Статья. Лакан “КОНТУР”

Статья. Лакан “КОНТУР”

Морис Мерло-Понти и понимание. Сохранение, энергия, информация. Принцип удовольствия и принцип реальности. Ученичество Грибуйля. Припоминание и повторение.

Давайте поговорим немного о замечательной лекции, прочитанной вчера вечером. Вам удалось что-нибудь из нее почерпнуть? Обсуждение на удивление мало отклонялось от темы, и я остался очень доволен. Видите ли вы, однако, суть проблемы и непреодолимую дистанцию, отделяющую Мерло-Понти от аналитического опыта?Есть один термин, который, будь у нас больше времени, дискуссия наша могла бы затронуть. Это — гештальтизм. Я не знаю, обратили ли вы на это внимание, но в лекции Мерло-Понти он мимоходом фигурировал в качестве того, что является для него подлинной мерой, эталоном встречи с другим и встречи с реальностью. И действительно, в основе его учения лежит не что иное, как понимание. Несмотря на дистанцию, которую Мерло-Понти старается занять по отношению к тому, что он называет традиционной либеральной позицией, он, как справедливо было ему замечено, остается к ней очень близок. Потому что единственный, в конечном счете, сделанный им шаг вперед — это констатация того факта, что есть вещи, которые трудно понять, которые не лезут ни в какие ворота.

Не случайно стремится он опереться на опыт современной политики. Не секрет ведь, что разрыв диалога с коммунизмом переживается им очень серьезно. Для него это не что иное, как охватывающий весь человеческий опыт исторический кризис. Констатируя отсутствие понимания, он вновь утверждает необходимость его. Недаром одна из последних его статей, опубликованная в известном еженедельнике, носит название: Коммунизм надо понять.

Заглавие парадоксальное, ибо он как раз и констатирует в ней, что, с его точки зрения, понимание невозможно.

То же повторилось и вчера вечером. Остается лишь пожалеть, что он, не будучи, очевидно, вполне осведомлен в этой области, не попытался выяснить, имеет ли место понимание в области анализа. Может ли, другими словами, поле анализа достичь однородности? Все ли в нем может быть понято? Это и есть вопрос, который ставил Жан Ипполит: является ли фрейдизм гуманизмом, да или нет? Позиция Мерло-Понти — это, по сути своей, позиция гуманистическая. И мы видим, куда она его привела.

Цепляясь за понятия целокупности (totalité) и функционирования в качестве единого целого, он всегда предполагает некое единство, доступное моментальному, теоретическому, созерцательному постижению, которому опытное восприятие правильной формы, в гештальтпсихологии носящей характер весьма двусмысленный, служит подобием основания. Дело не в том, что понятие это не отвечает доступным оценке фактам, не исчерпывает богатство опыта. Двусмысленность заключена в том смешивающем физику с феноменологией теоретизировании, где стремление капли воды принять сферическую форму рассматривается в той же плоскости, что и тот фактор, в силу которого мы всегда стремимся дотянуть наблюдаемую нами приблизительную форму до правильной окружности.

Здесь есть, конечно, соответствие, которое впечатляет воображение, оставляя при этом, однако, суть проблемы незатронутой. Да, действительно существует нечто такое, что стремится воспроизвести в глубине глазной сетчатки эту правильную форму; существует и в физическом мире нечто, стремящееся аналогичные формы реализовать, но поставить эти факты в соответствие — далеко не лучший способ упорядочить богатство нашего опыта. И уж во всяком случае, сделав это, нельзя больше утверждать, как точно хотелось бы это Мерло-Понти, первичность сознания. Ведь сознание, в конечном счете, само оказывается тогда механизмом. И осуществляет он, хотя Мерло-Понти этого и не замечает, ту самую функцию, которую я описываю здесь как первый такт диалектики “своего Я”. Разница лишь в том, что для Мерло-Понти все находится здесь, в сознании. Созерцательное сознание конституирует мир посредством серии синтезов, обменов, которая, располагая его каждый раз в обновленной, все более глобальной целокупности, начало свое всегда берет там же, в субъекте. (Ипполиту): Вы не согласны?

Ипполит: — Я слежу за ходом вашей мысли относительно Gestalt’а. В конечном счете, это феноменология воображаемого, в том самом смысле, в котором мы этот термин употребляем.

Маннони: — И все-таки в плоскости воображаемого это не всегда укладывается. Зачатки гештальтистского мышления я вижу у Дарвина. Заменяя вариацию мутацией, он обнаруживает некую природу, которая порождает правильные формы. Но существование форм, которые не являются просто механическими, ставит перед нами проблему. И мне кажется, что Gestalt представляет собой попытку это проблему решить.

Лакан: – Разумеется. То, что вы говорите, это еще один, следующий шаг, которого я сознательно не делаю, потому что не Хочу выходить из той плоскости, в которой движется мысль Мерло-Понти. Фактически, однако, последовав ему, взяв слово форма в самом широком смысле, какое оно допускает, мы вернулись бы к витализму, к тайнам творческой силы.

Идея жизненной эволюции, представление, будто природа производит все более высокоорганизованные формы, все более цельные, развитые, совершенные организмы, вера во внутренне присущий жизни прогресс — все это чуждо Фрейду, все это откровенно его отталкивает. Будучи человеком отнюдь не склонным руководствоваться в своем выборе принципиальными соображениями, он наверняка доверялся в нем тем знаниям о человеке, которые дал ему опыт. Опыт же его был опытом врачебным. И он позволил ему выделить в человеке регистр определенного типа страдания и недуга, регистр некоего фундаментального конфликта.

Объяснение мира, опирающееся на гипотезу о заложенном в природе стремлении к производству все более высокоорганизованных форм, несовместимо с его видением сущностного конфликта, который, разыгрываясь в человеческом существе,выходит при этом за его границы. Логика Фрейда неумолимо направила его по ту сторону принципа удовольствия, в область категорий, безусловно, метафизических; он вышел за пределы области человеческого, в органическом смысле этого слова. Что это, концепция мироздания? Нет, перед нами категория мышления, с которой любой опыт конкретного субъекта волей-неволей обязательно соотносится.

Ипполит: — Я отнюдь не оспариваю описанного Фрейдом кризиса. Но инстинкту смерти он противопоставляет либидо, и либидо это он определяет как стремление организма соединиться с другими организмами, как если бы интеграция эта представляла собой прогресс. Таким образом, независимо от бесспорного конфликта, о котором вы говорите и который оптимизма в отношении человека Фрейду не внушает, есть у него и концепция либидо, впрочем, довольно смутная, которая настаивает на все большей интеграции живых организмов. Уже в самом тексте работы Фрейд заявляет об этом совершенно недвусмысленно.

Лакан: – Я понимаю. Заметьте, однако, что стремление к единению — Эрос стремится объединять — обнаруживается всегда лишь в сопряжении с тенденцией противоположной, тенденцией к разрушению, разрыву, рассеиванию, причем особенно это относится к материи неодушевленной. Строго говоря, тенденции эти друг от друга неотделимы. Не существует понятия, которое являлось бы менее цельным, чем это. Проследим теперь сказанное шаг за шагом.Помните тупик, в котором мы в прошлый раз оказались? Организм, который Фрейд уже представлял себе как машину, стремится вернуться в состояние равновесия — это как раз и отражено в формуле принципа удовольствия. Так вот, поначалу эту тенденцию к восстановлению трудно отличить в тексте Фрейда от той тенденции к повторению, которую он выделяет особо и которая как раз и является тем, что привносит в эту работу оригинальность. Поэтому мы и обязаны первым делом спросить себя, чем же эти тенденции различаются.То, как в этом тексте пытается различить их Фрейд, очень любопытно, ибо диалектика его носит характер логического круга. Вновь и вновь возвращается он к понятию, которое непрерывно от него ускользает. Но сопротивление это не останавливает Фрейда, намеренного отстоять оригинальность тенденции к повторению любой ценой. Несомненно, однако, что ему не удалось найти каких-то категорий и образов, которые позволили бы нам достаточно эту оригинальность прочувствовать.

С первых и до самых последних работ Фрейда принцип удовольствия получает одно и то же объяснение: по отношению к раздражителям, аппарат живого организма стимулирующим, нервная система выступает как полномочный представитель гомеостаза, как тот главный регулятор, благодаря которому живое существо сохраняет себя и в соответствии с которым возникает стремление к сведению возбуждения до наиболее низкого уровня. Но что это такое: наиболее низкий уровень? В выражении этом кроется двусмысленность, поставившая авторов-психоаналитиков в весьма затруднительное положение. Полистайте их, и вы сами увидите, как ступают они на скользкую дорожку и куда завела их та диалектическая форма, которую Фрейд этому вопросу придал.

Фрейд действительно подал здесь еще один повод к недоразумению, и все разом в этих сетях запутались.

Все биологи согласятся, что под наиболее низким уровнем можно понимать две вещи: речь может идти либо об определенном условии равновесия системы, либо о том самом низком, в прямом смысле, уровне, который для живого существа равнозначен смерти.

И действительно, можно считать, что со смертью, с точки зрения живого существа, все напряжения оказываются сведены к нулю. С другой стороны, однако, можно принять во внимание и тот процесс разложения, который за смертью следует. В этом случае конечную цель принципа удовольствия придется определить как материальное разложение трупа. Неправдоподобие этого предположения бросается в глаза.

Я мог бы, однако, процитировать немало авторов, для которых сведение раздражения к максимально низкому уровню означает именно смерть живого существа и ничего более. Предполагая, будто проблема тем самым уже решена, они путают принцип удовольствия с тем, что, как они полагают, Фрейд называет инстинктом смерти. Я говорю: как они понимают, ибо на самом деле, к счастью, Фрейд разумеет под инстинктом смерти нечто иное — менее абсурдное, менее антибиологичное и антинаучное.

Существует нечто отличное от принципа удовольствия, что стремится привести все одушевленное в неодушевленное состояние, — вот как выражает свою мысль Фрейд. Что он хочет этим сказать? Что заставляет его так думать? Это вовсе не смерть, неизбежная для живых существ. Это то, что человеком переживается, это устанавливаемые между людьми отношения обмена, это интерсубъективность. Наблюдая человека, Фрейд видит в нем нечто такое, что выталкивает его за пределы жизни.

Принцип, который возвращает либидо к смерти, действительно существует, но делает он это совершенно определенным образом. Выбирай он при этом пути самые короткие, проблема была бы благополучно решена. Все дело, однако, в том, что он выбирает для этого иной путь — путь жизни.

Позади необходимости, вынуждающей живые существа следовать путем жизни — без чего ему обойтись нельзя, — принцип, ведущий его к смерти, как раз и прослеживается. Выбрать дорогу к смерти по своему усмотрению ему не позволено.

Другими словами, машина поддерживает себя в рабочем состоянии, описывает в своем движении определенную кривую, обнаруживает определенную устойчивость. И вот в самой устойчивости этой и проявляется как раз что-то иное, чему это наличное существование служит опорой и чему предоставляет оно пути выхода.

Есть правило, которое необходимо сформулировать с самого начала: если из шляпы вынули кролика, значит, его туда предварительно посадили. Формулировка эта известна физикам под специальным названием первого принципа термодинамики, или принципа сохранения энергии: чтобы в конце что-нибудь было, нужно, чтобы по крайней мере столько же было в начале.

Второй принцип — я попробую дать его вам почувствовать в образной форме — предусматривает, что существуют как привилегированные способы проявления этой энергии, так и другие, которые таковыми не являются. Другими словами, нельзя плыть вверх по течению. Когда производится работа, какая-то часть энергии тратится, например, в виде тепла, имеют место потери. Это называется энтропией.

Никакой тайны в энтропии нет — это символ, вещь, которая пишется на доске, и ошибкой было бы с вашей стороны полагать, что она существует. Энтропия — это большое Э, нашему мышлению абсолютно необходимое. Даже если на это Э, которое, в конце концов, и ввел-то некий судовой медик по имени Карлус Майер, вам ровным счетом наплевать, оно все равно останется всеобщим принципом — строите ли вы станцию (неважно, атомную или нет) или государство, не учитывать его вы не сможете. Карлус Майер задумался над этим принципом, занимаясь кровопусканием — пути мысли бывают загадочны, пути господни и вовсе неисповедимы. Поразительно то, что, породив на свет одно из замечательнейших проявлений человеческой мысли, Майер полностью исчерпал себя — можно подумать, что роды эти пагубно отразились на его нервной системе.

Вы ошибетесь, полагая, что, отстаивая позиции, которые обыкновенно считают анти-органицистскими, я делаю это потому, что — как один мой любимец недавно выразился — нервная система выводит меня из себя. Нет, я руководствуюсь отнюдь не сентиментальными соображениями. Действительно считая расхожий органицизм глупостью, я уверен, что есть и другой,  материальные  явления  отнюдь  не  игнорирующий. Именно это заставляет меня сказать вам — совершенно чистосердечно, хотя и не с полной уверенностью в истинности сказанного, ибо последнее требовало бы опытного подтверждения, — что, по-моему, несчастному, понесшему бремя этого непонятно чего, этого, как говорил Валери, святого языка, тому, кем выношено и рождено на свет большое Э, безнаказанно это сойти с рук не могло. Жизнь Карлуса Майера, безусловно, распадается на две части: на ту, что была до, и ту, что была после и где ничего уже сделано не было, ибо все, что дано ему было сказать, он уже успел сказать раньше.

Вот с этой энтропией Фрейд как раз и сталкивается, причем сталкивается уже в конце Человека с волками. Прекрасно понимая, что все это как-то связано с инстинктом смерти, он и здесьне в силах почувствовать себя в своей тарелке и — словно какой бес его попутал — подобно Диогену с его фонарем, кружит всю статью на одном месте в поисках человека. Чего-то явно не хватает ему. Было бы слишком просто, если бы я сказал вам — и нечто подобное я вам скажу — что к большому Э достаточно было бы присоединить большое Ф или И. Это, разумеется, не то, ибо все это не выяснено пока до конца.

Современная мысль уже пытается, пусть двусмысленно и часто сбивчиво, это уловить, и вы не можете не сознавать, что для нее вот-вот готово наступить время родов. Скажу больше: посещая мой семинар, вы того и гляди станете их прямыми участниками. Вы входите в то измерение, где мысль пытается обрести строй и найти свой правильный символ — то большое Ф, что следует за большим Э: При данном положении вещей это – количество информации.

Одних из вас это нисколько не удивляет. У других на лице недоверчивое изумление.

Замечательное приключение, связанное с исследованиями проблем коммуникации, началось — во всяком случае, на первый взгляд, — в приличном отдалении от того, что нас непосредственно интересует. Или, лучше сказать — потому что где она началась на самом деле, Бог знает, — что один из самых знаменательных ее эпизодов разыгрался в области телефонной инженерии.

Все началось с того, что в целях экономии телефонная компания Белл задалась вопросом о том, каким образом можно передать максимальное количество информации по одному проводу. В стране столь обширной, как Соединенные Штаты, сэкономить несколько проводов и пропустить всю ту чушь, которая обычно с помощью этих аппаратов передается, по минимальному числу кабелей — является задачей немаловажной. Вот тут-то коммуникация и приобрела впервые количественные параметры. Как видите, исходным пунктом послужило тут нечто весьма далекое от того, что мы теперь называем речью. Имеет ли все то, что люди болтают друг другу по телефону, какой-то смысл, здесь никого не интересовало. Впрочем, вы на собственном опыте знаете, что не имело и никогда не имеет. Тем не менее коммуникация налицо: мы узнаем знакомые модуляции человеческого голоса, и между нами возникает видимость понимания, основанная лишь на том, что мы вновь узнаем давно известные нам слова. Речь идет просто-напросто о том, чтобы найти наиболее экономичные условия передачи слов, которые люди могли бы распознавать. До смысла дела никому нет. И это лишний раз подчеркивает факт, на котором я так усердно настаиваю и о котором столь часто забывают: язык, тот язык, что служит речи орудием, представляет собой нечто материальное.

Было обнаружено, что большая часть того, что регистрирует маленькая мембрана аппарата, который, с тех пор немало усовершенствовавшись и успев между делом стать электронным, остался, по сути своей, тем же самым аппаратом Марея, чьи колебания воспроизводят модуляции голоса, никому не нужна. Для получения неизменного результата достаточно лишь небольшой части этой информации, что значительно – в пропорции порядка 1:10 – сокращает объем колебаний, подлежащих передаче. При этом мы не просто слышим, но и прекрасно узнаем голос своего возлюбленного или своей любимой на другом конце. Наши чувства, та убежденность, которую один индивид стремится сообщить другому, проходят без искажений.

И вот тогда количество информации начали кодировать. Это не значит, что между человеческими существами происходит что-то существенное. Речь идет о том, что бежит по проводу и что можно измерить. Только в этом случае интерес начинают вызывать такие вещи, как следующие: проходит информация или не проходит, в какой момент происходят искажения, в какой момент коммуникация прекращается. Это и есть то самое, для чего в психологии есть американское слово jam. Тут впервые выступает в качестве фундаментального понятия искажение как таковое — присущая коммуникации тенденция переставать ею быть, то есть ничего больше не сообщать. Вот вам и еще один, новый символ.

Если вы действительно хотите прибрести какое-то начальное представление о строении этой реальности, нас с вами очень близко затрагивающей, то в эту символическую систему вас придется посвятить. Не зная, как всеми этими большими Э и большими Ф правильно оперировать, нельзя порою квалифицированно судить и о человеческих отношениях. Это, кстати, одно из возражений, которые можно было бы сделать МерлоПонти вчера вечером. В развитии символической системы наступает момент, когда все уже не могут говорить со всеми без исключения. В ответ на замечание о замкнутой субъективности он ответил таю Если с коммунистами говорить нельзя, сама суть языка исчезает, ибо суть языка как раз и состоит в его всеобщности. Разумеется. Только для этого надо включиться в цепной контур языка и представить себе, о чем идет речь, когда говорят о коммуникации. И вы увидите, насколько это важно, когда дело коснется инстинкта смерти, действующего, по видимости, в направлении противоположном.

Математики, то есть люди, оперирующие символами профессионально, видят в информации то, что действует в направлении, противоположном действию энтропии. Занявшись термодинамикой и задумавшись над тем, во что машины им обойдутся, люди упустили из виду самих себя. Они взяли машины к себе на службу точно так же, как господин берет к себе на службу раба: вон она, стоит себе и работает. Забыв при этом лишь одну вещь: что добро на эту работу дали ведь он сами. И оказывается, что в области энергии факт этот имеет значение немаловажное. Ибо стоит в контур, где происходят потери энергии, включить информацию, как она начинает в нем творить чудеса. Если демон Максвелла сможет остановить атомы, движущиеся слишком медленно, и оставить лишь те, что имеют склонность к лихорадочной активности, то энергетический уровень станет повышаться и, воспользовавшись энергией, которая могла бы уйти на тепловые потери, он совершит работу, эквивалентную той, что была потеряна.

Все это кажется от нашей темы далеким. Но вы еще увидите, каким образом мы к ней вернемся. Ну, а пока начнем снова с принципа удовольствия и погрузимся в стихию двусмысленности.Стоит на уровне нервной системы возникнуть раздражению, как все нервы — и ведущие из центра к периферии, и наоборот, ведущие от периферии к центру — оказываются задействованы и работают на то, чтобы живое существо вновь обрело покой. Это и есть принцип удовольствия, как его понимает Фрейд.Не кажется ли вам, чисто интуитивно, что налицо некоторое несоответствие между принципом удовольствия, таким образом сформулированным, и тем веселым, жизнеутверждающим, что у нас со словом удовольствие ассоциируется? У всякого друга своя подруга — до сих пор на это всегда смотрели примерно так. У Лукреция, скажем, этот мотив звучит ясно и довольно бодро. Время от времени и сами аналитики, доведенные до отчаяния тем, что им приходится использовать категории, от непосредственного жизнеощущения столь далекие, напоминают нам о существовании удовольствия от активности, вкуса к раздражениям. Люди стремятся к развлечениям, увлекаются играми. Разве не ввел Фрейд в описание человеческого поведения функцию либидо? А ведь либидо штука довольно либидинозная. Люди ищут удовольствия. Почему же теоретически поиск этот выражается положением, гласящим, что искомое — это, в конечном счете, прекращение удовольствия? К положению этому каждый, конечно, относился скептически, так как кривая, которую описывает удовольствие, всем хорошо известна. Очевидно, что теория прямо противоречит в данном случае субъективной интуиции: согласно принципу удовольствия получается, что удовольствие по определению стремится к собственному концу. Принцип удовольствия состоит в том, что удовольствие прекращается. Что же происходит тогда с принципом реальности? Принцип реальности вводится обыкновенно замечанием, что того, кто стремится к удовольствиям, ожидают всякого рода неприятности: можно обжечь себе руки, подхватить инфекцию или сломать шею. Именно так описывают нам происхождение того, что называется “набраться опыта”. И еще нам говорят, что принцип удовольствия противостоит принципу реальности. В нашей перспективе это явно приобретает другой смысл. Принцип реальности состоит в том, что игра продолжается, то есть удовольствие возобновляется; что за отсутствием дерущихся битва не прекращается. Принцип реальности приберегает для нас наши удовольствия — те самые, которым свойственно стремиться к прекращению.

Не думайте, будто этим способом мыслить принцип удовольствия аналитики вполне удовлетворены. Для теории, тем не менее, он более чем существенен, от начала до конца — если вы немыслите принципа наслаждения подобным образом, дальнейшее знакомство с Фрейдом будет для вас бесполезно.

Представление о существовании особого рода удовольствия, присущего активности — например, удовольствия от игры, — буквально опрокидывает основы нашего мышления. Куда нам деваться тогда с нашей техникой? Остается разве заняться преподаванием гимнастики, музыки или чего-нибудь еще в этом роде. Педагогические процедуры располагаются в регистре, психоаналитическому опыту абсолютно чуждом. Это не значит, конечно, что они лишены всякой цены и что в республике для них не найдется подобающего места, — полистайте Платона, и вы в этом убедитесь.

Ввести человека в рамки благоприятного для него естественного функционирования, помочь ему развиваться последовательно от этапа к этапу, дать свободно расцвести в его организме тому, чему суждено в свое время достичь зрелости, обеспечить на каждом из этих этапов время, необходимое для его становления, адаптации, стабилизации, вплоть до возникновения новых проявлений жизни, — все это желания вполне понятные. На этой основе можно выстроить целую антропологическую систему. Но та ли это система, которая оправдывает психоанализ — процедуру, когда их укладывают на диван, чтобы они вешали нам лапшу на уши? Что общего у всего этого с гимнастикой или музыкой? Понял бы Платон, что такое психоанализ? Нет, все-таки не понял бы, потому что здесь пролегает пропасть, здесь чего-то не хватает, и вот на поиски этого мы и пускаемся, взяв По ту сторону принципа удовольствия в качестве путеводной нити.

Я не утверждаю, что анализируемые неспособны к обсуждению. Человека можно обучить игре на фортепиано — лишь-бы оно было, — причем нетрудно будет убедиться, что, научившись играть на фортепиано с большими клавишами, он свободно играет и на фортепиано с маленькими, на клавесине и т. д. Однако речь в таких случаях идет о каких-то определенных сегментах человеческого поведения, в то время как в анализе встает вопрос о судьбе человека, о том, как он поведет себя, когда урок музыки окончится и он пойдет на свидание со своей подругой. И тут его ученичество напоминает историю Грибуйля.История эта вам знакома. Приходит Грибуйль на похороны и говорит: Поздравляю с праздником! Его осыпают бранью, задают хорошую трепку, а когда он возвращается домой, там ему объясняют: Послушай, на похоронах с праздником не поздравляют, на похоронах говорят: “Царствие ему небесное!”. Он выходит из дома, встречает свадебную процессию: Царствие вам небесное! И опять у него неприятности.

Так вот, обучение, с которым имеет дело анализ, именно такого рода, и, начиная с первых же открытий в области анализа, мы имеем дело именно с этим: травма, фиксация, воспроизведение, перенос. То, что в аналитическом опыте называют вторжением прошлого в настоящее, — явление именно этого порядка. Это всегда обучение кого-то, кто в следующий раз поступит лучше. И если я говорю, что в следующий раз он поступит лучше, то все дело в том, что в следующий раз ему следует поступить

совсем иначе.

Когда, используя понятие в переносном смысле, говорят, что анализ — это обучение свободе, сознайтесь, что это звучит забавно. И все-таки в нашу историческую эпоху следует, как говорил вчера вечером Мерло-Понти, ухо держать востро.

На что же иное раскрывает нам анализ глаза, как не на радикальную, неизбывную несогласованность присущих человеку способов поведения по отношению ко всему, с чем он в жизни имеет дело? Обнаруженное анализом измерение являет собой противоположность всего того, что развивается путем адаптации, приближения, совершенствования. Ибо в анализе движение происходит прыжками, скачками, а применение к нему определенных всеобщих символических отношений всегда оказывается, строго говоря, неадекватным, окрашиваясь подспудно в различные тональности, обусловленные, например, проникновением Воображаемого в Символическое или наоборот.

Между любым исследованием человеческого существа, даже на уровне лаборатории, с одной стороны, и тем, что происходит на уровне животного организма, с другой, имеется коренное различие. В отношении животного налицо принципиальная двусмысленность, вынуждающая тех, кто хотел бы присмотреться к фактам поближе, как это сейчас делаем мы, колебаться в объяснении его поведения между обучением и инстинктом.Дело в том, что у животного врожденная инстинктивная организация отнюдь не исключает дальнейшего обучения. Больше того, возможности обучения непрерывно продолжают обнаруживаться и в рамках самого инстинкта. В довершение, наконец, выясняется, что проявления инстинкта были бы невозможны без определенного рода вызова со стороны окружающей среды, стимулирующей и провоцирующей кристаллизацию форм, поступков, способов поведения.

Здесь налицо схождение, некая кристаллизация, которая даже у нас, завзятых скептиков, создает ощущение предустановленной гармонии, пусть и способной время от времени давать сбой. Понятие обучения в каком-то смысле от созревания инстинкта неотличимо. Именно в этой области и возникают, естественно, в качестве ориентиров, гештальтистские категории. Животное узнает своего собрата, себе подобного, своего сексуального партнера. Оно находит себе в раю, в своей среде, готовое местечко, но и само при этом формирует и обустраивает его, само оставляет на нем свой отпечаток. Так, отверстия, которые проделывает корюшка, на первый взгляд, произвольны, но чувствуется при этом, что размечены они ее прыжками — прыжками, в которых мобилизовано все ее тело. Животное подгоняется к своей среде. Адаптация здесь налицо, но адаптация эта имеет свои пределы, свои границы, свою цель. Поэтому обучение носит у животного характер организованного и ограниченного совершенствования. Насколько иная картина, по сравнению с той, что мы такими же методами — так полагают, по крайней мере, — обнаруживаем у человека! Здесь налицо функция желания к возвращению, налицо предпочтение, которым пользуются задачи, еще не выполненные. Хорошенько не понимая, о чем идет речь, ссылаются на Зейгарника, говоря, что задача запоминается особенно хорошо, если не удалось выполнить ее в определенных условиях. Вы сами видите, насколько коренным образом противоречит все это не только психологии животного, но и нашему представлению о памяти как о нагромождении энграмм, напечатлений, в которых существо получает свое оформление. И вот оказывается, что у человека преимущество получает форма неудачная. Субъект возвращается к задачетем вернее, чем более она незавершена, помнит неудачу тем лучше, чем острее была она пережита.

Мы не обсуждаем сейчас вопрос на уровне бытия и судьбы — речь идет о данных измерений, проделанных не выходя из лаборатории. Но измерить мало, нужно постараться понять.

Я прекрасно знаю, что способов понимания уму занимать не надо. И аналитикам, которые проходят у меня контроль, всегда говорю: будьте осторожны — не пытайтесь понять больного, именно это быстрее всего собьет вас с толку. Больной говорит какую-то несуразицу, а они, приходя, сообщают мне, что, мол, поняли: он хотел сказать то-то и то-то. Другими словами, во имя понимания они упускают из виду нечто такое, что должно было бы их внимание остановить и что пониманию недоступно.

Эффект Зейгарника — мучительная неудача или незавершение дела — это всем понятно. Вспоминают Моцарта, который проглотил чашку шоколада и вернулся, чтобы взять последний аккорд. Но не понимают, что это не объяснение. А если это объяснение, то выходит, что мы не животные. Мою собаку, которая впадает в мечтательное настроение, когда я ставлю определенные пластинки, музыкантом не назовешь. Музыкант — это всегда музыкант, у которого своя собственная музыка. И кроме тех, кто сочиняет музыку сам, то есть сохраняет от этой музыки определенную дистанцию, мало кто возвращается, чтобы взять свой последний аккорд.

Я хотел бы теперь объяснить вам, на каком уровне потребность повторения заложена. И в поисках нам в очередной раз предстоит сделать небольшое отступление.Керкегор, который был, как вы сами знаете, юмористом, неплохо объяснял разницу между миром языческим и миром благодати, пришедшим к нам с христианством. От явной у животного способности узнавать свой природный объект в человеке тоже кое-что есть. Есть плененность формой, увлеченность игрой, есть погружение в мираж, именуемый жизнью. Именно на этой основе зиждется мысль теоретическая, она же теориальная, созерцательная, платоновская; и не случайно в центре платоновской теории познания оказывается не что иное, как припоминание. Если природный объект, этот гармонический спутник жизни, узнаваем, то лишь потому, что контуры его фигуры уже вырисовываются заранее. А чтобы они вырисовывались, нужно, чтобы в том, кто соединится с ним, они уже были. Эти отношения образуют диаду, двоицу; Вся платоновская теория сознания — Жан Ипполит не даст мне соврать — двоична.

Но вот, по определенным причинам, совершился переворот. С этих пор появляется третий термин: грех, — и человек следует отныне уже не путем припоминания, а путем повторения. Именно это и позволило Керкегору предвосхитить наши фрейдовские интуиции в небольшой книжке, которая так и называется: Повторение. И тем, кто в нашем деле не новичок, я советую ее прочесть. У кого не хватает времени, пусть прочтут хотя бы первую часть.

Пытаясь избежать проблем, связанных с переходом к новому устроению жизни, Керкегор обнаруживает, что на пути у него встают его собственные воспоминания, встает то, что он собой, по его мнению, представляет и чем он, как и сам он прекрасно знает, стать никогда не сможет. Вот тогда-то и делает он попытку на опыте пережить повторение. Для этого он повторно едет в Берлин, где в предыдущий раз ему довелось испытать блаженство, и следует, шаг за шагом, по своим собственным следам. Вы сами увидите, чем эта погоня за тенью собственного блаженства для него кончилась. Опыт полностью провалился. В результате, однако, он подводит нас вплотную к собственной нашей проблеме: как и почему любое сколь-нибудь существенное для человеческого существа достижение возможно лишь на пути упрямого повторения!?

В заключение я предложу вам модель, которая некоторое представление о том, что значит для человека потребность к повторению, вам, вероятно, даст. Все дело во вторжении символического регистра. Я просто вам это продемонстрирую.

Модели — дело очень существенное. Не то чтобы они что-то значили — ничего они не значат. Но, будучи животными, разделяем мы и их слабости — нам не обойтись без образов. И когда образов не оказывается, не являются порою на свет и символы. Вообще говоря, именно символические изъяны и бывают, пожалуй, наиболее серьезными. И здесь на память приходит образ творения, символического по преимуществу – машины; более того, машины самой современной и куда более опасной для человечества, нежели атомная бомба, — машины вычислительной.

Вам говорят, вы слышите, но не верите: у вычислительной машины есть память. Вам это кажется забавным, но невероятным. Вы ошибаетесь. У нее память есть, и такая, что любое образное представление о памяти, сложившееся у нас до сих пор, окажется перед ней посрамлено. Лучшее, что мы смогли покуда придумать, чтобы вообразить себе феномены памяти, это вавилонская восковая печать — такая штучка с рельефными изображениями и чертами, прокатывая которую по восковой дощечке вы получаете так называемую энграмму. Такая печать тоже машина, только этого обычно не замечают

Чтобы машина могла, как это зачастую бывает необходимо, о каждом вопросе, который ей ранее задавался, вспомнить, люди измыслили нечто еще более хитроумное: первый опыт машины циркулирует в ней в виде сообщения.

Представьте себе, что я отправляю отсюда телеграмму в Манс с указанием немедленно отправить ее оттуда в Тур, а из Тура, через Санс и Фонтенбло, снова в Париж, и так далее до бесконечности. Нужно только, чтобы когда я дойду до конца сообщения, начало еще ко мне не вернулось. Нужно время, чтобы сообщение успевало крутиться. Оно крутится быстро, оно крутится непрерывно, оно крутится по замкнутой траектории.

Эта машина, которая вечно возвращается на круги своя, — забавная штука. Это называется feed-back и имеет что-то общее с гомеостатом. Именно так, вы знаете, регулируют, например, поступление пара в паровую машину. Если процесс идет слишком быстро, то клапан это регистрирует, створки под действием центробежной силы раздвигаются, и поступление пара оказывается отрегулированным. Таким образом обеспечивается гомеостатическое действие паровой машины. Происходят колебания вокруг некоей точки равновесия.

Здесь дело обстоит сложнее. Называется это сообщением. Звучит это очень двусмысленно. Что такое сообщение внутри машины? Это нечто такое, что передается путем отвора и затвора, наподобие того как “да” или “нет” передается электроннойлампой. Это нечто артикулированное, нечто вполне того же порядка, что и фундаментальные оппозиции символического регистра. В один прекрасный момент то, что крутится, должно прийти или не прийти в действие. Оно всегда готово предоставить ответ и самим этим актом восполнить себя, чтобы ответить: готово; другими словами, прекратить функционировать в качестве изолированного и замкнутого контура, вновь вступить в общую игру. Вот что действительно близко подходит к нашему представлению о том, что представляет собой Zwang, принуждение к повторению.

Теперь, когда в нашем распоряжении имеется эта маленькая модель, мы замечаем, что уже в самой анатомии мозгового аппарата имеется нечто, движущееся по кругу. Благодаря Риге, посоветовавшему мне обратиться к работе одного английского невролога, я очень заинтересовался одним видом осьминогов. Похоже, что его нервная система весьма невелика и включает изолированный нерв, управляющий тем, что называют струей, то есть механизмом выталкивания жидкости, обеспечивающим осьминогу его необычный способ передвижения. Есть также основание полагать, что почти весь аппарат его памяти к этому сообщению, циркулирующему по крохотным узлам его нервной системы из Парижа в Париж, и сводится.

Вспомните обсуждавшиеся нами в предыдущие годы поразительные совпадения, отнесенные Фрейдом к разряду того, что он называл телепатией. Очень серьезные, имеющие характер переноса явления наблюдались в определенной связи друг с другом у двух пациентов, независимо от того, проходил ли анализ лишь один из них почти без участия второго, или они проходили анализ оба. В свое время я показал вам, что именно будучи совместными агентами, носителями, звеньями, кольцами в одной и той же цепи общего дискурса, могут субъекты обнаружить в себе одновременное проявление того или иного симптоматического акта или приход того или иного воспоминания.

Теперь, учитывая все, что на данный момент было сказано, я рекомендую вам в дальнейшем рассматривать потребность повторения — в ее конкретном проявлении у субъекта, во время анализа, например, — как форму поведения, сформированную впрошлом и воспроизведенную в настоящем в виде, мало совместимом с задачей жизненной адаптации.

Мы вновь оказываемся перед тем, на что я уже не раз обращал ваше внимание: бессознательное — это дискурс другого. Но дискурс другого — это не дискурс абстрактного другого, другого члена двоицы, со мною связанного или даже мною порабощенного, это дискурс контура цепи, в который я оказался включенным. Я лишь одно из его звеньев. Это дискурс моего отца, например, совершившего ошибки, которые я обречен воспроизвести — именно это и называется супер-эго. Я обречен воспроизводить их, потому что волей-неволей должен принять завещанный мне дискурс — то есть не просто потому, что я его сын, а потому что цепочку дискурса не остановить, и мне-то как раз и предстоит передать его во мной воспринятой искаженной форме кому-то следующему. Кому-то другому обязан я передать проблему жизненной ситуации, в решении которой и его ждет верная неудача; дискурс бежит, таким образом, по замкнутому контуру, который с равным успехом может включать семью, кружок, лагерь, нацию или полмира. Замкнутый круг, образуемый речью, балансирующей на границе смысла и бессмыслицы, речью проблематичной.

Вот что представляет собой потребность в повторении в том виде, в котором возникает она на наших глазах по ту сторону принципа удовольствия. Ее-то мерцание и наблюдаем мы по ту сторону любых механизмов, служащих достижению равновесия, гармонии и согласия в плане биологическом. И вводится она лишь регистром языка, функцией символа, проблематикой вопрошания в человеческом плане.

Каким же образом проецируется это Фрейдом на плоскость, принадлежащую, на первый взгляд, к категории биологического? Нам еще не раз предстоит к этому вопросу вернуться. Жизнь вбирается в символическое лишь расчлененной, в состоянии разложения. В какой-то части своей человеческое существование находится вне жизни, оно причастно инстинкту смерти. И для подхода к регистру жизни именно это должно послужить нам исходным пунктом.

Опубликовано:24.06.2019Вячеслав Гриздак
Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.