомам. Произвольно выбранное нами новое название невроза на самом деле имеет серьёзную цель, облегчить нам нахождение существенных закономерностей.

Клиническая симптоматология невроза страха

То, что я называю «невроз страха» можно наблюдать в полной или рудиментарной форме, изолированно или в комбинации с другими неврозами. До некоторой степени полными и при этом самостоятельными (изолированными) случаями естественно будут те, что особенно в большой степени поддерживают нашу идею о том, что невроз страха представляет из себя обособленную клиническую единицу. А в других случаях перед нами лежит задача выбора из целого симптомокомплекса, соответствующего «смешанному неврозу», те симптомы, которые будут принадлежать не неврастении, истерии и т. д., а только неврозу страха.

Клиническая картина невроза страха охватывает следующие симптомы:

1.      Повышенная общая раздражительность. Это довольно частый нервный симптом, присущий многим Status nervosi. Я говорю об этом симптоме потому, что в случае невроза страха он появляется постоянно, да и теоретически представляет большой интерес. Повышенная раздражительность всегда указывает на накопление возбуждения или неспособность выдерживать накопившееся возбуждение, то есть на абсолютное или относительное накопившееся возбуждение. Особого внимания заслуживает учёт повышенной раздражительности, сказывавшейся в гиперестезии слуха, в повышенной чувствительности к шуму; не вызывает сомнений, что этот симптом можно будет объяснить тесной врождённой взаимосвязью между слуховыми впечатлениями и испугом. Гиперестезия слуха часто оказывается причиной бессонницы, бессонницы, несколько форм которой относятся к неврозу страха.

2.      Переполненность повышенными ожиданиями. Я не могу лучше описать это состояние, как приведёнными словами, а также несколькими примерами из жизни женщины. Она страдает боязливыми ожиданиями; при каждом покашливании мужа, заболевшего катаром дыхательных путей, она думает о вирусной пневмонии, и даже видит в своём воображении проплывающий рядом гроб мужа, которого провожают на кладбище. Когда возвращаясь домой женщина замечает мирно беседующих перед её домом двух людей, то она никак не может избавиться от осаждающих её мыслей, что кто-то из её детей выпал из окна; когда она слышит громкие удары колокола, то для неё это означает какое-либо траурное известие и т. д., хотя во всех этих случаях не было никакого особого повода для тревоги, налицо существовало лишь возможность.

Естественно, что мы встречаем боязливые ожидания и у здоровых людей. Такие ожидания охватывают всё, что обозначают как «боязливость, склонность пессимистически глядеть на вещи». Однако как часто ожидания такого рода идут гораздо дальше оправданной боязливости и даже самими больными людьми воспринимаются как что-то навязанное им. Для одной из форм боязливого ожидания, а именно той, что относится к озабоченности собственным здоровьем, можно зарезервировать старое название болезни ипохондрия. Но ипохондрия не всегда идёт в ногу с уровнем боязливых ожиданий, иногда в качестве своих предварительных условий она начинает требовать существования парестезий и мучительных ощущений в теле. Вот так и становится ипохондрия формой, которую начинают предпочитать неврастеники как только они подпадают под власть невроза навязчивости, что происходит довольно часто.

Другим проявлением боязливых ожиданий может быть столь часто появляющаяся у морально чувствительных персон склонность к укорам совести, к скрупулёзности и педантичности, варьирующих от нормы до патологической склонности во всём сомневаться.

Боязливое ожидание является ядром невротического симптома. Да и теоретически оно представляет большой интерес. Можно даже сказать, что здесь мы встречаем в наличии определённое количество свободно витающего страха, который при существовании боязливого ожидания властно избирает в качестве своего предмета какое-либо из представлений, да и в любой момент времени готов привязаться к новому более-менее подходящему представлению.

3.      Но это далеко не единственный способ проявления постоянно ждущей своего мига тревожности, чаще всего так и остающейся для сознания латентной. Чаще всего она прорывается в создание неожиданно, не пробуждаясь для этого никаким особым представлением, хотя и вызывает приступ страха. Такой приступ страха состоит или единственно из чувства страха безо всякого ассоциирующегося с ним представления, или с само собой напрашивающимся намёком на разрушение жизни, «потрясение», угрожающее безумием, или же к чувству страху примешивается какая-либо парестезия (подобная истерической ауре), или (появляющееся одновременно вместе с ощущением страха) расстройство одной или нескольких соматических функций, связанных с дыханием, сердечной деятельностью, сосудодвигательной иннервацией, активностью желез. Из разнообразных комбинаций указанных функций пациент обращает особое внимание то на один, то на другой момент, жалуясь то на «сердечные судороги», то на «одышку», то на «внезапно появляющуюся повышенную потливость», «волчий аппетит» и т. д., а чувство страха чаще всего отступает далеко назад или же воспринимается в довольно неясной форме как «порча», «»неприятное чувство» и т. п.

4.      С диагностической точки зрения оказывается интересным и существенным то, что степень смешивания этих элементов в приступе страха может чрезвычайно сильно варьировать и то, что не только сам страх, но и почти любой сопровождающий его симптом, может вызывать приступ. Поэтому стоит обращать внимание на рудиментарные приступы страха или их эквиваленты, вероятно все из которых имеют одинаковое значение, хотя и показывают большое разнообразие форм, богатству которых пока уделяется недостаточное внимание. Более точное исследование этих ларвированных состояний страха (Хеккер) и их диагностическая дифференциация от других приступов должны вскоре стать необходимой частью работы невропатологов.

Я привожу список известных мне форм приступов страха:

a)      С расстройствами сердечной деятельности, сильными сердцебиениями, аритмией, с надолго устанавливающейся тахикардией вплоть до тяжёлых состояний ослабления сердечной деятельности, когда дифференциация от органически обусловленных заболеваний сердца даётся не всегда легко; диагностически щекотливой областью здесь является Pseudoangina pectoris!

b)      С расстройствами дыхания, нервной одышкой, проявляющейся в нескольких формах, приступами, схожими с астматическими и т. п. Хочу обратить внимание читателя на то, что даже эти приступы не всегда сопровождаются отчётливо замечаемым страхом.

c)      Приступы повышенного потоотделения, часто происходящими по ночам.

d)      Приступы дрожи, которые довольно легко можно спутать с истерическими.

e)      Приступы волчьего аппетита (булимии), часто сопровождающиеся головокружением.

f)        Проявляющиеся в виде приступов диареи (поносы).

g)      Приступы головокружения, сопровождающиеся расстройством движений.

h)      Приступы так называемой гиперемии (полнокровия), всего того, что обычно называют вазомоторной (сосудистой) неврастенией.

i)        Приступы парестезий (правда они редки без проявлений страха или схожего неприятного ощущения).

5.      Своеобразным приступом страха являются довольно часто встречающиеся ночные испуги и кошмары (Pavor nocturnus у взрослых людей), обычно сопровождающиеся страхом, удушьем, потом и т. д. Такое специфическое расстройство обусловливает вторую форму бессонницы в рамках невроза страха. – Впрочем, у меня никакого сомнения не вызывает, что и Pavor nocturnus у детей может проявляться в форме, относящейся к неврозу навязчивости. Истерический налёт, связь переживаемого страха с репродукцией подходящего сюда воспоминания или сновидения, позволяют рассматривать Pavor nocturnus у детей как нечто особенное; и тем не менее ночные кошмары у детей могут появляться и в чистой форме, без сновидений и возрождающихся галлюцинаций.

6.      Особое положение в группе симптомов, относящихся к неврозу страха, занимает «головокружение», которое в своей самой лёгкой форме не представляет из себя ничего опасного, а в более тяжёлой форме в виде «приступа головокружения» (со страхом или нет) уже относится к чреватым самыми тяжёлыми последствиями симптомам невроза. Головокружение при неврозе страха не является следствием вращательных движений головой, да и отдельные уровни и направления при таком головокружении тоже невозможно выявить (в отличии от головокружения Мениреша). Это головокружение относится к локомоторному головокружению или головокружению, связанному с потерей координации (схоже головокружение при параличе мышц глаз); головокружение при неврозе страха состоит в специфическом неприятном чувстве, сопровождающемся ощущениями колебаний пола, слабости в ногах, невозможность их держать ровно, причём сами ноги становятся тяжёлыми как свинец, дрожат и подламываются. Но до падений никогда не доходит. Я даже мог бы утверждать, что подобного рода приступ головокружения может замещаться приступом полного бессилия. Другие схожие с проявлениями бессилия состояния при неврозе страха по-видимому зависят от сердечного коллапса.

Подобного рода приступы головокружения нередко сопровождаются наиболее тяжёлой формой страха, часто комбинирующегося с расстройствами сердечных и дыхательных функций. При неврозе страха также можно часто наблюдать головокружение от высоты, подъёма в горы, вида пропасти, во всяком случае так говорит мой опыт. Я не совсем уверен, правильно ли будет признавать наряду с этим и vertigo a stomacho laeso.

7.      На основе хронической тревожности (боязливых ожиданий) и склонности к приступам головокружения формируются две группы типических фобий, первая обусловливается физиологическим стрессом, а вторая – нарушениями координации движений. К первой группе относятся страхи змей, грозы, темноты, паразитов и т. п., как и типичные нравственные колебания и сомнения, интенсивность которых достигла патологических проявлений; в таких случаях проявляющийся страх попросту применяется для того, чтобы ещё больше усилить отвращение, которое инстинктивно присуще любому человеку. Но обычно навязчиво проявляющаяся фобия формируется лишь тогда, когда с переживанием страха связывается реминисценция о событии, в котором проявился этот страх, например, после того как больной оказался во время грозы в открытом поле. Было бы неверным объяснять подобные случаи продолжающимся воздействием пережитых сильных впечатлений; наделяет большим значением и заставляет надолго сохраняться пережитым впечатлениям только один страх, появившийся тогда впервые и теперь способный проявляться заново. Говоря другими словами, подобного рода впечатления сохраняют свою силу только у персон, наделённых способностью к «боязливому ожиданию».

Другую группу составляет агорафобия со всеми своими побочными действиями, которые имеют отношение к передвижению. Пережитый когда-либо приступ головокружения часто приводится тогда как причина развившейся фобии; хотя я не верю в то, что мы обнаружим его во всех случаях. Иногда бывает и так, что после первого приступа головокружения, не сопровождавшегося страхом, передвижение хотя и продолжает постоянно сопровождаться ощущением головокружения, ограничения способности двигаться мы не наблюдаем; но в ситуациях одиночества, перехода очень узкой улицы и т. п. невозможность двигаться появляется всегда тогда, когда к приступу головокружения дополнительно присоединяется страх.

Взаимоотношения этих фобий с фобиями при неврозе навязчивости, механизм которого был показан мною в одной из статей[2], напечатанных в этом журнале, имеют следующую природу: схожесть обоих типов фобий заключается в том, что как тут, так и там одно из представлений приобретает навязчивую власть посредством связи с проявляющимся при этом аффектом. То есть, для обоих типов фобий характерен механизм интеграции представления с аффектом. Только при фобиях, характерных для невроза страха, 1) этот аффект отличается монотонностью, и всегда это будет страх; 2) он не обусловлен вытеснением представления, а оказывается при проведении психологического анализа ни к чему более не сводимым, да и посредством психотерапии на этот аффект невозможно оказать какого-либо влияния. То есть, при фобиях, характерных для невроза страха, не существует механизма замещения.

Оба вида фобий (или навязчивых представлений) часто проявляются вместе, хотя атипические фобии, обусловленные навязчивыми представлениями, не обязательно появляются на почве невроза страха. Мы можем очень часто наблюдать по-видимому намного более сложный механизм, когда первоначально простая фобия, обнаружившаяся при неврозе страха, начинает замещать своё содержание другим представлением, то есть фобия дополнительно использует ещё и замещение первоначального представления пугающим образом. Для появления замещающего образа чаще всего используются те же самые «защитные меры», посредством которых ранее делалась попытка одолеть фобию. Так например умственная жвачка появляется в результате стремления найти доказательство обратного, например, что невозможно быть безумным, как это хотела бы утверждать возникнувшая ипохондрическая фобия: внутренние колебания и сомнения, а ещё больше постоянно повторяющиеся folie de doute (сумасшествие от сомнений) соответствуют оправданному сомнению в надёжности своих мыслей, так как в результате навязчивого представления удалось понять столь устойчивое расстройство и т. п. Поэтому будет вполне справедливым утверждать, что и многие синдромы невроза навязчивости типа folie de doute клинически (а возможно и понятийно) можно приписать неврозу страха[3].

8.      Деятельность органов пищеварения при неврозе страха может проявляться лишь несколькими, хотя и характерными расстройствами. Позывы на рвоту и плохое самочувствие здесь далеко не редкость, в качестве рудиментарного приступа страха может фигурировать симптом волчьего аппетита, выступающего или в одиночестве или в компании с другими симптомами (гиперемией); в качестве чуть ли не постоянного проявления, аналогично часто имеющемуся боязливому ожиданию, можно обнаружить склонность к диарее, что даёт повод к поразительнейшим диагностическим ошибкам. Если не заблуждаюсь, то именно на диарею и обратил своё внимание Мёбиус[4] в недавно вышедшей небольшой статье. Я даже думаю, что рефлекторная диарея Пайера (Peyer), которую он выводит из заболевания простаты[5], ничего другого собой не представляет как только диарею при неврозе страха. Ошибочное обнаружение рефлекторных взаимосвязей обусловливается незнанием того, что в этиологии невроза навязчивости задействованы в игре те же самые факторы, что и при провоцировании подобного заболевания простаты и т. п.

Качества проявлений желудочно-кишечных функций при неврозе страха очень резко отличаются от проявления этих функций при неврастении. Смешанные случаи мы часто находим в хорошо известных «попеременно наступающих диарее и запорах». Аналогию диарее представляют при неврозе страха частые позывы на мочеиспускание.

9.      Парестезии, которые могут сопровождать приступы страха и головокружения, интересны тем, что они как и проявления истерической ауры, идут в твёрдо установленном порядке, хотя я и считаю их по сравнению с истерическими атипичными и изменяющимися. Другую схожесть с истерией мы находим в том, что при неврозе страха происходит особый тип конверзии, проявляющийся соматическими ощущениями, которые не зная этого можно легко не заметить, например, специфические ощущения в ревматических мышцах. Целый ряд так называемых людей-ревматиков, у которых мы действительно обнаруживаем ревматические боли, на самом деле страдают от невроза навязчивости. Наряду с увеличением чувствительности к боли в целом ряде случаев невроза страха я наблюдал склонность к галлюцинациям, причём она отнюдь не имела истерическую природу.

Некоторые из названных мною симптомов, сопровождающих или замещающих приступ страха, могут проявляться хронически. Тогда обнаружить невроз страха становится ещё труднее, так как они не позволяют с достаточной степенью выявить проявляющиеся ощущения боязни и тревоги (по сравнению с приступом страха). Особенно это относится к диарее, головокружению и парестезиям. Также как приступы головокружения могут замещаться приступами бессилия, так и хронические ощущения головокружения могут замещаться чуть ли не хроническими ощущениями внутренней нестабильности, слабости и т. п.
 

[1] E. Hecker. Ueber larvierte und abortive Angstzustaende bei Neurasthenie (О ларвированных и абортивных состояниях страха при истерии). “Zentralblatt fuer Nervenheilkunde”, Dezember, 1893 г. А в другом исследовании страх рассматривается в качестве одного из главных симптомов неврастении: Kaan. Der neurasthenische Angstaffekt bei Zwangsvorstellungen und der primordiale Gruebelzwang (Неврастенический аффект страха при навязчивых представлениях и примордиальной [первичной] умственной жвачке). Вена, 1893 г.

[2] Die Abwehr-Neuropsychosen (Невропсихозы защиты). “Neurol. Zentralbl.”, 1894 г., № 10-11

[3] (S. Freud) Obsessions et phobies. “Revue neurologique”, 1895 г.

[4] Möbius. См. журнал “Neurologische Beiträge”, № 2 за 1894 г.

[5] Peyer. Die nervösen Affektionen des Darmes (Нервные кишечные заболевания). “Wiener Klinik”, № 1, 1893 г.

Истоки и этиология невроза страха

В некоторых случаях невроза страха вообще невозможно выявить этиологию. Примечательно, что в подобного рода случаях обычно довольно легко доказать наличие тяжёлой наследственности.

А там где есть причина считать невроз приобретённым, там при тщательной, целенаправленной проверке в качестве этиологически воздействующих моментов отыскиваешь целый ряд вредных последствий из сексуальной жизни. Такие последствия чаще всего имеют самую разнообразную природу, хотя довольно легко можно выявить их общий знаменатель, хорошо объясняющий одинаковое воздействие на нервную систему; мы встречаем их не только в чистом виде, но и при содействии других банальных вредных воздействий, которым можно приписать поддерживающую роль. Такая сексуальная этиология невроза страха настолько часто преобладает, что я вполне могу ограничиться тем, что в целях этого небольшого сообщения буду игнорировать случаи с сомнительной, а также иной этиологией.

Для более точного рассмотрения этиологических условий, в которых появляется невроз страха, будет совсем неплохо, раздельно исследовать мужчин и женщин. У женщин (если не учитывать особой предрасположенности) невроз страха появляется в следующих случаях:

a)      в качестве страха девстенницы (страх подросткового периода). Огромное число не вызывающих сомнений фактов убедило меня в том, что первое столкновение с сексуальной проблемой, скажем неожиданное знакомство с ранее замалчивавшейся темой, например взгляд на обнажённое тело, рассказ или чтение эротической литературы, может вызвать у девочки-подростка невроз страха, который чуть ли не постоянно комбинируется с истерией;

b)      в качестве страха женщины, недавно вышедшей замуж. Молодые женщины, оставшиеся во время первого в их жизни полового акта анестетичными[1], нередко заболевают неврозом страха, который исчезает после того, как анестезия уступает место нормальной сексуальной чувствительности. Так как большинство молодых женщин остаются здоровыми при такой начальной анестезии, для появления страха нужны особые условия, о которых я ещё скажу;

c)      в качестве страха женщин, у мужей которых обнаруживается Ejaculatio praecox или сильно пониженная потенция; и

d)      мужья которых практикуют Coitus interruptus или reservatus. Эти случаи связаны друг с другом, так как при анализе достаточно большого количества случаев можно легко убедиться, что всё сводится лишь к тому, получает ли женщина во время полового акта удовлетворение или нет. В последнем случае мы и имеем условие для возникновения невроза страха. И напротив, женщина не заболеет неврозом, если мужчина, наделённый Ejaculatio praecox, непосредственно после своего провала способен повторить попытку удовлетворить жену с лучшим успехом. Половой акт с кондомом (Congressus reservatus) не сопровождается никакими плохими последствиями для женщины, если она способна очень быстро возбуждаться, а мужчина отличается большой потентностью; да и во всех других отношениях этот тип полового акта, предотвращающего беременность, по-видимому наиболее благоприятный. А Coitus interruptus почти всегда сопровождается плохими последствиями; но у женщины они будут проявляться лишь тогда, когда мужчина проявляет полное равнодушие к женщине, то есть прерывает половой акт при приближении к эякуляции ни сколечко не заботясь о том, что чувствует возбуждённая женщина. Но если мужчина думает о удовлетворении женщины, то подобного рода половой акт не имеет для женщины ничего плохого. Правда тогда уже мужчина заболевает неврозом страха. Мне удалось собрать и проанализировать огромное число случаев, на которых и базируются приведённые мною выше взгляды;

e)      в качестве страха вдов и женщин, намеренно воздерживающихся, причём нередко мы здесь встречаем типичную комбинацию с навязчивыми представлениями

f)      в качестве страха климактерического периода при последних проявлениях большого желания получить сексуальное удовлетворение.

Случаи с, d и е содержат условия, при которых у представительниц женского пола наиболее часто и наиболее легко возникает невроз страха независимо он наследственной предрасположенности.  Именно на этих (приобретённых, поддающихся лечению) случаях невроза навязчивости я и буду пытаться доказать, что вредные сексуальные последствия действительно являются этиологическим моментов в формировании невроза. Но вначале я хотел бы уделить немного вниманию сексуальным условиям, способствующим появлению невроза страха у мужчин. Тут я хотел бы выделить следующие группы, которые в какой-то мере аналогичны группам страхов у женщин.

a)      Страх у мужчин, намеренно воздерживающихся, часто комбинирующийся с симптомами защиты (навязчивые представления, истерия). Мотивы, которые определяют стремление к воздержанию, показывают, что к этой категории относится определённое число больных с наследственной предрасположенностью, чудаки и т. д.

b)      Страх у мужчин при пережитом фрустрированном возбуждении (во время периода ухаживания), при ограничении отношений с женщинами любованием и объятиями. Эта группа условий (которую впрочем безо всяких изменений можно отнести и к другому полу – период ухаживаний, отношения, не доходящие до половых контактов) приводит к наиболее чистым случаям невроза страха.

c)      Страх у мужчин, практикующих Coitus interruptus. Как было уже замечено, Coitus interruptus наносит вред женщине, когда мужчина практикует его, не обращая внимания на удовлетворённость женщины. Но этот вид половых контактов может нанести вред и мужчине, когда он, пытаясь добиться удовлетворённости женщины, по своей воле дирижирует половым актом, смещая момент наступления эякуляции. Так что теперь нам становится понятным, почему в брачной паре, практикующей Coitus interruptus, обычно заболевает только один из супругов. Но у мужчин Coitus interruptus очень редко приводит к появлению невроза страха в чистом виде, чаще всего мы встречаемся здесь со смешанным неврозом (с неврастенией).

d)      Страх у мужчин, находящихся в старческом возрасте. Существуют мужчины, у которых как и у женщин можно наблюдать климакс; во времена уменьшающейся потенции и повышенного либидо у них может формироваться невроз страха.

И, наконец, я хотел бы обратить внимание читателя на ещё два случая, которые мы встречаем у представителей обоих полов:

      I.      Неврастеники, заболевшие из-за чрезмерных занятий мастурбацией, впадают в невроз страха, как только прекращают заниматься привычной для них сексуальной деятельностью. Такие персоны отличаются чуть ли абсолютной невозможностью выносить периоды воздержания.

Для понимания невроза навязчивости важно не забывать, что какое-либо заметное его формирование возможно только у остающихся потентными мужчин и у женщин, не страдающих анестетичностью. У неврастеников, которые в результате чрезмерных занятий мастурбацией уже успели нанести большой вред своей потенции, в случае абстиненции мы довольно редко встречаемся с неврозом страха, чаще всего невроз страха тогда будет ограничиваться ипохондрией и легкими постоянными головокружениями. Женщины же в своём большинстве ведут себя «потентно»; действительно импотентная женщина (то есть действительно анестетичная) вряд ли заболеет неврозом страха, да и кроме того она будет поразительно хорошо переносить весь тот вред, о котором мы говорили.

Насколько справедливо говорить о константных взаимосвязях между отдельными этиологическими моментами и некоторыми симптомами из сложной структуры невроза страха, я пока не могу сказать.

     II.      Последние из приведённых этиологических условий вначале вообще кажутся не имеющими сексуальную природу. Невроз страха, опять же у представителей обоих полов, может возникать при чрезмерной работе и усталости, например, после ночной вахты, ухода за тяжело больным человеком и даже после перенесённой тяжёлой болезни.

Главное возражение против выставленной мной гипотезы о сексуальной этиологии невроза страха будет гласить следующим образом: с такого рода ненормальными способами ведения сексуальной жизни мы встречаемся очень часто, так что мы всегда их можем обнаружить, где бы мы их не искали. То есть, наличие их в приведённых нами случаях невроза страха ещё не доказывает, что именно в ненормальностях сексуальной жизни и лежит этиология невроза страха. Да и число лиц, практикующих Coitus interruptus и т. п., несравнимо больше того числа людей, которые заболевают неврозом страха; подавляющее количество людей прекрасно самостоятельно справляется с последствиями вреда.

На это я могу возразить следующее: при уже всеми признанной огромной распространённости неврозов и особенно невроза страха, вряд ли следует говорить о редко обнаруживающемся этиологическом моменте. А кроме того оказывается, что наша гипотеза прекрасно реализует и другой постулат патологии, а именно, что обнаруженный нами этиологический момент обнаруживается в исследованиях чаще, чем его актуальное проявление, так как для удачи последнего необходимо воздействие ещё и других условий (предрасположенности, дополнительного участия специфических факторов и поддержки другими, банальными вредными факторами); далее, более тонкий анализ подходящих случаев невроза страха с абсолютно полной надёжностью доказал большое значение сексуального момента.  Здесь я ограничусь только этиологическим моментом Coitus interruptus и обращу внимание читателя на отдельные убедительные факты.

1)      Когда у молодых женщин ещё не полностью сформировался невроз страха, который потому выступает лишь фрагментарно, причём всегда спонтанно исчезая, тогда можно доказать, что каждый такой шубик (приступ) не до конца сформировавшегося невроза появляется после коитуса, сопровождавшегося неудовлетворительным исходом. Два дня спустя (а у некоторых менее стойких персон и на следующий день) закономерно появляется приступ страха или головокружения, к которому начинают примыкать другие невротические симптомы, чтобы со временем опять исчезнуть (при редких половых контактах супругов). Хорошую помощь здесь оказывает случайное путешествие супруга, пребывание в горах, всё связанное с разлукой супругов; чаще всего оказывающееся необходимым гинекологическое лечение помогает тем, что тогда запрещается половой контакт. Но примечательно, что успех такого рода локального лечения имеет преходящую природу, даже в горах невроз вспыхивает вновь, если к супругу на время приезжает жена и т. п. Но когда сведущий в этиологии врач рекомендует супругам с ещё не полностью сформировавшимся неврозом страха заменить Coitus interruptus нормальным половым актом, то тогда удаётся терапевтически проверить выставленные нами утверждения. Страх будет полностью устранён и больше не появляется, конечно, если не обращаться заново к прежней ненормальной сексуальной практике.

2)      В анамнезе многих случаев невроза страха, как у мужчин, так и у женщин, мы обнаруживаем поразительно большие колебания в интенсивности симптомов, да и вообще в развитии всего патологического процесса. Один год можно назвать чуть ли не идеальным, а следующий – самым отвратительным и т. д., то выбранный курс лечения хорошо сказывается на здоровье, а то вообще оставляет на произвол судьбы и т. д. Если врач заинтересуется количеством и периодами рождения детей, сопоставляя эту хронику брака со своеобразным течением невроза, то легко бросится в глаза, что периоды улучшения или хорошего самочувствия совпадают с беременностями жены, во время которых естественно исчезает необходимость предохраняться. Хотя для этого мужу всё-таки пришлось проходить специальный курс лечения, обращаясь или к священнику Кнайппе[2] или в гидротерапевтическую лечебницу, после чего ему удалось оплодотворить жену.

3)      Анамнез больных часто хорошо свидетельствует о том, что симптомы невроза страха в своё время заместили симптомы другого невроза, например неврастении. И всегда в таких случаях нам удаётся доказать, что незадолго до смены патологических проявлений произошли изменения в типе вредных воздействий половой активности.

Если такие факты, которые можно приводить сколь угодно много, чуть ли не заставляют принять врача сексуальную этиологию для определённой категории случаев, то другие случаи, которые при ином подходе могли бы так и остаться непонятными, посредством ключика сексуальной этиологии удаётся по меньшей мере понять и классифицировать. Я говорю о тех многочисленных случаях, в которых хотя и присутствует всё, о чём мы говорили в предыдущей категории, с одной стороны – проявления невроза страха, а с другой стороны – специфические моменты, связанные с Coitus interruptus, ещё обнаруживается и нечто другое, а именно очень большой интервал между постулируемой нами этиологией и её актуальным проявлением, а также дополнительно выявляются этиологические моменты не сексуальной природы. Тут, например, мы встречаем мужчину, у которого возник приступ сердца после получения известия о смерти отца, что привело к формированию невроза страха. Этот случай довольно трудно понять, так как раньше мужчина не отличался особой нервностью. Да и смерть очень пожилого отца вряд ли могла его особенно поразить, хорошо известно, что обычная, ожидаемая смерть старого отца не относится к тем событиям, которые бы могли спровоцировать болезнь у здорового взрослого человека. Возможно, что для читателя будет более понятен этиологический анализ, если я добавлю, что этот мужчина целых одиннадцать лет использовал Coitus interruptus, чтобы не подвергать опасности свою жену. Патологические проявления здесь те же самые, что наступают и у других персон после кратковременного применения подобного рода сексуальной практики, причём не обязательно здесь быть ещё какой-либо дополнительной психической травме. Схоже можно оценивать и случай женщины, у которой невроз страха вспыхнул после потери ребёнка, или случай студента, который при подготовке к последнему государственному экзамену заболел неврозом страха. Я не могу согласиться с приводимой врачами традиционной этиологией в том, и в другом случае. Естественно, что вряд ли стоит «чрезмерно переутомляться», изучая экзаменационный материал, да и здоровая мать не может не реагировать на смерть своего ребёнка нормальной депрессией. Но я бы ожидал встретить у студента пониженную активность мозга (Kephalasthenie), а у матери погибшего ребёнка, как в нашем случае, — истерию. Но то, что у обоих сформировался невроз страха, заставляет меня обратить внимание на то, что мать уже восемь лет живёт в браке, ограничиваясь Coitus interruptus, а студент три года поддерживает сердечные любовные отношения с «пристойной» девушкой, которая ни в коем случае не должна забеременеть.

Все подобного рода факты сводятся к утверждению, что специфические вредные последствия от Coitus interruptus даже там, где он не в состоянии сам по себе вызвать невроз страха, по меньшей мере будут предрасполагать к приобретению невроза страха. Невроз страха может тогда вспыхнуть лишь под латентным воздействием специфического воздействия другого, самого банального патологического фактора. Последнее будет только с количественной стороны объяснять специфический момент, но отнюдь не заместит собой качественную сторону. И постоянно специфическим моментом будет оставаться тот фактор, который и будет определять форму невроза. Я надеюсь, что со временем смогу доказать мою идею о этиологии неврозов и в гораздо большем объёме.

А ещё в последних приведённых нами фактах содержится вполне состоятельная гипотеза о том, вредные сексуальные последствия, скажем от Coitus interruptus, могут проявляться посредством накапливания вредных воздействий. И в зависимости от предрасположенности индивидуума и прочих обременяющих его нервную систему факторов будет необходимо большее или меньшее время, чтобы сказался патологический эффект накапливания. А те индивидуумы, на которых как будто бы никак не сказываются последствия Coitus interruptus, в действительно окажутся особенно предрасположенными к заболеванию неврозом страха, который когда-либо спонтанно вспыхнет, скажем после самой банальной психической травмы. Что-то схожее мы наблюдаем у хронических алкоголиков, которые в результате накапливания отравляющих веществ под конец заболевают циррозом печени или чем-нибудь другим, а возможно так и вообще впадают в делирий, находясь в алкогольной лихорадке. 
 

[1] Под анестичностью (от анестезии) в медицине понимают нечувствительность к определённым ощущениям, особенно к боли.

[2] Kneipp S. (1821-1897), немецкий священник, создатель курса гидротерапии, его книги расходились миллионными тиражами.

Идеи для создания теории невроза страха

Размышления, которые сейчас встретит читатель, не претендуют на что-то большее, чем на первую, осторожную попытку, да и отношение к ней, никак не должно сказываться на приведённых нами ранее фактах. Отдавание должного нашей «теории невроза страха» затрудняется ещё и тем, что она представляет из себя всего на всего один фрагмент из общей теории неврозов.

В информации, которую мы сообщили о неврозе страха, содержатся некоторые опорные пункты для понимания механизма этого невроза. Читатель уже встретился с нашим предположением о том, что речь может идти о накапливании возбуждения, а также о одном довольно важном факте, что страх, лежащий в основе рассматриваемого нами невроза, никак не допускает какого-либо психологического объяснения. Таковую можно бы было например отыскать, если бы причиной невроза страха был какой-либо единовременно или повторно переживаемый ужас или испуг, который и становится после этого источником готовности к страху. И вот как раз этого мы и не встречаем при неврозе страха. Хотя в результате пережитого ужаса и может возникать истерия или травматический невроз, но только не невроз страха. Так как среди причин появления невроза страха столь сильно на передний план выходит Coitus interruptus, то вначале я считал, что источником, постоянно питающим переживания страха, могла бы быть повторяющаяся при любом половом акте боязнь, что использующаяся техника откажет и женщина забеременеет. Но вскоре я обнаружил, что подобного рода психическое состояние женщины или мужчины, испытываемое ими при использовании Coitus interruptus, никакого значения не имеет для формирования невроза страха, что даже женщины безразлично относящиеся к возможности забеременеть в принципе точно в такой же степени склонны к заболеванию неврозом страха, как и те, что чуть ли не дрожат при мысли о возможной беременности. Так что всё сводится лишь к одному, кто именно при использовании подобного рода сексуальной техники лишается возможности получить удовлетворение.

Ещё один опорный пункт даёт не упоминавшийся мною ранее факт, что в целом ряде случаев невроз страха появляется при явно заметном снижении сексуального либидо, психического наслаждения, так что больные, когда объясняешь им появление у них страдания «недостаточной удовлетворённостью», постоянно говорят, что таковое попросту невозможно, ведь как раз сейчас у них отсутствует даже малейшее желание. Из всего сказанного нами можно сделать вывод, что речь идёт о накапливании возбуждения, что страх, который по-видимому полностью соответствует накопившемуся возбуждению, имеет соматическое происхождение; далее, что это соматическое возбуждение имеет сексуальную природу, и что оно сопровождается уменьшением доли психического участия в сексуальных процессах – так что я вполне могу сказать, что все эти факты благоприятствуют тому, чтобы отыскивать механизм возникновения невроза страха в устранении участия психической сферы в сексуальном возбуждении, когда всё берёт на себя соматическое возбуждение, а отсюда мы и обнаруживаем патологическое применение такого возбуждения.

Наше представление о механизме возникновения невроза страха будет понятнее для читателя, если мы рассмотрим следующие факты о сексуальном процессе, которые прежде всего относятся к мужчине. В зрелом в половом отношении мужском организме – и по-видимому постоянно – продуцируется соматическое возбуждение, которое периодически превращается в сильный раздражитель для психической жизни. Чтобы лучше очертить наше представление давайте не забывать и о том, что это соматическое сексуальное возбуждение проявляется как давление на стенки семенных пузырьков, снабжённых нервными окончаниями. Проявляющееся при этом висцеральное возбуждение хотя и будет непрерывно расти, оно только при достаточно высокой степени будут способно преодолеть сопротивление, чтобы достигнуть коры головного мозга и здесь уже выявить себя в качестве психического раздражителя. Тогда имеющаяся в психике группа сексуальных представлений наделяется энергией и возникает психическое состояние либидозной напряжённости, которая порождает стремление устранить такую напряжённость. Её психическая разрядка возможна только посредством прибегания к специфическим или адекватным акциям (действиям). Для мужского сексуального влечения адекватная акция будет заключаться в довольно сложном спинальном рефлекторном акте, имеющем по себе разрядку упоминавшихся нами нервных окончаний, а также во всех подготовках (осуществляющихся психически) для разрядки этого рефлекса. Ничто другое и не могло бы оплодотворить женщину кроме адекватной акции, соматическое сексуальное возбуждение после достижения определённого порогового значения постоянно будет превращаться в психическое возбуждение; так что в принципе всегда должно происходить именно то, что освобождает нервные окончания от обременяющего их давления. Этим устраняется всё количество, имеющегося на сейчас соматического возбуждения, позволяя субкортикальным механизмам вновь проявлять своё сопротивление.

Я пощажу читателя от изложения в таком же стиле более сложных случаев сексуальных процессов. Хочу сказать только о том, что в принципе эту же схему можно использовать и для понимания женщины, хотя искусственные задержки и искажения женского полового влечения ещё больше затуманивают проблему. У женщины мы тоже обнаруживаем соматическое сексуальное возбуждение и состояние, в котором это возбуждение превращается в психический раздражитель, в либидо, и порождает стремление к специфической акции, с которой связывается чувство сладострастия. Для женщины правда нам не удаётся отыскать что-либо аналогичное семенным пузырькам.

В рамках нашего изложения сексуальных процессов теперь можно рассмотреть как этиологию подлинной неврастении, так и этиологию невроза страха. Неврастения возникает каждый раз, когда адекватная разрядка (акция) замещается менее адекватной, то есть вместо нормального коитуса в благоприятных условиях мы встречаемся с мастурбацией или спонтанными поллюциями; а к неврозу страха приводят все те моменты, которые препятствуют психической проработке соматического сексуального возбуждения. Симптомы невроза навязчивости возникают тогда, когда проигнорировавшее психику соматическое сексуальное возбуждение проявляется субкортикально, совершенно неадекватными реакциями.

А теперь я попытаюсь проверить выдвинутую мною гипотезу о этиологических условиях появления невроза страха на соответствие общему принципу. В качестве первого этиологического момента для мужчины я указал на намеренное воздержание (абстиненцию). Абстиненция заключается в отказе от специфической акции, которая обычно следует вслед за накоплением либидо. А это уже может приводить к двум следствиям, а именно, что соматическое возбуждение будет продолжать накапливаться и что оно тогда будет вынуждено искать другие (не через психику) пути, на которых скорее удастся разрядка. То есть, уровень либидо действительно понизится, а возбуждение субкортикально будет проявляться в виде страха. Там же где либидо не будет уменьшаться, или соматическое возбуждение разрядится кратчайшим путём посредством поллюций, или будет полностью побеждено посредством подавления, там может возникнуть всё что угодно, но только не невроз страха. Описанным нами способом абстиненция и приводит к неврозу страха. Абстиненция оказывается задействованной и во второй этиологической группе, группе фрустрированного возбуждения. Третий случай, Coitus reservatus, сводится к тому, что он патологически воздействует на готовность к сексуальному акту, так как наряду с настроенностью на половой акт мы отмечаем здесь существование другой психической задачи, отвлекающей внимание. И в результате психического отвлечения внимания либидо тоже постепенно исчезает, и тогда мы имеем перед собой тот же самый случай абстиненции. А страх в пожилом возрасте (климакс мужчин) вынуждает нас искать другое объяснение. Здесь либидо не уменьшается; но оно, как и у женщин в период климакса, настолько сильно повышается, производя соматическое возбуждение, что психика попросту уже не способна с ним справиться.

Никаких особых трудностей мы не встретим при рассмотрении этиологических условий, провоцирующих невроз страха, у женщины. Особенно ясен тут страх девственниц. Здесь попросту пока не достаточно сформировались группы представлений, на которые может наложиться соматическое сексуальное возбуждение. У анестетичных молодых жён страх наступает только в тех случаях, когда первые половые контакты вызывают достаточно высокую степень соматического возбуждения. А там, где локальные признаки такой возбуждённости (типа сильно выраженного спонтанного желания, сильного

позыва к мочеиспусканию и т. д.) отсутствуют, там не будет и страха. Случаи Ejaculatio praecox и Coitus interruptus объясняются так же, как и у мужчин, то есть, что при психически не удовлетворяющем половом акте постепенно исчезает либидо, в то время как пробудившееся возбуждение проявляется субкортикально. Появление расхождения (отчуждения) между соматическими и психическими сферами в процессе сексуального возбуждения происходит у женщин гораздо быстрее, да и преодолевается с большим трудом, чем у мужчин. В случае вдовства и при намеренной абстиненции, как и в климактерический период всё происходит у женщин схоже с мужчинами, только при абстиненции ещё добавляется намеренное вытеснение круга сексуальных представлений, на что борющаяся с  искушением абстинентная женщина часто вынуждена решаться; а в период менопаузы дополнительно может помогать появляющееся отвращение, которое стареющая женщина ощущает по отношению к становящемуся чрезмерно большим либидо.

В нашу схему без особых трудностей включаются и оба приведённых последними этиологических условия.

Склонность к страху превратившихся в неврастеников мастурбантов объясняется тем, что эти персоны очень легко попадают в состояние «абстиненции» после столь надолго излюблённой ими привычки чуть ли не мгновенно разряжать (причём плохим способом) любое самое маленькое количество соматического возбуждения. И, наконец, последний случай, возникновение невроза страха при заболеваниях тяжёлой болезнью, переработке, усталости, изнуряющем уходе за тяжёлобольным и т. п., допускает следующую интерпретацию (которой помогает учитывание схожего воздействия Coitus interruptus): из-за отстранения психики становится невозможно овладеть соматическим сексуальным возбуждением, одной из задач, которая лежит на совести психики. Можно представить, насколько глубоко в таких условиях может понизиться либидо, здесь перед нами один из прекрасных примеров невроза, который хотя и не допускает объяснения своего появления сексуальной этиологией, однако полностью игнорировать воздействие сексуального механизма не может.

Наш взгляд в определённой степени представляет симптомы невроза страха в качестве суррогатов не проявившихся специфических акций в ответ на сексуальное возбуждение. Для ещё большей поддержки своих взглядов я напомню читателю о том, что и при нормальном коитусе мы наблюдаем учащение дыхание, частые сердцебиения, выделение пота, гиперемию и т. п. А в соответствующих приступах страха при заболеваниях рассматриваемым нами неврозом мы встречаемся с проявлениями коитуса в изолированном и более сильно выраженном виде, например, с одышкой, частыми сердцебиениями и т. п.

Нас вполне могут спросить: А почему нервная система в таких обстоятельствах, а именно, при психической невозможности овладеть сексуальным возбуждением, начинает испытывать столь своеобразный аффект, как страх? По-видимому, психика начинает испытывать аффект страха, когда чувствует себя неспособной разрешить приходящую извне задачу (опасность) посредством подходящей реакции. Психика начинает испытывать невротический страх, когда замечает, что неспособна разрядить эндогенно возникшее (сексуальное) возбуждение. То есть, психика ведёт себя так, словно она проецирует это возбуждение вовне. Аффект и соответствующий ему невроз находятся в прочных отношениях друг с другом, первый является реакцией на экзогенное возбуждение, а последний – на аналогичное эндогенное возбуждение. Если аффект является быстро преходящим состоянием, то невроз – хроническим состоянием, так как экзогенное возбуждение воздействует наподобие однократного толчка, а эндогенное возбуждение проявляет себя в виде постоянной силы. При неврозе нервная система реагирует на внутренний источник возбуждения точно также, как соответствующий аффект реагирует на аналогичное внешнее возбуждение.

Отношения с другими неврозами

Остаётся ещё только сделать несколько замечаний о взаимоотношениях невроза страха с другими формами неврозов относительно проявлений и внутренней схожести.

Естественно, что наиболее чистые случаи невроза страха чаще всего и окажутся наиболее типичными. Мы встретим их у потентных молодых индивидов, и невроз их будет характеризоваться единой этиологией и не слишком долгим периодом существования болезни.

Но, конечно, более частыми окажутся одновременные проявления симптомов страха вместе с симптомами неврастении, истерии, навязчивых представлений, эндогенной депрессии (меланхолии). Если же кто-нибудь захотел бы иметь дело только с чистыми формами невроза страха, признавая за ним невроз с уникальной, самостоятельной структурой, то тогда бы пришлось отказываться и от с таким трудом приобретённой дифференциации между истерией и неврастенией.

Для анализа «смешанных неврозов» следует учитывать важный на мой взгляд принцип: Там где мы обнаруживаем смешанный невроз, там в этиологии следует принимать интегрирующее воздействие нескольких специфических факторов.

Подобного рода множество этиологических моментов, обусловливающих смешанный невроз, может выявиться совершенно случайно, например, когда к уже существующим патологическим факторам добавляется новый; скажем, женщина испокон веков бывшая истеричкой, в определённый период брачной жизни, после того как её муж начинает практиковать Coitus reservatus никак не учитывая удовлетворённости жены, становится вынужденной избавляться от мучающего её после такого полового акта возбуждения посредством мастурбации; вследствие этого у женщины формируется не чистый невроз страха, а наряду с ним обнаруживаются симптомы неврастении. Другая женщина, находящаяся в схожей ситуации неудовлетворённости, вынуждена бороться с осаждающими её сладострастными картинами, от которых она пытается защититься всеми своими силами, и на таком пути из-за злополучного Coitus interruptus наряду с неврозом страха непрерывно осаждается навязчивыми представлениями. Ещё одна женщина вследствие практики Coitus interruptus теряет интерес к своему мужу, влюбляясь где-то на стороне, конечно, пытаясь это тщательно скрывать, и в результате проявляет множество симптомов невроза страха и истерии.

В третьей категории смешанных неврозов мы встречаемся с ещё более тесной интеграцией симптомов, когда одни и те же этиологические условия одновременно и закономерно вызывают оба невроза. Так например неосторожные, неподготовленные ласки со стороны мужчины могут не только вызвать появление страха у девственниц, но и чуть ли не постоянно сопровождаться истерией. Подавляющее количество случаев с намеренной абстиненцией с самого начала обременены самыми настоящими навязчивыми представлениями. Практикование мужчинами Coitus interruptus по моему опыту ещё никогда не приводило к формированию чистого невроза страха, а постоянно сопровождалось проявлением симптомов неврастении и т. п.

Из сказанного нами следует непосредственный вывод, что этиологические условия появления невроза необходимо отличать от специфических этиологических моментов отдельных неврозов. Первый, например, Coitus interruptus, мастурбация, абстиненция, отличаются многозначностью и могут продуцировать любой невроз. И только в абстрагирующихся от подобного рода этиологических условий моментах, типа неадекватной разрядки, недостатка психических сил, защиты с использованием замещения, мы находим несомненные и специфические указания на этиологию отдельных больших неврозов.

По своей внутренней сущности невроз страха имеет интереснейшие совпадения и различия с другими большими неврозами, особенно с неврастенией и истерией. Вместе с неврастенией невроз страха разделяет одну из основных характеристик, а именно то, что источник возбуждения, повод к расстройству, пребывает в соматической области, вместо того чтобы лежать в психической сфере, как это бывает при истерии и неврозе навязчивости. А в остальном мы скорее обнаруживаем определённые типы противоположностей между симптомами неврастении и невроза страха, например: накопление – растрата возбуждения. Такие противоположности не мешают одновременному проявлению симптомов обоих неврозов, хотя экстремальные формы проявления неврозов всегда будут наиболее чистыми.

Невроз страха показывает целый ряд совпадений с симптоматологией истерии, но отдать должное этим совпадениям нам ещё предстоит. Появление хронических симптомов или приступов, группирующихся по типу ауры, парестезий, гиперестезий и точек, в которых ощущается постоянное давление, обнаруживающихся при определённых замещениях (суррогатах) приступов страха, при одышке и сердечных приступах, усиление скорее всего органически обусловленных болей (в результате конверзии): эти и другие общие черты позволяют даже предположить, что кое-что, что мы приписываем истерии, с большим правом можно отнести к неврозу страха. Если получше рассмотреть механизмы обоих неврозов, насколько только это сейчас возможно, то тогда появятся точки видения, которые позволяют увидеть в неврозе страха соматическую сторону истерии. Как здесь, так и там обнаруживается накапливание возбуждения (чем по-видимому и обусловливается уже показанная схожесть симптомов), здесь, как и там мы встречаемся с недостатком психических сил, из-за чего и возникают патологические соматические процессы. Как тут, так и там, вместо психической проработки обнаруживается отведение возбуждения в соматическую сферу; различие же состоит исключительно в том, что возбуждение, в смещении которого и проявляется невроз, при неврозе страха является чисто соматическим (соматическое сексуальное возбуждение), а при истерии – психическим (спровоцированным конфликтами). Поэтому вряд ли может удивлять то, что истерия и невроз страха вполне могут комбинироваться друг с другом, как это бывает при «страхе девственниц» или «сексуальной истерии», а также то, что истерия заимствует у невроза страха целый ряд симптомов и т. п. Эти тесные взаимосвязи между неврозом страха и истерией дают новые аргументы, позволяющие отделить от неврастении невроз страха; ведь если этого не сделать, тогда не удастся придерживаться с таким большим трудом достигнутого в теории неврозов разведения неврастении и истерии.

Вена, декабрь 1894 г.

Статья. Сержио Бенвенуто. Отпрыски означающего. Родина

Сержио Бенвенуто

 

ОТПРЫСКИ ОЗНАЧАЮЩЕГО: РОДИНА

 

Автор полагает, что в то время как стремление иметь «дом» довольно укоренено среди людей, идея «моей страны» напротив – основана на произвольном характере означающего, как его определял Фердинанд де Соссюр и применял в психоанализе Жак Лакан. Это означает, что в то время как этнических идентификаций не существует, идентификация с «означающим родины» обладает силой структурировать политическое поле.

 

Термины для «родной страны» в индо-европейских языках имеют одну общую особенность: они связывают страну с происхождением семьи. Французская patrie, итальянская patria, немецкая Vaterland и так далее, соединяют государство с отцовством. В других языках родина напротив связана с материнством, например в украинском. В общем, сама идея родины является расширением и усилением понятия семьи, греческого ойкос.

 

Несмотря на эту псевдо-идентификацию с семьей, многие ученые полагают, что греческий полис, то что греки называли городом, выходит за пределы ойкос, дома или семьи. Понятие полиса имеет отношение к проекту гармонии, взаимной братской любви, которая должна царить в каждой семье. Но это ни в коем случае не связано с тем, как обстоят дела на самом деле. Французский ученый, Николя Лоро[1] (Nicole Loraux) демонстрирует, как то, что задумано было быть полисом, городом, как расширением семьи, на деле оказывается местом конфликта и гражданской войны. Греки связывали гражданскую войну со стасисом. Стасис в свою очередь проистекает из того факта, что отношения в полис оказываются противоречивыми, в отличие от семейных, в ойкос.

 

Стоит отметить, что в древнегреческом стасис, восстание, означал «стояние». Другими словами, гражданский мир был эквивалентен комфортному пребыванию сидя. Для греков был решающим факт принятия гражданами той или иной стороны в борьбе двух партий, важно было, что они принимали участие в гражданской войне. Если они не делали этого, их постигало наказание атимия, они теряли свои гражданские права, согласно законам Солона. И когда война заканчивалась, провозглашалась амнистия: никто из принимающих участие в конфликте не мог быть наказан. Мы можем сказать даже, что вся политическая жизнь Древней Греции была результатом существования амнистий.

 

В недавнем эссе под названием “Stasis”, итальянский философ Джорджио Агамбен, развивая теорию Лоро, спорит с ним, что гражданская война по сути отнюдь не кризисное время и распад родины, а вообще-то основополагающий элемент, образующий полис как таковой. Не может быть родины без гражданской войны, без братоубийственного сопротивления. По крайней мере так это было для греков. Но мы можем доказать, что греки безусловно основали западное понятие родины как расширения семьи, постоянно находящейся в состоянии напряжения и конфликта. Стоит отметить, что Фрейд, говоря о семье более, чем о родине, в своей теории Эдипа, говорит что-то очень похожее: что если Эдип является фундаментальной основой для всех отношений в семье, тогда семья по определению конфликтным союзом, местом соперничества, зависти и ревности. Родину следует рассматривать как результат конфликта – стасиса – не менее, чем семью.

 

Агамбен пишет:

По своей сути, стасис, или гражданская война, является «войной внутри семьи», которая приходит от ойкос, а не откуда-то извне. Именно потому, что это так присуще семье, стасис действует как вскрывающая сила и свидетельствует о его неотъемлемом присутствии внутри полиса[2].

 

Если наш полис, родина, это в идеале результат гражданской войны, продукт амнистии, мы можем также сказать, что наши враги извне по сути являются нашими «гостями». Другими словами, враг становится членом домашнего хозяйства. Так как у врага две возможности: если он побежден, то становится рабом, или он становится гостем и перестает быть врагом.

Французский лингвист Эмиль Бенвенист ясно пишет:

Понятия враг, незнакомец, гость, которые образуют для нас три различные сущности – семантически и юридически – очень тесно связаны в индоевропейских языках.

 

От латинского hostis происходит понятие hospes, гость. В древнегреческом xènos обозначает «незнакомец, чужак», в то время как глагол xeinízō отвечает за поведение гостеприимства. Бенвенист добавляет:

Мы можем понять это только тогда, когда начинаем с идеи о том, что незнакомец обязательно является врагом – и, соответственно, враг обязательно незнакомцем. Потому как всегда тот, кто рожден извне враг априори, и что взаимные обязательства является необходимым установить, между ним и я, отношения гостеприимства, которые бы не были возможными внутри самого сообщества. Эта диалектика «друг-враг», как мы уже видели, играет роль в понятии philós: враг, кто-то против кого мы боремся, может временно стать philós…

 

Здесь мы видим симметрию в основании понятий друг и враг в индоевропейских цивилизациях. Гражданин всегда может быть нагружен стасисом, междоусобной войной, и для него становится обязанностью бороться: никто не может воздержаться от этого под страхом наказания атимии. Но, с другой стороны, незнакомец, поскольку он всегда потенциальный противник, может всегда быть превращен в гостя, и гостеприимство – это святое, обязанность быть другом, я бы сказал. Дружба и вражда могут поменяться местами. В стасисе граждане должны стать врагами, в гостеприимстве враги должны стать частью самой семьи.

 

В общем, в Западной традиции, роли врага и со-гражданина всегда колеблются, соскальзывают одна в другую. Наши со-граждане были когда-то, или могут оказаться нашими врагами, и наши враги всегда могут стать нашими друзьями.

 

Современное понятие родины связано с понятием государства: я бы никогда не сказал, что Неаполь – город, в котором я родился – моя родина; я бы просто сказал, что это мой родной город. Я бы сказал, что моя родина – Италия, потому что у меня паспорт этой страны. Точно так же я бы никогда не сказал, что моя родина – Европейский Союз; и тот факт что в Европе никто не может сказать этого, доказывает факт, что Европейский Союз не существует как государство.

 

«Родина», таким образом, очень политическое понятие. В английском языке, когда кто-то говорит, что вернулся в родную страну, это звучит как «Я вернулся домой» или «Я вернулся в свою страну», но никогда «Я вернулся на родину», в то время как говорить о национальной безопасности означает обращаться к политическому организму. Можно сказать, что родина – это идеологическое понятие, знамя, флаг: каждый определяет свое место по отношению к государству.

В истории Запада мы находим по-крайней мере три типа государственности, которые я бы обозначил как: цезаризм, этно-лингвистический тип и этико-философский. Я бы сказал, что понятие родины берет свое начало в Американской и Французской революциях 18 века, и, таким образом, связано с идеей демократии, где реальным властителем является народ. Родина является понятием, через которое государство, управляемое людьми, рассматривается как расширение их собственных семей. Но это государство, образованное через убийство (в некоторых случаях символическое, в иных реальное) короля. Родина – это государство, в котором я гражданин в связи с тем, что была гражданская война называемая революцией, что король или деспот был свергнут или убит, и что власть была отдана народу.

 

На самом деле, в состоянии цезаризма нет родины. Это государство задумано как Империя или Королевство: каждый принадлежит императору, королю или королеве, и имеет императора или императрицу, короля или королеву.

 

Этно-лингвистическое государство преобладало в 19 веке. Распад Советского Союза произошел в связи с идеей этно-лингвистического государства, и Россия и Украина были сформированы на этой основе. Ключевая идея заключается в этнической однородности. Но что делает этническую группу таковой? Это всегда единство созданное означающим, я заимствую этот термин из структурной лингвистики.

 

Моя страна, Италия, тоже эффект означающего Италия. В 1861, когда возникло Королевство Италия, итальянцы говорили на нескольких диалектах, не на одном языке. Если бы встретились пьемонтский и сицилийский крестьянин, они бы не смогли понять друг друга с помощью языка. Итальянский, то есть тосканский диалект, стал действующим национальным языком постепенно, через обязательное обучение в школе и помимо этого благодаря радио и телевидению. Итальянское государство создало итальянцев, а не наоборот. Это придает знаменитым словам, произнесенным королем Убю Альфреда Жарри полный смысл: «Да здравствует Польша, ибо если бы не было Польши, не существовало бы и поляков!» Изречение, произнесенное в тот момент, когда Польша еще не существовала как самостоятельное государство. Его цитирует Лакан, чтобы проиллюстрировать первенство означающего. В этом случае, Польша – означающее, ставшее государством.

 

Есть и этико-философские государства, основными примерами которого будут США и Советский Союз. Вы являетесь (или были) гражданами этих стран не по причине своего этнического или лингвистического происхождения, но поскольку вы «принимаете (приняли)» идеологию, которая стоит за гражданством. В случае Советского Союза вы были советским гражданином, поскольку принадлежали к социалистическому движению, вдохновленному марксистско-ленинистской философией. И вы можете быть гражданином США, независимо от этнической принадлежности, расы или религии, до тех пор пока принимаете ценности свободы и принципы американской конституции. Европейский союз, в настоящее время пребывающий в трудном положении и, возможно, движущийся по направлению к провалу, был выстроен шаг за шагом, очень медленно, в соответствии с этическими и философскими критериями, очень похожими на таковые в Советском Союзе и США, но до сих пор этно-лингвистическое устройство государств преобладало. Европа не является, ни государством, ни родиной.

Можно припомнить, что во время финального матча Чемпионата мира по футболу 2014, в поединке оказались две команды – Аргентины и Германии. Большинство итальянцев болели за Аргентину. Но моей реакцией за кого болеть, было «За Германию, потому что я европеец»,  что вызвало у всех удивление. Никто и не подумал, что быть европейцем может стать критерием для того, чтобы стать фанатом определенной команды. И это было свидетельством того, что Европа не является родиной.

 

Есть еще также и очень своеобразные родины. Ограничив себя Европой, давайте возьмем, к примеру Бельгию и Испанию. В Бельгии говорят на двух разных языках, в Испании аж на четырех. Оба государства позиционируют себя как «родины», потому как у них есть король. Можно сказать, что в обеих странах пустующие означающие заполнены монархией. Означающие, которые работают настолько хорошо, насколько это возможно.

 

Но даже лингвистической однородности недостаточно, чтобы построить родину. В Великобритании все говорят на английском и только на английском, но шотландцы, северные ирландцы и уэлш любят отличать себя от англичан и объединенность королевства порой ставится под сомнение. Когда люди делят один язык, мы можем запечатлеть всю мощь означающего: что отличает шотландца от англичанина? Тот факт, что шотландец идентифицирует себя с шотландским, а англичанин с английским. Точка. Они являются произвольными различиями. Вот почему я заимствую понятие означающего, взятого у Фердинанда де Соссюра, который говорит о произвольности знака. Знак произволен потому, что ознащающее не имеет никакого сходства с означаемым – английский, который произносится для лошади не будет иметь никакого сходства с лошадью. Быть шотландцем и быть англичанином – означающие, которые несут никакого сходства для их означаемых, по той простой причине что шотландскость и англичанскость не существуют; или, скорее, они существуют только как воображаемые эманации означаемых «быть шотландцем» или «быть англичанином»[3].

 

Соссюр также говорит, что означающие образуются также согласно их различиям; что определяет их – не нечто полное, но различия по отношению к другим означающим. В самом деле, что определяет мое «быть итальянцем», так это не факт что я говорю на итальянском, потому как на итальянском также говорят в швейцарском Тичино, хотя швейцарцы не итальянцы. Также оно не определяется католической религией, потому как много не-католиков итальянцев. Мое «быть итальянцем» определяется тем, что я не француз, не швейцарец, не хорват, не украинец… Это негативная идентичность.

 

Если у кого-то есть итальянский паспорт, это потому, что в 19 веке группа интеллектуалов, которые называли себя патриотами, изобрели Италию. Другими словами, они хотели государственную структуру, чтобы отвечать означающему – государственную структуру, которая переместила другие государства, ими в то время были Королевство двух Сицилий, Королевство Сардиния и так далее. Потому и нет итальянской идентичности, как и нет другой этнической идентичности, но только идентификация с означающим «Италия» или другими означающими. Вот то, чему нас косвенно учит психоанализ.

 

Но именно потому, что «родина» является означающим, и таким образом чистой различающей сущностью, оно обязательно создает оппозиции, и рано или поздно, родина заканчивает противопоставлением другим родинам; и в стасисе противостояние образуется внутри самой родины, потому что означающее может вмещать в себя другие оппозиции.

 

Но что мы можем сказать об «истинной» родине, земле, к которой мы ощущаем себя принадлежными, и по отношению к которой испытываем ностальгию? Является ли она тоже результатом означающего? Но это никогда не случайность, что мы никогда не назовем родиной землю, которой мы принадлежим как мы принадлежим своей семье. В определенном смысле, наша земля это земля, которую мы уже всегда потеряли, как мы потеряли навсегда наше детство; но сила означающего «родина» побуждает нас верить, что эта земля нашего детства не была утеряна, что родина существует, и когда ей угрожают, она просит нас умереть за нее.

 

В 1994 году мы стали свидетелями одного из самых ужасающих геноцидов прошлого века: в Руанде во время гражданской войны всего за три месяца было убито между 500 тыс и 1 млн человек, по существу гражданского населения. Этот холокост явился выражением конфликта между двумя этническими группами, хуту и туси. Но кто были эти хуту и туси, и откуда пришла эта взаимная летальная ненависть?

По сути нет четкого означающего для того, чтобы быть туси или хуту. Обе группы говорят на одном языке, руанда-рунди. Никто не знает что в точности породило это смертельное различие между хуту и туси. Вероятно, оно было порождено немецкими и бельгийскими колонистами. Кажется, бельгийские колониальные власти отличали группы туси от групп хуту в зависимости от того, владели ли они домашним скотом, или нет, а также по их росту! В общем, разница между хуту и туси чисто произвольная. Но тем не менее, это изобретение стало причиной смерти сотен и тысяч, привело к 1 млн беженцев, уничтожению и разорению.

 

Homa sapiens очевидно воюющее животное. Абсолютный пацифизм обречен на провал, потому что, как заметил Фрейд, существует природная склонность к агрессивности в каждом человеке; эта тенденция стоит на службе у дарвиновского механизма, который позволяет оптимизировать репродукцию наших генов. Позыв защищать себя, прибегать к насилию и яростно атаковать других неистребим из человеческих существ. Но когда мы рассматриваем означающее, мы должны также заключить, что этот импульс прорывается сквозь дарвиновские механизмы, посколько оно глубоко прочерчено логикой означающего, которое побуждает нас определять, кто есть враг, а кто друг. И политика по сути измерение, которое имеет дело с друзьями и врагами, как сказал Карл Шмидт. Мы также можем видеть как логика означаюшего приводит нас к тому, чтобы находить врагов среди наших друзей, даже среди очень дорогих, но также приводит нас к обратному, через ритуалы гостеприимства, превращает наших врагов в друзей.

 

 

 

Перевод с английского Елизаветы Зельдиной

[1] [1] “La guerre dans la famille”, in “Clio”, V, 1997. La Cité divisée. L’oubli dans la mémoire d’Athènes, Payot, Paris 1997.

 

[2]   Agamben, Stasis: Civil War as a Political Paradigm, Stanford University Press, 2015, p. 11.

[3] Единственное заметное различие, возможно, это религия, так как англичане принадлежат англиканской церкви, а шотландцы пресвитерианской (хотя только 12% шотландцев официально члены цервки Шотландии). Сегодняшние движения независимости в Шотландии не аппелируют к религионзным различиям.

Статья. Фрейд Зигмунд «Метапсихологическое дополнение к учению о сновидениях»

Мы будем иметь случай убедиться по различным поводам, что в наших исследованиях чрезвычайно выгодно пользоваться для сравнения известными состояниями и психическими феноменами, в которых можно видеть нормальные прообразы болезненных процессов. К ним относится аффективное состояние, как печаль и влюбленность, а также и феномен сна и сновидения.
Обыкновенно мы не задумываемся глубоко над тем, что человек каждую ночь сбрасывает с себя все оболочки, которыми он покрывает свою кожу, а также все дополнительные части органов своего тела, поскольку ему удалось пополнить недостатки этого тела: как-то — очки, фальшивые волосы, зубы и т. д. К этому можно еще прибавить, что, идя спать, он совершенно аналогичным образом обнажает свою психику,
1 Обе последующие статьи входят в сборник, который я сначала хотел опубликовать отдельной книгой, под общим заглавием: «Подготовительные работы к метапсихологии». Они примыкают к статьям: «Влечения и их судьба», «Вытеснение», «Бессознательное». Весь этот ряд статей имеет целью выяснение и углубление теоретических положений, которые можно было бы положить в основу психоаналитической системы.
— 194
отказывается от большинства психических завоеваний и, таким образом, с обеих сторон чрезвычайно приближается к тому положению, в каком он был в начале своего жизненного развития. Сон со стороны соматической является воспроизведением пребывания во чреве матери, создавая условия полного покоя, теплоты и отсутствия раздражения. А многие люди во время сна принимают фетальное положение тела. Психическое состояние спящего характеризуется почти полным разрывом с окружающим миром и исчезновением всякого к нему интереса.
При исследовании психоневротических состояний является необходимость подчеркнуть так называемую временную регрессию в каждом из этих состояний, степень свойственного ему возврата на пути развития. Можно различать две таких регрессии: одну в развитии «Я», другую в развитии либидо. Последняя в состоянии сна доходит до восстановления примитивного нарциссизма, а первая — до ступени галлюцинаторного удовлетворения желания.
То, что известно о психических свойствах состояния сна, было открыто, разумеется, благодаря изучению сновидения. Хотя сновидение показывает нам человека, поскольку он не спит, при этом, однако, неизбежно выявляются также признаки состояния сна. Наблюдения нас познакомили с некоторыми особенностями сновидения, которых мы не могли понять, а теперь легко можем привести в связь с другими явлениями из этой области. Так, мы знаем, например, что сновидение безусловно эгоистично, и в личности, играющей в его видениях главную роль, нужно всегда признать сновидца. Нетрудно понять, что это объясняется нарциссизмом состояния сна. Ведь нарциссизм и эгоизм вполне тождественные понятия; слово «нарциссизм» должно только подчеркнуть, что эгоизм яв
— 195
ляется также либидозным феноменом, или, другими словами, нарциссизм означает либидозное дополнение эгоизма. Понятной становится также общепризнанная и считавшаяся загадочной «диагностическая» способность сновидения, в которой начинающаяся болезнь нередко гораздо раньше и яснее дает о себе знать, чем в бодрственном состоянии, а именно актуальные физические ощущения оказываются колоссально преувеличенными. Это преувеличение — ипохондрическое по своей природе — является следствием того, что все психические привязанности (Besetzungen) отнимаются от внешнего мира и переносятся на «Я», и оно-то дает возможность так рано узнать о наступлении физических изменений, которые остались бы незамеченными в бодрственном состоянии.
Сновидение показывает нам, что случилось нечто такое, что должно было нарушить сон, и дает нам возможность видеть, каким образом можно было не допустить этого нарушения. Кончается тем, что спящий видит сон и благодаря этому может спать; вместо какого-то внутреннего побуждения, которое должно было привлечь его внимание, наступило внешнее переживание, требования которого были изжиты. Сновидение является таким образом проекцией, перенесением внутреннего процесса вовне. Мы вспоминаем, что уже в другом месте встречали проекцию в числе средств отражения нежелательных психических явлений. Механизм истерической фобии в конечном результате также свелся к тому, что индивид защищается посредством бегства от внешней опасности, которая появилась вместо требования внутреннего влечения. Но полное объяснение проекции мы откладываем до того, когда приступим к разбору нарциссического заболевания, при котором этот механизм играет самую видную роль.
Каким же, однако, образом происходит то, что мешает спать? Этому может помешать внутреннее
— 196
побуждение или внешнее раздражение. Рассмотрим сначала менее ясный и более интересный случай, когда мешает внутреннее возбуждение. Опыт показал нам, что возбудителями сновидения являются «остатки дня» («Tagesreste»), отрывки мыслей, которые не подчинились общему «отнятию» (Entziehung) привязанностей (Besetzungen) и в противовес ему сохранили известное количество либидозных или других интересов. Нарциссизм сна должен был, следовательно, здесь допустить исключение, а с этим моментом связано начало образования сновидения. В анализе мы узнаем в этих дневных «остатках» латентные мысли сновидения и, судя по их природе, как и вследствие всей ситуации, мы должны признать в них предсознательные представления, принадлежащие к системе Vbw.
Для дальнейшего образования сновидений надо преодолеть некоторые трудности. Нарциссизм состояния сна означает утерю активности у всех представлений объектов, как и соответствующих предсознательных и бессознательных частей этого представления. Если даже дневные «остатки» и сохранили свой интерес, то все-таки приходится сомневаться в том, можно ли допустить, что они ночью приобретут достаточно энергии, чтобы привлечь к себе внимание сознания; скорее можно допустить, что оставшийся у них интерес гораздо слабее, чем тот, который они представляли в течение дня. Анализ делает здесь лишним дальнейшее рассуждение, так как показывает нам, что эти дневные «остатки» должны получить подкрепление из источников бессознательных влечений для того, чтобы могли образовать сновидение. Это допущение сначала не встречает никаких трудностей, потому что мы должны предполагать, что во сне цензура между Vbw и Ubw сильно понижена, благодаря чему сообщение между этими системами скорее облегчается.
— 197
Но нельзя умолчать о другом сомнении, — если нарциссическое состояние сна повлекло за собой отнятие всех активных сил (Besetzungen) всех систем Ubw и Vbw, то ведь отпадает также и возможность, чтобы предсознательные дневные «остатки» получили подкрепление от бессознательных влечений, которые сами лишились своей активности (Besetzungen). Теория образования сновидений приводит тут к противоречию и может быть спасена благодаря изменению предположения о нарциссизме сна.
Как окажется позже, такое ограничивающее допущение необходимо также и в учении о Dementia ргаесох. Оно может гласить только одно: что вытесненная часть системы Ubw не подчиняется желанию спать, исходящему от «Я», сохраняет полностью или частично свою активную силу (Besetzungen), или вообще приобрела вследствие вытеснения известную степень независимости. Соответственно этому должна была бы не прекращаться в течение всей ночи известная сила напряжения вытеснения противодействия (Gegenbesetzung), чтобы предупредить опасность со стороны влечения, хотя недоступность всех путей к освобождению аффекта и к области движений сильно понижает степень необходимого противодействия. Мы представили себе поэтому положение, ведущее к образованию сновидения следующим образом: желание сна старается вернуть все исходящие от «Я» привязанности (Besetzungen) и создать положение абсолютного нарциссизма. Это удается лишь отчасти, потому что вытесненное в системе Ubw не подчиняется желанию спать, поэтому должна оставаться часть противодействия, а также цензура между Ubw и Vbw, хотя бы не в полной мере. Поскольку распространяется власть «Я», все системы освобождены от своих привязанностей к внешним объектам (Besetzungen).
— 198
Чем сильнее бессознательные привязанности влечений (Triebbesetzungen), тем настойчивее сон. Нам известен также крайний случай, когда «Я» отказывается спать, потому что чувствует себя неспособным сдержать освободившиеся во время сна вытесненные душевные движения, другими словами, оно отказывается от сна, потому что боится своих сновидений.
В дальнейшем мы оценим все важные последствия предположения о сопротивляемости вытесненных душевных движений, а теперь проследим дальше положение при образовании сновидений.
Как второе вторжение в нарциссизм мы должны рассматривать упомянутую выше возможность, что и некоторые из предсознательных мыслей дня оказываются очень устойчивыми и сохраняют часть своей актиности (Besetzungen). По существу оба случая могут быть тождественны: устойчивость дневных «остатков» может объясняться установившейся уже во время бодрствования связью их с бессознательными душевными движениями; или же дело происходит несколько сложнее, и не совсем лишенные активности дневные «остатки» только во время сна вступают в связь с вытесненным благодаря облегченному сообщению между Ubw и Vbw. В обоих случаях вследствие этого наступает такой же самый решительный успех в образовании сновидений: образуется предсознательное желание сновидений, в котором бессознательное душевное движение находит себе выражение при помощи материала предсознательных дневных остатков. Это желание сновидения следует резко отличать от дневных остатков; его не могло быть в бодрственном состоянии, оно может иметь тот иррациональный характер, которым отличается все бессознательное, когда его переводят в сознательное. Желание сновидения также не следует смешивать с теми желаниями, которые могут быть, но,
— 199
понятно, не должны непременно быть среди предсознательных (латентных) мыслей сновидения. Но если такие предсознательные желания имелись, то желание сновидения присоединяется к ним как самое большое усиление их.
Речь идет о дальнейшей участи этих желаний, по существу заменяющих бессознательное влечение и образовавшихся в Vbw как желание сновидения (фантазия, исполняющая желание). Рассуждение подсказывает нам, что эти желания могут быть изжиты тремя различными путями или путем, который нужно считать нормальным в бодрственном состоянии, а именно — проникновением из Vbw в сознание, или в обход сознания путем непосредственного выхода в моторных действиях, или тем неожиданным путем, который открывает нам наше наблюдение. В первом случае эти желания превратились бы в бредовую идею, содержание которой составляет исполнение желания, но этого никогда не бывает в состоянии сна (будучи так мало знакомы с метапсихологическими условиями душевных процессов, мы, может быть, в этом факте увидим намек на то, что полное лишение активности какой-нибудь системы делает ее малочувствительной). Второй случай непосредственного выхода в моторных действиях во время сна исключается благодаря тому же принципу, потому что подступ к двигательной области обыкновенно находится еще несколько дальше от цензуры сознания, но в виде исключений его можно наблюдать как сомнамбулизм. Мы не знаем, какие условия создают такую возможность и почему она не случается чаще. То же, что действительно происходит при образовании сновидений, представляет из себя очень замечательный и совершенно непредвиденный выход: начавшийся в Vbw и подкрепленный Ubw процесс направляется обратной дорогой через Ubw к проникающему в сознание восприятию. Эта регрессия является третьей

— 200
фазой образования сновидения. Для ясности повторим предыдущее: усиление Ubw предсознательных дневных «остатков» — возникновение желания сновидения.
Такую регрессию мы называем топической в отличие от упомянутой раньше временной, т. е. соответствующей ходу развития. Обе эти регрессии не всегда должны совпадать, но в данном случае это так и есть. Поворот течения возбуждения от Vbw к Ubw к восприятию является одновременно возвратом к ранней ступени галлюцинаторного исполнения желания.
Из «Толкования сновидений» известно, каким образом происходит регрессия предсознательных дневных «остатков» при образовании сновидения. Мысли превращаются при этом в образы, преимущественно зрительные, т. е. словесные представления переводятся и соответствующие предметные представления таким образом, как будто бы во всем этом процессе принималась во внимание изобразительность (Darstellbarheit). По завершении регрессии остается ряд активных сил (Besetzungen) в системе Ubw, активных (Besetzungen) вещественных воспоминаний, на которые действует первичный психический процесс до тех пор, пока не сформирует явное содержание сновидения, посредством сгущения и сдвига этих активных сил (Besetzungen) между собою. Только в тех случаях, где словесные представления среди дневных «остатков» представляют собою свежие актуальные остатки восприятий, а не словесные выражения мыслей, они подвергаются тем же процессам, что и вещественные представления, и подлежат сами по себе влияниям сгущения и сдвига. Отсюда берется установленное «Толкованием сновидений» и потом подтвержденное с полной очевидностью правило, что слова и речи не составляются заново в содержании сновидения, а повторяются фразы дня, предшествовавшего сновидению (или другие связные впечатления, например, из
— 201
прочитанного). Особенно заслуживает внимания то обстоятельство, как мало сохраняет работа сновидений словесные представления; она ежеминутно готова заменять одни слова другими, пока не найдет такое выражение, которое оказывается самым удобным для пластического изображения.1
В этом пункте сказывается резкое различие между работой сновидения и шизофренией. При последней предметом обработки посредством первичного процесса становятся сами слова, в которых выражены предсознательные мысли. В сновидении обработке подвергаются не слова, а вещественные представления, к которым предварительно сводятся слова. Сновидению свойственна топическая регрессия, а шизофрении — нет; в
1 Соображениям изобразительности я также приписываю подчеркнутый Silberer’ом факт, которому он придает, может быть, слишком большое значение, а именно, что некоторые сновидения допускают одновременно два вполне правильных и все же по существу различных толкования, из которых Silberer одно назвал аналитическим, а другое — анагогическим. Речь в таких случаях всегда идет о мыслях, очень абстрактных по своей природе и составлявших большие трудности для изобразительности сновидения. Для сравнения можно представить себе, что предстоит заменить иллюстрациями передовицу политической газеты. В таких случаях работа сновидения должна сперва заменить текст отвлеченных мыслей конкретными, которые каким-нибудь образом связаны с первыми посредством сравнения, символики аллегорического намека, но лучше всего генетически, и которые становятся вместо них материалом работы сновидения. Отвлеченные мысли допускают так называемое анагогическое толкование, которые при толковании легче угадать, чем настоящие аналитические. Согласно верному замечанию О. Rank’a, некоторые сны пациентов во время лечения анализом являются лучшими образцами для понимания таких сновидений, допускающих несколько толкований.
— 202
сновидении связь между активностью предсознательных словесных представлений Vbw (Wortbesetzungen) и активностью бессознательных вещественных представлений Ubw (Sachbesetzungen) остается открытой; для шизофрении характерно то, что эта связь прерывается. Впечатление от этого различия ослабляется именно благодаря толкованию сновидений, которое мы предпринимаем в психоаналитической практике. Толкование сновидений производит впечатление то остроты, то шизофренической выходки благодаря тому, что выявляет течение работы сновидений, прослеживает пути, ведущие от латентных мыслей к элементам сновидений, показывает, как используется двусмысленность слов, и вскрывает словесные связи между различными группами материалов; благодаря этому мы иногда забываем, что все операции над словами являются только подготовкой к вещественной регрессии.
Завершение процесса сновидения состоит в том, что содержание мыслей, превращенное благодаря регрессии и переработанное в фантазирование, проникает в сознание как чувственное восприятие, причем подвергается вторичной переработке, которой подлежит всякое содержание восприятия. Мы говорим, что желание сновидения воспринимается как галлюцинация и в таком виде внушает веру в реальность своего исполнения. Именно с этой заключительной частью сновидения связаны самые сильные сомнения, для выяснения которых мы и хотим сравнить сновидение с родственными ему патологическими состояниями.
Образование фантастического желания и его регрессии к форме галлюцинации составляет самую существенную часть работы сновидения, однако же они свойственны не одному ему: они встречаются еще при двух болезненных состояниях — при острой галлюцинаторной спутанности, Amentia (Meynert), и при галлюцинаторной фазе шизофрении. Галлюцинатор
— 203
ный делирий при аменции представляет из себя вполне ясное фантазирование, часто развитое во вполне определенной последовательности, подобно прекрасной грезе. Можно было бы говорить вообще о галлюцинаторном психозе, выражающем желание (hallucinatorische Wunschpsychose), и в разной мере считать таковым как сновидение, так и аменцию. Встречаются также сновидения, которые состоят только из очень содержательных, неискаженных фантазий. Хуже изучена галлюцинаторная фаза шизофрении, обыкновенно она кажется составленной из различных частей и, вероятно, по существу соответствует новой попытке самоисцеления, стремящейся вернуть либидозные привязанности к представлениям объектов.1 Я не могу еще привести сравнения с остальными галлюцинаторными состояниями при разнообразных патологических явлениях, потому что не располагаю ни личным опытом, ни опытом других.
Постараемся понять, что галлюцинаторный психоз, воплощающий желание в сновидении или в других случаях, выполняет двойную работу совершенно различного свойства. Он не только доводит до сознания скрытые или вытесненные желания, но представляет их уже выполненными, вселяя в это полную веру. Важно понять это совпадение. Нельзя утверждать, что бессознательные желания, став сознательными, должны приниматься за реальные, потому что, как известно, наше суждение прекрасно умеет отличать действительность от самых интенсивных представлений и желаний. Напротив, весьма правильным кажется предполагать, что вера в реальность восприятия связана с восприятием посредством чувств. Если какая-нибудь мысль
1 С первой такой попыткой увеличения концентрации активной силы на словесных представлениях мы познакомились в статье «Бессознательное».
— 204
совершает путь регрессии до бессознательных следов воспоминаний объектов, и далее до области восприятий, то восприятие ее мы считаем реальной. Галлюцинация приносит с собой, следовательно, веру в реальность. Спрашивается, каковы условия возникновения галлюцинации? Первый ответ гласит: регрессия, и благодаря этому вопрос о возникновении галлюцинации заменяется вопросом о механизме регрессии. Что касается сновидения, то нам не приходится долго ждать ответа. Регрессия предсознательных мыслей сновидения к образам воспоминания вещей является, очевидно, следствием притяжения, которое эти бессознательные психические корреляты влечений например, вытесненные воспоминания о переживаниях — оказывают на выраженные в словах мысли. Но скоро мы замечаем, что попали на неверный путь. Если бы тайна галлюцинации заключалась только в регрессии, то всякая интенсивная регрессия должна была бы повести к галлюцинации, сопровождающейся верой в ее реальность. Но нам прекрасно известны случаи, в которых регрессивное раздумье доводит до сознания очень ясные зрительные образы воспоминаний, которые мы, однако, ни на минуту не считаем реальным восприятием. Мы можем себе также прекрасно представить, что работа сновидений доходит до подобных образов воспоминаний, делает сознательными бывшие до сих пор бессознательными и рисует нам фантазию, которая воспринимается нами как очень желательная, но которую мы не можем принять за реальное исполнение желания. Галлюцинация должна быть чем-то большим, чем регрессивное оживление бессознательных образов воспоминаний.
Не следует упускать из вида, что способность отличать восприятие от представлений, даже очень интенсивно вспоминаемых, имеет большое практическое значение.
— 205
От этой способности зависит все наше отношение к внешнему миру, к реальности. Мы высказали предположение, что эта способность имелась у нас не всегда и что в начале нашей душевной жизни мы действительно видели как галлюцинацию объект, доставляющий это удовлетворение, когда в нем чувствовали потребность. Но удовлетворение в таких случаях не наступало, и неудача скоро должна была нас заставить создать такое приспособление, при помощи которого мы могли бы различать такое восприятие желания от реального осуществления и в будущем избегать его. Другими словами, мы очень рано отказались от галлюцинаторного удовлетворения желания и выработали у себя особого рода испытание реальности. И вот возникает вопрос, в чем же состояло это состояние реальности и каким образом галлюцинаторному психозу, осуществляющему желание в сновидении и в аменции, удается устранить это испытание реальности и снова вернуться к старому способу удовлетворения?
Нетрудно на это ответить, если более точно определить третью из наших психических систем — систему Вw, которую до настоящего времени мы нестрого отличали от Vbw. Уже в «Толковании сновидений» мы должны были решиться видеть в сознательном восприятии деятельность особой системы, которой мы приписали некоторые замечательные свойства и которую с полным основанием можем наделить еще другими качествами. Эту названную там W систему (Wahrnehmung — восприятие) мы сливаем с системой Bw, от работы которой обыкновенно зависит осознание. Но факт осознания все же полностью не совпадает с принадлежностью к системе, потому что мы знаем, что мы можем заметить и такие чувственные образы воспоминаний, которые мы никоим образом не можем отнести к системам Вw или W.
— 206
Однако обсуждение этого трудного вопроса должно опять-таки быть отложено до того момента, когда мы сможем сосредоточить наш интерес на системе Bw. В настоящее же время пока допустим, что галлюцинация состоит в занятии (Besetzung) системы Вw (W), которое, однако, происходит не извне, как это бывает нормально, а изнутри, и что необходимым условием для этого является такое положение, при котором регрессия так велика, что доходит до этой самой системы Вw и может при этом пренебречь испытанием реальности.1
 В предыдущей статье («Влечения и их судьба») мы приписали беспомощному организму способность первой ориентировки в мире посредством восприятий благодаря тому, что он научается различать «вне» и «внутри» по отношению к себе в связи с мускульными действиями. Восприятие, исчезающее благодаря действию, признается внешним — реальностью, а в тех случаях, когда действие ничего не меняет, восприятие исходит изнутри собственного тела, — оно нереально. Для индивида чрезвычайно ценно обладать таким признаком реальности, который одновременно имеет значение также и помощи против нее, и ему очень хотелось бы располагать подобной же силой и против неумолимых требований влечений. Поэтому он делает такие усилия для того, чтобы перенести вовне, проецировать все, что ему становится мучительным внутри.
После детального расчленения душевного аппарата, мы должны приписать эту способность ориентироваться в мире, благодаря различению внутреннего и внешнего, только системе Вw (W). Вw должно располагать моторной иннервацией, посредством которой можно ус
1 В дополнение должен прибавить, что попытка объяснить галлюцинацию должна исходить не из положительной, а из отрицательной галлюцинации.
— 207
тановить, исчезает ли данное восприятие или оказывается стойким. Именно это устройство и никакое другое может быть испытанием реальности.1 Мы не можем об этом сказать ничего больше, так как природа и способ работы системы Вw еще мало известны. Испытание реальности мы считаем одним из больших институтов «Я» наряду с известными нам уже цензурами между различными психическими системами и надеемся, что анализ нарциссических заболеваний поможет нам открыть другие подобные институты. Из патологии мы в состоянии уже теперь узнать, каким образом может быть прекращено испытание реальности или приостановлена его деятельность. В психозе, осуществляющем желание, в аменции мы это можем узнать точнее, чем в сновидении: аменция есть реакция на потерю, которую реальность утверждает, а «Я» отрицает как невыносимую, тогда «Я» обрывает, оно отнимает активные силы (Besetzungen) у системы восприятий Bw или, лучше сказать, одну активную силу (Besetzung), природа которой может стать предметом особого исследования. Вместе с этим отходом от реальности устраняется и испытание реальности: фантазии — невытесненные, безусловно сознательные, могут проникнуть в систему и признаются там как более приемлемое, чем реальность. Такого рода отнятие должно быть присоединено к процессам вытеснения; аменция дает нам интересную картину раздвоения «Я» с одним из своих органов, который служил ему, может быть, самым верным образом и наиболее тесно был с ним связан.2
1 Относительно различия между испытанием актуальности и реальности см. ниже.
2 Тут можно решиться на предположение, что и токсические галлюцинозы, например, алкогольный делирий, нужно понимать подобным же образом. Невыносимая по
— 208
То, что при аменции достигается «вытеснением», при сновидении происходит благодаря добровольному отказу. В состоянии сна человек ничего не хочет знать о внешнем мире, не интересуется совсем реальностью или считается с ней постольку, поскольку имеется в виду прекращение сна, пробуждение. Он отнимает, следовательно, активность (Besetzung) у системы Bw, как и у других систем Vbw и Ubw, поскольку находящиеся в них позиции подчиняются желанию спать. Вместе с этой свободой системы Bw прекращается возможность испытания реальности, и возбуждения, направившиеся независимо от состояния сна по пути регрессии, найдут этот путь свободным до системы Вw, в которой они будут приняты как неоспоримая реальность.1 Исходя из этих соображений, мы должны будем сделать вывод относительно галлюцинаторного психоза при Dementia ргаесох, что он не может принадлежать к числу начальных симптомов заболевания. Он становится возможен только тогда, когда «Я» больного распалось настолько, что испытание реальности не может уже не допустить галлюцинации.
По поводу психологии процессов сновидения мы приходим к тому результату, что все существенные признаки сновидения предопределены условием состо
потеря, навязываемая реальностью, состоит в лишении алкоголя. Прием его прекращает галлюцинации.
1 Принцип невозбудимости свободной системы, как кажется, недействителен по отношению к Bw (W), но речь может идти только о частичном прекращении активности (Besetzung), и именно по отношению к системе восприятий мы должны будем допустить некоторую совокупность условий возбуждения, очень различных от других систем. Неуверенный, нащупывающий характер этих метапсихологических рассуждений никоим образом не следует скрывать или приукрашивать. Только дальнейшее углубление приведет нас к известной степени вероятности наших взглядов.
— 209
яния сна. Древний мыслитель Аристотель оказывается во всех отношениях прав в своем скромном заявлении, что сновидение представляет собой душевную деятельность спящего. Мы можем сказать: это остаток душевной деятельности, ставший возможным благодаря тому, что нарциссическому состоянию сна не удалось проникнуть без исключения повсюду. Это звучит немного иначе, чем то, что всегда утверждали психологи и философы, но основано на совершенно иных взглядах о строении и деятельности душевного аппарата; преимущество этих взглядов в сравнении с прежними состоит в том, что они могут нам в то же время объяснить все подробности сновидения.
Бросим, наконец, еще взгляд на значение, которое приобретает топика процесса вытеснения для нашего понимания механизма душевных заболеваний. При сновидении отнятие активности (Besetzung) (либидо, интерес) касается одновременно всех систем, при неврозах перенесения отнимается предсознательная активность (Besetzung), при шизофрении — Ubw, при аменции — Вw.
— 210
ПРИМЕЧАНИЕ. Номера страниц в данном тексте указаны так, как даны в книге.
Текст печатается по изданию: Зигмунд ФРЕЙД. Основные психологические теории в психоанализе. Очерк истории психоанализа: Сборник. СПб., «Алетейя», 1998. / Фрейд З. Метапсихологическое дополнение к учению о сновидениях. С 194 — 210.

Статья. Эльвио Факинелли. «Невозможность» обучающего анализа.

Бесeда Эльвио Факинелли и Сержио Бенвенуто

 

    «Невозможность» обучающего анализа

 

Эльвио Факинелли, MD (1928-1989) был психоаналитиком-«диссидентом» в Милане, где в 1970-х он основал очень важный контр-культурный журнал L’erba Voglio. На протяжении многих лет он также публиковал серию остроумных «психополитических» статей в популярном итальянском еженедельнике L’Espresso, устанавливая прочную связь между психоанализом и движениям по эмансипации того времени. Несмотря на то, что он сохранял официальное членство в Итальянском Психоаналитическом Обществе (SPI) в структуре МПА (IPA), в 1969 Факинелли возглавил открытый протест против психоаналитического истеблишмента, резко критикуя за его консерватизм. Он был также одним из первых итальянских переводчиков Фрейда, ответственный за Толкование сновидений и другие тексты Стандартного Издания. Среди его самых смелых и важных работ – ни одна из которых не переведена на английский, за исключением случайных отрывков, появившихся в Журнале Европейского Психоанализа – книги La Freccia Ferma (1979), Claustrofilia (1983) и La Mente Estatica (1989), опубликованные престижным миланским издательством Adelphi Edizioni.

В этой беседе, датированной 1980-м, Сержио Бенвенуто вместе с Факинелли исследуют положение психоанализа в Италии того времени, выделяя возможные причины кризиса по ту сторону любых национальных границ. В основательной критике обучающей системы Итальянского Психоаналитического Общества (которая, по факту, была одинаковой для большинства психоаналитических обществ), Факинелли ставит под сомнение самое понятие «обучающего анализа», утверждая автономию аналитических отношений относительно всякого профессионального контроля и требований к «правильной» подготовке. В том же свете он подвергает исследованию недостатки альтернативной стратегии пасса, выдвинутого его другом Жаком Лаканом, которому он прямо противостоит в этом вопросе.

Это интервью с Факинелли, под названием «Невозможность обучающего анализа», которому еще следует появиться в Журнале Европейского Психоанализа, имеет особое значение для его редакторов. Являясь отрывком чуть более длинной беседы, включенной в номер La Bottega Dell’Anima (под ред С. Бенвенуто и О. Николаус, Рим: FrancoAngeli, 1990), оно публикуется здесь впервые в переводе на английский, любезно выполненном редакцией FrancoAngeli.

 


 

Сержио Бенвенуто

 

Вы состоите в Итальянском Психоаналитическом Обществе (SPI) и в Международной Психоаналитической Ассоциации (IPA). В SPI, как и в других отделениях IPA, существует иерархическая система, которая ранжирует своих членов от кандидатов к партнерам, а затем действительным членам…

 

Эльвио Факинелли

 

Я действительно принадлежу к SPI, но только как партнер. По факту половина действительных членов также являются обучающими аналитиками…

 

Вы известны за свое враждебное отношение к роли обучающего аналитика…

 

 

Несколько лет назад, на ассамблее SPI я предложил упразднить роль обучающего аналитика. Я сделал это отчасти потому, что роль обучающего аналитика не является, ну или по крайней мере не была даже, повсеместно установленной во всех обществах, являющихся частью IPA. Потом была создана комиссия, чтобы исследовать этот вопрос, которую я возглавлял на протяжении двух или трех лет – по истечении которых она была распущена, так ничего и не совершив. С тех пор дела только ухудшились, и общество стало еще более иерархическим! Хотя, даже после этого я все еще не хотел уходить из SPI, учитывая мои корни здесь: Мусатти[1], знаете ли, был моим аналитиком, и возможно остатки переноса, или, можно сказать, привязанности, держат меня здесь, одновременно с желанием избежать статуса изгнанника. Остался, тем не менее, с решением не подниматься по карьерной лестнице, но упорствовать в «латеральной» позиции партнера. Такая провокация, если хотите, которую некоторые болваны, с тех пор прошедшие рядом в своем движении по этой иерархии, до сих пор не поняли. А для меня это согласуется той позиции, что я всегда придерживался по отношению к сообществу.

 

Как можно войти в SPI? И как происходит движение по этой карьерной лестнице?

 

Каждый год нужно платить членский взнос, как и в любом другом клубе. Если кто-то не платит, через несколько лет он считается ушедшим в отставку. Но очень немногие действительно отступают. Чтобы перейти с одного уровня на другой, нужно сделать серию представлений случаев, и таким образом постепенно подняться по этой лестнице от кандидата к партнеру, затем к действительному члену и, наконец, обучающему аналитику. В ходе этого маршрута практически все – и особенно те, кто ближе к вершине лестницы – подвергаются ряду довольно деспотических критериев присоединения. Лично я никогда не предпринимал необходимых шагов, чтобы выйти за пределы статуса партнера. Продолжал писать и публиковаться самостоятельно, отказываясь принимать участие в подобной игре и подвергать себя процедурам, где бюрократия и инфантилизм оказываются настолько соединенными.

 

Если Вы настолько несогласны с подобной структурой, почему предложение касалось только упразднения роли обучающего аналитика, а не реструктуризации всего процесса?

 

Потому что различение между теми, кто работал аналитиком год-два и теми, кто делал это на протяжении пяти, семи или более лет не кажется мне лишенным смысла. То, что по-прежнему зовется «обучающим анализом», действительно должно проводиться опытным аналитиком, который, однако, не должен принадлежать к корпорации обучающих аналитиков. По завершении своего анализа, желающий присоединиться к психоаналитическому сообществу должен подать свое заявление, а сообщество должно свободно принять его, или отвергнуть. Затем, однажды войдя в сообщество, войти полностью, без зависимости от необходимости продолжать набирать больше и больше очков на пути. Все это одновременно с тем, чтобы аналитик сам по себе, в идеале, не оказывался предметом оценки или контроля со стороны институции.

 

Очень часто присутствует, даже если оно редко проявлено, желание быть частью установленного порядка. Желание обучающего аналитика функционировать в качестве шлюза в психоаналитическое сообщество должно быть минимальным, и само по себе должно быть предметом аналитического исследования. А получается наоборот – само существование привилегированного круга обучающих аналитиков придает анализу немного предварительного одобрения, этакой гарантии, которая несет с собой право войти в сообщество – которое является обстоятельством всей процедуры анализа самой по себе. И это будет так независимо от того, вовлечен ли обучающий аналитик напрямую в процедуру приема, или нет (как это происходит в итальянском сообществе). Сам же обучающий аналитик, именно из-за своего привилегированного статуса, слишком часто обеспокоен тем, будут ли его студенты или протеже приняты. И это радикальным образом фальсифицирует аналитический процесс. Возможно, вместо «обучающего анализа» мы должны использовать термин «псевдо-анализ» и считать его одной из многих форм псевдо-анализа, существующих сегодня.

 

Ваше предложение упразднить роль обучающего аналитика заканчивается постановкой самого понятия обучающего анализа под вопрос. К примеру, в одной из Юнгианских ассоциаций в Италии подобные Вашей позиции преобладают: у них нет разделения между обучающим анализом и обычным анализом. Некоторые юнгианцы вообще говорят, что так называемый обучающий анализ является мошенничеством…

 

Я поддерживаю этот парадокс: каждый личный анализ представляет собой обучающий анализ в том смысле, что если анализ продолжается, пациент неминуемо принимает поцизию аналитика. Если вы обучаетесь ремеслу, вы будете способны делать с ним все, что захотите, а станете ли аналитиком, или нет, задается только одним исключением: что ваш анализ будет называться обучающим. Именно то, что обучающий анализ сильно обусловлен внешней целью, а именно – допуском в SPI загородный клуб, или другие подобные сообщества, по определению может только фальсифицировать процесс.

 

Аналитик SPI однажды заявил – цитируя своего парикмахера, который в свою очередь ссылался на своего ученика – что «ремесло должно быть украдено». Другими словами, это не просто вопрос обучения, ученик должен научиться что делать от того, кто более опытен. Тем не менее, в SPI необходимо пройти интервью у трех обучающих аналитиком перед тем как быть принятым в анализ и, впоследствии, в обучение…

 

В тот самый момент, когда некто проходит интервью у обучающего аналитика – не важно количество этих интервью – он ищет пути присоединения к психоаналитическому сообществу. Что касается критериев, по которым он будет принят или нет, то они всегда и неизменно будут вне-аналитическмими, основанными на впечатлениях, интуиции, чертах характера … или на том, что обучающий аналитик считает своей собственной интуицией: не так уж непохоже на то, как собака вынюхивает трюфели… Очевидно, что столкнувшись с этим первым эпизодом аналитического Ареопага, кандидат будет предельно расчетливым и убежденным действовать продуманно. Он сделает все, чтобы выяснить, чего ожидает каждый экзаменатор для произведения наилучшего впечатления. Он обязательно выставит лучшие качества или покажет свою наиболее соблазнительную маску, или просто сделается средненьким, чтобы не проявить ни одной опасной особенности… Получится один из тех эпизодов, в которых психоанализ приобретает форму комедии и может легко сгодиться для театрального или киносценария.

После такого вступительного экзамена, если кандидат окажется принят, будет считаться, что ему было предназначено вступить в это сообщество, что гарантирует ему безопасность, признание, и – последнее, но не менее важное – клиентов. Он почувствует, что был повышен до роли аналитика сообщества сразу же, и с этого момента будет очень осторожным, чтобы не сделать чего-либо, могущего затруднить или отпугнуть его «судьбу»…

 

Разве Ваше собственное обучение не соответствовало тому же шаблону? На каком опыте Вы основываете свое утверждение о том, что обучающий анализ в SPI, парадоксально, менее всего созидающий?

 

Мой анализ с Чезаре Мусатти, в соответствии с критериями сегодняшнего дня, был бы расценен как «дикий» анализ, как и большинство анализов, совершенных первым поколением психоаналитиков. И все же, по моему мнению, это был хороший анализ: я часто находился в удивлении, что я считаю фундаментальным для каждого анализа. Многому научился и также хорошо провел время. Безусловно, это заслуга Мусатти, который в свои лучшие моменты был гениальным клоуном, трикстером, совершенно не соответствующим требованию нейтральной или отсутствующей фигуры аналитика, которую Фрейд проповедовал, но сам не практиковал. Мой анализ, кроме того, имел место в то время, когда SPI еще не занимало главенствующей позиции, которой оно сейчас так наслаждается. Тогда оно было центром самого себя, а не центром обширной психотерапевтической туманности, сформированной в последнее время. Общество было похоже на первый фрейдовский анклав, нежели на бюрократическую крепость, которой оно с тех пор стало. И Мусатти был весьма неуверен относительно будущего психоанализа, рисуя своим студентам времена недостаточности, если не тотальной катастрофы.

Принадлежность к SPI была гораздо меньшей гарантией, чем сейчас. В определенном смысле членство было более значимым: некто принадлежал к работе группы, к исследовательской команде, населенной различными убеждениями и течениями мысли, где каждый был свободен думать за себя. Однако некоторые очень сильные, и ни в коем случае не тактичные личные стычки и конфликты проистекали из такого положения дел. Мне не хочется идеализировать вещи: факт того, что принадлежность к SPI в то время была другой, нежели сейчас, не означает, что сообщество также не содержало в себе, по факту своего происхождения – хотя не судьбоносным образом – семена развития, которое последовало. Мой собственный анализ также был негативным образом затронут проблемой принадлежности к группе. Совершенной «чистой» формы анализа не существует. Но уровень примесей, достигнутый на сегодня обучающим анализом кажется мне чрезмерным, и результаты, в терминах бесцветной посредственности и разбавленных стандартов, кажутся мне весьма ощутимыми.

 

Что побуждает Вас думать о том, что сегодняшняя ситуация так катастрофична?

 

Катастрофична! Какой решительный термин для ситуации, в которой SPI существует и преуспевает как сильное сообщество… и все же положение вещей кажется мне сильно искаженным и недостаточно проанализированным. Возьмите макроскопический кусок даных: среди приходящих в анализ людей, идея становления профессиональным аналитиком гораздо более распространена сегодня, чем это было пятнадцать лет назад. Просто обратите внимание на возрастающее число выпускников-психологов (само по себе являющееся результатом возрастающей «психологизации» общества в целом), так же как и интерес к психоаналитическому обучению со стороны не только психиатров, но и вообще докторов… Все это, вместе с громадным общественным требованием профессионализма в целом, укрепило значение SPI в качестве центра для обучения и принадлежности.

В то же самое время, личные отношения с анализом стремятся перейти в фоновые, по сравнению с перспективой гарантированного профессионального обучения. Следовательно, SPI имеет склонность развиваться как ассоциация зарегистрированных профессионалов, как у врачей и адвокатов: ассоциация, которая придает законности тем, кто принадлежит к ней и отрицает, или пытается отрицать законность тех, кто находится вне ее. Посмотрите на вопрос о звании psicoanalista (психоаналитик), которое, согласно некоторым представителям SPI, должно быть ограничено членами сообщества, в то время как остатки практикующих могут называть себя psicanalisti (психаналитик – без «о»). Смешное различение, подчеркивающее гротескное стремление к законности.

Тем не менее остается истиной, что требования к профессиональному обучению растут по всему миру. Сегодня я сам сталкиваюсь с большим количеством запросов подобного типа, чем раньше. Ситуация беспокойная: настоящие пациенты исчезают, в то время как количество будущих коллег растет.

 

Много людей приходят к Вам, хотя Вы и не обучающий аналитик. Мне не кажется это путем, гарантирующим им карьерный рост.

 

Моя позиция имеет силу и слабость одновременно. Если во время первоначального интервью со мной становится понятно, что он или она имеет намерение стать аналитиком, я сразу же сообщаю им, что я не обучающий аналитик и не имею ни малейшего желания таковым становиться, и что если они хотят войти в SPI, они должны будут пройти через бюрократический процесс, которому я совершенно чужд. Но, как правило, люди, которые думают стать аналитиками и приходят ко мне, уже знакомы с моей позицией. У некоторых из них нет намерения входить в SPI, другие говорят, что собираются сделать это позже и пройдут анализ с официальным обучающим аналитиком. Подобное устройство сродни двойному режиму: личный анализ со мной и профессиональный анализ с поддержателем сообщества.

 

Можно сказать, эти люди обращаются к Вам постичь искусство, а не построить себе карьеру.

 

По существу то, что происходит – прямо противоположно так называемому обучающему анализу. Люди приходят ко мне за тем, чем я являюсь, или они воображают я представляю собой. Другие приходят к обучающему аналитику за тем, что он представляет в обществе. И потому много так называемых обучающих анализов производятся людьми, которые не существуют на культурном или научном уровне – иногда даже на простом «человеческом» уровне, либо откровенными болванами. Но они, тем не менее, болваны с лицензией…

Да, люди приходят приходят ко мне научиться искусству. И здесь, прежде всего, явлен парадоксальный факт, что человек начинает со мной личный анализ, в котором желание стать аналитиком исследуется как и все остальное. Как и причина, по которой они выбрали меня быть их аналитиком – очевидно не самый лучший или наиболее выгодный способ обеспечить для себя карьеру!

 

То, что Вы делаете, в некотором смысле – организуете мастерскую, в традиции средневековых искусств и ремесел…

Правда, что мастерская, как Вы это назвали, означает организовать в группу. И группа склонна немедленно продвигать практики и идеологии, которые – и это не совпадение – в данном контексте выглядят очень похожими на те же SPI. Лично я не доверяю психоаналитическим группам; на самом деле я не доверяю большинству любого рода организованных групп, что является результатом собственного негативного опыта. Фрейд хотел создать жестко организованную группу, но лучше бы он глубоко исследовал это свое желание … и группа сработала бы гораздо лучше, если бы он тщательно исследовал группу как таковую, как только он создал ее (а не критиковал про себя): так же, как он сделал это с армией или церковью. Лакан тоже хотел организовать группу, хотя и на другой основе, и что из этого получилось – определенно не обнадеживает. По сути, для меня анализ – это приключение, частное путешествие, которое происходит в рамках исторически структурированных отношений между одним, который говорит настолько свободно, насколько это возможно, и другим, который, по существу там, чтобы слушать. Фрейд изобрел нечто уникальное, нечто без каких-либо исторических прецедентов. Нечто, продолжающее существовать подобно тому, как продолжают существовать платоновские диалоги. Психоанализ – это форма, в которой каждому разрешено практиковать, которая определенно не задает диапазон и рамки человеческих отношений, и которая имеет очень мало общего с профессиональными сообществами, утверждающими себя основанными на нем. Для них другие правила имеют свое значение и другие виды наблюдения являются необходимыми.

Но, возвращаясь к моей собственной практике, я также должен упомянуть, что люди приходят ко мне за клинической супервизией…

 

У SPI есть специальные правила для супервизий тоже?

 

Нет, это было бы высшим уровнем абсурда, если бы титул «супервизор» существовал… как у Гоголя. Хотя, учитывая существующие тенденции, отрицать возможность появления подобного звания нельзя. Он мог бы быть создан как промежуточный – где-то между почетным аналитиком и обучающим!

 

Люди, которые приходят за супервизией … они преимущественно те, кто уже были в анализе? Они психиатры или доктора, работающие в сфере общественного здравоохранения?

 

Они составляют довольно разнообразную группу: доктора, психиатры и антипсихиатры тоже, если использовать чудаковатую терминологию последних лет. Они те, кто в определенный момент спросили себя: «Что я могу сделать для того, чтобы помочь человеку в трудном положении?» Они консультируются со мной, мы обсуждаем их пациентов, и потом они продолжают работать на основании того, что они могут привнести внутри своих конкретных обстоятельств, а не на основании того, что они «должны» делать со строго психоаналитической точки зрения.

 

Вы намеренно делаете супервизии краткими?

 

Я говорю людям с самого начала, что это то, как я работаю. Супервизии, которые тянутся на протяжении лет, связаны с теми же рисками, что и обучающий анализ: супервизор фатально имеет тенденцию, осознает он это или нет, оставить свой след или стиль на супервизанте. Некоторые на самом деле делают это сознательно, и нужно сказать, что многие студенты хотят получить подобный «отпечаток». С обучающими аналитиками и супервизорами отношения выстраиваются на педагогической основе, часто авторитарной и, как правило, легко институционализируются. И перенос не помогает, а оказывается заражен в каком-то смысле.

 

Должно быть действительно тяжело для SPI кандидата или студента в обучающем анализе принять тот факт, что аналитик также в некоторой степени его судья. Это будет провоцировать некоторые огорчительные дилеммы, не последняя из которых вмешивается в свободу пациента приносить свои глубочайшие вопросы в анализ: вопросы, которые аналитик может расценивать как психотические, таковы они, или нет, что будет неизбежно сталкиваться с необходимостью студента присуствовать в своем лучшем образе для аналитика-судьи. Так что роль аналитика и роль судьи очевидным для меня образом находятся на пути к столкновению…

 

Подобное также верно, когда роль аналитика и роль судьи не объединены в одном человеке, но «размещены», так сказать, в разных людях. В каждом анализе, наряду с вытеснением и другими механизмами, скрытность и ложь составляют смесь. Эта степень притворства очевидно имеет тенденцию быть большей в институционализированном анализе.

 

Как такое возможно, что лидеры SPI, люди с большим опытом, не осознают вещей, которые кажутся настолько очевидными для нас двоих?

 

Я думаю многие воспринимают такое положение дел, но считают его неразрешимой проблемой. Они признают существование подобных искажений, когда на них указывают – при условии, конечно, что они сами еще не деформированы собственными идентификациями с их ролью в сообществе. Но они полагают ситуацию как неизбежную. Они не в состоянии думать за пределами институциональной перспективы. Они говорят: «Но у нас есть курс обучения по спасению ситуации, анализы и супервизии, которые смогли обучить людей с определенным уровнем умений». Тем не менее, процесс обучения и принятия в сообщество в конце концов выбирает притупленных и приглаженных личностей без всяких острых углов: людей без очевидно анормальных признаков, но и без реальной индивидуальности. Они создают толпу серых кандидатов, аналитиков без всякой души, ритуализированных призраков анализа. Это фундаментальная проблема, по наблюдению большинства осознанных наблюдателей.

 

Являются ли кандидаты посредственными с самого начала, или обучение делает их таковыми?

 

В действительности, спрашиваешь себя: были ли эти «молодые люди», у которых часто уже седые волосы и двое или трое детей, уже такими до того, как они вошли в анализ, или они стали таковыми из-за анализа? Вопрос волнующий… Среди них бывают некоторые тридцатипятилетние или сорокалетние кандидаты, которые всегда абсолютно молчаливы на встречах. Я называю их «проглотившими язык». Анализ, безусловно, провоцирует ситуации регресса, но он также должен разрешать их! На этих встречах (которые, между прочим, практически ни один обучающий аналитик не посещает, как если бы у них нет никакого интереса к ним) представляющие работу практически всегда – партнеры или действительные члены сообщества. Среди около пятидесяти присутствующих, например, может быть тридцать или тридцать пять кандидатов, и только несколько их них вообще когда-либо открывают свои рты.

 

Но и в самой Италии, за пределами SPI, есть ли жизненная сила, способная противопоставить себя «серости» и молчаливости общества?

 

Сложно сказать. Но, по-крайней мере в Италии, факт принадлежности или нет к «серьезному» сообществу является меткой избранности. Подобный отличительный характер принадлежности побуждает людей говорить: «Может быть нам и пришлось прыгать через все эти обручи, пройти через испытания и выдержать невзгоды, но в конце концов мы по крайней мере имели лучшее из возможных обучение». Подобная классовая система берет свое также у тех, кто непосредственно в ней не участвует. Первые получают чувство защищенности сообществом, в то время как вторые – только незащищенности, которая идет рука об руку со стремлением идеализировать суть сообщества, из которого они исключены. У меня также сложилось впечатление, что, за исключением наших лакановских групп, у которых есть своя более твердая и автономная система, на которую они ссылаются, другие психотерапевтические организации либо критикуют, либо имитируют SPI.

 

Почему SPI настолько сильна в Италии и почему ее престиж только растет? Она кажется даже более сильной, нежели официальные сообщества в других странах с более длительной психоаналитической традицией, и в то же время только немногие международно известные фигуры являются выходцами из SPI. Помимо Эдоардо Вайсс, основателя SPI  и единственного итальянского аналитика, который пользуется международным успехом (связанным также с тем, что он позже переехал в США), ни один итальянский аналитик не имел международной славы: ни Кляйн, ни Винникот, ни Лакан, ни Бион, ни Балинт или Кохут не являлись выходцами из Италии. Самый знаменитый, пожалуй, Игнасио Матте Бланко, который, однако, не урожденный итальянец и вообще пишет на английском.

 

Провинциализм, так сказать – проблема итальянской культуры в целом, которая, выражаясь коротко, импортирует много и экспортирует мало. Тому есть много причин. В любом случае, мне не кажется уместным или обоснованным, как это делаете Вы, производить из этого факта оценочное суждение. Иначе есть риск впасть в типично итальянскую позицию самоуничижения, которую лично я далеко предпочитаю позиции французской националистической надменности, к примеру, но которая может в конце концов оказаться пагубной. Однако мы можем рассматривать как отличительную особенность итальянского психоанализа тенденцию усваивать мастеров с других берегов. Как в случае с Бионом, который сегодня неоспоримая величина психоанализа в Италии.

 

Как Вы можете объяснить столь высокую популярность Биона в Италии, превышающей даже ту, которой он пользуется в Великобритании? Там Бион определенно считается важным аналитиком, но не неоспоримым светилом, каковым является здесь? Несколько лет назад Тэвистокская клиника открыла школу в Риме, которая на сегодня чуть ли не более важный центр, чем оригинальная в Лондоне…

 

Статус «неоспоримого светила», как Вы выразились, является, фактически, результатом идеализирующей провинциальной недостаточности, которая рискует не понять суть модели, которую она принимает, и в результате уменьшает и отдаляется от ее истинного великолепия.

Что касается кляйнианства, оно пришло в Италию благодаря Франко Форнари, который представил некоторые темы, вопросы и другие разработки достаточно оригинальным способом. Интересно, не может ли быть популярность Кляйн в Италии быть связана с общим созвучием между католицизмом и темами вины и депрессии, типичными для Кляйн. Как бы ни было, в 1950-х Кляйн была подлинным глотком свежего воздуха для SPI, прежде всего благодаря способу проведения анализа. Лично я тогда нашел семинары Марчелле Спира и Саломона Резника очень значимыми. В те годы Мелани Кляйн выполняла для SPI функцию аутсайдера, чья мысль тем не менее допускалась, так как все попытки изолировать ее провалились. В некоторые годы было даже модно ездить в Лондон, чтобы посещать кляйнианские курсы и семинары, и даже проходить анализ у аналитиков кляйнианской школы. В то время как немногие, я думаю, отправились в Лондон, чтобы последовать за Анной Фрейд…

 

За Анной Фрейд приехали американцы… Но я хочу вернуться к людям, которые приходят к Вам в анализ. Некоторые аналитики старой школы рассматривают запрос на аналитическое обучение как невротический сипмтом, который нужно анализировать. На самом деле, чтобы справиться с этим осложнением, Лакан предложил формулу «пасса». Является ли для Вас отрицательным моментом тот факт, что аналитик может по-прежнему на первое место ставить проблемы, которые привели его в анализ?

 

Очевидно никто и никогда свой анализ не оканчивал. Полагать подобное можно только через признание полной прозрачности бессознательного, которое можно приручить: определенно не та судьба, которую можно пожелать бессознательному! С другой стороны, нужно сказать, что человек в анализе может продвинуться настолько далеко, насколько его аналитик может продвинуться: невозможности последнего устанавливают пределы анализу, который он может совершить. Я говорю: «настолько далеко, насколько его аналитик может зайти», но не туда, где он лично уже побывал. Тем не менее я признаю, что аналитик может превзойти себя и свои личные ограничения (как и любой другой человек может). Иначе бы я должен был принять идею, которую мы часто слышим в аналитических кругах, что геи или лесбиянки не могут быть аналитиками. В то же время, проблема ограничений аналитика является серьезным делом. В момент перехода на позицию аналитика – «пассе» Лакана – происходит личная динамика, на которую накладывается также институциональный переход, что случается также и в SPI. Они являются совершенно разными ситуациями, но на практике они смешиваются – или искажаются и становятся спутанными друг с другом…

 

Как если бы институция организовала «пасс» за кандидата, сохраняя навсегда его зависимость и до определенного уровня его недостаточную ответственность…

 

Можно и так сказать, хотя и момент признания теоретически не может быть только моментом само-признания, потому как обязательно предполагает наличие Другого. Здесь под вопросом, напротив, сами условия подобного признания. В любом случае человек, который не хочет быть аналитиком всегда был для меня более интересен, по-крайней мере на первой встрече. Когда ко мне приходит психолог и говорит, что хочет быть аналитиком, я испытываю чувство тяжести… для меня он кажется кем-то желающим всегда оставаться на одной беговой дорожке, и хочет чтобы я волочился вместе с ним…

 

Тем не менее, количество людей, которые хотят пройти анализ в качестве профессиональной подготовки, растет…

 

Это широко распространенный факт, и число значительно увеличилось в последние годы. Аналитики медленно, но верно, становятся машиной, которая воспроизводит себя. И те, у кого нет намерения становится аналитиками находят выход из этого цикла, который они воспринимают как слишком долгий и трудный и в конце концов им не подходящий. Это процесс, приводящий к парадоксальной ситуации: все меньше и меньше пациентов в классическом смысле, и все больше и больше коллег. То, что наблюдал Карл Краус, когда сказал о психоанализе как о симптоме заболевания, которму он был предложен в качестве лечения.

 

Подобная тенденция только одна сторона медали. Обратная тенденция тоже существует, я бы назвал ее «психоаналитическим колониализмом», что подразумевает вынесение психоаналитического «евангелия» за пределы его обычной территории и в сферу общественных служб и национальной системы здравоохранения: очерчивая, таким образом, переход от пациента к потребителю. Мне думается, например, о настоящем буме в детском психоанализе, терапевтическое ответвление которого, в любой форме, является полностью противоположным само-воспроизводству, которое характеризует институтции.

 

То, что Вы назвали психоаналитическим колониализмом также его первопроходничество, или его способность сопровождать слушание, которое идет прежде всего остального и может быть по праву испробовано по-новому и в других направлениях. Я не говорю о теоретическом багаже, который уже распространился на слишком большое количество чемоданов. Я говорю об открытости и желании воспринимать другого, которые исторически начинаются Фрейдом и представляют собой эффективную меру способности аналитика, психиатра и кого угодно другого, движимого некоторой степенью любопытства на этой «местности». В этом многозначность психоанализа, который является своего рода открытием нового пути, родившимся в этом столетии, и который не может быть проигнорирован даже теми, кто двигается совершенно иным способом. Когда Вы говорите о самовоспроизводстве или колониализме, которые безусловно реально существуют, Вы делаете вывод, что это психоанализ. Если так, то с ним уже было бы покончено. Для меня вещи видятся чуть более сложным образом. Я чувствую важным, что имея дело с трудным ребенком, вместо того, чтобы прибегать к транквилизаторам и седативным, чтобы заставить его утихомириться, или педагогическим маневрам, кто-то скажет: «Погодите, давайте дадим ему высказаться, в какой бы форме говорения – или не говорения это ни было». Такой момент остановки и пустоты – это истинный исток психоанализа как возможности для самоосознания, и это определенно совсем другое дело, в отличие от желания стать аналитиком и вступить в SPI.

 

Говоря о трудных детях и сложных пациентах: хорошо известно, что эти самые тяжелые случаи все чаще и чаще оставляют молодым и неопытным аналитикам, в то время как более опытные аналитики на пике своей карьеры предпочитают гораздо более легкие обучающие анализы…

 

Совершенно верно. Я считаю, что если в анализе нет ничего удивляющего, для каждой из его сторон, нет никакого анализа вообще. Существует только новое открытие того, что уже было найдено, а не чего-то нового. Просто соблюдать технические принципы не работает, даже при очень строгом сеттинге, так что неслучайно в институционализированных анализах существует настойчивость – которая граничит с обсессией – на строгости сеттинга и его чистоте, в то время как очень мало внимания помещается на внутреннее отношение, которое каждый аналитик всегда должен поддерживать: на необходимости, прежде всего, позволить себе быть застигнутым врасплох. Таково неизбежное следствие нормативной позиции, которую занимает обучающий анализ, задуманной быть в согласии с определенным сводом правил и моделью анализа, которую призван воспроизводить. То, что Вы говорите о сложных случаях согласуется в точности с отказом большинства обучающих аналитиков от подвижных границ, потому как они являются темой преследования всех тех, кто хочет получать «правильное» обучение. Так что у них мало чего есть сказать о подобных сложных случаях, а также каких-то новых и порой беспокоящих ситуациях, о которых им рассказывают более юные аналитики. В этих случаях обучающие аналитики и супервизоры выдают изречения или суждения, которые звучат как советы от старых теток.

 

Один мой знакомый аналитик, который проходил двойное обучение у кляйнианского и лакановского аналитиков, однажды заметил, что кляйнианцы всегда теоретизируют с точки зрения довербального, сырых и элементарных чувств, но потом оказываются настоящими болтунами на сессиях, часто говоря даже больше своих пациентов. В то время как многие лакановские аналитики, настаивающие на силе слова и демонстрирующие настоящую логоррею на конференциях и семинарах, часто встречают своих анализантов толстыми стенами молчания…

 

Вы сделали интересное наблюдение, и оно указывает на то как системы и специалисты компенсируют соответствующие формы обучения. Но здесь вмешивается и другой фактор: сила группы, и не только психоаналитической группы, даже если психоаналитические группы среди всех прочих кажутся находящимися в позиции критики и способности модифицировать сильную динамику исключения, которая характеризует каждую группу. Nulla salus extra ecclesiam… (Вне церкви нет спасения… – прим переводчика) В любом случае, никого не шокируют цитаты «вне церкви», или если кто основывает свою работу на идеях отвергнутых. В Италии гораздо больше толерантности, или снисхождения, по сравнению с тем, что происходит в других сообществах…

 

В 1953 году Лакана принимало итальянское сообщество в Риме, где он озвучил свою знаменитую Римскую речь, именно в тот момент, когда война между ним и французским сообществом была в разгаре. Сложно представить себе исключение подобно тому, что было осуществлено в отношении Лакана, происходящим в Италии, даже с учетом того, что Лакан был определенно в силах серьезно раздражать нервы любого сообщества. В Италии случаи исключения довольно редки. Когда я организовал конференцию с Бертраном Ротшильдом в Риме в 1969 – который вообще-то занял позицию сопротивления интернациональному конгрессу, проходившему в нескольких кварталах поблизости – имели место очень оживленные внутренние дискуссии, но коллеги никогда не доходили до точки голосования за мою отставку.

 

Какие реакции Вы провоцируете среди своих коллег в SPI, учитывая Вашу ловкость к публичным заявлениям, которые в конечном счете оказываются в прессе?

 

Зависит от ситуации. Некоторые, возможно, видят меня напускающим много дыма, делающим много шума из ничего. Другие, напротив, осознают проблемы и ситуации, о которых я говорю, за что уважают и даже дружелюбны по отношению ко мне. Я не чувствую какой-то широко распространенной враждебности по отношению ко мне в SPI. Определенно есть «институциональные» разницы во мнениях. Я провоцирую институцию, и вполне закономерно, что она должна на меня отреагировать. Но я не заинтересован в «долгом путешествии» сквозь институции, чтобы изменить их, о чем Руди Дучке говорил в 1968; и идея создания новой, радикально иной институции никогда не была убедительной для меня, какой бы стимулирующей и захватывающей бы она ни была. Рано или поздно каждая группа порождает сложные и захлестывающие все проблемы. По сути я верю, что если нечто и может быть достигнуто, оно рождается в течение длительного времени, интеллектом человека и пусть ограниченными, но собственными его усилиями, плоды которого затем будут собраны совершенно неожиданными и даже неизвестными людьми! Группы, как таковые, всегда покойные образования. Что важно стратегически, так это избегать остракизма и сектанства других, и держать под наблюдением собственные стремления к сектанству, закрытости и само-исключению. Можно сказать это вопрос применения проницательности Галлилео, как изображает Брехт, при столкновении с самоувереностью сегодняшних психоаналитических церквей…

 

Но разве не является слабость лакановской школы в Италии результатом того факта, что она остается столь разбросанной? Не была ли слабость лакановской Фрейдовой школы в конечном счете доказана тем фактом, что Лакан собственноручно ее закрыл?

 

Не думаю, что Фрейдова школа была слабой институцией. Есть доказательства, которые противоречат тому, что Вы сказали: возьмите для примера изгнание Luce Irigaray (как перевести?) и повторяющиеся внутренние «чистки». Но в любом случае это было подлинное учреждение, с особенностями, отличающимися от ортодоксальных: учреждение, которое вынесло испытание собственным весом и имело свою судьбу.

Лакан, как и Фрейд, хотел основать свое собственное учреждение. Я встретил Лакана лично в 1965 году, перед тем как «Писания» были опубликованы и до того, как Лакан стал всеми признанным мастером. В течение нескольких лет я следил за тем, что он пишет в журнале La Psychanalise и других. Были эссе, которые действительно приходилось искать, и для меня он был воистину секретным мастером, так как он был знаком всего горсти других в Италии, среди которых я знал Мишеля Давида, Андрэа Занзотто и Мишеля Ранчетти. (Я до сих пор помню презрение Форнари, когда я упомянул ему свое открытие Лакана). Так вот, когда я встретил его лично в Париже, он моментально настоял на необходимости основать школу его самого и привлекать учеников. Я взял на себя смелость открыто сказать ему, что не вижу в этом необходимости, как и рассчитывать на мою кандидатуру. Помню, что сказал ему: «Я приехал к Вам из-за некоторых текстов, которые Вы написали, и я считаю Вас мастером для себя самого, и возможно только своего. Но когда Вы говорите о школе, я мгновенно чувствую столкновение с перспективой, которую я не могу найти приятной и согласиться с ней. Делая это, Вы только повторите ошибки Фрейда». Но Лакан был очевидно глух к подобным разговорам.

Однако сегодня, когда я думаю о том, что он в конце концов закрыл школу, я нахожу этот жест одновременно достойным восхищения и в то же время абсолютно бесплодным. И мне интересно, может быть этот жест и не был связан с озознанием собственной ошибки: ошибочной уверенности в том, что его дискурс, я имею в виду лакановский текст, нуждается в институциональной поддержке. Поддержки, которая в итоге, непосредственно в разгаре прилива лаканианцев (лакановцев – как лучше?), в самом центре успеха, привела к изоляции и ограничению возможностей для коммуникации. Используя его собственное определение, полная речь стала, через лакановское восхваление институции, пустой.

Слабость лаканизма в Италии может быть связана также, как Вы предположили, с невозможностью быть такой организацией как SPI, большей текучестью и рассредоточенностью. Если смотреть из другой точки, подобная слабость может оказаться силой. Если ее артикулировать, это может стать, так сказать, излучающим ядром, если лаканизм представить, скажем, как центр исследований вопросов ключевых и жизненно важных. Вместо этого мы имеем попытку утвердить организацию, через собственную инициативу Лакана; но равнение на SPI в результате мгновенно приводит к разрастанию провала.

 

Что Вы думаете о его идее пасса?

 

Пасс был самым его знаменитым и самым спорным нововведением, и в то же самое время остается довольно загадочным явлением для тех, кто непосредственно не вовлечен в лакановскую группу. Сильная сторона этого нововведения состояла в полагании момента перехода к позиции аналитика – ключевого момента любого анализа – в центр всего. Лакан попытался связать этот личный и автономный момент, момент подлинного движения, с требованиями институции – а сама институция, в свою очередь, рассматривалась как истинный гарант подлинности перехода. Чтобы достичь этой цели, он изобрел фигуру passeur, или «свидетеля» (термин, который мы могли бы также перевести как паромщик): свидетель школы, которому passant, или «тот, который(ая) переходит» (рассматривается, чтобы быть принятым в школу) должен говорить о своем анализе. Passeur таким образом оказывается в той же позиции, что и passant, то есть позиции пасса; и в результате он должен представить жюри d’agrement, своего рода приемной комиссии, о том, что он услышал, после чего жюри решает принять или нет passant.

Я считаю это была та оригинальная схема Лакана, которая мгновенно произвела разлом в группе и привела, по мнению самого Лакана, к тупику. Лакан по сути предложил положить дистанцию между институцией и кандидатом путем создания промежуточной фигуры – можно назвать ее фигурой брата – который взял бы на себя бремя свидетельствования по доверенности и на котором лежала бы большая часть ответственности за окончательное решение, хотя он и не принадлежал приемной комиссии (жюри). Решение которое придумал Лакан, имело восхитительную цель – избежать патерналистских и бюрократических включений фрейдовских сообществ, но стало, тем не менее, еще более вмешивающейся и вездесущей через неоднозначную фигуру passeur. Последний, по сути, вмещает все двусмысленности соединенные вместе: фигуры, используя юридическую терминологию, свидетеля истины, свидетеля защиты и свидетеля обвинения… Не говоря уже о нарушении конфиденциальности, которая имеет место в момент рассказа о собственном анализе незнакомцу, или последствиях этого нарушения для отношений между различными братскими фигурами, участвующими в пассе. Это была запутанная и сбивающая с толку процедура с риском возникновения особого типа перверсивного сообщества, в котором циркуляция сплетен оказалась на очень важном месте… немного похоже на ситуацию многовековой давности в Республике Венеция, когда анонимные обвинения правили бал.

В результате Лакан понял, что это тупик, и он объявил об этом насколько возможно открыто. Возможно, решение закрыть школу произошло в том числе и от этого знания. В любом случае, я до сих пор не слышал полного и обстоятельного свидетельства о том, что на самом деле привело к этому событию. Мустафа Сафуан видел тупик в том, что имело отношение к фактической недостаточности школы, основанной на харизме своего лидера, и очень скоро превратившейся в массовое движение. Я не верю в это объяснение ни малейшим образом, потому как предназначено оно избавить само предложение Лакана создать школу от всех последствий, даже если и ценой самого Лакана. Я думаю уже само предложение создать школу было тупиковым, на что моментально обратили внимание диссиденты.

 

И тем не менее, там, где Италия была обеспокоена, Лакан нашел Вас привелигированным собеседником, хотя у вас и не было никаких аналитических с ним отношений. Даже если одновременно Вы были публично известны за свои анти-институциональные позиции, и были очень громки и неустанны в вопрошании «зачем вообще учреждение нужно организовывать?» Лакан пришел к Вам с просьбой стать точкой опоры для новой институции! Я не могу не задаться вопросом, в этой просьбе, разве не обнаруживается ли амбивалентность Лакана: с одной стороны его желание основать институцию, а с другой – желание разрушить ее…

 

Внутреннее противоречие его просьбы стало очевидным в конце, в момент закрытия его школы. Возможно оно было огромным откровением и для самого Лакана… Но, во время визита в Италию, он определенно не имел понятия. Он очень сильно желал основать свою школу в Италии; и он определенно хотел, чтобы я был ее частью. Для достижения этой цели он полностью отклонил мои возражения, которые с его институциональной точки зрения были в лучшем случае маргинальными; а если он и понимал, о чем я говорю, для него все это имело отношение к другим институциям, но определенно не к его… У Лакана была очевидно деспотическая сторона, что участники школы испытали на себе в первую очередь, и шрамы от которой у многих до сих пор остались шрамы. Его противоречие состояло в том факте, что несмотря на необычайно ясную речь об аналитике как о «субъекте, предположительно знающем», в момент руководства школой и распространения своего учения он проявлялся как Знание само по себе, в действительности как единственное и абсолютное знание. И он сам гордо утверждал его как таковое.

 

Тем не менее, Вы, кажется, по-прежнему очень заинтересованы в истории лаканизма, не будучи фактическим последователем Лакана.

 

Хм, было достаточно прочесть десять строк Лакана, чтобы понять, что он взлетел выше большинства современных аналитиков – или почувствовать, что его полет приводил его совсем в иное место! Его идея утверждения психоанализа как науки значения была определенно только частью, и, по его собственному заверению, это вырезает значительную часть того, что еще происходит в анализе. Но это была новая, оригинальная и убедительная идея. Лакан одновременно является сложным и барочным текстом… определенно, довольно странно и на расстоянии, он производит своего рода фантастическую поэзию, как Берлиоз, у которого музыка беспокоит… поэзию, которая вдохновляется от каждого аспекта культуры… странный эффект для человека, который пытался всю свою жизнь основать строгую науку. В любом случае, текст или поэзия, что продолжает меня удерживать заинтересованным в Лакане, гораздо больше, чем общества и школы. Его нововведение пасса кажется мне, глядящему со стороны, провокацией в сторону фрейдовских сообществ, и, если хотите, самого Фрейда. Но в то же самое время оно открыло, в огромном (и тем не менее забавном) масштабе его де Садовский аспект его личности: «Psychanalistes, encore un effort pur etre vraiment…»[2] Что? Еще один трюк, которым Лакан закончил играть над нами…

 

 

Перевод с английского Елизаветы Зельдиной

 

 

 

 

 

 

 

[1] Чезаре Мусатти (1897-1989) был одним из основателей SPI в 1936, вместе с Эдуардо Вайсс, Марко Леви-Бьянчини, Эмилио Сервадио и Никола Перотти. Во время интервью он был самым знаменитым итальянским психоаналитиком в Италии, также благодаря его частым и успешным телевизионным выступлениям.

[2] Парафраз высказывания Де Сада Sade’s invocation, ‘Francais, encore un effort pour etre vraiment républicains’: ‘Psychoanalysts, yet one more effort to truly be…’

Статья. Гриздак Вячеслав «Мужество мыслить» Supere Aude

Что есть психическое как не слово,текст, мысль, которая мыслит человека, как мыслящее, а потому бунтующее существо, борьбы культуры и влечений, существо задающее и вопрошающее,субъекта мысли и мыслями захваченного — словом, которое и лежит в основе человеческого. Первое слово человека — «нет», которое задает ему координаты себя, его символическую ось в череде множества означающих. «субъект когда то появился и субъект когда нибудь умрет» Фуко, как субъект, который «имеет смелость мыслить» или быть хозяином своей мысли или вопрошать. Именно психоаналитический субъект — субъект вопроса, он захвачен вопросом отсылающим не к ответу, а к иным вопросам, как речь в которой каждое слово не конечно, но отсылает к другим словам. Конечная форма, конечный ответ — это наслаждение которое в своей избыточности пусто и приносит лишь боль разочарования, это эксплуатация влечений, в то время как удовольствие вопроса предвещает, намекает на тот вдохновляющий и фрустрирующий потенциал,что заложен в бесконечном не выговоренном, бессознательном,остатке. И надо иметь мужество встречи с вопросом, с собственным желанием, ведь именно в этом и есть смысл «не предавай своего желания»(Лакан) — не предавай вопрошания, того что и делает человека человеком идущим над площадью, над беснующейся толпой. И в этом отношении время враг канатоходца. Именно оно подгоняет его или заставляет не спешить, именно оно отвечает само на себя «ты здесь и сейчас» и «ты там тогда в начале пути» и «ты и тогда в шаге от конца» — каждый миг сравнивания себя ,сопоставляя и уподобляя. Именно время делает сам процесс вопрошания пустым, дает иллюзорную точку опоры бытия Я в беге по циферблату за собственными зеркальными отражениями. В основе символизации лежит деконструкция времени, обращения вопроса к самому времени «какой в тебе смысл?» и «зачем ты так жаждешь меня?». Лакан играл с временем, он подчинил время бессознательному, а не был слугой времени. И когда я сам становлюсь подлежащим своей мысли, обращенной к себе — я встречаюсь с бессознательным, той непереносимой истиной в себе, которое и делает меня сингулярным. Субъект мыслимый был рожден, а его смерть назначено временем как Судьбой-Роком. И если мы верим в этот час, верим в час как явление, мы до конца будем оттягивать встречу со своим желанием. Современное ухо ”уникально” в своем уплощении, в том, что если оно мало — то только для того, чтобы меньше слышать, но если велико, то только для того, чтобы слышать больше глупости,той толпы, которая жаждет зрелища на площади. Для аналитического уха, которым так знаменит Фрейд, важен внутренний слух — то, что обращено внутрь, гулкий стук сердца, который разносится эхом по венам, фантазматический, но именно в этом, такой явственный.

Статья Зигмунд Фрейд «Ребенка бьют — к вопросу о происхождении сексуальных извращений»

Зигмунд Фрейд

«Ребенка бьют»: к вопросу о происхождении сексуальных извращений

I

Фантастическое представление «ребенка бьют» с поразительной частотой встречается в признаниях лиц, обращавшихся к аналитическому лечению по поводу своей истерии или невроза навязчивых состояний. Весьма правдоподобно, что еще чаще оно имеет место у других людей, которых не принуждает принять подобное решение какое-то явное заболевание.

С этой фантазией связаны ощущения удовольствия, из-за которых она бесчисленное количество раз воспроизводилась или все еще воспроизводится [нашими пациентами]. Кульминацией представленной ситуации почти всегда, как правило, оказывается онанистическое самоудовлетворение, которое поначалу производится по воле фантазирующего, но затем приобретает и некий навязчивый характер, преодолевая его сопротивление.

Признание в этой фантазии делается лишь с колебанием, воспоминание о ее первом появлении расплывается, аналитическая трактовка предмета сталкивается с недвусмысленным сопротивлением, стыд и сознание вины возбуждаются при этом, возможно, сильнее, чем при схожих сообщениях, касающихся воспоминаний о начале сексуальной жизни.

Наконец, можно констатировать, что первые фантазии подобного рода вынашивались в очень ранний период, определенно до поступления в школу, уже на пятом и шестом году жизни. Когда ребенок увидел затем в школе, как другие дети избивались учителем, это переживание вновь пробудило к жизни эти фантазии, если они уже уснули, или усилило их, если они все еще были налицо, примечательным образом модифицировав их содержание. Отныне и впредь избивались «неопределенно многие» дети. Влияние школы было столь отчетливым, что пациенты поначалу пытались возвести свои фантазии битья исключительно к этим впечатлениям школьного периода, начинающегося с шестилетнего возраста. Но эта попытка всегда оказывалась несостоятельной: фантазии были налицо уже до этого времени.

Когда в старших классах избиение детей прекращалось, его воздействие более чем возмещалось впечатлениями, получаемыми от чтения, которое быстро приобретало большое значение. Применительно к моим пациентам, речь почти всегда шла об одних и тех же доступных молодежи книгах, в содержании которых фантазии битья черпали для себя новые импульсы: так называемая Bibliotheque rose, «Хижина дяди Тома» и тому подобное. Состязаясь с этими сочинениями, собственное фантазирование ребенка начинало измышлять целый набор ситуаций и институтов, в которых детей за их дурное поведение и озорство бьют, наказывают или карают каким-то иным образом.

Поскольку фантастическое представление «ребенка бьют» было загружено интенсивным удовольствием и приводило к акту автоэротического удовлетворения, можно было бы ожидать того, что источником схожего наслаждения служило также и наблюдение за тем, как в школе избивался другой ребенок. Этого, однако, никогда не происходило. Присутствие при реальных сценах избиения в школе и переживания, связанные с ними, вызывали у наблюдающего ребенка, по-видимому, какое-то смешанное чувство совершенно особого возбуждения со значительной долей осуждения (Ablehnung). В ряде случаев реальное переживание сцен избиения воспринималось как нетерпимое. Впрочем, и в рафинированных фантазиях более поздних лет в качестве условия настаивалось на том, что наказываемым детям не причиняется никакого серьезного вреда.

Мы должны были поднять вопрос о том, какое соотношение существует между значимостью фантазии битья и той ролью, которую могло бы играть в домашнем воспитании ребенка реальное телесное наказание. Напрашивающееся предположение о том, что здесь могло бы иметь место обратно пропорциональное соотношение, не может быть доказано в силу односторонности нашего материала. Людей, которые доставляли материал для этих анализов, очень редко били в детстве — во всяком случае, их воспитывали не розгами. Естественно, каждый из этих детей в том или ином случае имел возможность почувствовать превосходящую физическую силу своих родителей или воспитателей, а то, что в любой детской нет недостатка в потасовках между самими детьми, и вовсе не нужно выделять как-то особо.

Наше исследование не прочь было извлечь побольше сведений из тех ранних и несложных фантазий, которые явным образом восходят к влиянию школьных впечатлений и чтения этого периода. Кем был избиваемый ребенок? Самим фантазирующим или каким-то посторонним? Был ли это всегда один и тот же ребенок или сколь угодно часто другой? Кем был тот, кто бил ребенка? Какой-то взрослый? И кто тогда? Или же ребенок фантазировал, будто он сам бьет другого? Никаких сведений, проливающих свет на все эти вопросы, мы не получали — всегда лишь один робкий ответ: «Больше я об этом ничего не знаю; ребенка бьют.»

Справки относительно пола избиваемого ребенка имели больший успех, но и они не вносили никакой ясности. Иногда нам отвечали: «Всегда лишь мальчиков» или «Лишь девочек»; чаще ответ гласил: «Этого я не знаю» или: «Это все равно». То, что имело значение для исследователя — некое устойчивое соотношение между полом фантазирующего и полом избиваемого ребенка, зафиксировать так и не удавалось. Порой обнаруживалась еще одна характерная деталь содержания фантазии: «Маленького ребенка бьют по голой попе».

В данных обстоятельствах поначалу нельзя было даже решить, обозначить ли примыкающее к фантазии битья удовольствие как садистское или же как мазохистское.

II

Понять такую фантазию, возникающую в раннем детском возрасте, по-видимому, в результате каких-то случайных влияний и сохраняемую позже для получения автоэротического удовлетворения, в соответствии с нашими прежними воззрениями можно лишь в том смысле, что речь здесь идет о какой-то первичной черте извращения. Одна из компонент сексуальной функции обогнала в развитии другую, зафиксировалась и, в результате, отклонилась от позднейших процессов развития, засвидетельствовав, тем самым, некую особую, ненормальную конституцию личности. Мы знаем, что подобное инфантильное извращение не обязательно остается на всю жизнь, позднее оно еще может подвергнуться вытеснению, быть замещенным тем или иным реактивным образованием или же преобразиться под действием сублимации. (Возможно, однако, что сублимация берет начало в каком-то особом процессе, задерживавшемся вытеснением). Но тогда, когда процессы эти отсутствуют, извращение сохраняется и в зрелой жизни, и там, где мы встречаем у взрослого какое-то сексуальное отклонение — перверсию, фетишизм, инверсию, — там мы с полным правом ожидаем путем амнезического исследования раскрыть подобное фиксирующее событие детского периода. Да и задолго до психоанализа такие наблюдатели, как Бине, возводили странные сексуальные отклонения зрелого периода к подобным впечатлениям все того же пяти- или шестилетнего возраста. Впрочем, при этом мы наталкивались на границы нашего понимания, ибо фиксирующим впечатлениям недоставало какой бы то ни было травматической силы, большей частью они были банальными и никак не возбуждали других индивидов; невозможно было сказать, почему именно на них зафиксировались сексуальные стремления. Но их значение можно было поискать как раз в том, что они давали — хотя бы и случайный — повод для фиксации преждевременной и готовой к скачку сексуальной компоненты, и мы должны были подготовиться к тому, что цепочка казуальной связи где-то преждевременно оборвется. Именно врожденная конституция, казалось, соответствовала всем требованиям для [объяснения] подобной точки обрыва.

Если оторвавшаяся преждевременно сексуальная компонента имеет садистский характер, то на основании уже достигнутых нами знаний, мы можем ожидать, что в результате ее позднейшего вытеснения создастся предрасположенность к неврозу навязчивых состояний. Нельзя сказать, что этому ожиданию противоречит результат наших исследований. Среди шести случаев, на обстоятельном изучении которых построена эта небольшая статья (четыре женщины, два мужчины), есть случаи невроза навязчивых состояний, один весьма тяжкий, опасный для жизни, и один средней тяжести, хорошо доступный [терапевтическому] воздействию, а также третий, в котором присутствовали по крайней мере отдельные явные черты невроза навязчивых состояний. Четвертый случай, однако, был чистейшей истерией, с болями и торможением, а в пятом случае человек обратился за помощью к аналитику лишь из-за нерешительности, от которой он страдал в своей жизни, и этот случай грубая клиническая диагностика либо вообще никак не классифицировала бы, либо отделалась бы от него, налепив на него ярлык какой-нибудь «психастении». Подобная статистика никак не может нас разочаровывать, ибо, во-первых, мы знаем, что не всякая предрасположенность обязательно развивается затем в болезнь, а во-вторых, мы вправе удовлетвориться объяснением того, что имеется налицо, и вообще уклониться от задачи уяснения также и того, почему нечто не произошло.

До сих пор и никак не дальше наши теперешние знания позволили бы нам проникнуть в понимание фантазии битья. Подозрение, что проблема этим не исчерпывается, шевелится, впрочем, в мозгу у врача-аналитика, когда ему приходится признаваться себе, что фантазии эти по большей части остаются в стороне от прочего содержания невроза и не занимают в его структуре никакого подходящего места; но обычно, как я это знаю по собственному опыту, от подобных подозрений охотно отмахиваются.

III

В строгом смысле — а почему бы и не рассмотреть это настолько строго, насколько это возможно? — лишь такое аналитическое усилие заслуживает признания в качестве корректного психоанализа, которому удалось устранить амнезию, окутывающую для взрослого человека знание о его детской жизни (т. е. примерно с двух до пяти лет). В среде аналитиков об этом просто невозможно говорить слишком громко или слишком часто. Мотивы, заставляющие не считаться с подобным увещеванием, конечно же, понятны. Полезных результатов хотелось бы достигать в кратчайшие сроки и с наименьшими затратами усилий. Но в настоящее время для каждого из нас теоретическое знание все еще несравненно весомей, нежели терапевтический результат, и тот, кто пренебрегает анализом детского периода, с необходимостью впадает в тяжелейшие заблуждения. Это подчеркивание значимости наиболее ранних переживаний не обусловливает недооценки более поздних; но позднейшие жизненные впечатления достаточно громко выражают себя при анализе устами больного, а поднять голос за права детства должен не кто иной, как врач.

Период детства с двух до четырех или пяти лет — это такое время, когда врожденные либидинозные факторы впервые пробуждаются под действием тех или иных переживаний и связываются с определенными комплексами. Рассматриваемые здесь фантазии битья появляются лишь к концу этого времени или по его завершении. Они, таким образом, вполне могут иметь какую-то предысторию, претерпевать известное различие, соответствовать конечному результату, а не начальному проявлению.

Это предположение подтверждается анализом. Последовательное его применение позволяет выяснить, что фантазии битья имеют совсем непростую историю развития, в ходе которой многое в них не раз меняется: их отношение к фантазирующему лицу, их объект, содержание и значение.

Чтобы нам было легче проследить эти превращения, которым подвергаются фантазии битья, я позволю себе теперь ограничить свое описание лицами женского пола, которые и без того (четверо против двоих) составляют большую часть моего материала. Кроме того, с фантазиями битья у мужчин связана и другая тема, которую в настоящей статье я хотел бы обойти. При этом я попытаюсь схематизировать не больше, чем это необходимо при изображении среднестатистического случая. И даже если впоследствии дальнейшее наблюдение предоставит большее многообразие случаев, я все-таки уверен в том, что мне удалось ухватить какое-то типичное и отнюдь не редкое событие.

Итак, первая фаза фантазий битья у девочек должна относиться к весьма раннему периоду детства. Кое-что в них примечательным образом остается неопределенным, как если бы было безразличным. Скудость сведений, получаемых от пациентов при их первом сообщении «Ребенка бьют», как будто оправдывается в фантазии этой [фазы]. Но вот другая черта определяется вполне четко, причем в одном и том же духе. А именно, фантазирующий ребенок никогда не выступает избиваемым, это, как правило, какой-то другой ребенок, чаще всего — братишка или сестренка, когда таковые имеются. Поскольку это может быть как мальчик, так и девочка, никакого устойчивого соотношения между полом фантазирующего и избиваемого ребенка вывести здесь невозможно. Фантазия, таким образом, определенно не является мазохистской; ее можно было бы назвать садистской, но мы не вправе упускать из виду то обстоятельство, что фантазирующий ребенок сам никогда не выступает и в качестве бьющего. О последнем можно утверждать лишь то, что это не другой ребенок, но какой-то взрослый. Позднее этот неопределенный взрослый явно и недвусмысленно признается за отца (девочки).

Итак, эта первая фаза фантазии битья полностью передается следующим положением: «Отец бьет ребенка». Я выдал бы многое из содержания [фантазии], которое еще предстоит раскрыть, если сказал бы вместо этого: «Отец бьет ненавистного мне ребенка». Впрочем, можно колебаться относительно того, должны ли мы за этой предварительной стадией позднейшей фантазии битья признавать уже характер какой-то «фантазии». Возможно, речь здесь идет, скорее, о неких воспоминаниях о подобных событиях, свидетелями которых [пациенты] были, о желаниях, которые были вызваны теми или иными поводами, но сомнения эти не имеют никакого значения.

Между этой первой и последующей фазой происходят значительные перемены. Хотя роль бьющего по-прежнему исполняется отцом, роль избиваемого играет теперь, как правило, сам фантазирующий ребенок; фантазия имеет теперь подчеркнуто гедонистический характер и заполнена важным содержанием, происхождением которого мы займемся позже. Она выражается теперь словами: я избиваюсь отцом. Она имеет несомненно мазохистский характер.

Эта вторая фаза — самая важная из всех, и она больше других отягощена последствиями. Но о ней, в известном смысле, можно сказать, что она никогда не имела реального существования. Ни в одном из случаев ее не вспоминают, ей так и не удалось пробиться к осознанию. Она представляет собой аналитическую конструкцию, но из-за этого ее необходимость не становится меньшей.

Третья фаза напоминает первую. Ее словесное выражение известно из сообщения пациентки. Отец никогда не выступает в качестве бьющего лица, последнее либо оставляется неопределенным, как в первой фазе, либо типичным образом загружается неким заместителем отца (учителем). Сам фантазирующий ребенок в фантазии битья больше не появляется. На мои настойчивые расспросы об этом пациентки отвечают лишь следующее: «Я, наверное, наблюдаю». Вместо одного избиваемого ребенка теперь в большинстве случаев налицо множество детей. Чаще всего избиваемыми (в фантазиях девочек) оказываются мальчики но не знакомые им лично. Изначально несложная и монотонная ситуация избиения может теперь самым разнообразным образом модифицироваться и приукрашаться, а само избиение — замещаться наказаниями и унижениями иного рода. Но существенный характер, который отличает и простейшие фантазии этой фазы от фантазий первой фазы и который связывает ее со средней фазой, заключается в следующем: фантазия является теперь носительницей сильного и недвусмысленного сексуального возбуждения и, как таковая, способствует достижению онанистического удовлетворения. Но именно это и представляется загадочным: каким путем садистская с этих пор фантазия о том, что каких-то посторонних и незнакомых мальчиков бьют, получает отныне в свое постоянное владение либидинозные стремления маленькой девочки?

Мы не скрываем от себя и того, что взаимосвязь и последовательность трех фаз фантазии битья, равно как и все иные ее особенности, до сих пор оставались совершенно невыясненными.

IV

Если повести анализ через те ранние времена, к которым возводится фантазия битья и из которых она извлекается воспоминанием, то он покажет нам ребенка, захваченного импульсами своего родительского комплекса.

Маленькая девочка с нежностью фиксируется на отце, который, очевидно, сделал все, чтобы завоевать ее любовь, и закладывает при этом семя, из которого возникнет установка ненависти и соперничества по отношению к матери, остающаяся наряду с потоком нежной привязанности к ней; этой установке с годами, может быть, суждено становиться все сильнее и осознаваться все отчетливее, или же давать толчок к какой-то чрезмерной реактивной любовной привязанности к матери. В детской есть еще и другие дети, совсем немногим старше или младше, которых не желают терпеть по множеству разных причин, но главным образом потому, что с ними приходится делить любовь родителей, и которых отталкивают от себя со всей той неукротимой энергией, которая свойственна эмоциональной жизни этих лет. Если речь идет о младшем ребенке, брате или сестре (так дело обстояло в трех из четырех моих случаев), то его не только ненавидят, но еще и презирают, и старшему ребенку приходится при этом наблюдать, как именно он притягивает к себе ту львиную долю нежности, которую ослепленные родители всякий раз готовы уделить самому младшему. Вскоре становится ясно, что побои, даже если это не очень больно, означают отказ в любви и унижение. Так, не один ребенок, считавший себя надежно утвердившимся в непоколебимой любви своих родителей, одним-единственным ударом ниспровергался с небес своего воображаемого всемогущества. Таким образом, представление о том, что отец бьет этого ненавистного ребенка, доставляет удовольствие совершенно независимо от того, видели ли его действительно избивающим его. Это означает следующее: «Отец не любит этого другого ребенка, он любит лишь меня».

Таково, стало быть, содержание и значение фантазии битья в ее первой фазе. Фантазия явно удовлетворяет ревность ребенка и находится в зависимости от его любовной жизни, но ее также сильно подкрепляют и эгоистические интересы ребенка. Следовательно, остается сомнительным, вправе ли мы обозначить ее как чисто «сексуальную»; не отваживаемся мы назвать ее и «садистской». Ведь известно, что все признаки, на которых мы привыкли основывать свои различения, ближе к истоку обычно становятся расплывчатыми. Так что это, по-видимому, напоминает предсказание трех ведьм Банко: [фантазия не является] ни отчетливо сексуальной, ни даже садистской, однако представляет собой тот материал, из которого обе должны позднее возникнуть. Однако, ни один из случаев не дает оснований предполагать, что уже эта первая фаза фантазии служит тому возбуждению, которое учится разряжаться с использованием гениталий в акте онанизма.

В этом преждевременном выборе объекта инцестуозной любви сексуальная жизнь ребенка явно достигает ступени генитальной организации. В случае мальчика доказать это легче, но и в случае девочки это неоспоримо. Над либидинозным стремлением ребенка господствует нечто вроде предвосхищения позднейших окончательных и нормальных сексуальных целей; уместно выразить удивление по поводу того, откуда оно берется, но мы вправе принять его в качестве доказательства того, что гениталии начали уже играть свою роль в процессе возбуждения. Желание иметь с матерью ребенка всегда присутствует у мальчика, желание иметь ребенка от отца неизменно наличествует у девочки, и это при полной неспособности внести для себя ясность по поводу того, каким путем можно прийти к исполнению этого желания. То, что гениталии должны иметь к этому какое-то отношение, для ребенка, как будто, несомненно, хотя его размышления на этот счет могут заставить его искать суть предполагаемой между родителями интимности и в иного рода отношениях, — например, в том, что они спят вместе, в совместном мочеиспускании и тому подобном, — и такое содержание легче схватить в словесных представлениях, чем то смутное, что связано с гениталиями.

Но приходит время, когда эти ранние цветы увядают от морозов: ни одна из этих инцестуозных влюбленностей не может избегнуть судьбы вытеснения. Они подвергаются ему либо при тех или иных внешних поводах, которые можно проследить и которые вызывают некое разочарование, при нечаянных обидах, при нежеланном рождении нового брата или сестры, воспринимающемся как неверность, или же без подобных поводов, изнутри, — возможно, лишь в силу простого отсутствия своего завершения, по которому слишком долго томились. Нельзя не признать того, что поводы эти не являются действительными причинами, но этим любовным привязанностям суждено когда-то погибнуть, и мы не можем сказать, отчего. Вероятнее всего, они угасают потому, что истекает их время, что дети вступают в какую-то новую фазу развития, на которой они должны повторить вытеснение инцестуозного выбора объекта, свершившееся в человеческой истории, подобно тому, как прежде они вынуждены были осуществить такой выбор. (Ср. Судьбу в мифе об Эдипе). То, что бессознательно наличествует в качестве психического результата инцестуозных любовных импульсов, сознанием новой фазы уже не перенимается, а то в них, что уже было осознано, вновь оттесняется. Одновременно с этим процессом вытеснения появляется и сознание вины — его происхождение также неизвестно, но оно вне всяких сомнений связано с этими инцестуозными желаниями и обосновано их продолжением в бессознательном.

Фантазия периода инцестуозной любви гласила: «Он (отец) любит лишь меня, а не другого ребенка, ведь этого последнего он бьет». Сознание вины не умеет найти кары более жестокой, нежели инверсия этого триумфа: «Нет, он тебя не любит, поскольку он бьет тебя». Таким образом, фантазия второй фазы, [в которой фантазирующий ребенок] сам избивается отцом, могла бы оказаться непосредственным выражением сознания вины, в основе которого лежит теперь любовь к отцу. Она сделалась, следовательно, мазохистской; насколько мне известно, так всегда бывает, сознание вины всякий раз оказывается тем фактором, который превращает садизм в мазохизм. Этим, однако, содержание мазохизма не исчерпывается. Сознание вины не может овладеть полем в одиночку; что-то должно перепасть и на долю любовного импульса. Вспомним, что речь идет о детях, у которых садистская компонента смогла выступить на первый план преждевременно и изолированно в силу конституциональных причин. Нам нет нужды оставлять эту точку зрения. Именно этим детям особенно легко осуществить возврат к догенитальной, садистско-анальной организации сексуальной жизни. Когда едва достигнутую генитальную организацию поражает вытеснение, отсюда вытекает не только то, что всякое психическое представление инцестуозной любви становится или остается бессознательным, но также и то, что сама генитальная организация претерпевает некое регрессивное понижение. «Отец любит меня» подразумевалось в генитальном смысле; регрессия превращает это в «Отец бьет меня (я избиваюсь отцом)». Это избиение встреча сознания вины и эротики; оно есть не только кара за запретное генитальное отношение, но и регрессивное его замещение, и из этого последнего источника черпает оно то либидинозное возбуждение, которое отныне плотно с ним смыкается и находит разрядку в актах онанизма. Только в этом и заключается сущность мазохизма.

Фантазия второй фазы, [в которой фантазирующий] сам избивается отцом, остается, как правило, бессознательной — по-видимому, вследствие интенсивности вытеснения. Я, однако, не нахожу объяснений тому, что в одном из шести моих случаев (мужчина) имело место сознательное воспоминание о ней. Этот ныне взрослый мужчина ясно сохранил в памяти то обстоятельство, что в своей онанистической деятельности он представлял себе, будто его бьет мать; впрочем, он часто заменял свою собственную мать матерями школьных товарищей или другими женщинами, схожими с нею в каких-то отношениях. Нельзя забывать о том, что при трансформации инцестуозной фантазии мальчика в соответствующую ей мазохистскую происходит на одно превращение больше, чем в случае девочки, а именно — замещение активности пассивностью, и это «больше», увеличивающее искажение, может защитить фантазию и не дать ей остаться бессознательной в результате вытеснения. Таким образом, сознанию вины вместо вытеснения оказалось достаточно регрессии; в женских случаях сознание вины, — может быть, более взыскательное само по себе, — было бы умиротворено лишь взаимодействием обоих факторов [регрессии и вытеснения].

В двух из четырех моих женских случаев над мазохистской фантазией битья образовалась искусная, весьма значимая для жизни пациенток надстройка дневных грез, которой выпадала функция обеспечивать им возможность испытывать чувство удовлетворенного возбуждения и при отказе от акта онанизма. В одном из этих случаев содержание (быть избиваемой отцом) смогло отважиться вновь проникнуть в сознание, когда собственное Я [фантазирующей] сделалось неузнаваемым благодаря легкому переодеванию. Герой этих вымыслов, как правило, избивался отцом, позднее — лишь наказывался и унижался и т. д.

Я, однако, еще раз повторяю: как правило, фантазия остается бессознательной и должна реконструироваться лишь в анализе. Это, возможно, позволяет признать правоту тех пациенток, которые склонны вспоминать о том, что онанизм появился у них раньше фантазии битья третьей фазы (сейчас мы поговорим и о ней); последняя добавилась будто бы лишь позднее, может быть, под впечатлением от школьных сцен [избиения детей]. Всякий раз, как мы принимали на веру эти сведения, мы были склонны предположить, что онанизм первоначально находился под господством бессознательных фантазий, позже замещенных сознательными.

В качестве подобного заместителя (Ersatz) мы понимаем тогда известную фантазию битья третьей фазы, окончательное ее оформление, когда фантазирующий ребенок предстает самое большее как зритель, отец же сохраняется в обличье учителя или какого-то другого начальника. Фантазия, схожая теперь с фантазией первой фазы, как будто, вновь вернулась в сферу садизма. Создается впечатление, что в положении «Отец бьет ребенка, он любит лишь меня» акцент смещается на первую часть, после того, как вторая подверглась вытеснению. Но садистской является только форма этой фантазии, удовлетворение же, которое из нее извлекается, носит мазохистский характер, ее значение заключается в том, что она перенимает либидинозную загрузку вытесненной части, а вместе с ней — и сознание вины, примыкающее к содержанию [фантазии]. Все множество каких-то неопределенных детей, избиваемых учителем, является все-таки лишь замещением (Ersetzung) собственной личности [фантазирующего ребенка].

Здесь впервые проявляется и нечто вроде постоянства пола у служащих фантазии лиц. Избиваемые дети — почти всегда мальчики в фантазиях как девочек, так и мальчиков. Эта характерная черта естественно объясняется не соперничеством полов, ибо тогда в фантазиях мальчиков должны были бы избиваться девочки; она также не имеет никакого отношения к полу ненавистного ребенка первой фазы, но указывает на одно осложняющее обстоятельство у девочек. Когда они отворачиваются от инцестуозной любви к отцу с ее генитальным смыслом, они вообще с легкостью порывают со своей женской ролью, оживляют свой «комплекс мужественности» (ван Офейсен) и впредь желают быть исключительно мальчиками. Поэтому и мальчики для битья их [фантазий], представляющие их самих, — это именно мальчики. В обоих случаях с дневными грезами — один поднялся чуть ли не до уровня поэзии — героями выступали всегда лишь молодые люди, женщины же вообще не появлялись в этих творениях [фантазии] и лишь по прошествии многих лет допускались на какие-то второстепенные роли.

V

Я надеюсь, что изложил свои аналитические наблюдения достаточно детально, и прошу лишь еще обратить внимание на то, что столь часто упоминавшиеся шесть случаев не исчерпывают моего материала: подобно другим аналитикам, я располагаю гораздо большим числом менее исследованных случаев. Эти наблюдения могут быть использованы в нескольких направлениях: для объяснения генезиса извращений вообще и мазохизма в частности, а также для оценки той роли, которую играет в динамике невроза половое различие.

Наиболее заметный результат подобного обсуждения касается вопроса о происхождении извращений. Хотя ничего не меняется в той точке зрения, согласно которой на передний план здесь выдвигается конституциональное усиление или преждевременность одной сексуальной компоненты, этим еще не все сказано. Извращение не стоит уже изолированно в сексуальной жизни ребенка, но встраивается во взаимосвязь типичных — чтобы не сказать нормальных процессов развития. Оно соотносится с инцестуозным выбором объекта ребенка, с его Эдиповым комплексом, впервые проступает на почве этого комплекса, а когда тот ломается, извращение часто бывает единственным, что от него остается, выступая в качестве наследника его либидинозного бремени и обременяя тем сознанием вины, которое к нему примыкает. В конце концов, ненормальная сексуальная конституция выказала свою силу в том, что потеснила Эдипов комплекс в особенном направлении и принудила его сохранить после себя некое необычное остаточное явление.

Как известно, детское извращение может стать фундаментом для обладающего тем же смыслом и остающегося на всю жизнь извращения, поглощающего всю сексуальную жизнь человека, но оно может и прерваться, сохраняясь на заднем плане сексуального развития, у которого оно тогда, однако, отбирает известное количество энергии. Первый случай был известен еще в доаналитические времена, но пропасть, отделяющая его от второго случая, заполняется лишь с помощью аналитического исследования подобных развитых извращений. А именно, мы достаточно часто обнаруживаем, что эти извращенцы, обычно в пубертатный период, сделали попытку начать нормальную сексуальную деятельность. Попытка эта, однако, была недостаточно решительна, и пациент оставлял ее, столкнувшись с первыми препятствиями, в которых никогда нет недостатка, и тогда уже окончательно хватался за свою инфантильную фиксацию.

Естественно, было бы важно выяснить, вправе ли мы постулировать происхождение извращений из Эдипова комплекса как некий общий принцип. Хотя решение этого вопроса не может быть принято без дальнейших исследований, это не представляется невозможным. Если мы вспомним анамнезы, полученные из извращений взрослых, мы заметим, что задающее масштаб впечатление, «первое переживание» всех этих извращенцев, фетишистов и тому подобных лиц почти никогда не относится к периоду, предшествующему шестому году жизни. Примерно в этом возрасте господство Эдипова комплекса, однако, уже миновало; пришедшее на память и столь загадочным образом действенное переживание вполне могло бы представлять собой его наследие. Соотношения между ним и вытесненным теперь комплексом должны были оставаться темными, пока анализ не пролил свет на период, предшествующий первому «патогенному» впечатлению. Можно рассудить теперь, сколь мало ценности имеет, например, утверждение о врожденной гомосексуальности, опирающееся на сообщение о том, что пациент уже с восьми- или шестилетнего возраста испытывал будто бы склонность лишь к лицам своего пола.

Если же выведение извращений из Эдипова комплекса можно установить как общий принцип, тогда наша оценка его значения получает новое подтверждение. Ведь по нашему мнению, Эдипов комплекс есть, собственно, зародыш неврозов, а достигающая в нем апогея инфантильная сексуальность — действительное условие неврозов, и то, что остается от него в бессознательном, представляет собой предрасположение для позднейшего невротического заболевания взрослого. Тогда фантазия битья и прочие перверсивные фиксации также оказались бы лишь какими-то осадками Эдипова комплекса, как бы некими рубцами, оставшимися после того, как процесс уже закончился, — совсем как пресловутое «чувство неполноценности», также соответствующее подобному нарциссическому рубцу. В этом отношении я должен безоговорочно согласиться с Марциновским, который недавно изложил эту точку зрения весьма удачным образом (Die erotische Quellen der Minderwertingkeitsgefuehle, Zeitschrift fur Sexualwissenschaft, 4, 1918). Это характерное для невротика бредовое чувство своей ничтожности, как известно, не захватывает его всего и вполне уживается с переоценкой собственной персоны, питающейся из других источников. О происхождении самого Эдипова комплекса и о выпавшей человеку, очевидно, единственному среди всех животных, судьбе дважды начинать свою сексуальную жизнь — сначала, как и все другие создания, в раннем детстве, а затем вновь, после долгого перерыва, в пубертатный период, — обо всем том, что связано с его «архаическим наследием», я уже высказался в другом месте и не намерен вдаваться в это здесь.

На генезис мазохизма обсуждение наших фантазий битья проливает лишь очень скудный свет. Прежде всего, как будто подтверждается тот факт, что мазохизм не является выражением первичного влечения, но возникает в силу обращения садизма против собственной личности, т. е., благодаря регрессии от объекта к Я (Ср. «Влечения и судьбы влечений»). Влечения, обладающие пассивной целью, следует допустить с самого начала, особенно у женщины, но пассивностью мазохизм еще не исчерпывается; он обладает еще тем характером неудовольсвия, который столь необычен при удовлетворении влечения. Превращение садизма в мазохизм происходит, как нам кажется, под влиянием участвующего в акте вытеснения сознания вины. Вытеснение, таким образом, выражается здесь в трояком эффекте: оно делает бессознательными результаты генитальной организации; саму ее принуждает к регрессии на более низкую садистско-анальную ступень; и превращает садизм этой ступени в пассивный, в известном смысле опять-таки нарциссический, мазохизм. Второе из трех этих следствий делается возможным благодаря предполагаемой в этих случаях слабости генитальной организации; третье делается необходимым потому, что сознание вины выказывает по отношению к садизму такое же неодобрение, как и к генитально понятому инцестуозному выбору объекта. Откуда берется само сознание вины, анализ [наших случаев] опять же не говорит. Его, как кажется, приносит с собой новая фаза, в которую вступает ребенок, и если оно отныне остается, то соответствует такому же рубцовому образованию, каким является чувство неполноценности. В соответствии с нашей все еще ненадежной ориентировкой в структуре Я, мы бы соотнесли это сознание вины с той инстанцией, которая, в качестве критической совести, противостоит остальному Я, порождает в сновидении Зильбереровский функциональный феномен и отсоединяется от Я при бреде поднадзорности (Beobachtungswahn).

По ходу дела мы хотим также заметить, что анализ рассматриваемых здесь детских извращений помогает также решить и одну старую загадку, которая, впрочем, всегда мучила скорее не аналитиков, но тех, кто находился вне анализа. Еще не так давно, однако, сам Э. Блейер признал примечательным и необъяснимым фактом то, что онанизм обращается невротиками в некое средоточие их сознания вины. Мы уже давно предположили, что это сознание вины подразумевает онанизм раннего детства, а не пубертатного периода, и что оно должно, большей частью, соотноситься не с актом онанизма, но с лежащей в его основе, хотя и бессознательной, фантазией — [восходящей], стало быть, к Эдипову комплексу.

Я уже сказал, какое значение получает третья, с виду садистская, фаза фантазии битья в качестве носительницы побуждающего к онанизму возбуждения и к какой деятельности фантазии, частично продолжающей в том же духе, частично упраздняющей [онанизм], компенсируя его чем-то иным, эта фаза обычно толкает. Однако, несравненно важнее вторая, бессознательная и мазохистская, фаза — фантазия об избиении отцом самого фантазирующего. И не только потому, что она продолжает действовать через посредство замещающей ее [фазы]: мы можем также проследить и такие воздействия на характер, которые непосредственно выводятся из ее бессознательной версии. Люди, вынашивающие такую фантазию, развивают в себе особую чувствительность и раздражимость по отношению к людям, которых они могут встроить в свой отцовский ряд; они легко дают себя обидеть и производят, таким образом, реализацию представленной в фантазии ситуации, будто их избивает отец, на горе и во вред себе. Я бы не удивился, если когда-либо удалось бы доказать, что та же самая фантазия лежит в основе параноического бреда кляузничества.

VI

Описание инфантильных фантазий битья оказалось бы совершенно необозримым, если бы я не ограничил его, за некоторыми исключениями, случаями лиц женского пола. Я вкратце повторяю результаты. Фантазия битья у девочки проходит три фазы, из которых первая и последняя приходят на память как сознательные, а средняя остается бессознательной. Обе сознательные стадии представляются садистскими, средняя же, бессознательная — несомненно мазохистской природы; ее содержание — быть избиваемой отцом, с ней связаны известный либидинозный заряд и сознание вины. Избиваемый ребенок в обеих сознательных фантпзиях — всегда кто-то другой, в фантазии средней фазы лишь собственная личность фантазирующего; в третьей, сознательной, фазе со значительным перевесом избиваемыми оказываются исключительно мальчики. Избивающее лицо сначала отец, позднее — какой-то его заместитель из отцовского ряда. Бессознательная фантазия средней фазы первоначально имела генитальное значение, она произошла из инцестуозного желания быть любимым отцом, [желания], подвергнувшегося вытеснению и регрессии. С этим, с виду шатким соотношением связан тот факт, что девочки между второй и третьей фазами меняют свой пол, воображая себя в своих фантазиях мальчиками.

Я продвинулся не так далеко в исследовании фантазий битья у мальчиков может быть, лишь в силу неблагоприятности материала. Понятным образом, я ожидал полной аналогии между ситуациями мальчиков и девочек, причем у первых на место отца в фантазии должна была заступить мать. Ожидание это как будто подтвердилось, поскольку содержанием соответствующей фантазии мальчика было избиение матерью (позднее — каким-то замещающим ее лицом). Однако, эта фантазия, в которой собственная личность фантазирующего сохранялась как объект, отличалась от второй фазы у девочек тем, что могла быть сознательной. Если бы нам захотелось поэтому приравнять ее, скорее, к третьей фазе у девочек, то в качестве нового различия осталось бы то обстоятельство, что собственная личность мальчика не замещалась многими, неопределенными, посторонними [детьми], и менее всего — множеством девочек. Ожидание какого-то полного параллелизма оказалось, таким образом, обманутым.

Мой материал, основанный на мужских случаях, охватывал лишь немногих лиц, у которых инфантильная фантазия битья не сопровождалась бы каким-либо иным тяжелым нарушением сексуальной деятельности; большинство, напротив, следовало обозначить как подлинных мазохистов в смысле сексуального извращения. Это были те, кто находил сексуальное удовлетворение исключительно в онанизме, сопровождавшемся мазохистскими фантазиями, или же те, кому удалось таким образом сцепить мазохизм и генитальную деятельность, что при мазохистских инсценировках и таких же условиях они добивались эрекции и эякуляции или оказывались способны провести нормальное половое сношение. Кроме того, был еще один более редкий случай: мазохисту в его перверсивной деятельности мешали навязчивые представления, возникавшие с невыносимой напористостью. У удовлетворенных извращенцев редко бывает причина обращаться к анализу; но для трех указанных групп мазохистов могут выдаться веские причины отправиться к аналитику. Мазохистский онанист находит себя абсолютным импотентом, если он в конце концов все-таки попробует осуществить сношение с женщиной, а тот, кто до сих пор осуществлял сношение, прибегая к помощи представлений и инсценировок, может внезапно сделать для себя открытие, что это столь удобное для него сочетание ему заказано и гениталии не реагируют больше на мазохистское раздражение. Мы привыкли с уверенностью обещать выздоровление психическим импотентам, попадающим нам в руки, но даже в этом прогнозе мы должны были быть посдержанней до тех пор, пока нам не известна динамика расстройства. Это очень неприятная неожиданность — когда анализ вскрывает в качестве причины «чисто психической» импотенции какую-то отборную, возможно, издавна укоренившуюся, мазохистскую установку.

У этих мазохистов-мужчин открывается, однако, одно обстоятельство, которое заставляет нас до поры до времени не развивать аналогию с положением дел у женщины, но рассмотреть эту ситуацию самостоятельно. А именно: оказывается, что мужчины, как правило, ставят себя в мазохистских фантазиях, равно как и в инсценировках, необходимых для их реализации, на место женщины, — что, следовательно, мазохизм их совпадает с женственной установкой. Это легко доказать деталями фантазий; многие пациенты, однако, знают об этом и сами, высказывая это как некую субъективную достоверность. Здесь ничего не меняется и тогда, когда игровое убранство мазохистских сцен требует фиктивного характера какого-нибудь озорного мальчишки, пажа или ученика, который должен подвергнуться наказанию. А вот наказывающие лица как в фантазиях, так и в инсценировках — это всякий раз женщины. Это довольно-таки сильно сбивает с толку; хотелось бы выяснить, основывается ли уже мазохизм инфантильной фантазии битья на подобной женственной установке.

Оставим, поэтому, в стороне труднообъяснимые обстоятельства мазохизма взрослых и обратимся к инфантильной фантазии битья лиц мужского пола. Здесь анализ наиболее раннего периода детства вновь позволяет нам сделать одно поразительное открытие: сознательная или осознаваемая фантазия, содержание которой — избиение матерью, не является первичной. У нее есть предварительная стадия, которая, как правило, бессознательна и содержание которой выражается следующим образом: я избиваюсь отцом. Эта предварительная стадия, таким образом, действительно соответствует второй фазе фантазии девочки. Известная и сознательная фантазия «я избиваюсь матерью» занимает место третьей фазы у девочки, в которой, как уже упомянуто, объектами избиения выступают какие-то неизвестные мальчики. Я не смог обнаружить у мальчика какую-либо предварительную стадию садистской природы, сопоставимую с первой фазой у девочки, но я не хочу высказывать здесь окончательного суждения в пользу отсутствия таковой, поскольку вижу возможность существования неких более сложных типов.

Быть объектом избиения в мужской фантазии, как я ее кратко и, надеюсь, не вводя никого в заблуждение, назову, означает также быть объектом любви в генитальном смысле, когда это последнее состояние понижается посредством регрессии. Бессознательная мужская фантазия, следовательно, первоначально звучала не «я избиваюсь отцом», как мы это только что предварительно постулировали, но, скорее, «я любим отцом». Посредством известного процесса она была обращена в сознательную фантазию «я избиваюсь матерью». Фантазия битья мальчика является, таким образом, пассивной с самого начала, она действительно происходит от женственной установки по отношению к отцу. Как и женская [фантазия девочки], она тоже соответствует Эдипову комплексу, но вот от ожидавшегося нами параллелизма между той и другой следует отказаться ради общности иного рода: в обоих случаях фантазия битья выводится из инцестуозной привязанности к отцу.

Для большей наглядности я добавлю здесь другие сходства и различия между фантазиями битья [лиц] обоих полов. У девочки бессознательная мазохистская фантазия идет от нормальной эдиповской установки, у мальчика от извращенной, избирающей объектом любви отца. У девочки фантазия имеет предварительную ступень (первую фазу), на которой избиение предстает в своем индифферентном значении и касается лица, вызывающего ревность и ненависть; у мальчика и то, и другое выпадает, но именно это различие можно было бы устранить при каком-то более удачном наблюдении. При переходе к сознательной фантазии, замещающей [бессознательную], девочка сохраняет в неприкосновенности личность отца и, следовательно, пол избивающего лица; она, однако, меняет личность и пол избиваемого, так что в конечном счете оказывается, что некий мужчина избивает детей мужского пола; мальчик, напротив, меняет личность и пол избивающего, замещая отца матерью, и сохраняет в неприкосновенности собственную персону, так что в конечном счете лицо избивающее и лицо избиваемое оказываются разнополыми. У девочек изначально мазохистская (пассивная) интуиция обратилась благодаря вытеснению в садистскую, сексуальный характер которой весьма размыт, у мальчика она осталась мазохистской и в силу полового различия между избивающим и избиваемым лицами сохранила больше сходства с изначальной, имевшей генитальный смысл, фантазией. Мальчик благодаря вытеснению и переработке своей бессознательной фантазии избегает гомосексуальности; примечательным в его позднейшей сознательной фантазии является то, что своим содержанием она имеет женственную установку при отсутствии гомосексуального выбора объекта. Девочка, напротив, избегает благодаря тому же самому процессу требований любовной жизни вообще, в своих фантазиях воображает себя мужчиной, не делаясь сама по-мужски активной, и уже лишь в качестве зрителя присутствует при том акте, которым замещается у нее половой акт.

Мы с полным основанием можем допустить, что в результате вытеснения изначальной бессознательной фантазии изменяется не слишком многое. Все то, что для сознания оказывается вытесненным и замещенным, в бессознательном сохраняется и остается дееспособным. Иначе обстоит дело с эффектом регрессии на более раннюю ступень сексуальной организации. О ней мы вправе полагать, что она изменяет и положение дел в бессознательном, так что после вытеснения у обоих полов в бессознательном остается если и не (пассивная) фантазия быть любимым отцом, то все же мазохистская фантазия быть им избиваемым. Имеется достаточно признаков и того, что вытеснение достигло своей цели лишь очень несовершенно. Мальчик, который хотел избежать гомосексуального выбора объекта и не поменял свой пол, ощущает себя, тем не менее, в своей сознательной фантазии женщиной и наделяет бьющих женщин мужскими атрибутами и свойствами. Девочка, которая отказалась даже от своего пола и, в целом, гораздо более основательно провела работу вытеснения, но, тем не менее, не отделалась от отца, не доверяет избиение себе самой и, поскольку сама она превратилась в мальчика, объектами избиения оставляет, главным образом, мальчиков.

Я знаю, что описанные здесь различия между фантазиями битья обоих полов объяснены недостаточно, но не предпринимаю попытки распутать все эти сложности, проследив их зависимость от других факторов, потому что не считаю исчерпывающим сам материал наблюдения. Насколько его, однако, хватает, я хотел бы использовать этот материал для проверки двух теорий, которые, противостоя друг другу, обе затрагивают отношение вытеснения к половому характеру и, каждая по-своему, изображают это отношение как весьма тесное. Я исхожу при этом из того, что всегда считал обе теории некорректными и вводящими в заблуждение.

Первая теория анонимна; много лет назад ее изложил мне один коллега, с которым мы тогда были дружны [Вильгельм Флисс]. Ее размашистая простота действует столь подкупающе, что остается лишь с удивлением вопрошать, отчего же с тех пор она оказалась представлена в литературе лишь какими-то отдельными намеками. Опирается она на бисексуальную конституцию человеческих индивидов и утверждает, что у каждого из них мотивом вытеснения выступает борьба между половыми характерами. Пол, развитый сильнее и преобладающий в личности, будто бы вытесняет в бессознательное душевное представительство (Vertretung) подчиненного пола. Ядром бессознательного, вытесненным, у каждого человека оказывается наличествующее в нем противополовое. Это может обладать каким-то ощутимым смыслом лишь в том случае, если мы допустим, что пол человека определяется развитием его гениталий, — иначе будет неясно, какой же пол в человеке сильнее, и мы рискуем вывести то, что должно служить нам отправным пунктом исследования, из его результатов. Короче говоря, у мужчины бессознательное вытесненное сводится к женским инстинктивным импульсам; у женщины все наоборот.

Вторая теория — более недавнего происхождения; она согласуется с первой в том, что опять-таки изображает борьбу между двумя полами решающим фактором вытеснения. Во всем остальном она должна быть противопоставлена первой; опирается она не на биологические, а на социологические факты. Содержание этой теории «мужского протеста», сформулированной Альфредом Адлером, состоит в том, что каждый индивид будто бы не желает оставаться на неполноценной «женской линии» и стремится к единственно удовлетворительной мужской линии. Исходя из этого мужского протеста и делая обобщения, Адлер объясняет формирование характера и невроза. К сожалению, эти два процесса — несмотря на то, что они определенно должны быть разведены, — различаются Адлером столь неотчетливо, а факту вытеснения вообще уделяется столь мало внимания, что мы рискуем впасть в заблуждение, если попытаемся применить учение о мужском протесте к вытеснению. Я полагаю, что эта попытка привела бы к тому, что мужской протест, стремление сойти с женской линии, был бы понят как неизменный мотив вытеснения. Вытесняющее всегда оказывалось бы тогда мужскимм инстинктивным импульсом, вытесненное — женским. Однако, и симптом оказался бы результатом какого-то женского импульса, поскольку мы не можем отказаться от той точки зрения, согласно которой характер симптома определяется тем, что он выступает заменителем вытесненного, проведенным в жизнь наперекор вытеснению.

Проверим теперь обе теории, общей чертой которых является, так сказать, сексуализация процесса вытеснения, на примере исследовавшейся здесь фантазии битья. Изначальная фантазия «я избиваюсь отцом» соответствует у мальчика женственной установке, являясь, следовательно, выражением его противополой предрасположенности. Если она подвергается вытеснению, тогда первая теория, берущая за правило то, что противополое совпадает с вытесненным, оказывается, по-видимому, верной. Однако, нашим ожиданиям мало соответствует то обстоятельство, что сознательная фаза, всплывающая после свершившегося вытеснения, опять-таки обнаруживает женственную установку, только на сей раз — по отношению к матери. Нам, впрочем, не хотелось бы углубляться в сомнения там, где решение лежит так близко. Изначальная фантазия девочки «я избиваема (то есть: любима) отцом» все же определенно соответствует, в качестве женственной установки, преобладающему, явному ее полу: она, следовательно, в соответствии с данной теорией, должна избежать вытеснения, ей нет нужды становиться бессознательной. В действительности, однако, она таковой становится и замещается сознательной фантазией, отклоняющей (verleugnet) очевидный половой характер [фантазирующей]. Теория эта, таким образом, бесполезна для понимания фантазий битья и ими опровергается. Тут можно было бы возразить, что те, у кого возникают эти фантазии битья, и кто испытывает подобную судьбу, являются именно женоподобными мальчиками и мужеподобными девочками, или что ответственность за возникновение пассивной фантазии у мальчика и ее вытеснение у девочки следует возложить на черты женственности в мальчике и мужественности в девочке. Мы бы, наверное, согласились с подобной точкой зрения, но постулируемое соотношение между явным половым характером и отбором того, что предназначается для вытеснения, оказалось бы из-за этого не менее несостоятельным. В сущности, мы видим лишь то, что у индивидов мужского и женского пола налицо как мужские, так и женские инстинктивные импульсы, которые в равной степени могут оказаться бессознательными в результате вытеснения.

Гораздо лучше, как кажется, выдерживает проверку на фантазиях битья теория мужского протеста. Как у мальчика, так и у девочки фантазия битья соответствует женственной установке, следовательно — пребыванию на женской линии, и оба пола спешат при помощи вытеснения этой фантазии отделаться от подобной установки. Впрочем, мужской протест достигает, как будто, полного успеха лишь у девочки: тут мы обнаруживаем прямо-таки идеальный пример действия мужского протеста. У мальчика результат не всецело удовлетворителен, женская линия им не покидается, в своей сознательной мазохистской фантазии мальчик определенно не оказывается «сверху». Это соответствует выводимому из данной теории ожиданию, если мы распознаем в этой фантазии некий симптом, возникший в результате того, что мужской протест потерпел неудачу. Нам, однако, мешает то обстоятельство, что возникающая в силу вытеснения фантазия девочки также имеет ценность и значение симптома. Но ведь именно здесь, где мужской протест полностью осуществил свой замысел, условия для образования симптома должны были бы отсутствовать.

Прежде чем на основании этой сложности мы выдвинем предположение в том, что вся концепция мужского протеста неадекватна проблемам неврозов и извращений, что ее применение к ним не принесет никаких плодов, мы переведем свое внимание с пассивных фантазий битья на другие инстинктивные манифестации детской сексуальной жизни, которые равным образом подлежат вытеснению. Ведь никто не может сомневаться в том, что имеются и такие желания и фантазии, которые с самого начала придерживаются мужской линии и представляют собой выражение мужских инстинктивных импульсов — например, садистские тенденции или же выводящееся из нормального Эдипова комплекса влечение мальчика к своей матери. Столь же мало сомнений вызывает и то, что их также постигнет вытеснение; если мужской протест с успехом мог объяснить вытеснение пассивных — позднее мазохистских — фантазий, то именно поэтому он совершенно бесполезен применительно к прямо противоположному случаю фантазий активных. Это означает, что учение о мужском протесте вообще несовместимо с фактом вытеснения. Лишь тот, кто готов отбросить все психологические завоевания, которые были сделаны начиная с первого катартического лечения Брейера [случай Анны О.] и благодаря ему, может надеяться на то, что принцип мужского протеста приобретет какое-то значение для объяснения неврозов и извращений.

Психоаналитическая теория, опирающаяся на наблюдение, твердо настаивает на том, что мотивы вытеснения не могут сексуализироваться. Ядро душевного бессознательного образует архаическое наследие человека, и процессу вытеснения подлежит в нем то, что всегда должно оставляться позади при продвижении к дальнейшим фазам развития как несовместимое с новым или непригодное и даже вредное для него. Этот отбор в одной группе влечений удается лучше, нежели в другой. Последние, сексуальные, влечения, в силу особых обстоятельств, на которые уже много раз указывалось, способны расстроить замысел вытеснения и добиться того, чтобы их представляли какие-то нарушающие [психическое равновесие] заместительные образования. Поэтому подлежащая вытеснению инфантильная сексуальность является главной инстинктивной силой формирования симптомов, а существенная часть ее содержания, Эдипов комплекс, — ядерным комплексом неврозов. Я надеюсь на то, что пробудил в настоящей статье ожидание того, что и сексуальные отклонения как детского, так и зрелого возраста ответвляются от того же самого комплекса.

 

 

Статья. Вамик Волкан. ПСИХОАНАЛИТИЧЕСКИЙ ПРОЦЕСС ОТ НАЧАЛА ДО КОНЦА-2 «Герман»

ПСИХОАНАЛИТИЧЕСКИЙ ПРОЦЕСС ОТ НАЧАЛА ДО КОНЦА-2
Оживление мертвой матери и навязчивая мастурбация

Герман, упитанный мужчина 52 лет, пришел в анализ к доктору Габриэль Аст в Германии. Он впервые женился в возрасте 43 лет и обратился к аналитику, поскольку на этом настояла жена. Она полагала, что он может быть в депрессии и что он в некоторой степени ответствен за отсутствие у них сексуальной жизни.Лишь после полутора лет на кушетке аналитика Герман рассказал, что за 5 лет до прихода в анализ он стал предаваться навязчивой ритуалистической мастурбации. В то время он жил в квартире с женой, которая на два года его младше, со своей 16-летней дочерыо и с 14-летней дочерыо жены от первого брака. В этой квартире было небольшое помещение с дверью и без окон. Герман поставил в эту темную комнатку кровать и компьютер и проводил там по многу часов каждый день и спал ночыо. Там, среди множества порнографических журналов, он навязчиво мастурбировал без сознательных мастурбационных фантазий.Мастурбационная деятельность сопровождалась тем, что он вырезал из журналов картинки с обнаженными женщинами и составлял из них коллажи в рамках. Часто он уродовал ножницами изображения женских тел; иногда вырезал область гениталий и заменял ее изображениями цветов. Что интересно, иногда часть женского тела — например, нога — выступала за рамку, и создавалось впечатление, что женщина выходит из замкнутого пространства.Актуализированная бессознательная фантазия этого пациента, связанная с навязчивой мастурбацией, отражала его желание вернуть к жизни представление о своей покойной матери (и соответствующее представление ребенка) при помощи сексуального возбуждения и в то же время страх перед этими действиями. В этой главе показывается, как аналитик в процессе психоанализа конструирует бессознательную фантазию и формулирует ее «фабулу». Этот пациент проработал длившееся всю его жизнь влияние актуализированной бессознательной фантазии благодаря вовлеченности в «терапевтическую игру» и созданию «связующего объекта» (Volcan 1981а, 2007; Volcan and Zintl 1993) — символа утраченного объекта и соответствующего самопредставления — на службе взрослого типа скорби.

История Германа

Во время правления нацистов в Германии отец Германа работал телефонным мастером в Берлине и на военную службу не призывался. Его брак с первой женой Сабриной длился 20 лет; когда она умерла в 1946 г., ему было около 50 лет, и он остался с 17-летним сыном и 5-летней дочерыо. Вскоре после смерти Сабрины он женился на Марии, которая и родила Германа. Через шесть недель после родов Мария умерла от пневмонии. Следующие несколько месяцев за Германом присматривали соседи, поскольку отец был занят поисками третьей жены, чтобы кто-нибудь как можно скорее начал заботиться о младенце. Он нашел Матильду,немку, спасавшуюся от советской оккупации восточных земель. Пока она бежа
ла от наступления советских войск, ее изнасиловали русские солдаты, и затем ей пришлось сделать аборт; зародыши были близнецами. Это была травмированная
женщина в поисках дома.Самое важное воспоминание Германа о детстве было связано с тем, как Матильда трижды в неделю брала его с собой на два кладбища, где они приносили
или сажали цветы на могилы бывших жен ее мужа. Перед таким походом Матильда говорила маленькому Герману: «Сейчас мы пойдем к Сабрине и Марии». Когда Герман рассказывал об этом, он полагал, что такое приглашение посетить две могилы со стороны Матильды было столь же естественным, как приглашение в кафе на чашку кофе; в его детстве это было обыденным событием. Маленький Герман не знал, что Сабрина была первой женой его отца, а Мария его матерью,поскольку он считал своей матерью. Матильду. Однако в спальне, где кроме него спала его сводная сестра, висела фотография Марии. Взрослый Герман понимал,что в детстве он на каком-то уровне мог знать, что женщина на фотографии — его
мать. Согласно его утверждению, он полностью осознал, что Мария была его биологической матерыо, когда ему было одиннадцать лет.У Германа было и другое важное воспоминание — о его детской мастурбации.Он поведал об этом аналитику спустя полтора года после начала анализа, сразу после того, как рассказал о своей ритуалистической навязчивой мастурбации в период брака. Он занимался взаимной мастурбацией и сексуальными играми с соседской девочкой по имени Ида, которая была на несколько лет его старше; это
началось, когда ему было 5 лет, и закончилось, когда ему исполнилось 11. Ида нашла себе нового «бойфренда» и бросила Германа. Однако у него случались эксцессы мастурбации, когда он оставался один; это продолжалось до 20 с небольшим лет и опять же не сопровождалось сознательными фантазиями.Когда Герману было 13 лет, в 15 метрах от его дома была построена Берлинская стена, внезапно отделившая его дом от игровой площадки и от домов некоторых родственников, которые вынуждены были остаться по восточную сторону стены.В окрестностях появились вооруженные до зубов солдаты, полицейские овчарки и колючая проволока, а деревья исчезли. Такое резкое изменение окружающего пейзажа было одной из причин того, что в итоге он переехал на новое место, стал учиться на автомеханика, а затем на офицера полиции. Работа полицейского в Берлине в тот период истории требовала навыков стрельбы из автомата и прочего оружия, и Герман на службе приобрел все эти навыки. Когда он стал полицейским (в каком-то смысле создал экстернализованное суперэго), он прекратил мастурбировать.В возрасте 23 лет у него состоялся первый половой акт, и проникновение в женскую вагину пробудило в нем убийственные импульсы. Он подумал, что способен застрелить кого-либо из автомата, и это осознание встревожило его. Он уехал из Берлина (избегание), расставшись со своим оружием.+++В другом немецком городе он стал заниматься тем, что на поверхности казалось противоположностью его убийственных мыслей (реактивное образование):он хотел заботиться о людях и стал учиться на санитара. Он жил с женщиной, и,когда ему было 35 лет, она родила дочь, хотя он не был уверен, что именно он биологический отец ребенка. Вскоре он снова ощутил убийственные импульсы, на этот раз направленные на ту женщину, с которой он жил. После одной вспышки ярости он настолько испугался того, что может натворить, что уехал в другой город, снова используя механизм избегания.В третьем немецком городе Герман работал санитаром в психиатрической больнице. Его работа заключалась в том, чтобы охранять психически больных насильников и убийц. Временами он задавался вопросом, есть ли хоть какая-то разница между ним и его склонными к насилию пациентами. Какое-то время у него была новая подруга, но он встроил механизм избегания в эти отношения, поскольку жил за сотни миль от нее, на безопасном расстоянии, на тот случай, если ему придет мысль ее задушить. Из-за этих мыслей об убийстве он получал психиатрическую помощь раз в неделю в течение трех лет.Примерно в это время он посетил Берлин, и, пока он там находился, заболела Матильда. Он обнаружил ее без признаков жизни и отчаянно пытался ее реанимировать, требуя от отца вызывать неотложную помощь. Отец не выполнил эту команду. Герману пришлось прекратить свои попытки реанимации, чтобы самому сделать этот звонок; он считает, что при этом он потерял драгоценное время.Матильда не ожила. Даже потом, когда медик из прибывшей бригады сказал Герману, что он пытался реанимировать труп, он все равно чувствовал, что они с отцом ответственны за то, что не спасли Матильду. На этот раз Герман не смог из бежать «убийства» человека и ощущал, что внутри него действительно живет убийца.Тем временем мать его дочери решила, что она уже заботилась о ребенке 7 лет и теперь пришла очередь Германа. Герман согласился. Маленькая дочь переехала к нему; он оставил свое место в больнице с ночными сменами и нашел работу днем — ухаживать за пожилыми людьми. Он подал объявление в газету в поисках подходящей женщины, которая могла бы выйти за него и помогала бы ему растить дочь, подобно отцу, который привел Матильду, чтобы заботиться о маленьком Германе. Он нашел такую женщину, Грету, разведенную медсестру. У нее тоже была дочь, и она тоже работала с пожилыми людьми. Они поженились, а спустя несколько недель Герман добровольно сделал вазэктомию. В то время ему было 43 года.Пациент рассказывал, что, когда он встретил Грету, он узнал, что в детстве
она была многократно изнасилована отцом. Герман отметил, что он воспринимал Грету как «мертвую» женщину, ему показалось, что ее отец «убил» ее душу.Как и сам Герман, она интересовалась ритуалами древнего Египта, связанными со смертью. Ему действительно нужен был кто-то для заботы о дочери, но знание истории Греты тоже было важным фактором в его поспешном решении на ней жениться.Поженившись, они разработали ритуал, сопровождающий занятия сексом.Сначала каждый из них принимал душ и мылся; Герман при этом осознавал, что с трупов смывают мочу и фекалии, прежде чем похоронить их и отправить в иной мир. Затем они занимались любовью под особую музыку при свечах. Это давало
им подобие религиозного опыта, при котором Герман осознавал свою идею «вернуться к жизни» самому и вернуть к жизни Грету при помощи секса. Вспомните,что, когда Герман впервые проник во влагалище женщины в возрасте 23 лет, он отметил в себе убийственные импульсы. На протяжении первых лет брака его сексуальная активность позволяла ему узнать противоположное: он может вернуть к жизни «мертвую» женщину, а вместе с ней свой собственный образ, связанный с образом «мертвой» женщины.Через два года после вступления в брак Грета, похоже, устала от этих сексуальных ритуалов; она пошла на психоаналитическую психотерапию. Она сказала Герману, что страдает от цистита, и стала отказывать ему в своем участии в этих ритуалах. Когда желание Германа «забраться в ее постель», схватить ее за грудь ипроникнуть в нее фрустрировалось, он чувствовал себя, «как раненое животное».В возрасте 52 лет он пришел в анализ.

Первые полтора года анализа

Сначала Герман был похож на человека, который, лежа на кушетке, читает вслух газету. Он часто повторял то, о чем уже рассказывал аналитику. Он говорил о своей истории развития без проявления эмоций. (В это время он никак не упоминал о своей навязчивой мастурбации.) Он говорил о своих отношениях с Гретой и о своей ежедневной деятельности по уходу за пожилыми людьми. Например, Герман описывал, как однажды он утратил контроль и сломал пожилой женщине руку, когда он принуждал ее лечь в постель, а она сопротивлялась. В другой раз он был «не уверен», сделал ли он другой женщине инъекцию инсулина.Он боялся, что, если сделает инъекцию во второй раз, она может умереть. С другой стороны, если он вовсе не сделает инъекцию, он тоже причинит ей серьезный вред. Эти истории соответствовали тому, что он ранее говорил о своих страхах
причинить вред матери своего ребенка и своей второй партнерше, а также об «убийстве» Матильды.Он говорил, что находит удовольствие в том, что держит за руки умирающих
женщин. В то же время он описывал, как он хочет вернуть этих умирающих старых женщин к жизни. Он рассказывал, как он подолгу моет их, прикасается к ним и чувствует сексуальное возбуждение. Герман также рассказал о повторяющемся сновидении, в котором он моет и очищает умирающих и заворачивает их в ткань наподобие египетских мумий. Затем эти люди снимали с себя ткань, и это означало, что они вернулись к жизни.После того как Герман предоставил информацию о своих частых визитах к могилам в детстве, о желании вернуть к жизни «мертвую» жену посредством секса и о его работе с умирающими пожилыми женщинами, мы подумали, что на жизнь Германа, возможно, повлияла бессознательная фантазия, связанная с его желанием — и сопутствующим страхом — вернуть к жизни покойную мать.Доктор Аст сначала пыталась вызвать у Германа интерес к тому, как он все время фокусировался на своем желании одновременно помочь женщине и повредить ей; это было одновременно желание, чтобы она была жива, и страх перед ее возвращением к жизни. Затем аналитик высказала Герману предположение, что его ритуальные визиты на могилы двух мертвых матерей в детстве могли привести к установлению интенсивных отношений с их воображаемыми трупами, и у него,возможно, возникла мысль, что его мертвые матери могут выйти из могил. Герман вспомнил, что во время некоторых посещений могилы матери (матерей) он размышлял о возможности выкопать ее (их) и в то же время пугался такого действия.Доктор Аст начала составлять фабулу бессознательной фантазии Германа:«Я могу вернуть к жизни свою мертвую мать, она может выйти из могилы. Это будет страшно. Поэтому я в то же время хочу, чтобы она оставалась мертвой и надежно похороненной». Она поделилась этой фабулой с Германом и сказала, что перед ним, похоже, стояла невыполнимая задача: давать людям жизнь, в то же время (опасаясь их потенциального возвращения к жизни) желая их «убить». Это взаимодействие между аналитиком и Германом было отправной точкой, с которой началась взаимная заинтересованность этих двух людей, работающих в кабинете аналитика.По мере продвижения анализа доктор Аст смогла излагать Герману свои предположения; она сказала, что со стороны Матильды то, что она брала маленького
Германа на две могилы, к Марии и Сабрине, могло быть связано с ее собственным травматическим опытом аборта двух близнецов в результате изнасилования. Далее доктор Аст объяснила, что Матильда могла сместить образы двух мертвых близнецов на двух мертвых жен своего мужа. (Гораздо позже в анализе Герман рассказал доктору Аст о признании отца, что никогда не любил Матильду, а любил только Сабрину и Марию. Поэтому мы можем предположить, что компульсивные визиты Матильды па кладбища также были ее пассивно-агрессивным способом угодить мужу и получить его одобрение.)На протяжении первых полутора лет анализа Германа доктор Аст при встречах с ним нередко ощущала смутное отвращение. Она несколько раз сообщала мне о своем чувстве, что Герман помещает ее в закрытое пространство, в рамку, где она будет ощущать себя мертвой. Мы с ней подумали, что основной глубинный трансфер у Германа проявлялся в отношении к ней как к биологической матери,лежащей в могиле. Моей основной задачей было помочь доктору Аст переносить ощущение, что она «помещена в рамку» и «мертва». (Это было до того, как мы узнали о коллажах в рамках, которые изготавливал Герман.)Доктор Аст поделилась с Германом своим ощущением, что во время сессий ее словно помещают в замкнутое пространство. Она сказала ему, что его способ контролировать аналитика может быть связан с его психическими отношениями с мертвой матерыо в могиле. Он нуждался в ней, но боялся ее «мертвого» образа.Сначала Герман не принял этого объяснения. Однако вскоре он начал рассказывать аналитику о своей навязчивой мастурбации в темной комнате в квартире, где он жил с семьей. Герман, когда он состоял в браке, начал ритуалистическую мастурбацию после того, как жена прекратила заниматься с ним сексом, и после того,как его фантазия о ее возвращении к «жизни» посредством сексуальной стимуляции стала невозможной.
Он, похоже, создавал из различных частей тела, взятых из журнальных картинок, составной образ матери/любовницы, подобно тому как в детстве у него была «составная мать». Эти коллажи с выступающими из рамок частями тела позволяли предпологать, что мертвые матери могут выйти из могил. Похоже, Герман все время находился под влиянием бессознательной фантазии, которая, как считали его аналитик и я, была актуализирована из-за повторяющихся визитов на кладбище и связана с мертвецами, а также с возвращением женщин к жизни посредством сексуального возбуждения и/или их убийством. (Позже Герман сказал доктору Аст, что он часто ассоциировал оргазм со смертью.)

Со второй половины второго года до четвертого года анализа

Герман утверждал, что стыдится своей мастурбационной деятельности и из готовления коллажей, продолжавшихся, как узнала доктор Аст, на протяжении первых полутора лет анализа. Из-за стыда он не рассказывал об этих повторяющихся действиях. Когда он почувствовал, что аналитик не будет унижать его, а будет интересоваться смыслом того, что он говорит и делает, Герман начал приносить некоторые из своих коллажей на сессии и, лежа на кушетке, показывал их доктору Аст. После окончания сессии он относил свои коллажи обратно в закрытое помещение в своей квартире. После того как аналитик увидела картины обнаженных женщин в рамках, она еще лучше поняла, как Герман создавал ту же ситуацию на сессиях, помещая в рамку и ее.Как я уже упоминал, женщины на картинках часто были изрезаны, и иногда из рамки торчала нога, словно женщина пыталась выбраться из замкнутого пространства (могилы). Аналитик сказала Герману, что темное замкнутое пространство в его квартире представляет собой могилу, и то, что он держал дверь чуть при открытой, подобно торчащей из рамки коллажа ноге, отражало его желание под нять кого-то/себя самого из могилы.Герман связывал свои действия в настоящем времени со взаимной детской мастурбацией с подругой и соседкой Идой, а также с навязчивой мастурбацией, которой он предавался в одиночестве, когда она с ним рассталась, вплоть до того периода, пока он не стал полицейским. Аналитик и пациент вместе заинтересовались особыми отношениями маленького Германа с Идой. Было ли это более безопасным воспроизведением возвращения к жизни вместе с «другим»? Ему необходимо было найти хорошую мать для замещения «плохой» материнской опеки со стороны травматизированной Матильды. Он идеализировал свою мать в могиле, но ее возвращение к жизни пугало его. Ида была живой и более безопасной версией идеализированной матери. Когда она его оставила, он бессознательно стал больше инвестировать в психическое представление мертвой матери и озаботился возвращением ее к жизни и одновременно ее «убийством» посредством навязчивой мастурбации.
По мере того как Герман все больше понимал смысл своей мастурбации и сопутствующих действий, он стал рассказывать на сессиях о своих переживаниях взаимной мастурбации с Идой. Помимо того что они касались и мастурбировали друг друга, они также занимались совместным мочеиспусканием. Герман никогда не просил аналитика о совместной мастурбации и не говорил о таких мечтах.Но он, лежа на кушетке, чувствовал сильное желание помочиться, и ему приходилось выходить из кабинета в туалет (трогать свой пенис), а затем снова возвращаться и ложиться на кушетку. Его прежний метод нахождения «безопасной»матери повторялся в трансфере и был интерпретирован.

Четвертый год анализа и принятие аналитиком необычного запроса пациента о порнографическом материале

Только на четвертом году анализа Герман смог серьезно исследовать роль отца,который был слишком занят своей жизнью в нацистской Германии, чтобы найти возможность вытащить сына из объятий травматизированной Матильды. По-видимому, отцу говорили, что, если Мария забеременеет, она может умереть. Герман и аналитик исследовали возможность ощущения отцом вины за то, что он «убил» Марию, зачав с ней ребенка, который стал для него напоминанием об этой вине. Его вина скорее всего играла определенную роль в том, что он стал «отсутствующим отцом» и не оказывал помощи Герману в его продвижении по лестнице развития и достижении большей автономии. Вазэктомия Германа, похоже, была
связана с его ощущением, что если он сделает ребенка своей жене, та умрет. После смерти Матильды и до начала анализа умер также отец Германа. На четвертом году анализа Герман смог понять утраты и проблемы своего отца.На четвертом году анализа Герман также заговорил о своем желании отказаться от мастурбации. Аналитик хотела, чтобы Герман был самостоятелен в этом решении, так что она не одобряла и не осуждала его. Сначала Герман сократил свою мастурбациопную деятельность. Он говорил, что, когда он слишком часто мастурбировал, это приводило к снижению его самооценки. Доктор Аст продолжала слушать. Герман постепенно отказался от навязчивой мастурбации, включая изготов
ление коллажей, хотя и не выбросил свои порнографические журналы.В процессе этих изменений в своем поведении Герман принес аналитику книгу с изображениями орхидей и хотел, чтобы она приняла ее в подарок. Он хотел показать, что ценит ее помощь в устранении его симптома. Аналитик поблагодарила его, но сказала, что если она примет книгу в подарок, они не смогут вместе интересоваться глубинным смыслом этого действия. Герман с аналитиком обсудили тот факт, что орхидеи вырастают из «мертвых» и сгнивших веток. Фамилия аналитика Аст (Ast) по-немецки означает «ветвь» (дерева). По мнению Германа,орхидея выглядит, как вагина. В трансфере орхидея, новое представление матери, вырастает из сгнившей «ветки» (Ast). Аналитик сказала Герману, что, возможно, у него развивается новая либидинальная самость из его сгнившей самости,иногда сливаясь с ментальным представлением новой, более здоровой матери/аналитика.Далее доктор Аст и я подумали, что, даря книгу с орхидеями, Герман, возможно, хотел, чтобы аналитик хранила и защищала новые развивающиеся у него образы матери/аналитика и собственной самости, заменяющие образ мертвой матери и соответствующий образ ребенка в его бессознательной фантазии. Аналитик и это сообщила пациенту. Герман принял это и перестал требовать, чтобы аналитик оставила книгу у себя.Герман хранил и развивал свою «новую» самость, но боялся, что его «старая»самость может вмешаться и затормозить эволюцию здоровой самости. Он стал тревожным. Так, Герман начал осуществлять «трансфер» темной комнаты своего дома на кабинет аналитика для дальнейшей аналитической работы. Этот «трансфер» осуществлялся не символическим, а вполне буквальным образом.Он спросил доктора Аст, можно ли ему принести ей свои порнографические журналы — десятки журналов — и порнографический видеофильм, которые он хранил в своей темной комнате. Он утверждал, что поймет, что с ними дальше делать, после того как они некоторое время побудут в кабинете аналитика. Аналитик согласилась при условии, что они с Германом будут интересоваться смыслом происходящего и что Герман будет помнить, что только он несет ответственность за свои журналы и пленку.Доктор Аст принимает пациентов в кабинете, который находится в ее собственном доме, окруженном садом. Порнографические журналы и фильм Германа оставались в ее чулане на протяжении девяти месяцев. Однажды Герман попросил ее принести журналы в кабинет, и она выполнила его просьбу. Он очень хотел показать ей, пока лежал на кушетке, напечатанную в одном журнале фотографию мягкой бархатной подушки рядом с обнаженной женщиной. Ассоциации, вызванные этой подушкой, позволили ему осознать, что эта подушка представляет желанную для него мягкую мать. Однако, как с испугом говорил Герман, он также увидел в узорах на этой подушке изображение монстра. Он осознавал, что может надеяться вернуть к жизни мягкую мать при помощи сексуальной стимуляции,но, если она выйдет из могилы, она может превратиться в монстра, и ее необходимо будет убить. Его новое и более полное осознание этой фабулы актуализированной бессознательной фантазии подтвердилось еще раз, когда он сообщил,что «сценарий» порнографического фильма, который он принес аналитику, также был связан с оживлением мертвых: это была сексуальная история про вампиров и Дракулу.Однажды Герман сказал, что он готов избавиться от журналов и видео, и аналитик на следующую сессию принесла их в свой кабинет. В середине сессии он попросил разрешения выйти вместе с этими предметами и выбросить их в мусорный бак в саду аналитика. Он сделал это и вернулся на сессию. Аналитик подумала, что хранение этих предметов в ее доме на протяжении девяти месяцев могло иметь свой смысл: Герман ждал, пока «родится» его новая самость, прежде чем
позволить себе отбросить старую самость из актуализированной бессознательной фантазии, тем самым модифицируя и укрощая ее влияние.

Пятый год и начало «терапевтической игры»

На протяжении многих месяцев после того, как он выбросил свои порнографические материалы, Герман переходил от ощущения собственной силы к ощущению слабости, что сопровождалось тахикардией, и начал говорить о том, что ему нужен отдых. В Германии работающие граждане ежемесячно платят взносы в определенные организации, чтобы затем получать хорошую пенсию. Эти организации предоставляют индивидам возможность побывать в «терапевтических центрах» в сельской местности, чтобы те могли восстановить свою работоспособность и избежать раннего выхода на пенсию. Если человек чувствует себя психологически перегруженным, в таких местах предлагаются групповые встречи и трудотерапия. Вскоре после того как Герман избавился от журналов и пленки, он обратился в один из таких центров.Аналитик чувствовала, что Герман хочет, чтобы его«новорожденная» здоровая самость получала реальную конкретную подпитку. Она объяснила это Герману, но, поскольку он был настроен решительно, оставила выбор за ним. Почти год он добивался места в одном из этих центров, и, когда место освободилось, он оставил анализ на шесть недель и поехал «отдыхать».На первой сессии после своего возвращения Герман показал аналитику глиняную фигурку примерно двенадцати дюймов в длину. Он рассказал, что вылепил ее сам на сеансе трудотерапии в центре. Сначала, как он рассказал, фигурка представляла собой «женщину внутри него»; слепив ее, он объявил: «Моя внутренняя женщина вытащена наружу». После того как он раскрасил плоское и ли
шенное черт лицо фигурки белым, а все остальное голубым, он сказал: «Я знал,что я выкопал мать из могилы». Это осознание шокировало и напугало его, и он не мог поделиться с окружающими тем, что он сделал и как себя чувствовал. В тот момент глиняная фигурка не являлась для него сложным символом; она была трупом матери (протосимволом, Werner and Kaplan 1963). Он пребывал в состоянии сильнейшего дискомфорта. Теперь, вернувшись в кабинет аналитика, он смог возбужденно поделиться с ней этим драматическим событием. Аналитик и я подумали, что он вынес свою актуализированную бессознательную фантазию на детскую площадку и стал играть с ней под наблюдением аналитика, как Клаус
играл с кораблем викингов.Герман спросил, не может ли доктор Аст похоронить фигурку в своем саду; сад окружал ее дом, а кабинет был на первом этаже. Он сказал, что «похоронил» свои порнографические журналы и пленку в мусорном баке в этом саду, и, если она не возражает, он бы вырыл «могилу» и похоронил там же свою мать. Доктор Аст на помнила Герману, что его порнографические журналы и пленку унесли мусорщики, а если он похоронит глиняную фигурку в ее дворе, то фигурка останется в ее физическом пространстве, представляющем ее психическое пространство. Если он превратит двор аналитика в кладбище, это не даст ему возможности автономно решить, что делать дальше со своей матерью.

Шестой год анализа: создание и «захоронение» связующего объекта

Герман почти год хранил фигурку дома, а однажды взял молоток и расколол ее. После этого он несколько раз попадал в аварии на своем автомобиле, и постепенно смысл этих происшествий стал ясен. Во-первых, этот смысл был связан с чувством вины Германа за попытку «убить» свою мать; участием в автокатастрофах он себя наказывал. Вскоре на поверхность всплыл более глубокий смысл этих событий: в его бессознательной фантазии его собственный образ был «сплавлен» с образом матери. Таким образом, если мать Германа (глиняная фигурка) разрушена, необходимо, чтобы и его машина тоже была повреждена. По мере того как доктор Аст и Герман говорили о его глиняной фигурке, она все в большей степени становилась символом — не только ментальным представлением его матери, но и соответствующим ментальным образом его самого. Герман, при помощи интерпретаций аналитика, постепенно стал понимать, что его глиняная фигурка выступает в роли связующего объекта (Volcan 1981а, 2007;Volcan and Zintl 1993). Связующий объект — это внешнее место встречи ментального представления утраченного человека или предмета и соответствующего образа скорбящего. Некоторые взрослые с осложненным процессом скорби, те, когоя называю «вечно скорбящими», развивают для себя связующие объекты. Например, они «выбирают» неодушевленный связующий объект из числа доступных окружающих предметов. Связующий объект может быть личной вещыо покойного, например его часы или что-то еще, что покойный обычно носил или использовал. Подарок, врученный незадолго до смерти, или последнее перед гибелью письмо солдата с войны могут также стать связующими объектами. Реалистическое представление покойного, например фотография, также может функционировать как связующий объект. Это может быть и то, что я называю «объектами последней минуты», — что-то оказавшееся под рукой в тот момент, когда скорбящий узнал о смерти или увидел мертвое тело, предмет, связанный с последними минутами, когда ушедший был еще жив. Посредством инвестиций в связующие объекты вечно скорбящие экстернализуют свой процесс скорби в связующем объекте, внешнем по отношению к ним.
Они могут лелеять хроническую надежду вернуть покойного при помощи магии связующего объекта и хроническую надежду завершить работу скорби (психологически убить представление мертвого индивида или вещи), избавившись от связующего объекта. Ни то ни другое им не удается; вместо этого они устанавливают абсолютный психологический контроль над связующим объектом, откладывают работу скорби и остаются вечно скорбящими. Однако наличие связующего объекта дает возможность когда-нибудь завершить работу скорби.Герман хранил глиняную фигурку, созданный им связующий объект, в своей квартире в ящике рядом с банкой вагинального крема, который использовала его жена. Т. е. у него еще сохранились остатки фантазии, что он сможет при помощи секса вернуть свою мертвую мать. Однажды он тем же самым молотком окончательно разбил глиняную фигурку на маленькие осколки, совершив, говоря другими словами, символическое убийство (попытку быстро и магическим образом завершить свою скорбь). Он поместил кусочки в стеклянную банку и, поскольку он еще не мог избавиться от убитой матери, хранил эту банку дома. После многих месяцев работы аналитик, почувствовав, что Герман застрял не может ни попрощаться со своей матерыо, ни избежать этого, предложила, что бы он принес разбитую фигурку на аналитическую сессию. Она сказала, что они могут вместе посмотреть на убитый символ и поинтересоваться, какие мысли возникают по этому поводу у Германа. Когда Герман принес банку с глиняными осколками па сессию, аналитик сказала: «Позвольте этой фигурке говорить с вами». Тогда Герман «услышал» иесшо: «Staubkorn, Fish, Dinosaurier, gross, gering: Alles ist in mir drin» («Пылинка, рыба, динозавр, большое, маленькое: все есть во мне»). Приводя ассоциации к тому, что он только что «услышал», Герман осознал послание представления матери в своей актуализированной бессознательной фантазии. Она говорила, что она была большой и маленькой, она была всем, она была всем миром, и ее сын не должен от нее избавляться. Герман решительно сказал: «Я сделал эту глиняную фигурку, и я могу избавиться от нее. Мне нужно разрушить ее полностью и окончательно, чтобы дать место тому новому, что может вырасти во мне». Он сказал, что после «рождения» фигурки потерял 10 килограммов веса, и тот факт, что он похудел и стал себя лучше чувствовать, был свидетельством того, что она уже не находилась внутри него. Он добавил: «На самом деле я не могу оживить мертвую женщину, сделать мертвую женщину живой это вне моих возможностей». На следующей сессии Герман подробно описал, как он «хоронил» глиняную фигурку. В сопровождении своей жены и еще одной женщины, друга семьи, он пошел за город к реке, через которую был переброшен мост с деревянным покры151тием. Он сообщил, что еще раньше выбрал это место, чтобы там «похоронить» свою мать, когда наступит время. Он оставил двух женщин у реки (они могли представлять собой двух женщин в могилах, но в терапии этот момент не исследовался), символически прошел родовой канал, пройдя в одиночку под мостом, и бросил глиняную фигурку в воду. Затем он выбросил пустую байку в мусорный бак.Это событие произошло вскоре после того, как ураган Катрина вызвал наводнение в Новом Орлеане, и Герман видел телерепортаж об этом бедствии. В это же время было наводнение и в Германии, где жили Герман и аналитик. Герман сказал, что, после того как он избавился от глиняной фигурки, он заметил маркировку на ветках у реки, согласно которой уровень воды недавно был очень высоким. Он подумал, что городу могла угрожать катастрофа, но сейчас опасность миновала. (Я снова хотел бы напомнить читателю, что фамилия аналитика по-немецки значит «ветка».)Доктор Аст чувствовала, что, когда Герман выбрасывал свой связующий объект, он осознавал присутствие аналитика. Разрушение ментального представления матери и соответствующего образа себя в своей бессознательной фантазии не было генерализованным и не разрушало его аналитика или город, в котором они с аналитиком жили. Поэтому, когда Герман закончил рассказывать историю о том, что он делал в том месте, доктор Аст отметила: «Я все еще жива, и вы тоже».
Герман и сам выразил это, хотя и по-другому. Он сфотографировал деревянный мост до и после того, как выбросил осколки глиняной фигурки в реку. Он символически показал, что мост и весь мир в целом остались невредимыми, когда он окончательно избавился от матери и от соответствующего собственного образа.Он всего лишь разрушил и похоронил глиняную фигурку, ничего больше.На протяжении следующих нескольких недель Герман говорил о том, что чувствует себя «свободным», и часто возвращался к детским воспоминаниям о Берлине, словно хотел заново реорганизовать свои детские образы. Он вспоминал о множестве людей и вещей, в особенности о своей сводной сестре (сейчас она за
мужем и имеет детей), с которой они жили в детстве в одной комнате, и о сводном брате, который уже давно жил в очень далекой от Германии стране. Когда я слушал, как доктор Аст описывала свою работу с Германом после «похорон» глиняной фигурки, я думал, что он похож на мальчика, который переживает «прохождение подросткового периода» (Bios 1979), пересматривает образы детства, модифицирует некоторые из них, отбрасывает другие и, конечно, приобретает новые. Замечания Германа о Берлине изменились, и город стал для него
политическим городом, реалистическим образом, который видят и другие люди.Вольфенштейн (Wolfenstein 1966, 1969) утверждает, что прохождение подросткового периода предоставляет модель для взрослого типа скорби: человек модифицирует и утрачивает некоторые внутренние образы и обретает новые. В тот момент, когда Герман выбрасывал глиняную фигурку, он, казалось, не чувствовал глубоких эмоций. Он сказал доктору Аст, что его это удивляет. Одна ко вскоре пришло Рождество, и Герман обнаружил, что он плачет, слушая запись хорала о зачавшей Деве Марии. Он оплакивал утрату своей матери. Он вспомнил,как однажды в начале анализа он почувствовал невыносимую боль, подумав о том,
что у него никогда не было опыта жизни с собственной биологической матерыо.В это Рождество он снова чувствовал сильную боль, но она была «другой». Его плач сделал эту боль иной. Он снова прослушал ту же музыку, и на этот раз боль ощущалась как «воспоминание» (формирование воспоминания, Tähkä 1984).

Седьмой год и появление эдипальных тем

После модификации влияния его прежней актуализированной бессознательной фантазии посредством создания конкретного символа матери и соответствующего собственного образа и затем их «захоронения» у Германа появилось общее с женой хобби. Они назвали это хобби Bluemeln, это немецкое слово может быть приблизительно переведено как «игра в цветы». Они ходили в ботанические сады и поля за городом, искали цветы и рассматривали их, запоминали их названия и радовались, когда обнаруживали новые. Герман сказал доктору Аст, что видел во сне отца; отец, упомянув людей «высшего общества» из немецкого телесериала, сказал сыну, что тот еще не достиг социального уровня этих телеперсонажей. Эта тема была отражена в трансфере,когда Герман сравнил свой профессиональный титул с профессиональным титулом аналитика, косвенно высмеивая «более высокую» степень аналитика. Аналитик почувствовала, что Герман начал привносить в анализ эдипальные темы. Он становился соперником доктора Аст. Лежа на кушетке, Герман говорил о том, что
воспринимает себя, как «птицу, которая может летать». Он хотел подниматься «все выше и выше», но не знал, позволит ли ему это аналитик. Что, если кушетка опутана воображаемой сетыо, которая не даст ему высоко взлететь?Он переживал то, что аналитик воспринимала как кастрационную тревожность, когда думал, что во время бури ему на голову может упасть ветка дерева(Ast). С целыо контроля над своей кастрационной тревожностью он озаботился мусульманским обычаем во время некоего религиозного праздника приносить в жертву животных, перерезая им глотки. Это не Герман будет кастрирован, а некое животное. Его сердило то, что животным не давали анестезии, чтобы по край
ней мере облегчить их боль. (Герман осознавал, что в кабинете аналитика есть много мусульманских предметов, преимущественно из Египта.) Когда я слушал, как доктор Аст рассказывает мне об этой фазе анализа Германа, я подумал, что на этот раз он похож на маленького мальчика, который столкнулся с эдипальными проблемами и соответствующей тревожностью по поводу соревнования с аналитиком. Я также ощутил радость аналитика, вызванную прогрессом пациента. После того как Герман стал проявлять и выносить кастраци
онную тревожность, он начал постепенно воспринимать себя как мужчину с соответствующей самооценкой. В реальности он сбросил вес и выглядел как физически здоровый и привлекательный мужчина. Он говорил о том, что лишь немногие могут похвастаться такой карьерой, как у него, которая длилась 30 лет. Он объяснил, что его предшествующая фантазия убийства или оживления матери перестала быть составной частью его рабочей деятельности. Окружающие хвалили его уровень профессионализма. С этого времени Герман стал просто еще одним «типичным» пациентом с невротической организацией личности на кушетке. Примерно через год после того как он избавился от глиняной фигурки, он при
нес на одну из сессий эдипальное сновидение, в котором он занимался сексом с одной из своих супервизоров на работе. И аналитик, и Герман понимали, что эта
женщина замещала фигуру аналитика. Герман также рассказал аналитику о сексуальных мыслях, которые у него возникали в отношении одной женщины-коллеги. В то время у него по-прежнему не было сексуальной жизни в семье, хотя он чувствовал себя комфортно с женой как спутницей жизни. Он подразумевал, что не сближался с сослуживицей, поскольку это было бы неправильно. Герман и доктор Аст обсуждали тот факт, что, когда Герман женился, его жена представляла для него очень специфический образ: она была «мертвой» женщиной в его актуализированной бессознательной фантазии, которую необходимо было возродить к жизни. Теперь она стала подходящей спутницей жизни, но не сексуальным
объектом. Жена, в свою очередь, чувствовала, что ей с ним комфортно, но она не стремилась к сексу с ним. Доктор Аст не давала Герману советов насчет его отно
шений с женой. Только сам Герман и его жена должны были решать, будут ли они сексуальной парой или останутся хорошими компаньонами.По мере того как Герман проходил эдипальную фазу своего анализа, у него возрастал интерес к отцу. Они с аналитиком еще раз обсудили идею, что отец чувствовал себя виновным в смерти Марии, поскольку он зачал с ней ребенка. Эта идея, похоже, наложилась на предшествующую актуализированную фантазию Германа об «убийстве» (или возвращении к жизни) мертвой женщины. Отец Гер
мана не был солдатом в армии нацистской Германии, но теперь в психике Германа «отец-убийца» ассоциировался с нацистскими убийцами. Он вспомнил, что,
когда в возрасте 22 лет работал полицейским, он пересекался с сыном очень известного нациста и позже помогал ему в перевозке бутылей некоего «смертель
ного газа» для промышленных целей. Он также вспомнил, что однажды подвозил в своем грузовике группу молодежи из Израиля, представляя, что везет их в ла
герь смерти.Со стыдом возвращаясь к этим воспоминаниям, Герман стал интересоваться,не идентифицировался ли он с отцом-нацистом. Он твердо решил узнать, чем же
конкретно занимался его отец во время власти нацистов в Германии. В итоге он смог установить контакт со своим старшим сводным братом, который много лет
назад уехал в далекую страну, и от него он многое узнал о сложностях жизни отца во время войны. Он не получил определенного ответа, был или не был его отец
замешан в связях с нацистскими властями. Он снова услышал, что отец делал все возможное, чтобы найти для него мать. Брат подтвердил, что отец часто отсутствовал дома, пока рос Герман. Герман вспомнил, что, когда он был ребенком, у него были вспышки гнева, и он ощущал себя беспомощным. После он провел много времени на кушетке, собирая свои хорошие воспоминания об отце, например, что у отца был огромный воздушный змей размером с маленького Германа.Технически говоря, на этой фазе анализа Герман искал сильную отцовскую фигуру как модель для идентификации. Он рассказывал о том, что в доме Иды всегда было много смеха, и ему очень нравился отец Иды. Он подумал, что, когда он
был ребенком, ролевой моделью для него был отец Иды. Только когда Герману было уже за 20 лет, они с отцом стали что-то делать вместе, например чинить автомобили. Доктор Аст присоединилась к Герману в его поисках хорошей отцовской модели. Они продолжили обсуждать возможность того, что отец Германа чувствовал вину из-за смерти Марии и переживал осложненную скорбь. Оценка возможных проблем отца дала Герману свободу принять себя как мужчину с адекватной самооценкой, которая выработалась у него в анализе. Он сказал, что «спокоен» внутри и хочет жить счастливо, хотя считает, что его время жизни как невротической личности будет относительно недолгим, ведь ему скоро исполнится 60 лет. Аналитик, которая в реальности моложе Германа, заверила его, что и после 60 жизнь продолжается.

Окончание анализа

Через несколько месяцев Герман и его жена ушли в отпуск и стали заниматься сексом без сопроводительных ритуалов. Он чувствовал себя свободным. Вскоре Герман начал говорить об окончании анализа. Доктор Аст попросила его подождать и посмотреть, нет ли чего-то, с чем ему необходимо еще поработать. На следующих сессиях Герман откликнулся рассказом о своем желании узнать, был ли он биологическим отцом своей дочери. Не следует ли ему и дочери пройти анализ ДНК? Казалось, он все еще хочет проделать какую-то работу по принятиюсвоей мужественности. Вскоре он отказался от этой идеи. Он сказал, что если дочь не его биологический ребенок, это не делает его менее мужественным, и он не хочет ее обидеть. Дочь пошла по его стопам и получила образование медсестры, но не работала в этой области. Она получила степень в области антропологии и поехала проводить полевые исследования в Центральной Азии. Герман гордился ею.Они с аналитиком вместе договорились, что через четыре месяца они закончат анализ.Герман посетил свою сводную сестру и ее семью в другой части Германии. Вовремя этого визита он помог своему шурину, фермеру, спасти несколько овец.Он также обнаружил дохлую кошку, положил ее в коробку и позвонил ветеринару. Он сказал, лежа на кушетке: «Моя зачарованность спасением жизни и смертью прошла». Он думал о том, чтобы написать книгу о своем опыте работы с по
жилыми людьми. Рассказывая о проекте написания книги, он сказал доктору Аст: «Жизни после смерти нет. Я не видел, чтобы мертвый снова стал живым. У меня была прекрасная карьера на протяжении 30 лет. Моя жизнь состоялась».Они с женой затеяли ремонт и покрасили свой дом, прежде строго белый, яркими красками. Доктор Аст подумала, что ремонт и покраска дома отражали новый взгляд на жизнь этой пары. Ей не было необходимости делиться с Германом этим пониманием.По мере приближения окончания анализа у Германа начались боли в желудке. Примечательно, что, когда он на кушетке описывал свои симптомы, доктор Аст подумала, что у него может быть рак. Возвращение к теме смерти стало для них частью их процесса скорби по приближающемуся окончанию анализа, но эта тема сохранялась недолго. Герман прошел гастроскопию и обнаружил, что он здоров. Доктор Аст сказала мне, что ей будет не хватать Германа. Когда Герман рассказал, что увидел дерево с поникшими ветвями (Ast), он явно интересовался тем,как будет чувствовать себя аналитик, когда они перестанут встречаться. Пациент и аналитик говорили о том, что они переживают утрату и принимают связанные с ней чувства (Viorst 1982; Schubert 2000). Герман поблагодарил доктора Аст за то, что она была с ним эти семь с половиной лет и помогла ему. Он сказал, что особенно благодарен ей за то, что она помогала ему найти собственный путь решения проблем.На последней сессии Герман был в хорошем настроении, поскольку его падчерица, которая несколько лет тому назад переехала в собственную квартиру, шут
ливо поприветствовала его словами «привет от одного проблемного человека другому». Падчерица поведала Герману, что у нее есть эмоциональные проблемы и
она хотела бы, чтобы он попросил доктора Аст рекомендовать ей хорошего аналитика. Она решила, как и ее отчим, пройти психоанализ. Герман сказал, что этот разговор с падчерицей показывал, что она видела, насколько ему помог психоанализ. Он посмеялся и назвал себя «старым кроликом». Доктор Аст рассказала мне,что в немецком языке быть «старым кроликом» значит быть экспертом в какой то области. Герман утверждал, что он стал экспертом в том, как он переживает психоаналитический процесс, завершает его и идет на поправку. Доктор Аст рекомендовала аналитика для падчерицы Германа.

Статья. Кернберг. Клинические аспекты контрпереноса.

Выдержка из книги. «Тяжелые патологии личности.»

 

ТРИ ИЗМЕРЕНИЯ КОНТРПЕРЕНОСА

Взаимоотношения между контрпереносом и личностью психоаналитика можно рассматривать по меньшей мере в трех измерениях. Первое я бы назвал пространственным или “полем”; оно имеет отношение к тому, что, собственно, и понимается под словом контрперенос. Это поле я изобразил бы как несколько концентрических кругов: внутренние представляют концепцию переноса в узком смысле, внешние – в широком понимании. Второе, временное измерение позволяет отделить острую реакцию контрпереноса от “постоянной”, растянутой на длительное время. Третье измерение представляет тяжесть нарушений у пациента.

“ПОЛЕ” КОНТРПЕРЕНОСА

Согласно представлениям Эго-психологии, контрперенос в узком смысле слова есть бессознательная реакция аналитика на пациента (Little., 1951; Reich, 1951). Можно понимать контрперенос еще уже: как бессознательную реакцию на перенос пациента (Kernberg, 1975). Эта концепция соответствует первоначальному смыслу термина контрперенос в психоаналитической литературе и дает верные представления о “слепых пятнах” в понимании материала, связанных с неразрешенными невротическими конфликтами аналитика.

Второй, более широкий круг, опоясывающий первый, вбирает в себя все сознательные и бессознательные реакции аналитика на пациента. Сюда входит и нормальная эмоциональная реакция на перенос пациента и на его реальную жизнь, и эмоции по отношению к ситуации терапии, связанные с реальной жизнью самого аналитика, на которую может влиять пациент. Такое широкое понимание контрпереноса оправдано случаями, когда на ситуацию терапии влияют сопровождающийся глубокой регрессией перенос пограничного пациента, отыгрывание вовне, свойственное вообще всем пациентам с тяжелой патологией характера, а также бессознательное (и сознательное) стремление некоторых пограничных нарциссических и параноидных пациентов к разрушению, которое может представлять угрозу не только для терапии, но и для жизни пациента – или даже аналитика.

Еще более широкий круг включает в себя, кроме всего вышеупомянутого, привычные специфичные реакции данного аналитика на разные типы пациентов, эти реакции создают предпосылки для переноса и основываются на особенностях личности аналитика. Некоторые черты личности активизируются в определенных ситуациях, выполняя как защитные, так и адаптивные функции в ответ на атаку пациента, находящегося в состоянии переноса.

Многие противоречия в вопросах о том, как обращаться с контрпереносом, происходят из-за различных определений, которые дают этому термину. Ясное определение, которое включает в себя все пространственное поле феноменов переноса и в то же время четко определяет компоненты данного поля, может разрешить эту проблему.

ВРЕМЕННОЕ ИЗМЕРЕНИЕ

С точки зрения времени можно выделить три типа реакций контрпереноса. Первый – острые или кратковременные реакции, которые, в зависимости от определения термина контрперенос, могут зависеть только от переноса пациента или от целостной картины взаимодействия пациента с аналитиком.

Второй тип – длительные искажения контрпереноса: незаметные, постепенно развивающиеся, захватывающие внутреннее пространство искажения установок аналитика по отношению к пациенту, продолжающиеся в течение длительного времени. Как заметил Тауэр (Tower, 1956), часто их осознают лишь задним числом. Обычно они появляются в ответ на определенный паттерн переноса, особенно на ранних стадиях терапии, когда этот паттерн усиливается сопротивлением. Разрешение данного вида переноса с помощью интерпретации может устранить искажение контрпереноса, которое исчезает, как только перенос меняет форму. Аналитик должен настороженно относиться к такими реакциям долговременного контрпереноса, сравнивая свою “особую” реакцию на данного пациента с реакциями на других пациентов.

Наконец, еще более растянутый во времени тип реакций контрпереноса представляет “постоянный контрперенос”, описанный Райх (Reich, 1951), который, по ее мнению (и я с ней согласен), представляет собой проявление патологии характера аналитика. Вряд ли мне нужно говорить о той роли, которую играют в анализе особенности личности аналитика. Позиция технической нейтральности не мешает пациенту видеть и осознавать его внешность, поведение, установки, эмоции. Фактически можно сказать, что пациент вешает ткань переноса на подходящие выступы личности аналитика.

Хотя эти реальные аспекты аналитика ведут к рационализации переноса, они не мешают искать исток переноса в прошлом пациента и не обязательно отражают патологию характера аналитика. Пациенты быстро становятся специалистами по особенностям характера аналитика, и первые реакции переноса возникают в этом контексте. Но делать вывод, что все реакции переноса в своей основе, хотя бы частично, представляют собой сознательные или бессознательные реакции на реальный аспект аналитика, неправильно; такой вывод свидетельствовал бы о неверном понимании природы переноса. Перенос есть именно неадекватный аспект реакции пациента на аналитика. Анализ переноса может начаться с того, что аналитик, оставляя открытой ту возможность, что наблюдения пациента верны, исследует, почему важны именно эти наблюдения и именно в данный момент.

Когда аналитик осознает реальные черты своей личности и принимает их без нарциссических защитных механизмов и без отрицания, такая эмоциональная установка позволяет ему сказать пациенту примерно следующее: “Если вы реагируете на что-то во мне, то чем же объяснить интенсивность вашей реакции?” Но патология характера у аналитика может привести к тому, что перенос пациента начнет разрушать техническую нейтральность. Когда аналитик не может отличить реальность от фантазий о том, как его воспринимает пациент, – работает контрперенос.

КОНТРПЕРЕНОС И ТЯЖЕСТЬ ПАТОЛОГИИ ПАЦИЕНТА

В одной из ранних работ (1975) я описал континуум реакций контрпереноса, начиная от эмоций, которые вызывает у психоаналитика типичный пациент с дифференцированным неврозом переноса, и кончая реакцией на психотика, у которого перенос имеет психотический характер. Реакция контрпереноса на пограничные состояния и на патологический нарциссизм занимает в этом континууме промежуточное положение. Чем глубже регрессия у пациента, тем в большей степени это вынуждает аналитика активизировать свои регрессивные черты, чтобы сохранить контакт с пациентом. Таким образом вовлекается целиком вся личность аналитика. Чем глубже регрессия пациента, тем в большей мере присущие ему патогенные конфликты пропитаны примитивной агрессией, проявляющейся в переносе в виде прямых или косвенных нападений на аналитика. Такие нападения вызывают эмоциональный ответ аналитика, где проявляется, как об этом говорил Винникотт (1949), не только реакция на перенос, но и реакция на взаимоотношения пациента и аналитика в целом. К таким обстоятельствам больше приложима концепция контрпереноса в широком смысле слова. Чем глубже регрессия пациента, тем более всеобъемлющей будет реакция аналитика.

В этих случаях в основные реакции аналитика входят не только потенциальные реакции контрпереноса в узком смысле слова, но и то, что Рейкер (Racker, 1957) называл “комплементарными идентификациями” с объект-репрезентациями пациента, спроецированными на аналитика. Таким образом аналитик обогащает свое понимание бессознательно активизировавшихся интернализованных объектных отношений. В отличие от Рейкера, я бы хотел подчеркнуть, что при комплементарном контрпереносе аналитик может идентифицироваться не только с “внутренними объектами” пациента, но и с его Я-репрезентациями, которые пациент проецирует на аналитика, сам при этом идентифицируясь с интернализованными объектными отношениями.

Активизация примитивных интернализованных объектных отношений в психоаналитической ситуации, когда пациент и аналитик играют взаимно полярные роли, постоянно ими меняясь (поочередно, идентифицируясь с Я – и объект-репрезентациями), выполняет важнейшие диагностические и терапевтические функции. Чтобы использовать данный феномен для терапии, аналитик должен установить жесткие аналитические рамки, позволяющие контролировать отыгрывание вовне и дающие внутреннюю свободу фантазировать (“мечтать”), чтобы распознать спроецированные пациентом объектные отношения. Аналитик должен также постоянно отделять этот спроецированный материал от своих реакций контрпереноса (в узком смысле слова) и превратить свою интроспекцию в интерпретацию переноса, которая остается вневременной до тех пор, пока материал, полученный от пациента, не позволит установить генетическую связь с детством пациента. Другими словами, способность аналитика переносить искажения своих внутренних переживаний под влиянием регрессии переноса у пациента может стать эмпатией к тому, что сам пациент не выносит в себе. Из эмпатии рождается понимание, критически важное для интерпретации переноса.

Гринберг (Grinberg, 1979) предлагал отличать комплементарный контрперенос, когда в ответ на перенос пациента в аналитике активизируются внутренние объектные отношения его прошлого, от “проективной контридентификации”, когда такая активизация проистекает целиком из переноса пациента. Это предложение обогащает анализ реакций контрпереноса. На практике взаимоотношения между внутренним миром пациента и активизировавшимся при развитии контрпереноса внутренним миром аналитика всегда носят комплементарный характер.

Чем тяжелее патология пациента, тем в большей мере он выражает эмоциональную реальность посредством невербального поведения, в том числе через незаметные или грубые попытки контролировать аналитика. Иногда такое поведение несет в себе угрозу границам психоаналитической ситуации (этот феномен мы подробнее рассмотрим в следующем разделе). Такая ситуация не должна порождать распространенную ошибку, когда концепцию контрпереноса расширяют в такой степени, что включают в нее все проблемы аналитика, сталкивающегося с трудными пациентами. Ошибки, происходящие от недостатка опыта или знаний, есть просто ошибки, но не контрперенос.

КОНТРПЕРЕНОС И ТРАНСФЕРЕНТНАЯ РЕГРЕССИЯ

Рассматривая измерения, по которым можно классифицировать контрперенос, в их связи с личностью аналитика, мы можем создать всестороннюю концепцию контрпереноса. Устанавливая связи между бессознательными реакциями аналитика на перенос и всеми его эмоциональными реакциями на пациента, мы увидим, как перенос пациента искажает психоаналитическую ситуацию, а также оценим реалистичные эмоциональные реакции аналитика и его контрперенос в узком смысле слова.

При обычных обстоятельствах патология характера аналитика или какие-то его личные ограничения не должны влиять на терапию. Но когда аналитик сталкивается с тяжелой патологией пациента, у которого перенос пропитан примитивной агрессией, неизбежен контрперенос в широком смысле слова, а он может активизировать патологические черты характера аналитика. Особенно сильно эмоциональные реакции аналитика отражают особенности его личности в ситуации тупика или негативной терапевтической реакции.

Наиболее хрупким аспектом личности терапевта при таких обстоятельствах является, быть может, его креативность как психоаналитика. Под креативностью я подразумеваю способность с помощью воображения превращать материал, полученный от пациента, в цельную динамическую формулировку или в одну ясную фантазию, в какое-то конкретное переживание, дающее новое освещение всему материалу. Творчество психоаналитика тесно связано с его заботой о пациенте и умением видеть позитивные качества последнего, несмотря на его агрессию. Одним из источников творчества аналитика является его способность сублимировать свою агрессию, превращая ее в “проникающий”, проясняющий аспект аналитической техники. Забота, согласно Винникотту (1963), коренится в желании уничтожить агрессию с помощью любви к значимому объекту. Конечно, креативность терапевта выражает и сублимированные аспекты его либидинального отношения к пациенту. Естественно, что пациент направляет свою агрессию именно на эту творческую способность аналитика. Нарциссический пациент, в частности, сосредоточивает на аналитической креативности свою зависть, видя тут источник всего, что он получает от своего аналитика.

Когда аналитик встречается с попытками пациента очернить, нейтрализовать и разрушить его техническое вооружение, его самоуважение и личную безопасность, вера аналитика в свои способности, в то, что он может противостоять агрессии с помощью терпения, понимания и творческой интерпретации, – не отрицая при этом всей серьезности агрессии, заключенной в переносе, – позволяет ему продолжать работу с пациентом и таким образом оставаться хорошим объектом для пациента, несмотря на направленную на него агрессию.

Но забота о пациенте – особенно в периоды интенсивного отыгрывания вовне негативного переноса – также делает аналитика более ранимым. Его стремление сохранить контакт с “хорошим Я” пациента, когда его слова или молчание являются мишенью для насмешек пациента, его желание не только сохранить уважение к пациенту, но и видеть его любовь и то, что можно любить в его личности, – все это требует от аналитика эмоциональной открытости к пациенту. Это, конечно, еще больше подставляет аналитика под огонь агрессии пациента. В аналитической ситуации мы добровольно отказываемся от всего, что может порождать неразумные поступки и чрезмерные требования пациента, – и от защитной замкнутости в себе в ответ на нападение, и от жесткого утверждения своих социальных границ, защищающих нас от садистических атак в обычной социальной жизни.

По тем же причинам угроза невыносимой вины заставляет пациента интенсивнее пользоваться примитивными механизмами проекции, чтобы оправдать свою агрессию. Примитивные же формы проекции, в частности проективная идентификация, есть мощное межличностное оружие, с помощью которого можно “перевалить” агрессию на аналитика. Пациент провоцирует аналитика на ответную агрессию, а потом торжественно пользуется этим как рационализацией, оправдывающей его собственную агрессию. При терапии пограничных пациентов или пациентов с тяжелой патологией характера временами параноидные фантазии об этих пациентах зловещим образом вторгаются в мысли аналитика вне терапии, что отражает фантазии преследования пациента в переносе. Наконец, поскольку аналитик защищает слабое, хрупкое, атакуемое хорошее Я пациента, пациент может проецировать свои хорошие или идеализированные Я-репрезентации на аналитика, почти отдавая их ему “на хранение” и в то же время нападая на них под влиянием агрессии и зависти, которые первоначально пациент направлял на самого себя. Как подчеркивал Рейкер (1968), в таких обстоятельствах существует большая опасность, что пациенту удастся пробудить в аналитике мазохистические тенденции его характера.

В конце концов пациенты с тяжелой хронической регрессией, сопровождающейся господством примитивной агрессии в переносе, или же пациенты с тяжелой негативной терапевтической реакцией, которые постоянно “портят” работу аналитика и его позитивное отношение к ним, неизбежно активизируют в аналитике нормальные нарциссические защитные механизмы, которые охраняют его креативность и самоуважение. Это может еще больше усложнить реакции контрпереноса. По этой причине способность аналитика сублимировать, защищающая и сохраняющая его креативность и самоуважение перед лицом агрессии, может оказаться критически важной для того, чтобы выявить, ограничить и держать в разумных рамках свои реакции контрпереноса.

КОНТРПЕРЕНОС И НЕСПОСОБНОСТЬ БЫТЬ ЗАВИСИМЫМ ОТ АНАЛИТИКА

Как ни странно, описанные выше клинические ситуации могут возникать при минимальной трансферентной регрессии и при почти полном отсутствии проявлений агрессии в переносе. Я имею в виду некоторых пациентов, которые не в состоянии быть зависимыми от аналитика. У таких пациентов существует незаметное, глубокое и очень эффективное сопротивление переноса, направленное против зависимости от аналитика и связанной с нею регрессией переноса вообще.

КЛИНИЧЕСКИЕ ЧЕРТЫ

Создается внешнее впечатление, что такие пациенты не способны установить взаимоотношения переноса, что у них есть “сопротивление переносу”. Тем не менее само это сопротивление есть часть сложного трансферентного паттерна и признак одного из подтипов нарциссической патологии характера. Поскольку термин зависимость — слово неопределенное и двусмысленное, нужно уточнить, что я имею в виду.

Я не говорю о пациентах, у которых существует острое и хроническое сопротивление зависимости от аналитика, поскольку они боятся подчинения страшному родительскому образу или боятся гетеро – или гомосексуальных влечений; либо же так проявляется реактивное образование, защищающее их от пассивных оральных потребностей и от различных форм интенсивной амбивалентности. Но я говорю о пациентах, которые с самого начала терапии устанавливают совершенно стабильные взаимоотношения с аналитиком, и для этих отношений характерна следующая черта: им трудно действительно говорить аналитику о себе. Они говорят с аналитиком, чтобы на него повлиять, или говорят самим себе о себе; у аналитика же возникает отчетливое ощущение, что его устранили из сознания такого пациента.

Эти пациенты почти не способны слушать аналитика, используя его слова для исследования себя. Слушая аналитика, они с постоянством и непоколебимо как бы автоматически ищут в его словах скрытый смысл, пытаются понять его намерения, “механизмы”, работающие в его уме, его теории и технику. Они не позволяют себе переживать удивление в ответ на что-либо, появившееся в сознании в ответ на слова аналитика. Они представляют себе психоанализ как процесс обучения, в котором аналитик предлагает свои знания, а они, тщательно разобравшись в них и дав свою оценку, сознательно эти знания усваивают или же отвергают.

Они не могут постичь, как может знание о себе неожиданно появиться из бессознательного, они не представляют, что для понимания себя и интеграции этого знания требуется сотрудничество с аналитиком. Обычно таким пациентам трудно ощущать печаль, депрессию и вину, которые бы выражали глубокую заботу об их внутреннем мире; бессознательно они не могут себе представить взаимность отношений матери и ребенка и не способны, в бессознательном смысле слова, “заботиться” о себе. Это яркий пример нарциссической неспособности любить себя и доверять своему внутреннему миру.

Хотя то, что я описываю, представляет собой типичную конфигурацию переноса нарциссической личности, не всем нарциссическим личностям присущи эти особенности. Описываемый набор черт не связан с тяжестью нарциссической патологии, типичные признаки тяжелой нарциссической патологии – это значительное нарушение объектных отношений, антисоциальные черты и параноидная регрессия в переносе (включая микропсихотические параноидные эпизоды). Таким образом, можно наблюдать неспособность быть зависимым у нарциссических пациентов как с благоприятным, так и с неблагоприятным прогнозом в отношении терапии. Кроме того, хотя конфигурация переноса, которую можно обнаружить у различных пациентов, одна и та же, скрывающиеся за нею конфликты и вытесненная предрасположенность к переносу у каждого пациента своеобразны. Так, например, в процессе разрешения трансферентного сопротивления могут появиться депрессивные реакции, связанные с бессознательной виной, выраженные параноидные тенденции, в которых проявляются конфликты со смешением эдиповых и доэдиповых тем или гомосексуальные конфликты. Некоторые же пациенты вообще не способны чувствовать эмоции и выражать их словами, что может быть связано с ранними травматическими переживаниями. Описания МакДугала (McDougall, 1979), относящиеся к переносу при таких обстоятельствах, соответствуют моим наблюдениям.

ВЛИЯНИЕ НА АНАЛИТИКА

Тип переноса, описанный выше, вызывает ответный контрперенос аналитика и ставит под угрозу его творческие способности.

Прежде всего, поскольку у таких пациентов не появляется глубокого эмоционального отношения к аналитику, создается впечатление, что перенос вообще не развивается. Неопытному аналитику или кандидату кажутся непонятными и страшными пациенты, не лишенные способности к свободным ассоциациям, которые вроде бы могут погружаться в примитивные фантазии и детские воспоминания, выражать эмоции и у которых в то же время не происходит развития переноса. Ситуация сильно отличается от работы с обсессивным пациентом, которому интеллектуализация, рационализация, реактивное образование или другие защиты высшего уровня мешают выражать эмоции, при том, что сам пациент глубоко погружен в перенос.

Во-вторых, такие нарциссические пациенты постоянно и подозрительно наблюдают за интерпретациями терапевта, неустанно “интерпретируя” все его комментарии, и это может надолго парализовать аналитика в его коммуникации. Это более эффективный способ контроля, чем обычная тенденция нарциссических пациентов раскладывать интерпретации аналитика по полочкам, следя, чтобы его слова не были неожиданными (что пробудило бы зависть пациента) или такими, которые слишком легко обесценить (что вызвало бы у пациента тяжелое разочарование). В отличие от такого “распределения по рангам”, ограничивающего восприятие слов аналитика, пациенты, о которых мы говорим, все выслушивают, стремясь нейтрализовать или устранить непосредственное эмоциональное впечатление от интерпретации. У аналитика остается впечатление, что он разговаривал сам с собой или что произнесенные им слова растворились в воздухе, не достигнув пациента.

Кроме того, постоянное придирчивое наблюдение за аналитиком приводит к тому, что пациент внимательно изучает его “реальные” черты, его особенности и странности. У аналитика создается неприятное ощущение, что он подвергнут доброжелательному, несколько ироническому и веселому или же явно подозрительному наблюдению, и такой контроль разрушительнее, чем другие его формы, встречающиеся в аналитических взаимоотношениях.

Кроме того, эти пациенты “изучают” язык аналитика, его теорию и его любимые выражения в совершенстве, и потому они могут сочетать описания с интерпретациями настолько искусно, что аналитик перестает отличать эмоции от интеллектуализации или регрессивные фантазии от психоаналитической теории. Фактически и сам пациент не может отличить подлинно свое от того, чему он научился, общаясь с аналитиком. Все это создает такую психологическую структуру, которая мешает пациенту или аналитику понять бессознательные аспекты патологии пациента. В конечном итоге пациент сам становится жертвой своей неспособности быть зависимым от аналитика.

Под влиянием таких взаимоотношений аналитик может потерять свою спонтанность. Вместо того чтобы работать, равномерно распределяя свое внимание, он, защищаясь, начинает контролировать свои коммуникации. Отсутствие отношений переноса и его динамики в течение долгого времени вызывает у аналитика обескураживающее чувство, что на самом деле ничего не происходит, а он не может понять, почему. В конце концов он может почувствовать себя парализованным, а свою работу – бесполезным занятием. Он даже может заключить бессознательную сделку с пациентом и отщеплять один сеанс от другого, снова и снова принимая свое поражение и пытаясь начать все сначала.

ТЕРАПЕВТИЧЕСКИЙ ПОДХОД

Не так уж сложно диагностировать тупиковую ситуацию, создавшуюся на основе устойчивой защиты против зависимости. Но чтобы разрешить ее, от аналитика требуется неимоверная работа со своими реакциями контрпереноса по всему спектру измерений, перечисленных выше; особенно трудно сохранить способность к аналитической креативности. В такой тупиковой ситуации аналитику приходится напрягать свою фантазию, хранящую прошлые воспоминания, и использовать эмоциональное знание о том, как строят отношения пациент и аналитик в обычных обстоятельствах. Я имею в виду то, что Лэвальд (Loewald, 1960) называл основополагающими взаимоотношениями пациента и аналитика в психоаналитической ситуации: один человек осмеливается стать зависимым от другого, а другой в ответ принимает эту зависимость, сохраняя уважение к автономии первого человека.

Аналитику легче работать с такими пациентами, если он может четко представить себе, как бы ответил на интервенцию “нормальный” пациент, как бы тот исследовал свою реакцию, если бы находился в открытых и безопасных отношениях с аналитиком. Такое бывает, когда наблюдающее Эго пациента сотрудничает с аналитиком. Способность аналитика ощущать себя и аналитиком, и зависимым пациентом создает рамку, субъективную, но реалистичную, в которой легче увидеть и постепенно начать интерпретировать неспособность пациента быть зависимым.

Внимательное отношение к реакциям пациента на интерпретации – вот главное орудие, позволяющее исследовать и разрешить это сложное сопротивление переноса. Пациент, стремящийся понять, “как аналитик это сделал”, приписывает ему интеллектуализацию или говорит, что тот пользуется такой-то теорией, или что это реакция контрпереноса. Можно начать с прояснения вопроса, почему пациенту трудно предположить, что аналитик ответил на что-то спонтанно, желая помочь пациенту лучше понимать самого себя, а не из стремления манипулировать или наполнить голову пациента своими теориями. Аналитик может высказать предположение, что пациент таким образом обесценивает свой собственный мир фантазий и свои эмоциональные переживания, хотя внешне он лишь ставит под сомнение способность аналитика к спонтанной интроспекции. Можно также обратить внимание на типичную парадоксальную реакцию нарциссического пациента, который, ощущая помощь или понимание аналитика, стремится это отрицать, и начать прояснение этого паттерна и интерпретацию разрушительных действий пациента (Rosenfeld, 1964).

Временами “бессмысленность” или отсутствие эмоционального контакта между пациентом и аналитиком могут воспроизводить конкретные патогенные взаимоотношения с родительскими объектами. Безнадежный, злобный, упрямый пациент провоцирует аналитика на то, чтобы тот продемонстрировал разницу между аналитической ситуацией и прошлым пациента. Эта провокация осложняется бессознательной завистью пациента к аналитику, – который воспринимается как независимый человек, уверенный в своих творческих способностях, – и желанием разрушить аналитическую работу. Сложность заключается в том, что сама интерпретация этого паттерна может быть преждевременной и пациент разрушит ее с помощью интеллектуализации, вплетет в свои ассоциации, поддерживающие отрицание психической реальности. В таких случаях помогает постоянная проработка использования интеллектуального инсайта для защиты и внимательное отношение к этой особенности пациента.

Довольно часто внимание аналитика, направленное на идентификацию пациента с фрустрирующим, садистическим, наказывающим объектом прошлого, который порождает недоверие как к аналитику, так и к своему собственному внутреннему миру (это, в конечном итоге, агрессивная и отвергающая материнская интроекция, отрицающая как потребность пациента в зависимости, так и его эмоциональную жизнь вообще), может прояснить и разрешить этот паттерн в контексте анализа идентификаций, составляющих грандиозное Я. В данном случае идеализация своего Я пациентом, отрицающим, что ему нужны другие, смешана с идентификацией с агрессором (который еще не был уличен в своей агрессии по отношению к нормальному, инфантильному, зависимому Я пациента).

У пациентов, которые начали проработку этого типа переноса, можно наблюдать интересный феномен: когда они понимают что-то новое, то начинают отрицать эмоциональную сторону своих взаимоотношений с аналитиком. Таким образом, паттерн, который изначально был постоянным и устойчивым, становится подвижным и возобновляется тогда, когда углубляются взаимоотношения переноса. Повторная интерпретация такого поведения, когда аналитик видит его возобновление, может помочь проработке, хотя такие повторения часто вызывают жалобы пациентов, что аналитик продолжает исследование одной и той же темы, тем самым отрицая прогресс пациента.

У таких пациентов развитие переноса с глубокой регрессией и интенсивными эмоциональными реакциями – будь они даже ярко параноидными – есть знак движения вперед по сравнению с прежним стабильным трансферентным сопротивлением. Прогноз для пациентов, которые никогда не могли хотя бы понять природу своей неспособности быть зависимыми от аналитика, намного хуже. Чтобы отличить одну категорию пациентов от другой, нужно много времени. Необходимо отличать интеллектуальное понимание интерпретации, касающейся неспособности пациента быть зависимым от аналитика, от эмоционального понимания, которое в конечном итоге приводит к изменению переноса.

 

Статья. Я.Л. Обухов «Отто Кернберг о психоанализе и религии»

Я.Л. Обухов[1]

 

В июле 1996 г. в Вене состоялся I Всемирный конгресс по психотерапии, организованный Всемирной Организацией Психотерапии. Важным событием конгресса стали два больших доклада президента Международной психоаналитической ассоциации (IPA) профессора Отто Кернберга из Нью-Йорка — “Психоанализ и религия” и “Зло”. О. Кернберг провел также два воркшопа — “Новое развитие техники психоаналитической терапии” и “Сходство и различия в психоаналитической технике”.

О I Всемирном конгрессе по психотерапии уже сообщалось в отечественных периодических психологических, медицинских и психотерапевтических изданиях [1, 2, 3]. Сегодня мы хотим более подробно познакомить читателей журнала с содержанием исключительно интересного и важного доклада О. Кернберга о “Психоанализе и религии”.

Во время своего пленарного выступления О. Кернберг говорил о том, что, по его мнению, психоанализ сегодня может сказать о психологии религии и религиозности. Проанализировав и обобщив существующие в психоанализе концепции, О. Кернберг сформулировал свой подход в психоаналитическом понимании религии.

Первым обращением психоанализа к теме психологии религии стала работа З. Фрейда “Будущее одной иллюзии” (1927), в которой З. Фрейд определил задачу культуры как приобретение “людьми знания и умения”, необходимых для овладения силами природы [6, с. 482]. С другой стороны, “в нее входят все те установления, которые необходимы для упорядочения отношений людей между собой, а особенно для распределения достижимых материальных благ” [там же]. Таким образом, культура необходима для овладения природой и для регулирования межчеловеческих взаимоотношений.

Этому противится, как считал З. Фрейд, враждебность индивида, направленная против контролирующих аспектов культуры, требующей от него отказаться от своих первичных позывов. Индивид защищается против этих контролирующих аспектов культуры и опасностей психологии масс с их регредирующими тенденциями. З. Фрейд пишет о сложностях сдерживания и ограничения инстинктов и о психологической функции сверх-Я как интериоризации (внутреннего осваивания) внешнего принуждения в ходе воспитания в раннем детстве и через отношения между ребенком и родителями, а также через позитивные воздействия, которые придают сверх-Я идеалы и произведения искусства.

После такого вступления З. Фрейд непосредственно переходит к рассмотрению религиозных представлений и описывает налагаемые культурой ограничения в возможности удовлетворения первичных позывов, которые и делают на самом деле возможным преодоление природы. “Ведь главная задача культуры, настоящая причина ее существования в том и состоит, чтобы защитить нас от природы” [6, с. 490]. Мы не можем полностью преодолеть природу: болезни и смерть постоянно напоминают нам о наших границах. С другой стороны, индивидуум ограничен в своих способностях соответствовать, отвечать требованиям культуры, и запреты культуры постоянно нарушаются. Религия — это мощная сила внутри культуры, которая утешает человека, помогая ему справиться со всеми этими ограничениями.

З. Фрейд считает, что религия начинается с очеловечивания природы, с определенного рода анимации, одушевления, когда инфантильное поведение маленького ребенка по отношению к родителям находит выражение в примитивных религиях (сначала в тотемизме, затем в политеизме) и переносится на фантастическое очеловечивание природных опасностей и природных закономерностей (сил судьбы). З. Фрейд говорит, что инфантильное поведение, тоска по отцу, связанная с потребностью в защите, превращаются в тоску по Б-гу. Функция политеистических богов заключается в упорядочении, систематизации ужасов природы, в утешении, позволяющем примириться с жестокими поворотами судьбы, и, особенно, принять неизбежность смерти, а также в усилении ограничений культуры и вознаграждении за “страдания и лишения, налагаемые на человека совместной культурной жизнью” [6, с. 492-493]. З. Фрейд говорит, что сами предписания культуры посвящены богам и приписываются им. Так возникает концепция Б‑га — власти, которая выше природы, которая вознаграждает за все хорошее и наказывает за все плохое, которая контролирует судьбу. Это власть, которая сама определяет основные принципы культуры. Таким образом, единство Б‑га, если взять, например, монотеизм, вновь раскрывает изначальный отцовский принцип и защищает от всесилия природы. Религия компенсирует ограничения, накладываемые культурой.

Подводя итог, З. Фрейд описывает отношение человека к Б‑гу, сравнивая его с беспомощностью ребенка, с его тоской по отцу, с беспомощностью человека перед силами природы. В отношении к Б‑гу проявляется амбивалентное отношение к отцу, которое выражается в идеализации Б‑га и одновременно в страхе перед Б‑гом.

После этого анализа З. Фрейд дает критическую оценку религии, в которой он утверждает, что религиозные догмы и тезисы не отвечают научным требованиям, а обосновываются тем, что “1) в них верили уже наши праотцы; 2) у нас есть доказательства, которые переданы нам из именно этих древних времен; 3) вообще запрещено поднимать вопрос об их достоверности” [6, с. 500]. Далее З. Фрейд говорит, что эти три доказательства религии взаимно противоречат как друг другу, так и вере в целом, так как существует запрет на сомнения, а все доказательства относятся к традиции и вере в традицию. З. Фрейд приходит к заключению о том, что религия представляет собой иллюзию, в которой желаемое принимается за действительность с целью поддержать и оправдать ограничения, накладываемые культурой.

О. Кернберг добавляет в этой связи, что психоаналитические исследования психологии масс и групповой психологии не только подтвердили, но и страшным образом расширили короткое замечание З. Фрейда об ограничениях, накладываемых культурой, которые, в свою очередь исходят из психологии масс. Мы знаем сегодня, говорит О. Кернберг, что в неструктурированных малых группах (от 5 до 17 человек, занятых совместной работой или какой-либо иной функциональной деятельностью), в больших группах (50 — 100 человек или даже 300 человек, занятых общим делом), а также в массах (больших скоплениях людей, между которыми нет личного контакта) в случаях, если они не заняты какой-то работой или другой осмысленной деятельностью, которая связывала бы их с внешней реальностью, сразу же происходит регрессия на примитивные формы поведения и на уровень примитивной агрессии. Это означает, что у всех людей заложен потенциал регрессии на уровень примитивной агрессии как часть психологии масс. В работе З. Фрейда “Психология масс и анализ человеческого Я” (1921) было впервые сформулировано это исключительно важное открытие психоанализа. Работа З. Фрейда о психологии масс — это, по существу, его сильнейший аргумент против его же собственной идеализации человеческого разума.

Регрессия масс, считает О. Кернберг, проявляется в появлении примитивных механизмов, которые М. Кляйн описала для раннего детства и для случаев тяжелой патологии. К этим механизмам относятся: 1) расщепление с демонизацией внешних групп; 2) унижение внешних групп, оскорбление их достоинства, лишение человеческого облика, приписывание им бесчеловечности; 3) рационализация собственной агрессивности с проекцией ее на внешние группы, причем собственная агрессивность рассматривается как рациональный ответ на эту проецированную агрессию; 4) регрессия ценностных систем; 5) регрессия и разрушение разумного начала, регрессия интеллекта. О. Кернберг отмечает, что в подобное состояние очень легко впасть. В этом состоянии мы все можем снизить наши интеллектуальные способности на ужасающе низкий уровень.

Эти открытия психоанализа подтверждают не только эмпирические исследования. Новейшая история XX века, отмечает О. Кернберг, дает нам немало примеров того, как народы создавали социальные системы, в которых моральные устои диктовались “разумным началом”, идущим из идеологии этих систем. Религия отвергалась, морально-этическая система выводилась из “чистого разума”, из идеологии. О. Кернберг имеет при этом в виду прежде всего коммунистические режимы и идеологию национал-социализма, следствием которых стало массовое убийство и лишение свободы многих миллионов людей — одно из самых чудовищных преступлений против человечества.

О. Кернберг приходит к заключению о необходимости критического пересмотра позиции З. Фрейда в отношении религии как “иллюзии, которая со временем будет заменена разумом”. О. Кернберг считает, что “будущее иллюзии” означает “иллюзию разума”: З. Фрейд идеализировал значение роли разума в установлении нравственных норм общества. Создатель психоаналитического учения был убежден, что так как религия возникает в результате психологических потребностей, на ее основе не может строиться объективное существование человека. И лишь последующее развитие психоанализа позволило признать религиозность фундаментальной человеческой функцией. Моральные устои, считает О. Кернберг, не могут быть выведены из одного только разума. О. Кернберг полагает, что психологические истоки нашей способности создавать интегрированные ценностные системы, т. е. определенный моральный мир, не могут свести этот моральный мир лишь к иллюзии. С точки зрения зрелого развития человеческой психологии возникает концепция интеграции системы ценностей, что можно сравнить с тем, что мы ожидаем от зрелого религиозного образования (в отличии от подавляющего и изнуряющего религиозного образования). Это та интегрированная система ценностей, которая стоит над ценностями отдельного человека, имеет универсальную законную силу для всех людей, охватывает все человечество, понятна и рациональна, опирается на преобладание любви над ненавистью, на любовь к ближнему, любовь к себе, на уважение к себе самому и к другим, на чувство ответственности за эту систему ценностей, стоящую над всеми конкретными законами. Чувство ответственности ожидается также и от других. Оно сочетается с пониманием, милосердием и состраданием, с тревогой и заботой за души других людей. Чувство ответственности включает понимание неминуемой амбивалентности всех человеческих отношений.

О. Кернберг выделяет следующие важнейшие ценности зрелой религиозности:

  • Строгий запрет убийства, продолжающий и опирающийся на запрет отцеубийства и детоубийства.

  • Запрет инцеста в самом широком смысле. Он включает регулирование сексуальных отношений, охраняющее любовь и супружеские пары.

  • Терпимость, доверие и надежда на “лучшее” и “хорошее”, не закрывая при этом глаза “злое”, не отрицая его.

  • Доверие к высшей моральной власти или высшему моральному принципу, соответствующему общему идеалу человечества.

  • Работа и творчество (креативность) как вклад в создание “доброго” и “хорошего”.

  • Развитие стремления вновь исправить нарушенное или разрушенное, стремление к реанимации (Д.В. Винникотт).

  • Борьба против разрушения.

  • Уважение к правам других людей и терпимое отношение к неминуемым проявлениям примитивной агрессии, зависти, жадности и корыстолюбия.

  • Способность не стать рабом этих чувств.

 

Считая религию важнейшей составляющей человеческого существования, О. Кернберг пытается также ответить на вопрос, почему одним людям легко принять основные религиозные догмы, вера для них органична и естественна, в то время как для других людей несмотря на “рациональное понимание” трудно принять веру эмоционально. Психоанализ связывает развитие базовой способности доверия к миру с особенностями первого года жизни (Э. Эриксон). Фрустрации на самых ранних этапах развития приводят к регрессии и фиксации на нарциссической позиции, для которой характерно: иллюзорное удовлетворение желаний, нарушение критического отношения к реальности, чувство омнипотенции (всесилия, всемогущества), которое проявляется в магическом контроле и управлении. Омнипотентные установки переносятся также на внешние объекты — сначала на “всемогущих родителей”, затем на “всемогущего Б-га”. Вера в бессмертие, идея реинкарнации также соответствуют омнипотентному желанию быть сильнее смерти. Человеку, пережившему фрустрацию базовых потребностей в первые месяцы жизни в последующем легче поверить в чудо и во сверхъестественное.

 

Отдельное торжественное заседание на I Всемирном конгрессе по психотерапии было посвящено совместному докладу О. Кернберга и ведущего психоаналитика Германии Хорста‑Эберхарда Рихтера о психологических истоках зла, свободы и страха. Ученые пытались объяснить психологические истоки таких явлений, как национал-социализм, коммунизм или война в Боснии. Как могло случиться, что люди вдруг отказываются от всех норм, превращаясь в извергов? О. Кернберг и Х.‑Э. Рихтер пытались объяснить через особенности развития ребенка в младенчестве и раннем детском возрасте формирование синдрома злобного нарциссизма, преобладание ненависти и агрессивности, феномены расщепления, обесценивание другого человека через самоидеализацию, проецирование идеализации на лидера, вождя или “фюрера”, феномены групповой регрессии. Причин такого нарушения развития может быть множество: это и наследственные факторы, и психические травмы, и ошибки в воспитании. Зло, как полагает О. Кернберг, постоянно присутствует в человеческой сущности. Однако то обстоятельство, что зло имеет свои истоки в бессознательном, ни в коей мере не снимает ответственности с человека. Общество, утверждает О. Кернберг, должно поставить перед человеком границы и пределы. Х.‑Э. Рихтер пытался ответить на вопрос: “Почему мы совершаем так много зла и даже не замечаем этого? Ведь создавая атомную бомбу, человек не чувствовал ненависти”. Х.‑Э. Рихтер предложил историческую модель соотношения между свободой и страхом. В Средние Века, например, человек находился в жестких рамках церковных и цеховых предписаний. С появлением свободы появилось сомнение и страх за ответственность. Чтобы избавиться от сомнений и страхов, люди ищут спасения в сектах и магии, в кумирах и идолах, способных избавить их от необходимости самим решать для себя жизненно важные вопросы. Выход из этого кризиса человечества Х.‑Э. Рихтер видит в признании себя частью целого, в “реабилитации сердца”.

 

Литература:

 

  1. Занадворов, М.С. Профессиональная Психотерапевтическая Лига — взгляд в будущее. Журнал практического психолога, 1996, № 4, с. 83-84
  2. Обухов, Я.Л.; Пезешкиан, Х. Психотерапевты встречаются в Вене // Сообщение о Первом Всемирном конгрессе по психотерапии (30 июня — 4 июля 1996 г., Вена). Московский психотерапевтический журнал, № 3 (13), 1996, с. 188-191.
  3. Сосланд, А.И. Конгресс-муравейник. Московский психотерапевтический журнал, № 3 (13), 1996, с. 193-199.
  4. Фрейд, З. (1912) Тотем и табу: Психология первобытной культуры и религии. М. — Пг., 1923
  5. Фрейд, З. (1921) Психология масс и анализ человеческого Я. — В кн.: Фрейд, З. Психоаналитические этюды. Минск: ООО “Попурри”, 1996
  6. Фрейд, З. (1927) Будущее одной иллюзии. — В кн.: Фрейд, З. Психоаналитические этюды. Минск: ООО “Попурри”, 1996
  7. Эриксон, Э. Детство и общество. — Изд. 2-е, перераб. И доп. / Пер. с англ. — СПб.: Ленато, АСТ, Фонд “Университетская книга”, 1996

 

 

 

[1]  Обухов Яков Леонидович — психолог, психотерапевт, доцент Института Кататимно-имагинативной психотерапии (Германия), член Русского Психоаналитического Общества и Европейской Ассоциации Психотерапии.