Статья. Анри Верморель “Работа Горя. БЫТЬ ИЛИ НЕ БЫТЬ?”
Значение травмирующих событий детского возраста для психоаналитического лечения
1. Умерший ребенок
Я убежал — странный человек, обреченный, возможно, носить траур по необъяснимому Предпоследнему слогу.
Стефан Малларме. Демон аналогии
В ходе многих сеансов я был поражен ролью травмы детского возраста, связанной с, переживанием потери сибса. Так, смерть младшего из двух сибсов вызывает у старшего сильное чувство вины в той мере, в какой реальная смерть репрезентирует неосознанное желание смерти того, кто занял его место. Эта фиксация на мертвом ребенке в бессознательном ребенка, продолжающего жить, становится особенно сильной, когда речь идет об исчезновении младенца, родившегося вскоре после старшего, недостаточное психическое созревание которого не позволяет выработать истинное горе; именно благодаря этому событие становится травматичным. Возможно, что это и произошло с Зигмундом Фройдом, на втором году жизни которого родился и умер его младший брат Юлиус. Мертвый брат становится тогда смертоносным двойником, который будет преследовать Фройда, буквально одержимого на протяжении всей своей жизни мыслью о смерти. Борьба за то, чтобы отделить себя от этого двойника — так близкого еще к материнскому примитивному имаго, — станет одной из движущих сил создания психоанализа; и не удивительно, что эта тема, хотя и звучащая под сурдинку, станет для Фройдизма одной из постоянных. Так, Фройд в начале главы VII «Толкования сновидений», в самой сердцевине своей работы, помещает сон о горящем мертвом ребенке. Сон не его, но в нем представлено что-то вроде двойника из его проблематики. Фройд его не интерпретирует, но, поставив эту веху, он излагает свои открытия, как если бы творческое возбуждение, заменяющее возбуждение скорби, позволило ему теперь избавиться от умершего ребенка в труде, который ориентирован на бессмертие.
Andre Green в своей замечательной работе «Нарциссизм жизни, нарциссизм смерти» (Green, 1983) показывает, что на всяком ребенке сказывается скорбь матери, когда она теряет сибса этого ребенка: окаменевшая от боли, «умершая мать» перестает быть для живого ребенка источником нарциссизма, необходимым для поддержки ребенка, который оказался внезапно покинутым. Если ситуация становится хронической, это может привести к тяжелым последствиям, но если мать переработала свою скорбь, она может вновь начать заботиться о живом ребенке, который вновь обретет мать — живую и любящую. Тогда этот период останется лишь своего рода синкопой в психической жизни ребенка (у Фройда были синкопы, куда можно было бы поместить за пределами кастрации эту проблематику крушения); этот своего рода склеп можно иногда обнаружить и подвергнуть анализу у взрослого пациента.
Отсюда я пришел к мысли, что смерть ребенка, сколь бы травматичной она ни была, не может лишь одна вызвать смертоносный эффект столь большой длительности. К тому же фантазм умершего ребенка может наблюдаться в нескольких вариантах, как в случае пациентов, все детство которых погружено в траур, с матерью, которая ставит в качестве идеального примера ребенка, умершего порой много лет назад, даже до рождения пациента (и с мыслью, что для того, чтобы быть любимым ею, лучше было бы умереть). Ван Гог дает пример того, как вся жизнь может быть посвящена тому, чтобы быть невозможным и трагическим двойником старшего брата, исчезнувшего до его рождения, от которого ему в наследство досталось имя. Или же он появляется при анализе матери, пережившей в детстве преждевременную скорбь родителей, которая осталась неразрешенной и нарушает ее отношения с собственными детьми: она предлагает им в качестве идеала красоту мертвых и посещает с ними соседских покойников, чтобы они интроецировались в них с самого юного возраста. Заметим еще, что скорбь или депрессия матери протекает не без некоторой лишенности отца, к которому она никак не может дать доступ, и все, таким образом, заполняется материнским имаго.
Неоднократно мне казалось, что этот фантазм умершего ребенка находится вне самого события под знаком в чем-то неполноценной сексуальности родителей, и эта тень над бессознательным выявляла, таким образом, мрачную атмосферу чрезмерно угнетенной сексуальной жизни. Фантазму умершего ребенка, идеалу матери, больше занятой посещением кладбища, чем заботами о живых, соответствует образ отца, кастрированного болезнью или алкоголизмом.
Чрезмерно запретительное Сверх-Я родителей, которые, с другой стороны, могут быть более любящими, не остается без последствий для ребенка; строгость воспитания может затронуть все этапы генеза либидо. Такое постоянное подавление побуждений ведет к недостаточной нарциссической поддержке, что порождает депрессивную констелляцию, к которой, при наступлении соответствующего события, присоединяется фантазм умершего ребенка. В данном случае этот символ представляет собой конденсацию кастрированного полового органа отца и смертоносного двойника ребенка, образ его разрушительного нарциссизма. Это те случаи анализа, когда оживление аутоэротизма и восстановление нарциссизма предшествуют обращению к генитальной проблематике с возможным воздействием, например, на повторные выкидыши или стерильность, не поддающуюся актуальным терапевтическим методикам.
Я дошел до этого места в моих размышлениях, когда по телевидению показали фильм Эрнста Любича «Человек, которого я убил». Я восхищаюсь этим режиссером, которого я считаю Мольером или Шекспиром кинематографа XX века, чья американская комедия питается берлинским юмором и анекдотами Центральной Европы. Режиссер, который обычно ставит искрометные комедии, где драма скрыта юмором, касается в этой работе действительно драматической темы, В фильме, действие которого происходит в Германии после Первой мировой войны, па которой погибло много молодых солдат, показана скорбь родителей, которые проклинают убивших их французов. Это — острое выступление против абсурдности войны. Но вот некий молодой человек приезжает поклониться могиле Вальтера, погибшего в 21 год; затем он навещает его родителей, у которых живет невеста покойного. Странная атмосфера охватывает тогда зрителя: что означает появление на кладбище посетителя-иностранца? Может быть, он шпион? Ведь ЭТО француз, враг. Возможно, что он знал Вальтера, погибшего солдата, в Париже, где до войны молодой немец занимался музыкой. Именно в это хочет верить семья, находящаяся в трауре, в которую вместе с молодым человеком возвращается жизнь, так что родители даже подталкивают его в объятия девушки. В своем последнем письме с фронта Вальтер советовал ей, если произойдет несчастье, не жить все время в одиночестве. Но за сдержанностью молодого француза скрывается тяжелая тайна, которая раскрывается, когда девушка сообщает ему о своей любви: это именно он убил в траншеях ее жениха, и посмертное письмо, которое она ему читала, он знает наизусть, поскольку прочитал его над трупом немецкого солдата, и именно он послал это письмо; следовательно, он может по памяти дополнить письмо, отрывок из которого ему прочитала девушка, чтобы убедить его уступить ее любви.
Высказываясь за жизнь, она требует сохранить эту тайну для старых родителей, с радостью ожидающих, что живой — как двойник — займет место мертвого сына. И душа исчезнувшего сына оживает в мелодии, которую исполняет вновь обретенный сын на унаследованной им скрипке, которой скоро начинает аккомпанировать на фортепьяно девушка.
В фильмах Любича, обыкновенно таких смешных и таких глубоких, я обнаружил повторяющуюся тему ревности: бессознательная гомосексуальность — не является ли она мощной пружиной комичного? Но у режиссера ревность часто сближается с преследованием: так, в этом фильме, когда невеста исчезнувшего гуляет по улице с молодым французом, восклицания сплетниц, подкарауливающих пару, составляют, вместе с шумом открывающихся по мере их продвижения окон, своего рода персекутивный комментарий.
Тема двойника,
постоянная в творчестве Любича, достигает кульминации в одном из его шедевров:
«To be or not to be?». Каскад
трагикомичных перипетий этого фильма
не поддается обобщению; укажем, что один актер — в Варшаве, где происходит действие во время оккупации Польши
нацистами, переодевается в Гитлера, комическим двойником которого он
является: это — военная хитрость бойцов сопротивления
с целью завладеть самолетом для перелета в Англию, пока настоящий Гитлер, осматривающий Варшаву, находится в
театре. Другой участвующий в акции
актер оставляет свою обычную роль Гамлета, чтобы стать двойником шефа гестапо,
вскоре умирающего.
Но играет ли он в Варшаве или в Лондоне, куда он бежал, — как только он произносит знаменитую тираду «To be or not to be?», он видит, что как по сигналу в зале поднимается человек и покидает представление; и его охватывают сомнения относительно верности его жены, вложу которой, как он думает, направляется этот зритель; а тем временем в театре мира царит разрушение.
Есть мало сведений о детстве Любича. Но я узнал, что первым браком он был женат на вдове убитого на фронте немецкого солдата. Английский вариант названия фильма «Человек, которого я убил» — «Broken Lullaby» («Прерванная колыбельная»). Можно ли видеть в этом ссылку на преждевременную скорбь, пережитую автором в детстве, может быть, даже из-за умершей матери? «To be or not to be?» был бы в этом случае вопросом продолжающего жить, которому постоянно угрожает губительный двойник. Есть, впрочем, еще один намек на Гамлета в «Broken Lullaby» — в детали эпизода, где могильщик роет могилу на кладбище (когда Любич был актером у Макса Райнхардта в Берлине, он исполнял в «Гамлете» роль могильщика).
Как и в фильме Любича, может случиться так, что продолжающий жить ребенок проникнется чрезмерным чувством вины и затем возьмет на себя роль возмещения родителям их потери, став воплощением — больше для них, чем для себя самого — идеала жизни, и даже примет роль спасителя. Эта отведенная ему роль станет источником возможных инвестиций во взрослом состоянии, как, например, в случае профессий, связанных с попечением (лечением, уходом). Возможно, что придется подвергнуть подобные стремления к заботе о ком-то анализу, с тем, чтобы психическая энергия данного лица не тратилась исключительно на другого, и чтобы она служила сублимации более позитивной — такой, которая служит восстановлению его самого.
Укажем, наконец, на возбуждение скорби. То, что подобная проблематика встречается у ряда творцов — от Ван Гога до Фройда, — показывает, что стимуляция нарциссизма жизни одерживает у них верх — по меньшей мере, в их творчестве. Аутоэротическое оживление при анализе позволяет вновь обрести более живой образ родителей или более счастливые периоды детской жизни, на которых могут при возможности основываться более удачные результаты жизнедеятельности пациента.
2. Убивают ребенка
Авраам взял нож, чтобы заколоть сына своего. Но Ангел Господень воззвал к нему с неба и сказал: «Не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего, ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня».
Ветхий Завет, Бытие, XXII, 7-12
Амедей, тогда в возрасте 25 лет, пришел ко мне на консультацию по поводу приступа страха, случившегося после того, как он посмотрел основанный на фактах фильм об убийстве маленькой девочки молодым человеком: он был охвачен страхом самому совершить подобное преступление и даже, в некоторой сумятице мыслей, самому быть убитым.
Скажут: фобия влечения, но — в нарциссическом контексте пограничного состояния. Но порой приступы страха у него достигали такой интенсивности, что он боялся сойти с ума; тогда этот страх катастрофы граничил с пустотой психоза, И если он избежал эволюции в сторону психотической декомпенсации, то, несомненно, благодаря другим сторонам своей психики, более затронутым развитием Эдипова комплекса.
Итак, сильный приступ страха, побудивший его прибегнуть к психоанализу, случился в тот момент, когда пациент, которому ранее удалось отделиться от своей матери, решил из чувства вины снова сблизиться с ней. Этот страх был до некоторой степени связан с событиями детства: рожденный от неизвестного отца, пациент воспитывался матерью, не имея отдельного помещения и в близости, которую он сам называет инцестуозной. Он спал в постели матери и в препубертате пытался обследовать ее тело и половой орган, при том, что она оставалась странно невозмутимой в своем сне. Именно он положил конец этой двусмысленной ситуации благодаря нескольким спасительным идентификациям — например, благодаря одному понимающему терапевту, который одновременно и просветил его относительно его сексуальности, и побудил отдалиться от матери (впоследствии я узнаю, что этот врач стал потом психоаналитиком — намек на идентификацию, которая способствовала тому, что пациент пришел на мою кушетку).
Но, по правде говоря, в детстве он жил у своей матери только по выходным. Эта склонная к необдуманным поступкам женщина поклялась себе, что если она еще и остается одна в 30 лет, то все же заведет себе ребенка, и выполнила обещание с женатым мужчиной, сыном своего патрона, которого она быстро заставила себя покинуть. Не справившись с ситуацией, она вскоре отдала ребенка в приемную семью, где он проводил будние дни. Мамаша Пердю привязалась к четырехмесячному младенцу, поскольку он, несомненно, позволял ей удовлетворить свое материнское чувство, оставшееся невостребованным после отъезда взрослого сына. Среди .неслыханных трудностей, которые ждали его, Амедей всегда сохранял надежду, источником которой, как я склонен полагать, была эта любовь; но приемный отец — человек озлобленный и ворчливый, несомненно ревновавший жену к Амедею, которого он постоянно отталкивал от себя, — способствовал своим насилием, на фоне безотцовства, формированию устрашающего имаго.
Мать, совершенно не
понимающая потребности сына, скрывала от него даже личность его
родителя, так что он должен был добывать у нее информацию по крупицам. Подростком он
долго следил за отцом издалека и, наконец, пришел к нему, чтобы услышать: «Я вас
не знаю». Он испытал огромное разочарование, вдвойне усилившееся, когда
он начал, а затем выиграл процесс по признанию отцовства. Он смог внести в
свидетельство о рождении, где значилась только фамилия матери, которую он продолжал
носить, также и упоминание об отце, названном по имени. Таким образом, у него была
фамилия отца, но не было заинтересованности
последнего в его существовании и его личности. Итак, он пришел на анализ.
Его дед по матери, у которого жила и от которого его существование первоначально скрывалось, питал к Амедею чувство подлинной привязанности. Но слишком близкие отношения, которые он поддерживал со своей дочерью, и его некоторая безалаберность не могли обеспечить достаточную безопасность Амедею и с этой стороны. На первых сеансах он произносит непонятные слова в большой тревоге, достигавшей степени страха сойти с ума. Тогда я спрашиваю его, где он мог слышать подобные слова; он вспоминает, что когда-то его дед, который временами вел себя довольно странно, произносил после выпивки почти бредовые речи, которые наводили на него ужас, когда он оставался с ним дома наедине; образованный, знающий несколько языков дед вел сам с собой непонятные разговоры, пережевывая раны своей жизни: «Меня убили», примешивая к своим бредням английские и немецкие фразы.
Мне требовалось найти адекватный уровень выслушивания страдания пациента при построении анализа, поскольку нарциссическая опора Амедея пострадала из-за своенравного и непредсказуемого характера его матери, у которой изначально отсутствовало достаточное желание мужчины, в чрезмерном виде перенесенное на него. Из-за бронхопневмонии во время беременности она думала родить раньше срока; затем, рожая анонимно (под «X»), она скрывает свою беременность от братьев и отца и оставляет на несколько дней младенца в приюте. Одумавшись, она передает его в приемную семью за несколько лье от своего дома для того, чтобы в возрасте 8 лет забирать его оттуда все время (возможно, под влиянием представлений деда о незавидной судьбе своего внука) без какого-либо объяснения и без того, чтобы он никогда больше не увидел эту семью… до своего анализа. За этим быстро последовало помещение в сомнительный интернат и т. д.
Амедей будет жить с чувством стыда, что у него нет отца, и в страхе, что в школе откроется то, что он рассматривал как порок. На этом фоне он жил, опасаясь агрессии со стороны любого постороннего мужчины и в страхе плохого обращения со стороны г-на Пердю. Перед лицом агрессии или эротического возбуждения его половой орган, как он думал, начинает двигаться один, подобно постороннему телу, не подкрепляемый достаточной идентификацией с третьим лицом перед несдерживаемым возбуждением матери. Поэтому он был склонен полагать, что лучше было бы быть женщиной или даже вообще не иметь пола, короче говоря — регрессировать в средний род. Он преодолел это движение в подростковом возрасте, и его влечение к маленькой подружке, к 18 годам, выявляет для него — тревожной вспышкой — внезапный страх причинить ей зло — предпосылку его будущего симптома. При идентификации с мужчиной, внушающим страх, он яростно подавлял эти аффекты.
Другая сторона этого страха — быть убитым — имела ипохондрическую версию, которую он называл «боязнью заболевания», а именно — внезапный страх заболеть неизлечимой болезнью, что является внутренним выражением нарциссической деструктивности.
Амедей жил в постоянном страхе быть отвергнутым, поскольку, как он думал, ни один человек, включая психоаналитика, не может им заинтересоваться; отсюда на сеансах ему отводилось не больше места, чем в доме его матери. Не имевшему, в общем, действительного собеседника, ему было трудно начинать сеансы. Но, в то же время, я (как некогда отсутствовавший отец) был персонажем полностью идеализированным, который постоянно должен был находиться в его распоряжении. Однажды он попросил меня об изменении времени одного из сеансов, на что я в принципе согласился; но отсутствие свободного места в моем расписании не позволяло осуществить это быстро. Тогда, полностью пренебрегая обстоятельствами аналитика, Амедей, чувствуя себя непонятым и презираемым, впал в ярость. Понадобились годы и годы анализа на то, чтобы имаго отца, образованное оставленностью и насилием, могло быть улучшено и чтобы он смог выразить одновременно и невыразимую боль оттого, что у него нет отца, и свой детский ужас перед приемным отцом. Этот последний, человек необузданный, который ничего в него не вкладывал (investir), был зол на весь свет, вспоминая дикие эпизоды колониальной войны, в которой участвовал. Пациент вновь переживал свой страх перед г-ном Пердю, затачивающим нож, чтобы зарезать курицу или кролика, которых он выращивал, угрожая так же зарезать молодого человека, которого он подозревал в намерении изнасиловать его дочь из бунтарства против него. Насильственное имаго персонифицировалось в этого человека, который отрицал его существование и не испытывал к нему никакой нежности. Так, его стремление к нему, постоянно отвергаемое грубыми окриками («Убирайся!»), превращалось в страх подвергнуться той же участи, что и зарезанные животные; присоединяясь к идентификации с дедом, бормочущим в бреду: «Меня убили», он формировал первое время структуру будущего симптома.
Нельзя сказать, что это каннибальское, садистское и смертоносное имаго, хотя и сосредоточенное на мужчине, может относиться только к мужскому автономному образу. В действительности оно смешивается с архаическим материнским имаго, поскольку недостаток материнской поддержки и исключение мужчин не позволили появиться образу отца, покоящемуся на разнице между полами. Своей привязанностью мамаша Пердю смягчала эту ситуацию на протяжении восьми лет, но ее подчинение мужу-тирану не позволило оградить Амедея, ни от терроризирующей среды, ни от более чем сурового воспитания.
Этому отвечала недостаточная способность
отражать возбуждение матери — источник его
нарциссической патологии и деструктивных тенденций его полового влечения. Границы его Я были непрочными: так, во
сне он имел тревожный фантазм
червей, проникающих через его кожу. Справедливо указывалось на идеализации нарциссических пациентов. Но случай Амедея
показывает также важность ранних
искажений предшественников Сверх-Я, в это время мало дифференцированных от идеала Я. Из-за несформированности достаточно
поддающегося влиянию постэдипового
Сверх-Я нарциссические идеи величия оказываются раздавленными жестоким
архаичным Сверх-Я, признающим лишь одно наказание — смерть, между тем как первоначальная сцена остается
отмеченной печатью разрушения. Ввиду
срыва кастрации и мазохизма (все-таки работающего у этого пациента) появляется симптом, происходящий из жестокого
Сверх-Я, угрожающего уничтожить психику пациента, если не его жизнь (у
него не было попыток суицида, но постоянно
присутствовала угроза жизни). Вспомним Авраама, который по приказу Всевышнего повел на жертвенное заклание
своего сына Исаака. Но в последний
момент Бог, который хотел лишь испытать Авраама, удерживает его руку, несущую
смерть, пощадив ребенка. Тогда обрезание — символическая кастрация (часть
вместо целого) — становится свидетельством покровительства, которое отец-еврей оказывает жизни
своего сына.
Но в детские годы Амедея рука, которая удерживала нож убийцы, была весьма слаба. Следовательно, его симптом отразил покинутость, насилие и ужас, сопровождавшие его детство, стал признаком желания его смерти, которое испытывали по отношению к нему многие основные персонажи из его окружения. И двойственность симптома — убить или быть убитым — выявляла насильственный вариант гомосексуального отношения к матери при недоступности, вместе с идентификацией с третьим лицом, кастрации.
3. Породить новую расу
Я, Антонен Арто, являюсь моим сыном, моим отцом, моей матерью и я уравнитель меленого путешествия, где запуталось порождение1 путешествия папа—мама и ребенок.
Antonin Artaud. Ci–git
Норбер консультируется у меня, так как он страдает от наличия у себя желаний, которые он называет гомосексуальными и которым он категорически отказывается уступать: «Я не гомосексуалист» — таков будет лейтмотив первой части его психотерапии. Первое время я пытался заставить его понять, что он недостаточно гомосексуален, поскольку перед материнским имаго, которое запрещало ему всякую сексуальность — как в отношениях с мужчинами, так и с женщинами, — ом не мог в достаточно структурирующем виде интегрировать пенис своего отца, которого он описывал как человека невыразительного, но которого он видел исключительно через искажающее восприятие своей матери. Мое вмешательство не оказывало никакого действия, поскольку было слишком преждевременно атаковать вторичную гомосексуальность (по отношению к отцу), не приступив прежде к первичной гомосексуальности, которая зависит от матери1. То, чего не хватало Норберу, это чтобы его мать имела бы достаточное стремление к мужчине как сексуальному партнеру (порождая первичную истерию, которая открывает путь Эдипову комплексу). Она была холодна с Норбером, недостаточно ласкова и в то же время обольстительна по отношению к своим сыновьям, из которых ни один не будет жить половой жизнью. Именно из подчинения бессознательному желанию матери, которая рассматривала его как дополнение к ней самой, посвященное единственно ее существованию, Норбер захотел стать священником, чей сан предусматривает отказ от половой жизни2. В своих фантазмах он видел себя епископом в образе городского прелата времен своего детства, чей «шлейф», по его словам, был еще на паперти собора, тогда как он сам уже достиг алтаря. Перверсная сторона некоторых из его фантазмов представляла собой защиту от его мегаломании и скрытых бредовых идей: не полагал ли он, когда жил в семинарии изолированно от соучеников, что находится в сообщении с Богом и даже является воплощением если не Бога, то, по крайней мере, Иисуса Христа?
У него не будет явного бреда, но он и не становится священником, поскольку он не отказался полностью от сексуальности. В его земной жизни, осмелюсь сказать, обратная сторона его грандиозного нарциссизма — его ничтожество — обрекла его на подчиненные должности — гораздо ниже его способностей.
Длительная, очень длительная психотерапия — то на диване, то лицом к лицу, сопровождаемая различными перипетиями, вплоть до ее перерыва, показала, что этот пациент не мог вначале выдерживать строго индивидуальную связь: ему было необходимо, чтобы имелся еще один терапевт, чтобы преодолеть паранойяльный трансфер, проекцию всемогущественного и тотально запретительного материнского имаго. Она не удовлетворялась тем, что кастрировала его, запрещая всякое желание, направленное к тому или другому полу, но и гипнотизировала его в квазисиндроме влияния и отвечала угрозой смерти на любое сексуальное желание. Когда однажды я его спросил, что случилось бы, если бы он имел половое сношение (с мужчиной или женщиной), он тут же ответил: «Я бы умер».
Лечение выявило его латентный бред. У него была задержка полового созревания, которую лечили инъекциями, скорее всего гормонами, что вызвало некоторую полноту в подростковом возрасте. Тогда он считал, что у него женские округлые формы и груди, и однажды, когда в классе говорили о кастрировании петухов гормонами, его соученик прошептал ему: «С тобой так и получилось!» Так сформировалось бредовое имаго его собственного тела.
Искажение психической реальности часто
происходит при столкновении с реальностью. В процессе лечения пациент захотел
получить об этом точные сведения и
проконсультировался у эндокринолога, адрес которого он спросил у меня. Этот врач сказал ему, что за исключением легкой
полноты он находит у него превосходно сложенное мужское тело. Эти слова
кристаллизировали уже происходящие глубинные изменения, поколебав
бисексуальный фантазм — истинный латентный
бред своего тела, который теперь смог получить выражение: его мужское тело оставалось заключенным в женской
(материнской) оболочке, которая
распознавалась по жировым складкам и грудям. Зеркально он отыскивал такие же признаки у других мужчин, выступавших в
качестве объектов желания. Эта мысль была оборотной стороной его фантазма быть
полностью обладаемым интрузивной
матерью. Признавая реальность половой специфичности своего тела в
процессе драматической мутации — настоящей метаморфозы, — он приобрел в то же время иное видение мира с
наметкой разницы полов. Он также начал
соблюдать режим с целью избавиться от своей легкой полноты. Но у него сохранялся остаточный бред в виде
представления о наличии у себя фимоза; при мастурбации — единственной
сексуальной практике, которую он себе позволял, — он заботился о том, чтобы не
сдвигать крайнюю плоть. Один хирург сообщил
ему, что у него нормальный пенис, и показал, как его открывать. В этом случае женская или, скорее, материнская
оболочка, в которой был
заключен его пенис, уступила, в свою очередь, в процессе истинного освобождения его мужского образа.
По мере того как улучшались его социальные контакты, он стал продвигаться в избранной профессии и стал внимательнее в одежде, его сексуальность повернулась к мужчинам, но только к их изображению, поскольку он испытывал потребность в мужских эротических фотографиях для подтверждения своей сексуальности. Но он должен был запирать свою коллекцию в маленький чемодан, хорошо спрятанный у него дома, как бы для того, чтобы обмануть вездесущий и безжалостный материнский взгляд, наблюдающий за ним. Если у него теперь и были социальные отношения с женщинами, он не испытывал по отношению к ним желаний, поскольку при малейшем движении в этом направлении он заранее слышал насмешку партнерши, считающей его слишком невысокого роста.
Напротив, он испытывал стремление к мужским яичкам, поскольку мужчины имеют связи с женщинами. Так, на улице он провожал глазами ширинки. Желая взять попутчика в свою машину, чтобы сделать ему соответствующее предложение, он боялся подвергнуться нападению и отказывался от этого в последний момент. Он мечтал посетить безразлично кого — мужчину или женщину, чтобы начать, наконец, половую жизнь, что, по его словам, является целью его жизни и ожидаемым результатом психотерапии.
Однажды, когда он снова восхвалял мужские «яички», а я ему заметил, что у мужчин имеется также и пенис, он мне ответил, что у быков видны именно «яички» — и больших размеров, — а пенис малозаметен. Я сообщил ему тогда о своей ассоциации с выменем, расположенным у коров примерно в том же месте (поскольку его замечание подтвердило мое предположение о бисексуальной структуре, которой он наделял «яички» и которая отвечала его телесному фантазму состояния мужчины, заключенного в материнской оболочке). С этим я сближаю необычную ассоциацию Фройда в «Шребере», когда он собирается прояснить бредовую трансформацию президента в женщину и его положение любимца Бога: «Без этого мы оказались бы — при всех наших попытках прояснить бред Шребера в смешной позиции, описанной Кантом в его знаменитой метафоре (“Критика чистого разума”): позиции человека, который держит решето под козлом, которого доит другой человек» (Freud, 1911).
Новая реальность лечения проявилась, когда Норбер осознал, что его актуальное влечение к мужчинам может в основе своей иметь его влечение к отцу, когда-то им испытываемое, но угасшее из-за отдаленности отца и чрезмерного присутствия матери. Вместо того чтобы воплотить, как всемогущие мужские «яички» (или как его божественное тело), идеал абсолютный, но недостижимый (с риском персонифицировать паранойяльное Сверх-Я, побуждающее его избегать меня), я стал человеком, которому он мог сообщать свои более интимные чувства, выражая свои фантазмы с большей свободой. «Вы сумели обозначить границы, Вы ожидали меня и Вы оказались самым сильным», — сказал он мне недавно. Так он приблизился к своему отцу с помощью разговоров о своем имени, своей семье и своем происхождении. Если у него и нет больше потребности в порноизображениях, в которых мужской половой орган действительно выступал как своего рода объект, отделенный от тела, то его желание не направлено еще на женщин из-за отсутствия достаточного представления женского тела и особенно вагины; но он приблизился к этому путем более интимных разговоров; Вместо того чтобы носить тусклые одеяния, он одевается по моде и получает комплименты от женщин из своего окружения. Если он замечает на улице женщину и она кажется ему привлекательной, она не может стать для него действительно желанной, если только он не влезет мысленно в шкуру коллеги-мужчины, который любит женщин (немного как Вуди Аллен в «Укладывай девушек и молчи»: в решающий момент завоевания женщины он должен позвать на выручку своего двойника — покровителя и покорителя сердец Хэмфри Богарта, который подсказывает ему, как взяться за дело).
Это наблюдение и случай Шребера поясняют друг друга. Фройд поместил гомосексуализм (и защиту от него) в основу механизма паранойи. Он отметил инфантильное желание быть женой отца, но так как паранойяльная регрессия не останавливается на репродуктивной сфере, Фройд выявил у Шребера гомосексуальную, нарциссическую и аутоэротическую фиксацию. Однако из этой фиксации он не вывел последствий для половой идентичности: она идет за пределы разницы полов вплоть до возвращения к идентификации с примитивным материнским имаго — носителем символики двух полов (женщина-сфинкс из легенды об Эдипе). Полностью сосредоточив демонстрацию механизма паранойи Шребера на отцовском имаго, Фройд конденсирует здесь, как и в других местах, это архаическое материнское имаго с генитальной женской идентификацией (и помещает, сверх того, примитивного отца туда, где имелся бы примитивный родитель или первоначальная мать). Но предчувствие бисексуальной идентичности параноика обнаруживается, тем не менее, в одном замечании — важная деталь — из «Президента Шребера»: «Он скорее согласился бы с реализацией желания в потусторонней жизни, где, наконец, освобождаются от разницы полов: И эти небесные образы не спрашивают, Являешься ли ты мужчиной или женщиной».
Песня Миньоны из «Вильгельма Мейстера» Гёте, книга VIII, гл. II.
Фройд отметил также некоторые высказывания Шребера, желающего «постоянно брать на себя роль женщины, которую я бы сам сжал в объятиях в порыве сексуального влечения». В материнской бисексуальной идентификации Шребер является одновременно и мужчиной, и женщиной, порождающими новую расу, возникшую из бреда его разума.
Фантазм самопорождения — нарциссическая версия первоначальных фантазмов, — обычно молчащий под ген и тальмы ми идентификациями, неистовствует здесь разрушительным образом1.
4. Убийство души
Было бы возможно сделаться, до некоторой степени, хозяином души своего ближнего и таким образом обеспечить себе — за счет этой души — более долгую жизнь или любые другие преимущества, имеющие отношение к потусторонней жизни.
Daniel Paul Schreber
Несомненно, некоторые из приведенных наблюдений далеки от наблюдений Шребера, но одна общая проблематика может их объединить — с различением степеней их различия, — а именно проблематика разрушительного нарциссизма и значения реалий детского периода в его генезе.
В первой части данной работы («Мертвый ребенок») я указал на роль, за пределами скорби, чрезмерно репрессивного родительского Сверх-Я, которое небезразлично для генеза либидо: с момента начала слишком механически отрегулированного кормления младенца без учета его потребностей1; проходя через критическую фазу воспитания сфинктеров: слишком рано навязанное — до того, как созревание младенца позволит ему принять на себя самого эту функцию, которая позволяет контролировать наружное и внутреннее и импульсивное насилие, — оно может породить чувство, что часть психического остается посторонней (далее мы увидим последствия этого в случае подтвержденной паранойи); наконец, чрезмерное подавление всяких проявлений сексуальности, начиная с мастурбации. Из такого чрезмерного давления вытекает недостаточность нарциссической поддержки с ее депрессивной или смертоносной окраской.
Вместе со случаем Амедея (убивают ребенка) мы преодолеваем один шаг в направлении к деструкции. Его фобия влечения вытекает во многом из недостаточной защиты от материнского возбуждения (кожа-Я). Из-за отсутствия этого защитного барьера — первого этапа к генезу компонентов структуры личности, в том числе защитного Сверх-Я, — мы оказываемся во время вспышки симптома в замешательстве при интрузии устрашающих имаго, осложненной наличием беспокоящих или насильственных субститутов отца; инцестуозное обольщение матери представляет, между тем, наиболее фундаментальное насилие.
Значение реальных особенностей некоторых родителей не следует недооценивать. Заимствование психиатрических понятий для характеристики стадий или моментов развития, каким бы оправданным оно ни было, могло стереть существующие различия между патологическим и более гармоничным развитием и в итоге банализировать
Фантазм самопорождения — нарциссическая версия первоначальных фантазмов, — обычно молчащий под ген и тальмы ми идентификациями, неистовствует здесь разрушительным образом1.
4. Убийство души
Было бы возможно сделаться, до некоторой степени, хозяином души своего ближнего и таким образом обеспечить себе — за счет этой души — более долгую жизнь или любые другие преимущества, имеющие отношение к потусторонней жизни.
Daniel Paul Schreber
Несомненно, некоторые из приведенных наблюдений далеки от наблюдений Шребера, но одна общая проблематика может их объединить — с различением степеней их различия, — а именно проблематика разрушительного нарциссизма и значения реалий детского периода в его генезе.
В первой части данной работы («Мертвый ребенок») я указал на роль, за пределами скорби, чрезмерно репрессивного родительского Сверх-Я, которое небезразлично для генеза либидо: с момента начала слишком механически отрегулированного кормления младенца без учета его потребностей1; проходя через критическую фазу воспитания сфинктеров: слишком рано навязанное — до того, как созревание младенца позволит ему принять на себя самого эту функцию, которая позволяет контролировать наружное и внутреннее и импульсивное насилие, — оно может породить чувство, что часть психического остается посторонней (далее мы увидим последствия этого в случае подтвержденной паранойи); наконец, чрезмерное подавление всяких проявлений сексуальности, начиная с мастурбации. Из такого чрезмерного давления вытекает недостаточность нарциссической поддержки с ее депрессивной или смертоносной окраской.
Вместе со случаем Амедея (убивают ребенка) мы преодолеваем один шаг в направлении к деструкции. Его фобия влечения вытекает во многом из недостаточной защиты от материнского возбуждения (кожа-Я). Из-за отсутствия этого защитного барьера — первого этапа к генезу компонентов структуры личности, в том числе защитного Сверх-Я, — мы оказываемся во время вспышки симптома в замешательстве при интрузии устрашающих имаго, осложненной наличием беспокоящих или насильственных субститутов отца; инцестуозное обольщение матери представляет, между тем, наиболее фундаментальное насилие.
Значение реальных особенностей некоторых родителей не следует недооценивать. Заимствование психиатрических понятий для характеристики стадий или моментов развития, каким бы оправданным оно ни было, могло стереть существующие различия между патологическим и более гармоничным развитием и в итоге банализировать — которое в какой-то мере отвечает убийству души, проецируемому Шребером на самые истоки? Фройд обозначил эту параллель в 1911 году, задавая себе вопрос, не является ли «убийство души» первоначально самообвинением. По правде говоря, это последнее стало бы скорее провалом и поворотом в другом направлении дьявольского первого: падение сфинкса, которым отмечено пришествие лица в своего рода втором рождении, характеризуемом процессами — никогда не заканчивающиеся — индивидуации и дифференцирования полов. Такое событие может переживаться лишь после удара, проецируемого в прошлое, — совсем как его преждевременные роды. Когда душа Шребера убита в зародыше противодействием Эдипову комплексу и насилием со стороны родителей, знаменитый президент обречен в неистовом аутоэротизме своего мышления заменять детей, которых он был лишен, порождением новой расы, происходящей только из его духа; он осужден каждое мгновение умирать и возрождаться, наслаждаться и страдать в бесконечной агонии.
Уже после появления работы Фройда в 1911 году стали известны некоторые обстоятельства детства Шребера. Труды его отца, знаменитого врача и воспитателя своего времени, показывают нам воистину сурового педагога, почти мучителя, и заставляют предполагать, что первым преследователем, который скрывается за Флексигом, был именно этот человек, который воспитывал своего сына в строгости при постоянной фрустрации всех его потребностей, в соответствии с паранойяльной программой. Д-р Шребер проводил по отношению к ребенку систематическую репрессивную политику: так, с первых месяцев жизни младенец получал холодные обмывания, а с 4-5 лет принимал только холодные ванны. Слезы следовало подавлять. Когда ребенка били, он должен был сопровождать движениями своей руки руку того, кто его наказывал. Ему также должны были внушить искусство аскетизма: он никогда не получал никакой еды вне трех трапез, имевших место в определенное время; садизм достигал того, что настаивали, чтобы кормилица с ребенком на коленях принимала пищу, не давая ее ему. Одна из бонн нарушила этот запрет, поделившись с ним грушей, и была тут же уволена. Отец изобретал всевозможные ортостатические аппараты, настоящие псевдомедицинские оковы, предназначенные для выправления осанки ребенка. Некоторые даже носились и днем и ночью; их гравюрные изображения наводят на мысль, что часть из них имела целью подавить мастурбацию. Пусть не думают, что это были лишь теории для учебника; Шребер-отец дает в своих книгах примеры применил своих методов к своим собственным детям; по поводу одного из последних, которым вполне мог бы быть Даниэль-Поль, он пишет: «Ребенок привык с самого раннего возраста повиноваться мне абсолютнейшим образом» (Мес1ег1апс1, 1959, 1960).
Нидерланд сближает
некоторые симптомы, описанные президентом, с методами иммобилизации,
предложенными его отцом. Стеснение в груди, описанное в «Мемуарах», заставляет
думать о действии железных прутьев, прикрепленных к столу и к груди ребенка,
чтобы ограничить его движения и заставить держаться прямо; когда Д.-П. Шребер
говорит о «машине для заключения головы в корсет, которая охватывала мою голову наподобие
тисков», можно припомнить своего рода каску, Kopfhalter, которая носилась
один или два часа в день и была призвана обеспечить
правильное развитие черепа и, в особенности, челюстей, подбородка и зубов; изобретение Б1ребера-отца — этот аппарат должен был придать «определенную жесткость голове». Неудивительно, что после такого режима мы видим, что Шребер-сын оказался обреченным на аутоэротизм, не дающий ему ни секунды передышки, что встречается в различной степени у пациентов, подвергавшихся тяжелым ранним фрустрациям (самогипноз, психические компульсии, психосоматические расстройства, особенно в мочеполовой сфере, и т. д.).
Для состояний нарциссических, психотических или перверсных это постоянное напряжение представляется мне характерным — даже с инверсией модели галлюцинаторного удовлетворения желания: ищут именно напряжения, которое становится источником наслаждения, тогда как разрешение его — проблематично или потеряло ценность.
Можно было бы испытать сильную тревогу по поводу отца, читая у сына: «Бог не понимает живых», заметив вместе с Фройдом, что занятия отца объясняют особенности шреберовского Бога, и подчеркивая вместе с ним критику, содержащуюся в бреде Шребера: «Можно ли вообразить иронию более горькую, чем утверждение, что такой-то врач ничего не понимает в живых и умеет управляться лишь с трупами?» (ср. с тем, что всякий бред содержит частичную правду).
Уже говорилось, вслед за Фройдом, о важности черт анальной стадии в генезе бреда Шребера: чудом исцеленный-испражненный. Его дефекация под влиянием божественных лучей вновь иллюстрирует противодействующий аутоэротизм Шребера: массы выталкиваются то вперед, то назад, или же анальное отверстие остается запачканным после дефекации; мочеиспускание также нарушено. Когда душа воспитывается как метафора тела и его отверстий и границы Я устанавливаются с разлучением матери и ребенка путем успешного овладения навыками опрятности, защитная фиксация параноика на анальном нарциссизме вытекает из ранних принуждений, направленных на Я ребенка не согласованно с его созреванием; отсюда — разрушение разума и беспорядок в мыслях, против чего Шребер борется с помощью сверхинвестирования своего мышления, организуя неоконструкцию своего бреда. Неудача анальной стадии и поворота влечений к насилию в конструктивном направлении вызывает представление Шребера о его трансформации в экскремент или труп.
Имеет место также неудача индивидуации: недостаточность границ Я позволяет Шреберу воспринимать свои собственные мысли как посторонние в виде галлюцинаций. Вместо того чтобы дифференцироваться в то, что стало бы идеалом Я и Сверх-Я, нарциссический двойник, происшедший из отношения мать—дитя, терпит неудачу в создании инструмента мышления, который позволяет вести диалог с самим собой, и превращается здесь в механизм для оказания влияния, перепутанный с собственным телом.
Отец Шребера как воспитатель, по-видимому, принял материнские функции и, можно предположить, выбрал женщину, точно выполняющую его инструкции, откуда и смешение ролей родителей. Место, которое Шребер отводит Флексигу, смогло укрепить Фройда в его тенденции подчеркивать здесь отцовскоеимаго, придавая исключительно отцу природу божественных лучей, не останавливаясь, например, на женском роде немецкого слова Sohne, солнце, которое Шребер однажды называет «шлюхой».
Убийство души отсылает через удаление Бога к уничтожению (Шребер говорит также о душевном крахе) и к бредовой идее конца света, интерпретируемой Фройдом как проекция внутренней катастрофы Я. Фройд не упоминает здесь об опасной близости с архаическим материнским имаго; но он напоминает об этом, обращаясь к Гете и к Вагнеру: когда Фауст (двойником которого является Мефистофель) изрекает проклятие миру и хор духов обсуждает мир, который рассыпается в прах, Фройд добавляет в виде замечания: «Конец мира, мотивируемый иначе, происходит на вершине любовного экстаза (ср. “Тристан и Изольда” Вагнера): именно здесь не Я, но единственный объект абсорбирует все инвестирования, которые в ином случае относятся к внешнему миру». Кто не знает последние стихи сцены смерти Изольды:
Скрытая ассоциация Фройда могла бы быть следующей: конец мира Шребера, проекция на мир психотической катастрофы, является поглощением; и предположенным Вагнером инцестуозным поглощением, возвращением к матери. В любовной связи реальность объекта — отличного от матери — позволяет фантазму черпать в теле матери и возвращаться из него. В то время как в абсолютном инцесте, к которому стремится психоз, бессознательное становится из-за недостаточности генитальных ассоциаций преследователем и несет смерть — без высшей радости сплетенных в объятиях любовников; и блаженство президента — это неистовые компульсии аутоэротизма, который принуждает его постоянно умирать и возрождаться. Ссылка Фройда на Тристана соответствует ссылке Шредера на стихотворение Гете «Рыбак», который также выражает страх быть поглощенным матерью (№Нг1е, 1961).
Катастрофа (или угроза краха или уничтожения Я) явилась бы в этом случае результирующей столкновения с всемогущим материнским имаго. Ностальгия по материнскому телу истоков, переживаемая во сне как восстанавливающая и в подвижных регрессиях как благоприятная (в этом случае имеются эдиповы идентификации достаточные, чтобы обеспечить всплытие), принимает в психозах, напротив, черты тенденции к абсолютному — и разрушительному — инцесту в той мере, в какой недостаточность эдипова треугольника не позволяет сделать эту регрессию обратимой.
Итак, мы подчеркнули травмирующее значение некоторых фактов детского периода, когда недостаточность опекунской роли родителей (вследствие отсутствия, обольщения, инцеста или насилия) препятствует укреплению нарциссизма ребенка в различных формах вплоть до убийства души в случае Шребера. Нарциссическое измерение, которое является составляющей любого лечения, выступает здесь на передний план. Я имеет нарциссическую сторону самости, которая отсылает к конституции бытия в диаде мать-ребенок. Приведенные случаи ставят скорее проблему разрушительного нарциссизма или уничтожения, а не проблему кастрации и показывают провал мазохизма (это больше не «избивают ребенка», но «убивают ребенка»). Первоначальная сцена отмечена печатью разрушения и смешения имаго.
Более чем объектное отношение, эти наблюдения напоминают о проблематике идентичности и переживания во времени. Вместо вопроса об истоках и смысле существования эдипова лица, эти случаи раннего травматизма порождают психическую констелляцию, в которой пораженная идентичность питает сомнение в самом существовании и даже создает угрозу ему самому.
Опубликовано:27.05.2019Вячеслав Гриздак