Эвелин Кестемберг “ФЕТИШИСТСКОЕ ОТНОШЕНИЕ К ОБЪЕКТУ”

Эвелин Кестемберг “ФЕТИШИСТСКОЕ ОТНОШЕНИЕ К ОБЪЕКТУ”

Прежде чем представить здесь некоторые размышления, которые привели Жана Кестемберга и меня к выделению особого отношения к объекту, которое мы определили как фетишистское1, необходимо сразу же указать, в чем оно отличается от понимания фетишизма Фройдом и от современного употребления этого термина.

Нет необходимости возвращаться здесь к определению, которое Фройд дал фетишизму2.

Достаточно напомнить, что оно основывается на отвержении кастрации: фетиш представляет собой пенис, либо уже утраченный, либо теряемый, и служит гарантом телесной целостности индивида. Фройд ясно показывает, каким образом подобный отказ от реальности вызывает расщепление Я и порождает иное психической функционирование, которое более не соответствует невротической организации. Короче, кастрационная тревога не может быть преодолена иным образом, чем по­средством ее полного отрицания и включения механизма отказа; при этом нарциссическая целостность, столь необходимая для психического аппарата, проециру­ется на какую-то вещь. Если экстраполировать из области сексуальных перверсий, откуда происходит концепция фетишизма, в более широкую сферу психического функционирования, то фетиш, описанный Фройдом, является одновременно оду­шевленным, поскольку он вмещает в себя проекцию нарциссической целостнос­ти, и неодушевленным, поскольку эта функция возложена на вещь. Таким обра­зом, происходит переход от человека к вещи, и внутренний психический объект, включенный в нарциссизм, вне субъекта становится объектом материальным в полном смысле этого слова. Именно к этому мы вернемся позже при рассмотре­нии фетишистского отношения к объекту, которое предполагает ту же двойствен­ность, хотя и в обратном направлении: одушевленный — неодушевленный3.

В схожем по своей природе движении в рамках отношений со значимым лицом объекту придается характер неодушевленного, чтобы навсегда сохранить его в качестве гаранта нарциссизма субъекта.

Если мы обратимся к определению, которое дает фетишизму Литтрэ1, мы обнаружим ту же двойственность: предмет природы, обожествленное животное, дерево, камень, грубый идол — фетиш совершенно естественным образом ока­зывается предметом обожествления и почитания, обладающим несомненной ма­гической силой.

Что касается фетишизма, то, по определению того же Литтрэ, это — либо поклонение фетишам, либо слепое обожание человека с его недостатками и кап­ризами. Заметим, что термин фетишизм относительно нов и его появлению мы обязаны президенту Дебросу (1760). Уточним также, что этимология слова фе­тиш, приписываемая сначала феям и колдуньям (от испанского hechizo, колдов­ство), позднее подвергалась сомнению, и были предприняты попытки подвести ее к factum, facticium, которые сродни французскому слову «factice»2.

Действительно, если мы вновь обратимся к Фройдовскому пониманию объекта-фетиша, то обнаружим, что речь здесь идет о своего рода поддельном пенисе, который тем не менее служит для психического аппарата важной опорой в ощу­щении целостности. Такое понимание фетиша получило большое развитие в психоаналитической литературе, и многими хорошо известными авторами3 подчер­кивался его двойственный характер, который может интерпретироваться и как «искусственный», и как «ложный».

В других терминах фетиш становится продуктом субъекта, и в анальном контексте, который предполагает сам термин «продукт», он связывается с представ­лением о фекализации.

В завершение этих предварительных замечаний отметим, что лишь относительно недавно фетишизм стал пониматься преимущественно как форма сексу­альной перверсии. Рассматривая эволюцию этого термина, мы можем констати­ровать, что со временем сфера его употребления значительно сузилась, однако понимание осталось весьма разнообразным и недостаточно определенным.

В данной работе предпринимается своего рода движение в обратном направлении — попытка восстановить более широкое понимание фетиша, которое под­разумевает проецирование на другую вещь таких качеств, как долговечность, незыблемость, магическая сила (мегаломания) — того, что обычно включается в бессознательные фантазмы субъекта по отношению к своим внутренним объек­там. Для нас очевидно, что фетиш представляет собой результат присущего пси­хическому аппарату стремления к идеализации, и фетишизм является одной из модальностей процесса идеализации.

Еще в своей статье под названием «Фетиш» Ж.-Б. Понталис4 отметил, что фетишизм является одной из специфических форм мировоззрения, а не просто ре­зультатом отрицания кастрации в узком смысле этого термина.

Как и Понталис, мы полагаем, что фетишизм – это способ существования и взаимодействия с внешним миром, В зависимости от индивидуальных особенностей человека он занимает в психической жизни большее или меньшее место, что од­новременно является своеобразным показателем качества психической органи­зации субъекта. В действительности гамма проявлений фетишизма весьма широ­ка. Это выражается, прежде всего, в выборе определенного предмета, с которым никогда не расстаются, — своего рода амулета, освященного не колдунами или божествами, а самим субъектом. Этот предмет становится носителем объектного либидо, за что к нему испытывают любовь и привязанность, и одновременно га­рантом нарциссической непрерывности, защищающим от несчастий и смерти. Кто же из нас может считать себя совершенно свободным от подобной тенденции!

Мы легко обнаруживаем его в широко распространенных обычаях, связанных с работой траура, когда вещи, принадлежавшие усопшим, приобретают значение присутствия тех, кого уже нет. Они предназначены останавливать нарциссическое и либидное кровотечение от потери любимого объекта, а также утраты какой-то части самого себя, связанной со смертью близкого.

Более своеобразное проявление фетишизма, заслуживающее специального исследования, мы находим в том, что пациенты придают своему аналитику ценность гаранта собственного нарциссизма. В тот или иной момент психоаналитического лечения, даже в случае не осложненной невротической организации, пациенты испытывают потребность удостовериться всего лишь в присутствии аналитика, чтобы не столько убедиться в его существовании, сколько подстраховать этим свое собственное. Помимо этого простого феномена, наблюдаемого при любом психоаналитическом лечении, при различных психотических организациях стрем­ление к проверке приобретает важное экономическое значение, становится необ­ходимым для выживания пациента и выходит на первый план в его взаимоотно­шениях с аналитиком.

Вряд ли есть необходимость уже сейчас говорить об особых трудностях интроекции, которые связаны с проявлениями фетишизма, ввиду того что внешний объект здесь обеспечивает сохранность внутреннего объекта, либо полностью его замещает. Хочется подчеркнуть, однако, что мы намеренно говорили выше об от­ношениях между пациентом и аналитиком, а не о переносе. Хотя подобная форма инвестиции аналитика и является результатом повторения, по нашему мнению, она не включает в себя перемещения имаго, которое подразумевается в концеп­ции переноса, и не должна смешиваться с этим термином, если стремиться к его точному употреблению.


Мы представляем себе, насколько легко можно оспорить это положение, ссылаясь на тот факт, что подобное перемещение имаго содержится в проекции на аналитика внутренних объектов пациента. Тем не менее, для нас вопросом перво­степенной важности является определить, о каком имаго идет речь и в какой степени это является плодом проработанных объектных отношений, где объекты вначале интериоризированы и лишь затем проецированы на аналитика. Други­ми словами, можем ли мы считать, что в подобных отношениях субъект являет­ся носителем идентификаций, развивающихся на основе дифференцированно­го и сексуализированного имаго, либо, напротив, речь идет о едином сексуально не дифференцированном архаичном имаго, включенном в какой-то степени и нарциссические инвестиции пациента, слабо отделенные от него самого, то есть — имаго, недостаточно организованном в качестве объекта?

С другой стороны, мы отдаем себе отчет в родстве между психическим движением, которое мы обрисовали выше, с процессом образования переходных объектов, описанных Винникоттом1, в частности на знаменитом примере игры с катушкой.

Заметим однако, что в обоих случаях роль нарциссических инвестиций весьма значительна, так как в первом — это место встречи нарциссизма, проецированного ребенком с имаго, а во втором (игра с катушкой, которая служит суб­ститутом отсутствующей матери) — власть от того, что ребенок может заставить катушку вернуться назад, играет не меньшую роль для нарциссического обес­печения и удовольствия, которое он в этом находит.

В обоих приведенных автором примерах говорится о материнском имаго. Однако речь идет о матери, которая, как нам кажется, на этом этапе психического разви­тия ребенка слабо отграничена от отца. Она как бы включает в себя его прообраз, который еще не приобретает ценности самостоятельного объекта. Во всяком слу­чае, мать воспринимается не как объект особой любви, но как любимый объект, потеря которого представляет психическую опасность в виде дезорганизации Я, иначе говоря — объект оказывается включенным в нарциссизм ребенка.

Многолетняя практическая работа и теоретическое осмысление различных психотических организаций, вначале совместно с Жаном Кестембергом и Симоной Декобер2, позже вместе с Жаном Кестембергом и Рене Анжелергом, позволи­ли нам разработать концепцию «холодного психоза»3.

В ходе этих исследований у больных с подобной психической организацией была обнаружена особая форма трансферентных и пре-трансферентных отношений, которая соответствует описанному выше фетишистскому отношению к объекту4.

Конечно, и при других психотических организациях можно обнаружить сходные тенденции. В частности при шизофрении, как подчеркивал Ракамье5, имеет­ся тенденция «исключать» из себя внутренний объект, а при паранойе — стрем­ление направлять его вовне на одного или нескольких преследователей.

В первом случае это позволяет сопротивляться овладению, во втором — избежать преследования, которое исходит от внутренних объектов. Это может напоминать фетишизацию объекта-аналитика, которую мы находим при холодном психозе,

однако, как нам кажется, особый статус, придаваемый здесь объекту, заслуживает более детального рассмотрения и отграничения ОТ Других форм исключения.

В работе под названием «Психическая анорексия»1 мы уже описывали застывшее архаичное имаго, которое воплощает собой аналитик и которое является но­сителем Идеала Я пациента.

В другой работе, касающейся бисексуальности2, мы также касались темы фетишизации аналитика при рассмотрении яркого клинического примера.

С тех пор у нас накопилось много других примеров, иллюстрирующих подобную модальность отношений, которая возникает при попытках проведения ана­лиза с пациентами, относимыми нами по своей психической организации к «хо­лодному психозу».

Несмотря на то, что клинические иллюстрации всегда заключают в себе определенный риск и имеют дискутабельный характер, мы попытаемся представить случай, который, возможно, поможет прояснить вышесказанное.

Мы выбрали случай, представлявшийся на супервизии молодым коллегой, ко­торый, несмотря на особую выразительность клинических проявлений, достаточ­но типичен и отражает то, что весьма часто встречается в практике в менее яркой форме. Мы вынуждены были отобрать из этого обширного наблюдения лишь очень ограниченный материал, для того чтобы сохранить конфиденциальность, а также в силу необходимости представить столь длительное развитие отношений в ограниченных рамках данной работы.

Речь идет о молодом человеке лет тридцати, которого мы будем здесь называть Франсуа. Он пришел к аналитику, поскольку, по его собственному выражению, он фетишист. К тому же он страдает неопределенным расстройством, своего рода неспособностью к установлению отношений с другими людьми, но это не кажется ему столь обременительным. Затем он пожаловался на сексуальную импотенцию, кото­рая его все больше беспокоит, так как он чувствует себя в этом плане совершенно неопытным. Наконец, он задается вопросом, нет ли у него гомосексуализма. Однако единственное, что его по-настоящему интересует, — это «фетишизм», или, по край­ней мере, то, что он так называет.

Вот что под этим подразумевается. Когда ему было 13 лет, он оказался неожиданно для себя вдали от родителей, которые отправились в путешествие. Однаж­ды его отвели к портному, и, после того как была вручена новая одежда, он по­смотрел в зеркало, не узнал в нем себя, а кто-то из служащих ателье заметил ему, что он больше не похож на себя. И действительно, с тех пор он больше не тот, точнее, по его собственному выражению, он заново родился. У него нет больше никаких воспоминаний о детстве, он помнит себя лишь после этого эпизода — «истории с портным», как он его называет, и сам факт предшествующего суще­ствования у него вызывает сомнения.

Во время первой беседы «история с портным», которая в ходе терапии приобретала различное значение, была представлена им в подтверждение того, что он назвал своим фетишизмом: на самом деле, думая об «истории с портным», он ма­стурбирует. Впрочем, было непонятно, идет ли речь о реальных мастурбационных действиях или только о наслаждении, связанном с воскрешением в памяти этого зафиксированного образа. Лучшее понимание контекста в ходе последующей терапии позволяет нам склониться ко второй версии. Высказывая эти жалобы, Фран­суа не ставит под сомнение факт своего рождения благодаря «истории с портным».

Вопрос о психической организации этого пациента на данном этапе вызывал ощущение растерянности. Тем не менее, законным было думать, что она не вписывается в рамки собственно сексуальной перверсии и выходит за границы не­вротической организации. В остальном мы могли лишь констатировать, что Фран­суа находится в состоянии чрезвычайного напряжения, страдает от интенсивной треноги, недостаточно локализованной на его «мастурбации», имеет проблемы на работе, живет в семье, состоящей из тетки, двух младших сестер, родителей, но в очень сильной изоляции, имеет редкие и формальные контакты со сверстниками и желает быть быстро излеченным от своего расстройства.

Со всеми сомнениями, не имея возможности, да и особой необходимости уточнять диагностику, мы позволили себе остановиться на предположении о наличии у пациента психотической организации, при которой классический психоанализ представляется сомнительным и даже невозможным. Однако Франсуа плохо пе­реносил ситуацию лицом к лицу и выражал сомнение в том, что психоаналити­ческая психотерапия может ему принести какую-то пользу. В конечном счете, было решено попытаться начать анализ, прибегая в случае необходимости к терапевти­ческим приемам, отличающимся от техники классического анализа. Эта авантюра продолжается к настоящему моменту уже более 4 лет и многому нас научила: Фран­суа, его аналитика и меня. Очевидно, что мы не можем здесь представить всю сложность и клиническое богатство данного случая и остановимся лишь на отдельных моментах, наиболее значимых для нашего исследования.

На первом этапе своего анализа, что составило около 18 месяцев, Франсуа, как и можно было ожидать, обнаружил на кушетке глубокую дезорганизацию с фантазматическими переживаниями, которые охватили его, не находя выхода. Его защита выражалась в непрерывном речевом потоке, необыкновенно абстраги­рованном, где перемежались разорванные мысли, упорные ссылки на какое-то «аб­солютное тело» (по-видимому, его собственное) и… «история с портным», по­вторявшаяся каждый раз в зафиксированном виде, что было и удивительным, и скучным. Ему, однако, не надоедало вновь и вновь возвращаться к этой исто­рии, прокручивая ее во всех направлениях и настаивая на том, что это и есть его единственная реальность, а аналитик для него — не более чем ухо, в которое он будет изливать «историю с портным». Можно было уловить в его речи, что «абсо­лютному телу» соответствуют «другие», хотя он и не представляет себе, что это такое, поскольку для него это всего лишь проявление «нормы» — интересоваться «другими» или вступать в отношения с «другими». Но и сама «норма» — на са­мом деле он не знает, что это такое, да и почему он должен ей соответствовать. Кроме того, если бы все это было на самом деле, надо было бы признать, что у него имеется желание, тогда как

 «у него нет никакого желания по отношению к другому» и он не знает, ни что такое желание, ни что такое другой. Единственное, что ему хочется, это иметь возможность рассказывать в какое-то ухо «историю с портным».

Он не может выносить малейших проявлений присутствия аналитика и потопляет редкие попытки интерпретаций (касавшиеся нарциссического подкрепле­ния, которое он получает от неизменности воспоминания о портном и от незыб­лемости самого аналитика) в рассуждениях еще более спутанных, абстрактных, где временами проскальзывают странные неологизмы. Аналитик, тем не менее, дер­жится твердо и продолжает слушать с неослабевающим вниманием эту обильную речь, которую чрезвычайно трудно обрисовать, где с большими усилиями удается выделить определенные темы, упомянутые выше. Франсуа является на свои сеан­сы с исключительной регулярностью, ему удается постепенно избавиться от привставаний с кушетки, и он уподобляется надгробию. Он никогда не смотрит на сво­его аналитика, даже во время короткого перехода из зала ожидания в кабинет,

Тем не менее, постепенно его речь структурируется, хотя и сохраняет постоянное повторение «истории с портным». В ней обнаруживается новая тема, к кото­рой Франсуа неоднократно возвращается, говоря, что если аналитик вовне имеет собственное существование, если он на самом деле личность, то и Франсуа тоже, должно быть, имеет собственную жизнь, является личностью, и эта мысль ДЛЯ него совершенно непереносима. Он пытается говорить об этом страдании и, ра­ционализируя его, прибегает к рассуждению о «норме», к которой он не желает себя редуцировать. Аналитик использует этот момент для того, чтобы указать ему на противоречие, которое существует между тем, что он вовсе не желает признать своего существования и одновременно настаивает на своей уникальной исключи­тельности по сравнению с остальными людьми. Это высвечивание посредством интерпретации внутреннего противоречия вызывает у Франсуа немедленный от­вет в виде незначительной реакции отыгрывания (перехода к действию), затем принимает форму бегства (перерыв на короткое время анализа), но в долгосроч­ном плане определяет существенную экономическую перестройку.

Последнее выразилось, прежде всего, в усилении тревоги, интенсивность которой не позволила Франсуа продолжать анализ на кушетке. Таким образом, обра­зовался новый этап анализа в положении лицом к лицу, во время которого Фран­суа постоянно возвращается к тому, что не способен представить себя и аналитика как две различных личности, что для него не существует прошлого вплоть до сце­ны с портным. Он продолжает настаивать на том, что его собеседник — всего лишь ухо, но при этом уточняет: ухо, а не контейнер для отходов; и здесь можно усмот­реть определенные сдвиги, так как он сумел создать образ и выразить его в сло­вах. Ему важно, чтобы то, что он говорит аналитику, не запоминалось, в про­тивном случае это должно было бы означать, что каждый из них существует независимо, отдельно — для него это было бы непереносимо. Ему необходимо, чтобы каждый из них существовал только опосредованно, благодаря застывшей «истории с портным», без каких-либо желаний с каждой стороны, при условии, что он, Франсуа, обладает «абсолютным телом». На этом этапе лечения происхо­дит небольшой инцидент: Франсуа повстречался со своим аналитиком в метро, он не заговаривает с ним, но вне привилегированного места, лишенного всего плотского, которое он организовал в рамках своих психоаналитических сеансов,

неожиданно для себя обнаруживает, что его аналитик имеет реальное телесное существование.

Эта констатация его глубоко потрясла. Аналитик уверенно, хотя и с необходимой деликатностью, настаивает на том, что он не может сделать так, как будто ничего не было. Франсуа говорит о необходимости разрыва. Он пришел сюда для того, чтобы рассказывать «историю с портным», если речь идет о чем-то другом, он не хочет в этом участвовать. Впрочем, теперь, после того как он рассказал эту историю, ничего не изменилось… и ничего не может измениться …ничего не должно измениться — для чего в таком случае продолжать? В этот момент оказалось возможным показать Франсуа, что он сам придумал сцену с портным, и объяс­нить, почему он это сделал. В самом деле, ее постоянство, ее изнуряющее присут­ствие позволяли Франсуа ничего не знать о самом себе, и хотя, вероятно, он не отдавал себе в этом отчета, она обеспечивала его собственную непрерывность. Таким же образом, игнорирование телесной реальности аналитика и его суще­ствования как самостоятельной личности страховало для Франсуа его непрерыв­ность и позволяло приходить регулярно на сеансы, чтобы в ней удостовериться.

Франсуа считал себя фетишистом. И хотя здесь нет в обычном понимании сексуального фетишизма, он прав, как нам кажется, в том, что это определение пере­дает его интуитивное понимание присущей ему разновидности объектных отноше­ний. В самом деле, если ненадолго вернуться к тому, каким образом психоаналитик используется этим молодым человеком, нельзя не заметить характерных прояв­лений фетиша и фетишистского отношения.

Аналитик лишен индивидуальности, превращен в неодушевленный предмет (и даже расчленен), сведен к простому уху, которое теряет человеческие качества, и «на» это ухо (вовсе не «в» ухо) проецируются латентные фантазмы субъек­та, включая и те, что были стерты посредством «сцены с портным». Этой сцене, постоянно присутствующей и неизменной, пациент придает значение события, с которого зародилась его жизнь — а то, что дало жизнь, одновременно обеспечива­ет и нарциссическую непрерывность (напомним, что эта сцена была создана па­циентом для того, чтобы смягчить отсутствие родителей). Однако он не признает, что эта сцена им самим сконструирована, является его продукцией, и ощущает ее как нечто внешнее, всегда в его распоряжении, то, что можно брать, когда за­хочется, и от чего возможно даже получать сексуальное удовольствие (все те качества, которые заставляют думать о фетишистском аксессуаре при сексуаль­ной перверсии).

Если бы Франсуа ограничивался этим, действительно мы могли бы думать об одной из разновидностей сексуального фетишизма и ни о чем более. Однако его неловкость, тревога, потребность в отношениях с другим (выраженная в негативной форме), заявления о том, что он отказывается причислять себя к «норме», быть как другие, позволяют нам здесь усмотреть иную, более сложную психиче­скую организацию, более психотическую, чем первертную, и более близкую к ва­рианту аутизма, чем к истерии (мы еще вернемся позднее к этой мысли).

Он прибегает к помощи другого аналитика, к которому он приходит по собственной инициативе. Постепенно, сохраняя сцену с портным, он переносит на аналитика качества, которыми наделена эта сцена: неизменяемость, обезличенность, неподвижность в регулярности сеансов, и — что особенно важно — делает его свидетелем и носителем его нарциссической

 непрерывности (проекция волшебной мегаломанической силы пациента).

Мы можем здесь без особого злоупотребления термином говорить о фетишизации аналитика, которая позволяет пациенту сохранить достаточную дистан­цию с внутренним объектом (латентное недифференцированное имаго) и пользо­ваться им, не провоцируя нарциссического обрыва. Последнее могло бы произойти в случае автономного существования и сексуальной жизни. Аналитик становится гарантом нарциссической непрерывности, для чего он, оказывается, наделен ма­гической силой и делается бессмертным.

Чрезвычайно характерно для этой формы отношений наличие странным образом переплетенной и обратимой пары одушевленный—неодушевленный, а также постоянное присутствие патологического всемогущества мысли.

Поддержание аналитиком подобной формы отношения в течение достаточно длительного времени создало, как нам кажется, необходимый нарциссический фундамент, позволивший Франсуа перенести прорыв некоего внутрен­него объекта в его замкнутый мир (встреча в метро и ее последствия для терапии).

Я позволю себе задержаться на том, что последовало за этим исключительным моментом проработки (который, впрочем, занял много времени), чтобы сообщить, что Франсуа с тех пор стал с болью говорить о том, что отказаться от сцены с портным для него означает признать свою историю, что он существовал еще до тринадцатилетнего возраста, что он является сыном своей матери и своего отца; что для него это совершенно невозможно, что этим он низводится до «быть как все», войти в «норму», то есть не существовать вовсе, и что в конечном счете это заставляет его отречься от некоего семейного романа, который он внезапно вспо­минает (или по крайней мере впервые рассказывает), — семейный роман, впро­чем, совершенно банальный, где, как водится, он не был сыном своих родителей, но узнал об этом незадолго до сцены с портным1.

Было достаточно просто ему показать, что, заменив сначала своих родителей, он затем и сам изменился в зеркале портного.

С тех пор течение анализа заметно изменилось, главным образом в том, что Франсуа смог отказаться на более или менее длительное время от абстрактной и спутанной речи. Он обнаруживает некоторые воспоминания о своем раннем детстве, в частности то, что мать любила его одевать, а также придавала большое зна­чение своим собственным туалетам, часто их меняла. Что касается отца, то его Франсуа припоминает главным образом через призму собственной робости, сла­бости и страха увидеть его умирающим. На самом деле «абсолютное тело» Фран­суа и бестелесность его аналитика были весьма эффективной и незыблемой га­рантией по отношению к тому, что его отец, мать и он сам принадлежат к числу смертных.

Остановим наше описание на этом, хотя в последующем анализ значительно обогатился, благодаря тому, что у Франсуа обнаружились способности к невротическому функционированию. Продолжение анализа, все еще трудного и сомни­тельного для обоих участников, приняло более традиционные рамки. На этом этапе Франсуа задается вопросом о том, не приходит ли он к своему аналитику, чтобы его одевали, как в свое время он предоставлял это делать матери.

Это наблюдение, чрезвычайно сжатое и упрощенное, позволяет, тем не менее, выделить несколько положений, важных для наших дальнейших рассуждений. Прежде всего, в диагностическом плане важно отличать психическую организацию Франсуа от шизофренического расстройства, о котором нельзя было не ду­мать. Хотя и имеются определенные элементы в пользу данной гипотезы, как нам кажется, не следует за нее держаться, дабы не расширять чрезмерно рамок этой нозографической концепции1.

На самом деле на настоящий момент мы не можем определить высказывания Франсуа как бредовую конструкцию в собственном смысле слова, которая бы создавала новую реальность вместо той, невыносимой, что была полностью вытесне­на. Если Франсуа и провозглашает постоянно «абсолютное тело», отказ отграни­чить себя от другого значимого лица и отрицание телесности у них обоих, что экономически необходимо для его равновесия, он не оказывается вовлеченным в эти переживания в такой степени, чтобы это критическим образом изменило его восприятие реальности вне психоаналитического кадра. Помимо того что мы не обнаруживает симптомов диссоциативного процесса, здесь отсутствует и овладе­ние объектом, столь характерное для шизофрении. Франсуа его опасается, но не ощущает как нечто реализованное2.

Нам известно очень мало о поведении Франсуа, за исключением того, что он сообщает во время сеансов, но мы склонны думать на основе этих немногих элементов, что способ его существования достаточно «банален», для того, чтобы его психическая дезорганизация не бросалась в глаза и не была серьезной помехой (в настоящее время он работает, и его профессиональная активность предпола­гает наличие достаточно последовательного и в определенной степени свобод­ного психического функционирования). Мы полагаем, что, несмотря на присут­ствие интенсивной тревоги, расплывчатость речи с отдельными неологизмами, на которые указывалось выше, здесь не усматривается глубокой, хаотической дезорганизации психики. Нет здесь и своего рода реорганизации в рамках достаточно структурированной бредовой активности, которую можно было бы отнести к ши­зофрении.

Экономическая ценность, которую представляет застывшая, с постоянством воспроизводимая сцена с портным, так же как фантазм об «абсолютном теле» и отсутствии общности между ним и другими смертными, заключается именно в очень своеобразном защитном обустройстве, представляющем своего рода осознанную фантасмагорию, Оно предназначено удерживать все конфликты в вытесненном состоянии и обеспечивать гедонистическое удовольствие, исходящее из некоторого убеждения, которое сродни бреду, по которое остается, тем не ме­нее, в рамках желаемого и возможного и не превращается в реальность.

Иначе говоря, мы не думаем, что Франсуа действительно верит в то, что у него нет иного тела как «абсолютное», в то, что аналитик не существует материально и телесно, или в то, что у него не было истории жизни до тринадцатилетнего возраста. Но, если бы это было возможно — в чем он на самом деле далеко не уве­рен, — он смог бы уклониться от эдипова конфликта (и он это упорно пытается делать, когда говорит, что не рожден от отца и матери, забыл, как мать любила его одевать и что именно она придавала большое значение его одежде, что отец его был незаметным и болезненным и т. д.). Он как бы сам себя сделал (появился ни свет в результате «истории с портным») и, избежав рождения, в отличие от роди­телей и аналитика, он не обречен на смерть. В конце концов, он не похож и на других людей (он не относится к «норме»).

Становится ясно, какую важную роль играют его мегаломания и удовольствие от самовоспроизведения и как эта воображаемая возможность, выраженная резко, но без глубокого убеждения в ее реальности, помогает ему сохранить элементы невротического функционирования: тревога, которая, несмотря на ее интенсив­ность, не становится поглощающей, страх перед гомосексуальностью, неловкость от отсутствия отношений с себе подобными, своими родителями, своими сестра­ми и братьями — все эти элементы с достаточной очевидностью свидетельствуют о бессознательном возвращении вытесненного. В конечном счете, неизменная сцена с портным, превратившаяся, по его собственному выражению, в фетиш, приходит для того, чтобы заместить своего рода семейный роман. Этот продукт невротического уровня был создан до того, как он оказался вынужден прибегнуть к своей сознательной фантасмагории, за которую он ухватился и которая, впро­чем, ему позволила не впасть в безумие. По его собственным словам, после сцепы с портным он больше не чувствует себя совершенно потерянным в зеркале, он становится другим и не хочет знать, кем он был раньше.

Этот тип организации, который мы описали у Франсуа, нам представляется чрезвычайно типичным для «холодного психоза», при котором наблюдаются отрицание, выраженное расщепление Я, а также отсутствие перестройки на бредо­вое решение проблемы с присущими ей систематизацией, стабильностью и дезорга­низацией. Мы видим также использование фиксированных фантазий, практически застывших, что позволяет завуалировать конфликт с родительскими имаго и при­дать объекту особый статус благодаря его размытости. Кроме того, в данном наблюдении хорошо просматривается сходство с тем, что Фройд описал как перверсию, если понимать под этим термином не столько сексуальные перверсии в узком смысле, сколько первертную организацию. Об этом свидетельствуют два других тесно связанных понятия, которые мы обнаружива­ем при описании случая, наряду со столь характерными отрицанием и расщепле­нием. Прежде всего, это особая манипуляция своим аналитиком, та легкость, с ко­торой Франсуа выражает свой садизм, как бы не замечая его присутствия или подвергая тяжелому испытанию своей речью (и все это без чувства вины). Во-вторых, это мастурбационное наслаждение, тоже полностью лишенное чувства вины и конфликтности, где есть место лишь некоторому чувству стыда или, скорее, ощущению нарциссической недостаточности.

Здесь нам хотелось бы выделить из обильного клинического материала особые моменты, освещающие трансферентные, точнее, пре-трансферентные отношения с аналитиком, наблюдавшиеся в течение длительного периода, который предшествовал изменению его психической экономики.

Если нам удалось показать, что сцена с портным имеет ценность фетиша, который поддерживал нарциссическое постоянство и долговечность Франсуа (с того момента, как он сам себя породил), то теперь необходимо остановиться на тех особых формах инвестиции аналитика, которые доминировали в начале терапии и сохранялись достаточно долго в последующем. На самом деле Франсуа испы­тывал необходимость видеть в своем аналитике что-то вроде удвоения самого себя, но без тела и возраста, благодаря этому — неизменного, вечного, что он по­стоянно проверял, не отдавая себе в этом отчета, посредством исключительной регулярности сеансов. Образно говоря, он приходил потрогать своего аналитика, как трогают деревянное из суеверных соображений, без развития обсессивности в собственном смысле слова. Аналитик, таким образом, приобрел ценность фетиша — талисмана, который получает эту функцию благодаря могуществу Фран­суа, но одновременно является хранителем нарциссического постоянства своего создателя. Именно поведение аналитика, сумевшего смириться с этой формой от­ношений и отказаться от интерпретаций, которые в принципе можно было бы сде­лать в плане дифференциации и проработки имаго, позволило Франсуа со вре­менем почувствовать себя достаточно безопасно в своем нарциссизме для того, чтобы перейти к менее регрессивному психическому функционированию и бла­годаря этому установить настоящие переносные отношения в регистре материн­ского имаго. Можно сказать, что в действительности аналитик вел себя как мать — гарант нарциссизма, о которой писал Винникотт.

На самом деле речь Франсуа, обусловленная в значительной степени регрессирующей функцией психоаналитической ситуации, соответствовала тому, что обычно связывается с совокупностью мать-ребенок, доминирующей на началь­ных этапах организации психического аппарата. Именно исходя из этого уровня нам хотелось бы сделать несколько замечаний теоретического характера, касаю­щихся организации фетишистского отношения к объекту, которую мы обнару­жили у многих других пациентов, и в этом плане случай Франсуа представляется весьма типичной иллюстрацией1.

Нам могут здесь возразить: то, что мы называем фетишистским отношением к объекту, есть не что иное, как проективная идентификация, описанная М. Кляйн. Эти понятия действительно очень близки, за исключением того, что при фетишистском отношении добавляется фактор, определяющий неизменность и неодушев­ленность объекта, что придает уникальность данному феномену. Ни один из этих двух элементов, ни увековечивание, ни превращение объекта в неодушевленный предмет, не включены в концепцию проективной идентификации.

Кроме того, аналитик не воспринимается как вместилище, куда проецируются влеченияпациента; гораздо в большей степени он становится объектом, на который направляются тревога и «неопределенные желания»,

Мы не можем не отметить близость феномена с описанной Фройдом нарциссической идентификацией, которая здесь имеет менее яркие проявления, развивает­ся в противоположном направлении и в более усложненном варианте. Действитель­но, Франсуа не присваивает себе качества объекта-аналитика. Он ему приписывает качества, которыми наделяет самого себя: бессмертность, уникальность, бесплот­ность. Точнее, он очень хочет обладать этими качествами и в последующем, прове­ряя их существование вне себя, он как бы становится способен их заимствовать.

Все эти элементы нам представляются весьма специфичными и взаимосвязанными, что позволяет говорить об особой модальности функционирования Я, яв­ляющейся новым словом в психоаналитической клинике и метапсихологии, что определяет и особые технические подходы.

Для того чтобы метапсихологически обосновать описанное выше фетишистское отношение, нам необходимо вернуться к гипотезе, которую мы уже выска­зывали с Жаном Кестембергом в нашем докладе на 26-м Конгрессе психоанали­тиков стран романских языков1, а затем представили в более развернутом виде в монографии «Голод и тело»2, которая касается вопросов формирования Себя (Самости) (Le Soi)3.

Таким образом, здесь мы лишь уточним то, что уже было достаточно подробно представлено.

Мы полагаем, что представление о Себе, Самость, является первой организованной конфигурацией психического аппарата, которая проистекает из совокупности мать—ребенок и является ее преемником. Она выражает то, что на уровне субъекта (который одновременно является объектом для матери) принадлежит ему уже на самых начальных этапах развития, когда еще не установилось различие между субъектом и объектом. Это означает, что объектное отношение имеет место уже на уровне первичного аутоэротизма, на уровне организации нарциссического посто­янства, так как субъект-ребенок является объектом для своей матери, и ее фантазматическая активность модулирует начало его психической организации4.

Самость, таким образом, представляет собой такую психическую организацию, где ребенок способен к разрядке, к проявлениям возбуждения и одновременно обладает способностью к самоуспокоению, действующим как в присутствии, так и при отсутствии матери. Иначе говоря, речь идет об аутоэротической организации, которая содержит объект, не получивший самостоятельной репрезентации и не воспринимаемый как нечто отдельное. Объектное начало в этой психической конфигурации происходит из совокупности мать—ребенок, где ребенок является объектом для своей матери.

Психический аппарат и способность к галлюцинаторному воспроизведению удовольствия организуются вокруг этой первичной конфигурации Себя1.

На этом уровне Самость, строго говоря, не является для ребенка объектом представлений, но отсюда берут начало некоторые чувства и аффекты, которые не идентичны тому, что исходит от матери или внешнего окружения. Этим предвосхищается разграничение между Я-сам и объектом еще до того, как образуется внутренний объект как таковой (то есть отличный от субъекта) и будет сформи­ровано родительское имаго, которое внутри Я постепенно подвергнется дифференциации. Самость не следует идентифицировать с Я, которое остается организу­ющей инстанцией, однако в недрах этой инстанции она представляет источник ощущения самого себя2.

Кроме того, эта психическая конфигурация, которая не смешивается ни с Я, ни с объектом, присутствует постоянно на протяжении всей жизни. Она не является очерченным образованием, а представляет собой скорее место, откуда берут начало чувства и аффекты, переживаемые особым образом и, вероятно, не осознава­емые как таковые даже при их вербализации3; они могут развиваться в различных направлениях и играют более или менее важную роль в экономике психического

аппарата в зависимости, с одной стороны; от условий существования, с другой от вариантов психической структуры,

Обнаруживаемая скорее по своим аффектам, о которых мы говорили выше, Самость представляет нарциссическую непрерывность субъекта в недрах аутоэротического обустройства, где объект, лишенный репрезентации и неуловимый, как бы лишь намеченный пунктиром, может постоянно манипулироваться субъектом.

Одним из продуктов Самости является удовольствие от собственного функционирования, первичным выражением которого можно считать галлюцинаторное удовлетворение. Оно становится важной составляющей психического аппарата, но я не стану на этом задерживаться, так как мы об этом подробно писали в цити­рованном выше докладе.

Кроме того, Самость включается в процесс «персонализации», описанный Рекамье, который обращал особое внимание на структурную динамику в ходе эво­люции. В определенной степени Самость принимает участие и в формировании Идеала Я, поскольку он сверхдетерминирован удовольствием от собственного функционирования, множественными представлениями субъекта о своем теле и ощущением самого себя, которое их поддерживает, иначе говоря, организованной репрезентацией себя, формирующейся в ходе развития и способной к изменению.

Фетишистское отношение к объекту, которое было описано выше, также является одним из продуктов Самости и вносит свой вклад в организацию Идеала Я, Если обратиться к языку метафор, то посредством Самости субъект выталкивает объект из себя вовне1, но так как объект не отграничен от него самого, внешний мир оказывается не чем иным, как его собственным.


Этот объект-фетиш не является зеркалом субъекта в том смысле, что он в нем себя не разглядывает; скорее это внешнее удвоение субъекта, посредством которо­го тот проверяет и свое существование, и свое соответствие идеалам (соответствен­но, объект становится носителем мегаломании субъекта и приобретает нетленный характер). Это удвоение имеет, как было показано выше, характер застывший, вечный, внетелесный и позволяет психотическому субъекту сгладить излом, вызываемый простым существованием внутреннего объекта, который для него связан с угрозой овладения, либо с обрывом нарциссической непрерывности.

Эта модальность отношения с внутренним объектом, который не создан как таковой, помещается вне субъекта, но одновременно репрезентирует его, представляет собой одно из тех тупиковых устройств, куда оказывается заключенным каждый индивид — носитель психоза. Более того, мы полагаем, что в значительном

количестве случаев, как и в примере с Франсуа, эта особая модальность отношения к объекту позволяет сэкономить на бредообразовании (что придает ей защит­ную и гедоническую ценность) и избежать катастрофической дезорганизации.

Однако не только у психотиков мы обнаруживаем способность к фетишистскому объектному отношению. Если при детском аутизме его экономическая цен­ность представляется очевидной и позволяет лучше понять устрашающий мир ребенка, нам кажется, что не существует такого индивида — как бы стабильна ни была его психическая организация, — который в тот или иной момент своего су­ществования не мог бы в этом найти спасения, либо просто прибегая к талисма­ну, либо в более сложной форме. Это позволяет предположить, что в ряду объек­тных отношений организуются и сохраняются чрезвычайно ранние модальности, установившиеся еще в недрах первичного аутоэротизма, когда объект включен и субъект, не отграничивается от него, может быть отторгнут, вытолкнут вовне и хранить статус нарциссического гаранта субъекта. В каком-то смысле здесь мож­но обнаружить внутри самого субъекта функцию «матери-носительницы», опи­санную Винникоттом. Ее внутреннее отражение, без имени и четкого образа, не может быть утеряно, каким бы сильным ни был аффект ненависти или потенци­альные разрушительные тенденции субъекта. Оно не будет также разрушено чув­ством любви; любовь и ненависть окажутся неопределенным образом смешанны­ми в этой проекции вовне внутреннего возбуждения субъекта.

Эта способность к отношениям аутоэротическим и одновременно объектным по отношению к внутреннему объекту, проецированному вовне, по-видимому, не что иное, как возврат к точке фиксации в недрах психического аппарата, к которой субъект может обращаться во время регрессии — либо временной, либо очень рано стабилизировавшейся: временной, как, например, при психической травме или в ходе психоаналитического лечения; рано стабилизировавшейся, как это бывает, например, при психической анорексии. В тех случаях, когда происходит преждевременная стабилизация, речь идет, очевидно, о расщеплении Я, где обмены с внутренним объектом и отношения с объектом-фетишем оказыва­ются разделены. В результате этого, однако, появляется и возможность «сво­бодного» функционирования Я в довольно значительном секторе, даже способ­ность к установлению относительно сохранных отношений с объектами, которые, казалось бы, представляют имаго, но которые на самом деле оказываются лишь слабым отражением, отблеском образа. Это, по-видимому, то, что наблюдается в слу­чаях «холодного психоза».

В конечном счете, фетишистские объектные отношения и связанное с ними представление о Самости представляют форму существования, одновременно близкую и отличную от нарциссического мира, близкую с экономической точки зрения, по инфильтрированную объектными отношениями, которые это существова­ние организуют уникальным образом.

Важно подчеркнуть, что в этом нам видится основа фантазмов о слиянии со своей матерью, постоянно наблюдаемых в клинике, а также возможность теоретического осмысления симбиотических отношений с матерью, отличного от того,, что было предложено М. Малер.

В зависимости от возраста, внешних обстоятельств и различной психической организации Самость и внутренний объект находят в недрах Я некоторую форму

обустройства, позволяющую избежать столкновения с эдиповым конфликтом, который драматическим образом уже вписан и который для некоторых субъектов и в определенные моменты оказывается недоступным для проработки. Бегство назад, вплоть до аутоэротического функционирования, которое в некоторой степени дополняется безымянным объектом, как нам кажется, позволяет совершить весьма полезную для выживания субъекта трансакцию, благодаря чему удается уменьшить интенсивность тревоги или полностью сиять ее. При этом в наиболее благоприятных случаях присутствует своеобразное наслаждение от триумфа — некая доля удовольствия, без которого жизнь психического аппарата невозможна, В других случаях это же триумфальное наслаждение может привести к свое­образному опьянению бессмертием, которое заканчивается «Геростратовым суици­дом». Тогда объект-фетиш оказывается сметенным, и остается лишь наслажде­ние от ощущения собственного бессмертия.

В заключение следует подчеркнуть, что концепция Самости и представление о фетишистском отношении к объекту неразрывно связаны с различными модальностями нарциссических инвестиций. Это обогащает наше понимание сложной концепции первичного нарциссизма, как в плане его структурирующей ценности, так и в отношении его разрушительных аспектов. По мере того как несоразмерность нарциссических инвестиций нарастает и экономически стабилизируется в своей не­подвижности, он удушает субъекта, замыкая его на самого себя и стирая полно­стью все следы существования объекта.

Кроме того, наше понимание фетишистского отношения к объекту предполагает терапевтическую технику, которая бы признавала потребность пациента в такого рода отношении и терпеливо создавала условия, необходимые для разви­тия подлинной трансферентной организации, достаточно управляемой, хотя и не­избежно весьма закрытой. Благодаря этому, как показывает наш опыт, становится возможным развитие иных отношений с окружающим миром, менее вредных и устрашающих, чем непоколебимое нарциссическое замыкание в себе.

Опубликовано:15.06.2019Вячеслав Гриздак
Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.