Фрейд

Статья. Айтен Юран «О мяснике, его женщинах и психоанализе…»

Материал взят с сайта Лаканалия

Мясник… Фигура почти брутальная, причастная преисподней, к тому, что обычно скрыто от взглядов, является скорее полем фантазийных проекций. Батай в главе VIII «Эротики», посвященной религиозному жертвоприношению, справедливо замечал, что «забой или разделка скота довольно часто вызывают отвращение у современных людей; в блюдах, подаваемых к столу, ничто не должно напоминать об этом»1. Мясник, фигура в некотором смысле трансцендентная, которая и предстает связующим звеном между этой подноготной, плотной в своей массивной материальности, пропитанной кровавыми зрелищами, с одной стороны, и обрам-ленным в блюдо куском мяса, с другой. Эту брутальность фигуры мясника скрашивает его жена, которую Лакан в своих семинарах настойчиво называет «прекрасная жена мясника»2, производя этим короткое замыкание тяжеловесного плотского, почти инакового, на плотское человеческое. Если присмотреться внимательнее, то мясник — важная действующая фигура психоанализа, он выходит на авансцену посредством женщин, которые живут с ним, которые «идут от него», с эротическими и не очень коннотациями. Попробуем «поскользить» в сетях психоанализа в сообществе мясника…

АКТ 1: МЯСНИК-ПСИХОАНАЛИТИКНа первой же встрече первого семинара сезона 1953/54 годов Лакан говорит об искусстве мясника, проводя параллели с искусством хорошего аналитика. Лакан намекает на известную притчу Чжуан-Цзы о мяснике. О чем идет речь? Мясник, продвинувшийся в своем искусстве разделки туши, в отличие от начинающего мясника, перестает видеть перед собой обычную бычью тушу из тяжеловесного скопления вен, жил, мышц, артерий, костей и мяса. Туша вдруг становится облегченной, состоящей только из промежутков, сочленений, пустот, которые постигаются уже не простым зрением, а умозрением. Лезвие ножа этого «продвинутого» мясника, не имеющее толщины, скользит в пустотах, в промежутках, и в этом искусство мясника: ему не требуется заточки ножа, который бы вгрызался в кости и сухожилия. Так в чем аналогия с работой аналитика? В том, что хороший аналитик также уходит от воображаемого порядка, от того, что насыщает образы осязаемой плотью, в его арсенале единственное орудие — слово, которое и производит операцию расчленения, кастрации, отделения у эрогенных зон, отверстий тела. Аналитик имеет дело с символическими пустотами, расщелинами, а не с воображаемой массивностью видимого. Нож аналитика — слова, посредством которых воз-можно проявить структуру видимого, уводя от воображаемого порядка к символическому. Это хорошая затравка к теме, которой Лакан посвятит весь первый год семинаров, а именно — тонкому прояснению позиции аналитика в аналитическом процессе. Аналитик не может занимать позицию воображаемого другого в поддержании нарциссического мифа анализируемого в логике ego/alter-ego, его задача — уйти от этой воображаемой плотности, в которой разыгрываются уже привычные для субъекта сценарии. АКТ 2: «ИДУ ОТ МЯСНИКА» В попытках выделения психоаналитического подхода к галлюцинаторным феноменам, в которых для Лакана главенствующим оказывается именно означающее, а не простой слом аппарата восприятия у галлюцинирующего субъекта, он приводит интересную клиническую зарисовку из демонстрации пациентки в больнице Св. Анны3. Речь идет о молодой женщине, которая, будучи горожанкой, выходит замуж за селянина. Брак этот мать пациентки так и не приняла; пациентка, видимо следуя материнскому желанию, что в психотических историях вполне естественно, самым неожиданным образом внезапно кладет этому замужеству конец, распрощавшись с мужем и с многочисленными родственниками-крестьянами, вновь вернувшись под крыло матери. Объяснения этому внезапному разрыву у нее есть, оно — в духе паранойяльной логики, основанной на бредовой уверенности, что ее родственники-крестьяне решили покончить с нею, разделав ее, подобно свиной туше. Но мы вряд ли узнали бы что-нибудь из всей этой истории, если бы, вернувшись в город, она вновь не попала в атмосферу выяснения отношений со своими соседками. Последнее, по справедливому замечанию Лакана, вполне понятно, ведь субъект, находящийся в особых отношениях смертельной нарциссической привязанности к матери, вмешательство третьего неизбежно воспринимает как нечто разрушительное и чуждое, что ярко про-является в форме паранойяльного бреда. Итак, пациентка поведала о друге соседки, который, встретив ее в коридоре, произнес в ее адрес слово «свинья». Для девушки эта фраза показалась фразой с намеком, но объяснить на кого именно эта фраза намекала, она не могла.В демонстрации этого случая Лакан интересуется у пациентки, не произносились ли какие-либо слова ею самой и добивается от нее при-знания в том, что она пробормотала слова: «Я иду от мясника». Последнее, по мысли Лакана, и демонстрирует особый по форме психотический срыв в цепочке сообщения. В чем его суть? Во-первых, Лаканом это слово рассматривается как несущее в себе «…специфический оттенок, некую плотность, которая, проявляясь порой у означающего, и придает ему столь ярко выраженный у параноиков характер откровенного неологизма»4. Что позволяет рассматривать слово «свинья» как неологизм? Ведь речь не идет о лексическом неологизме, и даже не о неологизме семантическом, когда слово употребляется в непривычном смысле? В то же время, очевидно, что это не простое означающее, которое имеет место в паре с другим, и которое отсылает всегда к другому значению. Если мы имеем дело с означающим, оно, будучи извлеченным из системы языка, никогда «…не становится перстом, указывающим на определенную точку реальности; сеть языка, взятого как целое, накрывает всю реальность в ее совокупности»5. Здесь же, наоборот: слово «свинья» плотно пришпиливает само бытие субъекта, отсылая к знанию (не знающему сомнений) о том, чего другие желают от нее. А желают они разделать ее подобно туше. На уровне означаемого то, что представлено в качестве неологизма в психотической речи, не отсылает к другому значению, оно отсылает к единственному значению. Более того, значение это уже содержится там заранее, «центр тяжести слова лежит в нем самом», оно прорисовывается не как эффект означивания, а как обнаружение уже присутствующего знания. Это особый способ напоминания о значении, и поэтому дело не в неологизме, лексическом или семантическом, а скорее в самой функции, которую несет это слово. И это, пожалуй, и есть самое главное! Это особое по плотности слово, которое, отсылая к единственному значению, несет в себе функцию фиксации скольжения в цепи означающих, защиты самой цепочки от окончательного распада. Оно подобно «грузилу в сети дискурса субъекта»6 и производит работу, направленную на спайку рассыпающейся цепи означающих. Другими словами, этот «неологизм», также как и бред, выполняет роль восстанавливающего средства, восполняющего «срыв означающего с цепи» вследствие отбрасывания (Verwerfung) Имени Отца. В этом обнаруживается вся сложность клиники психозов, так как никакой формальный или компьютерный анализ не выделит неологизм такого рода. И в этом случае, дело даже не в том, что необходимо прибегнуть к фантазму расчлененного тела на фоне окровавленной туши разделанной свиньи. Лакан отмечает: «В месте, где не могущий быть названным предмет вытолкнут в реальное, раздается слово»7. Слово свинья предстает как наполненное единственным значением, отвечающим субъекту на вопрос, чего другие желают для нее.В этом случае мы оказываемся свидетелями того, как нехватка фаллической функции или функции имени Отца как функции метафоризации являет собой разрыв и пустоту или невозможность ответа на вопрос «что значит быть женой или матерью?» для данного субъекта. Этот вопрос настойчиво подменяется единственным ответом, намекающим на место дочери в парных смертельных отношениях с матерью, в которых вопрос о символизации ее желания никак не стоит.

АКТ 3: ЖЕНА МЯСНИКАВ отличие от предыдущей, эта история окра-шена в более радостные оттенки, и входит в психоанализ посредством сновидения жены мясника, в котором она пытается продемонстрировать Фрейду, что сновидение отнюдь не всегда лежит в поле исполнения желания. Она рассказывает сновидение, в котором она хочет устроить для гостей ужин, но в доме нет ничего, кроме копченой лососины. Она собирается пойти купить что-нибудь, звонит по телефону знакомому поставщику, но телефон, «…как на грех, испорчен». Сновидица победно завершает текст сновидения словами: «Мне приходится отказаться от желания устроить ужин». Не нужно быть изощренным в анализе сновидений, чтобы воскликнуть, что само желание, чтобы намерение устроить ужин не состоялось, и есть движущая сила сновидения! Более того, это сновидение интересно по самой форме. Оно демонстрирует саму логику ее желания: она и в жизни занимается тем, что производит неисполнимые желания, например, просит мужа не покупать икры на завтрак ни при каких обстоятельствах, чтобы иметь возможность попрекать его этим. Но анализ Фрейда на выявлении того, что по форме соответствует ее желанию, не останавливается, он движется дальше.Анализ вскрывает иные желания, намерения, вплетенные в сновидческую ткань. Помимо ее намерения устроить ужин обнаруживаются еще две фигуры — мужа и подруги, с которой как-то связано желание мужа. Он испытывает к подруге жены откровенную симпатию, выражая в ее адрес комплименты. Но, к счастью жены мясника подруга стройная, в то время как мужу сновидицы, мяснику (что не удивительно!), такие худосочные женщины не нравятся, ему по вкусу пухленькие женщины. Но и это еще не все, так как эта стройная худощавая подруга пациентки Фрейда, живущая сто лет назад, когда еще не было тех глянцевых идеалов красоты, которые хорошо знакомы нам, хочет пополнеть, периодически напрашиваясь на званный ужин. Фрейд мастерски вскрывает еще одну невидимую нить сновидения. Он говорит пациентке: «Это все равно, как если бы вы подумали при ее словах: как же, позову я тебя — чтобы ты у меня наелась, пополнела и еще больше понравилась моему мужу! Уж лучше я не буду никогда устраивать ужинов!»8. Итак, она не желает, чтобы произошло округление форм подруги. При этом, от этого желания и от всей череды других желаний — желания мужа пациентки Фрейда, направленного на подругу жены, желания самой подруги прибавить в весе, в сновидении остается только один осколок — копченая лососина, которая, кстати, есть в доме: показателен текст сновидения «в доме нет ничего кроме копченой лососины». И только через это деликатесное кушанье, кстати, отнюдь не из мясной кули-нарии, проглядывает желание подруги, ведь это ее любимое кушанье. Но и это еще не все, так как Фрейд в этих любимых кушаньях двух женщин из рыбной кулинарии, — икры, которая недоступна пациентке и лососины как любимого кушанья подруги, обнаруживает фигуру истерической идентификации. Это, по словам Фрейда, «более тонкое толкование», дает несколько иной поворот. Ведь ее желание в том, чтобы желание подруги, связанное с округлением форм, не исполнилось, но при этом ей снится, что не исполняется ее собственное желание, то есть в сновидении она имеет в виду не себя, а подругу. Говоря психоаналитическим языком — она ставит себя на место подруги или идентифицирует себя с ней. Фрейд, говоря о такого рода идентификации, настаивает на том, что это не просто имитация, а специфичная для истерии форма идентификации. Лакан идет еще дальше. Для него это возможность говорить о сути истерического желания и диалектике требования истерика. Лакан отмечает, что она знает, что в этот день все закрыто, знает, что недостаток продуктов к ужину она восполнить не сможет, и, тем не менее, она их требует, причем, что важно, не совсем обычным для того времени способом, — по телефону, который был редкостью на тот момент. Это требование в чистом виде! Она желает икры, но она хочет, чтобы ей этой икры не давали и именно это дает ей возможность состояться в качестве субъекта, испытывающего нехватку. Она желает икры, которую сама себе запрещает, так же как делает недостижимой копченую лососину для подруги…

АКТ 4: ФРЕЙД-МЯСНИК. В «Толковании сновидений» есть еще одно, казалось бы, бесхитростное сновидение, которое представляет для нас интерес, в связи с тем, что в роли мясника выступает… сам Фрейд. Сновидице снится следующее: «…я пришла на рынок слишком поздно и не могла ничего купить у мясника и продавщицы овощей»9. Опять невозможность купить необходимые продукты, как в предыдущем случае, там из–за сломанного телефона, здесь — из-за того, что время уже не то. Фрейду это сновидение не кажется совсем уж невинным, он просит вспомнить детали. Вспоминаемые детали, казалось бы, целиком проистекают из дневных впечатлений, так как пациентка Фрейда действительно при-ходит слишком поздно на рынок, но идет она на рынок не одна, а в сопровождении кухарки, которая несет корзину. Далее она встречается с мясником, просит что-то у него, получая ответ мясника: «этого больше не имеется». Но при этом мясник предлагает ей нечто другое, сопровождая это словами: «это тоже неплохо». Она идет к торговке овощами, которая хочет продать ей какие-то странные черные и увязанные в пучки овощи, но отказывается, так как «не знает, что это такое». Фрейда в анализе интересуют две эти фразы: слова мясника «этого больше не имеется» и ответ сновидицы торговке овощами: «я не знаю, что это такое, я этого не возьму». Фраза мясника, пытается выразить мысль: «мясная лавка закрыта» (Doch halt). Но это то же выражение, что используют для вульгаризированной формы передачи в венском диалекте выражения небреж-ности в мужской одежде, точнее, незастегнутой ширинки. «Твоя мясная лавка открыта» (Du hast deine Fleischbank offen). Но, хочется воскликнуть, ведь сама сновидица не употребила этих слов! Их вносит в толкование сам Фрейд! Что это — произвол аналитика? Попробуем утихомирить свое негодование и продвинуться дальше. И позво-ляет это сделать анализ второй фразы в сновидении: «Я не знаю, что это такое, я этого не возьму». Это фраза из дневного остатка, правда при этом купирована (цензурирована) другая ее часть, которую она произносит кухарке. Ведите себя прилично» (Benehmen Sie sich anständig). Итак, сновидение упускает вторую часть: фразу, которую, как отмечает Лакан, можно сказать человеку, например, осмелившемуся на непристойные домогательства и забывшему застегнуть ширинку. Сам способ цензурирования этой фразы настойчиво намекает на такую эротическую коннотацию мясной лавки, обнаруживаемую в сновидении, вновь подводя к тому смыслу, который хотелось с негодованием отвергнуть. Подтверждением такого рода смысловых скрепок является для Фрейда, например, фон, на котором все это протекает, я имею в виду удлиненные овощи. Лакан фаллическую скрепу обнаруживает совершенно другим путем. Довольствоваться воображаемым порядком, усматривая во всех удлинениях намек на фал-личные формы, Лакан, конечно, не может. Он делает акцент на слове «имеется» в фразе «этого больше не имеется», возводя сновидение истерички к диалектическому вопросу — «иметь или не иметь» или, другими словами, к основному вопросу разрешения субъекта в вопросе пола. И во всем этом есть еще один интереснейший поворот, так как фраза мясника «этого больше не имеется», относится к самому Фрейду. Это сам Фрейд говорил пациентке, что доступа к воспоминаниям у нас не имеется, но при этом в анализе есть возможность их вспомнить посредством переноса. Таким образом, Фрейд в сновидении пациентки становится мясником, он заключает: «следовательно, я — мясник, и она отвергает эти переносы всех прежних способов мышления и восприятия на настоящее»

10.АКТ 5: ОТ МЯСНОЙ ЛАВКИ К ГАСТРОНОМИЧЕСКИМ ПРИСТРАСТИЯМ.В скольжении от отсутствующего у мясника мяса к незастегнутой ширинке мясная лавка вдруг начинает обретать эротические коннотации. В связи с этим очень важной предстает мысль Батая о чертах сходства между любовным актом и жертвоприношением. И при любовном акте и при жертвоприношении наружу выступает плоть (!). Хочется все же добавить, что речь идет о возможности такого рода эротической, чувственной метаморфозы только в невротической структуре. Выпячивающаяся плоть в психозе иная, как в том примере с расчлененной кровавой тушей, к которой оказалось пришпилено бытие субъекта. Вспомнился еще один случай, описанный Лаканом, который лежит в аналогичной логике. В первом семинаре Лакан говорит о пациенте Криса, для которого в анализе оказалась ярко проявлена его одержимость идеей плагиата. Психические сложности этого пациента лежали в поле невозможности продуцирования мыслей: всякий раз он находил ту или иную мысль у кого-то уже опубликованной, что делало невоз-можным для него собственные публикации. Однажды ему все же удается написать текст, но вскоре он, конечно же, обнаруживает в библиотеке текст, по отношению к которому он оказался плагиатором. В анализе проступает еще одна фигура, связанная с отношением отца пациента к своему отцу, то есть к деду пациента. Его отцу никогда ничего не удалось издать, он был буквально задавлен плодовитым на продукты творчества дедом пациента. Пациент, по мысли Криса, самой одержимостью мысли о плагиате пытается усилить своего отца: ему необходимо было видеть в отце своего деда, способного к творчеству, что и заставляло придумывать себе тех, кто был значительнее него, и в зависимость от которых его ставила одержимость идеей плагиата. Эту интерпретацию, которую дает Крис, Лакан считает вполне возможной, но нас интересует интерпретация с точки зрения того воз-действия, которое она оказывает на пациента. На следующей сессии пациент сказал: «Как-то, выйдя с сеанса, я пошел на такую-то улицу — все происходит в Нью-Йорке, и речь идет об улице, где находятся иностранные рестораны с пряной кухней, — и стал искать местечко, где я мог бы отведать мое любимое лакомство — свежие мозги». Итак, пациент заказывает свое любимое блюдо — свежие мозги, будучи одержимым идеей плагиата. Для Лакана это и есть ответ на толкование, критерий ее истинности — высказывание парадоксальное, в которой смыкается идея плагиата и заимствования чужих мыслей и идея съедания свежих мозгов. Это является хорошим примером отброшенного (Verwerfung), то есть это нечто подобное «свинье» c жесткой кон-нотацией к мыслям о разделке туши: слишком реальное проступает сквозь эту, казалось бы, навязчивую по форме идею. В этом высказывании анализ наталкивается на препятствие, связанное с существованием неподдающегося диа-лектизации материала у пациента как результата отбрасывания Имени отца.Вспомним миф, изложенный Фрейдом в «Тотем и табу», где речь идет о сочленении между отцовством и означающим. Конец орде, над которой господствует властный, агрессивный и ревнивый отец кладет убийство и съедение отца. Этот конец предстает в то же время как начало культуры, так как такое избавление от отца порождает непреодолимое чувство вины, в котором закон желания берет свое начало. Мертвый отец приобретает могущество куда большее, нежели то, которым он обладал при жизни, в акте инкорпорирования, обращения из внешнего во внутреннюю инстанцию. Братья отрекаются от своего поступка, запрещая убийство и поедание тотемистического животного, замещающего отца, и не вступая в сексуальные отношения с женщинами тотема. Закон желания оформляется вокруг вины, связанной с убийством отца. Здесь сходятся два запрета: запрет на инцест и запрет на каннибализм. Почему-то вспомнила сейчас сновидение четырехлетнего сына Флисса: «ему приснилось большое украшенное гарниром блюдо, на котором лежал большой кусок жареного мяса и вдруг этот кусок — даже не разрезая на части — кто-то съел. Человека, съевшего мясо, он не видел»11. Анализ обнаруживает переживания предыдущего дня и чувство вины: он был наказан и лишен жаркого за шалости. Кусок запретного жареного мяса принесен в жертву, его съедает кто-то другой. В европейской семиотической системе цен-тральное место занимает все же мясное блюдо и в смысле сервировки и порядка подачи блюд, в отличие, например, от японской культуры. «Пища, лишенная центра», — именно так о ней говорит Барт. Пища, отношения с которой строятся на приподнимании, переворачивании, пере-носе, раздвигании, ощупывании, а не на протыкании, разрезании, пронзании, разрывании, видимо, своего рода памяти о первособытии. Батай, размышляя о трапезе как поедании мяса сакрального животного, отмечал: «В этом поглощении плоти, связанном с резким проявлением плотской жизни и с безмолвием смерти оставалось еще что-то звериное. Теперь мы едим только приготовленное мясо — неодушевленное, оторванное от того органического кишения, где оно впервые возникло»12. Мне часто приходится проезжать мимо кроваво-красной вывески из огромных букв СВЕЖЕЕ МЯСО, вписавшихся в фасад небольшого дома. Каждый раз поражает ее выступающий характер, даже на фоне соседствующих вывесок, зазывающих в игральные
клубы, которые, являясь конденсатами страстей человеческих, все же несут в себе некий эфемерный, галлюцинаторно-наркотический характер. Здесь же, наоборот, как будто бы имеешь дело с нарочитым выпячиванием плоти сквозь остов означающего, призванного на деле убить Вещь в лакановском смысле, но при этом, кажется, означающее не справляется со своим предназначением, обрамляя витрины из выставленных напоказ, специально подсвеченных красных кусков мяса. Плоть, из которой мы состоим, надежно сокрыта оболочкой визуального собирания тела. Эта подноготная очень интересует детей, от них часто можно услышать вопрос — «из чего мы состоим, из чего мы сделаны»? Видимо, маленький Фрейд приставал к своей маме с этим же вопросом. «Мы сделаны из земли и должны вернуться в землю» — кажется, так она ответила ему. Фрейд вспоминает: «Мне это не понравилось, и я усомнился в этом учении. Тогда она потерла руки и показала мне черные чешуйки эпидермы, которые при этом отделяются, словно частицу землю, из которой мы сделаны. Мое удивление этой демонстрацией ad oculus было безграничным, и я смирился с тем, что впоследствии услышал выраженным словами: «Природе ты обязан смертью13». Об этом раннем воспоминании мы узнаем благодаря сновидению Фрейда «о трех парках». В сновидении Фрейда сходятся воедино голод (оно начинается словами «Я иду в кухню, чтобы мне дали чего-нибудь поесть»), смерть и любовь, в сновидении появляются три парки, которые «прядут судьбу человека»…

Статья. Поль Ракамье «СТРАДАТЬ И ВЫЖИВАТЬ В ПАРАДОКСАХ «

Их душевные раны истекают кровью в безмолвии. Они претерпели такие крушения Я, что само их страдание сокрушено. Они выбираются из них душевными калеками.

Они чуть было не погибли. Тем не менее, они живы. Живые, но не по-настоящему; чувствуется, что они не от мира сего.

Они приходят к нам, укрытые попоной защит и множеством психотических нарушений, иногда наоборот — в Я без кожи, имея, что сказать, только о своем несчастье жить, и от этого еще более трогательные. Иногда они появляются съежившимися в себе самих, как если бы они стыдились своего собственного страдания. К тому же они его совсем не осознают, настолько оно остается темным и не­уловимым. Можно было бы подумать, что больше всего они боятся оказаться лицом к лицу с бездонной пропастью или же утратить так бережно охраняемое сокровище, ставшее для них почти недоступным.

Они приходят, почти ни на что не надеясь. Мы их встречаем, чувствуя тень темной тревоги. Верно, что непросто идти рядом с теми, кто выжил.

Сможем ли мы изменить что-то в нашем психоаналитическом понимании, чтобы принять их полностью?

Раны

Есть пациенты, о которых мы спрашиваем себя, как им удалось выжить. Они не являются теми, кто страдает открыто, за ними не признают явных травм (Racamier, 1989), ни даже «травматоза» (Carel,1990). Эти пациенты были поражены незамет­но и в их либидо и в их нарциссизм сразу.

Обработка бездушной машинерией задела их сущностную потребность в нарциссическом утверждении, элементарное удовлетворение которой необходимо для самой организации Я. (Они претерпели то, что я называю «специфически­ми фрустрациями Я» (Racamier, 1979, 1991).)

Будь то материнские «поблажки», слишком продолжительные, чтобы позволить Я поддерживать свою собственную непрерывность нарциссического инве­стирования; будь то трудные для усвоения, в силу своей неустойчивости, мате­ринские объекты, которые я именую «двуликими» и от которых попеременно веет то теплом, то холодом, так что никакая связь не может быть ни понимаемой, ни даже воображаемой; будь то настойчивое навязывание

неразрешенных дилемм; будь то иррациональная передача непроработанного траура; будь то раннее нарциссическое и сексуальное соблазнение; во всех этих невидимых случаях и во множестве других, Я, находящееся в процессе формирования, ввергается в состо­яние страдания. Тогда как сам процесс его нарциссической подпитки и его примыкания дает сбои, Я перегружается еще и невыполнимыми задачам и. Ни вытеснение, ни амбивалентность, ни даже расщепление, что входит в ранний «инструментарий» Я, не способны противостоять таким требованиям (Racamier, 1991).

Способность Я оказывается превышенной (мы называем «способностью Я» пространство, занимаемое Я, и бремя того, что оно способно «переработать»),

Душа оказывается заполненной тем, что Ф. Тюстэн назвал «черной дырой». Она находится в состоянии страдания. Я употребляю понятие страдания Я в значении, близком к тому, когда говорят о муках организма. Это органическое страдание может оставаться диффузным, глобальным, немым; скорее, можно было бы думать о некоей нехватке жизни, чем об излишке мучений. Организм страдает, когда он по­ставлен перед задачей, которую не может разрешить теми средствами, что имеются в его распоряжении; ему не хватает глюкозы, эритроцитов, кислорода; он перепол­нен ядами, мочевиной, молочной кислотой и т. д. Возможно, он и получил слишком много ран, но доминирующим является всеохватывающее страдание.

Становится очевидным, что тайные раны Я, скрытые страдания души взывают к предельному вниманию не только клиницистов и терапевтов (именно этой задаче, в частности, уже посвятил себя, и очень своевременно, Ж. Бегуэн (1979, 1990)), но и исследователей-теоретиков.

Ко второму принципу психической жизни

Из точки, к которой мы подошли, мне необходимо совершить метапсихологический поворот; он будет коротким, и я представлю только его основные линии. Дей­ствительно, усилие души, борющейся за свое собственное выживание, может быть настолько велико, что побуждает нас предложить гипотезу о принципе выжива­ния или выживаемости, который действует в недрах психической жизни.

Выживаемость обозначает принцип, которому душа следует и согласно которому работает над собственным выживанием. Само собой разумеется, что такой принцип сможет обрести свой смысл, свое место и свое действие только в соот­ветствии с принципом удовольствия и в дополнительной оппозиции к нему.

В конечном счете, будет понятно, что выживаемость работает не только и не просто над выживанием: быть — это не постулат, это — продукт; это результат от­крытия объекта и себя, порождения смысла и того, что мыслится, установления пространства собственной экспансии. Именно в этом заключается выживаемость, Но мы уже улавливаем то, что вскоре проявится отчетливо: невозможно найти объект, не потеряв его, невозможно обнаружить способность к мышлению, не столкнувшись с непостижимым, невозможно расти, не ставя себе ограничений, Поэтому понятно, что выживаемость не существует без противодействия.

Что касается источников действующих сил, нынешняя теория предпочитает те, которые работают на принцип удовольствия, чем те, которые работают на принцип выживания: разумеется, что для выживания используются инстинкт самосохранеиия, аутоэротизм, либидо Я и нарциссизм жизни, но вопрос слишком обширен, чтобы его здесь обсуждать.

Страдание Я угрожает именно выживанию души. И именно на свое выживание это Я бросит отведенное ему количество энергии. Перед лицом жизни обна­руживается притаившаяся не-жизнь. Перед лицом выживаемости — уничтоже­ние. Не стоит ли предположить, что принцип выживаемости тоже имеет неизбежное следствие, которое находит свое выражение в принципе уничтожения? Вот и вы­явился так называемый дополнительный принцип, который мы уже отмечали. Основные работы, начиная с Фройда, свидетельствуют о том, что метапсихология этого двойственного принципа (главным образом нарциссического, и жизни, и смерти) полностью готова.

Еще одно, но важное уточнение: если душа страдала не много, принцип двойственности работает гибко: объект создается, реальность формируется, удоволь­ствие обретается, границы устанавливаются. (Это то, что я называю «достаточно умеренным анти-Эдипом».) Но когда душа подвержена болезни, тогда механизмы выживания, сами по себе склонные к могуществу, достигают поистине всемогу­щества; похоже, одна только мобилизация нарциссического всемогущества спо­собна обеспечить выживание Я, которому угрожает гибель. Тогда-то и начинают свирепствовать защиты. Попробуем показать их ближе.

Защиты выживания

И вот когда либидо вливается в источник возбуждения, когда реальность служит моделью для установления границ, когда тревога исходит от переполнения, которое (если оно не переливается через край) является сигналом, когда, наконец, объект уже открыт и реальность установлена, здесь и выходит на сцену удоволь­ствие, за которым как тень следует реальное. Но когда Я еще не сформировано, когда его еще нужно оберегать, когда объект ускользает, а тревога является еще тревогой не-жизни и может находить свою кульминацию в психической агонии (Racamier, 1985), тогда-то как раз и начинает играть главную роль выживаемость. Если же поиск удовольствия и утоление желания не слишком затруднительны для осознания — поскольку они развертываются и протекают в длительности, — то про­цессы порождения и сохранения Я сопряжены с трудностями другого рода — веро­ятно, оттого, что здесь длительность развертывается отнюдь не однонаправленно, а имеет свободу развертываться и в противоположном направлении.

Впрочем, слишком просто было бы сказать, что Эрос стоит на службе у выживаемости, а Танатос — у его противоположности. Другой, не менее вредной, ошиб­кой было бы сказать, что принцип исчезновения вытекает из самодеструкции. Исчезновение не менее значимо для Я, чем его выживаемость (см. по поводу анти-Эдипа дополнительные источники по самопорождению и вырождению). Я бы даже без особых колебаний пошел дальше и сказал, что страдающее Я — это Я, выступившее за пределы выживаемости и исчезновения одновременно: это — Я, которое не терпит исчезновения без риска саморазрушения; бессонница и неспо­собность видеть сны указывают на это нетерпение.

Что же касается экономики: так же, как есть различные экономики удовольствия, и в них существует патология (в неврозах и в эротических перверсиях), так же существуют и различные экономики выживаемости,

и в них тоже есть свои собственные патологии (в психозах и в состояниях «парапсихотического» стра­дания). Выживаемость мобилизуется под давлением различных сил: либо интенсивно в ситуациях замешательства, где душа, подвергающаяся опасности, должна защищать свое существование, либо в универсальной ситуации (менее драмати­ческой, но не менее акробатической) открытия себя, где душа в родах обретает свое существование. (Именно этот конфликт происхождения, порождающих Я, мы пытались обрисовать, исследуя Анти-Эдипа.)

Эти новые уточнения о целях, биполярности и об экономике выживаемости позволяют нам ввести избирательные (элективные) механизмы защиты,

Большинство из них хорошо известны, мы о них уже упоминали. Даже если они встречаются в смягченной форме в наиболее обычных контекстах, то здесь они представляют общие закономерности выдающимся образом.

Они имеют тенденцию мобилизовать душу целиком и полностью: действительно, они трудятся над делами жизни и смерти.

Они действуют выбросом, экспортом (как мощная проекция и сильная проективная идентификация) и ампутацией (как расщепление и отрицание); чтобы спасти себя, душа освобождается от всего, что ее переполняет и могло бы ей угро­жать; чем больше она чувствует угрозу, тем больше она выбрасывает. Она дохо­дит до того, что лишает себя некоторых своих частей, даже многоценных частей. Получается так, что «разум», «реальность» выбрасываются за борт; именно тогда явное «безумие» появляется в наиболее выпуклом виде: средством спасения души избирается точка ее гибели: связность вторичного процесса мышления при­носится в жертву выживанию; и если как раз само мышление представляется как смертельная угроза, то — долой мышление!

Вот и появляется новый штрих: механизмы выживаемости мобилизуются главным образом в порядке срочной необходимости. Насколько редко они приводят к компромиссам (где каждая из противоположных сил находит свою выгоду), настолько же редко они используют оптимальные подручные средства, подходящие к обстоятельствам, которые в большинстве случаев могут быть дополняющими.

Последняя черта: элективные защиты выживаемости имеют общее свойство — настойчиво используют окружение; они работают не только внутри, они работают между внутренним и внешним; именно окружению (выбранному, найденному и обозначенному тотчас же, как был создан фантазм, и даже раньше, чем ом действительно был создан) предназначается помещать в себя проекции, подтверж­дать отрицания, вбирать в себя безумие.

Один из методов спасения души, которая находится в опасности, объединяет все описанные ранее особенности; он их даже превосходит. Верно, что среди всех прочих этот метод самый сложный; способный отвечать на удар в случае срочной необходимости, он также способен организовываться в длительности и таким образом «сохранять устойчивость на большой скорости»; он направлен на спасение души, но умеет действовать на обнаружение себя, он способен мобилизоваться целиком, но также и работать избирательно. Кажется, что ему лучше, чем какому-либо другому методу, удается комбинировать выживаемость и исчезновение.

Самое время представить образ действий этого шедевра души: парадоксальность.

О парадоксах

Теперь введем регистр парадокса, Пожалуй, мы научились его узнавать. Но дело состоит в том, чтобы уметь полностью использовать его выгодные свойства. Действительно, если парадокс обозначает особую психическую формацию, то понятие парадоксального характеризует главную модальность организации психической жизни (то, что я называю парадоксальностью). Парадоксальное распро­страняется и на психическую жизнь индивида, и на жизнь и отношения целой семьи или группы. Наконец, если парадокс играет свою партию в юморе, то все же с наибольшей силой он проявляется в оппозиции к самым катастрофическим страхам: к смертельной опасности для души.

ОПРЕДЕЛЕНИЕ

Панорама, которую мы только что обрисовали, позволяет думать, что парадокс есть везде и, как следствие, нигде. Поэтому нужно вернуться к некоторым базовым определениям.

Строго говоря, парадокс определяется как «психическое образование, неразрывно связывающее между собой и непрерывно отсылающее одно к другому два предложения или наложения, которые несовместимы, но, тем не менее, не противопоставлены» (Racamier, 1978, 1980).

То, что следует отметить в этом определении (где не составит труда представить, что термины были достаточно тщательно взвешены), это — и сложность данного психического образования, и его замечательное своеобразие. Я бы осмелился утверждать: ничто на него не похоже. Парадокс — есть ли это амальгама? Ничего подобного: тер­мины, которые он объединяет (например, близко/далеко, живой/мертвый, да/нет и т. д.), решительно противоположны. Вводит ли тогда парадокс категорическую оппозицию, абсолютное разногласие? Ничего подобного: если термины несовме­стимы, то они еще не противопоставляемы: ни амбивалентность и ее компромиссы, ни расщепление или диссоциация и их изломы здесь неуместны. Не дает ли пара­докс возможность бескровного и непротиворечивого сосуществования на первый взгляд противоположным (логическим или фантазматическим) утверждениям (как это просматривается с очевидностью в двусмысленности объекта, называемого пере­ходным, который, по общепринятому мнению, считается за свой и не-свой)? Вовсе пет: «предложения» не соседствуют, не являются срединными, общими, они непре­рывно отсылаются одно к другому («если это мое, то, значит, и твое — да нет же, по­скольку твое есть мое…» и т. д.). В конечном счете, получается, что парадокс есть то, что организует неразрешимость. Нужно ли тогда оставить поиск, который оказывает­ся, по существу, невозможным? Вовсе нет: парадокс, лишь бы он был окончательно завершенным, продолжает вписываться в отношении зависимости, чью блокировку он обеспечивает, запрещая, чтобы его избегали: удивительная загадка, неизбежная и неразрешимая одновременно.

О парадоксальном

Нет единого пути, который привел бы к парадоксальному, их много.

Мы могли бы, как только что это сделали, указать тот, который исходит из глубин нищеты Я. Парадокс принимает эстафету дискредитирования, навлекаемого на себя раздавленным, запутавшимся, расщепленным Я. Приходит ли он, чтобы нанести атому Я неотвратимый удар?

Можно так считать; и можно здесь заметить утонченный метод дисквалификации Я, когда его видят обложенным этими, по существу, неразрешимыми загадками, о которых мы сказали; они приходит дис­кредитировать одно за другим средства, которые Я обычно использует для пере­работки этих задач; с одной стороны, эта загадка бросает вызов всякой логике и впоследствии ведет к демобилизации системы вторичного процесса, и, с другой стороны, она апеллирует с предельной настойчивостью к здравому смыслу, чтобы сделать бесцельным, тщетным переход через аффект, фантазм, сновидение или лю­бой другой путь, присущий первичному процессу. Можно было бы подумать, что па­радокс в недрах психики, играя одним регистром против другого и vice versa, вместо того, чтобы их объединить, парализует и тот и другой, нанося, таким образом, двойной удар и ведя Я к вращению вокруг себя, как это делает волчок, так что Я не имеет больше такого драгоценного средства, как попросить милости, говоря: «Чур, меня!».

Тем не менее, если действительно верно, что парадокс через этот род двойной игры, чью стратегию я только что набросал, продолжает выматывать Я в достаточно изощренных пытках, он умеет также незримо в опасности работать над вы­живанием: против разгрома Я парадокс выстраивает крайне мощную защиту,

Наиболее забавную иллюстрацию этого мы находим в юморе. (Изучая именно эту сторону юмора, я предпринял в свое время (Racamier, 1973), впервые во Фран­ции, психоаналитическое исследование парадоксального регистра.) Не случайно, что смерть и выживание здесь эксплицитно поставлены под угрозу. Фройд хоро­шо понимал, что в юморе Я притворяется, выказывая себя слабым, чтобы, в конеч­ном счете, насладиться своей победой. Именно на двойном основании выживае­мость играет свою партию в юморе: Я ставится под угрозу и оказывается рядом с точкой тупика прежде, чем опомнится, подобно самолету, выходящему у самой земли из головокружительного пике на последнем ресурсе. Недавно я сравнивал этот юмор с человеком, которого смерть не берет. Исполненный парадоксального мышления, юмор, этот сублимированный отпрыск принципа выживаемости и ис­чезновения, тонким и забавным способом инсценирует смерть и выживание души,

И еще мы могли бы, погружаясь в самые глубины души, подойти к парадоксу, основываясь на происхождении Я, ибо все говорит за то, что Я возникает из основополагающего парадокса, который можно было бы квалифицировать как самородный, точно так же как называют металл — золото, серебро, медь — самород­ным. Если его сформулировать в словах без риска упустить суть, то получится, что самородный парадокс состоит в допущении, что объект обнаруживается раньше, чем он найден. Помним ли мы, однако, что в порядке выживаемости поток длительности не подчиняется с необходимостью своим обычным изгибам? Наше происхождение соткано, конечно, из натурального и самородного парадокса (Racamier, 1990).

Не нужно этому удивляться: мы будем находить парадокс каждый раз, как толь­ко будет патетически подниматься вопрос о происхождении.

Парадоксальность. Три регистра парадоксального

То, что мы замечали до сих пор как последовательность, теперь обнаружит свою связность. Уже очевидно, что парадокс, взятый изолированно, — это только фраг­мент психической жизни; он нас больше интересует как модель, нежели сам по себе;как модель функционирования системы, которую я предложил назвать парадоксальностью.

Парадоксальность, как мы уже знаем, определяет сразу и способ мышления, и защитный строй, и способ отношения, которые соответствуют друг другу, и общей моделью которых является парадокс.

С того времени, как я начал работать над выстраиванием этой клинической концепции, поддерживая ее психоаналитическое значение, именно данная работа позволяет показать парадоксальность в качестве главной психической организации, призванной, в случае высшей опасности, обеспечить выживаемость души.

Будет легко понять, что парадоксальность обладает свойствами, которые мы уже рассмотрели как принадлежащие защитам выживаемости.

Прежде всего, она — всеобъемлюща, она охватывает всю психическую жизнь индивида, она способна распространяться на его окружение и на целые семьи.

Парадоксальность управляет, прежде всего, мышлением. Мы видели, как она зачаровывает ум, сплетая в парализующую сеть всю игру мысли. Абсурд появляет­ся как продукт защиты; за бесчисленными арабесками тайно скрываются страхи катастрофы. Если, как было показано, парадоксальное мышление исключает ре­гистр противоречия, оно освобождает от противоречий и длительность. «Как в бес­сознательном?» — спросят, быть может. Один нюанс, являющийся главным, стоит упомянуть. Бессознательное — вневременно; парадоксальность же играет со вре­менем; ибо отрицая, что все вещи имеют начало и конец, она отрицает развертыва­ние длительности: она антивременна. (Не заметили ли мы среди свойств защит выживаемости этот же буквально опрокидывающий параметр, особенно трудный для осмысления?) Что сказать о доле реального в мышлении, способном полно­стью устранять длительность? И особенно, что сказать о фантазме (также и о сновидении) в соотнесенности с парадоксальным? Парадоксальность, наверное, един­ственная организация психики, способная отключить циркуляции фантазмов, не поражая ее целиком и полностью. Мы можем с уверенностью сказать, что важ­ное терапевтическое завоевание начинается с момента, когда вновь появляется фантазм, удушаемый клубком парадоксов.

Парадоксальность не останавливается на полпути: она организует отношения; ее встречают в парадоксальном трансфере (Anzieu, 1975), где всякий обмен кажется тупиковым, где терапевтический альянс оборачивается своей противопо­ложностью, где объект призывается только для того, чтобы быть отвергнутым, где усилие проекции не является даже необходимым, чтобы притяжение обра­тить в отталкивание.

Здесь как раз необходимо вспомнить (не распространяя это на широкую область, а действуя только в отведенных нам рамках) о способностях парадоксаль­ности к распространению на семью и даже на группу. Я не знаю другого образова­ния, способного лучше парадоксальности организовывать психическую жизнь, систему отношений и систему защит, как целой семьи, так и группы. Здесь мы ви­дим циркуляцию мыслей без начала и конца, без обнаружения их внутренних про­тиворечий и их абсурдностей: все — верно, все — неверно, все — никому, все — всем. И для чего эта мощно организованная в своей явной абсурдности система, из кото­рой неистово исключается любой индивидуальный или коллективный фантазм, для чего она, как не для борьбы против катастрофических страхов рождения и сепарации, одним словом, против

психической смерти (см. работу Д. Анзьё, С, Декобер, Кайо, Дешер и П. К. Ракамье в «Группе семейкой психоаналитической терапии»).

И, наконец, парадоксальность организована как система защит, наиболее мощная из известных; я уже излагал ранее, как эта защита действует одновременно про­тив конфликтности и амбивалентности, против индивидуации, сепарации и трау­ра (Racamier, 1980).

То, что незаметно, но упорно в игре, в парадоксальных сплетениях проявляется всегда как страх разрыва, смерти, включая неизбежные муки отделения, пред­ставляющие собой психическое рождение, так же как и то нескончаемое рожде­ние, которое состоит в росте (слишком часто забывают о том, что рост — это траур, Ж. Бегуэн заслуженно об этом недавно напомнил).

Особая форма психического связывания

В жизни души мы наблюдаем упорядоченный строй противоположностей: амбивалентность на уровне влечений, конфликт на уровне Я и противоречие на уров­не вторичного процесса. Парадоксальность не зависит от этого порядка; она не только отличается от него, она противостоит ему; она антиамбивалентна, анти­противоречива и антиконфликтна.

Мы наблюдаем также в психической жизни упорядоченный строй неустранимых антагонизмов, неразрешимых оппозиций; мы знаем о расщеплении и о том, что еще хуже, — о диссоциации; короче говоря, нам известен (Бион) строй разры­вов связываний в душе. Парадоксальность также не зависит и от этого порядка. Она искривляет, но не разрывает.

Она зависит от весьма оригинального порядка, присущего ей самой. Если бы нужно было определить кратко, то можно было бы это назвать завязыванием в узел, Сущность парадоксального — это завязывание в узел иногда до запутанности не­примиримых между собой психических предложений: искусство парадоксально­го — это искусство связи в не-связи: организация в душе, которая не является ни связыванием, ни разрывом, но вместе с тем соединением и разъединением.

Не напоминает ли это нам о том, что парадоксальное располагается специфическим образом между жизнью и не-жизнью души?

Хорошо известно, что существует множество форм психической энергии: мы знаем, в частности, о свободной и связанной энергии; можно ли допустить еще и категорию завязанной узлом энергии?

Парадоксы и шизофрения

Никто этого не знает и все об этом знают: узел может быть более или менее затянут. Он будет более или менее затянут согласно важности функции, которая ему отведена. То же самое относится к парадоксам и к парадоксальности.

На данном этапе исследования мы поняли одну вещь: между соединением и разъединением парадоксальность организует специфическую форму борьбы души за выживаемость. Что мы поймем теперь без труда, так это то, что степень парадок­сального завязывания узлом будет тем сильнее, чем выше будет ставка в игре за выживаемость, а борьба тяжелее.

Открытый парадокс, парадоксальное завязывание в узел, которое позволяет игру, — это то, что мы встречаем в юморе: Я играет со своим поражением, которое оно способно изобразить и даже инсценировать, чтобы потом одержать над ним триумф; для такого эффекта и в память о любом возможном и прошлом пораже­нии использует парадоксальный способ. Фантазм циркулирует, выбор остается предложенным, пространство игры ограничено, обмен возможен.

Дело обстоит совсем иначе, когда душа защищает свою жизнь перед лицом сущностных страхов, которые не прекращают ее мучить. Ничто не может этому противостоять, кроме стянутой парадоксальности; речь идет о том, чтобы погрузить лодку на дно, задраить люки, заблокировать выходы и помешать просачива­нию прошлых страхов. Парадоксальность проявится стянутым образом. Ничто в душе не должно от нее ускользнуть. Типично парадоксальная борьба против конфликтности ведется с предельной яростью, и в то же самое время происходит схватка с амбивалентностью, с любой идеей конца, с сепарацией, с трауром. В ос­новании всего — схватка с не-жизнью.

Но парадоксальность не так проста, чтобы ставить на карту только выживаемость. Не будем удивляться, что не-существование завербовано парадоксальностью, чтобы быть поставленным на службу существованию. Мы это хорошо видим: о чем здоровье (в юморе) напевает тихим голосом, о том патология кричит во все горло.

Итак, мы уже поняли, что незаметно вошли в регистр шизофрении: это королевство достаточно исхожено мною, чтобы обозреть его сложные повороты.

Не только конфликтность (внутренняя конфликтность, разумеется) будет подвергаться ожесточенным атакам, удары будут наноситься одновременно и по ее происхождению, причинам, проявлениям и результатам; двусмысленность (амбигуэнтность) тоже будет ниспровергнута парадоксальностью (Racamier, 1985). Эта амбигуэнтность, как известно, присуща переходному объекту и позволяет утверждать, что он одновременно и мой, и не мой; парадокс, напротив, — и это существенное различие — действует по двойному отрицанию.

В соответствии со своей сущностью парадоксальность проявляется во всех областях психической жизни: в мышлении, в осмыслении реальности, в отношени­ях, в семье, в защитах. Она внедряется в главное: в существование. Я уже показал (1978, 1989), что шизофрения затрагивает вершины парадоксов, достигая того, что называется — быть не будучи. Мне кажется, что такой подвиг освещен луча­ми выживаемости.

Высшая роскошь: шизофреникам удается вводить вновь и вновь некоторое наслаждение в упражнение защиты, первичная функция которой состоит в том, что­бы выжить.

Вопрос, который поднимает шизофрения, как и всякий вопрос выживаемости, это вопрос срочной необходимости. Спрашивается: зачем она — срочная необхо­димость? Встраивается ли она в психоз (о чем я часто напоминал) для того, чтобы способствовать длительности? Существует, однако, хроническая срочная необходимость. И это отнюдь не маловажный парадокс шизофрении.

Кроме того, психотической парадоксальности не удается властвовать над душой без достаточно солидного арсенала: последний же сам черпает энергию из выживаемости, подкрепляющейся страхом исчезновения и, еще в большей степени, всем потенциалом примитивной мегаломании.

 Именно это всемогущество позволяет субъекту чувствовать себя хозяином своего внутреннего мира и своего происхождения.

Происхождение

Если в отрицании права происхождения мы владеем ключом к парадоксальным организациям, если мы знаем их действия и если об этом отрицании мы знаем, какой массой агрессивной энергии оно подпитывается, и какой силой развязыва­ния оно располагает (по примеру любого вида отрицания), остается еще один воп­рос: какова цель этого отрицания происхождения? Может, это способ овладеть происхождением (первопричинами), отрицая не только то, что оно существует, но и то, что оно может существовать?

Выразимся более ясно. Я считаю, что те из наших пациентов, которые имеют са­мую острую нужду в развенчивании любого вида происхождения, которые посвя­щают этому отрицанию наибольшую энергию, которые ради удержания себя в этом положении жертвуют мышлением, эти пациенты остаются сжатыми, как клещами, невыразимой тревогой, относящейся к их собственному происхождению, Дали ли им только рождение? Завещали ли им вместе с биологической жизнью и неко­торый набросок семейного романа? Передали ли им зерно врожденного фантазма о происхождении, который, в свою очередь, позволил бы их собственному чув­ству происхождения обрести плоть и расти подобно жемчужине? Родители, склонные к отрицанию собственной сексуальности, к отрицанию собственных эдиповых корней, оказываются неспособными завещать своему ребенку сущностное наследство воображаемого. Они практикуют вид морального отказа от отцовства ил и от «родственности». Что же касается ребенка, то у него останется зияющая пустота в глубине души, которое он будет пытаться бесконечно заполнять, держать взаперти, заточать в своем внутреннем мире и, наконец, радикально отрицать. На отказ в род­стве, который его оставляет с таким зиянием, субъект ответит, если у него достанет сил отвечать, радикальным отрицанием собственного происхождения.

В основании этого отрицания происхождения (следствием чего является распространение парадоксов) лежит страдание, которое не было заложено психи­чески. (Здесь я присоединяюсь к мыслям и наблюдениям Пьеры Оланье, у ко­торой большой опыт работы с психотическими пациентами.) Не знаю точно, удалось ли мне показать шизофрению не с точки зрения (обычно широко рас­пространенной) абсолютной странности, а в крайностях (едва подходящих для жизни) сущностного, универсального и необходимого принципа души: прин­ципа выживаемости; одним словом, представить шизофрению как сложный и оже­сточенный, абсолютистский и перфекционистский способ защиты, состоящий в постоянном нападении на психическую выживаемость, беспрестанно подвер­гающуюся угрозе.

Удалось ли мне пере-вписать эти психозы и этих пациентов в двойное и сущностно необходимое измерение своеобразия и универсальности?

Именно мысль об этой ужасной универсальности и побуждает меня нанести визит, к которому подталкивает наше исследование: последнее развлечение или высший урок, не знаю…

Медуза, снова…

Каждый раз, как я подхожу к вопросу о парадоксах, мне предстоит визит: посещение Медузы. Посещение этого образцового монстра все больше проливает свет на муки души, находящейся в контакте с самыми раздирающими страхами.

Первое посещение совместно с Фройдом указало нам в Медузе на ошеломляющее олицетворение страха кастрации: этот лес пенисов, в безумии воздвигнутый па ее голове, не представляет ли он собой потрясающее отрицание потрясающе страшной кастрации? К этому бесконечно множащемуся символу мы прямо-таки обязаны добавить страшную протрузию языка, изображающего фаллос, копьем вылетающий изо рта и рассекающий лицо насквозь по горизонтальной, а не по вертикальной оси, так что это может напомнить образ половой щели. Но пенисы напрасно кишат: Медуза продолжает ошеломлять; и этот образ создан не для того, чтобы польстить эротизму.

Медуза наводит ужас не только тем, что кастрирована; второе посещение совместно с Ф. Пашем нас учит, что ужас, который она наводит, это ужас холодной реальности, ее воздействие не просачивается через зеркало-посредник, которое позволяет Персею смотреть на нее, не будучи пораженным.

Третье посещение (совершенное мною) откроет нам в Медузе воплощение парадоксальных способностей; в ней действительно сосуществуют противополож­ности, окончательно не противопоставляемые, крайности, никогда не примиряю­щиеся, но никогда и не разделяющиеся: Медуза выступает не только против женственности и всякой сексуальности, но еще больше против амбивалентности и тем самым против всех противоположностей; именно таким образом она кон­центрирует в своем мутном взгляде поразительное всемогущество парадоксов.

Но по ту сторону страха кастрации, по ту сторону ошеломляющего воздействия реальности без посредников, по ту сторону завязывающего узлом, скручивающего и связывающего объятия парадоксов существует ли еще более фундаменталь­ный ужас? Напрашивается новый визит еще ближе к бессмыслице, к развязыва­нию, и он будет последним. Его нужно совершить совместно с Ж. П. Вернаном: Горгона, Горго, этот эллинист ее знал; он предпринял меры предосторожности против ее необычности, наводящей ужас.

Ничто не согласуется ни с чем в этом чудовищном теле; едва одна из частей начинает обретать смысл, как он тут же оказывается развенчанным, разрушенным, развязанным. Автор это хорошо увидел: все в примитивной Горго «отмечено странностью и необычностью»; «привычные вещи кажутся запутанными и синкопиро­ванными»; мужское — женское, небесное — дьявольское, высокое — низкое, внут­реннее — внешнее — «все категории накладываются друг на друга, пересекаются и перемешиваются». Можно ли себе вообразить (как мы попытались это сделать только что), что язык, выброшенный целиком изо рта, сам вытянутый как щель, представляет собой фаллическую сексуальность, недостающую в женской сексу­альности? Несомненно, сказал бы я, да как бы не так; поскольку этот язык выхо­дит из чрева, а щель — горизонтальная, рассекающая лицо насквозь, то именно через шею Медуза родит, умерев раз и навсегда. Медуза — это не только исправленная и переделанная анатомия. Это — разрозненная анатомия, это даже не рас­члененное тело, это тело невозможное: то, что представляют себе по ее поводу, тут же разбивается о непримиримость.

Я считаю, что передаю, а не искажаю мысль эллиниста, говоря, что рассматриваемая в своих крайних несообразностях Горгона, этот шедевр странного и не­обычайного, абсурда и чудовищности, воплощает немыслимое, непостижимое.

В это последнее посещение Медуза открывает нам секрет, который ценится на вес золота или ужаса: парадокс есть еще и род связывания; по ту сторону этой мыслящей без мысли машины располагается худшее, и это худшее нас приводит к первым страницам данной работы: это — непостижимое, немыслимое…

Статья. Леонид Заостровский. «КАСТРИРУЮЩАЯ КРАСНАЯ ЛИНИЯ»

Материал взят с сайта Лаканалия

Мне запомнился один эпизод нашего общения с Клодом Шодером во время супервизии команды Зеленого Острова.У нас на площадке Зеленого Острова нередко возникают сложности, связанные с отношением детей к правилу «красной линии». Казалось бы, ничего удивительного, здесь ребенок, можно сказать, впервые в своей жизни сталкивается с Законом как таковым. Не воплощенным в маме и папе, отношения с которыми отягощены воображаемым, а с абстрактным законом, который таков, потому что это закон, его соблюдение обязательно для всех, и более того, все перед ним равны. Можно биться головой, кричать, плакать, топать ногами, но красная линия все также безмолвно равнодушна, от этого, похоже, что она становится чуть более красной. А приветливые принимающие, словно бы их подменили, как один говорят: «Ты можешь негодовать, протестовать, обижаться — это твоё право, но красную линию на машине переезжать нельзя». Как говорили древние римляне: «Dura lex, sed lex», и ничего тут не попишешь.Причем когда поясняешь «нарушителю», что это правило существует для того, чтобы те, кто катается на «больших транспортных средствах» — на машине, велосипеде или лошадке, — не мешали тем, кто играет на ковре, что это как во взрослой жизни, где есть правила дорожного движения, проезжая часть, пешеходная зона, тротуар, то ребенок смотрит на тебя искренне непонимающим взглядом, казалось бы, говорящим: «Но ведь я же ни на кого не наезжаю…» Да, признаться честно, на таких машинах никого по-настоящему и не собьешь, а если захочется кого-нибудь толкнуть, то это можно и без машины сделать, никакая красная линия не удержит. Можно было бы сказать: «Это для того, чтобы был порядок», или: «Ну вот, малыш, теперь ты учишься подчиняться. Это одно из условий первичной социализации, а она принудительна, у тебя нет выбора. Как сказал бы Герберт Маркузе, я, в данном случае принимающий, осуществляю в отношении тебя акт «репрессии», а проще говоря, я тебя подавляю. Подавляю твою спонтанность, и тем самым ввожу тебя на путь субъективации, следуя которому ты станешь обычным «подавленным индивидом». Но, может быть, именно благодаря этому подавлению, ты потом познаешь радость «освобождения», а само слово «свобода» будет для тебя слаще райских яблок. Да и будет лучше, если это сделаю я, начитанный в психоанализе принимающий, нежели какая-нибудь Марья Ивановна, воспитательница из детского дошкольного учреждения». Нет, до такого цинизма не доходило. И вот, терзаемый сомнениями в том, насколько аккуратно я сопутствую детским душам на их первых подступах к Закону, я задал Клоду Шодеру вопрос: — Что и как мне следовало бы говорить в такой ситуации детям, чтобы императив Закона был принят ими как условие их собственного желания? То есть, чтобы они поняли, что соблюдать правила в их собственных интересах? Или даже сделать так, чтобы у детей появлялись только легальные желания, чтобы они сами желали быть лояльными?Задача была в том, как уберечь хрупкое детское желание от нередко травматичного столкновения с запретом. Но, по сути, не лишенный софизма вопрос, обернулся своей противоположностью: как воспитать конформистов по призванию?..На что Клод Шодер, в свою очередь, ответил вопросом:— А что бы вы сказали своему ребенку, если бы он захотел остаться в кровати со своей матерью?— Исходя из прочитанного, например, «чтобы стать взрослым, ты должен спать один, ты не можешь спать с мамой и, тем более, жениться на ней. Когда ты вырастешь, у тебя будет возможность спать с другой женщиной, которая будет тебя любить».— У Вас есть дети?— Пока нет.— Вот когда будут, Вы, я надеюсь, поймете, а иначе, Вам придется перечитать не только Фрейда и Лакана, но и Леви-Стросса, Марселя Мосса и даже Маргарет Мид. Увы, рационализация Закона не работает не только в отношении детей. Закон настаивает на самом себе ввиду своей собственной утверди-тельной силы, он самореферентен (ибо он Закон), не нуждается в каких-либо отсылающих к воображаемому аргументах. И не смотря на то, что подобных «отсылок» в человеческой истории немало, отметим, что для христианского моно-теизма, утверждающего, что Он «всеблаг» и «все-могущ», центральной остается проблема теодицеи, решение которой вынуждено проходить скользкими тропинками парадокса.Закон не-обходим в силу собственной структурной необходимости. Несколькими минутами позже, на перерыве, Ольга Суслова мне сказала:— Находясь с ребенком у красной линии, к чему же ты обращаешься? Он не в состоянии внять твоим аргументам, они проходят мимо, нельзя апеллировать к Оно. Только после того, как непреложность запрета положит предел поползновениями Оно, заставит Оно втянуть свои щупальца, тогда для него забрезжит про-свет реальности, в которой нужно следовать правилам, считаться с авторитетом, для того, чтобы удовлетворить свои желания не прямым, но неким обходным путем, что, однако, не воз-можно без сублимации, толчком к которой как раз и может послужить такое столкновение с запретом. И здесь не идет речь о каком-то садизме. Кастрация — это не садизм, это предел, черта перехода от одной формы психического существования к возможности другой. Говоря «нет», ты не совершаешь садистский акт, не включаешься в игру воображаемых отражений. Садист совершает насилие, так как он наслаждается этим, особенно, пытаясь облечь свои дей-ствия в форму «закона». Тогда как ребенок считывает это прилипшее к манифестации власти наслаждение, и таким образом прочитанное желание другого, может сделать из него перверсивного или же подавленного субъекта. Да садист и не нуждается, не стремится ввести Закон в полном смысле этого слова, его цель — получать наслаждение путем насилия и унижения другого, поэтому он может быть совершенно произволен в своих капризах.Коллизия желания и Закона, в свете лакановской мысли, состоит в том, что желание конституировано Законом, предстающим в предельной форме запрета. «Нет» утверждает не только принципиальную разделенность между другим и субъектом, их несводимость друг к другу, но также и разделенность самого субъекта, она же взывает к посреднику — слову, — что выводит в пространство между, где возможны обмен и превращения, запускающие бесконечную игру форм, в которых человеческие существа проживают свои жизни.

Статья. Мишель Фэн «ПСИХОАНАЛИЗ И ПСИХОСОМАТИКА»

Я постараюсь ответить в обобщенной форме и в той естественной последовательности, которая выстраивается под моим пером, на вопросы редакционного коми­тета, предложенные в целях подготовки специального номера журнала, посвя­щенного психосоматике1.

Характер вопросов, по моему мнению, отражает двойственное отношение к психосоматическим расстройствам, хотя группа, созданная для подготовки этого но­мера журнала, настроена на серьезное исследование. В этой амбивалентности можно усмотреть определенную традицию, свою историю.

Когда Франц Александер объявил на Международном конгрессе по психи­атрии, состоявшемся в 1950 году в Париже, о результатах работы, проведен­ной в Чикагском психоаналитическом институте и посвященной терапии па­циентов с соматическими расстройствами, реакция психоаналитического мира была чрезвычайно бурной. Полемика, пренебрегая позитивными аспектами док­лада Александера, сосредоточилась на использовании автором термина «психо­анализ» для обозначения метода лечения этих пациентов.

Франц Александер, еще в юности замеченный Фройдом, представлял собой и 1950 году значительную фигуру в психоаналитическом мире. Духовный сын Ш. Ференци, он, несомненно, обнаружил большое влияние учителя в своей психоаналитической теории. Основным вопросом того времени был страх перед «вос­крешением» (именно это слово фигурирует и здесь) активной техники Ференци. И хотя в ходе обсуждения никогда не вставал вопрос о том, чтобы назвать «пси­хоанализом» психотерапевтическую технику, применявшуюся при лечении па­циентов с соматическими заболеваниями, страх перед фактом повторного обра­щения к Ференци не уменьшился. Не усматривается ли связь между активной техникой, разрешающей трогать тело пациента, и смертельным соматическим заболеванием, которое унесло Ференци? Не это ли вызывает столь сильный страх воскрешения? Вполне возможно, что это так и есть. Ибо ни у кого не вызывают страха воскрешения причудливые мнения, объясняющие психосоматические расстройства некими архаическими фантазмами, которыми так изобилует психоаналитическая литература; вероятно, они появляются

с соблюдением всех необходимых ритуалов.

Пьер Марти и я нисколько не отрицаем своего восхищения Францем Александером и признаем, что его труды оказали влияние на наши последующие работы, Возможность воскрешения существует, правда в той степени, насколько новые психоаналитические теории, отлитые по определенной модели, сохраняют (в за­висимости от модуса контринвестиций) вытесненные отрывки из истории психоанализа. Не проявляется ли это в первом вопросе данного нам списка? Уподобле­ние соматического расстройства телесному безумию или телесной психопатии, не является ли это попыткой приспособить данные расстройства к хорошо зна­комой системе знаний, сложившейся в рамках так называемой классической метапсихологии? Если и правда, что в работах, посвященных психопатии, часто проводится аналогия между характерным функционированием психики и операциональным модусом жизни, отсюда не следует полного отождествления всего разнообразия соматических расстройств с поведением, в котором остается доста­точно видимой его инстинктивная природа. Здесь вспоминается одно замечание Фройда о мигрени, который заметил, что в ее патогенез включаются физиологи­ческие механизмы, отличные от аффективной природы истерии. По этой причи­не он отнес мигрень к актуальным неврозам.

Вопросы, связанные с проблемой физиологических механизмов, побудили к се­рии экспериментальных исследований, в результате которых под определением «психосоматический» стали понимать весьма разнообразные явления. К приме­ру, были выявлены определенные функциональные нарушения при возникнове­нии некоторых аффектов — наблюдения проводились с целью проверить рабочую гипотезу о том, что психическое блокирование процесса разрядки, который и есть по существу аффект, вызывает перегрузку физиологических компонентов, сопровождающих этот аффект (психическая блокада или отсутствие психических механизмов, используемых в других случаях с целью избежать аффекта).

Точно так же знаменитый «выброс адреналина», который обыкновенно в спортив­ной жизни считают подготовкой к противоборству, вне этого контекста, сам по себе может приводить к повышению артериального давления. Психосоматиче­ская теория Александера, о которой говорилось выше, основывается на понятиях того же порядка. Это способ мышления экспериментатора, создающего некий ра­бочий протокол своих наблюдений, что, естественно, вызывает у психоаналитика массу возражений, тех же, впрочем, что и в отношении нейрофизиологических исследований системы сон-сновидение.

Нет никаких сомнений в том, что клинический опыт работы с соматическими заболеваниями вырабатывает у клинициста определенное знание, которое с трудом поддается кодификации в терминах структуры или психосоматической организа­ции. Это знание проявляется в способности к выслушиванию пациента и диагностированию соматического расстройства (чему П. Марти представил многочислен­ные примеры). Эту способность к исследованию, которой нет у классического психоаналитика, можно объяснить лишь существованием специфических ориен­тиров. Созданная П. Марти классификация служит попыткой ответа на данный вопрос — ответа, неправленого, впрочем, не на поиск семиологической специфики (которая при этом не исключается), а на прогнозирование. Привержен­ность большинства аналитиков к системам, в которых присутствует Эрос, при­водит к недоверчивому отношению к классификациям, которые ставят навязчивое повторение в основу семиотики.

Впрочем, любая классификация тем и ценна, что постоянно подвергается сомнению и обсуждается. Между патологией, проявляющейся лишь в форме пси­хического расстройства, каким бы оно ни было, и прогрессивной дезорганизаци­ей с неопределенным прогнозом существует целая серия особых соматических расстройств. Их появление свидетельствует о своеобразной форме регрессии, от­личной от той, что наблюдается при психической патологии (площадка фикса­ции, по П. Марти), когда возможно клинически наблюдать достаточно сохранное Я. Это «сохраненное», несмотря на заболевание, Я не несет ответственности за соматическое расстройство; оно оказывается организованным благодаря этому расстройству. Именно здесь кроется расхождение с психоаналитиками, которые понимают соматическое расстройство как выражение фантазмов, превращающих тело в придаток психики.

Кодификация П. Марти, сосредоточенная исключительно на психических проявлениях, предпринята для того, чтобы оценить способность субъекта к восполне­нию Я, которое восстанавливается после фиксации на своеобразной лестничной площадке, созданной благодаря соматозу; при этом уточняется событие, лежащее в основе подобной регрессии. Трудно не признать, что регрессия влияет на соот­ветствующие качества либидо и ненависти (от качества к количеству).

Тогда становится понятным, что П. Марти ввел совершенно новый аспект психической энергии, описал особую динамику движений жизни и смерти, которые не совпадают с представлениями об Эросе и о влечении к смерти.

Новый антагонизм, обозначенный П. Марти, может показаться упрощением концепций Фройда о влечениях к жизни и смерти. Скорее всего, мы пока еще далеки от ясного понимания тех новаторских метапсихологических представлений, которые Фройд ввел в 1920 году, описывая то, что происходит «по ту сторо­ну принципа удовольствия». Простой пример — простой, потому что он прост для восприятия другими, — понятие вторичного нарциссизма, лежащее в основе иден­тификаций Я. Как было показано в «Я и Оно», для формирования вторичного нар­циссизма — состояния, субъективно измеряемого вариациями самооценки, — пред­стоит проделать трудный и мучительный путь.

Необходимость избавиться от влечения к смерти может находить для себя различные пути.

1. Экстериоризация влечения к смерти в направлении источников возбуждения, в которых как бы сплавляются возбуждающая ситуация и рецепторы, чув­ствительные к этому возбуждению (разрушительность и защита от возбуждения).

Откуда происходит подобная ориентация? Является ли бесспорным, что деструктивность влечения к смерти подвергается мутации? Соответствует ли деструктивность агрессивности? В настоящее время невозможно дать удовлетво­рительный ответ на все эти вопросы.

2. Слияние влечений к жизни и смерти, ведущие к образованию эротического
влечения, — понятие, которое создает значительные трудности в плане понимания термина либидо. После этого слияния возможны две судьбы — противоположные друг другу и взаимоисключающие.

Болезненное удержание эротического влечения, возможное лишь до определенного предела, порождает второй тип экстериоризации в направлении объекта, которая становится жизненно необходимой и на высоте своих проявлений созда­ет некую точку фиксации, а именно — первичный мазохизм. Вторичное возвра­щение удовлетворенной пассивности создает ситуацию компромисса, который служит компенсацией провала попытки абсолютного удержания эротического влечения.

В 1915 году Фройд объяснял двойное возвращение влечения «нарциссическим» обращением на самого себя; в 1924 году этот возврат интерпретируется им как фиксация на уровне первичного мазохизма (а не нарциссизма, как виделось первоначально).

Пересмотр концепции влечений, который происходит в 1921-1924 годах, заканчивается помещением частичных влечений под господство садомазохизма, призванного в последующем уступить дорогу примату генитальности, Но этот второй временной период, период эротизации, не стирает полностью первично­го времени, периода деструктивности. Здесь сосуществуют, как ни удивитель­но, в рамках той же тенденции, стремление уничтожить объект, исходящее из чи­стого инстинкта смерти, и телесный вклад эротического садистского влечения.

Вторичный нарциссизм, описанный в 1921 году как «результат любви Оно», образуется посредством воспроизведения через Сверх-Я влечения к смерти, иными словами, как инстинктивное проявление. Нет никакого сомнения в том, что подобный вторичный нарциссизм отличается от первичного Эроса, природа ко­торого по-прежнему остается загадкой, тем более что меланхолическая иденти­фикация, превращающая Сверх-Я в «чистую культуру инстинкта к смерти», транс­формирует Оно в десексуализированную организацию. Я не буду развивать дальше эту мысль, приведенную лишь в качестве простого примера сложности метапсихологии второй топики. На самом деле это показывает, как отсутствие в данной работе Фройда всякого упоминания о материнской любви, которая существует в женщине — хранительнице потомства, делает Эрос совершенно недоступным для понимания. Любая эволюция осуществляется в условиях первичного жен­ского вклада и послеэдиповой нежности, объединяющей семейный клан. Это не опровергает последние Фройдовские концепции, а лишь придает им цементирую­щую связь любви, которая делает их более прочными. Тогда индивидуальные со­четания влечения к жизни и смерти можно представить как образ самки, которая делается подозрительной и опасной, если обижают ее малышей. Эта подозритель­ность вызвана как опасностями, исходящими от самих малышей, так и угрозой со стороны возможных хищников.

Я полагаю, что механизмы, описанные П. Марти, достаточно легко интегрируются в Фройдовские концепции. Тем не менее, П. Марти отказывается видеть выра­жение влечения к смерти в навязчивых повторениях. Хотя динамическая концепция П. Марти и вводит понятие «психосоматической эволюции», индивидуальные движения к смерти здесь определяются как «контрэволюционные». Таким образом, подразумевается, что эволюция происходит посредством активного психи­ческого функционирования, которое может наблюдаться как в рамках здоровья, так и в сфере специфической, полностью ментализированной патологии. Из этого следует, что соматические расстройства, неожиданно возникающие вместе с психопатологическими проявлениями, свидетельствуют о недостаточности функции этих последних. Именно таким образом следует интерпретировать кодифи­кацию П. Марти, которая нацелена на выявление слабых мест среди больших ка­тегорий, описанных в психоанализе и психиатрии.

Согласно Фройду, регрессия возникает вследствие разочарования, связанного с любовной жизнью — в хороших случаях, и разочарования, влияющего на нарциссическую организацию Я — в плохих случаях, и ведет к прежним объектам, которые тем самым повторно инвестируются квазигаллюцинаторным образом. Можно говорить о «регрессии в полном объеме», когда имеют место: регрессия влечений (что означает мутацию, выражающуюся в слиянии регрессивного дви­жения и влечения), регрессия Я (то есть подавление старых механизмов защи­ты), топическая регрессия (модификация Сверх-Я, перераспределение первой топики), формальная регрессия (особенно хрупкая, так как касается наиболее высокого уровня эволюции психического развития и ее богатство зависит от ка­чества вторичных процессов — она определяет «плотность предсознательного», по выражению П. Марти) и, наконец, временная регрессия (при которой проис­ходит доминирование вечного над актуальным).

Регрессия в определении П. Марти имеет совсем иной характер и происходит вследствие недостаточности описанной системы. Она также является результатом разочарования (в широком смысле слова), как, например, при аллергическом отношении к объекту, описанном П. Марти в 1957 году Grosso modo; в аллерги­ческом отношении к объекту преобладает отрицание треугольного конфликта с тенденцией к слиянию с объектом. (Это перекликается с описанными Шпицем маленькими экзематиками, которые не испытывают никакого страха перед незна­комым лицом: здесь также исключается из структуры личности Сверх-Я и его бессознательный аспект взрослого соблазнителя.) Некоторый идеал Я, тем не менее, существует: он следит за сохранением иллюзии слияния.

Подобная организация Я, которая устраняет изнутри представление об эро­тическом отце, приведет к очевидным расстройствам, связанным с возвратом извне отвергаемой репрезентации. Соматическое расстройство приводит к тому, что эта организация Я, экономя на проекции, не только интегрируется в норму, но и служит вектором сильной потенциальной симпатии — не это ли чувство вызывает личность, сосредоточенная на идеале бесконфликтного объектного отношения?

В связи с этим возникает ряд комментариев. Возвращение к переживанию слияния, которое удовлетворило бы все желания и потребности, является извечным стремлением, присущим человечеству. Оно позволяет как бы вновь пережить ил­люзию полного удовлетворения в результате слияния потребности и желания либо дает возможность как бы вернуться назад,

в период первичной иллюзии, предшествующей травматизму. Позволяет ли аллергическое расстройство совершить этот возврат к невозможному? Нужно ли его уподоблять состояниям эссенциальной гипомании или искусственно вызванной эйфории при наркоманиях? Ведь психиатры уже давно отмечали гипоманиакальное поведение у некоторых аллергиков, связанное с состоянием эйфории. Вспомним также о «медовом меся­це», описанном Б. Грюнберже, у некоторых пациентов в начале психоаналитиче­ского лечения, который характеризуется приподнятым настроением.

Аллергическое отношение к объекту, описанное П. Марти в 1957 году, можно свести к тому, что пациент, работая сеанс за сеансом при постоянной поддержке приподнятого эмоционального фона, трансформирует основное правило психоанализа в своего рода утечку мыслей, происходящую не из-за интеллектуальной недостаточности, но вследствие потребности удовлетворить наилучшим образом требование объекта-аналитика. Именно в этом заключается слабое место лично­сти: такой пациент — это не его величество ребенок, он всего лишь тот, кто должен заставить другого поверить в то, что он все еще король. Этот последний стал ко­ролем не в результате проекции всемогущества субъекта, а потому, что ребенок самим фактом своего рождения восстанавливает иллюзию его королевства. По­хищение этой первичной проекции лишает индивида данного механизма: такой субъект не способен выйти из мечты своей матери. (В других случаях отсутствие первичной проекции вызывает, напротив, неумеренное использование этого ме­ханизма.)

Следующий комментарий касается психической экономики: какова природа энергии, задействованной в данной патологии. У одного и того же человека соматическое расстройство может проявиться при первых признаках триангуляции объектного отношения, но оно может также возникнуть и при потреблении рыб­ного супа. Точнее говоря, приведенное выше описание редко существует в чистом виде, в большинстве случаев существует некая невротическая бахрома истерофобического типа. Эта бахрома может исчезнуть, оставляя место объектному отноше­нию по типу слияния; когда последнее, в свою очередь, подвергается расстройству, происходит соматический криз, свидетельствующий о нарушении иммунологи­ческого динамизма. Прыжок в сому можно осмыслить посредством понятия мута­ции психической энергии в нечто иное, что задействовано в соматическом расстрой­стве. Эта мутация практически не поддающихся медикаментозному лечению истерофобических расстройств в соматическое расстройство делает их гораздо более чувствительными к фармакологическому воздействию (например, в случае астматического приступа).

Короче говоря, у пациента, страдающего аллергией, присутствует нарушение Я (недостаточно организованное Сверх-Я), формирующее практически нормальную личность ценой соматического расстройства, которое позволяет сохранять в прежнем состоянии нарушенное Я. Экономическая проблема, которую пред­ставляет собой соматическое расстройство, могла бы стать темой для защиты дис­сертации по дуализму психического и соматического, признающего возможность мутаций. Пьер Марти, напротив, исходя из этих утверждений, разработал эволюционистскую психосоматическую теорию,монистическую по своей сущности, где рассматриваются возможные мутации жизненной силы, которая находится в постоянном столкновении с «контрэволюционистскими» силами — дериватами влечения к смерти, в свою очередь, происходящего, по Фройду, от наследства влечений.

Подобная концепция кажется близкой идеям Джексона, которые также основываются на спенсеровских концепциях эволюции, но с двумя отличиями — дефицит симптома располагается в психике, а соматическое расстройство является его результатом. Основным в эволюции является не интеллектуальное функцио­нирование, а формирование эдиповой структуры.

На самом деле экономическая концепция П. Марти не противоречий дуализму влечений у Фройда, сложные разработки которого не перестают служить объектом дискуссий.

Пример пациентов-аллергиков позволяет выделить специфический аспект психосоматического мышления: нарушение Сверх-Я происходит не от доминирования одного из имаго, а вследствие повторения модуса функционирования социо-семейного кадра, для которого типично отсутствие проработки конфлик­тов. Конфискация «его величества ребенка», или Я-идеала, совершаемая ради объекта, одновременно лишает субъекта возможности проецировать Я-идеал на объект, который таким образом мог бы стать идеалом-Я, исходящим из соб­ственно детского нарциссизма. Получающееся в результате образование предназ­начено оберегать первичную иллюзию слияния с матерью, которая формируется в период беременности, когда ребенок является лишь мечтой матери. Материн­ский идеал в отношении собственного ребенка, по своей природе антиэволютивиый (так как наиболее полное удовлетворение испытывается в отношениях с плодом), несет в себе конфликт, так как ему неизбежно противопоставляется реальность взросления. Субъект взрослеет в зависимости от модуса, который сохраняет материнский нарциссизм. Не свидетельствует ли это очень схематич­ное описание функционирования без проработки конфликтов о том, что здесь поддерживается постоянное давление, исходящее от «архаической» матери, внутреннего объекта? По-моему, нет, поскольку та же самая связь может приве­сти к примату первичных идентификаций, в тех случаях, когда фрустрация, ус­тремленная на первые проекции, уступает место крайне неистовому использо­ванию этого механизма. Эволюция подвергается искажению, но это все-таки эволюция. Повторение а minima скрытого травматического невроза в случае ал­лергии: создается ситуация, вызывающая эволюционное повторение; происхо­дит резкий упадок этого движения посредством реактивации старого травма­тического невроза, организация которого находится «по ту сторону принципа удовольствия».

Как уже говорилось выше, я выбрал пример аллергических расстройств по той причине, что недавно меня попросили прокомментировать наблюдение Жюльетты Ф., опубликованное в журнале «Психосоматическое исследование» почти трид­цать лет назад. Данное наблюдение, сделанное в 1960-е годы, комментируется практически в любой книге, даже если интересы ее автора лежат в иной области.

Речь идет не об описании клинического случая, а о публичном осмотре пациентки, комментируемом по мере развития беседы.

Исследование этого случал мигрени подтверждает аллергическое происхождение болезни.

Жюльетта Ф. — молодая женщина двадцати восьми лет, но профессии медсестра.Уже несколько лет у нее наблюдаются типичные приступы мигрени, которые меша­ют ее работе. Она очень симпатичная, у нее свободная речь, богатая ассоциациями, которой не мешает присутствие большой аудитории. Когда какой-нибудь элемент ее речи, повторенный исследователем, приближается к конфликтным представлениям, у нее тут же появляется некое расстройство мышления, исчезающее, как только кон­сультант удаляется от этого нежелательного и опасного сюжета. Из ее слов легко вырисовывается актуальный конфликт, присутствующий в ее повседневном поведе­нии: старшая медицинская сестра отделения не верит ее приступам мигрени и наме­кает на то, что они лишь являются поводом, чтобы не ходить на работу. Жюльетта Ф, призывает в свидетели своих коллег, которые могли бы опровергнуть это ложное обвинение, и ожидает, что консультант вместе со слушателями тоже окажут ей поддержку. При этом она делает небольшое замечание, свидетельствующее о ее толерантности в отношении одной из слушательниц, появившейся в аудитории с опозданием. Ассоциации приводят ее к описанию собственных родителей: суровой Матери, слишком сосредоточенной на работе, сдержанной в своих чувствах, далекой от все­го, что связано с удовольствием. Близость данного описания с личностью старшей сестры приводит к тому, что мадемуазель Ф. начинает обнаруживать замешатель­ство и затруднения речи при упоминании конфликта «работа — удовольствие» (а имен­но, когда речь зашла о ее помолвке). Отца, напротив, она описывает как человека неж­ного, больше озабоченного счастьем своих детей, чем их успехами и трудолюбием.

Единственный сознательный конфликт, в котором пациентка противопоставила себя матери, касался выбора ее работы: она прекратила профессионально-тех­ническое обучение, навязанное матерью, чтобы стать медсестрой.

Комментарии авторов подчеркивают бесконфликтное объектное отношение мадемуазель Ф. (отсутствие тревожных реакций в начале беседы, терпимость к присутствию слушателей и даже по отношению к тем, кто, придя с опозданием, играет некую интрузивную роль по отношению к сложившемуся кадру обследования), а также ее легкие переходы от одного объекта к другому. Они используют особый термин «преследующий» для обозначения тех моментов, когда мадемуа­зель Ф. волновалась, — моменты, которые могли бы спровоцировать эдипово эхо. (Это эхо переживалось как преследователь.)

Термин «преследующий» сегодня мог бы вызвать дискуссию, так как он оказался тесно связан с понятием проекции. Поскольку в данном случае нет проек­ции в буквальном смысле слова, наблюдаемый здесь механизм скорее напоминает перегрузку работы сновидений в результате какого-то неожиданного источника возбуждения (как, например, внешние шумы или затрудненное пищеварение). Пациентка страдает мигренью — это аллергическая локализация, имеющая осо­бые аспекты, которые выделяют ее из ряда других расстройств сходного проис­хождения. Эти пациенты придают особую ценность рациональному мышлению, и у страдающих мигренью мы не обнаруживаем той беспечности, которая наблюдается у экзематозных и астматических больных.

В речи этих последних можно обнаружить проявления психических механизмов конденсации и смещений, что нередко придает им гипоманиакалъную окраску. Прежде чем проводить аналогию между речью Жюльетты Ф. и сновидением, необходимо вспомнить о вторич­ной проработке, составляющей содержание сновидения. Как известно, вторичная проработка также охраняет сон, обеспечивает прочность системы «сон-сновиде­ние». В связи с этим отметим, что прочность системы «сон-сновидение» не явля­ется первичной и возникает лишь как следствие удовлетворительной проработки материала влечений. То, что хорошо для репрезентации влечения, плохо для сна. Любая эволюция классического аллергика не должна пробуждать тоски, связан­ной с материнским имаго.

Свою мать Жюльетта Ф. описывает как женщину, у которой инвестиции в работу доминируют над любым стремлением к удовольствию. Единственный часто цитируемый конфликт — ее отказ стать портнихой, как того хотела мать, и выбор профессии медсестры, — представляет собой решение, которое не нарушает трудовых инвести­ций и не шокирует мать. Напротив, привязанность к отцу, которого она характеризует как нежного, терпимого к удовольствиям, могла бы приобрести конфликтный ха­рактер, если бы здесь появилась хоть нотка сексуальности. Именно это можно было наблюдать во время обследования, когда оказался затронут указанный аспект. Па­циентка, однако, не говорит о том, что это различие между отцовским и материнским темпераментами приводило к серьезным конфликтам между ее родителями. Мать принимала отца, как он есть, и фактически он служил как бы дополнением к ней самой.

Между родителями мог бы возникнуть антагонизм в этом отношении. Наряду с Л. Крейслером и М. Суле, мы описали подобный конфликт при астматическом синдроме у маленьких детей. Примером может служить мать, которая ежедневно оставляет своего ребенка, чтобы иметь возможность работать: она не переносит прогресса, который совершает ее ребенок с кормилицей, и вынуждена его регрессировать, каждый раз возвращаясь с работы. Тело ребенка превращается, таким образом, в место конфликтной встречи, нередко бессознательно сексуализированной. Источниками подобного конфликта могут также служить родители. Тело ребенка как бы становится местом первосцены, которая исключает его присут­ствие. Появляющиеся в результате этого аллергические расстройства являются особенно тяжелыми.

Однако манера, с которой Жюльетта Ф. говорит о своем конфликте со старшей медсестрой, которую она считает причиной своей мигрени, указывает на изменение, которое может произойти с родительским образом: старшая сестра не верит ее приступам, она видит в них лишь предлоги, предназначенные для маскировки бесстыдного поведения. Повторное обретение отца является не простым смеще­нием материнского образа на образ отца, а актом, ответственным за разрыв бес­конфликтного слияния, навязанного матерью.

Я не думаю, что данное наблюдение, сделанное более чем тридцать лет назад, потребовало бы сегодня значительных изменений в его изложении. Однако теоретическая проработка значительно обогатилась с тех пор. Тот факт, что эта

симпатичная пациентка, социально хорошо устроенная, собирающаяся выйти замуж, имела Идеал Я, происхождение которого не носило характера пост-Сверх-Я и который берет свое начало не в личном Я-идеале (вышедшем из его величества ребенка), а в реконструкции Я-идеала матери; что ее отец инвестирован в полней мере как реальный отец, но не в качестве эротического отца; что при этом не отме­чается видимого психического ущерба благодаря соматическому страданию — вся эта констелляция заставляет думать об экономике влечения.

Известны описания больных с неврозом характера при доминировании, фаллического нарциссизма, где благодаря сосуществованию язвы желудка или повы­шенного артериального давления механизмы проекции и стойкого отказа от пас­сивности практически отсутствовали. Однако эти неврозы характера, частично лишенные своих «проекционно-интроекционных» механизмов, являются хруп­кими и рискуют подвергнуться разрушению при малейшем препятствии. Даже на высоте успеха, возможного благодаря нарциссической поддержке, эти состояния отнюдь не исчерпаны в экономическом плане и сохраняют тенденцию к дезорга­низации. Психоаналитики не могут больше игнорировать описанных П. Марти постепенных дезорганизации, которыми практически никто не занимается и ко­торые чаще всего приводят к смерти. Такого рода дезорганизация, располагаясь на другом конце цепи, как бы составляет пару с эдиповым конфликтом.

Рассматривая случай Жюльетты Ф., мы смогли обнаружить подлинную реорганизацию личности, установившуюся благодаря соматическому расстройству, — реорганизация, ставшая результатом возобновления эволюционного процесса, происходящего в сфере, отличной от той, что связана с эдиповым структурирова­нием. Дезорганизующее влияние носит при этом ограниченный характер и лока­лизуется в одной точке — эдипов запрет влияет не на влечение, а на его развитие (на его судьбу). Реорганизация использует, среди прочего, способность к смеще­нию объектных инвестиций, иллюзию возможности длительного слияния с объек­том, которая обеспечивает исключительную эмпатию.

В других конфигурациях незаконченность эдиповой структуры (ее программирования, по выражению П. Марти) приводит к более хрупким состояниям. Невроз характера с фаллическим нарциссизмом, о котором упоминалось выше, выстроен на утверждении существования фаллоса там, где отсутствует пенис; он представляет собой не что иное, как колосс на глиняных ногах. Это утвержде­ние возникло (наряду с другими) вследствие массивной фрустрации, касаю­щейся пассивного удовлетворения, вписанного в судьбу влечений. Что же проис­ходит с носителями подобной структуры? Они в сильном возбуждении переживают свою незавершенность всякий раз, когда воспринимают совершенного индивида. «Потому что я не могу им быть, хотя бы в той мере, в какой я им наслаждаюсь!» — восклицание, которое приводит Ф. Паш при описании гомосексуалистов, влечет за собой проективное утверждение: «Он хочет наслаждаться мной». Эта проек­ция позволяет вернуть извне активный объект, способный дать пассивное удов­летворение, которого так не хватает, но одновременно и снова разрушить колосс на глиняных ногах. Таким образом, колосс находится между преследованием и меланхолической идентификацией: он представляет собой ментализированного колосса, который нельзя отнести к неврозу характера, то есть состоянию, пограничному с психозом. В то время как психическое заболевание вызывает ментализацию в патологической форме, нарциссическо-фаллический невроз ха­рактера проявляется в поведении: нужно, чтобы совершенный индивид реально появился, для того чтобы возникли психические реакции, которые организуются в виде конкретного поведения. Последние носят часто адаптативный характер и могут способствовать успеху в различных областях. Таким образом, данный тип личности оказывается зависимым от перцепций, поступающих из окружающей среды, необходимых для сохранения примата психического функционирования. Утрата среды приводит к серьезной декомпенсации, которая уже не позволяет избежать травмирующих элементов, составляющих «противо-эволюционные» тенденции. Сома еще может защищаться своими собственными силами и сред­ствами, которые предлагаются традиционным лечением: именно на психическом уровне, лишенном средств защиты, разворачивается полная картина патологии. С психосоматической точки зрения психический аппарат, в котором нарушена функция переработки, имеет слишком мало автономных средств для самозащиты, когда в него не поступают возбуждения из среды обитания.

То, что становится карикатурным при неврозах характера, более или менее распространено во всем мире, где каждый нуждается в возбуждениях, поступающих из внешней среды, для полноценной психической деятельности. Времен­ное отсутствие этих возбуждений приводит к ощущению пустоты, потере интереса и отсутствию регрессивного восстановления связей с объектами прошлого. Эта пустота, эта потеря интереса, которые часто называют усталостью, после опреде­ленного предела ведет к эссенциальной депрессии, скрытой депрессии, утратив­шей свою психическую симптоматику, депрессии сирот. Это не белый психоз, так как пустота возникает не вследствие «отбеливания», а в результате возврата си­туации несовершенства после некоторого периода компенсации.

Я заканчиваю данное описание, вспоминая пациентов, в ходе обследования которых создавалось впечатление о том, что они аффективно насыщены, обнаруживают определенный талант и ведут активную жизнь, в которой аналитик обнаруживает связи, служащие подтверждением существования достаточной Предсознательной функции. При этом не учитывается то, что составляет тайну отношения, те признаки, весьма выраженные у подобных пациентов, по которым обнаруживаются потеря интереса, ощущение неполноты жизни. В момент окон­чания беседы часто пациент после фразы «Вот, пожалуй, и все» обнаруживает тя­желое чувство полного конца. Обследующий не замечает того, что все функцио­нирование пациента оживляется лишь по причине существования «ушей, которые слушают» и «глаз, которые смотрят»: иными словами, связь «слово-вещи» гаран­тирована лишь присутствием видимого и доброжелательного слушателя.

В психоаналитической литературе последнего времени сообщается о случаях анализа, когда такие пациенты резко ухудшаются, как только оказываются на кушетке: они потеряли из своего поля зрения слушателя, а с ним и основную часть своего предсознательного функционирования. Я не скрываю своего скептицизма, когда при докладе подобного случая описывают улучшение: эта

ситуация скорее приведет больного к стационированию в больницу, чем к развитию психоаналитического процесса. Говоря более жестко, причина этой ситуации заключается в том, что больший, подвергающийся классическому психоанали­зу, становится восприимчив к «индивидуальному движению смерти», которое не следует смешивать с Фройдовским влечением к смерти. Среди психоаналитиков, интересующихся соматическими расстройствами, пока не сложилось общей точ­ки зрения на природу движений жизни и движений смерти. Наше исследование, напротив, приводит к определенной интеграции психоаналитических знаний в лоне исследователей, мобилизованных на изучение жизни и смерти людей, — интегра­ции, основанной не на парадоксальном желании признания (можно ли вообще признать существование бессознательного без многочисленных ограничений!), а на том простом факте, что в данном случае без нас невозможно обойтись.