Статья. Марья Торок. Работа горя. Болезнь траура и фантазм чудесного трупа

Статья. Марья Торок. Работа горя. Болезнь траура и фантазм чудесного трупа

Разоблачающее недоразумение

Чтобы вернуться к истокам нашей проблематики и чтобы также отметить, чем она поражает с первого взгляда, предлагаю внимательному читателю удивительную переписку между Фройдом и Абрахамом.

Берлин-Грюневальд, 13. 3.1922 ДОРОГОЙ ПРОФЕССОР,

Инкорпорация объекта сильно потрясает в моих случаях… Я располагаю очень подходящим для вашей концепции материалом, иллюстрирующим процесс во всех его деталях, В связи с этим, у меня небольшая просьба: я хотел бы отдельную копию Печали и меланхо­лии. Она будет очень полезна для моей работы. Заранее спасибо.

Краткий комментарий, касающийся этой статьи. Вы утверждаете, дорогой Профессор, что ничего в нормальном горе не соответствует прыжку, совершаемому меланхоликом, переходящим в маниакальное состояние. И, однако, мне кажется, я смогу описать процесс подобного рода, не зная при этом, можно ли его обнаружить в каждом случае. У меня впечатление, что значительное число людей демонстрирует, вскоре после пери­ода траура, рост либидо. Он выражается в возросшей сексуальной потребности и, ка­жется, приводит — вскоре после пережитой кончины — к зачатию ребенка. Я хотел бы узнать Ваше мнение, и можете ли Вы подтвердить это наблюдение. Рост либидо вскоре после «объектной утраты» мог бы быть существенным вкладом в параллель траур – ме­ланхолия…

Берггассе 19. Вена, 30. 3.1922 ДОРОГОЙ ДРУГ,

Я перечитал Ваше личное письмо, спустя более чем через две недели, и наткнулся на Вашу просьбу об отдельной копии,  по какой-то причине она ускользнула от моего внимания при первом прочтении. Я с удовольствием погружаюсь в изобилие Ваших научных интуиции и Ваших проектов, но я спрашиваю себя, по какой причине Вы не учитываете мои послед­ние данные о природе мании, внезапно появляющейся после меланхолии (в Psychologie collective). Не есть ли это мотив, что заставил меня забыть послать отдельную копию Печа­ли и меланхолии? Ничто не абсурдно для психоанализа. Я хотел бы обсудить все эти вещи с Вами, но в переписке это невозможно. По вечерам я грустен…

Берлин-Грюневальд, 2. 5.1922 ДОРОГОЙ ПРОФЕССОР,

Ваше письмо от 30 марта все еще ждет ответа, но я бы хотел поблагодарить Вас за ко­пию Печали и меланхолии. Я очень хорошо понимаю Ваше забывание. Не послать ста­тью, которую я у Вас просил, должно было означать, что я должен был изучить сначала и прежде всего другой источник (Psychologie collective). Я очень хорошо усвоил со­держание этой работы в том, что касается мании и меланхолии, и, однако, я не вижу…, в чем я мог ошибиться? Я никоим образом не нахожу там упоминания о параллельной реакции в случаях нормального горя, которая была бы сравнима с маниакальным кри­зом (после меланхолии). Из той ремарки, которую Вы делаете в Печали и меланхолии, я знаю лишь то, что Вы отдавали себе отчет в том, что чего-то не хватает, и именно на это я сослался, когда сделал это наблюдение. Рост либидо после горя мог бы быть абсо­лютно аналогичен «маниакальному празднику», но я не нашел параллели между нормальной жизнью в отрывке Коллективной психологии, где Вы рассматриваете этот праз­дник. Или был ли я настолько ослеплен, что стал неспособен увидеть действительно существующую ссылку?

Берггассе 19. Вена, 28. 5.1922 ДОРОГОЙ ДРУГ,

Весьма забавно, что с помощью Эйтингона я обнаружил, что я все неправильно понял, хотя это произошло совсем не по Вашей вине. Вы искали пример для перехода от мелан­холии к мании в норме, а я подумал, что Вы искали объяснение механизма. Мои извинения.

Такая серия недоразумений не может быть приписана действию простой случайности. Абрахам чувствует плодотворность своей находки, он настаивает, и мы его понимаем. Но что думать о таком сопротивлении со стороны Фройда по пово­ду клинического наблюдения? Оно иллюстрирует неприязнь, которую мы все испытываем при проникновении, несколько святотатственным образом, в интим­ную природу горя. Ничего удивительного, что, столкнувшись с недостатком воо­душевления у учителя, Абрахам пришел к тому, чтобы минимизировать значение этой темы. В результате, в определяющей статье 1924 года он оставит ей лишь ограниченное место (Esquisse d’une histoire du developpement de la libido basee sur la psychanalyse des troubles mentaux Очерк истории развития либидо, основанный па психоанализе психических расстройств), не извлекая из нее теоретических и клинических следствий, которые она, однако, содержит.

«Нормальная мания» и болезнь горя

Тем не менее, клиника позволяет сделать очевидным первый факт. Все те, кто I признается, что пережил такое «усиление либидо» по случаю утраты объекта, делают это со стыдом, удивленно, часто стесняясь и тихим голосом.

«Моя мать была здесь, мертвая. А я, в момент, когда нужно было бы пережить больше всего тоски, когда нужно было бы быть наиболее подавленным, жертвой устало­сти, когда мои члены, руки и ноги должны были бы опуститься, все тело целиком подавленным, внизу, на земле — мне трудно об этом говорить — я испытал ощуще­ния, да, физические ощущения», — говорит голос. «Я так и не понял, как со мной могла произойти подобная пещи, я себе этого никогда не

прощу… но вот фривольная песенка мне пришла на ум и не покидали меня. Она напевалась во мне все то время, пока я бодрствовал». «Я примеряла черную вуаль, улыбаясь себе в зеркало, подобно невесте, которая готовится к великому дню», — говорит другая.

Именно такие же признания содержатся в ощущении Абрахама. Его интуиция кажется мне полностью подтвержденной клиническим опытом. Данный текст пытается оторвать доктрину от первоначальной констатации и заново взглянуть на все те случаи, которые кушетка квалифицирует как «болезнь горя»1.

Почему такие больные изводят себя самоупреками и подавленностью, подвергаясь истощающим руминациям, физическим болезням, будучи угнетенными, уста­лыми, тревожными? Почему они страдают от потери аппетита к объектной любви? Что поражает их креативность, заставляя ностальгически вздыхать: «Я смог бы, если бы мог…» Связь между их состоянием и запускающим событием редко до­стигает сознания. Достичь этого станет задачей тяжелого психоаналитического труда. «Мне провели интенсивный курс, и у меня было желание вступить в брак. Но внутренний голос мне говорил: “Тогда ты должен будешь покинуть твоих мертвых!”; этот голос возвращался грустно, настойчиво, и я долго уважала его призыв. И мир оставался для меня огромной пустыней». Или еще: «Я не могу про­стить себе одной вещи. В день смерти моего отца у меня были отношения с моим мужем. Это был первый раз, когда я познала желание и удовлетворение. Неко­торое время спустя мы развелись, потому что…» (и здесь она называет несколь­ко «веских причин»). Эти несколько примеров хорошо очерчивают ядро, вокруг которого формируется болезнь горя: это не скорбь, обусловленная объектной поте­рей как таковой, как можно было бы подумать, но ощущение непоправимого греха — греха быть охваченным желанием, быть удивленным либидо, выходящим в наименее подходящий момент из берегов, в момент, когда следует скорбеть и предаваться отчаянию.

Таков клинический факт. Некоторое усиление либидо во время кончины объекта является распространенным, если не сказать универсальным, феноменом. Со­гласно предвосхищению Абрахама, сама по себе маниакальная реакция является лишь его патологически преувеличенной формой. От себя я хотела бы добавить, что здесь равным образом заключена и причина обострения невротического конф­ликта, до этого момента латентного. Как понимать внезапное появление подобного либидного прорыва? Вокруг этого вопроса завязывается комплексная пробле­матика, нескольким путеводным нитям которой я попытаюсь здесь последовать. Начнем с конфликтной интроекции и реакций вытекающей из нее аутоагрессии, так же как и последующих экономических проблем. Затем обратимся к специфи­ческой регрессии, такой, какой она обнаруживается в лечении со своим особым содержанием – инкорпорацией. И, наконец, в более общем плане, я попытаюсь определить невротическое направление, которое можно было бы квалифициро­вать в терминах Винникотта как транзиторный невроз, частной формой которого и является, собственно, болезнь горя.

Понятие Ференци об интроекции влечений,                                                          

противопоставленное понятию интроекции объекта

1. Некоторые перевоплощения понятия интроекции.

Кто бы ни приступил к обсуждению проблемы горя или депрессии, от него потребуется пересечь понятийное поле, полное ловушек, поле «интроекции». Введенное Ференци в 1909 году, воспринятое Фройдом, а затем Абрахамом и дошедшее по этой линии до М. Кляйн и других понятие интроекции претерпело такие вариации смысла, что его упоминания достаточно, чтобы пробудить правомерное подозрение в смешении идей или даже пустословии. Чтобы обойти этот подвод­ный камень, необходимо реанимировать изначальный и строгий смысл концепта, придавшего форму первому большому открытию Ференци, восхищенному этим психоаналитическим феноменом. Лишь возвращенный к своему инициальному и точному смыслу, концепт «интроекции» покажет свою эффективность, прояснив клинический факт в его генезе и эволюции.

Мы знаем, что, по мере того как теория либидо развивалась (в особенности бла­годаря изучению психозов и открытию нарциссических форм либидо) (G. W. X, 1923-1917), взгляды Фройда на идентификацию (инкорпорация нарциссического типа, противопоставляемая инкорпорации при неврозах) не переставали приобретать новых очертаний, чтобы составить в «Печали и меланхолии» основу экономического понимания, свойственного работе горя. Травма объектной потери индуцирует ответ: инкорпорацию в Я. Инкорпорированный объект, с которым Я частично идентифицируется, делает возможным некоторое замедление в на­дежде восстановить экономическое равновесие, перераспределить инвестиции. Не имея возможности устранить мертвого и решительно признать: «его больше нет», скорбящий становится им для себя самого, давая себе тем самым время мало-помалу и шаг за шагом проработать последствия разрыва.

На то, что эта инкорпорация и этот разрыв заключаются в процессе, с одной сто­роны — орально-каннибалическом, а с другой — орально-экспульсивном, указывают Абрахам и Фройд. В этом контексте ни тот, ни другой, как, на первый взгляд, кажется, не отдалились от смысла, придаваемого термину Ференци. Однако, он станет совершенно иным при анализе использования этого термина, смешива­емого к тому же с идентификацией, под экономическим углом зрения: изъять ин­вестиции, вложенные в отныне утраченный объект (Я становится тем, чем оно не может обладать) или в идеальный недоступный объект (Я выдает себя за идеал того, чем оно должно, но еще не может быть). В «Психологии масс» и в «Я и Оно» эти два процесса, идентификация с отвергнутым объектом и интроекция сопер­ника в Сверх-Я, двойное условие разрушения Эдипова комплекса, подтвержда­ются объектной утратой. Также в «Отрицании» вновь встречается тема компен­саторной интроекции утраты или нехватки. И такой совершенно не является — мы это увидим — идея концепции Ференци.

Все эти работы Фройда, так же как и работы Абрахама того же времени или последующие работы М. Кляйн и пр., легко приписывают Ференци авторство концепта интроекции. Тем не менее, примечательно, что никто из них не пытается провести углубленный анализ оригинального концепта, искаженного с самого начала, несмотря на разъяснение в блестящей статье 1912 года «Определение понятия интроекции».

Слово, будучи сразу же признанным благодаря его содержательности, стало, благодаря своей лексикологической структуре (интроекция — помещение внутрь), через затемнение инициального смысла, которое оно приоб­ретает как объяснительный синоним «трансфера», нагруженным разными, даже диаметрально противоположными значениями. Путаница дошла до того, что очень часто иитроекцией называют процесс, который проявляется в отказе или невозможности интроецировать, по меньшей мере, в том точном смысле, который имел и виду Ференци.

2. Текст Ференци и его значение.

Будет полезным остановиться на некоторое время на этом базовом тексте, заслуживающем того, чтобы быть прочитанным и вновь обдуманным. Во всяком слу­чае, он составляет краеугольный камень настоящей попытки теоретического по­строения.

«Я описал интроекцию, — говорит Ференци, — как механизм, позволяющий распро­странить на внешний мир примитивно эротические интересы, включая объекты внешнего мира в Я1.

«Я делаю акцент на этом “включении”, желая тем самым обозначить, что я рассматриваю любую объектную любовь (или всякий трансфер), как у нормального субъекта, так и у невротика… как расширение Я, то есть как интроекцию.

Исходно любовь человека может быть обращена только лишь на него самого. Если же он любит, то он принимает его как часть своего Я… такое включение объекта любви и Я, вот что я назвал: интроекция. Я представляю себе… механизм любого трансфера на объект, и, следовательно, любую объектную любовь, как интроекцию, как расширение Я. Чрезмерную склонность к трансферу у невротиков я описал как бессознательное усиление этого механизма, как жажду интроекции» (Baustein I, р. 58-59).

Что нам показывает анализ этого текста? Прежде всего: «интроекция» в том виде, каком Ференци задумал это понятие, включает три пункта:

1) распространение аутоэротических влечений;

  • расширение Я через снятие вытеснений;
  • включение объекта в Я и, тем самым, «объективация первичного аутоэротизма».

Итак, можно констатировать, что у современных авторов тройной исходный смысл сводится к поверхностному аспекту: обладание объектом путем инкорпорации. Здесь существует значительная разница. Следовало бы развести эти два по­нятия. Чтобы лучше очертить мою тему, «болезнь горя», я постараюсь удалить ложную синонимию, которая создалась между интроекцией и инкорпорацией, чтобы строго придерживаться их собственной семантической специфичности, такой, какой она появляется в клинике, и такой, какой она должна будет еще луч­ше проявиться в продолжение данного изложения.

Текст Ференци в равной мере подразумевает, что интроекция не может иметь в качестве двигателя действительную утрату объекта любви. Мы совершенно не форсируем его мысль, утверждая, что она функционирует как настоящий инстинкт. Подобная трансферу (его способ действия в лечении), она определяется как процесс включения — по случаю объектного отношения —бессознательного в Я. Утрата объекта могла бы лишь остановить этот процесс. То, на что именно нацелена интроекция, принадлежит не порядку компенсации, но порядку роста: она пытается ввести в Я, тем самым расширяя и обогащая его, бессознательное либи­до, анонимное или вытесненное. Так же точно совсем не об объекте идет речь при «интроецировании», как об этом легко говорят, но о совокупности влечений и их непостоянстве, объект которых является лишь поводом и посредником.

Интроекция, по Ференци, предназначает объекту — и в данном случае аналитику — роль медиатора бессознательного. Колеблясь «между нарциссическим и объектным», между ауто- и гетероэротизмом, она трансформирует импульсивные возбуждения в желания и фантазмы желания и делает их тем самым способными получить имя и право гражданства и возможность развернуться в объектной игре.

3. Инкорпорация: оккультная магия для восстановления объекта-удовольствия.

Большая часть характеристик, ложно приписываемых интроекции, напротив, подходит фантастическому механизму, формируемому инкорпорацией. Именно этот механизм предполагает для запуска утрату объекта, именно перед тем, как касающиеся его желания будут высвобождены. Утрата, какова бы ни была ее форма, действуя всегда как запрет, представляет для интроекции непреодолимое пре­пятствие. Для компенсации утраченного удовольствия и недостающей интроек­ции свершается инсталляция запрещенного объекта внутри себя. Именно так происходит инкорпорация в собственном смысле слова.

Она может реализоваться путем репрезентации, аффекта или некоторого телесного состояния, либо используя одновременно две или три модели. Но, каков бы ни был инструмент, она всегда будет отличаться от интроекции, прогрессив­ного процесса, своим моментальным и магическим характером. В отсутствие объек­та-удовольствия инкорпорация подчиняется принципу удовольствия и действу­ет посредством процессов, близких к галлюцинаторной реализации.

Более того, эта восстановительная магия не сумеет назвать себя. Будучи дешевле открытого маниакального криза, она имеет веские причины избегать днев­ного света. Ибо, не будем забывать, она рождается из запрета, который обходит, па самом деле сильно его не нарушая. Восстановительная магия имеет целью, в ко­нечном счете, скрыть магическим и оккультным образом объект, который по ка­кой-то причине уклоняется от своей миссии: опосредствовать интроекцию же­лания. Акт в высшей степени незаконный, потому что, отвергая вердикт объекта и реальности, инкорпорация, так же как и желание интроекции, которое она скрывает, должна избавиться от всякого постороннего взгляда, включая взгляд собственного Я. Чтобы выжить, тайна должна строго сохраняться: еще одно раз­личие с интроекцией, которая, по своим собственным свойствам и благодаря свое­му особому инструментарию — номинации, действует совершенно открыто.

Специфичность каждого из двух направлений, таким образом, ясно проявляется. Тогда как интроекция влечений кладет конец объектной зависимости, инкорпо­рация объекта создает или усиливает воображаемую связь. Инкорпорированный объект на месте утраченного объекта всегда напомнит (своим существованием и намеком на свое содержание) что-то отличное от утраченного: желание, пора­женное вытеснением. Памятный монумент, инкорпорированный объект отмечает место, дату, обстоятельства, где такое желание было удалено, изгнано интроекцией: в жизни Я достаточно могил.

 Хорошо видно, что эти два механизма на самом деле действуют в обратном направлении один против другого. Называние их (интроекция влечений и инкорпорация объекта) одним термином совершенно не вносит никакой ясности в коммуникацию.

4. Инкорпорация, ее происхождение и проявление.

Однако существует очень архаичный уровень, где два механизма, ставшие впоследствии настолько противоположными, еще могут смешиваться. Рассмот­рим архаическое Я, формирующееся посредством интроекции орального либидо. Такой процесс означает себя самого посредством фантазма, особенно фантазма поглощения пищи. Будучи полностью продуктом интроекции орального либидо, Я заключается в использовании поглощения пищи и его вариаций (слю­ноотделения, икоты, рвоты и т. д.) как символических выражений: требовать корм­ления, или отказываться от пищи (независимо от реального состояния голода), или, благодаря этому же механизму, создавать фантазм питания (или отказа от еды) в отсутствие объекта. Этот последний случай очень точно соответствует тому, что обычно описывается как механизм инкорпорации.

Фантазм инкорпорации появляется, таким образом, как первая ложь, эффект первого рудиментарного языка. Это также первый инструмент обманки. Отвечать на такой запрос, предлагая пищу, не значит утолять истинный голод интроекции, остающийся живым, этот жест лишь обманывает его. Именно этот жест, но на этот раз направленный на себя самого, реализуется в маниакальной позиции: испытывая жажду осуществить интроекцию, несмотря на непреодолимое внешнее пре­пятствие, Я обманывает себя магическим действием, где «поедание» (пиршество) предлагается как эквивалент немедленной, но чисто галлюцинаторной и иллюзор­ной «интроекции». Маньяк шумно объявляет своему бессознательному, что он «ест» (акт, который означает для Я процесс интроекции), но это лишь пустая речь, интроекция ничтожна. Именно на этот уровень магической реализации регресси­рует Я, которому отказано в прогрессивном либидном обогащении.

Так же как язык, который лишь означает интроекцию (но не выполняет ее), фантазм инкорпорации может войти в самый разнообразный и самый противоположный контекст: то для того, чтобы означить невозможное интроективное жела­ние (см. зависть к пенису), то чтобы подтвердить, что интроекция уже имела мес­то (фаллические демонстрации), то чтобы означить перемещение интроекции (например очертить оральную зону, тогда как на самом деле целью является дру­гая зона) и т. д. Узнать в фантазме инкорпорации свойство языка, называя жела­ние — интроецировать, значит совершить большой шаг в аналитическом лечении, Язык поразительным образом функционирует на уровне онирического словаря.

Пациенту, который никогда не мастурбировал, снится: «Моя мать подает на стол блюдо из спаржи и дает мне в руку вилку». (Могла ли она отказаться от главенства над моим пенисом, дать его в мои руки, дозволяя, таким образом, интроекцию направленных на нее желаний.) Или другой сон: «Моя мать подает телячью голову под белым соусом, глаза теленка напоминают взгляд моего отца». (Может ли она разре­шить мне еще не интроецированную гомосексуальную связь, благодаря чему могу­щество моего отца стало бы моим.) Или еще: «Я ем, и меня рвет месячными» (вос­поминания о гинекологическом обследовании во время пубертата, при котором присутствовал отец), и т. д.; можно было бы приводить примеры до бесконечности, настолько они обыденны в аналитической клинике. Ту же функцию языка находим и «клинике» мифом и обычаем. (Напомним о Попее – поедателе шпината, о любовном напитке, о плоде познания, поедание которого первой мифической парой даровало генитальный пол, или все каннибалические обычаи, о первом прича­стии и пр.)

Все приведенные примеры служат лишь тому, чтобы напомнить: аналитик, в отличие от профана, понимает фантазм инкорпорации не как запрос, требующий удовлетворения, голод, но как замаскированный язык желаний, еще не рож­денных в качестве желаний, еще не интроецированных.

Фиксация и болезнь горя

После уточнения различия, существующего между понятием интроекции и понятием инкорпорации у Ференци, пора вернуться к нашей изначальной проблеме: проблеме «нормальной мании» Абрахама. Напомним, что она (мания) предпола­гает, как реакцию на смерть, нарастание либидо, могущее дойти — мы это увиде­ли — до переживания оргазма. Нам остается сейчас попытаться создать метапсихологическую реконструкцию этого прожитого и вытесненного момента, который отмечает смерть объекта. Именно здесь мы обнаруживаем ядро болезни горя.

Мы увидели как Я — в своем формировании, а также в структуре трансфе­ра — использует объект (или аналитика) для осуществления своего пробужде­ния и либидного обогащения. Функция объекта, когда он играет роль посредника между бессознательным и Я в интроекции влечений, состоит не в том, чтобы служить дополнением удовлетворению влечений. Полюс Я на пути конституирования инвестируется тем более интенсивно, что он содержит в себе обе­щание интроекции. Таков, как известно, смысл состояний страстной влюблен­ности, свойственных детству и трансферу. Объект, предполагаемый обладатель всего того, что требуется Я для своего роста, долго остается в центре его интере­са. Он сойдет с воображаемого пьедестала, на который его возвела потребность в расширении Я, только тогда, когда процесс интроекции придет к своему за­вершению. В случае горя, природа последнего зависит от роли, которую играл объект в момент потери. Если желания, касающиеся его, были интроецированы, никакой крах, болезнь горя или меланхолия не страшны. Либидо, которое инве­стировало объект, поглощается Я и — согласно Фройдовскому описанию — бу­дет вновь доступно, чтобы зафиксироваться на других объектах, необходимых для либидной экономии. И, конечно, работа горя не перестает оставаться — даже в этих случаях — процессом болезненным, но интегрированность Я обес­печивает выход из него.

Совершенно иначе во втором случае, столь частом, когда процесс интроекции должен остаться незавершенным. Не ассимилированная часть влечений закрепляется в Имаго — будучи все время спроецированным на какой-либо внешний объект, — оставаясь неполным и зависимым, Я вовлекается в противоречивые обязательства: поддерживать жизнь любой ценой, даже тем, что обуславливает наибольшее страдание. Откуда такое обязательство? Это понятно, учитывая следующее: Имаго конституировано (так же, как и воплощающий его внешний объект) именно как хранитель надежды: желания, которые оно само запретило,

однажды реализуются. Ожидая, именно оно ослабляет и удерживает ценную вещь, недостаток которой калечит Я. «Моя жена забрала мою потенцию в могилу, С тех пор она удерживает мой пенис, зажав в руке», Цемент воображаемой (и объектной) фиксации есть именно эта противоречивая, а значит и утопическая, надеж­да: Имаго, хранитель вытеснения, сам разрешит однажды проявление последне­го. Объект, нагруженный такой воображаемой ролью, никогда не должен умереть, Можно догадываться, в какой дистресс его исчезновение должно будет погру­зить Я. Получив в качестве удела фиксацию, оно отныне будет обречено на бо­лезнь горя.

Попытка реконструкции метапсихологического момента утраты

Рост либидо в момент утраты, столь таинственный на первый взгляд, становится совершенно понятным в свете метапсихологического анализа интроекции. Он появляется как попытка интроекции in extremis1, как попытка поспешного любовно­го слияния с объектом. И вот каким образом.

Описывая захваченность либидо (Анна О … заполнена «змеями», одна из моих больных — «блохами», другая — «фривольными» песенками), пациенты одновременно выражают свое удивление перед столь неожиданным событием. Либидо вторгается как разбушевавшийся поток, не заботясь об Имаго, охранителе вытеснения. «Неожиданность» означает, вне всякого сомнения, оправдание: «Это не я. Это произошло в мое отсутствие». Тем не менее, событие никогда до конца не вытесняется: «Это был сон, однако, и не сон». Перед неотвратимостью и риском того, чтобы не было уже слишком поздно, Я регрессирует на древний уровень, уровень галлюцинаторного удовлетворения. Здесь, как можно было увидеть, интроекция и инкорпорация еще составляют две стороны одного и того же механизма. За невозможностью реализоваться, преодолев запрет, надежда, столь долго хранимая, поставлена в безвыходную дилемму: смертельное отречение или же обманчивый триумф. Регрессия дозволяет последний, заменяя вещь фантазмом, интроективным процессом, магической и непосредственной инкорпорацией. Гал­люцинаторная реализация торжествует в оргазме.

Так получается, что эта регрессия к магии плохо интегрируется в актуальное строение Я. Я не упустит возможности осудить эту сиюминутную реализацию недвусмысленным приговором и немедленным вытеснением. Амнезия направлена на конкретное содержание момента, когда регрессия и оргазм имели место. Если кому-то при болезни горя удается сохранить сознательное воспоминание об оргазме (в чем он вторично себя обвиняет), то связь между последним и влече­нием к умирающему объекту всегда строжайшим образом цензурирована. Если болезнь горя демонстрирует оригинальность по сравнению с инфантильным не­врозом, от которого она отпочковывается, это и есть дополнительное вытеснение этой связи. Следствие: равным образом будет не опознаваться связь между орга­стическим моментом и следующей за ним болезнью горя.

Это дополнительное вытесните, которое поражает галлюцинаторную реализацию желания, направленного на объект, ответственно за особенно интенсивное сопротивление, с которым в этом случае встречается психоаналитическая работ Оно сравнимо с сопротивлением, которое демонстрируют некоторые пациенты, подвергнутые до психоанализа наркопсихотерапевтическим попыткам. Слишком резко столкнувшиеся со своим желанием без последовательной предварительной работы по деконструкции Имаго, эти пациенты оказываются при пробуждении в той же ситуации, что и пациенты с болезнью горя, несущие, так же как и они, скрытое воспоминание момента незаконного сладострастия.

В этом случае, как и в предыдущем, вытеснение лишь отделяет. Оно, также, имеет цель бережно сохранить — хотя бы и в бессознательном — то, что Я может обо­значить лишь как чудесный труп, погребенный в некоторой степени в нем, и след которого оно не перестает искать в надежде его однажды оживить.

Пациент с болезнью горя, выбирающий психоанализ, кажется, совершенно иг­норирует в своем поиске точный момент. Тем не менее, это происходит, как если бы таинственный компас направлял его путь к могиле, где покоится вытесненная проблема.

Здесь стоит упомянуть персонаж Эдгара По, который, не сомневаясь в оккультной цели своего путешествия, идет под свинцовым небом убогими и жалкими краями, пока не доходит, вопреки упрекам своей души Психеи, до склепа Улалюм, где в тот же день годом раньше похоронена его возлюбленная. Эта поэма, досрочно психоаналитическая, хорошо изображает впервые в литературе действие бессознательного. Возвращение вытесненного здесь неизбежно свершается с фа­тальностью воспоминания в действии. То, что толкает, скажем мы, со слепой Ананке1 бессознательного вновь переживать момент утраты, это — сладострастие, воз­никновение которого может в этот возвышенный момент заставить замолчать запреты.

Невольное юбилейное поминовение дает пример воскрешения незабываемого момента, когда смерть объекта дозволила его магическое завоевание в оргастической экзальтации.

Клинический пример

Случаи, когда болезнь горя диагностируется сразу, редки. Такая квалификация обычно происходит лишь на продвинутой стадии анализа, когда вся совокупность материала выстраивается вокруг смерти.

«Уходя с сеанса, был потрясен. Я рыдал. Я не знал, почему плакал. Я думал, что похоронил мою мать. Вы напомнили мне то, что я однажды сказал вначале: мне было нужно уехать, именно в этот вечер. И в этот вечер она умерла. Она уже несколько дней умирала. Я знал это, я ожидал этого. Это было словно бегство. Ниче­го не знать. Да нет, это не то. Совсем не то. Есть некая таинственная вещь. Она, умирающая, и я — мне трудно это сказать… желания, да, плотские желания меня совершенно охватили».

«Что я однажды сказал вначале»: Тома, молодой журналист, эльзасского происхождения, начал анализ в состоянии крайней тревоги, усталости и депрессий. Мало-помалу он открывает некую регулярность в появлении: этих депрессивных состояний: они случаются по вторникам, в день, когда он потерял мать. Анализ выявил, что эта мать, любящая и столь любимая, была во многом образованием имаго: разбушевавшееся море, которое вырывает с корнем деревья, род жесткого мужчины-женщины, владеющего деньгами и т. д.

Вот как инкорпорировалось подобное имаго, ограждая фаллические и генитальные интроекции: «Я был маленьким мальчиком. Мама мыла меня в тазу. Мой член стал очень большим. Внезапно она его схватила: “Видишь, когда нападают, можно поразить мужчину в его половой орган”». Желание маленького мальчика и желание мате­ри удачно встретились на момент — но лишь на момент. Малоутешительная идея, что эрекция побуждает у матери одновременно и желание и агрессивность ее Сверх-Я по отношению к пенису. Такое противоречие приводит к образной инкорпорации желания и материнского Сверх-Я. Фиксированный на этом имаго, Тома без конца пытается вновь найти тот момент, как для того, чтобы победить запрещающее Сверх-Я, так и для того, чтобы довести до триумфа общее желание.

Многочисленные сны о дожде, наводнении и купании напоминают образ матери-«прачки».

«Маленькая дорожка. Посередине кабинет. Я облегчаюсь. Сколько лет мальчику? — спрашивает кто-то. Я хочу спастись. Но перед дверью мойщицы, прачки. Я не знаю, заметили ли они меня. Они работали, они смеялись, смеялись». «Весь ваш квартал погружен под воду. Мне очень нравится ваш квартал. Мне очень нравятся антиква­ры, очень нравится ваш маленький сад во дворе» (Я вас очень люблю, помойте меня, как это любила делать моя мать). Но, едва коснувшись совместного желания, вновь возникает Сверх-Я внешней матери, чтобы стереть его: «Тип скупой, грубой, мускулинизированной женщины, которая донимает вас. В сущности, зачем платить ана­литику, а не сантехнику?» Но против этого имаго Тома восстает. Во сне он приводит в Париж китайцев, которые кладут асфальт и гримасничают, с головой между ног. «Я люблю людей, которые заставляют с собой считаться, которые самоутверждают­ся, которые говорят: “Я, я! (Moi, je)”» (Я хочу, чтобы моя мать признала свое жела­ние меня).

Мы перед Рождественскими каникулами. Тома вспоминает, насколько он любил постель своей матери.

Она вставала, а он проскальзывал под одеяло. Его бунт начал приносить свои плоды: Тома приблизился к своему желанию по отношению к матери, а внутренняя мать, в свою очередь, признает свое собственное вытеснение и свой собственный сексуальный страх: «В сущности, я бы с трудом занималась сексуальным воспитанием ребенка. Я бы боялась» (как мать). Увеличение депрессии.

Мы за два сеанса до каникул, и Тома называет себя полностью опустошенным; остались слова лишь для недомоганий, своей тревоги, своих неудач.

Но в конце сеанса он рассказывает этот сон: «Забавная картинка. Очень светлая, очень ясная, словно внезапно озаренная светом. Как мне могло такое присниться? Моя мать, моя бедная мать. Я говорю это, потому что здесь нужно говорить все. Если бы не это, я поспешил бы это забыть. Я вижу ее на ее больничной кровати, вожделеющей, несмотря на ее возраст, женщиной, которая еще испытывает плотские желания. Глаза ее полны… она трепещет… ноги раздвинуты. Старая куртизанка. Затем рельсы, рельсы, рельсы (аллюзия побега в момент агонии). А я, пока смотрел на нее, разрушал, разрушал, разрушал (ruinais). Нет! Я мочился (urinais)! (Действительно, с тех пор как она умерла, Тома разрушается, чтобы удержать именно этот день «мочи», то есть эксгумировать общее желание, чтобы довести его до триумфа, «разрушая» Сверх-Я матери). Тома очень удивлен, когда я напоминаю ему этот момент. «Да, я уехал поспешно и вдруг, непонятным образом, я был охвачен неистовым желанием».

Вот в этом и есть вытесненное содержание, которое теперь оживает в трансфере: аналитик-мать уезжает и «умирает». Тома говорит этой агонизирующей ста­рухе: так стань для меня куртизанкой (ласкать мой пенис в ванной), так как ты этого тоже хочешь. После этого сеанса Тома, потрясенный, может, наконец, опла­кать свою мать и, таким образом, несколько облегчить вес фиксации, относящей­ся к имаго.

Боль горя и фантазм чудесного трупа

Триумфальный прорыв либидо, связанный с объектной утратой, предоставляет материал для нового размышления о боли, присущей работе горя.

Мелани Кляйн, возвращаясь к вопросу Фройда, почему работа горя является столь болезненным процессом, предлагает ответ: каждая объектная утрата включает садистический триумф над объектом маниакального типа. Такое чувство триум­фа могло бы в большей части случаев плохо переноситься, и Я всеми средствами будет стараться оставаться слепым к этим доказательствам его амбивалентности. Именно отказ или отрицание триумфа блокирует, временно или окончательно, ра­боту горя. Угрызения совести и вина, испытываемые за агрессивные фантазмы, могли бы тогда объяснить боль работы. Всякая утрата объекта вновь вскрывает, согласно Мелани Кляйн, исходную ситуацию потери объекта и реанимирует арха­ическую установку Я — депрессивную позицию. Последняя выражается, в частно­сти, страхом, как бы собственный садизм ребенка не оказался причиной испы­танной утраты хорошего и необходимого материнского объекта. Специфическая тревога, связанная с этой позицией, допустив непоправимое, заставляет потерять уверенность в себе когда-либо смочь восстановить объект и прочно удержать его, чтобы гарантировать гармонию и связанность внутреннего мира.

Кляйнианская концепция, столь строгая и правдоподобная, дает на поставленный вопрос лишь частичный ответ. Диалектика агрессивности по отношению к «хорошему» объекту, обнаруживаемая, конечно, во всех случаях, освещает под­линные движущие силы боли при горе не более, чем констатация отвергнутого садистического триумфа. Здесь вводится различие между внутренним объектом и Имаго, первый выступает фантазматическим полюсом процесса интроекции, другое, напротив, обозначает все, что оказало сопротивление процессу интроек­ции, и что Я присвоило другим путем, фантазмом инкорпорации. Можно пола­гать, что Мелани Кляйн — с полным правом — исследует случаи, где существует подобная Имаго фиксация. Поэтому следует учитывать двойной аспект после­дней: во-первых, она сформирована в течение неудавшегося отношения интроек­ции с внешним объектом, а во-вторых, она всегда функционирует как запретитель сексуального желания.

 Клиника показывает, что она формируется после сначала допустимого, а затем отнятого удовлетворения. Присутствие в субъекте Имаго свидетельствует, что желание, перед тем как быть иитроецированным, рет­роспективно становится предосудительным и непризнаваемым. Конечно, «укус» угрызений совести восходит к агрессивности. Но самые первые построения пси­хоанализа сумели показать, что угрызения совести и руминации подпитываются либидным источником запрещенного сексуального желания. Если самомучения не затухают, несмотря на обусловленные ими страдания, то это потому, что в них возрождается желание, связанное с объектом, и в них оно удовлетворяется.

Итак, известно, что во время кончины объекта желание на мгновение удовлетворяется в галлюцинаторном регрессе. Боль, связанная с работой горя, столь ин­тенсивная в случаях фиксации, касается именно этого момента. Совершенно от­рицая его, она является свидетельством его, так же как объектного фантазма, который придает ей содержание. С каждым либидным толчком, с каждым бессознательным переживанием чудесного момента удовольствие принимает, в силу вытеснения, внешний вид боли. Эта боль, которая составляет материал столь многочисленных сеансов, богата уроками. Настоящая «чудесная боль», в ме­дицинском смысле термина (не только потому, что она наследница желания, но также потому, что обозначает точное место, где следует действовать, чтобы раско­пать вытесненное), она дарит аналитику ценный инструмент.

Боль самомучения, которая наводит нас на след склепа, где укрывается погребенное желание («здесь покоится», где имя скончавшегося долгое время остается неразборчивым), является также приглашением, сделанным аналитику, чтобы приступить к эксгумации, предоставляя ему усвоенный способ действия на этой стадии анализа: «обвини меня».

Подобные анализы демонстрируют многочисленные особенности, лишь об одной из которых я здесь упомяну с тем, чтобы отметить постоянство и чтобы установить отправной пункт настоящего изучения. У пациентов с патологическим горем анализ часто порождает кошмарный сон с ужасающим и мрачным содержанием, который, по признанию самих пациентов, приносит им некоторое облегчение,

Следующий пример удачно резюмирует этот тип сновидений (иногда повторяющихся). «Меня обвиняют. Я совершил ужасное преступление: я съел кого-то, потом я его закопал. Я нахожусь на месте преступления, в сопровождении кого-то, чьей заботой является раскопать и обследовать куски и кто обвиняет меня. Я понятия не имею о том, кем является съеденный и закопанный человек. Я лишь знаю, что я сам совер­шил преступление: за это я должен провести всю свою жизнь в тюрьме».

«Я съел, потом закопал», сон макабрический и, однако, облегчающий… двойное противоречие. Его смысл проясняет анализ трансфера. На самом деле в этих снах роль обвинителя отведена именно аналитику. Когда пациент еще не может ни назвать желание, чтобы по праву признать его своим, ни пережить его в трансферентной реализации, ему остается одно средство: предложить аналитику пере­одеться в одежду судьи. Совершенно не стоит заблуждаться в природе такой просьбы. Речь идет о маневре. Пациент, который желает, чтобы преступление было раскрыто, и виновный подвергнут обвинению, на самом деле требует, чтобы это был процесс «преступления вытеснения» («погребение трупа»), следовал за удовлетворением («съесть кого-либо).

Именно это «преступление» объясняет гнетущее чувство: быть должным провести всю жизнь в тюрьме (запертом в невротическом страдании, результате вытеснения).

Добавим, что аналитик-судья удваивается функцией морфолога: исходя из нескольких разрозненных останков, он призван реконструировать целостное событие, Морфолог или судья, призванный болью горя, он должен раскрыть «преступление» вытеснения и идентифицировать жертву, оргастический момент, пережитый при смерти объекта. Вот почему в темные моменты, когда анализ заходит в тупик, та­кой внешне макабрический сон может принести некоторое облегчение, надежду на выход. Он приказывает аналитику: помоги мне найти тот момент, чтобы смочь выйти из тупика моего бесконечного горя.

Тереза испытывает сладострастное ощущение каждый раз, когда она чувствует себя в ситуации «медсестры». Приглашенная к постели какого-нибудь больного родственника или друга, она заранее чувствует себя стесненной: «Это снова случится, и я не знаю почему». Однако она смутно стремится установить дружбу с людьми, которые, как она подозревает (справедливо или нет), поражены бо­лезнью. Таким образом, Тереза, не подозревая того, охвачена работой горя, забло­кированной в течение более чем десяти лет. Страдание и стеснение, приведшие ее к анализу, оказались той же природы, что и «боль горя». Анализ сделал очевид­ным массивное вытеснение сцены агонии ее отца, сцены, которая не прекраща­лась, покуда она искала воспоминания у изголовья больных друзей.

Тереза представляет в течение анализа триптих снов (который я обнаруживала и у других пациентов с «траурной болезнью»): замужество с недоступным мужчиной, обвинение в съедении трупа, дантист, предвещающий обнажение десен, а затем полную утрату зубов («обнажение десен»: аллюзия посмертного омове­ния отца). Любовный союз с отцом, столь желанный и глубоко вытесненный, получил галлюцинаторную реализацию в момент последнего омовения. Допол­нительное вытеснение, которое поразило момент магического удовлетворения, детерминировало ее эволюцию к длительной болезни горя, подвергая опасности ее любовную и профессиональную жизнь.

Превратности перехода и болезнь горя

Если при болезни горя постоянно возвращается сон о «чудесном трупе», то нуж­но отметить существование другого типа сновидения, которое не делает никакой ошибки: это сон с «зубами», напоминающий об их росте или потере, об их лечении или обнажении (как в случае Терезы) и т. д. Однако, если сон о «съеденном и погребенном трупе» означает болезнь горя, сон о «зубах» выходит далеко за эти рамки: он встречается практически в любом анализе.

Что язык говорит о «зубах»? Пациенты воскрешают в памяти этот символ всякий раз, когда встает вопрос о конфликте перехода со стадии интроекции на дру­гую. Действительно, прорезывание зубов означает первый большой переход: от­сюда его символическое значение для символизации любого перехода. Идет ли речь об эдиповом переходе, пубертатном развитии, достижении взрослого возра­ста или движении к менопаузе, «зубы» всегда будут пригодны для символизации превратностей либидной перестройки. «Первых месячных ждешь как первых зубов», — говорит одна пациентка.

 Для другой повторяющийся сон, в котором она теряет зубы, выражает утрату (в явном смысле) эдиповой матери к выго­де пубертатного перехода.

Заметим, кстати, что появление сна о «зубах» дает точное указание, которое может послужить организатором часто расплывчатого материала.

Тяжелая и внезапная пубертатная анорексия разворачивается вследствие замечания преподавателя: «Ты слишком толстый». В течение месяцев юноша воз­держивается от всякого жевания. Кроме того, его пассивное молчание диссиму­лирует его становящийся взрослым голос. Сон о «зубах» удачно освещает конфликт пубертатного перехода и делает аналитическую работу плодотворной. Это кош­мар, в котором «кусающие мыши» преследуют его. («Обидное»1 замечание пре­подавателя — образ ревнивого отца — было услышано им: «Твой пенис стал слиш­ком большим во время первой эякуляции».)

Он в полной растерянности бежит от этих «зверей с крепкими и острыми зубами», чтобы стать неподвижным и проснуться в ужасе.

Тогда встает вопрос: «Является ли болезнь горя автономным образованием или лишь эпизодом, произошедшим в лоне старой невротической проблематики?» Постоянство сновидений о «зубах», воскрешающих конфликт перехода, подтверждает такой ответ: болезнь горя располагается в более широких и более общих рамках, в рамках расстройств, свойственных переходным периодам, частный слу­чай которых она и представляет.

Подобные либидные вторжения случаются именно в переходные моменты, когда «прорывается» новое влечение (испытываемое как приятное) и при­нуждает Я, так же как и объектные отношения, к изменению. В переходном пери­оде на самом деле существует внутренняя проблема, которая вызывает фиксацию. Хотя Я и испытывает привлекательность нового влечения, не всегда способно принять все, что «даровано ему богами». Тогда, в течение более или менее дли­тельного периода, оно будет вести себя по отношению к этому новичку амбива­лентным образом2.

Если же объект помогает ребенку интроецировать его влечение, «возвращает» его ему, объективируя, переход не должен вырождаться в непреодолимый конфликт. Интроекции смогут продолжиться в полной безмятежности. Если же, на­против, своим отсутствием, своей лаской, своим соблазнением объект блокирует интроекцию нового влечения, непременно установится образная фиксация. Вот почему переход, в котором проявляются новые либидные влечения, являет­ся почвой предрасположенности к расстройствам, останавливающим развитие.

Как воспринимается объект, который способствует такой остановке роста Я? По всей очевидности (как это иллюстрирует случай Тома), как сам объект, изуродованный своими собственными желаниями. Стоит лишь ему на мгновение принять желание ребенка, то есть стать ему свойственным, чтобы затем его отбросить, он действием своего собственного конфликта уже посеял зародыши инфантиль­ной фиксации. Она же питается непоколебимой надеждой, что однажды объект вернется, как в этот привилегированный момент. Не является ли объект для ре­бенка подобным ему, подвергнутому запрету Сверх-Я, но являющемуся в глуби­не себя самого его единственным возлюбленным?

Однако если существует разница между объектной утратой в фиксации — потерей момента удовлетворения, похороненного как труп, — и болезнью горя, она заключается для этой последней в действительной смерти объекта. Парадоксаль­ным образом объект, умерший от действительной смерти, на мгновение оживляет «чудесный труп», одновременно и умерший и выживший, что был давным-давно удален в темный склеп вытеснения.

Опубликовано:24.05.2019Вячеслав Гриздак
Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.