Статья. Дидье Анзьё “ПАРАДОКСАЛЬНЫЙ ТРАНСФЕР”

Статья. Дидье Анзьё “ПАРАДОКСАЛЬНЫЙ ТРАНСФЕР”

Исследования патогенных эффектов некоторых типов коммуникации, проводившиеся в США в Университете Пало-Альто, в Стэнфорде, под влияни­ем Грегори Бейтсона и Дона Джексона, чьи две работы, выполненные под руководством Поля Вацлавика, доступны на французском языке и хорошо известны.

Их применение в психиатрии или, скорее, в антипсихиатрии Лэнгом началось сразу же, было многочисленным, активным и обсуждаемым, тогда как их использование в психоанализе оставалось практически нулевым. Что касается Фран­ции, только Ракамье1, насколько нам известно, весьма справедливо пытался их использовать для понимания механизма юмора.

Тем не менее, он ограничивается психоанализом повседневной жизни, не рассматривая проблемы парадоксальной коммуникации в самом лечении. Такое иг­норирование имеет, несомненно, несколько причин. Сопротивление современных психоаналитических кругов новым идеям увеличивается за счет шумных дебатов, развернутых ревнителями и противниками парадоксальной коммуникации. Но это лишь пена на поверхности воды. Суть вопроса касается теории. Исследователи из Пало-Альто совершили несомненное открытие, но они захотели, исходя из него, создать боевую машину, направленную против психоанализа, осуждая как уста­ревшую не только экономию теории влечений, но и понятие психического аппарата, первичных и вторичных психических процессов, стараясь учитывать взаимодей­ствия партнеров в семейной или терапевтической ситуации согласно чисто инфор­мационной системе. Эта теоретическая предвзятость обеднила и исказила пони­мание обнаруженных фактов. Каково же было изумление, когда Бернар Жибелло первым привлек наше внимание к богатству наблюдений, скрытому под этим пред­взятым отношением, обнаружив там ключ затруднений, встречающихся при про­ведении психоаналитического лечения, сталкивающегося с некоторыми формами переноса, вызывающими, в свою очередь, определенные контртрансферентные эмоциональные реакции.

Это сочетание трансфера и контртрансфера восстанавливает тогда инфантильную ситуацию, повторяющуюся и длительную, парадоксальной коммуникации, исходящей от родителей и оказывающейся травматичной своими последствиями, в определенных пунктах развития психического аппарата субъекта, Если психоаналитик остается вовлеченным в игру того, что я предлагаю назвать парадоксальным переносом и парадоксальным контртрансфером, психоаналитическая ситуация движется к провалу, охотно называемому негативной терапев­тической реакцией. Лишь знание основных логических типов патогенной комму­никации делает возможным для психоаналитика надлежащую работу анализа и рикошетом открывает пациенту пути освобождения. Другие его аспекты, клини­ческие и технические, вопрос парадоксального переноса содержат теоретически следствия, которые мы попытаемся наметить в генезе, функционировании и дефицитарности психического аппарата или, более точно, Я и ментальной жизни,

Мой первый клинический случай, это случай Эпименида, дальше станет попятно, почему я дал ему этот псевдоним. Эпименид — пациент мужского пола, который был уже достаточно долго на другой психотерапии и настаивал, чтобы я занялся с ним психоанализом. После двух недель предварительных бесед я согласился провести это лечение, принимая в связи с его очень сильным чувством внутренней тоски и выраженной подавленности, которые инвалидизировали его эмоциональную и ин­теллектуальную жизнь. Его лечение развивает следующую трансферентную после­довательность, которую я понимаю как типичный парадоксальный перенос. На пер­вой фазе, когда я принимаю его три раза в неделю, на кушетке, он апатичен, совершенно не приносит бессознательного материала (снов, воспоминаний) и проявляет мало чувств. Затем, с большим трудом, он выходит из депрессии. На второй фазе, когда я принимаю его дважды в неделю, лицом к лицу, он вступает в диалог, но часто непра­вильно понимает то, что я ему говорю, и упрекает меня в том, что я его не понимаю, Со мной он явно обнаруживает парадоксальную ситуацию, в которую отец помещал его в отрочестве, требуя от него блестящих успехов в занятиях, совершенно отказы­вая ему в материальных средствах и моральной поддержке для их успешного завер­шения, что приводило к драматическим повторяющимся сценам между ними. Нако­нец, в два приема всплывает эпизод, который я должен толковать в соответствии со знанием, приобретенным относительно парадоксальной коммуникации.

Вот один из них:

На административной службе, где он работает, клиент, недовольный тем, что не по­лучает чего-то, на что он не имеет права, применяет насилие к секретарше. Эпименид, высокий, сильный, занимавшийся многими видами спорта, безуспешно пытается успокоить клиента, затем, видя испуганную секретаршу, толкает грубияна. Клиент, неупорядоченный субъект, как затем оказалось, уже имевший дело с полицией, набра­сывается на Эпименида, наносит ему сильный удар ногой в пах и убегает. Эпименид, госпитализированный и прооперированный, может, к счастью, вернуть свою муже­ственность, но, естественно, пропускает несколько сеансов. Он звонит мне из боль­ницы, чтобы сообщить о несчастном случае и отменить встречу. Я ему отвечаю, что я «аннулирую» его встречи до его выздоровления, и мы договариваемся относительно вероятной даты их возобновления, которую он должен подтвердить. По моему мне­нию, «аннулировать» означает, что его сеансы отменены с моего согласия и что он, таким образом, не должен их оплачивать. Он приходит в назначенный день, расска­зывает мне этот инцидент во всех деталях, которые я только что сообщил. Но глав­ным образом он обвиняет себя в том, что позволил себе быть захваченным смятени­ем секретарши, и возлагает на себя ответственность за полученную травму. Затем он мне платит.

Не глядя, я кладу деньги в карман, так как он обычно оплачивает каж­дый сеанс, и мой ум занят размышлением о причинах этой мазохистической версии, в которой он представил мне факты. Тогда он взрывается: он приходит, восклицает он, чтобы мне заплатить не только за состоявшийся сеанс, но и за три предшеству­ющих пропущенных сеанса. Он считает возмутительным, что я заставляю его оплачивать встречи, за которые он извинился заранее, что я разрешил его пропуски, и что сейчас, возмущенный моей бессовестностью, он находится в состоянии физического и духовного упадка. Я напоминаю ему, что я «аннулировал» эти сеансы, что предпо­лагало, что он ничего за них не должен, и я верну ему излишек. Этого оказалось не­достаточно для того, чтобы успокоить его гнев. Он загнал меня в следующую ловушку, где я с горьким удовлетворением обнаружил, что теперь наступила моя очередь быть уже не предполагаемым создателем, но жертвой парадоксальной ситуации: если «ан­нулировать» означает «не платить», я должен был ясно выразиться; если я не сказал ясно, то потому, что не думал о нем; теперь, перед лицом его законного возмущения моем несправедливостью, полагает и утверждает он, я пытаюсь спасти положение, дав задний ход и обыгрывая глагол «аннулировать». Коллеги, пережившие анало­гичные обстоятельства, должны знать, как и я, бесполезность «классических» интерпретаций, от которых, однако, трудно удержаться. Вот две, которые сделал я. Первая интерпретировала мою панику, достойную эха паники секретарши: «Вы проецируе­те». Она мне стоила реплики, от которой невозможно защититься: «В психоанализе всегда тот, кто так это называет, тот так и делает». Отсюда вторая интерпретация, вероятно более осторожная, во всяком случае, более остроумная: «Так вы, в свою оче­редь, бьете меня ногой по мошонке». Она стоила мне другой обезоруживающей реп­лики: «Не пытаетесь изображать со мной психоаналитика, чтобы поправить дело. Вы виноваты, я вас уличил в очевидном нарушении. Просто признайте это». И на этом он меня покинул. Когда он закрыл дверь, мой, так сказать, «контртрансфер» был смешением (разделение которого потребовало некоторого времени) следующих аффектов: острого внутреннего переживания моей психоаналитической некомпе­тентности в понимании этого случая, смутного желания, чтобы он больше не прихо­дил — возможность, которой он неоднократно угрожал мне. В то же время я чувство­вал себя очень виноватым, испытывая эти чувства враждебности и неполноценности и это диффузное желание его исчезновения, которое уже прочитывалось в неясном, двусмысленном значении глагола «аннулировать», что я использовал для сеансов, на которых он не мог присутствовать. Без моего знания о работах в Пало-Альто я рисковал потерять устойчивость и позволить реализоваться одному из скрытых фантазмов пациентов с негативной терапевтической реакцией, которые вовлекают других (родителей, любимых, психоаналитика) в свое собственное разрушение.

Пациент пунктуально пришел на следующую встречу потому, что, как сказал он, я был бы слишком рад избавиться от него, если бы он больше не вернулся: доказа­тельство того, что мой контртрансфер прямо связан с его трансфером. Я возвраща­юсь к инциденту незаконно оплаченных сеансов. Постепенно, маленькими шагами, в интервалах, когда его мысли не были совершенно захвачены его собственными очень интенсивными эмоциональные реакциями, то агрессивными, то депрессивны­ми, я смог объяснить ему три вещи. Во-первых, насколько он стремится поставить меня в ситуацию, где будет доказано либо мое бессилие, либо моя некомпетентность, моя инертность или мое раздражение. Во-вторых, что, поступая со мной таким обра­зом, он проходит через необходимый, но все же неприятный для нас обоих этап, ко­торый состоит в манипуляции другим, в овладении системой, в который до сих пор он занимал позицию покорной жертвы. И, наконец, в-третьих, что новый этап, кото­рой теперь нужно преодолеть в психоанализе ему и мне, это разрушить эту систему, совместно размышляя над ней. В самом деле, любая моя «интерпретация» фантазмов и влечений, продемонстрированных им, оказывается включенной в порочный круг парадокса, который она и конечном итоге лишь поддерживает, Психоаналитическая работа была, таким образом, подчинена предварительной фазе, которую ис­следователи Пало-Альто прекрасно определили: выйти из парадоксальной комму­никации можно, лишь «метакоммуницируя» по поводу этой ситуации. Приглашение к метакоммуникации, пример и введение метакоммуникации являются задачами, от­носящимися к психоаналитику. Кроме того, психоаналитическая работа должна на­правляться на процессы мышления, логических построений субъекта, когда именно они являются для него проблемными.

Результат проявился через несколько сеансов в активизации психоаналитическом работы, внезапном снятии ментальных блокировок, которые осложняли его профессиональную жизнь, в принятии решений о важных изменениях в перспективе буду­щего, которое он себе намечал, в обретении некоторого счастья жизни, благодаря освобождению значительной части психической энергии, используемой для смягче­ния его параноидальной тревоги, но также в обострении, тягостном для пего и для меня, вторжения чувства преследования в лечении и в шантаже его прерывания. Но теперь мы могли, по крайней мере, после каждого вторжения, говорить о нем.

Эпимениду снова начинают сниться сны, чего с ним не было уже два года: «полицейские приходят к другу, у которого есть запрещенные книги: по психологии, психиатрии, психоанализу. Затем они направляются к нему, здесь сон не очень ясен, запрещают ему здесь жить, по крайней мере, требуют, чтобы это не предназначалось для жилья». Те, кто знаком с моим психоаналитическим кабинетом, знают, что там много стеллажей с многочисленными книгами по психологии, психиатрии, психоанализу. Полицейские изображают, таким образом, Сверх-Я, которое запрещает Эпимениду возможность быть понятым одновременно мной и самим собой: именно это я ему объясняю. Тогда он внезапно отмечает эквивалентность двух противоречивых ут­верждений: «запрет пребывания» и «предназначено для жилья». Эти два предписания па самом деле антиномичны, и их сочетание в сновидении кажется мне достаточно красноречивым изображением двойного парадоксального принуждения, в ловушку которого попадает Эпименид. Его парадоксальность через несколько сеансов приоб­ретает форму, которую можно выразить следующим образом: если я продолжаю мой психоанализ, то для того, чтобы анализировать мое Сверх-Я, но достаточно того, что­бы я появился в кабинете психоаналитика, чтобы мое Сверх-Я мешало мне прохо­дить сеанс. Я объясняю ему, что система, в которую он попался, содержит запреще­ние выходить из ловушки. На что Эпименид отвечает: «Конечно, в противном случае это бы не было ловушкой»; и он демонстрирует явную агрессивность по отношению ко мне. Я ему также объясняю, что сверхтребовательность его Сверх-Я является пря­мой причиной агрессивной перегрузки, которую он испытывает в определенные мо­менты. Перед лицом парадоксального трансфера мне кажется важно, с одной сторо­ны, снять чувство вины за агрессивность, т. е. поступать противоположно семейному окружению, которое непрерывно вызывало у ребенка чувство вины; а с другой стороны, успокоить пациента в отношении происхождения этой выраженности агрес­сивности, беспокоящей его, объясняя ему, что когда находишься в ситуации па­радоксального типа, мятеж — это реакция не только нормальная, но часто даже благотворная, защита своей собственной психической целостности.

Как теоретически осмыслить психическую динамику всех этих меняющихся событий у Эпименида? Я полагаю, что она иллюстрирует не только, как я считал сначала, параноидную позицию, но также фазу, которая наступает непосредственно после, и которую Д. Мельтцер в «Психоаналитических процессах» (1971) опреде­лил как фазу проекции. Проекция действительно является более легким и более ранним решением, чем интроекция. Психоаналитическая ситуация целиком становится реальностью, подтверждающей субъекту его проективную систему. Психо­аналитик может управлять такой ситуацией, только вводя изменения в реальность: переход к работе лицом к лицу, интервенция, меняющая состояние его личного опыта, регулирование соглашений по поводу расписания или гонорара, так чтобы вводить опровержение в проецируемое преследование. Последнее может быть про­анализированным, что требует выполнения второго условия: чтобы метакоммуникация, ограничивающая парадоксальную систему, была введена психоаналитиком, берущим на себя инициативу метакоммуницирования и систематически ее осу­ществляющим по отношению к каждой парадоксальной манифестации пациента.

Со времен Фройда психоаналитики привыкли работать в терминах психического конфликта, того, что предполагает для них и для пациента господство логики противоречий. Будь то конфликты между желанием и запретом, между любовью и ненави­стно, между Я и Оно, между Я и Сверх-Я, или между внутренними подсистемами в каждой психической инстанции, конфликт возникает из того, что исходит изнутри одной и той же системы, два элемента которой посылают противоречивые указания, одно позитивное, другой негативное, и по крайней мере, одно из которых — полно­стью бессознательно. Так, например, для маленького мальчика на эдиповой фазе: «я хотел бы жениться на своей матери» и «если мой отец заметит, что я желаю его жену, он меня накажет». Или же для морального мазохиста: «я должен быть наказан за свои ошибки» и «я горжусь ранами, которые я себе наношу (или мне наносят)». Вацлавик иллюстрирует противоречие соединением двух дорожных знаков: сигнала — «стоп» и сигнала — «остановка запрещена». Этот тип противоречивой ситуации ос­тавляет субъекту свободу следовать одному или другому указанию. При неврозе сим­птомом является решение, частично или символически следующее обоим приказа­ниям. Здесь речь идет о логике амбивалентности и компромиссном образовании.

Совершенно иная логика парадокса. Две антагонистические интенции действуют последовательно, а не одновременно; они не принадлежат одной и той же системе в том смысле, что не располагаются на одном уровне абстракции. Из этого следует, что ни одна, ни другая не могут быть истинной или ложной. Если эти утверждения являются приказаниями, результатом является то, что никакое из двух антагонистических требований не может быть удовлетворено. (Мы говорим — антагони­стические, поскольку термин противоречивый по правильной логике должен быть использован для двух предложений, принадлежащих к одной и той же совокупно­сти, и релевантных, таким образом, одному уровню абстракции.) Обратимся, на­пример, к наиболее знаменитому парадоксу, который впервые был сформулиро­ван софистами в античной Греции, парадоксу Эпименида. «Критянин Эпименид говорит, что все жители Крита лгут. Итак, Эпименид — житель Крита. Следователь­но, он лжет, говоря, что критяне лжецы. Но если критяне, не лгут, тогда Эпименид говорит правду. В этом случае верно, что все критяне лгут. Но тогда…» И так далее1.

Парадокс является замкнутым кругом. Истина не является больше противоположностью ложности. Истинность превращается в ложность; ложь становится, В свою очередь, истиной. Мы находимся в логике двусмысленности, а не в логике амбивалентности, и здесь больше не остается места для компромиссного образования.

Парадокс Эпименида не очень убедителен, поскольку его содержание ничтожно, Все меняется, как констатировали Бэйтсон и Вацлавик, когда парадоксальное приказание формулируется кем-то, находящимся в положении силы по отноше­нию к кому-то, кто оказывается в слабой позиции. Обратимся к обыденному при­меру: «я вам приказываю быть спонтанным» является парадоксальным требова­нием, поскольку утверждение противоречит самому себе: повиноваться — значит не быть спонтанным, не быть спонтанным — значит ослушаться. Отметим, что мы находимся здесь на двух разных уровнях абстракции, уровне высказанного и уров­не высказывания. Адресат имеет на выбор три реакции: или рассердиться, говоря, что над ним насмехаются, или критиковать противоречивость того, что от него требуют, или, наконец, оставаться пассивным, ничего не говоря и не делая. Но в каждой из этих реакций отражается отправитель парадоксального приказания, если мы предполагаем, он занимает доминирующее положение: либо напоминая о своей позиции превосходства: «оставаться неактивным — значит ослушаться и быть наказанным» (ответ на избегающую установку); либо напоминая о приказа­нии: «вместо того чтобы обсуждать, повинуйся, не пытаясь понимать» (ответ на критическое отношение); либо обвиняя адресат за его агрессивный ответ: «очень плохо, что вы приходите в ярость, хотя я не делаю вам ничего плохого и неправильного». Иначе говоря, три выхода, которые позволили бы избежать парадок­сальной ситуации, бунт, или интеллектуальное усилие, или инертность, закрыты. Кроме того, реакции адресата на парадоксальное требование парадоксально об­ращаются против него: именно его источник упрекает в парадоксальных реак­циях. Если подчиненный колеблется и переспрашивает, то потому, что он глуп. Если он раздражается или бурно реагирует, дело в том, что он злой. Если он убе­гает в пассивность, дело в том, что он ни на что негоден. Во всех случаях добавля­ются еще и упреки в неблагодарности и злонамеренности. Многие матери посту­пают таким образом с детьми, учителя — с учениками, начальники — со служащими, колонисты — с колонизированными, местные жители — с иммигрантами, пала­чи — с жертвами. Чтобы оставаться в пространстве логики, парадоксальное тре­бование помещает адресата в конкретную ситуацию дилеммы. Но совершенно очевидно, хотя исследователи Пало-Альто упорно остаются слепы к этому из-за своей приверженности строго информационному подходу, какое влечение стре­мится удовлетворить приказывающий: влечение к смерти; и против какого влече­ния, пробуждаемого в адресате как эхо, он обязательно мобилизует массивную защиту: ненависть. Желание смерти надоедливых или нежеланных детей у роди­телей; желание смерти молодого ученика у учителя в «Уроке» Ионеско; желание смерти руководителей по отношению к их согражданам в «1984» у Оруэлла. Вац­лавик и его сотрудники, в «Логике коммуникации», приводят удачный пример развития парадоксальной ситуации; это отрывок диалога Алисы с Красной Коро­левой, в «Алисе в Стране чудес» Льюиса Кэрролла: “Турлютуту” — это не по-английски», — отвечает, оставаясь серьезной, Алиса. «Да кто же утверждает, что это по-английски?», — говорит Красная Королева. Алисе кажется, что она находит выход из затруднения. «Если вы мне скажете: “Турлютуту” – это на каком языке, я переведу его вам на яванский!» — уверенно заявляет она.

Но Красная Королева выпрямляется во весь свой рост, чтобы заявить: «Королевы не торгуются».

Вот несколько примеров парадоксального приказания, где механизм двойной связи1, является особенно отчетливым, и где его аннигилирующие эффекты в отношении адресата очевидны.

Первый пример позаимствован из «Астерикса на Корсике». Римский легионер оказывается в жилище грозного корсиканского бандита, чтобы арестовать его. Сестра бандита открывает дверь, но тотчас же появляется бандит, прогоняет ее и обращает­ся к легионеру:

– Ты говорил с моей сестрой.

  • А?.. Я не знал, что…
  • Я не люблю, когда говорят с моей сестрой.
  • Но… Но она меня не интересует, ваша сестра. Я хотел только…
  • Тебе не нравится моя сестра?
  • Да, конечно, она мне нравится…
  • А, так тебе нравится моя сестра!!! Держите меня или я его убью!!! (растерявшийся
    легионер убегает).

Два других примера мне сообщили коллеги, Жибелло и Лалу, столкнувшиеся с ними в своей практике.

Один взрослый пациент, проходящий психоанализ, следующим образом выражает бессознательные трансферентные желания убийства: «Мои плохие предчувствия не никогда осуществятся» (таким образом, они или не плохие, или это — не предчувствия). Мальчик-психотик сообщил во время лечения, что его мать говорила, когда он был маленьким: «Ты — чудовище; только мама может тебя любить», ставя ребен­ка перед дилеммой: или не быть чудовищем, но более не быть любимым, то есть не существовать вообще, или быть любимым и для этого стать чудовищем. Заметим, что эта дилемма усиливается имперсонализацией = это не твоя мама, но какая-то мама, говорящая с ребенком.

Следующий пример также касается отношений мать — дитя. Это один из типичных случаев, сконструированных Вацлавиком на основе реальных клиниче­ских фактов.

Мать дарит своему сыну два галстука, зеленый и голубой. На следующий день ребенок пытается надеть зеленый галстук. Мать: «Так тебе не понравился голубой гал­стук, который я тебе подарила?» Днем позже мальчик надевает голубой галстук и получает симметричную реплику: «Значит, тебе больше не нравится зеленый галстук?» Когда же па третий день ребенок пытается принять компромиссное решение, чтобы удовлетворить оба требования своей матери: он надевает сразу два галстука, И мать замечает: «Мой бедный мальчик, ты потерял голову». (Я нахожу еще более наглядной следующую, последнюю реплику: «Ты собираешься свести меня с ума?»)

Этот анекдот достаточно хорошо показывает, каким образом двойное принуждение может сыграть свою роль в этиологии шизофрении:

  • человек (или несколько) находится в позиции доминирования над другим;
  • первый хронически помещает другого в парадоксальную ситуацию (в отличие от тех случаев, когда повторение производит кумулятивный эффект, со­здавая травматический эквивалент, вышеизложенный анекдот производит эффект не столько драматический, сколько юмористический);
  • доминирующее лицо высказывает первое приказание, которое сформулировано обычно в отрицательной грамматической форме;
  • оно отдает второе приказание, противоположное первому, но принадлежащее к другой системе мыслей или действий, одним словом находится на более высоком уровне абстракции (последний момент достаточно полно описан Вацлавиком, а Джон С. Кафка1 уточнил его значение);
  • оба приказания усиливаются наказаниями или угрозами;
  • третье приказание запрещает жертве выходить из ситуации, созданной двойным принуждением, результируя два первых приказания, уход или апатия будут, в свою очередь, осуждены или наказаны;
  • наконец, ответственность за парадоксальное поведение возлагается на жертву, которая действительно неизбежно проявляет парадоксальные реакции в такой ситуации.

Мы увидим дальше, как каждая из этих фаз проявляется в переносе и контртрансфере.

Вот заимствованное из повседневной жизни наблюдение парадоксального приказания, не патогенного, поскольку оно не повторялось и рассмешило участников. Мать семьи, встречавшая приглашенных, была раздражена капризами своей маленькой дочери, которая отказывалась идти спать и требовала чашку кофе, как и все. В конце концов, мать кричит ей: «Ладно, пей свой кофе и иди спать».

В своей статье, цитированной выше, Ракамьё резюмирует американский роман Дж. Хеллера «Catch 22»2, который описывает жизнь сообщества, управляющего­ся парадоксальными правилами.

Это лагерь бомбардировщиков во время войны. Миссии становятся все более и более опасными, изнуряющими и многочисленными. Главный герой ищет выход, что­бы ускользнуть из этого ада, и решает притвориться безумным, чтобы быть отко­мандированным на наземную службу. Но статья 22 оговаривает, что летчик может попасть на эту службу, только если он об этом просит. Итак, одно из двух, или он слишком безумен, чтобы выполнять другие миссии, и тогда ом не в достаточно ясном рассудке, чтобы проситься на землю, или если он просит об этом назначении, то значит, он в здравом уме и в этом случае должен продолжать летать. К тому же, чтобы не затрудняться вопросами летчиков, высшее командование установило другое правило, что «разрешается задавать вопросы только тому, кто никогда не спра­шивает». Более того, один из высших офицеров дал своему дневальному приказание никого не пускать, когда он на месте, дожидаясь, таким образом, его ухода, чтобы приглашать тех, кто просит аудиенции.

Я упомяну, наконец, одну из моих пациенток, которую я назвал Фамарью, вспомнив один библейский эпизод: Авессалом убивает своего брата Амнона, который изнасиловал их сестру Фамарь, и собирается свергнуть их отца Давида1. У последнего было время только на то, чтобы бежать за Иордан, оставляя своих на­ложниц перед яростью, овладевшей Авессаломом, который будет в конце концов убит солдатами, остающимися верными Давиду. Фамарь, моя пациентка — четвер­тый ребенок в своей семье. Между 7 и 15 годами, муж одной старшей кузины, которая воспитывала ее и продолжала жить под одной крышей, часто приходил к Фамарь ночью в комнату, совершая прикосновения сексуального характера, без деф­лорации или совокупления, рождавшие у нее неясное ощущение удовольствия и интенсивное чувство вины. Возникновение парадоксальной ситуации стало возмож­ным вследствие отношения матери, которая избивала, и иногда жестоко, свою дочь каждый раз, когда ее кузен дерзко и провоцирующе шумел в течение дня; материн­ский аргумент заключался в том, что в этих делах девушки всегда неправы, и что это они не должны провоцировать мальчиков и уступать им. Кузен при каждом из своих ночных визитов повторял Фамарь, которая сначала ему сопротивлялась, следу­ющую угрозу: «Если ты не позволишь мне это делать, я расскажу твоим родителям все, что ты уже позволяла сделать». Ставка этого парадоксального приказа была серьезной, так как мать, избивая Фамарь, угрожала, что если она позволит себе сде­лать что-то с мужчиной до брака, и отец об этом узнает, он, несомненно, убьет ее.

Здесь речь идет о парадоксальном приказании: или ты сопротивляешься и будешь разоблачена и подвергнешься смертельному наказанию; или же ты уступаешь и навлечешь на себя то же наказание, если будешь обнаружена. В течение месяцев в своем лечении Фамарь возвращалась к этому эпизоду. Он перестал ее беспокоить, когда я снял с нее двойное принуждение, которое действовало на нее в этой ситуации, так же как и сама проблема прекратила существование для нее во внешней реальности с приходом новой гувернантки, которая, разоблачив как блеф парадок­сальное приказание кузена, потребовала от Фамарь просто положить конец этим визитам. Но Фамарь вместо этого начала развивать парадоксальный перенос на меня, который в тот момент меня раздражал и разочаровал (так как я верил, что мои объяснения позволили ей преодолеть эту проблему), и который я остановил его пониманием в свете описанного эпизода: меня следовало втянуть в противоре­чие того же самого рода, который она испытывала, чтобы его преодолеть.

Этот клинический случай Фамарь позволяет мне сделать несколько замечаний. Знание психоаналитиком феноменов двойного запрета и их проявления в истории пациента никоим образом не позволяет ему пренебрегать парадоксальным переносом своего пациента и парадоксальным контртрансфером его самого. Кроме того, если в парадоксе Эпименида ставка высока только в метафизическом плане (что отличает истину от лжи?), то в любых дилеммах, не только тех, что я упомянул, но предоставляемых историей науки и культуры, ставкой является физическое или жизненное благополучие: загадка, поставленная Эдипу Сфинк­сом, загадки, являющиеся частью древних ритуалов помазания или испытания вра­жеского посланца, это игры жизни и смерти. Органическая смерть фигурирует и коллективных мифах и индивидуальных фантазмах. Психическая смерть часто становится полной в психозе или более парциальной при пограничных состояниях и нарциссических дефектах. Ракамьё справедливо мог написать, что «безум­ный софизм одновременно и бессмертен, и иллюзорно очевиден»1.

Мы тоже уже упоминали в первой публикации по этой проблеме, что «логические парадоксы являются формами влечения к смерти»2.

Помещать кого-либо в парадоксальную ситуацию, а затем упрекать его в противоречивом характере его рассуждений или чувств, тогда как они вытекают из ситуации — значит совершать бессознательное действие, механизм которого состоит в извращении первичными процессами вторичных процессов мышления, а цель — окончательно утвердить свое господство над другим посредством эконо­мического усиления, иначе говоря, количественного роста аутодеструктивного влечения. Хотя на этой точке описания исследователи Пало-Альто замолкают, психоаналитическая клиника показывает нам, что устанавливается нечто вроде негативного терапевтического альянса между бессознательным влечением отправителя, направленным на смерть другого, и аутодеструктивным влечением адре­сата. Это последнее влечение характеризуется, таким образом:

а) получением количественной перегрузки;

б) отстранением от возможности союза с влечениями к жизни.

Это приводит нас к сомнению во фройдовской гипотезе о врожденности этих двух черт у пациентов, врожденности, которая делала бы невозможными их полноценный анализ, и которая будет, согласно автору анализа конечного и анализ бесконечного, ответственной за негативную терапевтическую реакцию. Эти черты, в случае парадоксальной ситуации, установленной родителями, оказываются явно приобретенными, и, таким образом, модифицируемыми в условиях очевидного распутывания вышеупомянутой ситуации в переносе.

Парадоксальный трансфер наблюдается у умных субъектов (это относится, по крайней мере, к тем, кто приходит на психоанализ), с хорошими успехами и решении учебных и профессиональных задач и демонстрирующих скорее следую­щие феномены, нежели отчетливые симптомы:

а) значительную пассивность, которая может выражаться психомоторной не­
состоятельностью, или непрерывным поиском стимуляции со стороны других,
или утомляемостью в любой деятельности, предполагающей межличностные контакты, или вспышками открытых конфликтов, приводящих к внезапным решениям о смене работы;

б) нарастающую и обычно плохо переносимую зависимость по отношению к некоторым членам окружения; они добиваются объекта или чувства, которое они смутно ожидают встретить, но которое не могут ни идентифицировать, ни попросить, что приводит их к постоянному состоянию неудовлетворен­ности;

в) любовную и сексуальную жизнь, иногда бедную, всегда непрочную, во всех
случаях запутанную; отношение с партнером обычно переживается как
фрустрирующее;

г) чувство отличия от других в отношении внутренней жизни, недостаточность
свободы, спонтанности, разнообразия интеллектуальных ассоциаций, недостаточность образных и аффективных переживаний, которые вызываются у большинства людей мелочами жизни, опасения показаться из-за этого глупым, что неизбежно и приводит к глупым реакциям; это отличие то пережи­вается как несправедливость, по отношению к которой пациент разворачивает в своем внутреннем мире нескончаемый процесс, то оценивается и идеализируется как нечто, делающее его уникальным случаем, исключи­тельным существом; две крайности, вокруг которых строится все поведение, являются, таким образом, либо глупостью, либо высокомерием.

Эти пациенты демонстрируют состояние, с которым клиника сталкивается все чаще и чаще, промежуточное состояние между неврозом и психозом, где нарциссический дефицит, бездонный как бочка Данаид, всегда требует наполнения, где значительные общественные и профессиональные успехи поддерживаются вкла­дом мегаломанических частей Я. Понятия, приходящие на ум для описания пси­хической жизни этих лиц — «базисный дефект» Балинта, «фальшивое Я» Винникотта, «пустая крепость» Беттельгейма, «грудь-туалет» Мельтцера. Этих людей привлекает деятельность воспитателей или социальных работников, где они мо­гут занять достаточно высокий иерархический ранг, где они зарабатывают себе на жизнь не только в финансовом смысле, но и жизнями других, питаясь ими. Этот механизм интроективной идентификации позволяет им поддержать с некоторы­ми близкими, коллегами, друзьями удовлетворительные межличностные отноше­ния и демонстрировать в некоторых жизненных или профессиональных ситуациях определенное психологическое чутье.

Вот, насколько я могу судить, то, что я оцениваю как мой контртрансфер перед такими случаями. Он стремится перейти доброжелательную нейтральность, обретая ноту обнадеживающей симпатии и некоторой жалости, которая затем исто­щается, окрашиваясь раздражением от неэффективности, как моего молчания, так и интерпретаций. В этих случаях я использую, и напрасно, весь арсенал интерпре­таций, который предоставляет нам опыт и психоаналитическое образование, — эти интерпретации оказываются эдиповыми, что отчетливо не является проблемой таких пациентов, или же касаются их оральной амбивалентной и завистливой зависимости от матери.

То я обвиняю их за отказ или неспособность самим совершить психоаналитическую работу, то досадую на свою некомпетентность в нахождении того, что было бы понятным для них. Я заканчиваю тем, что отступаю к пассивному отношению присутствия и поддержки. Но мало-помалу я прихо­жу к неприятной очевидности, что они бессознательно пытаются вовлечь психоаналитика и психоанализ если не в сексуальную или в профессиональную катастрофу, которая с ними происходит, то, по крайней мере, в свое психическое истощение. Это меня, впрочем, поддержало в идее, что если реализация лечения психоневроза определяется осуществлением вытесненных желаний, то лечение нарциссических дефектов и пограничных состояний — осуществлением угрозы, остающейся подразумеваемой, угрозы аннигиляции, пустоты и даже разрушения. По это слишком общее понимание для них не столь уж важно, и коммуника­ция, которую я пытаюсь осуществлять с ними, совершенно не изменяет их состо­яния. Я пытаюсь утешить себя, говоря, что эти случаи находятся за пределами «границ анализируемого», если цитировать название из № 10 Nouvelle Revue de Psychanalyse, и в поисках хорошей компании нахожу Фройда, описывающего и конце своей жизни среди причин психоаналитической неудачи негативную тера­певтическую реакцию, предназначенную им в одних случаях для излишка или недостатка силы влечений, а в других — для господства влечения саморазрушения над Эросом. Вот то, что я неоднократно имел возможность пережить.

Я выпутываюсь из этого затруднения, только начиная размышлять о том, в чем ситуация была для меня парадоксальной. Первый парадокс: психоаналитическое отношение, со своим либерализмом, далекое от покровительства, освобож­дение подавленной или вытесненной агрессии, являющееся классическим в случае невроза, приводит у этих пациентов, напротив, к обострению саморазрушения. Второй парадокс также противоречит классическому лечению: эти пациенты вначале плодотворно осуществляют психоаналитическую работу; но чем дольше ле­чение продолжается, тем они начинают не только все меньше понимать, но все больше понимать неправильно. Этот двойной парадокс был для меня совершен но неожиданным: психоанализ, направленный на понимание, вводит в заблуждение; психоанализ, направленный на утверждение и реализацию себя благодаря рас­крытию вытесненных или дремлющих (теория либидного стаза) влечений, напротив, ускоряет отрицание себя. И вот после парадокса актера — парадокс психоаналитика, последовательно вовлекаемого пациентом в переживание, непонимание, апатию и, наконец, в бессилие. Горькая для пациента победа заключает­ся в том, чтобы привести самими правилами и динамикой ситуации к неудаче собеседника, который мог бы его вылечить. Но также и бесконечное открытие того, что наш контртрансфер, если мы принимаем его без ненависти и стыда, сел и мы его восстанавливаем, посредством усилия прояснения его истинной причины, трансфер нас информирует о его природе. Одним словом, парадоксальный контр­трансфер является нормальным, необходимым ответом на парадоксальный транс­фер: он является, таким образом, важнейшим индикатором последнего.

Следующее наблюдение — пациентки Вирсавии — поможет нам понять становление парадоксального переноса. После определенного периода лечения оказывается, что слабым местом Вирсавии является ее склонность впадать в депрессию при столкно­вении с некоторыми профессиональными или эмоциональными трудностями или — и это именно там, где устанавливается трансфер — последовательностью некоторых интерпретаций, которые я предлагаю, или которые она делает сама. Мое поведение в процессе этого лечения становится затрудненным: если я остаюсь нейтральным и сдержанным, я воспринимаюсь как отвергающий, и ее депрессия увеличивается; если я интерпретирую, то минимальная неловкость оттенка, стиля или содержания с моей стороны воспринимается ею как осуждение, и ей остается только погрузиться в депрессию. Что бы я делал или не делал, она, таким образом, испытывает неудачу, и я имеете с нею. В этих условиях мне потребовалось достаточно длительное время, прежде чем я решился изменить диспозицию (отныне я встречаюсь с Вирсавией ли­цом к лицу) и отметить, что ее первая стадия анализа закончена и начинается другая. Это нам позволяет увидеть природу парадокса, который поддерживает ее трансфер: «докажи», притом что форма и содержание приказания таковы, что они определенно препятствуют адресату доказывать. Своим трансфером она делает для меня невоз­можным предоставить мои доказательства, так же как ее мать, на протяжении дет­ства Вирсавии, делала невозможным предоставить ее доказательства, не прекращая требовать совершенства, столь постоянного и столь полного, что было легко конста­тировать неудачу ее дочери в его достижении. Вирсавия провела первые годы жизни практически наедине со своей матерью. Отсутствие мужа во время войны побудило мать перенести на свою дочь всю эмоциональную жажду, которая в любом случае, даже при его присутствии, не могла быть удовлетворена. Отсюда напряжение и раз­ногласия между супругами, разряжавшиеся в сценах. Мать была нарциссическим тираном, гиперопекающим, много дающим на оральном уровне (пища, телесный уход, речи), но фиксированным на анальной проблематике поиска власти одновре­менно посредством денег и постоянного контроля другого. Она растила свою дочь, гиперстимулируя ее, и в то же время постоянно упрекая Вирсавию в ее несовершенствах, она не переносила ее потребности в автономии; однажды в деревне, застав ре­бенка за сексуальными играми с маленьким соседом, известным своей неопрятностью, она окатила совершенно голую дочь мыльной водой с головы до пят и одновременно с такой силой терла ее щеткой, что мыло мучительно щипало поврежденную кожу (от­сюда хрупкость поверхностного Эго Вирсавии), и ребенок находился на грани об­морока. Это ей стоило дополнительных — и парадоксальных — упреков как слабого существа, «девицы» во всех презрительных смыслах термина: шлюхи и «мокрой» курицы. Позднее появилась материнская угроза, достойная Медеи, покончить с со­бой вместе с ребенком, если ее муж продолжит противиться аффективным требованиям, которыми она его преследовала.

В течение месяцев, начиная с момента, когда я стал принимать ее лицом к лицу, мы смогли работать — так как психоаналитическая работа, блокированная у нее, возобновилась — над анализом реакций, формировавшихся вследствие повторяемых ее матерью парадоксальных суждений и опасных угроз, с которыми они сочетались, приказов и наказаний, которые, аккумулируясь, создавали эквивалент травмы. Ре­акции глупости, поскольку любая робкая попытка Вирсавии понять насильственно пресекалась ее матерью либо как нелепая ошибка, либо как преступное оскорбление ее величества. Реакции постоянного разряжения собственной и материнской агрес­сивности. Реакции пассивности, апатии, которая внезапно эротизировалась на эди­повой фазе и которая с тех пор поддерживала Вирсавию в грезах, где наслаждение давало представление себя связанной, скованной, обездвиженной.

Вирсавия нашла формулировку того, что было парадоксальным приказанием для нее — «докажи» — в день, когда один из ее начальников повторно откажет ей в про­фессиональном продвижении, при таком же отказе, который несколько лет назад серьезно и надолго выбил ее из колеи. Или Вирсавии удастся доказать, и мать упрекнет ее в желании избавиться от нее: если ты больше не нуждаешься во мне, я не только заберу свою любовь, но и дам тебе мою ненависть, лучше ты умрешь, чем будешь независимой. Или же Вирсавия потерпит неудачу в доказательстве и будет несовер­шенной дочерью совершенной матери, бесполезной, неспособной, позорящей семью. Вывод из дилеммы состоит в том, что, что бы она делала или не делала, она занимает для своей матери только одно положение, и занимает его па всю жизнь — то, которое Дональд Мельтцер назвал «грудь-туалеты» — вместилище всего плохого, всего зла, всей грязи, всего отрицательного, что мешает субъекту окончательно соединиться с идеальной и совершенной грудью. Взамен того, чтобы, как в нормальном воспита­нии, мать в течение долгого времени играла эту роль для ребенка, здесь, напротив, мать утверждает Вирсавию в этой роли. В целом парадокс заключается в следующем: «Я прошу у тебя доказательств, чтобы доказать, что ты не может их предоставить».

Вирсавия обретает себя во время этого сеанса, когда она интенсивно проживает свой профессиональный провал в том же внутреннем состоянии, в каком она часто находится, переосмысливая свой психоанализ вне сеансов, представляя, что я ожидаю, чтобы она предоставила свои доказательства в любовной сфере, что ее отсылает именно к неспособности их предоставить, и более того, к восстанию против того, что она переживает как навязывание согласия. Тогда я анализирую вместе с ней две внутренних реакции, которые, как следствие парадоксальной ситуации, она после­довательно испытывает по отношению к своему профессиональному начальнику. Первая реакция: уйти, не ходить на свою работу в течение нескольких дней или даже больше не возвращаться. Но это будет самоубийством. Вторая реакция: сло­мать ситуацию, возвратить своему шефу его мелочные и пустяковые требования, его мастерство обескураживать своих подчиненных, чтобы затем было легче упрекать их за недостаток уверенности в себе. Но это значит навлечь на себя обвинение в импуль­сивности и дать оппоненту ее дополнительное подтверждение, чего она не делает. Я навожу на мысль, что, возможно, есть третье решение: вместо того чтобы извора­чиваться или злиться, можно было бы изменить сущность ситуации, объяснившись с собеседником по поводу того, что эта ситуация парадоксальна для нее и, несомнен­но, для него. Так и она, и он могли бы изменить отношение друг к другу. На что Вир­савия живо отвечает: «Но если кто-то должен измениться, то это я»; подтекст: «И только я». Это предопределяет всю ее жизнь и весь ее психоанализ: она еще ни­когда так ясно не выражалась, а я не располагал такой интуицией. После этого я могу анализировать нарциссическую составляющую парадокса, в ловушке которого она оказалась. Вирсавия для своей матери — центр мира, каждая из них есть все для дру­гой, но как только дочь перестает быть преданным отражением своей совершенной матери, мать разбивает зеркало, возвращающее ей невыносимое зеркальное отобра­жение, и Вирсавия перестает существовать.

На вопрос: «Зачем следует анализировать парадоксальный трансфер?» я отве­чаю, что он не позволяет двигаться вперед, возвращает, в частности, на шизоид­ную (Вирсавия) или параноидную (Эпименид) позиции, к которым, как мы все знаем, очень трудно как приблизиться, так и анализировать их. После длитель­ной пятнадцатимесячной работы, которую я упомянул, Вирсавия смогла верба­лизовать для меня образ тела, который она имела в начале своего лечения: ощу­щение того, что являешься пустой кожей, которую другие, в первую очередь мужчины, выбрасывают после использования; впечатление обладания ядром, но расположенным снаружи этой кожи. Она подвела итог психоаналитической ра­боте, осуществленной к тому моменту, говоря, что теперь ядро находится внут­ри, и она также наметила перспективы работы, которую еще оставалось сделать,и за которую мы затем взялись: между корой и ядром имеется пустота: какую промежуточную ткань, какую живую плоть развить здесь?

Это привело меня к нескольким общим соображениям. Незаинтересованность психоаналитика во вторичных процессах может привести его к недооценке их важности в случаях, где присутствует специфическая артикуляция между первичным и вторичным процессами, в данном случае между влечением смерти и логическим парадоксом. Интерпретация только первичного процесса, без тща­тельного исчерпывающего анализа функционирования вторичного мышления, где влечение организуется, оказывается напрасной. С другой стороны, столь же бесполезен тщательный и исчерпывающий анализ вторичного процесса, как это делали исследователи парадоксальной коммуникации Пало-Альто, если, в то же время, не замечать влечения, работающего в этом процессе. Более того, чрезмер­ный пиетет к Фройдовской теории, делающей акцент на понятии исполнения же­лания, скрывает от нас, по крайней мере, равную значимость другого движения влечения, которое является выполнением угрозы разрушения.

Вторичная переработка депрессивной позиции производит, в целом, символические конфигурации, которые питают процессы сознательного и бессознатель­ного фантазирования и продуцирование воображаемых сценариев, знакомых психоаналитику. Вторичная переработка шизо-параноидной позиции, напротив, продуцирует мыслительные схемы другой природы, примером которой является парадоксальная коммуникация и которая соответствует первичной символиза­ции, то есть тому, что Ханна Сегал назвала символическим уравниванием, про­тивоположным вторичной символизации, характеризующейся символической эквивалентностью. Желание психоаналитика получать со стороны пациентов фантазматический материал или его интерпретативная настойчивость в сведении к фантазии материала, который ему принесен, создает контртрансферентное со­противление принятия того факта, что шизо-параноидная позиция есть то, что она есть. Более точно, так же как Мелани Кляйн показала существование психотического ядра у всех индивидов, я предлагаю увидеть в инфантильной пара­доксальной ситуации один из существенных элементов того, что можно было бы назвать нарциссическим ядром мышления и невроза. Для этого стоило бы рас­смотреть — то, что мы не могли сделать раньше, — парадоксальную структуру нар­циссизма.

Каковы топические результаты парадоксальной ситуации? Изучение этого вопроса может быть здесь только намечено. Я образуется как психическая инстан­ция исходя из телесного пре-Я, которое я называл в других работах Я-кожа (поверхностное Я). Парадоксальная ситуация нарушает становление Я-кожа, и тем самым блокируется развитие или дальнейшее функционирование Я в некото­рых его секторах. Кроме того, в парадоксальной ситуации Сверх-Я не может эво­люционировать до Эдипова и амбивалентного уровня; оно остается смешанным с Идеалом-Я и инвестируется главным образом от влечения смерти. Недостаточ­ная автономия Я и всемогущество Сверх-Я приводят к тому, что ни один из двух регулирующих принципов психического аппарата, соответствующих первой тео­рии Фройда, ни принцип удовольствия-неудовольствия, ни принцип реаль­ности, не устанавливаются. Психический аппарат контролируется третьим из этих принципов: принципом редукции напряжения до наиболее низкого уровня; то есть жизненный порыв, сего моментами полноты, радости, творчества, подменяется чем-то вроде полусуществования, мрачного и относительно безличного. Привести пациента с помощью действительно решающего анализа к переживанию его психоанализа как непарадоксальной ситуации — значит по­ложить конец негативному терапевтическому альянсу и, одновременно, возвра­тить ему смысл и вкус жизни.

Изучение парадоксального приказания не исчерпывает разнообразие парадоксальных ситуаций. Другим типом является дисквалификация. Речь идет не про­сто о приказании, данном кому-либо, но о суждении, относящемся к нему. В первом случае парадокс состоит в том, что два предъявляемых к субъекту, требования антагонистичны. Во втором случае парадокс заключается в том, что суждение, со­общенное субъекту, является отрицанием самого опыта субъекта, его восприя­тия, которое он черпает из собственных ощущений, мыслей или желаний.

Вот короткий пример, взятый из анализа женщины, для которой я не нашел лучшего псевдонима, чем Заблуждающаяся, учитывая частоту и драматическую интенсивность, с которой ей, на протяжении детства и часто взрослого возраста, внушалось, что то, что она чувствует, — ошибочно. В детстве ее купали отдельно и до ее малень­кого брата, поскольку вместе было бы неприлично. Поэтому, чтобы для мальчика сохранилась приемлемая температура, для Заблуждающейся готовили обжигающую воду, в которую ее погружали насильно. Если она жаловалась на жар, тетка (оба ро­дителя работали), занимавшаяся двумя детьми, обвиняла ее во лжи. Если она крича­ла от боли, мать, привлеченная для совета, обвиняла ее в притворстве. Когда она выходила из ванны красная как рак, пошатываясь от слабости, отец, который в это время возвращался, упрекал ее в том, что у нее нет ни энергии, ни характера. Ее не принимали всерьез до тех пор, пока она не упала в обморок. Ей пришлось терпеть бесчисленные сходные ситуации, вызванные ревностью своей нечестной тетки, пол­ным равнодушием матери, погруженной в своею профессию, и садизмом отца. Вот один штрих, в котором читатель, сопоставив его со сценой купания, не сможет не отметить свойств порочного круга. Будучи совсем маленькой, она была обречена сво­ей тетей и матерью на обжигающие ванны, а повзрослев, в связи с запрещением со отцом горячих ванн как расслабляющих тело и душу, — на холодный душ, который должна была принимать зимой в неотапливаемом погребе дома, где была установле­на открытая душевая кабина, совершенно не похожая на ванную комнату. Отец при­ходил контролировать этот процесс на месте, даже когда его дочь достигла полового созревания.

Заблуждающаяся многократно упоминала во время своих психоаналитических сеансах о трудностях передачи мне своих мыслей и чувств из-за страха, что я не пове­рю в ее правдивость. Никогда я не понимал столь хорошо, как легко происходит пе­реход от обличения к сумасшествию. Она внезапно испытывала на кушетке (я принимаю ее на кушетке) ощущение леденящего холода. Часто она стонала и импульсивно раз­ражалась рыданиями. Несколько раз она испытывала на сеансе состояния, промежу­точные между галлюцинацией и деперсонализацией: реальность не была больше ре­альностью, восприятие вещей затуманивалось, три пространственных размерности колебались; она сама продолжала существовать, но отдельно от своего тела, снаружи от него. Переживание того, как она понимает саму себя, когда она его достаточно под­робно вербализовала, было следующим: оживление своей детской ситуации в ванной, когда она теряла сознание.

Я рискнул реализовать с Заблуждающейся экономию парадоксального трансфера: это была моя очередь заблуждаться. Она достаточно быстро продемонстри­ровала позитивный трансфер, и я смог, опираясь на нее, разрушить парадоксаль­ную систему, в которую ее поместили родители, и о которой она не переставала со мной говорить. Этот позитивный терапевтический альянс привел к положитель­ному эффекту в ее социальной и профессиональной жизни, и в ее отношениях со своими детьми. Но она оставалась гиперсензитивной и хрупкой: малейшее заме­чание собеседника в ее обыденной жизни или мое собственное погружало ее в глубокое смятение, где она более не была уверена в своих собственных ощущени­ях, идеях и желаниях, где границы ее Я тускнели. Внезапно она погрузилась в парадоксальный трансфер, связывая теперь свои трудности лечения со мной. Я стал тем, кого она могла заставить себя слушать, и чьи интерпретации (которые она мне приписывала или смысл которых искажала) были нацелены на ее систе­матическое отрицание. Прогресс в ее лечении возобновился только:

  • когда я полностью согласился стать объектом парадоксального трансфера;
  • когда она получила доказательство того, что одновременно она может меня
    ощущать, и что я остаюсь при этом прочным.

Этот пример хорошо иллюстрирует разницу между логикой противоречий, основой невротической организации, и логикой парадокса, основой нарциссического дефекта и пограничных состояний. Если бы родители Заблуждающейся говорили ей: «Ванна действительно слишком горячая, но ты должна сделать уси­лие, чтобы продержаться», — они признали бы восприятие дочери истинным и повлекли ее в конфликт морального порядка между желанием (в данном случае желанием избежать страдания) и долгом (вытерпеть боль, пожертвовать собой ради маленького брата, отказаться от места наиболее любимого объекта) и оказа­лись бы в области логики амбивалентности и конфликта. Напротив, отрицая, что ребенок действительно испытал то, что он испытывал: «Твое ощущение слишком горячего ложно, это то, что ты утверждаешь, но это неправда, родители лучше знают, что дети испытывают; ни твое тело, ни твоя истина не принадлежат тебе», родители находятся уже не на позиции морали, добра и зла, но на позиции логики, смешения истины и лжи, и их парадокс обязывает ребенка интервертировать, ме­нять местами истину и ложь. Отсюда последовательные трудности в становлении границ Я и реальности, в сообщении другим своей точки зрения. Добро и зло — про­тивоположности, и соответствующая логика приложима, в основном, к желаниям. Смешение истинности и ложности устанавливает другую логику, переходящую с желания на ощущение, чувство, память, суждение и, в целом, на мышление. Та­ким образом, здесь устанавливается то, что Арно Леви несколько лет тому назад описал как искажение логики, как извращение мышления, новую форму патоло­гической перверсии, которую можно добавить к сексуальным и моральным пер­версиям. Парадоксальное отношение между матерью (или отцом) и ребенком — это симметричная инверсия по отношению к стадии, которую Винникотт описы­вает как стадию переходных феноменов и иллюзий, где формируется отношение доверия между матерью, Я и миром и возможность мысленно устанавливать соответствия между внешней и внутренней реальностями. Парадокс, напротив, бла­гоприятствует недоверию и разрыву: он извращает чувство истинности и

бытия субъекта. Я предлагаю определить парадоксальное отношение как негативную иллюзию.

Фундаментальные психоаналитические истины, примеры которых предоставляют нам Фройд и его наиболее плодотворные последователи, выражаются в простых психологических формулировках (сновидение является выполнением желания, невроз есть негатив перверсии и пр.). Здесь формулировка, выделяющая опыт па­радоксального трансфера вместе со спором в научном сообществе, в политической Жизни или с семейной сценой, может быть следующей: суждение может служить субъекту оружием для установления своей власти над другим. Второе замечание относится к социальному психоанализу: со времен Фройда считалось, что болез­ни цивилизации проистекают в значительной степени из сексуального подавления; и паши дни, как мне кажется, отмечается все более и более значительное распрос­транение парадоксального рассуждения в отношениях между индивидами, меж­ду поколениями, между социальными группами. Третье замечание касается са­мого субъекта, два предыдущих годятся только для бытия человека, взятого во взаимодействии с другим, или для коллективных стереотипов мышления и выра­жения. Собака Павлова получала пищу, если она правильно отличала два разных сигнала, квадрат и круг, и, начиная с этого момента, она обнаруживала способности к обучению более сложному, поскольку устанавливала со своим хозяином то, что мы, психоаналитики, назвали бы педагогическим альянсом. Напротив, если ее про­сят дифференцировать два сигнала, становящихся все более и более неразличимы­ми, — это и есть парадоксальное приказание: найти между двумя вещами различие, которого они не имеют1, например, различие между кругом и эллипсом, когда два сигнала все более и более сближаются, собака получает экспериментальный невроз.

Она не понимает более ничего не только в этой ситуации, но и в других, если этот опыт повторяется. Она не только не приобретает новых навыков, но утрачивает уже приобретенные, забывает уже изученное, у нее возникает то, что я пред­лагаю назвать негативной педагогической реакцией; она погружается в пассивность, засыпает во время «урока», кусает того, кто заботится о ней, и ласкается к тому, кто показывает ей кнут. Итак, в человеке действительно нет ничего, что не имело бы био­логического происхождения, и нет ничего биологического, что не поглощалось бы и не транспонировалось языком и мышлением на все более и более сложные, и всегда способные к первертности, уровни символизации. Не есть ли это тот самый первич­ный парадокс, который описал Фэрбэрн2 в сердцевине шизоидной позиции?

Ребенку «кажется, что отказ матери принять его любовь вызван тем фактом, что его собственная любовь деструктивна и плоха». «Когда индивид с шизоидными тенденциями отказывается от социальных контактов, это, прежде всего, пото­му, что он чувствует, что не должен ни любить, ни быть любимым». «Так как радость любить кажется ему бесповоротно запрещенной, можно все с большим удовольствием предаваться радости ненавидеть… Он заключает, таким образом, договор с дьяволом: “Да будет зло моим благом”».

Двусмысленность, неясность, являющаяся корнем любого парадоксального проявления (коммуникации, приказания, трансфера), делает истинность и ложность, добро и зло, любовь и ненависть, жизнь и смерть не противоположными взаимоисключающими понятиями, а терминами, образующими порочный круг. Важней­шее расщепление тогда проходит не между добром и злом, а между идеализацией и преследованием. Мы показали роль этого процесса для: а) параноида; б) шизоидности; в) деперсонализации, когда психоаналитик может быть вынужден встре­чаться во время лечения с невротическими, характерологическими или пограничными пациентами, демонстрирующими нарциссические дефекты и склонность к депрессивным реакциям. Мы ограничены в возможностях развивать здесь ана­логичные взгляды в отношении понимания интеллектуального торможения или психосоматических реакций, но располагаем столь же убедительным материалом.

В завершение я бы хотел вернуться к двум другим проявлениям парадоксального процесса, на которые мы уже, не останавливаясь подробно, указывали: нега­тивной терапевтической реакции и гибкости разума.

В 1916 году Фройд описывает невроз неудачи в своей статье «Те, кто потер­пел неудачу перед успехом» и приписывает «моральному сознанию» неудачу в достижении успеха в любовном приключении или в профессиональных амбициях. В 1923 году, в «Я и Оно», он впервые упоминает негативную терапевтическую реакцию, приписывая ее на этот раз Сверх-Я, которое он только что открыл: больной не может перенести удовлетворения, ни отношений с психоаналитиком, ни от про­гресса, которое его психоаналитик ему выражает, ни от прогресса, которого ему по­зволяет достичь лечение. Кажется, что болезнь служит облегчению бессознательного чувства вины пациента и удовлетворяет потребности его Сверх-Я в наказании; выз­дороветь значит увеличить опасность подвергнуться становящимися сознатель­ными чувству вины и упрекам Сверх-Я. В 1926 году в «Экономической проблеме мазохизма» Фройд добавляет, что, кроме того, негативная терапевтическая реакция удовлетворяет мазохистические тенденции субъекта. В 1937 году он возвращается к этой проблеме в «Анализе конечном и анализе бесконечном»: с точки зрения феминного протеста по отношению к мужчине и завоевания вирильных прав женщиной, негативная терапевтическая реакция создает принципиальное препятствие благопо­лучному исходу психоанализа. Фройд объясняет это двумя причинами, на которые мы уже указывали (у некоторых лиц врожденное количество энергии влечения агрес­сии либо недостаточно, либо чрезмерно; у других влечение к смерти избегает союза (или смешения) с инстинктом жизни и функционирует автономно и бесконтрольно).

Последователи Фройда расширили определение негативной терапевтической реакции и пришли к менее пессимистическим выводам относительно возможности работы с ней. В. Райх связывает ее с недооценкой психоаналитиком нега­тивного трансфера, и последующий опыт неоднократно подтверждал справедли­вость этого взгляда1.

К. Хорни дает хорошее психологическое описание спектра внутренних установок пациента, способных приводить к негативной терапевтической реакции; Конкуренция с психоаналитиком, которому он не предоставляет возможность ин­терпретации своих проблем; угроза самооценке, которую психоаналитическая работа заставляет пересматривать; чувство, что интерпретации, данные психоана­литиком, являются несправедливыми обвинениями, которые выражают только злобу последнего, или чувство, что они справедливы, но что психоаналитик соби­рается лишить его своей любви и отвергнуть, если обнаружит его слабости. Все это остается, тем не менее, на описательном уровне1.

Наконец, недавно было предложено два более психоаналитических объяснения, одно классически «фройдовское», другое «кляйнианское», оба английскими психоаналитиками: Джоффе и Сандлер думают, что успех парадоксально пере­живается некоторыми пациентами как отдаление или утрата «идеала»; отсюда депрессивная реакция, отсюда также развитие у этих пациентов охранительных симптомов депрессии2.

Г. Розенфельд рассматривает негативную терапевтическую реакцию как форму архаичного трансфера на родителей у пациентов, Я которых, к тому же, слабо дифференцировано от психического аппарата, и очень примитивные влечения которых вступают в действие: это, в кляйнианском смысле, — деструктивная зависть к кормящей груди3.

Подобная реакция особенно остра и повторяема у токсикоманов, условие возможности лечения которых состоит в самой повторяющейся интерпретации это­го «завистливого» переноса (восходящего к тому, что Бион назвал «атаками» па психоаналитическую работу по мере установления «связи»4).

Наши наблюдения подтверждают одновременно взгляды Джоффе и Сандлера о чередовании идеализации и депрессии и взгляды Розенфельда и Биона на разрушительные атаки, возникающие в переносе, против кормящей груди и ее симво­лического эквивалента, которым является установление связей. Но они дополняются принятием во внимание парадоксальной структуры негативной терапевтической реакции: это парадокс в действии. Для хорошего развития лечения необходимо сначала трансформировать ее в парадокс осмысленный и вербализуемый, затем разрушить в этом парадоксе специфическое сплетение первичного процесса (дес­труктивной зависти) с вторичным процессом (дилеммой).

Парадоксальный опыт имеет, однако, не только отрицательные следствия. Дети неизбежно втягиваются в парадоксальные ситуации родителями; взрослые — общественной жизнью, предполагающей отношения между противоположными коллективными категориями.

Опыт парадоксальной ситуации патогенен в том случае, если она является исключительно интенсивной и повторяющейся, и прогресс психоаналитического понимания должен позволить лучше дифференцировать особенности этой ситуации, предрасполагающие, либо к психосомати­ческим реакциям, либо к деперсонализации, либо к шизофрении, либо к пара­нойе, либо другим расстройствам мышления и личности.

Но этот опыт, в своей повседневной форме, необходим для психического развития. Мы имеем в виду то, что юмор основывается (как и парадоксальный контр­трансфер) на способности переживать парадокс, овладевая им. Дети, окружение которых излишне избегает парадокса, оказываются затем не в состоянии понять его и справиться с ним в социальной жизни (школе, профессии). Толерантность к дву­смысленности приобретается посредством определенной привычки к парадоксу и выражается не только в юморе, но и в неожиданных решениях, нелогичных, нахо­димых творческими личностями, в свободе по отношению к идеям, полученным или выученным, в плавающем внимании психоаналитика, в живости игры, в колебании переходных феноменов между внешней и внутренней реальностью. Не является ли с точки зрения психоаналитической метапсихологии, парадокс создателем посто­янно возобновляемого союза между влечением к жизни и влечением к смерти.

Опубликовано:07.05.2019Вячеслав Гриздак
Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.