Статья. Юлия Кристева “НОВЫЕ БОЛЕЗНИ ДУШИ. “

Статья. Юлия Кристева “НОВЫЕ БОЛЕЗНИ ДУШИ. “

Есть ли у вас душа? Этот вопрос, который может быть философским, теологическим или же просто неверно истолкованным, имеет особую значимость для наше­го времени. В век психиатрической медицины, аэробики и господства средств массовой информации возможно ли все еще существование души?

Медицина или философия?

Плодотворные дискуссии между древнегреческими врачами и философами привели в результате к ряду тонких изменений понятия «psyche», прежде чем оно стало понятием «anima» греко-римского стоицизма. Врачи периода античности вновь обратились к метафизическому различию между понятиями тела и души и пришли к плодотворной аналогии, которая послужила прообразом современной психиатрии: они говорили о «болезнях души», которые сравнивались с бо­лезнями тела. Эти болезни души включали страсти, от печали до радости, и даже бредовые состояния. Хотя, некоторые врачи использовали этот параллелизм для обоснования «монистической» концепции человека, для большинства из них ра­дикальное отличие между психической и соматической сферами подтверждалось взаимным присутствием этих сфер, если не их изоморфизмом.

С античных времен господствовало преобладание дуалистических воззрений: никоторые люди высказывались в поддержку представлений о комплементарности движущих сил в этих сферах, в то время как другие говорили о труднораз­решимых противоречиях. Несмотря на предпринимавшиеся научные усилия, в ходе которых делались попытки свести психику к соме, душа, которую нам не удастся локализовать (находится ли она в сердце? в тканевой жидкости? В мозге?), остается непостижимой загадкой. Как смысловая структура, психика олицетворяет связь между говорящим и слушающим, которая наделяет ее терапевти­ческой и моральной ценностью. Кроме того, делая нас ответственными за наши

тела, психика спасает нас от биологического фатализма и формирует нас в качестве обладающих даром речи существ1.

Инкарнация Христа, то есть телесные и душевные страсти человека-бога, дала импульс для психического динамизма, который питал внутреннюю жизнь христиан в течение двух тысяч лет. Пылкие эксцессы, направленные на абсолютный субъект — Бога или Христа — перестали считаться патологическими. Вместо это­го они воспринимались как отображающие мистическое странствование души, стремящейся к Абсолюту. Однако прежде чем стало возможно переосмысление душевного заболевания, должна была быть подорвана диалектика троицы, анато­мия должна была начать применяться к телу, и болезненные душевные состоя­ния должны были стать объектами наблюдения и исследования. В тот период ду­шевное заболевание укоренилось в священном месте психиатрической больницы. Мишель Фуко написал чудесный рассказ о такой клинике, в которой признава­лась душа, но лишь как знак больного тела2. Давайте вспомним, однако, что такое восприятие возникло задолго до эры разума, ибо его корни могут быть прослежены к греческой философии и медицине, представители которых ввели отличие и про­пели аналогию между болезнями тела и болезнями души. Подобно древним грекам, современные психиатры — в особенности Филипп Пинель3 — выступали в поддер­жку физических и моральных теорий происхождения душевного заболевания4.

Фройд может быть помещен в русле этой традиции, ибо он недвусмысленно выступал в поддержку философского дуализма5, который он развивал посредством своей концепции «психического аппарата»6 — теоретической конструкции, которая несводима к телу, подвержена биологическим воздействиям, однако главным образом наблюдаема в языковых структурах. Будучи прочно укоренена

в биологии посредством влечений, однако, зависящая от автономной логики, душа, как «психический аппарат», дает начало психологическим и соматическим симптомам и видоизменяется в ходе переноса.


Однако, отдавая приоритет душе, исследования бессознательного и переноса привели к более значительному результату, чем простое возрождение древнегре­ческой дискуссии относительно души и тела. И что еще важнее, фройдовское понятие психики бросает вызов этому ранее предполагавшемуся дуализму и выхо­дит за рамки гипертрофии психологического, которую многие исследователи рассматривают как определяющую черту психоанализа. Аналогичным образом, различные аспекты психоанализа пересекают границу между телом и душой и исследуют различные элементы, которые переступают пределы этой дихотомии: например, энергетический компонент влечений, определение смысла на основа­нии сексуального желания и осуществление лечения внутри границ переноса, ко­торый понимается как повторение более ранних психосенсорных травм. Тем не менее, лингвистический механизм остается в основе лечения: как означающий Конструкт, речь как анализанта, так и аналитика включает в себя различные серии репрезентаций. Мы осознаем многообразие этих серий, однако можем справед­ливо утверждать, что они являются преимущественно «психическими» по свое­му происхождению, сколь бы далеко сводимыми они ни были к тому биологиче­скому субстрату, который современная наука более или менее установила для нас.

Предлагая различные модели души, психоанализ расширяет наше понятие «psyche», признает особенности наших способов обозначения и абсорбирует пато­логию в специальные логические системы. Хотя понятие психологического неду­ги по утратило своей специфической валидности, психоанализ склонен связывать его с одной из логических возможностей, неотъемлемо присутствующих в любом фройдовском «психическом аппарате» или лакановском «поле речи» (parletre). Хотя понятия «нормы» и «аномалии» также подвергаются сомнению, воздействие психоанализа не ограничивается в результате ниспровержением — которое привлекало свободные умы в течение почти сотни лет. Акценты на смысле и ис­пользовании эротизированной речи в переносе остаются наиболее важными чер­тами необычной судьбы открытия Фройда.

Будучи лояльным к этике человека, которую Запад разработал внутри сфер сво­ей философии, религии и науки, психоанализ взывает к жизни говорящих существ, усиливая и исследуя их психическую жизнь. Вы живы тогда и только тогда, когда вы обладаете психической жизнью. Какой бы расстраивающей, непереносимой, смертоносной или возбуждающей не могла она быть, эта психическая жизнь которая объединяет различные системы репрезентации, вовлекающие в себя ис­пользование языка, – дает нам доступ к нашему телу и к другим людям. Вследствие обладания душой мы способны к действию. Наша психическая жизнь явля­ется дискурсом, который функционирует. Вредит ли она нам или спасает нас, мы являемся ее субъектом. Наша цель здесь состоит в анализе психической жизни, то есть в ее разрушении и последующем восстановлении. Важные воздействия пол­ных смысла репрезентаций никогда ранее не осознавались и не использовались столь точно и значимо. С Фройдом произошло возрождение psyche. Обогащен­ная иудейским плюрализмом ее интерпретаций, душа развилась в многогран­ную и полифоническую психику, которая лучше оснащена для обслуживания

«пресуществления» живого тела. Следовательно, мы можем оценить осуществленный Фройдом могущественный синтез предшествующих традиций, ибо посред­ством приписывания душе новой ценности Фройд смог подробно разработать курс действий, который являлся одновременно терапевтическим и моральным.

Прогресс в естественных науках, в особенности в биологии и неврологии, сделал для нас возможным представлять смерть души. Так как мы постоянно деко­дируем секреты нейронов, их тенденции и их электрические движущие силы, неужели мы до сих пор нуждаемся в этой устарелой химере? Не продвинулись ли мы уже к когнитивным конструктам, которые смогут объяснить как клеточное, так и человеческое поведение?

Как бы там ни было, нельзя не заметить, что эта тема, душа, которая считалась изгнанной из «чистых» наук, находится в процессе триумфального возвращения в большинстве утонченных биологических теорий, которые входят в разряд когнитивной науки. «Образ присутствует в мозге до объекта»1, — утверждают биоло­ги. «Когнитивная архитектура не ограничена нервной системой; напротив, нервная система пронизывается когнитивной архитектурой, которая здесь присутствует».2 «Мы не можем здесь обойтись без телеономии».3 «Невозможно понять, как мож­но представить психическое функционирование, которое не включало бы в себя репрезентацию цели, то есть, которое не подразумевало бы субъекта, который пытается представлять как себя, так и свою ожидаемую цель».4

Образ до объекта, субъект, телеономия, репрезентация: где же может быть обнаружена душа? Если цель когнитивной науки не в том, чтобы вести биологию к возрожде­нию спиритуализма, мы можем задаться вопросом, как устроена душа. Какие репре­зентации и какие логические переменные образуют душу? Психоанализ необязательно дает ответы на эти вопросы, но это та дисциплина, которая ищет на них ответы.

Можем ли мы говорить о новых пациентах?

В то же самое время, повседневный опыт указывает на явное сокращение частной жизни. В наши дни у кого еще остается душа? Всем нам слишком хорошо известна та разновидность эмоционального шантажа, которая напоминает нам о телевизионных сери­алах, однако такое принуждение является просто побочным продуктом истерической неудачи психической жизни, которая уже ранее изображалась романтическим недо­вольством и средневековой семейной комедией. Что касается возрожденного интереса к религии, у нас есть основание для вопроса о том, проистекает ли он от законного поиска или от психологической нищеты, которая предписывает, что вера дает ей искусственную душу, которая может заменить ампутированную субъективность. Ибо всплывает утверждение: нынешние мужчины и женщины — которые снедаемы

стрессом и стремятся к получению, трате де: юг, к удовольствиям и смерти — обходятся без репрезентации их опыта, которую мы называем психической жизнью. Действия и непосредственный отказ от них заменили интерпретацию смысла.

У пас нет ни места, ни времени, необходимых для созидания нашей души, и простой намек на желательность такой активности кажется легкомысленным и противо­речащим здравому смыслу. Находясь в тисках своей отчужденности, современный Человек является нарциссической личностью — нарциссом, который может страдать, и который не ощущает никаких угрызений совести. Он проявляет страдание в сво­ем теле и поражен соматическими симптомами. Его проблемы служат объяснением его бегства от тех самых проблем, которых парадоксальным образом домогается его собственное желание. Когда он не находится в депрессии, он захвачен маловажными и никчемными объектами, которые предлагают первертное удовольствие, но не при­носят удовлетворения. Живя в разорванном на части и ускоренном пространстве и времени, он часто испытывает затруднения в осознании своего собственного облика; будучи лишен сексуальной, субъективной или моральной идентичности, это земно­водное является пограничным, ограниченным или «ложным я» — телом, которое действует, часто даже без телесных радостей от такого деятельного дурмана. Современный человек теряет свою душу, однако не знает об этом, ибо психический аппарат является тем, что регистрирует репрезентации и их значимые ценности для субъекта, К сожалению, эта темная комната нуждается в ремонте.

Разумеется, то общество, которое формирует современных индивидов, не бросает их в затруднительном положении. Они могут находить одно возможно эффективное решение своих проблем в нейрохимии, благодаря методам воздействия которой часто могут излечиваться бессонница, различные виды тревожности, определенные психотические состояния и некоторые формы депрессии. И кто мог считаться ви­новным за возникновение таких состояний. Здесь тело вступает в борьбу с невиди­мой территорией души. Давайте говорить по существу. Вы ничего не можете с этим поделать. Вас переполняют образы. Они овладевают вами, они заменяют вас, вы грезите. Захваченность галлюцинацией возникает при отсутствии границ между удовольствием и реальностью, между правдой и ложью. Воспринимать жизнь по­добно сновидению — мы все желаем этого. Существует ли это «ты» и это «мы»? Ваши проявления стандартизируются, ваши рассуждения становятся такими же, как у всех. По этой причине, действительно ли вы обладаете собственным разумом?

Если наркотики не становятся направляющей силой в вашей жизни, то ваши раны «залечиваются» картинками, и прежде чем вы сможете говорить о ваших состояниях души, вы погружаете их в мир средств массовой информации. Получаемые из этого мира образы крайне могущественны в обуздании ваших тревог и желаний, в снижении их интенсивности и в приостановке их смысла. Они оказывают автоматическое воздействие. Как результат, психическая жизнь современных индивидов колеб­лется между соматическими симптомами (заболеванием и последующей госпитализацией) и визуальным изображением их желаний (грезы перед телевизором). В такой ситуации, психическая жизнь блокируется, тормозится и разрушается.


Однако мы слишком легко соглашаемся с тем, что такая мутация может быть благотворной. Являясь чем-то большим, чем простым удобством или новым вариантом «опиума для парода», текущая трансформация психической жизни мо­жет служить предвестником нового состояния человечества, в котором психологические удобства окажутся в состоянии преодолевать метафизическую тревогу и потребность в смысле. Не ожидает ли нас прекрасное будущее — получать удовлетворение от таблетки и экрана телевизора?

Проблема состоит в том, что путь к такому супермену усыпан ловушками. Громадное разнообразие проблем может приводить новых пациентов на кушетку ана­литика: затруднения в сексуальной жизни и в сфере взаимоотношений, сомати­ческие симптомы, трудности самовыражения и общее недомогание, вызываемое употреблением языка, воспринимаемого как «искусственный», «пустой» или «механический». Эти пациенты часто напоминают «традиционных» анализантов, однако «болезни души» вскоре прорываются сквозь их истерическую и обсессивную оболочку — «болезни души», которые не обязательно являются психозами, однако которые вызывают неспособность психотического пациента символиче­ски выражать свои невыносимые травмы.

Как результат, аналитики должны разрабатывать новые системы классификации, которые учитывают оскорбленные «нарциссизмы», «ложные личности», «пограничные состояния» и «психосоматические состояния».1 При всех их от­личиях, у всех этих симптоматологии есть один общий знаменатель — неспособ­ность к репрезентации. Принимает ли она форму психического мутизма2 или же использует различные знаки, воспринимаемые как «пустые» или «искусствен­ные», такая нехватка психической репрезентации служит помехой чувствитель­ной, сексуальной и интеллектуальной жизни. Кроме того, она может нанести удар самому биологическому функционированию. Иносказательным образом аналитика затем просят восстановить психическую жизнь и дать возможность в полной мере проявиться речевой сути пациента.

Являются ли эти новые пациенты продуктом современной жизни, которая обостряет наши семейные ситуации и инфантильные затруднения и переводит их в симптомы данной эпохи? А если это не так, то не является ли зависимость от лекарственных средств и бегство в сферу воображения просто современной трансляцией нарциссических несоответствий, общих всем временам? И наконец, изменились ли сами пациенты или аналитическая практика, так что аналитики, став более проницательными, улавливают в своих интерпретациях ранее не замечавшиеся симптоматологии? Эти, как и многие другие вопросы, будут вставать перед чита­телями этой книги, как они вставали перед ее автором. Однако остается тот факт, что аналитики, которые не обнаруживают новую болезнь души в каждом из своих пациентов, не в полной мере оценивают уникальность каждого индивида. Сходным образом, мы можем проникнуть в самую сердцевину аналитического проек­та Посредством осознания того, что эти новые болезни души выходят за рамки традиционных систем классификации и их неизбежной реконструкции, И что еще важнее, они воплощают трудности или препятствия в психической репрезентации, которые заканчиваются разрушением психической жизни. Попытки вдохнуть новую жизнь в грамматику и риторику и обогащение стиля тех людей, которые хотят говорить с нами, потому что не могут более хранить молчание и быть отстраненными: не отражают ли такие проекты ту новую жизнь и новую пси­хику, которую хочет выявить психоанализ?

фантазматическое оперативное соединение

Нижеследующий аналитический фрагмент даст нам конкретный пример одной из этих новых болезней души: фантазматического торможения. Дидье, который носил в себе образы своих картин, тем не менее, не мог выразить свои чувству слонами, то есть не мог дать живописное описание своих страстей. Так как в его Желании отсутствовала повествовательная сторона, оно сводилось на нет. Дидье мог, таким образом, восприниматься в качестве символической эмблемы современного человека — действующее лицо или потребитель общества развлечений, который утратил свое воображение.

Парадокс актера, приведенный Дидро, изображает опытного профессионала, который мог великолепно имитировать чувства других людей, однако был неспособен испытывать какие-либо чувства сам по себе. Данный философ эпохи Просвещения превозносил эту способность, которая с тех пор трансформировалась в нечто вызывающее тревогу, ибо в нашем мире, как производитель, так и потребитель образов страдают от отсутствия воображения. Их беспомощность приводит к повреж­дению. Что хотят они от своего аналитика? Новый психический аппарат. Но прежде Чем они откроют себя языку фантазматического повествования, развитие этого нового психического аппарата должно возродить образ внутри переноса.


Ранее Дидье написал мне письмо, в котором говорилось, что он восхищался моими книгами по искусству и литературе. Художник-дилетант, он сказал мне, что «про­блемы взаимоотношений» убедили его в необходимости начать анализ. Он считал, что я единственный человек, способный направлять его в «таком рискованном деле». Дни нос письмо характеризовало его как читателя психоаналитических и художественных текстов, а также как хорошо информированного любителя искусства.

В течение ряда лет я была свидетельницей словесного дискурса Дидье, свидетельствующего о его эрудиции и сдержанности и высказываемого монотонным образом. Временами парадокс данной ситуации казался мне смешным и даже абсурдным. Мне было затруднительно помнить о том, что Дидье был «моим пациентом», ибо я была абсолютно убеждена в том, что он говорил с единственной целью игнорирования меня. Даже когда я была в состоянии пробиваться сквозь этот «непроницаемый аппарат для подводного плавания» данного «человека-невидимки» (я использовала данные метафоры, когда размышляла о его психиче­ском и либидном автоматизме), Дидье удавалось сразу же нейтрализовать мои слова: «Да, это так, я сам собирался сказать об этом, именно так, я уже думал

об этом…» И он продолжал оставаться в состоянии «погружения», не будучи когда-либо затронут моими интерпретациями.

С самых первых сессий меня поразила лаконичная речь Дидье, что могло рассматриваться мной как знак того, что лечение было невозможно. Я чувствовала, однако, что экономность его дискурса превосходно соответствовала человеку, ко­торый жаловался на столь огромное страдание. Он говорил о своем страдании, сообщая мне по секрету различные «рассказы» в «оперативной» и «технической» манере, характерной для людей, пораженных психосоматическими заболевания­ми. Он избавлялся от этих рассказов, как если бы они были неодушевленными предметами или бесполезными пищевыми отходами. Дидье описывал себя как одинокого, неспособного любить, нейтрального, отчужденного от своих коллег и своей жены, даже индифферентного к смерти своей матери. Лишь мастурбация и писание картин могли поддерживать его интерес.

Будучи рожден вслед за сестрой, Дидье обожался матерью, которая одевала его как девочку и стригла под девочку, пока он не пошел в школу. Она властвовала в жизни маленького сына, делая его средством осуществления своего инвертированного желания, ибо превращая сына в дочь, она могла любить себя в образе маленькой девочки. Дидье говорил не «моя» мама или «наша» мама, а «La mere». Мне предстояло понять, что определенный артикль был частью защитной систе­мы — первертной комбинаторики Дидье, — которая могла защитить его от подав­ляемой, возбуждающей и опустошающей близости, которую он разделял со «своей» матерью. Я использую термин первертная комбинаторика из-за его исключитель­но мастурбационной сексуальной деятельности, соответствующей соматическим симптомам и сублимациям (его картин). Это поддерживало его дискурс на абстракт­ном уровне (La mere) и сохраняло его личность в чудесной изоляции. Если «La mere»  не является кем-то определенным, тогда нет никого.

В ряде случаев я понимала, в сколь значительной степени Дидье, подобно многим другим пациентам, бросал вызов традиционным системам классификации. Психическая организация Дидье не соответствовала какой-либо стандартной диагности­ческой классификации, несмотря на его обсессивную изоляцию, психосоматические тенденции и незрелость, которая была причиной его мастурбационной фиксации. Я решила сосредоточить внимание на его наиболее заметно выраженных первертных чертах, так как полагала через его дискурс вывести наружу его влече­ния, а затем анализировать их внутри контекста сильного и сложного переноса. Хотя как раз этого больше всего боялся мой пациент, я сочла необходимым сосре­доточить внимание на обсессивном характере и нарциссической личности Дидье. Будучи пойман в тиски между вежливым, равнодушным дискурсом и своими уединенными интеллектуальными и художественными видами деятельности, Дидье пытался убедить себя (и своего аналитика) в том, что у него нет души, как если бы он был не кто иной, как робот, который время от времени заболевает.

Прежде чем жениться на «La mere», отец Дидье был женат на иностранке. Романтическая аура, таким образом, придавала некую вещественность отсутствующему отцу и служила защитным средством против назойливого присутствия «La mere». Я считала эту черту компонентом сексуальной идентичности Ди­дье, несмотря на двусмысленное желание его матери — желание, которое мог­ло привести его к гомосексуальности, если не к психозу, Однако у Дидье не было ясных воспоминаний о тех божественно прекрасных временах, которые он

когда-то проводил в слиянии со своей матерью. В действительности, смерть матери оказала на него лишь небольшое воздействие. Дидье сожалел, что мать прежде была единственным человеком, которому дозволялось смотреть на его картины. Их способы коммуникации состояли из демонстрации себя, порождавшей удовольствие женского зрителя, возбуждения и повторной демонстрации себя. Они обшились без слов — от руки к глазам и наоборот, или посредством сочетания раз­личных веществ на новой картине, которую он показывал ей.

Однако такое излюбленное развлечение закончилось вместе со смертью матери, и с тех пор Дидье находил мастурбацию менее приятной. Его лояльность к Мертвой матери приняла другую форму — форму вакуума, которого следовало избегать, или непригодной для жизни пещеры. Дидье сохранял комнату матери в том виде, в каком она ее оставила. Так как это было запретно, ее комната была тем местом, владельцем которого должен был быть Дидье. Была ли его мать недо­ступной из-за отцовского осуждения, которое все еще находилось вне дискурса Дидье? Совместно с этим запретом взаимоотношения, которое было просто слиш­ком тесным, данная комната с тех пор опустела, так как в ней более не было сти­мулирующего присутствия матери.

Таким примерно образом я мысленно представляла себе это материнское пространство, о котором Дидье часто упоминал, будучи полон решимости позволить уединенной комнате матери беззаветно, однако тайно охранять страсть, которая, как он полагал, не существовала («пустой»?) — хотя он хотел, чтобы я сама заста­вила его это понять. Таково было мое положение, в качестве привлекательной и отвергаемой фигуры, одновременно призываемой и невпускаемой, в точности такое же, каким оказался и сам аналитический процесс.

Мне хотелось бы сперва рассказать о том, каким образом мой пациент часто манипулировал мной. Хотя он казался сотрудничающим, нам приходилось играть в игру по его правилам1. Сходным образом, он наметил в общих чертах собственный план ограничения анализа простой погоней за знанием: «Меня не инте­ресуют чувства, я просто хочу знать».

Согласно Фройду, перверт соединяет влечение и объект (этот механизм мог быть основой взаимоотношения между близостью и господством). Однако перверт, главным образом, идеализирует влечения, так как с началом формирования первертной структуры сразу же становится связана «отдельно выполненная пси­хическая выработка»2. И действительно, для перверта психическая активность

идеализации является существенно важной (мы увидим это в случае Дидье), хотя эта активность имеет двойственную природу. С одной стороны, очень маленькие дети понимают, что мать испытывает к ним влечение — на которое они реагируют, выстраивая защитную фантазию, которая находится в симбиозе с фантазией мате­ри. С другой стороны, защитная психическая деятельность, такая как идеализация, может быть противопоставлена тем хаотическим влечениям, которые молодое Я все еще не в состоянии разработать. Отрицая этот хаос, молодое Я его погребает. Будучи порождены отрицанием, психическая активность идеализации и де­монстрация знания приобретают искусные, однако статические черты, сравни­мые с «ложным Я» Винникотта или с «оперативным мышлением»1 Марти2. Я по­няла, что дискурс Дидье, подобно его живописной продукции, обладал этим искусным качеством: он был тщательно разработанным, хорошо информатив­ным и в то же время предназначенным для недопущения осознания влечений, в особенности агрессивных.

Отрицание и ухудшение языка

Дидье заводил меня к особо первертной организации, которой постоянно угрожали — или которую стабилизировали — его соматические симптомы, обсессии и «ложное Я». Эта экономика, которая основывалась на отрицании материнской кастрации, сохраняла всемогущество матери и отождествившегося с ней ребенка. Сходное нарциссическое всемогущество усилило бисексуальные фантазии пациента и сделало его невосприимчивым к каким-либо взаимоотношениям, которые могли бы иметь место вследствие переживания смерти матери. Следовательно, не было абсолютно ничего утрачено из симбиоза слияния между фаллической мате­рью и ее сыном-дочерью. У этой четверной пары имелись все эти компоненты.

Данное аутоэротическое всемогущество, однако, пропитывало все компоненты этой закрытой системы отрицанием, и фантазматическое всемогущество было преобразовано в ухудшение. Имело место ухудшение образа матери, так как она была не объектом желания, а лишь пассивной поддержкой или фети­шистской декорацией аутоэротического удовольствия ее сына, а также ухуд­шение сына, который, подобно своей матери, избегал трудного эдипова испыта­ния, которое дало бы ему возможность сталкиваться лицом к лицу с кастрацией и фаллической идентичностью. Наконец, это эротическое ухудшение — у кото­рого не было ни субъекта, ни объекта — нашло параллель в мыслительных про­цессах Дидье. Хотя проявление Дидье символической компетенции было пра­вильным образом организовано в соответствии с грамматическими, логическими и социальными нормами, оно, тем не менее, представляло собой «ложное я», ис­кусственный дискурс, который не оказывал никакого влияния на его аффекты и влечения. Не становясь актуальным расщеплением Я, отрицание вело к конфликту между символическим функционированием пациента и секретной зоной его невыраженных словами влечений.

Дидье действительно потерпел неудачу в создании настоящей первертной структуры. Однако из-за его отрицания и безобъектной сексуализации его первертная экономика содержала преэдиповы конфликты, которые, как можно предположить, были еще более острыми, так как выглядели столь застыв­шими. Они были столь застывшими, что символические образования пациента могли взять на себя защитной роли против угрозы со стороны его влечений. Дидье вследствие этого проявлял соматические симптомы: тонкий аутоэротический слой уступал дорогу метафоре, симптому дерматита. Ощущал ли он вину по поводу мастурбации, или же данный симптом отражал хрупкость его нарциссической идентичности, которую уже однажды ранее ощутила его кожа? Во всяком случае, его кожное заболевание обострилось после смерти матери.

Поэтому мне представляется, что перверсия Дидье отделила влечения и их Психических представителей от языка и символического функционирования. Эта сепарация сделала тело незащищенным и подверженным соматическим симптомам. Аутоэротизм и искусственный дискурс были попытками справиться с этим и прорывами посредством создания не идентичности, а замкнутой, направленной ми себя и сковывающей тотальности, анально-садистической, независимой и са­модостаточной тотальности, в которой не ощущалось никакой нехватки и кото­рая ни в ком не нуждалась.

Для нахождения языкового доступа к влечениям и к другому (которые отрицались и поглощались подобно всему остальному) следовало расшатать эту защит­ную функцию. Лишь затем было возможно начать осуществлять анамнез Эдипова комплекса, сначала путем его реструктурирования из преэдипового скрытого состояния, который оставался фрагментированным и закапсулированиым, а за­тем посредством осуществления анализа этих феноменов.

«Оперативное» сновидение катастрофической идентичности

Даже даваемые Дидье описания своих сновидений выглядели защитными, нейтрализующими и «оперативными»1. Рассматриваемое сновидение, подобно столь многим другим, было поведано как фрагментированное повествование, напол­ненное ассоциациями, которые противились анализу.

Дидье высовывается из окна родительского дома. Он чувствует себя плохо, или же кто-то его толкает. Он летит вниз. Он переживает мгновение интенсивной треноги, которое вызывает у него пронзительный крик ужаса, хотя он не уверен на этот счет. Во всяком случае, сновидение является бесшумным. Внезапно он находит себя пе­ред зеркалом и видит отражение лица своей сестры. Это вызывает у него некоторое возбуждение и заставляет проснуться.

Дидье рассказывал о своем «пронзительном крике» и «возбуждении» с характерной для него нейтральностью. Он не привел никаких деталей дома, окна или зерка­ла. Данное сновидение «отображало» пустое пространство — это было застывшее сновидение. Я думаю о его тревоге при столкновении с бездной, то есть о его тревоге при столкновении с кастрацией женщин, его сестры. Возможно, также имела мес­то полная тревоги фантазия о его рождении или вытекающей из него нехватки: не могло ли рождение среди этих людей вновь разжечь его страх небытия? Если бы его отец остался с иностранкой, или если бы его мать избавилась (а не просто отвергла) от мальчика, который приносил ей столь большое разочарование, что она переделала его в девочку, Дидье мог бы вообще никогда не родиться. Зияющее окно представляло собой безутешную муку небытия — черную дыру нарциссиз­ма и убийства самости, которое вело меня к некоторым неразвитым областям пси­хики Дидье. Так как его интенсивные и хаотические влечения не были ни сублимированы, ни исчерпаны, они вселили пустоту в либидо и дух пациента.

Если моя гипотеза о «нарциссической черной дыре» была справедлива, то восприятие себя Дидье как своей сестры, как женщины или как двойника своей ма­тери, наложило неизгладимый отпечаток на эту «черную дыру». Однако Дидье не путал себя со своей сестрой — он «заморозил» этот возможный трансвестизм, так же как он ранее заморозил муку своей аннигиляции.

Он «немного думал» об этих людях. Ни его отец, ни его мать не интересовались его сестрой — таким образом, быть женщиной было не очень заманчивым предложением. Он не видел какого-либо решения; у него не было другого выбора, кроме как оставаться нарушенным. Страх быть никем иным, кроме как женщиной, ука­зывает на то, что этот человек подвергался риску афанизиса1. При столкновении с бездной под окном и с зеркалом с отражением сестры Дидье выбрал зеркало. Это означает, что он перенес комбинацию своих конфликтных влечений и их недоступного, замороженного объекта на свое Я. Он равнодушно оставался фетишистским объектом своей матери, мальчиком-девочкой материнской мастурба­ции. Посредством аутоэротического, почти аутистического ухода, эта женщина, по-моему, компенсировала ту ревность, которая, по всей видимости, возникла у нее при воспоминании об иностранке, а также из ее едва скрываемой ностальгии мо собственному отцу.

Я смогла проинтерпретировать страх Дидье по поводу потери своей сексуальной идентичности, однако я также предположила, что за этим страхом может скрываться катастрофическая тревога по поводу тотального уничтожения Я. «Я так не считаю», — апатично отрицал он. Затем молчание — занавес упал — отказ. За этим не последовал какой-либо дополнительный прогресс. И действительно, Дидье признался мне, что он никогда не выбросится «в это окно» и что он «никогда не подарит жизнь кому-либо другому», Возможно, он также надеялся, что из нашей работы не выйдет ничего путного. Я попыталась связать его непроницаемость с запертыми на висячий замок апартаментами его матери: Дидье не желал впускать меня в свою частную жизнь, потому что его мать всегда забирала все с собой, он боялся, что его мать обнаружит его страсти, его страхи, его ненависти. Он успокоил себя, заметив, что «она не была специалистом». Опасался ли он, что если он мне откроется, то я позволю ему выпасть из окна? Или же, скорее, он опасался, что я буду держать зеркало, которое не смогло отразить его мужское лицо?

Теория в контрпереносе

В конце концов, прибегание к «нестойко выраженной» теоретической активности является «третьим ухом» — отдаленным, однако подразумеваемым и необхо­димым, — которое содействует получению релевантной аналитической информа­ции из феномена контрпереноса. По мере того, как я слушала Дидье и приходила к соответствующим данному случаю «конструкциям», мне вспомнились наблю­дения В. X. Гиллепси о всемогуществе перверта. Согласно Гиллепси, первертная экономика может быть связана с психозом, так как перверт стоит между вытесненными защитами и шизоидным или расщепленным характером1. В подобном духе, Эдвард Гловер еще ранее считал перверсию нейтрализацией инфантильной агрессии, а также компромиссом, который сохраняет восприятие реальности2. Под влиянием работы Винникотта о взаимоотношении кормящей матери и младенца и переходном объекте3, большинство специалистов, пишущих на эту тему, подчеркивают психотический потенциал перверсии. Джойс МакДугалл установила взаимосвязь между первертной личностью и архаической преэдиповой дезорганизацией Я4. Эти проблемы, для которых перверсия обеспечивает защитный экран и кристаллизацию «ложного Я», указывают на нарциссическую симптоматологию, которую проанализировал Андре Грин1. Кроме того, в ходе моей работы с Дидье я принимала во внимание ряд утверждений Лакана о перверсии2: первертный фетишизм не уничтожает отцовскую функцию. Посредством сохранения от­рицаемой ценности отцовской функции, фетишист содействует ее произрастанию3. Размышления Лакана о языке и психическом функционировании привели меня к исследованию особого использования языка первертом, а также к его про­дуктам воображения (сновидениям и фантазиям).

В этом клиническом и теоретическом контексте, я заметила, что Дидье лишь тогда отходил от своей «нейтральности» — которая вряд ли была благожелательной, — когда говорил со мной о своих картинах. Высоко «специализированное» и «техническое» содержание того, о чем он рассказывал, не давало мне возможно­сти получить представление о том, как могут выглядеть его картины. Во время таких моментов, однако, его голос становился воодушевленным, его лицо залива­лось румянцем и его эмоции выходили наружу.

Казалось, что писание картин было скрытой частью айсберга, который Дидье создавал своим дискурсом. Сказать «посмотри» ничего для него не значило. Его страсти не пропитывали его речь, Дидье «означал» иным образом. Для сохранения психологической идентичности, которую не смогло создать его нарциссическое Я, заместители его представлений вещей (его картины) заменили взаимоотношение между представлением вещи и словесным представлением. Он уменьшил воздействие своих фантазий путем перемешивания действия и смысла и создал свои собственные, понятные лишь ему удовольствия, включая мастурбацию. В обмен, лингвистические знаки оказались отрезаны от смысла, отрезаны от его действий и отрезаны от аффекта — они стали ритуалистическими, пустыми, абстрактными знаками.

Писание картин и демонстрация: называть не значит действовать


В результате у меня сложилось «контртрансферентное убеждение» в том, что прямой язык аффекта и желания Дидье следовало искать скорее в его писании кар­тин, чем в его речи. Я также поняла, что мы, вероятно, ранее допустили ошибку, ограничивая лечение рассмотрением защитной речевой деятельности Дидье, вме­сто того чтобы также уделить время тем способам выражения, посредством ко­торых, по-моему, он ранее закодировал свои травмы и желания. Он принес мне несколько образцов своей художественной деятельности — комбинации колла­жей и живописи — и по одной за сессию объяснял их мне. Меня поразила сила этого связанного с живописью «дискурса», которая находилась в резком контра­сте с нейтральностью, крайней вежливостью и абстрактным дискурсом, который был характерен для его прежнего поведения со мной. Этот художник работал с различным материалом — с покорными объектами, которые были поломаны, раз­биты и расщеплены на куски, как если бы они были безжалостно убиты — и та­ким образом создавал новую идентичность. И ни одно лицо не оживляло фраг­менты этих изуродованных персонажей, которые были в основном женского пола и которые показывались как обладающие ничтожной сущностью и непред­виденным уродством.

Таким образом, «черная дыра» травмы идентичности нашла свой язык в писании картин. Будучи оставлено без изолирующего доступа к обсессивной речи, садистическое влечение Дидье получило свободу выражения. Наружу вышло наслаждение, которому требовались фрагменты тел других людей для подпит­ки первертной фантазии, которая не была доступна даже во время мастурбаторного акта.

Я заменила умершую мать, которая была достаточно добра, принимая художественные творения своего сына, даже хотя она никогда не показывала какой-либо реакции на них. Однако имелось одно важное отличие: давая название садистическим фантазиям, я отделила себя от материнской позиции и сделала самую на­стоящую «фантазматическую прививку» этому пациенту. И действительно, когда эротическое содержание дерзкой визуальной репрезентации не осознается или когда оно отрицается посредством использования эстетических абстракций, мо­жем ли мы действительно говорить о фантазии? В случае Дидье я полагала, что данный вопрос был обоснованным, так как создаваемые им «образы» (которые, для меня, представляли его фантазии), казались изолированными от его сознательного дискурса, будучи недоступны, как и сам он, для какой-либо ассоциативной работы, которая могла бы нас привести к его бессознательной фантазии.

Поэтому я начала давать название этим погребенным фантазиям (либо изолированным, либо подлинно отщепленным), а также их сексуальному смыслу. Таким образом, я предлагала странную интерпретацию, если ее вообще можно назвать таковой, интерпретацию, которая несла в себе свидетельство явного контртрансферентного элемента. Я предлагала Дидье свои собственные фанта­зии, которые пробуждали во мне его картины. Однако в процессе следования таким путем между нами установился воображаемый и символический контакт. Даже хотя он находил мой дискурс «редуцирующим» и «сверхупрощенным», Дидье начал принимать, корректировать, изменять или отвергать мои интерпре­тации его коллажей. Начиная с этого времени и далее, он смог давать собствен­ное наименование своей фантазматической деятельности, которая скрывалась на его невозмутимой техникой создания картин. Произошли три психических события, которые, по-видимому, оказались поворотными моментами в анализе Дидье.

Взломать ее лицо

Он рассказал о том, что ранее дрался со своей женой, которая родилась и росла в другой стране. Я подчеркнула, что он хотел «взломать лицо женщины-иностранки». Дидье отверг мою интерпретацию, заверив меня, что в его глазах я бы­ла женщиной-иностранкой. Было трудно себе представить, что жена Дидье была объектом перверта, так как его сексуальные действия были столь уединенными. Тем не менее, в форме позволяющего, если не попустительствующего Сверх-Я, она «принимала участие» в его мастурбаторном удовольствии. Она побуждала не столько агрессию своего мужа, сколько его явное ее игнорирование. Он мог, та­ким образом, игнорировать сексуальный акт с другим человеком (она не заслу­живает это, значит «это» дерьмо) и расщеплять [дробить] очерненный эротиче­ский акт мастурбаторного удовольствия.

«Иностранное происхождение» его жены служило страховкой от страха быть проглоченным и сожранным вследствие того удовлетворения, которое давала и получала его мать: она пришла из какого-то другого мира; она не могла быть столь соблазнительной и деструктивной, как «La mere». Дидье мог таким образом превратить ее в жертву всемогущества, которое, в конечном счете, отыгрыва­лось, весьма вероятно желалось и, в отличие от случая его матери, никогда не переводилось в действие.

За этой сессией последовал ряд крайне яростных взаимодействий между Дидье и его женой. После этих ссор он заговорил более свободно и в больших подробностях относительно своей сексуальности, а также относительно своей генитально-анальной мастурбации. Возникшая в результате смесь интенсивного ликования и стыда находилась в разительном контрасте с его обычной скромностью. В каче­стве воспоминания абсолютного переживания и полиморфного возбуждения мастурбация служила отыгрыванием безграничного садомазохистического тела, полного тела, ставшего сексуальным органом, которое желало избавляться от любых сильных напряжений, так как было неспособно переводить напряжения в слова или в контакт с другим человеком1.

Даже рот Дидье оставался запертым «матерью», которая была неприкасаемой в его памяти — условие, которое очень хорошо символическим образом выража­ли «запертые» апартаменты матери. Будучи очень поздно отнят от груди, Дидье хранил секрет такой невыразимой словами оральности, разместив сексуальное напряжение в анальной и генитальной зонах, развившихся позднее. Такая «запертость» рта может быть связана с рано развившимся и алхимическим исполь­зованием языка, который оставался нейтрализованным и механическим в тече­ние длительного времени, как и оральность Дидье.

Сновидение о двухфокусном симбиозе

В то время как мы пытались «разморозить» влечения и речь Дидье, он описал мне второе сновидение:

Дидье лежит в постели своих родителей. Они занимаются любовью. Но он не просто находится между ними — он является ими обоими, одновременно влагалищем и пе­нисом. Он и мужчина и женщина, отец и мать, которые неразличимы в сексуальном акте до тех пор, пока они испытывают ощущение вагинального наслаждения.

Филип Гринекер отмечала, что перверт сочетает потребность ребенка с чувствительностью родителя2. В случае Дидье, такое соединение, по-видимому, впи­тало в себя чувствительность обоих родителей, что заставляет меня говорить о двухфокусном симбиозе. Во время мастурбаторного акта его Я относилось к его телу не как к «утраченному объекту», а как к первичной сцене, которая включала одновременный симбиоз обоих родителей, питаемый фантазией об абсолютной сексуальности (которая переживалась различным образом из альтернативной би­сексуальности). Не порождала ли такая разновидность сексуальности преграду для подробных, поддающихся выражению репрезентаций? Данная бисексуальная фантазия может быть истолкована как помеха вербальной коммуникации с другим человеком, коммуникации, которая принимает различение по половой принадлежности и, таким образом, принимает разделение. В случае Дидье, будет более точным говорить о возбудимости, чем о сексуальности, в связи с тем, что он не допускал контакта с другими людьми — который является сущностью самого эроса.

В такой экономике самоудовлетворение и разочарование заменяют эротизм и депрессию и понуждают тело либо к телесному отыгрыванию, либо к соматическому симптому. По ходу повторного открытия своих фантазий и чувств Дидье разговаривал со мной. С течением времени, определенная взаимная близость, а так­же поиск ответов заняли место его монологов. Когда он вернулся из отпуска, то сказал мне, что у него исчез дерматит.

«Коллажи» и «деколлажи» фантазматических оперативных композиций

Теперь нам доступно более полное понимание функции фантазии в психике Дидье. После анализа его художественных творений я проанализировала «коллаж»1 его сновидения, который он создал относительно сексуальных органов обоих родителей. Присутствие отца, несомненно, не второстепенного персонажа в этой ис­тории, ограничивалось украшением, мучением, возбуждением или приведением в экзальтацию женских фигур. Можно предположить, что посредством участия в сексуальном половом акте между родителями Дидье смог повторить фантазию своей матери, а также ее двойное желание — одновременно гомосексуальное (для ее соперницы) и гетеросексуальное (для ее мужа). Так как эти элементы трудно интегрировать, перверт сохраняет их во всем их несоответствии — и это служит для его возбуждения. Путем помещения этих элементов рядом перверт стремит­ся их нейтрализовать. Как результат такого компромисса, аналитик видит фанта­зию перверта как драматизацию, инсценировку или артефакт. В случае Дидье, фантазматическая оперативная композиция (бумажные коллажи, коллажи сно­видений) была вплетена таким образом между влечениями и дискурсом, которые он сохранял отделенными друг от друга.

Я высказала предположение, что он проделал определенную интерпретативную работу на различных своих коллажах и его рассуждения привели в результате к некоторым изменениям в сфере эротической репрезентации. Новый тип сновидения, за которым последовали важные серии ассоциаций, указывал на наличие прогресса в направлении развития субъективного единства1. Сновидец откликнулся на потребность ребенка в переживании единства своего сложного тела, единства, которое зави­село от иллюзорного слияния отличных друг от друга компонентов (отца, матери, идеализированной первой жены). Такая сноподобная унификация следовала путем вербальной сигнификации, была изменена первичными процессами и переживаемыми влечениями и чувствами и отражала фантазматическую деятельность. Начиная с этого времени и далее, формулировка действий от первого лица («Я» + глаголы) за­менила фабрикацию отыгрываемого (коллажей), и такое сублимирующее продви­жение снизило порог тревожности и ускорило фантазматическое конструирование.

От анальности к отцу: наказание и символизация

«Преимущественно позитивный» перенос сместился к отцовскому полюсу Эдипова комплекса. В результате, пациент рассказал мне серии сновидений, в кото­рых изображалось крайнее насилие против его отца. Анализ этих сновидений в терминах анальных влечений привел к возросшему пониманию первертного характера пациента. Желание анальной атаки на отца было проинтерпретировано как желание мести по отношению к отцу, который позволял, чтобы Дидье был пассивным объектом своей матери. В данной точке в анализе я стала этим нерадивым отцом, и нападки Дидье были направлены на меня (Дидье стал ощущать угрозу вследствие анальных желаний, которые до этого были бессознательными). Посредством тех же самых сноподобных образов, однако, он продолжал мстить за тот страх, который порождали мои интерпретации — страх приведения его вновь к состоянию пассивности. Лечение Дидье вывело на свет вытесненные анальные конфликты, но, возможно, не устранило их.

Даже если бы такая цель была возможной, я полагаю, что она была бы спорной, если не опасной, для такого пациента как Дидье. Его перверсия обеспечивала тонкую защиту для нарциссической нехватки, которая была заперта с помощью анальности (через анальное возбуждение, которое порождает барьер для генитальности, и через различные виды продукции, подобные писанию картин, которые идеали­зируют анальность). В такой экономике анальность, которая способна к разви­тию, остается существенно необходимой — в «разрушенной» форме — для сохра­нения психической идентичности. При данных мерах предосторожности можно предположить две возможные перспективы: либо ликвидация анальной защиты может привести к психотическому коллажу, либо же эта ликвидация может быть трансформирована в долгосрочный анализ связанных с анальностью событий. Последняя альтернатива определенно является секретом многих аналитических приглашений, однако Дидье не был готов принять на себя такую роль. Тем не менее, стало возможно анализировать эдиповы конфликты Дидье со своим отцом,

Попытка Дидье определить себя как мужчину потребовала от него смотреть в лицо эдипову соперничеству с отцом. До этой эдиповой ярости ее отрицание порождало фантазию тотального сексуального переживания. Сексуализация стала исподволь внушать отцовскую угрозу кастрации, что заставило Дидье довести отца до смерти. Я убеждена, однако, что эдипова вина (к аналитику, предположи­тельно осуждающему «тотальное наслаждение», которого желал, воображал себе и предлагал аналитику ее пациент) принимала участие в многочисленных случа­ях менее серьезных расстройств, которым был подвержен Дидье. Сколь бы незна­чительным ни было подобное недомогание, оно крайне беспокоило Дидье, так как ему уже ранее советовали подвергнуться хирургической операции.

Соматические симптомы Дидье свидетельствовали о том, что психическая репрезентация может иметь место и без достижения полного контроля над противоречи­выми влечениями. Каким образом первертная экономика данного пациента была ответственна за соматическое разрешение Эдипова комплекса? Подвергая себя та­кому «наказанию», не желал ли Дидье наказать меня, женщину и аналитика — потому что он был неспособен разрешить свои сексуальные конфликты без вмеша­тельства маскулинной третьей стороны? Даже если это было так, я продолжала счи­тать, что кардинальное вмешательство хирурга было намеренно выбрано в физио­логической регистрации отыгрывания, даже «коллажа» и «де-коллажа». В этом смысле, оно несло свидетельство несократимой и недоступной эротической близо­сти перверта. С другой стороны, говоря об этих событиях внутри переноса, пациент сохранял привилегированное место для лечения: место для воображаемого и сим­волического, место, где могла быть разыграна драма процесса его индивидуации.

Дар портрета: психическая метаморфоза

В конце лечения Дидье вручил мне мой портрет. Это был не коллаж, а картина, написанная им по фотографии, на которой я держала сигарету. На данном портрете, однако, мои пальцы ничего не держали.

Все символы из первого сновидения могут быть найдены на этом портрете. Тем не менее, каждый элемент был выражен особым образом — как ироническая улыбка, рука индийской статуи, круг мандалы1. Женщина-иностранка, воссозданная в зер­кальном отражении, без вины или неуверенности, пристальный взгляд, не вызыва­ющий каких-либо опасений, и присутствие небытия. «Ничего не держат пальцы, ни­какого пениса, никакого фетиша. Не правда ли, я хорошо постарался», — сказал он, «понимающе» улыбаясь, хотя он уже ранее стал свободнее и более динамичным.

Мы начали с защитной идеализации аналитика. Затем мы занялись обсуждением семиотических выработок2, то есть тех коллажей, которые могли рассматриваться как факсимиле первичных процессов и представлений вещей, в которых идеализации смещаются к сублимациям. Истолкование этих коллажей способствовало осуществлению фантазии посредством перевода ее в словесную форму. В то же самое время, принятие во внимание чувств (прикосновение, взгляд), ко­торые мы считали знаком влечений (орального, анального, уретрального) побу­дило его проработать влечения, которые прежде были вытесненными или субли­мированными.

Интерпретация полиморфных прегенитальных фантазий, которые открыли важный садомазохистский элемент, привела пациента к финальной стадии психического развития: повторного открытия и реконструкции Эдипова комплекса, Следовательно, часть нашей аналитической работы была в меньшей степени анамнезом, чем реконструкцией отсутствующих или ущербных компонентов субъекта, прежде чем эти элементы смогли быть сняты («анализ»). Прибегание к реструктурированию и «сублимирующему» языку может оказываться незамени­мым средством при лечении «нарциссических личностей» в целом.

Аналитика может крайне озадачивать безграничная природа такого рода лечения. Почему и когда должно оно заканчиваться? Ответ более сложен в случае первертов, чем в случае других пациентов, потому что психический аппарат перверта дефектен (incomplete), хотя такая дефектность может также быть источни­ком эротической и экзистенциальной мобильности к лечению. Однако остается вопрос: что значит «анализировать перверсию»? В конце нашей совместной работы у меня сложилось впечатление, что «первертная организация» Дидье просто совер­шила круговое движение1. Если вначале парциальные удовольствия, отыгрыва­ния и коллажи казались абсолютом, не дозволяющим каких-либо потребностей, в конце лечения они были наделены «негативом» — бесконечно анализируемым неврозом. Не будучи ликвидирована, эта первертная оболочка преобразовалась в структуру, в которой имеет значение другой человек (благодаря переносу и контрпереносу). Она также позволяет исследование парциальных удовольствий и фан­тазий, которые будут сформулированы. Не будет ли неизбежным, если мы согла­симся с Фройдом, что вся сексуальность является первертной?

Тем не менее, та «перверсия», которая содействует аутистическому избеганию сексуальности из-за чрезмерного возрастания аутоэротических удовольствий, отличается от сексуальности, которая включает в себя элемент перверсии. Последняя может характеризоваться работой репрезентации, которая делает субъекта открытым для его психического пространства — прихода негатива и его процес­сии кастрации, отличия и другого. Однако этот негатив является лишь тонким слоем, воображаемой и символической прививкой — психической прививкой, — которую мы осуществили. Волна перверсии ее питает, уязвимость нарциссизма несет ей угрозу. Но может ли быть что-либо более трудным для перверта, чем признание не только своей собственной кастрации, но также кастрации своей жены и своего аналитика?

Я остаюсь фигурой, однако такой, которой Дидье наслаждается, не заточая ее в гробницу невыразимого возбуждения, и также, не убивая ее. Нарисовав мой портрет и сопроводив его собственным комментарием, Дидье дал мне то, что ранее давала ему я. Все стало более сложным, чем это было вначале. Аналитическая работа стала возможна, и она дала Дидье доступ к своей психике. Давая внутри переноса название своим слоистым, изолированным и противодействующим ре­презентациям, анализ восстановил влечения и придал языковое выражение тем фантазматическим оперативным конструкциям, какими были коллажи Дидье. Его безжизненный, нейтрализованный «акт» и его страдающее тело были переве­дены в новое динамическое пространство — психическую жизнь с другим и для другого человека. Теперь Дидье вынужден продвигаться вперед.

Создав «логос души», Дидье смог обеспечить себя новым телом. Таков был проект Демокрита, а также Фройда. Мы находимся лишь в начале; это лишь начало пути. Мы осознаем ширину, ограниченность и скромность достижений анали­за. Но в эти дни что другое возвращает близость к жизни?

Опубликовано:01.05.2019Вячеслав Гриздак
Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.