Статья. З.Фрейд “Техника остроумия”

Статья. З.Фрейд “Техника остроумия”

Следуя прихоти случая, мы берем первый пример остроумия, который привели в предыдущей главе.

В той части «Путевых картин», которая озаглавлена «Луккские воды», Г. Гейне выводит ценный образ лотерейного коллекционера и мозольного оператора Гирш-Гиацинта из Гамбурга, который хвастает перед поэтом своими отношениями с богатым бароном Ротшильдом и в заключение говорит: «И как бог свят, господин доктор, я сидел рядом с Соломоном Ротшильдом, и он обращался со мною как с равным себе, совершенно фамиллионьярно»[1].

На этом примере, считающемся превосходным и очень смешным, Хейманс и Липпс выясняли происхождение комического эффекта остроты при переходе «от смущения из-за непонимания до внезапного уяснения» (см. выше). Но мы оставляем этот вопрос в стороне и заднем себе другой: что же именно превращает разговор Гирш-Гиацинта в остроту? Это может зависеть от двух причин: или мысль, выраженная в предложении, сама по себе носит черты остроумия; или в самом выражении кроется остроумие, которое обнаружила наша мысль. В каком из этих двух объяснений мы усмотрим пример остроумия, в том мы глубже проследим его, исследуем и постараемся уловить его суть.

Мысль может найти свое выражение в общем в различных разговорных формах, то есть в словах, которые могут очень верно передать ее. Речь Гирш-Гиацинта представляет собой определенную форму выражения мысли и, как мы догадываемся, особенную, своеобразную форму — не такую, которую легче всего можно понять. Попробуем выразить эту же мысль другими словами. Липпс уже сделал это и частично объяснил таким образом изложение поэта. Он говорит: «Мы понимаем: Гейне хочет сказать, что обращение было фамильярным. Но оно носило именно тот общеизвестный характер, который обычно не доставляет удовольствия из-за привкуса чужих миллионов». Мы ничего не изменяем в этой мысли, если даем ей другое изложение, которое, быть может, лучше подходит к разговору Гирш-Гиацинта: «Ротшильд обошелся со мной совсем как с равным, совсем фамильярно, насколько это может позволить себе миллионер». «Снисходительность богатого человека заключает в себе всегда что-то неудобное для того, кто испытывает ее на себе» — прибавим еще и мы[2].

Оставив эту или другую равнозначную формулировку этой мысли, мы видам, что ответ на вопрос, который мы задали себе, уже предрешен. Характер остроумия проистекает в этом примере не за счет ума. Замечание, которое Гейне вкладывает в уста своему Гирш-Гиацинту, верное и меткое. Оно таит очевидную горечь, которая, понятно, легко возникает у бедного человека при виде большого богатства. Но все же мы не решимся назвать это замечание остроумным. Возможно, что кто-то при чтении этого замечания, сделанного нами, вспоминает изложение этой мысли самим поэтом и продолжает думать, что мысль эта сама по себе остроумна. В таком случае мы можем указать на надежный критерий оценки характерной черты остроумия. Рассказ Гирш-Гиацинта заставляет нас громко смеяться. Но

даже верная передача смысла этого рассказа по Липпсу или в нашем изложении хотя и может нравиться и побуждать к размышлению, но заставить нас смеяться она не может.

Характер остроумия в нашем примере объясняется не игрой мысли. Его следует искать в форме, в подлинном тексте выражения. Нам нужно изучить особенность этого способа выражения остроумия и понять, что его можно обозначить как технику слова при выражении этой остроты. Причем техника эха должна находиться в тесной связи с сущностью остроты, чьи характерные черты и эффект исчезают при замене этой техники выражения другою. Впрочем, мы находимся в полном согласии с другими авторами, придавая такое значение словесному выражению остроты. Так, например, К. Фишер говорит: «Уже одна только форма может превратить суждение в остроту. При этом невольно вспоминается фраза Жана Поля, выясняющая и доказывающая ту же природу остроты в остроумном же изречении: «Так побеждает одна только позиция, будь то позиция ратников или позиция фраз».

В чем же заключается «техника» этой остроты? Что произошло с мыслью, заключенной в нашем изложении, если из нее получилась острота, от которой мы так искренне, от души смеялись? С ней произошли две перемены, как показывает сравнение нашего изложения с текстом поэта. Во-первых, имело место значительное сокращение. Для того чтобы целиком выразить заключающуюся в остроте мысль, мы должны были прибавить к словам «R обошелся со мною совсем как с равным, совсем фамильярно» второе предложение, которое в наикратчайшей форме поясняет: то есть в той степени, в какой это может сделать миллионер. И лишь после этого мы почувствовали еще потребность в поясняющем добавлении[1]. У поэта это выражено гораздо короче: «R обошелся со мною совсем как с равным, совсем фамиллионьярно». То ограничение, которое второе предложение прибавляет к первому, констатирующему фамильярное обращение, в остроте утрачено.

Но это’ ограничение опущено все-таки не без замены, из которой его можно реконструировать. Имело место и другое видоизменение. Слово «фамильярно» в выражении мысли, лишенном остроумия, превратилось в тексте остроты в «фамиллионьярно». Без сомнения, именно с этим словообразованием связан характер остроумия и смехотворный эффект остроты. Новообразование использует в своем начале слово «фамильярно» из первого предложения, а в своих конечных слогах — слово «миллионер» из второго предложения. Замещая только одну составную часть слова «миллионер», оно как будто замещает все второе, пропущенное предложение и заставляет нас, таким образом, предполагать его в тексте остроты. Его нужно оценивать как смешанное образование из двух слов: «фамильярно» («familiar») и «миллионер» («Millionar»). Можно даже попытаться графически, то есть более наглядно, показать его рождение из обоих этих слов[2].

 

 

Процесс превращения мысли в остроту можно представить себе следующим образом. (Хотя на первый взгляд он может показаться фантастическим, но, тем не менее, в точности передает действительно имеющий место факт.)

«R обошелся со мной совсем фамильярно, то есть в той степени, в какой это может сделать миллионер».

Теперь допустим, что на эти предложения действует сжимающая сила и что второе из них по какой-то причине более податливо. Тогда оно исчезнет, а существенная составная его часть, слово «миллионер», которое может сопротивляться, будет как бы вдавлено в первое предложение и сольется со столь подобным ему элементом «фамильярно». Именно эта

случайная возможность спасти суть второго предложения будет способствовать гибели других, менее важных составных частей. Таким образом, возникает острота: «R обошелся со мной совсем фамиллионьярно.

 

 

Даже кроме такой сжимающей силы, которая нам фактически неизвестна, мы можем рассматривать процесс образования остроты, то есть технику остроумия в этом случае, как сгущение с заместительным образованием. В нашем случае заместительное образование представляет собой смешанное слово «фамиллионьярно». Само по себе непонятное, но присоединенное к первой части предложения слово стало исполненным смысла, стало носителем эффекта остроты, заставляющего нас смеяться, хотя секреты его механизма нам все-таки ни на йоту не приоткрылись. Но всегда ли процесс сгущения с заместительным образованием в виде смешанного слова может доставить нам удовольствие и заставить смеяться? Это уже другая проблема, обсуждение которой мы должны отложить до тех пор, пока не найдем к ней подхода. Предварительно же займемся техникой остроумия.

По нашему мнению, анализ техники остроумия необходим для понимания сущности самого остроумия. Поэтому мы хотим прежде всего исследовать, существуют ли другие примеры острот, построенных аналогично гейневскому «фамиллионьярно». Их существует не особенно много, но все же достаточно для того, чтобы составить из них небольшую группу словообразований, полученных путем смешивания. Гейне сам создал из слова «миллионер» вторую остроту, как бы подражая самому себе. Он говорит «Millionarr», что является, как нетрудно догадаться, сокращенной комбинацией слов «Millionarr» и «Narr» (в переводе с немецкого — «дурак»). Подобно первой остроте, здесь тоже дается выражение подавленной задней мысли.

Вот другие известные мне примеры. Жители Берлина называют «Форкенкладезем» один колодец в своем городе, сооружение которого доставило много неприятностей бургомистру Форкенкладу[1], и этому названию нельзя отказать в остроумии, хотя слово «колодец» пришлось превратить при этом в неупотребительное «кладезь», чтобы получилось нечто общее с фамилией. Злое остроумие Европы окрестило как-то одного монарха Клеопольдом, вместо Леопольда, из-за его интимных отношений с дамой по имени Клео; это несомненная работа сгущения, когда присоединение всего одной буквы создает вполне прозрачный намек. Собственные имена вообще легко подвергаются такой обработке со стороны техники остроумия. Например, в Вене было два брата по фамилии Salinger. Один из них был биржевым маклером (Borsensal). Это дало повод назвать одного брата Sensalinger[2], а другому брату дать нелюбезное прозвище Scheusalinger[3]. Оно было удобно и, конечно, остроумно. Правда, я не знаю, было ли оно справедливо. Но острословы обычно не очень заботятся об этом.

Мне рассказали следующую остроту, появившуюся в результате сгущения.

«Молодой человек, который вел на чужбине легкомысленный образ жизни, посетил после долгого отсутствия живущего на родине друга. Тот опешил, увидя на руке своего гостя обручальное кольцо. «Как? — воскликнул он. — Разве вы женаты?» «Да, — гласил ответ. — Венчально, но это так».

Острота великолепна, ибо в слове «венчально» присутствуют два компонента — словосочетание «обручальное кольцо», искаженное в «венчальное», и предложение «печально, но это так». Действию остроты не мешает здесь тот факт, что смешанное слово не является непонятным и неспособным к существованию продуктом, а целиком покрывается одним из обоих сгущенных элементов[1] (в отличие от слова «фамиллионьярно»).

Я сам случайно доставил материал для остроты, вполне аналогичной тому же «фамиллионьярно». Я рассказывал одной даме о больших заслугах одного исследователя. «Этот человек заслуживает, конечно, монумента», — сказала она. «Возможно, что он его когда-нибудь получит, — ответил я. — Но в настоящий момент его успех очень невелик». «Монумент» и «момент» — противоположности. Дама эти противоположности объединила: «Итак, пожелаем ему монументального успеха».

Прекрасная обработка этой же темы в английском языке (А.А. Брилль. «Freuds Theory of wit, Journal of abnormal Psychology», 1911) тоже дала мне несколько примеров, которые указывают на тот же механизм, что и наше «фамиллионьярно».

«Английский автор де Куинси, — рассказывает Брилль, — отметил где-то, что старые люди склонны к тому, чтобы впадать в «anecdotage». Это слово образовалось из слияния частично покрывающих друг друга слов:

anecdot

dotage (детская болтовня).

 

В одной анонимной краткой истории Брилль нашел однажды обозначение для Рождества Христова в виде «the alcoholidays». Обозначение это является прямым слиянием слов:

alcohol

holidays (праздничные дни).

Когда Флобер напечатал свой знаменитый роман «Саламбо», в котором действие происходит в Карфагене, Сент-Беф в насмешку за точное описание деталей прозвал его Carthagi-noiserie:

Carthaginois

chinoiserie (китайщина).

Автором превосходнейшей остроты, принадлежащей к этой группе, является один из первых мужей Австрии, который после значительной научной и общественной деятельности занял высшую должность в государстве. Я позволил себе в качестве материала для исследования[2] взять одну из тех острот, которые приписываются этому липу и действительно имеют один и тот же отпечаток. И сделал это, прежде всего, потому, что вряд ли можно добыть материал лучше.

«Господин N. обратил однажды внимание на личность автора, который был известен целым рядом скучных статей, напечатанных им в ежедневной венской газете. Статьи эти повествуют о небольших эпизодах из истории отношений Наполеона I к Австрии. Автор имел красные волосы. Господин N., услышав его имя, спросил: «Это не красный ли пошляк (Fadian)[3], который проходит через историю Наполеонады?»

Чтобы понять технику этой остроты, мы должны обратиться к тому процессу редукции, при котором эта острота исчезает с изменением выражения и вместо нее снова возвращается то первоначальное содержание мысли, которое безусловно можно уловить в каждой хорошей остроте. Острота господина N. о красном пошляке (Fadian) произошла из двух компонентов: из неодобрительного мнения об авторе и из воспоминания о знаменитой притче, которой Гете начинает выдержки «Из дневника Оттилиенса» в «Wahlverwandtschaften»[1]. Недовольная критика могла бы ворчать: «Это, следовательно, тот человек, который вечно пишет только скучные фельетоны о Наполеоне в Австрии!» Это выражение вовсе не остроумно. Так же не остроумно и прекрасное сравнение Гете и оно, конечно, не способно заставить нас смеяться. Лишь когда оба эти выражения приходят в связь друг с другом и подвергаются своеобразному процессу сгущения и слияния, тогда возникает острота, причем острота перворазрядная[2].

Связь между дурным отзывом о надоедливом историке и прекрасным сравнением в «Wahlverwandtschaften» я должен объяснить несколько более сложным путем, чем это делается во многих подобных случаях, и по соображениям, которые я здесь еще не могу объяснить. Я попытаюсь заменить предполагаемый процесс следующей конструкцией. Прежде всего, постоянное возвращение к одной и той же теме могло пробудить у господина N. отдаленное воспоминание о том известном месте в «Wahlverwandtschaften», которое в большинстве случаев неправильно цитируется словами «Это проходит красной нитью». «Красная нить» сравнения видоизменила способ выражения первого предложения из-за случайного обстоятельства: и тот, кого ругали, был красным, точнее — красноволосым. Теперь эта мысль могла утверждать: следовательно, этот красный человек является тем, кто пишет скучные фельетоны о Наполеоне. Дальше начал действовать процесс, обусловивший сгущение обеих частей в одно целое. Под давлением этого процесса, который нашел первую точку опоры в тождестве элемента «красный», слово «скучный» ассимилировалось с «Faden» (нить) и превратилось в «fad» (пошлый), а затем оба компонента могли слиться в подлинный текст остроты, в котором цитата участвует чуть ли не в большей мере, чем само первоначально имевшееся ругательное суждение:

Следовательно, этот красный человек является тем, кто пишет пошлый (fad) вздор о N.; красная нить (Faden), которая проходит через все в целом.

Не красный ли это пошляк (Fadian), который проходит через всю историю N.? Оправдание, а также корректуру этого изложения я дам в одной из дальнейших глав, когда буду анализировать эту остроту, исходя из чисто формальных точек зрения. И что бы в этом изложении ни было под сомнением, но только не тот факт, что здесь произошло сгущение. Результатом сгущения является опять-таки, с одной стороны, значительное укорочение изложения мысли, с другой стороны, вместо бросающегося в глаза словообразования путем смешивания здесь происходит взаимное проникновение составных частей обоих компонентов. «Красный пошляк» (Fadian) могло бы все-таки существовать просто как ругательство; в нашем же случае — это безусловно продукт сгущения.

Возможно, читатель в этом месте вознегодует по поводу образа мышления, угрожающего ему разрушением удовольствия от остроумия, но не показывающего, однако, источников этого удовольствия. В таком случае я прежде всего попрошу его вооружиться терпением. Мы занимаемся только техникой остроумия, и ее исследование обещает найти

разъяснение лишь в том случае, если мы будем иметь довольно большой объем материала.

Анализ последнего примера уже подготовил нас к тому, что если мы встретим процесс сгущения и в других примерах, то замена подавленного может быть дана не только новым словообразованием путем смешивания, но и другим изменением выражения. В чем состоит эта иная замена, мы узнаем из других острот господин N.

«Я ездил с ним tete-a-bete». Нет ничего легче, чем редуцировать эту остроту. Очевидно, что она может означать только: «Я ездил tete-a-tete с X., и этот X. — глупая скотина». Ни одна из обеих этих фраз не остроумна. Но и объединение их в одно предложение «Я ездил tete-a-bete с этой глупой скотиной X.» осталось таким же малоостроумным. Острота получается лишь в том случае, когда слова «глупая скотина» опускаются и взамен этого одно tete превращает свое «t» в «Ь». Из-за этой незначительной модификации подавленное сначала слово «скотина» снова появляется в выражении. Технику этой группы острот можно описать как сгущение с незначительной модификацией, и, конечно, острота будет тем удачнее, чем меньше бросается в глаза замещающая модификация.

Совершенно такова же, хотя и менее сложна, техника другой остроты. Господин N. в разговоре об одном человеке Y., который заслуживает много похвал, но в котором можно найти и много недостатков, отзывается так: «Да, тщеславие является одной из его четырех Ахиллесовых пят»[1]. Небольшая модификация заключается здесь в том, что вместо одной Ахиллесовой пяты, допустимой у героя, у Y. констатируют четыре, а следовательно и четыре ноги, что бывает. только у животных. Таким образом, обе сгущенные в остроте мысли гласили: «Y., если не обращать внимание на его тщеславие, выдающийся человек. Но я все же не люблю его, потому что он все-таки скорее животное, чем человек»[2].

Такова же, но только гораздо проще, другая острота, которую я имел возможность слышать in statu nascendi (в момент ее возникновения) в семейном кругу. Из двух братьев-гимназистов один — отличник, другой учится посредственно. Однажды с образцовым учеником в школе произошел несчастный случай, о котором мать завела разговор, выразив свое опасение, что это может привести к снижению оценок. Другой мальчик, находившийся до сих пор в тени своего брата, охотно подхватил тему: «Ла, — сказал он. — Karl geht auf alien Vieren zuriick». (В переводе это означает: «Да, Карл опускается до четверок» (вместо пятерок); или «Да, Карл пятится назад на всех четырех».)

Модификация заключается здесь в небольшом добавлении к уверению, что другой также, по его мнению, опускается. Но эта модификация заменяет страстную защиту собственных интересов. «Вообще вы не должны думать, будто Карл лучше меня успевает в школе потому только, что он одареннее меня. Он все же только глупое животное, то есть гораздо глупее меня».

Прекрасным примером сгущения с небольшой модификацией является другая весьма известная острота господина N. Об одном принимавшем участие в общественной жизни человеке N. говорил, что тот имеет великую будущность позади себя. Человек, к кому относилась эта острота, был молодым и по своему происхождению, воспитанию и личным качествам, казалось, имел все данные со временем стать руководителем партии и, находясь во главе ее, достигнуть высокого поста. Но времена изменились. Партия перестала принимать участие в правлении, и можно было предсказать, что и человек, предназначавшийся ей в руководители, ничего значительного не достигнет. Кратчайшее редуцированное изложение, которым можно было бы заменить эту остроту, должно было бы гласить: этот человек имел впереди великое будущее, которого теперь не стало. Вместо

исследование процессов, которые создают сновидение из латентных мыслей во время сна, и анализ психических сил, которые принимают участие в этом превращении. Совокупность процессов превращения я назвал работой сна. Частью этой работы я считаю процесс сгущения, который обнаруживает величайшее сходство с процессом сгущения в технике остроумия, ведет, подобно ему, к укорочению сновидения и создает заместительные образования такого же характера. Каждый помнит в своих сновидениях смешанные образы лиц и даже предметов. Во время сна также образуются слова, которые затем можно разложить путем анализа (например, Автодидаскер = = Автодидакт + Ласкер). В других случаях, встречающихся, быть может, еще чаще, сгущающая работа сновидения создает не смешанные образы, а картины, вполне тождественные предмету или лицу, иногда с изменениями, происходящими из другого источника. Следовательно, в этих случаях мы имеем такие же модификации, как в остротах господина N. Мы не можем сомневаться в том, что и в одном, и в другом случае мы имеем один и тот же психический процесс, который узнаем по идентичным результатам. Столь далеко идущая аналогия между техникой остроумия и работой сна должна, конечно, повысить наш интерес к технике остроумия и пробудить в нас надежду извлечь из сравнения остроты со сновидением нечто новое для объяснения остроумия. Но мы временно обложим эту работу ввиду того, что исследовали технику остроумия лишь в очень небольшом количестве случаев, и поэтому не знаем, существует ли та аналогия, которую мы хотим провести. Итак, мы прекращаем сравнение со сновидением и возвращаемся опять к технике остроумия, прерывая в этом месте нить нашего исследования, которое мы в дальнейшем, быть может, вновь продолжим.

Первое, что мы хотим узнать, — можно ли доказать, что процесс сгущения с заместительным образованием во всех остротах составляет общую характерную черту техники остроумия?

Я вспоминаю об одной остроте, которая осталась у меня в памяти в силу особых обстоятельств. Один из великих учителей моей молодости, которого мы не считали способным оценить остроту и от которого никогда не слышали ни одной его собственной остроты, пришел однажды улыбаясь в институт и дал охотнее, чем когда-либо раньше, ответ по поводу своего веселого настроения: «Я прочел великолепную остроту. В парижский салон был введен молодой человек, который являлся родственником великого Жан-Жака Руссо и носил эту же фамилию. Кроме того, он был рыжеволосым. Но он вел себя так неловко, что хозяйка дома, критикуя его, обратилась к гр-ну, который его представил: «Vous m’avez fait connaitre un jeune homme roux et sot, mais non pas un Rousseau»[1]. И он снова засмеялся.

Это, по системе авторов, острота по созвучию, и острота не перворазрядная играющая собственным именем так же, как и острота капуцина из «Лагеря Валленштейна», которая, как известно, построена по образцу Абрахама Санта-Клара:

Lasst sich nennen den Wallensteien, ja freilich ist er uns alien ein Stin des Anstosses und Argernisses[2].

Но какова же техника этой остроты?

Теперь оказывается, что характерная черта, которую мы, быть может, надеялись доказать во всех случаях, исчезает уже в первом новом случае. Здесь нет никакого пропуска и никакого укорочения. Дама высказывает в остроте почти все, что мы можем предположить

в ее мыслях.

«Вы заинтересовали меня родственником Жан-Жака Руссо; быть может, его родственником по духу. А оказывается, что это рыжий глупый юнец (roux et sot)». Я, правда, сделал здесь добавление, вставку, но от этой попытки редукции острота не исчезает. Она остается, так как осталось созвучие

Rousseau

roux sot

Это доказывает, что сгущение с заместительным образованием не принимало никакого участия в рождении этой остроты.

Но что же оказывается? Новые попытки редукции могут показать мне, что эта острота остается устойчивой до тех пор, пока фамилия Rousseau не заменяется другой. Я ставлю, например, вместо нее фамилию Racine, и тотчас критика дамы, которая может иметь место, как и раньше, теряет след остроумия. Теперь я знаю, где мне искать технику этой остроты, но я еще колеблюсь формулировать ее. Я пытаюсь толковать следующим образом: техника остроты заключается в том, что одно и то же слово — фамилия — выступает в двух вариантах: один раз — как единое целое, а затем — разделенное на свои слоги, как шарада.

Я могу привести несколько примеров, которые по своей технике вполне идентичны с этим.

Одна итальянка отомстила Наполеону I за бестактную остроту, основанную на этой же технике двоякого применения. На придворном балу он сказал ей, указывая на ее поселян: «Tutti gli Italiani danzando si male»[1], на что она метко возразила: «Non tutti, та buona parte»[2]. (Брилль, I. с.)

(По Т. Фишеру и К. Фишеру.) Когда в Берлине была однажды поставлена «Антигона», критика нашла, что исполнению недоставало характера античности. Берлинское остроумие усвоило эту критику в следующем виде: Antik? Oh, nee (Антично? О нет.)

Antik? Oh, nee

Antigone

Во врачебных кругах популярна аналогичная острота, рожденная путем разделения. Когда врач допрашивает одного из своих юных пациентов, не занимался ли он когда-нибудь мастурбацией, он, вероятно, не слышит другого ответа, кроме: «О па, nie (О нет, никогда)»

О па, nie

Onanie

Во всех трех примерах, которые достаточны для этого вида остроты, имеет место одна и та же техника остроумия. Слово употребляется в них двояко: один раз — целиком, другой раз — разделенное на слоги, причем в этом разделении слоги получают совершенно другой смысл

Многократное употребление одного и того же слова (один раз — как чего-то целого, а затем — слогов, на которые оно распадается) является первым встреченным нами случаем уклонения от техники сгущения. После краткого размышления мы можем догадаться из множества приходящих нам в голову примеров, что новооткрытая нами техника вряд ли ограничивается одним этим приемом. Очевидно, имеется необозримое, на первый взгляд, число всевозможных приемов, прибегая к которым можно использовать одно и то же слово или один и тот же набор слов для многократного применения в предложении. Должны ли все эти возможности учитываться нами как технические приемы остроумия? По-видимому, да. Нижеследующие примеры острот покажут это.

Можно, прежде всего, взять один и тот же набор слов и только немного изменить их порядок. Чем незначительнее изменение и скорее создается впечатление, что теми же словами выражена мысль все же отличная от первой, тем удачнее в техническом отношении полученная острота.

Д. Шпитцер (Wiener Spaziergange, II. Bd., S. 42):

«Супружеская чета X. живет на широкую ногу, По мнению одних, муж много заработал и при этом отложил себе (sich zuriickgelegt) немного; по мнению других, жена немного прилегла (sich zuriickgelegt) и при этом много заработала»[1].

Это прямо-таки чертовски удачная острота! И с помощью каких незначительных средств она создана! Много заработал — немного отложил (sich zuriickgelegt), немного прилегла (sich zuriickgelegt) — много заработала. Это является собственно ничем иным, как перестановкой обеих фраз, после которой сказанное о муже резко отличается от сказанного о жене. Конечно, и здесь это опять-таки не исчерпывает всей техники этой остроты[2].

Большой простор открывается технике остроумия, когда при «многократном употреблении одного и того же материала» применяются слова, ставшие источником остроты, причем в некоторых случаях — в неизмененном виде, в других — с небольшой модификацией.

Вот, например, еще одна острота господина N.

Он услышал от одного человека, который сам был рожден евреем, враждебный отзыв о характере евреев. «Да, — подумал он про себя. — Ваш антесемитизм (ante — прежде) был мне известен, но ваш антисемитизм является для меня новостью».

Здесь изменена только одна буква, модификация которой при невыразительном произношений едва может быть уловлена. Этот пример напоминает о других остротах господина N., основанных на модификации, но в отличие от тех этой не достает сгущения. В самой остроте сказано все, что следовало сказать: «Я знаю, что раньше вы сами были евреем. Поэтому меня и удивляет, что именно вы ругаете евреев». Прекрасным примером такой остроты, возникающей путем модификации, является также известное восклицание: Traduttore — Traditore!

Сходство, граничащее почти с тождественностью, создает для переводчика настоятельную необходимость стать нарушителем закона в отношении к своему автору[3].

Разнообразие возможных небольших модификаций в таких остротах очень велико,’ и

среди них нет одинаковых.

Вот острота, имевшая место на юридическом экзамене! Кандидат должен перевести место из Corpus juris:

«Labeo[1] ait… (Я проваливаюсь, говорит он)»…

«Вы провалились, говорю я», — заявляет экзаменатор и на этом заканчивает экзамен. Кто ошибочно признает имя великого ученого-юриста за слово, к тому же неправильно переводя его, тот, конечно, не заслуживает лучшего отношения. Но техника остроты заключается в том, что для наказания кандидата экзаменатор применил почти те же слова, которые обнаружили пробел в знаниях сдающего. Эта острота является, кроме того, примером находчивости, техника которой, как можно будет показать, немногим отличается от анализируемой здесь техники остроумия.

Слова являются пластическим материалом, с которым можно поступать по-разному. Есть слова, которые в отдельных случаях утрачивают свое первоначальное прямое значение. В одной остроте Лихтенберга подчеркнуты именно те соотношения, при которых потерявшие свой первоначальный смысл слова снова должны получить его.

«Как идут дела?» — спросил слепой хромого. «Как видите», — ответил хромой слепому.

В немецком языке (как и в русском) есть слова, которые могут быть в одном случае полны глубокого смысла, а в другом — смысл их может быть незначительным. Словам этим придается не одно значение. Из одного корня могут развиться две различные производные: одна — в слово, имеющее определенное значение, другая — в потерявшие свое прямое значение суффиксы и приставки; тем не менее оба слова произносятся тождественно. Созвучие между полным значения словом и потерявшими свое значение слогами может быть и случайным. В обоих случаях техника остроумия может извлечь пользу из таких соотношений речевого материала.

Шлейермахеру приписывается, например, острота, которая важна для нас как наглядный пример такого технического приема: «Eifersucht ist eine Leidenschaft, die mit Eifer sucht, was Leiden schafft»[2].

Это, безусловно, остроумно, хотя и недостаточно тонко для остроты. Здесь отпадает много моментов, что может ввести в заблуждение при анализе других видов острот, пока мы не исследуем каждый из них в отдельности. Мысль, выраженная в этом тексте, нельзя назвать ценной. Она дает совсем неудовлетворительное определение ревности. Здесь нет и речи о «смысле в бессмыслице», о «скрытом смысле», о «смущении и внезапном уяснении». Здесь даже при величайшей натяжке нельзя найти контраста представлений и только с большой натяжкой можно увидеть контраст между словами и тем, что они означают. Здесь нельзя найти никакого укорочения; наоборот, текст производит впечатление многоречивости. И все же это острота и даже очень совершенная. Ее единственная бросающаяся в глаза характерная черта является вместе с тем той чертой, с упразднением которой исчезнет острота. Заключается она в том, что одни и те же слова подвергаются здесь многократному употреблению. Затем нужно решить, можно ли отнести эту остроту к разряду тех, в которых слово употребляется один раз как целое, а затем — разделенное на слоги (как Rousseau, Antigone). Или же оно относится к другому разряду, в котором разнородный смысл создается благодаря употреблению составных частей слова, имеющих конкретное значение, и потерявших его. Кроме этого, заслуживает внимания еще один момент техники остроумия. Здесь создана необычная связь, принят вид унификации, при котором ревность определяется

своим собственным термином. И это тоже, как мы здесь рассмотрим, является элементом техники остроумия. Оба этих момента будут, таким образом, достаточны для определения искомого характера остроумия.

Если мы еще глубже вдумаемся в разнообразие «многократного употребления» одного и того же слова, то заметим, что имеем перед собой формы «двусмысленности» или «игры слов», которые давно уже общеизвестны и оценены в качестве технических приемов остроумия.

Зачем же мы старались открыть нечто новое, если могли позаимствовать его из самой поверхностной статьи об остроумии? В свое оправдание могу привести только то, что подчеркиваю в этом самом феномене разговорного выражения еще и другую сторону. То, что другие авторы называют «игривым характером» остроумия, у нас относится к разряду «многократного употребления».

Другие случаи многократного употребления, которые допустимо объединить под названием «двусмысленности» в новую третью группу, можно отнести к разрядам, которые резко не отличаются друг от друга, как и вся третья группа не очень отличается от второй.

Прежде всего существуют:

А. Случаи двусмысленности имени собственного и его вещественного значения. Например: «Druck dich aus unserer Gesellschaft ab, Pistol» (у Шекспира), что в переводе может означать «Убирайся из нашего общества, Пистоль» и «Спусти курок в нашем обществе, пистолет».

«Mehr Hof, als Freiung» («Больше ухаживаний, чем сватовства»), — сказал остроумный житель Вены по адресу нескольких красивых девушек, за которыми долго ухаживали, но они все еще не нашли себе мужей. С другой стороны, «Hof» и «Freiung» — дре примыкающие друг к другу площади в центре Вены.

[Аналогичные примеры такой двусмысленности дают в диктантах для испытания сообразительности учеников. Например, «В деревне Волки церковь с ели». Прекрасный образец такого остроумия дан в первой части трилогии А. Толстого «Смерть Иоанна Грозного». «По нитке с миру сбираю, царь, Нагому на рубаху», — говорит шут о боярине Нагом — Перев.]

Там, где имя собственное нельзя употребить (точнее говоря, где им нельзя злоупотреблять), двусмысленность может быть достигнута путем известных нам небольших модификаций:

«Почему французы отказались от Лоэнгрина?» — спрашивали в прошедшие времена. Ответ гласил:

 

Б. Двусмысленность вещественного и метафорического значения слова стала обильным источником для развития техники остроумия. Привожу такой пример. Один коллега — врач, известный остряк — сказал однажды поэту Артуру Шнитцлеру: «Я не удивляюсь, что ты стал известным поэтом. Ведь у твоего отца уже нашлось зеркало для его современников». Зеркало, которым пользовался отец поэта, известный врач Шнитцлер, было ларингоскопом. По известному выражению Гамлета, цель драмы, а также поэта, создающего ее, «была, есть и будет — отражать в себе природу; добро, зло, время и люди должны видеть себя в нем, как в зеркале» (сцена 2. Перевод Кронеберга).

В. Собственно двусмысленность или игра слов; так сказать, идеальный случай многократного употребления. Над словом не производят никаких насильственных манипуляций. Оно не расчленяется на слоги, составляющие его; нет нужды подвергать его какой-либо модификации; не нужно смешивать область, к которой оно принадлежит (допустим, имя собственное), с другой областью. В таком виде, в каком оно находится и стоит в общей структуре фразы, оно может выражать двоякий смысл при стечении некоторых обстоятельств.

В нашем распоряжении имеется много таких примеров.

По К. Фишеру: Одним из первых актов последнего Наполеона во время его регентства

явилась конфискация имущества Орлеанского дома. Удачная игра слов создала тогда фразу: «Cest lе premier vol de l’aigle». «Vol» означает полет, а также грабеж.

Людовик XV захотел испытать остроумие одного из своих придворных, о таланте которого ему рассказывали. При первом удобном случае он приказывает кавалеру сострить над ним самим; то есть он сам, король, хочет быть «сюжетом» этой остроты. Придворный ответил удачной пословицей: «Le roi n’est pas sujet». «Sujet» означает также и «подданный».

Врач, отходящий от постели больной женщины, говорит, покачивая головой, сопровождающему его супругу: «Эта женщина мне не нравится». «Мне она уже давно не нравится», — поспешно соглашается муж. Врач имеет в виду, разумеется, состояние здоровья больной женщины, но он выразил свое опасение за больную такими словами, что муж нашел в них выражение своего супружеского отношения.

Гейне сказал об одной сатирической комедии: «Эта сатира не была бы такой едкой, если бы поэт имел больше еды». Эта острота является скорее примером метафорической и обыденной двусмысленности, чем примером чистой игры слов. Но кому охота держаться здесь точных разграничений?

Другой хороший пример приводятся некоторыми авторами (Хейманс, Липпс) в форме, затрудняющей понимание игры слов[1]. Правильное изложение и формулировку этой остроты я нашел недавно в одном, правда, малораспространенном сборнике острот[2].

«Сафир встретился однажды с Ротшильдом. Когда они немного поболтали друг с другом, Сафир сказал: «Послушайте, Ротшильд, моя касса истощилась. Не могли бы вы одолжить мне 100 дукатов?». «Пожалуй, — ответил Ротшильд, — это для меня пустяки. Но только при условии, что вы сострите». «Для меня это тоже пустяки», — возразил Сафир. «Хорошо, тогда приходите завтра ко мне в контору». Сафир явился точно в назначенное время. «Ах, — сказал Ротшильд, увидя вошедшего Сафира, — вы пришли за (kommen urn) своими 100 дукатами?» «Нет, — возразил тот. — Это вы проиграли (kommen um) свои 100 дукатов, так как мне до конца дней своих не придет в голову возвратить их вам».

 

Что представляют\выставляют — (stellen vor) эти статуи?» спросил приезжий у жителя Берлина при виде ряда памятников на площади. «Что? — ответил тот. — Либо правую, либо левую ногу»[3].

(«Куда вы попадете, если воткнете нож между четвертым и пятым ребром?» — спрашивает профессор на экзамене у студен-та-медика. «В тюрьму», — отвечает не задумываясь последний. — Перев.)[4]

Гейне в «Путешествии на Гарц»: «Притом же в настоящую минуту я не припомню имен всех студентов, а между профессорами есть такие, которые покамест не имеют никакого имени».

Мы приобретем навык в дифференцированной диагностике, если прибавим сюда другую общеизвестную профессорскую остроту: «Разница между ординарным и

экстраординарным профессором заключается в том, что ординарные не совершили ничего экстраординарного, а экстраординарные не совершили ничего ординарного». Это, конечно, игра двумя значениями слов «ординарный» и «экстраординарный»: штатный и внештатный, с одной стороны, и способный или выдающийся — с другой. Но сходство этой остроты с другими известными нам примерами напоминает о том, что здесь гораздо больше бросается в глаза многократное употребление, чем двусмысленность. В этом предложении не слышно ничего другого, кроме повторяющегося «ординарный», то как. такового, то негативно модифицированного. Кроме того, здесь опять-таки прибегают к уловке: понятие определяется и подробнее описывается при помощи своего же подлинного текста (сравните Eifersucht ist eine Leidenschaft и т. д.); два коррелятивных понятия определяются, хотя бы и негативно, одно через другое, что создает искусственное ограничение. Наконец, здесь можно отметить также и точку зрения унификации, создание более тесной внутренней связи между элементами выражения, чем этого можно было бы ожидать, если судить по их природе.

Гейне в «Путешествии на Гарц»: «Шефер поклонился мне, как собрату, потому что он тоже писатель и часто упоминал обо мне в своих полугодичных отчетах. Кроме того, он часто цитировал меня и когда не заставал меня дома, то всегда был так добр, что писал цитату мелом на двери моей комнаты[1].

(Всякий пусть узнает и услышит,

Что прекрасней солнца в мире нет:

Красоты подобной не опишет Ни судебный пристав, ни поэт).

А. д’Актиль («Афоризмы»)1

«Wiener Spazierganger» Д. Шпитцер нашел для социального типа, расцветшего во времена реакции, лаконическую, но очень остроумную, биографическую характеристику:

«Железный лоб — железная касса — железная корона». (Последняя — это орден, награждение которым переводило его кавалера в дворянское сословие.)

Превосходная унификация — все как будто сделано из железа! Различные, но не очень резко контрастирующие друг с другом толкования эпитета «железный» делают допустимыми эти «многократные употребления».

Другая игра слов может облегчить нам переход к новому подвиду техники даусмысленности. Упомянутый выше остроумный коллега во время дела Дрейфуса стал автором следующей остроты:

«Эта девушка напоминает мне Дрейфуса. Армия не верит в ее невинность».

Слово «невинность», на двусмысленности которого построена эта острота, в одном случае имеет смысл, противоположный виновности, преступлению; в другом случае — смысл противоположный сексуальной опытности. Существует много примеров такого рода двусмысленностей, в которых действие остроты сводится к сексуальному толкованию. Для этой группы можно было бы сохранить термин «двоякое толкование».

Прекрасный пример такой двояко толкуемой остроты представляет уже приводимая здесь острота, сообщенная Д. Шпитцером.

«По мнению одних, муж много заработал и при этом немного отложил себе (sich zuriickge’legt), по мнению других, жена немного прилегла (sich zuriickgelegt) и при этом много заработала».

Но если сравнить этот пример двусмысленности с другими примерами, то бросается в глаза разница, которая очень важна в технике остроумия. В остроте о «невинности» один смысл слова так же доступен нашему пониманию, как и другой. Мы на самом деле не сможем объяснить, какое значение слова является более употребительным и более подходящим — сексуальное или несексуальное. Иначе обстоит дело в примере Д. Шпитцера, где один банальный смысл слов «sich etwas zuruckgelegt», больше бросающийся в глаза, как

будто прячет и скрывает сексуальный смысл, который может совсем ускользнуть от простодушного читателя. Приведем противоположный пример, где нет такого сокрытия сексуального значения. Например, гейневская характеристика услужливой дамы: «Sie konnte nichts abschlagen, ausser ihr Wasser» (что в переводе может означать: «Она не может ни в чем отказать, кроме своей вода» или «Она не может мочиться»).

Все это звучит как сальность, и остроумие замечается с трудом[1]. Такая особенность, когда оба значения двусмысленности неодинаково бросаются в глаза, может иметь место и при остротах несексуального характера. Это происходит оттого, что первый смысл сам по себе более употребителен или он особенно подчеркнут благодаря связи с другими частями предложения (например, «c’est le premier vol de 1’aigle»). Все эти случаи я предлагаю называть двусмысленностью с намеком.

Мы уже рассмотрели немало различных технических приемов остроумия, и я боюсь, что можем потерять их общий обзор. Попытаемся поэтому дать их сжатый перечень.

  1. Сгущение:

а) со смешанным словообразованием,

б) с модификацией.

  1. Употребление одного и того же материала:

в) целого и, части,

г) перестановка,

д) небольшая модификация,

е) одни и те же слова, употребленные в полном смысле

и потерявшие первоначальный смысл.

III. Двусмысленность:

ж) обозначение собственного имени и вещи,

з) метафорическое и вещественное значение,

и) собственно двусмысленность (игра слов),

к) двоякое толкование,

л) двусмысленность с намеком.

Это разнообразие сбивает нас. Оно может вызвать в нас недовольство тем, что мы слишком много внимания уделили техническим приемам остроумия, и может показаться, что мы переоцениваем их значение для познания сущности остроумия. Это предположение вполне возможно, несмотря на тот неопровержимый факт, что острота всякий раз исчезает, как только мы устраняем работу этих технических приемов в способе выражения. Поэтому мы укажем также и на то, что ищем единство в этом разнообразии. Возможно, что все эти технические приемы можно привести к одному знаменателю. Соединить вторую и третью группу, как мы уже сказали, нетрудно. Двусмысленность, игра слов являются только идеальным случаем употребления одного и того же материала. Последняя рубрика является, очевидно, при этом более объемлющим понятием. Примеры разделения, перестановки одного и того же материала, многократного употребления с легкой модификацией (пункты в, г, д) могли бы не без некоторой натяжки быть отнесены к категории двусмысленности. Но что общего между техникой первой группы (сгущением со смешанным словообразованием) и техникой двух последних групп с многократным употреблением одного и того же материала?

Я думаю, что между ними существует простая и очевидная связь. Употребление одного и того же материала является ведь только частным случаем сгущения. Игра слов является ничем иным, как сгущением без заместительного образования. То есть сгущение остается всеобъемлющей категорией. Тенденция уплотнения или, правильнее, экономии языковых

средств управляет всеми этими техническими приемами. Все является, по-видимому, результатом экономии, как говорит принц Гамлет («Thrift, Horatio, Thrift»).

Проверим эту экономию на отдельных примерах. «C’est le premier vol de l’aigle» («Это первый полет орла»). Да, но это полет с целью грабежа. «Vol», к счастью для существования этой остроты, означает и «полет», и «грабеж». Не произошло ли при этом сгущение и экономия? По всей вероятности, вся вторая мысль опущена и при этом без всякой замены. Двусмысленность слова «vol» сделала излишним такую замену. Или, что будет тоже правильно, слово «vol» содержит в себе замену подавленной мысли без того, чтобы первому предложению понадобилось присоединение нового предложения или какого-либо изменения. В этом и заключается соль подобной двусмысленности.

Другой пример. «Железный лоб — железная касса — железная корона». Какая чрезвычайная экономия в изложении мысли в сравнении с изложением, где слово «железный» не имело бы места! «При достаточной дерзости и бессовестности нетрудно нажить большое состояние, и в награду за такие заслуги, разумеется, не замедлит явиться дворянство».

Да, в этих примерах сгущение, а следовательно и экономия, очевидны. Но их наличие нужно доказать во всех примерах. Где же скрыта экономия в таких остротах как «Rousseau — roux et sot», «Antigone — antik? о — nee», в которых мы сперва не заметили сгущения и это побудило нас прежде всего установить технику многократного употребления одного и того же материала? Здесь мы, конечно, не обойдемся одним процессом сгущения. Но если мы заменим его покрывающим понятием «экономия», то дело пойдет на лад. Что мы экономим в примерах Rousseau, Антигоны и т. д. — легко сказать. Мы экономим материал на критику и размер образования суждения. Они уже даны в самих именах. В примере «Leidenschaft — Eifersucht» мы экономим, отказавшись от утомительного составления определения «Eifersucht, Leidenschaft» и «Eifer sucht, Leiden schafft». Если прибавить сюда вспомогательные слова, то определение готово. То же относится и ко всем другим проанализированным нами примерам. Там, где экономии меньше всего, как в игре слов Сафира, там все же сэкономлена, по крайней мере, необходимость вновь создавать текст ответа:

«Вы пришли за\проиграли 100 дукатов»(«Sie kommen urn ihre 100 Dukaten»).

Текст обращения достаточен и для ответа. Этого мало, но именно в этом малом и заключается острота. Многократное употребление одного и того же материала и для обращения, и для ответа относится, конечно, к «экономии». Совсем так, как Гамлет образно показывает на слишком короткий срок между смертью своего отца и свадьбой своей матери:

От похоронных пирогов осталось

Холодное на свадебный обед.

(Перевод А. Кронеберга.)

Но прежде чем принять «тенденцию к экономии» как всеобщую характерную черту техники остроумия и поставить вопрос, откуда она происходит, что она означает и каким образом из нее вытекает удовольствие от остроты, мы хотим дать место сомнению, которое заслуживает того, чтобы быть выслушанным. Возможно, что каждый технический прием остроумия проявляет тенденцию к экономии в способе своего выражения, но обратное положение, быть может, не имеет места. Не каждая экономия в способе выражения, не каждое сокращение уже в силу одного этого являются остротой. Мы стояли однажды перед этим вопросом, когда надеялись только доказать в каждой остроте процесс сгущения; и тогда уже сделали себе обоснованное возражение, что лаконизм еще не есть острота. Должен существовать, следовательно, особый вид сокращения и экономии, от которых зависит характер остроты. А пока мы не знаем этой особенности, то нахождение лишь общности в технических приемах остроумия не приблизит нас к разрешению нашей проблемы. Кроме того, мы находим в себе мужество сознаться, что эта экономия, создающая технику остроумия, не может нам импонировать. Она напоминает, быть может, экономию некоторых хозяек, которые тратят время и деньги на поездку на отдаленный базар только потому, что

там можно купить овощи на несколько копеек дешевле. Какую экономию выгадывает остроумие благодаря своей технике? Произнесение нескольких новых слов, которые можно было бы, в большинстве случаев, найти без труда. Вместо этого острота лезет вон из кожи, чтобы найти одно слово, сразу раскрывающее смысл обеих мыслей. К тому же часто она должна превращать способ выражения первой мысли в неупотребительную форму, которая дала бы ей опорные точки для соединения со второй мыслью. Не было бы проще, легче и экономнее выразить обе мысли так, как это принято, хотя бы при этом и не осуществилась общность выражения? Не будет ли экономия, добытая выраженными словами, больше чем уничтожена излишней тратой интеллектуальной энергии? И кто при этом экономит, кому это нужно?

Мы пока можем избежать этих сомнений, если перенесем их в другую плоскость. Знаем ли мы уже на самом деле все виды техники остроумия? Конечно, будет предусмотрительнее собрать новые примеры и подвергнуть их анализу

Мы фактически не задумывались еще над одной большой, возможно самой многочисленной, группой острот и поддались, быть может, при этом влиянию низкой оценки, которая стала их уделом. Это те остроты, которые в общей совокупности называются каламбурами (Calembourgs — фр., Kalauer — нем.) и считаются низшей разновидностью остроумия, вероятно потому, что они — «самые дешевые» и могут быть созданы с затратой наименьшего количества энергии. И действительно, они предъявляют минимум требований к технике выражения, тогда как настоящая игра слов требует их максимума. И если в последнем случае два значения выражаются одним словом, то каламбур удовлетворяется тем, что слова, употребленные для обоих значений, обладают каким-нибудь большим-сходством — сходством их структуры, рифмоподобным созвучием, общностью некоторых начальных букв и т. п. Немало примеров таких, не совсем удачно названных «острот по созвучию» имеется в проповеди капуцина в «Лагере Валленштейна».

Не о войне здесь речь — о вине;

Лучше точить себе зубы — не сабли!

Что Оксенштирн вам — бычачий-тo лоб?

Лучше коль целую тушу загреб!

Рейнские волны погибели полны;

Монастыри теперь все — пустыри;

Все-то аббатства и пустыни ныне

Стали не братства — прямые пустыни.

И представляет весь край благодатный

Край безобразия…

(Перевод Л. Мея.)

Особенно охотно острота модифицирует гласную букву в слове. Например, об одном враждебно относившемся к монархизму итальянском поэте, который затем был вынужден воспевать немецкого кайзера в гекзаметрах, Хевези (Almanaccando, Reisen in Italien, с. 87) говорит: «Поскольку он не мог истребить Цезарей, то он упразднил цезуры».

При том множестве каламбуров, которые имеются в нашем распоряжении, особо интересно, быть может, отметить действительно неудачный пример, тяготивший Гейне. После того как он долгое время разыгрывал перед своей дамой «индийского принца» (Buch Legrand, гл. V), сбросил маску и признался: «Madame! Я вас обманул!.. Я так же был в Калькутте, как то калькуттское жаркое, которое я вчера ел на обед». Очевидно, недочет этой остроты заключается в том, что оба сходных слова не просто сходны — они идентичны. Птица, жаркое из которой он ел, называется так потому, что она происходит или должна происходить из той же самой Калькутты

К. Фишер уделил этим формам остроты много внимания и хотел резко отделить их от «игры слов». «Каламбур — это неудачная игра слов, потому что он играет словом не как словом, а как созвучием». Игра же слов «переходит от созвучия слова в само слово». С другой стороны, он причисляет и такие остроты, как «фамиллионьярно», Антигона с «Antik? о лее» и т. д. к остротам по созвучию. Я не вижу необходимости следовать за ним в этом отношении. В игре слов само слово является для нас только звуковой картиной, с которой связывается тот или иной смысл. Практика языка и здесь не делает никакой резкой разницы. И если она относится к «каламбуру» с пренебрежением, а к «игре слов» — с некоторым уважением, то эта оценка, по-видимому, обусловливается другими точками зрения, а не техническими приемами. Следует обратить внимание на то, какого рода остроты выслушиваются как «каламбуры». Есть люди, которые обладают даром, находясь в веселом расположении духа, в течение продолжительного времени отвечать каламбуром на каждое обращение к ним. Один из моих друзей, являясь образцом скромности, тем не менее славится таким даром, когда речь заходит о его серьезных достижениях в науке. Однажды он совсем уморил общество своими каламбурами. Например, окружающие выразили удивление по поводу его выдержки. На это он ответил: «Ja, ich liege hier auf der Ка-Lauer», то есть «Да, я нахожусь в засаде». (Kalauer — каламбур.) Наконец, его попросили перестать каламбурить, но он поставил условие, чтоб его называли Poeta Kalaurea-tus. Оба этих примера являются отличными остротами, которые появились путем сгущения со смешанным словообразованием. («Ich liege hier auf der Lauer um Kalauer zu machen». — «Я нахожусь в засаде, чтобы каламбурить».)

Из спорных мнений о различиях между каламбуром и игрой слов мы заключаем, что каламбур не может помочь нам в изучении совершенно новой техники остроумия. Хотя он и не претендует на многосмысленное употребление одного и того же материала, центр тяжести в нем все же падает на повторение уже известного, на аналогию между участвующими в каламбуре словами. Таким образом, каламбур является только подвидом группы, вершина которой — в самой игре слов.

Но в действительности есть и такие остроты, в технике построения которых почти отсутствует связь с рассмотренными нами до сих пор группами.

Рассказывают о Гейне. Как-то вечером он встретился в парижском салоне с поэтом Солье и вступил с ним в беседу. В это время в зал вошел один из тех местных денежных королей, которых недаром сравнивают по богатству с Мидасом. Его тотчас окружила толпа, которая обходилась с ним с величайшей почтительностью. «Посмотрите-ка, — сказал Солье, обращаясь к Гейне, — как там девятнадцатое столетие поклоняется золотому тельцу». Бросив беглый взгляд на объект почитания, Гейне, словно внося поправку, сказал: «О, он должен быть уже старше». (К- Фишер.)

В чем заключается техника этой великолепной остроты? В игре слов, по мнению К. Фишера. «Например, слова «золотой телец» могут обозначать и Маммону, и служение идолу. В первом случае центром тяжести становится золото, во втором — изображение животного. Слова эти можно применить и для не совсем лестного прозвища какого-то человека, имеющего много денег и мало ума». Если мы уберем выражение «золотой телец», мы тем самым упраздним и остроту. Тогда Солье должен был бы сказать: «Посмотрите-ка, как люда лебезят перед дураком только потому, что он богат», а это вовсе не остроумно. Ответ Гейне тогда был бы тоже другим.

Но мы должны помнить, что речь идет вовсе не об удачном сравнении Солье, а об остроумном ответе Гейне. И тогда мы не имеем права касаться фразы о золотом тельце. Хотя эта фраза остается необходимым условием для слов Гейне, но редукция должна коснуться только этих последних. Если мы будем передавать содержание слов «О, он должен быть уже старше», то сможем заменить их примерно только так: «О, это уже больше не теленок, это уже взрослый бык». Итак, для остроты Гейне является излишним то, что он употребляет

«золотой телец» не в метафорическом, а в личностном смысле, относя его к самому денежному тузу. Не содержалась ли уже эта двусмысленность в словах Солье!

Но что же? Мы замечаем, что эта редукция не совсем уничтожает остроту Гейне, а, наоборот, оставляет неприкосновенной ее сущность. Теперь дело обстоит так, что Солье говорит: «Посмотрите-ка, как там девятнадцатое столетие поклоняется золотому тельцу!», а Гейне отвечает: «О, это уже больше не телец, это уже бык». И в этом редуцированном изложении это все-таки острота. Другая же редукция слов Гейне невозможна.

Жаль, что в этом прекрасном примере содержатся такие сложные технические условия. На нем мы не можем прийти ни к какому выводу, поэтому оставим его и поищем другой пример, в котором надеемся уловить внутреннее родство с предыдущим.

Это одна из «купальных острот», которые имеют своей темой боязнь галицийских евреев перед купанием. Мы не требуем от наших примеров дворянской грамоты, не спрашиваем об их происхождении. Нам важно знать только об их способности вызвать у нас смех и о том, представляют ли они для нас теоретический интерес. Но именно еврейские остроты больше всего отвечают обоим этим требованиям.

Два еврея встречаются вблизи бани. «Ты уже взял ванну}» — спрашивает один с ударением на слове «ванна». «Как, — спрашивает в свою очередь другой, — разве не хватает одной?»

[Один друг жалуется при встрече другому: «Дела идут очень плохо. Я потерял голову». «А кто ее нашел?» — спрашивает другой (перев.)].

Когда человек смеется от всего сердца над остротой, он не особенно расположен исследовать ее технику. Поэтому освоить приведенные анализы несколько трудно. «Это комическое недоразумение» — такое объяснение напрашивается легче всего. — Хорошо, но какова техника этой остроты? — Очевидно, двусмысленное употребление слова «взять» [ «терять»]. Для одного — это бесцветный вспомогательный глагол; для другого — глагол в прямом значении. Итак, это случай слова, имеющего полный смысл и потерявшего свой первоначальный прямой смысл (группа II, п. е). Если мы заменим выражение «взять ванну» равноценным, более простым «купаться» [или во втором примере заменим «терять голову» словом «отчаиваться»], то острота пропадет. Ответ больше не подходит. Итак, острота происходит опять-таки за счет выражения «взять ванну» [ «терять голову»].

И это верно. Однако кажется, что и в этом случае редукция поставлена не в нужном месте. Острота заключается не в первом предложении диалога, а в ответном: «Как? разве не хватает одной?» [ «А кто ее нашел?»]. И ответ нельзя лишить заключенного в нем остроумия распространенностью изложения или изменением его, если это не нарушило его смысла. У нас создается впечатление, что в ответе второго собеседника недосмотр в применении слова «ванна» [ «голова»] имеет больше значения, чем однозначность слова «взять» [ «терять»]. Но мы и здесь видим это неясно и поэтому обратимся к третьему примеру.

Это опять-Таки еврейская острота, но в ней только еврейские аксессуары, ядро же ее интернационально. Правда, и этот пример имеет свои нежелательные осложнения, но, к счастью, не те, которые препятствовали до сих пор ясности нашего понимания.

«Один обедневший человек занял у зажиточного знакомого 25 флоринов, уверив его в своем бедственном положении. В тот же день благотворитель застал его в ресторане, увидел перед ним тарелку семги с майонезом и стал упрекать: «Как, вы занимаете у меня деньги, а потом заказываете в ресторане семгу с майонезом? Для этого вам понадобились мои деньги?» «Я не понимаю, — отвечает должник. — Когда я не имею денег, я не могу кушать семгу с майонезом; когда я имею деньги, я не смею кушать семгу с майонезом. Когда же мне кушать семгу с майонезом?»

Здесь, наконец, уже нет следов двусмысленности. Повторение слов «семга с майонезом» тоже не заключает в себе технику этой остроты, так как оно является не «многократным употреблением» одного и того же материала, а действительным повторением требуемого по содержанию выражения. Мы остаемся некоторое время беспомощными перед этим анализом и захотим, быть может, увильнуть от него, оспаривая за

этим анекдотом, заставившим нас смеяться, характер остроты.

Но что замечательного можно сказать об ответе должника? Что ему поразительным образом придан характер логичности. Но это неправильно; ответ, конечно, нелогичен. Этот человек защищается тем, что, потратив данные ему взаймы деньги на лакомый кусок, он имеет на это право, и с невинным видом спрашивает, когда же он может есть семгу. Но это отнюдь не логичный ответ. Заимодавец упрекает его не в том, что ему захотелось семги как раз в тот день. Он только хочет сказать, что при своем нынешнем затруднительном положении тот вообще не имеет права думать о таких деликатесах. Этот единственно возможный смысл замечания обедневший бонвиван оставляет без внимания и фактически отвечает на что-то другое, как будто не поняв упрека.

Не заложена ли именно в увиливании ответа от неприятного вопроса техника этой остроты? Подобное искажение подлинного смысла, передвигание психологического акцента, можно было бы доказать и в обоих прежних примерах.

Оказывается, что это можно доказать очень легко и таким образом вскрыть подлинную технику остроумия в этих примерах. Со-лье обращает внимание Гейне на то, что общество в девятнадцатом столетии почитает «золотого тельца», как это делали некогда иудеи в пустыне. На это должен был бы последовать, примерно, следующий ответ Гейне: «Да, такова человеческая природа, тысячелетия ничего не изменили», или еще что-нибудь вроде этого, выражающее ‘его согласие с мнением Солье. Но Гейне уклоняется в своем ответе от упомянутых мыслей. Он отвечает не по существу; пользуется двусмысленностью, предоставляемой фразой «золотой телец», чтобы избрать побочный путь. Он выхватывает одну составную часть фразы «телец» и отвечает так, будто на это слово падало ударение в речи Солье: «О, это уже не телец» и т. д

Еще яснее это уклонение в остроте о купании. Этот пример требует графического изображения.

Первый спрашивает: «Ты взял ванну}» Ударение падает на элемент «ванна».

Второй отвечает так, как будто вопрос гласил: «Ты взял ванну?» (С ударением на слове «взял».)

Текст «взял ванну» делает возможным только такое передвигание ударения. Если бы вопрос гласил: «Ты купался?», то, конечно, никакого передвигания не могло быть. Неостроумный ответ был бы тогда таков: «Купался? Что ты подразумеваешь? Я не знаю, что это такое». Техника же этой остроты заключается в перенесении ударения со слова «ванна» на слово «взять»[1][2].

Вернемся к примеру с «семгой с майонезом» как к самому чистому случаю передвигания. Проанализируем новое в этом примере в различных направлениях. Прежде всего мы должны как-нибудь назвать открытую здесь технику. Я предлагаю обозначить ее как передвигание, потому что сущность ее состоит в отклонении хода мыслей, в передвиганий психологического акцента с начальной темы на другую. Затем нам надлежит заняться исследованием того, в каком отношении стоит техника передвигания к способу

выражения остроты. Наш пример «семги с майонезом» указывает нам, что острота, возникающая путем передвигания, в высокой степени независима от словесного выражения. Она зависит не от слова, а от хода мыслей. Чтобы потерять ее, нам недостаточно произвести замену слов, если при этом сохранится смысл ответа. Редукция возможна только в том случае, если мы изменим ход мыслей и заставим лакомку прямо ответить на упрек, которого он сознательно не замечает в таком изложении остроты. Тогда редуцированное изложение будет гласить: «Я не могу отказать себе в том, что мне нравится. А откуда я беру деньги для этого — мне безразлично. Вот мое объяснение тому, почему я именно сегодня ем семгу с майонезом, после того как вы дали мне взаймы деньги». Но это уже была бы не острота, а цинизм.

Очень поучительно будет сравнить эту остроту с другой, очень близкой ей по смыслу.

Один человек, который часто выпивал, добывал себе средства к существованию тем, что давал уроки. Но его порок стал мало-помалу известен, из-за чего он потерял большинство своих клиентов. Один из его друзей решил взяться за его исправление. «Посмотрите, — стал он увещевать бедолагу. — Вы могли бы иметь лучшие уроки в городе, если бы отказались от пьянства. Сделайте это». «Что вы мне предлагаете? — был негодующий ответ. — Я даю уроки, чтобы иметь возможность пить. Должен ли я отказаться пить, с тем чтобы иметь возможность получить уроки?»

Эта острота тоже имеет внешний вид логичности, который бросился нам в глаза в случае «семги с майонезом». Но это уже острота, возникающая не путем передвигания. Это прямой ответ на вопрос. Цинизм, который скрыт в первом случае, здесь откровенно признается. «Пьянство для меня — самое главное» — вот лейтмотив ответа. Техника этой остроты достаточно убога и не может объяснить нам ее воздействия. Она заключается лишь в перестановке одного и того же материала; строго говоря — лишь в трансформацию отношений между средством и целью, то есть между пьянством и получением уроков. Не оттеняя в редукции этого момента, я уничтожаю эту остроту, излагая ее примерно так: «Что это за бессмысленное требование? Главным для меня является пьянство, а не уроки. Уроки для меня только средство, чтобы иметь возможность пить дальше». Таким образом, острота произошла в действительности из способа выражения.

В остроте о купании зависимость остроты от текста («ты взял ванну?») очевидна, и при изменении текста пропадает острота. Здесь техника более сложная и является сочетанием двусмысленности (подвида «е») и передвигания. Текст вопроса допускает двусмысленность, и острота создается потому, что это, скорее, не ответ на поставленный вопрос, а реплика, связанная с побочными мыслями. Соответственно этому мы можем найти редукцию, которая делает возможным существование двусмысленности и все-таки упраздняет остроту только потому, что мы убираем передвигание:

«Ты взял ванну?» — «Что я должен был взять? Ванну? Что это такое?» Но это уже не острота, а неудачное или шутливое преувеличение.

[Соответственно этому аналогичная редукция остроты о «потере головы» гласила бы: «Я потерял голову». — «Каким образом? Ведь она крепко сидит на плечах» (перев.).]

Совсем такую же роль играет двусмысленность в остроте Гейне о «золотом тельце». Она дает возможность при ответе уклониться от описанного хода мыслей, причем такое же уклонение имеет место в остроте о «семге с майонезом», не примыкая в ней так близко к тексту. В редукции речь Солье и ответ Гейне гласили бы примерно так: «Вид этого общества, лебезящего перед человеком только потому, что он богат, живо напоминает мне о поклонении золотому тельцу». А Гейне отвечает: «То, что его так почитают за его богатство, это еще небольшая беда. Вы еще учтите, что ему прощают его глупость за его богатство». Этим при сохранении двусмысленности была бы упразднена острота, возникающая при передвиганий.

Теперь мы должны ответить на возражение, которое может появиться: Как разграничить эти мудреные различия, если они все-таки состоят в тесной связи друг с другом? Не является ли каждая двусмысленность поводом к передвиганию, к отклонению хода мыслей от одного смысла к другому? Или мы должны согласиться с тем, что «двусмысленность» и «передвигание» нужно считать представителями двух различных типов техники остроумия? Конечно, между двусмысленностью и передвиганием существует связь, но она не имеет ничего общего с нашим распознаванием технических приемов остроумия. При двусмысленности острота не содержит в себе ничего, кроме многократного толкования одного слова, что дает слушателю возможность найти переход от одной мысли к другой; причем переход этот можно было бы приблизительно, с некоторой натяжкой поставить наряду с передвиганием. При остроте же, возникающей от передвигания, она сама содержит ход мыслей, полученный от такого передвигания. Передвигание относится здесь к той работе, которая создала остроту, а не к той, которая необходима для ее понимания. Если это различие для нас не очевидно, то мы имеем в редукции верное средство, которое может наглядно показать нам его. Но мы не хотим оспаривать ценность этого возражения. Благодаря ему мы обратим внимание на то, что не должны сваливать в одну кучу психические процессы при образовании остроты (работа остроумия) с психическими процессами при восприятии остроты (работа понимания). Только первые из них являются предметом нашего настоящего исследования.

Существуют ли еще и другие примеры техники передвигания? Их нелегко найти. Чистым примером, которому все же недостает логичности, так сильно подчеркиваемой в нашем образце этой категории острот, можно считать следующую остроту.

«Торговец лошадьми рекомендует покупателю верховую лошадь: «Если вы возьмете эту лошадь и сядете на нее в 4 часа утра, то в 6.30 вы будете в Прессбурге». — «А что я буду делать в Прессбурге в 6.30 утра?». [1][2]

Передвигание здесь произведено блестяще. Торговец упоминает о раннем прибытии в маленький городок, очевидно имея в виду только показать на примере быстроту бега лошади. Покупатель же не обращает внимания на быстроходность лошади, в чем он не сомневается, а входит только в обсуждение чисел, упомянутых в примере. Редукцию этой остроты затем дать нетрудно.

Более сложным представляется другой, очень неясный по своей технике пример, который все же можно квалифицировать как двусмысленность с передвиганием. Эта острота рассказывает об уловке «шадхена» (посредника при заключении брака у евреев) и относится к группе, которой мы еще посвятим много внимания.

«Шадхен заверил жениха, что отца девушки нет в живых. После обручения выясняется, что отец жив, но отбывает тюремное наказание. Жених упрекает шадхена в обмане. «А я что сказал? — говорит тот. — Разве это жизнь?»

Двусмысленность заключается в применении слова «жизнь». Передвигание состоит в том, что шадхен переходит от обычного смысла, противоположностью которому является слово «смерть», к тому смыслу, который имеет это слово в обороте речи «Это не жизнь». Он дает при этом запоздалое объяснение своему тогдашнему утверждению, хотя это неоднозначное толкование именно сюда не подходит. Такая техника очень сходна с техникой остроты о «золотом тельце» и о «ванне». Но здесь следует принять во внимание еще и другой момент, который из-за своей показательности мешает пониманию техники. Можно было бы сказать, что эта острота иллюстрирует характерную для посредников брака смесь лживой дерзости и находчивого остроумия. Но это только показная сторона, фасад

остроты; ее смысл, то есть ее цель — другая. Но сейчас мы не будем останавливаться на попытке создания редукции этой остроты[1].

После этих сложных и трудно поддающихся анализу примеров нам все-таки доставило бы удовлетворение, если бы мы могли распознать в одном случае чистый и ясный пример «остроты, возникшей путем передвигания». [2]

«Проситель приносит богатому барону прошение о выдаче вспомоществования для поездки в Остенде. Врачи рекомендовали ему для восстановления его здоровья морской курорт. «Хорошо, я вам дам немного денег для этой цели, — говорит богач. — Но должны ли вы поехать именно в Остенде, на самый дорогой из всех морских курортов?» — «Господин барон, — звучит обиженный ответ, — ничто не дорого для меня, когда речь идет о моем здоровье».

Такая точка зрения, конечно, правильная, но она неприличная для просителя. Его ответ был дан с точки зрения богатого человека, и ведет он себя так, как будто это свои собственные деньги он должен пожертвовать для своего же здоровья.

Обратимся опять к столь поучительному примеру с «семгой с майонезом». Мы видели в нем тоже только его показную сторону, по которой можно было бы судить о поразительной силе логической мысли. Но благодаря анализу мы узнали, что эта логичность имела целью скрыть недочет мышления, а именно — передвигание хода мыслей. Исходя из этого мы можем, хотя бы путем ассоциации по контрасту, вспомнить о других остротах, которые в противоположность только что упомянутой открыто выставляют напоказ нечто несуразное, бессмыслицу, нелепость. Мы полюбопытствуем узнать, в чем состоит техника таких острот.

Я привожу самый яркий и вместе с тем самый чистый пример всей этой группы. Это опять-таки еврейская острота.

«Исаак был назначен в артиллерию. Он, очевидно, смышленый малый, но непослушен и относится к службе без интереса. Один из его начальников, который был к нему расположен, отвел его как-то в сторону и сказал: «Исаак, ты нам не годишься. Я дам тебе совет: купи себе пушку и работай самостоятельно».

Совет, над которым можно от души посмеяться, является очевидной бессмыслицей. Пушек для продажи не существует, и один человек не может быть самостоятельной вооруженной силой, как это имеет место в торговле. Но для нас ни на одну минуту не подлежит сомнению, что этот совет является не пустой бессмыслицей, а бессмыслицей остроумной, отличной остротой. Но благодаря чему бессмыслица становится, таким образом, остротой?

Нам не придется долго размышлять над этим. Из рассуждений авторов, приведенных во введении, мы могли понять, что в такой остроумной бессмыслице скрывается определенный смысл и что именно этот скрытый смысл превращает бессмыслицу в остроту. Смысл в нашем примере найти легко. Офицер, который дал бессмысленный совет артиллеристу Исааку, только притворяется дурачком, чтобы показать Исааку, как глупо тот себя ведет. Он будто копирует Исаака: «Я хочу теперь дать тебе совет, который точно так же глуп, как и ты». Он примиряется с глупостью Исаака, выпячивает ее и делает основанием для предложения, которое должно отвечать желаниям Исаака. Ведь если бы Исаак владел собственной пушкой и промышлял орудием войны для собственной прибыли, как пригодились бы ему тогда его сообразительность и честолюбие!

Я прерываю анализ этого примера, чтобы показать тот же смысл в бессмыслице на одном более кратком и простом, но менее ярком случае остроты-бессмыслицы.

«Никогда не родиться — было бы самым лучшим уделом для смертных детей человечества». «Но, — прибавляют мудрецы из «Fliegende Blatter», — среди 10000 человек

вряд ли найдется один, который воспользовался бы этим советом».

Современное добавление к древнему мудрому афоризму является очевидной бессмыслицей, которая становится еще более нелепой из-за предусмотрительного «вряд ли». Но эта фраза связана с первым предложением как неоспоримо верное ограничение и может, таким образом, открыть нам глаза на то, что эта приемлемая с благоговением мудрость немногим лучше бессмыслицы. Кто вовсе не родился, тот вообще не является дитятей человечества; для него не существует ни хорошего, ни самого лучшего. Бессмыслица в остроте служит здесь, таким образом, для открытия и изображения другой бессмыслицы, как в примере с артиллеристом Исааком.

Я могу присоединить сюда третий пример. По своему содержанию он вряд ли заслуживал бы подробного изложения, которого требует. Но он особенно отчетливо демонстрирует опять-таки применение бессмыслицы в остроте для отображения другой бессмыслицы.

«Один человек, уезжая, поручил дочь своему другу с просьбой, чтобы во время его отсутствия тот охранял ее добродетель. Отец вернулся спустя несколько месяцев и нашел дочь беременной. Разумеется, он стал упрекать своего друга. Тот же никак не мог объяснить себе, как произошел этот несчастный случай. «Где она спала?» — спросил наконец отец. — «В комнате с моим сыном». — «Но как же ты мог позволить ей спать в одной комнате с твоим сыном, после того как я просил тебя охранять ее?» — «Но между ними была ширма. Там была кровать твоей дочери, тут — кровать моего сына, а между ними ширма». — «А если твой сын заходил за ширму?» — «Разве что так, — сказал второй задумчиво. — Тогда это было возможно».

От этой весьма малоудачной остроты по ее остальным качествам нам легче всего перейти к редукции. Она, очевидно, имеет такой смысл. Ты не имеешь никакого права упрекать меня. Как ты мог быть так глуп, чтобы оставить свою дочь в доме, где она постоянно должна была жить в обществе молодого человека? Разве возможно постороннему человеку при таких обстоятельствах нести ответственность за добродетель девушки? Кажущаяся глупость друга здесь является, таким образом, только отображением глупости отца. Редукцией мы устранили нелепость в остроте, а с ней упразднили и саму остроту. От самой «нелепости» мы не избавились. Она находит себе другое место с помощью предложения, редуцирующего ее смысл.

Теперь мы можем попытаться произвести редукцию и остроты о пушке. Офицер должен был бы сказать: «Исаак, я знаю, что ты смышленый делец. Но я говорю тебе, что ты допускаешь большую глупость, не понимая, что на военной службе нельзя вести себя так, как в деловой жизни, где каждый работает на свой риск, конкурируя с другими. На военной службе необходимо подчиняться и действовать сообща».

Таким образом, техника приведенных острот-бессмыслиц заключается действительно в том, что нам преподносится нелепость, бессмыслица, смысл которой заключается в наглядном изображении какой-то другой бессмыслицы и нелепости.

Имеет ли употребление бессмыслицы в технике остроумия всякий раз такое значение? Я привожу еще один пример, который отвечает на этот вопрос в положительном смысле.

«Когда Фокиона однажды после речи наградили аплодисментами, он, обратясь к своим друзьям, спросил: «Разве я сказал что-нибудь нелепое?»

Этот вопрос звучит, как бессмыслица. Но мы вскоре понимаем его смысл. «Разве я сказал что-нибудь такое, что могло понравиться этому глупому народу? Я, собственно, должен был бы стыдиться этого одобрения: если мое высказывание понравилось глупцам, значит оно само было не очень-то разумно».

Но другие примеры могут указать нам на то, что бессмыслица очень часто употребляется в технике остроумия, не служа цели изображения другой бессмыслицы.

«Одного известного университетского преподавателя, который обычно обильно уснащал остротами свой малонравившийся слушателям специальный предмет, в день рождения его младшего сына поздравили с тем, что ему было дано в удел счастье иметь ребенка уже в таком преклонном возрасте. «Да, — возразил он человеку, желавшему ему счастья. — Поразительно, что могут произвести человеческие руки».

Этот ответ кажется особенно бессмысленным и неуместным. Детей называют ведь благословением бога в противоположность творениям человеческих рук. Но сейчас же нам приходит в голову, что этот ответ имеет смысл, причем смысл скабрезный. Здесь нет и речи о том, что счастливый отец хочет притвориться глупым, чтобы назвать глупым что-то или кого-то. Кажущийся бессмысленным ответ действует на нас ошеломляюще, смущающе, как мы сказали бы вместе с авторами, писавшими об остроумии. Мы слышали, что авторы усматривали все действие таких острот в смене «смущения и внезапного уяснения». Мы попытаемся позже создать свое суждение об этом. Пока же удовольствуемся лишь тем, что отметим: техника этой остроты заключается в преподнесении нам такого смущающего, бессмысленного ответа.

, Совсем особое место среди этих острот-бессмыслиц занимает острота Лихтенберга. Он удивился, что у кошек вырезаны две дары как раз в том месте их шкурки, где у них должны быть глаза. Удивляться чему-то само собой разумеющемуся, чему-то, что может быть объяснено только идентичными же словами, является, конечно, нелепостью. Это напоминает об одном всерьез принимаемом восклицании у Мишле, которое, насколько я помню, звучит приблизительно так: «Как хорошо все устроено в природе, что ребенок, как только он появляется на свет, имеет мать, готовую принять его на свое попечение!» Фраза Мишле — действительно нелепость, фраза же Лихтенберга — острота, которая пользуется нелепостью для определенной цели, за которой что-то скрывается. Что именно? Этого мы, конечно, не можем указать в данный момент.

Из двух групп примеров мы уже узнали, что работа остроумия пользуется двумя отклонениями от нормального мышления — сгущением и бессмыслицей — как техническими приемами для создания остроумного выражения. Мы, конечно, вправе ожидать, что и другие ошибки мышления могут найти такое же применение. Действительно, можно указать несколько примеров такого рода.

«Один гражданин пришел в кондитерскую и приказал подать ему торт, но затем отдал его обратно и потребовал вместо него стаканчик ликера. Он выпил его и собрался уйти не заплатив, но владелец лавки задержал его. «Что вам угодно от меня?» — «Вы должны заплатить за ликер». — «Ведь я отдал вам за него торт». — «Но ведь вы за него тоже не заплатили». — «Но веда я его и не ел».

И этот рассказ имеет видимость логичности, которая, как мы уже знаем, служит удобным фасадом для ошибки мышления. Ошибка заключается, очевидно, в том, что хитрый покупатель создает между возвращением торта и получением ликера соотношение, которого на самом деле не существовало. Суть вещей распадается, наоборот, на два процесса, которые для продавца друг от друга независимы и только по собственному предложению покупателя стоят в соотношении замены одного другим. Он сначала взял и возвратил торт, за который он, следовательно, ничего не должен заплатить, затем он берет ликер и за него он должен заплатить. Можно сказать, что покупатель двусмысленно употребляет выражение «за него», правильнее говоря, он создает с помощью двусмысленности связь, не имеющую фактически места[1].

Теперь нам представляется удобный случай сделать немаловажное признание. Мы занимаемся здесь исследованием техники остроумия на примерах и должны, следовательно, быть уверены, что выбранные нами примеры действительно являются истинными остротами. Но дело обстоит таким образом, что в целом ряде случаев мы колеблемся, следует ли называть соответствующий пример остротой или нет. И в нашем распоряжении не будет

такого критерия до тех пор, пока само исследование не даст нам его. Расхожее мнение ненадежно и само нуждается в проверке своей правильности. При решении выдвинутого нами вопроса мы не можем опереться ни на что иное, как только на чутье, которое мы понимаем в том смысле, что судим о чем-то согласно уже существующим определенным критериям, еще недоступным нашему пониманию. Ссылку на это чутье мы не будем выдавать за достаточное обоснование. Мы сомневаемся, должны ли считать последний пример остротой, софистической остротой или просто софизмом. Кроме того, мы не знаем еще, в чем заключается характер остроты.

Наоборот, нижеследующий пример, который выявляет, так сказать, более грубую ошибку мышления, является несомненной остротой. Это опять-таки история с посредником брака.

«Шадхен защищает девушку, которую он предлагает в качестве невесты, от недостатков, отмечаемых молодым человеком. «Теща мне не нравится, — говорит претендент в женихи. — Она ехидный, глупый человек». — «Ведь вы женитесь не на теще, а на дочери». — «Да, но она уже немолода и лицом нехороша». — «Это ничего, зато тем более она будет вам верна». — «Денег там тоже не много». — «А разве вы женитесь на деньгах? Вы ведь хотите иметь жену». — «Но она к тому же еще и горбата!» — «А что же вы хотели? Чтоб она не имела ни одного недостатка?»

Таким образом, речь идет, действительно, о немолодой, некрасивой девушке с небольшим приданым, причем у нее отталкивающая мать, и, кроме того, она награждена безобразным уродством. Это, конечно, условия, отнюдь не заманчивые для заключения брака. Но посредник умеет при указании на каждый отдельный из этих недостатков посмотреть на него с той точки зрения, которая позволяет с ним примириться. Лишь горб он оценивает как недостаток, который нужно простить, потому что он единственный. И здесь налицо видимость логичности, которая характерна для софизма и которая должна скрыть ошибку мышления. Девушка имеет очевидные недостатки, причем несколько таких, которые можно простить, и лишь один недостаток простить нельзя. Она не подходит для брака. Но посредник ведет себя таким образом, как будто каждый отдельно взятый недостаток устраняется его возражением, в то время как в действительности каждый из них в некоторой степени обесценивает выгоды брака, а все вместе суммируются в общее неблагоприятное впечатление. Посредник ловко парирует указание на каждый отрицательный фактор в отдельности и мешает их суммировать.

Та же ошибочность мышления является ядром другого софизма, по поводу которого можно много смеяться, но можно и сомневаться, вправе ли мы называть его остротой.

«А. взял у В. медный котел. После того как котел был возвращен, В. предъявил А. иск, так как в котле он обнаружил большую дыру, из-за которой он стал негоден для употребления. А. защищается: «Во-первых, я вообще не брал котла у В.; во-вторых, в котле уже была дыра, когда я взял его у В.; в-третьих, я вернул котел в целости». Каждое возражение в отдельности само по себе хорошо, но взятые вместе они исключают друг друга. А. обсуждает изолированно то, что следует рассматривать в связи друг с другом, то есть так же, как отводит посредник недостатки невесты. Можно также сказать, что А. ставит «и» в том месте, где возможно только «либо-либо».

Другой софизм мы находим в следующей истории с посредником брака.

«Жених замечает, что у невесты одна нога короче другой и она хромает. Шадхен вступает с ним в спор. «Вы неправы. Предположите, что вы женитесь на женщине со здоровыми, одинаковыми конечностями. Какой вам расчет? Вы ни на одну минуту не будете спокойны, опасаясь что она может упасть, сломать себе ногу и остаться хромой на всю жизнь. А потом боль, волнения, расходы на врача! Если же вы женитесь на этой девушке, то с вами этого не может случиться, так как здесь вы имеете уже готовый результат».

Видимость логики здесь очень невелика, и никто не захочет отдать предпочтение уже случившемуся несчастью перед несчастьем, которое еще только может быть произойдет. Ошибку, содержащуюся в ходе мысли, легче выявить на другом примере — на истории, в изложении которой я не могу избежать жаргона.

«В храме в Кракове сидит великий раввин N. и молится со своими учениками. Внезапно он издает крик и на вопрос своих озабоченных учеников отвечает: «Только что умер великий раввин L. в Лемберге». Община объявляет траур по умершему. В течение ближайших нескольких дней опрашиваются прибывающие из Лемберга, как умер раввин, чем он был болен, но они ничего не знают об этом, так как оставили его в наилучшем самочувствии. Наконец, выясняется вполне определенно, что раввин L. не умер в тот момент, когда раввин N. телепатически почувствовал его смерть, и что он жив до сих пор. Иноверец воспользовался удобным случаем, чтобы подтрунить над учеником краковского раввина по поводу этого события. «Большой позор для вашего раввина, что он увидел тогда раввина L. умирающим в Лемберге. Этот человек жив и поныне». «Это ничего, — возражает ученик. — Взгляд из Кракова до Лемберга был все же великолепен».

Здесь открыто признается общая двум последним примерам ошибка мышления. Фантастическое представление безо всякого зазрения оценивается выше реальности. Взгляд через пространство, отделяющее Краков от Лемберга, был бы импозантным телепатическим актом, если бы он передал нечто действительно происшедшее. Но это не важно для ученика. Ведь существовала все-таки возможность, что раввин L. умер в Лемберге в тот момент, когда краковский раввин провозгласил о его смерти. Ученик же передвинул акцент с условия, при котором поступок учителя был бы достоин удивления, на безусловное удивление этим поступком. «In magnis rebus voluisse sat est» свидетельствует о подобной точке зрения. Как в этом примере реальность не принимается во внимание и ей предпочитается возможность, так и в предыдущем примере посредник брака предлагает жениху принять во внимание, что женщина из-за несчастного случая всегда может стать хромой, и оценивает эту возможность как нечто более значительное, в сравнении с чем то обстоятельство, что она уже хромая, отступает на задний план.

К этой группе софистических ошибок мышления примыкает другая очень интересная группа, в которой ошибку мышления можно назвать автоматической. Быть может, это только каприз случая, что все примеры этой новой группы, которые я приведу, относятся опять-таки к историям с шадхенами.

«Шадхен привел с собой для переговоров о невесте помощника, который должен был подтверждать все его сведения. «Она стройна, как ель», — говорит шадхен. «Как ель», — повторяет его эхо. «А глаза у нее такие, что их нужно посмотреть». «Ах, какие глаза у нее», — подтверждает эхо. «А образована она, как никакая другая девушка». — «И как образована!» — «Правда, — признается посредник, — она имеет небольшой горб». — «Но зато какой горб», — подхватывает опять эхо».

Другие истории вполне аналогичны, но более остроумны.

«Жених при знакомстве с невестой неприятно поражен и отводит посредника в сторону, чтобы сообщить ему о недостатках, которые он нашел в невесте. «Зачем вы привели меня сюда? — тихо спрашивает он с упреком. — Она отвратительна и стара, она косит; у нее плохие зубы и слезящиеся глаза…» — «Вы можете говорить громко, — вставляет посредник, — она и глуха еще».

«Жених делает первый визит в дом невесты вместе с посредником. В то время, когда они ожидают в гостиной появления семьи, посредник обращает его внимание на стеклянный шкаф, в котором выставлена напоказ серебряная утварь. «Взгляните сюда. По этим вещам вы можете судить, как богаты эти люди». — «А разве невозможно, — спрашивает недоверчивый молодой человек, — что эти вещи взяты взаймы только для этого случая и с целью произвести впечатление богатства?» — «Как такое пришло вам в голову? — возражает посредник. — Разве можно доверить что-нибудь этим людям!»

Во всех трех случаях происходит одно и то же. Человек несколько раз подряд одинаково реагирует на вопросы. Затем продолжает реагировать таким же образом и тогда, когда его ответы начинают противоречить тем целям, которые он преследует. Он не понимает, что необходимо приспособляться к требованиям ситуации и поддается автоматизму привычки. Так, помощник посредника в первом рассказе понимает, что его взяли с собой для поддержки своего господина, когда тот нахваливает предлагаемую невесту. И он усердно выполнял возложенную на него задачу, усиливая своим повторением указываемые положительные черты невесты. Но затем он по инерции подчеркивает и ее робко признаваемый горб, значение которого он должен был бы преуменьшить. Во втором рассказе посредник так углублен в перечисление женихом недостатков и пороков невесты, что и сам дополняет их список дефектом, которого жених не заметил, хотя это, конечно, не входит в круг его обязанностей и намерений. В третьем рассказе посредник настолько одержим рвением убедить молодого человека в богатстве этой семьи, что он в одном только пункте доказательства этому приводит такой довод, который уничтожает все его старания. Повсюду автоматизм берет верх над целесообразным и своевременным изменением мышления и выражений.

Это легко понять, но это же должно сбить нас с толку, если эти три истории можно назвать комическими по такому же праву, по какому мы их привели в качестве остроумных. Открытие психического автоматизма принадлежит к технике комического, как и всякое разоблачение, когда человек сам себя выдает. Неожиданно мы очутились перед проблемой отношения остроумия к комизму, хотя мы думали обойти ее (см. введение). Являются ли эти истории только комическими, но в то же время не остроумными? Работает ли здесь комизм теми же средствами, что и остроумие? И опять-таки: в чем заключается особый характер остроумия?

Мы должны придерживаться того взгляда, что техника последней исследованной нами группы острот заключается не в чем ином, как в преподнесении «ошибок мышления». Но мы вынуждены признать, что их исследование привело нас скорее к затемнению вопроса, чем к выяснению его. И все-таки будем продолжать надеяться, что полное изучение технических приемов остроумия приведет нас к некоторым данным, которые послужат исходным пунктом для дальнейших рассуждений.

Ближайшие примеры остроумия, на которых мы будем базировать наше дальнейшее исследование, не представят больших трудностей. Их техника нам уже знакома.

Вот, например, острота Лихтенберга:

«Январь — это месяц, когда люди приносят своим друзьям добрые пожелания; остальные месяцы — это те, в течение которых эти пожелания не исполняются».

Так как эти остроты следует назвать скорее тонкими, чем удачными и они пользуются малоэнергичными приемами, то мы хотим усилить получаемое от них впечатление, умножая их число.

«Человеческая жизнь распадается на две половины: в течение первой половины люди стремятся вперед ко второй, а в течение второй стремятся обратно к первой».

«Жизненное испытание состоит в том, что человек испытывает то, чего не хотел испытывать». (Оба примера принадлежат К. Фишеру.)

Эти примеры напоминают нам рассмотренную раньше группу, особенностью которой является «многократное применение одного и того же материала». Особенно последний пример дает нам повод поставить вопрос: почему мы не включили его в эту прежнюю группу, вместо того чтобы приводить его в связи с новой группой? Испытание снова описывается посредством самого себя, как в другом месте ревность. И это указание я не буду особенно оспаривать. Но я полагаю, что в двух других примерах, имеющих аналогичный характер, другой новый момент является более поразительным и многозначительным, чем многократное употребление одного и того же слова, которому здесь недостает даже намека на двусмысленность. А именно, я хочу подчеркнуть, что здесь созданы новые и неожиданные единства, новые отношения представлений друг к другу и определение одного понятия с помощью другого или их отношением к общему третьему понятию. Я назвал бы этот процесс «унификацией». Он, очевидно, аналогичен сгущению, поскольку формулируется теми же словами. Например, две половины человеческой жизни можно описать при помощи открытого между ними взаимоотношения: в течение первой половины стремятся вперед ко второй, а в течение второй стремятся обратно к первой. Это, точнее говоря, два очень сходных друг другу отношения, взятых для изображения. Сходству отношений соответствует сходство слов, которое может напомнить нам о многократном употреблении одного и того же материала.

Я хочу воспользоваться ранее упомянутым своеобразным негативным отношением остроты к загадке (то, что скрыто в остроте, дано в загадке, и наоборот), чтобы описать «унификацию» лучше, чем это позволяют сделать вышеприведенные примеры. Многие из загадок, сочинением которых занимался философ Г.Т. Фехнер, после того как он потерял зрение, отличаются в высокой степени унификацией, придающей им особую прелесть. Такова, например, загадка № 203 (Ratselbuchlein von D-г Mises. Vierte vermehrte Auflage. Год издания не указан).

«Die beiden ersten finden ihre Ruhestatte

Im Paar der andern, und das Ganze macht ihr Bette».

О двух парах слогов, которые нужно отгадать, не сказано ничего, кроме их отношения друг к другу и кроме отношения всего в целом к первой паре слогов (разгадка: Totengraber). Или следующие два примера, в которых описание происходит путем указания отношения к одному и тому же или слегка модифицированному третьему:

№ 170. Die erste Silb’hat Zahn’ und Haare,

Die zweite Zahne in den Haaren.

Wer auf den Zahnen nicht hat Haare

Vom Ganzen kaufe keine Ware. (Rosskamm.)

№ 168. Die erste Silbe frisst,

Die andere Silbe isst,

Die dritte wird gefressen

Das ganze wird gegessen. (Sauerkraut.)

Наибольшая унификация содержится в загадке Шлейермахера, которую нельзя не назвать остроумной:

Von der letzten umschlungen

Schwebt das vollendete Ganze

Zu den zwei ersten empor. (Galgenstrick.)

В большинстве загадок, в которых искомое слово расчленяется на слоги, унификация отсутствует. То есть признак, по которому нужно отгадать один из слогов, совершенно независим от признака, данного для второго, третьего слога, и от опорных точек, по которым можно отгадать все в целом.

Прекрасным примером унификационной остроты, не нуждающейся в пояснении, является следующая:

Француз Ж.Б. Руссо, слагавший ода, написал «Оду потомству» (a la posterite); Вольтер нашел, что стихотворение это по своей ценности отнюдь не имеет достаточных оснований дойти до потомства и сказал остроумно: «Это стихотворение не дойдет по своему адресу». (По К. Фишеру.)

Последний пример может обратить наше внимание на то, что по существу унификация является тем моментом, который лежит в основе так называемых находчивых острот. Находчивость состоит ведь в переходе от обороны к агрессивности, в «повороте острия от себя в сторону противника», в «отплате тою же монетой»; следовательно, в создании неожиданного единства между атакой и контратакой.

«Пекарь говорит трактирщику, у которого нарывает палец: «Он, вероятно, попал в твое пиво?» — «Этого не было, но мне под ноготь попала одна из твоих саек». (По Уберхорсту. Das Komische, II. 1900.)

«Светлейший князь объезжает свои владения и замечает в толпе человека, очень похожего на его собственную высокую персону. Он подозвал его и спросил, служила ли его мать когда-либо в доме князя. «Нет, ваша светлость, — гласил ответ, — мать не служила. Но там служил мой отец».

«Герцог Карл Вюртембергский во время одной из своих верховых прогулок случайно натолкнулся на красильщика, занятого своим делом. «Можешь ли ты покрасить мою белую лошадь в синий цвет», — спросил его герцог и получил ответ: «Конечно, ваша светлость, если она выдержит температуру кипения!»

В этих отличных «поездках на обратных», в которых на бессмысленный вопрос отвечают столь же невозможным условием, принимает участие и такой технический момент, который отсутствовал бы, если бы красильщик ответил: «Нет, ваша светлость; я боюсь, что лошадь не выдержит температуры кипения».

В распоряжении унификации имеется еще и другой, особенно интересный прием — присоединение при помощи союза и, которое означает связь. И мы понимаем его не иначе. Например, Гейне рассказывает в «Путешествии на Гарц» о городе Геттингене: «Вообще геттингенских жителей можно разделить на студентов, профессоров, филистеров и скот». Мы понимаем это сопоставление именно в прямом смысле, который еще резче подчеркивается добавлением Гейне: «Все они не многим различаются между собой». Или вот Гейне говорит о школе, где он должен был переносить «латынь, побои и географию». Это присоединение, которое более чем понятно, так как побои поставлены посредине между учебными предметами, говорит нам, что отношение ученика к побоям следует распространить и на занятия по латыни и географии.

У Липпса мы находим среди примеров «остроумного перечисления» («Koordination») стих, очень близкий по духу словам Гейне «студенты, профессора, филистеры и скот»:

«С трудом и вилкой мать вытащила его из соуса»; как будто труд был инструментом, подобно вилке, добавляет Липпс, поясняя[1][2]. Но создается впечатление, как будто этот стих совсем неостроумен, а только очень комичен. В то время, как гейневское присоединение несомненно остроумно. Быть может, мы впоследствии вспомним об этих примерах, когда нам больше не нужно будет избегать проблемы соотношения комизма и остроумия. –

На примере с герцогом и красильщиком мы заметили, что их диалог остался бы остротой, возникшей путем унификации, и в том случае, если бы ответ красильщика гласил: «Нет, я боюсь, что лошадь не выдержит температуры кипения». Но ответ гласил: «Да, ваша светлость, если она выдержит температуру кипения». В замене уместного слова «нет» неуместным по здравому смыслу «да» и заключается новый технический прием остроумия, употребление которого мы проследим на других примерах. Одна из приведенных К. Фишером острот более проста. Фридрих Великий услышал об одном силезском проповеднике, о котором говорят, что он общается с духами. Фридрих приказал этому человеку прийти к нему и встретил его вопросом: «Умеете ли вы заклинать духов?» Ответ был таким: «Так точно, ваше величество, но они не приходят». Здесь вполне очевидно, что прием остроумия заключается в замене единственно возможного «нет» противоположным ему «да». Чтобы произвести эту замену, к слову «да» должно быть присоединено «но»; то есть «да» и «но» по смыслу тождественны «нет».

Это изображение при помощи противоположности, как мы его называем, служит работе остроумия в различных продукциях. В следующих двух примерах оно выступает в чистом виде.

Гейне: «Эта дама во многих отношениях подобна Венере Милосской: она так же чрезвычайно стара, тоже не имеет зубов и имеет несколько белых пятен на желтоватой поверхности своего тела».

Это изображение отвратительной внешности при помощи аналогии ее с прекрасным. Такие аналогии можно проводить, конечно, только между двусмысленно выраженными

качествами или второстепенными чертами. Последнее относится ко второму примеру:

«Лихтенбёрг: Великий дух.

Он объединил в себе качества великих мужей. Он держал голову криво, как Александр, всегда поправлял волосы, как Цезарь, мог пить кофе, как Лейбниц, и когда он однажды прочно сидел в кресле, то забыл о еде и питье, как Ньютон, и его должны были будить, как этого последнего; свой парик он носил, как д-р Джонсон, и пуговица от брюк была всегда у него расстегнута, как у Сервантеса».

Особенно хороший пример изображения с помощью противоположности, в котором абсолютно не имеет места употребление двусмысленных слов, привезен Фальком из его поездки в Ирландию.

«Место действия — кабинет восковых фигур мадам Тюссо. И здесь имеется проводник, сопровождающий общество, в котором и стар и млад, от фигуры к фигуре со своими объяснениями. «Это Дюк Веллингтон и его лошадь». После этого одна молодая девушка задает вопрос: «А какая из них Дюк Веллингтон и какая — его лошадь?» — «Как вам будет угодно, дитя мое, — гласит ответ. — Вы заплатили деньги, и выбор принадлежит вам».

Редукция этой ирландской остроты должна была бы звучать так: «Как не стыдно предлагать обозрению публики эти восковые фигуры! Ведь в них нельзя отличить лошадь от всадника!» (Шутливое преувеличение.) «И за это платят хорошие деньги!» Это негодующее выражение драматизируется, подкрепляется небольшими подробностями, вместо публики выступает одна дама, фигурой всадника выбирается индивидуально столь популярная в Ирландия личность герцога Веллингтона. Бесстыдство же владельца или проводника, который вытягивает у людей деньги из кармана и не дает взамен ничего достойного, изображается путем противоположности, с помощью речи, в которой он представляется как добросовестный делец, уважающий права публики, приобретенные ею после уплаты денег. Теперь можно также отметить, что техника этой остроты совсем не проста. Найдя путь к тому, как показать обманщика добросовестным, эта острота является примером изображения при помощи противоположности. Но повод, по которому острота прибегает к этому изображению, требует от нее совсем другого: она отвечает деловой солидностью там, где от нее ожидают объяснения сходства фигур, и является, таким образом, примером передвигания. Техника этой остроты заключается в комбинации обоих приемов.

От этого примера легко перейти к небольшой группе, которую можно было бы назвать остротами, возникающими путем преувеличения. В них «да», которое было бы уместно в редукции, заменяется отрицанием «нет». Но это «нет» равносильно по своему содержанию даже усиленному «да». И наоборот: «нет» заменяется таким же «да». Отрицание стоит на месте утверждения с преувеличением; такова, например, эпиграмма Лессинга[1]:

«Прекрасная Галатея! Говорят, что она красит свои волосы в черный цвет?» — «О, нет: ее волосы были уже черны, когда она их купила».

Или мнимая ехидная защита книжной мудрости Лихтенбергом:

«Есть многое на небе и земле,

Что и во сне, Горацио, не снилось

Твоей учености», — сказал презрительно Гамлет.

Лихтенберг знает, что это определение далеко не меткое, так как оно не реализует всего того, что можно возразить против ученой мудрости. Поэтому он прибавляет еще недостающее суждение. «Но и в учености есть многое такое, чего нет ни на небе, ни на земле». Его изложение подчеркивает, чем вознаграждается книжная мудрость за порицаемый Гамлетом недостаток, но в этом вознаграждении заключается второй, еще больший упрек.

Еще прозрачнее, хотя и более грубы, две еврейские остроты, так как они свободны от всякой примеси передвигания.

«Два еврея разговаривают о купании. «Я ежегодно купаюсь один раз, — говорит один

из них, — даже если это не нужно».

Ясно, что таким хвастливым уверением в своей чистоплотности он уличает себя в неопрятности.

«Один еврей замечает остатки пищи на бороде у другого. «Я могу сказать тебе, что ты вчера ел». — «А ну-ка, скажи». — «Чечевичную похлебку». — «Неправда, я ее ел позавчера».

Великолепной остротой, которая создана путем преувеличения и легко может быть отнесена к изображениям при помощи противоположности, является следующая:

«Король, снизойдя, посещает хирургическую клинику и присутствует на праводимой профессором ампутации ноги. Отдельные стадии этой операции король сопровождает громкими выражениями своего королевского благоволения: «Браво, браво, мой милый профессор». По окончании операции профессор подходит к королю и спрашивает с глубоким поклоном: «Прикажете, ваше величество, ампутировать и вторую ногу?»

То, о чем думал про себя профессор во время королевского одобрения, можно выразить примерно следующими словами: «Все это производит такое впечатление, будто я ампутирую ногу этому бедняге по королевскому указу и только ради королевского благоволения. Одаако в действительности у меня другие основания для этой операции». Но когда он подаодит к королю, то высказывает противоположную мысль: «Я не имею никаких других оснований для производства этой операции, кроме указа вашего величества. Высказанное мне одобрение так осчастливило меня, что я ожидаю только приказания вашего величества, чтобы ампутировать и здоровую ногу!» Такой анализ позволяет понять то, о чем он думает и о чем может говорить. Эта противоположность есть невероятное преувеличение.

Изображение при помощи противоположности является, как мы видим на этих примерах, часто употребляемым и очень энергичным приемом техники остроумия. Но мы должны не проглядеть и другого момента, заключающегося в том, что эта техника свойственна отнюдь не одному только остроумию. Когда Марк Антоний, произнеся на форуме длинную речь о погибшем Цезаре и завоевав у слушателей расположение, опять бросает, наконец, фразу: «Брут — достойный уважения человек», то он знает, что народ крикнет ему в ответ только истинный смысл его слов:

«Они изменники — эти достойные уважения люди».

[Аналогичной техникой пользуется Шуйский в «Борисе Годунове» Пушкина:

… Какая честь для нас, для всей Руси!

Вчерашний раб, татарин, зять Малюты,

Зять палача и сам в душе палач,

Возьмет венец и бармы Мономаха… — Перев.]

Или когда «Simplizissimus» переписывает собрание неслыханных сальностей и цинизмов, как выражения из «Gerniitsmenschen» («Нравственные люди»), то это тоже изображение при помощи противоположности. Но это называют иронией, а не остротой. Иронии не свойственна никакая другая техника, кроме техники изображения при помощи противоположности[1]. Кроме того, говорят и пишут об иронической остроте. Таким образом, нельзя больше сомневаться в том, что одна техника недостаточна для характеристики остроты. К технике должно присоединиться еще нечто другое, чего мы до сих пор не открыли. Но, с другой стороны, все-таки неоспоримо, что с упразднением техники исчезает и острота. A priori может показаться трудным объединить друг с другом оба этих спорных пункта, которые добыты нами для объяснения остроумия.

Если изображение при помощи противоположности относится к техническим приемам остроумия, то мы, конечно, вправе ожидать, что остроумие может использовать и противоположный прием, то есть изображение при помощи сходного и родственного. Продолжение нашего исследования действительно покажет нам, что это является техникой

новой, совершенно особой обширной группы острот по смыслу. Мы определим своеобразность этой техники гораздо точнее, если вместо изображения при помощи «родственного» скажем: изображение при помощи принадлежащих друг другу или находящегося в связи друг с другом понятий. Мы сделаем почин последней характеристикой и поясним ее сейчас же примером.

В одном американском анекдоте говорится, что двум не очень щепетильным дельцам удалось рядом смелых предприятий создать себе довольно большое состояние, после чего их стремление было направлено на то, чтобы войти в высшее общество. Среди прочего им казалось вполне целесообразным заказать свои портреты самому дорогому и знаменитому художнику, каждое произведение которого считалось событием. На большом вечере эти драгоценные портреты были показаны впервые. Хозяева подвели весьма влиятельного критика и знатока искусства к стене, на которой висели оба портрета, рассчитывая услышать от него мнение, полное одобрения и удивления. Критик долго смотрел на портреты, потом покачал головой, как будто ему чего-то не хватало, и спросил только, указывая на свободное место между двумя портретами: «А где же Спаситель?» Или: «Я не вижу здесь изображения Спасителя».

Смысл этой фразы ясен. Здесь опять идет речь об изображении чего-то, что не должно быть выражено прямо. Каким образом осуществляется это «непрямое изображение»? При помощи целого ряда легко возникающих ассоциаций и заключений мы проследим путь изображения этой остроты в обратном направлении.

Вопрос «Где Спаситель или изображение Спасителя?» позволяет нам догадаться, что вид обоих портретов напоминает говорящему подобное же, известное и ему и нам изображение Спасителя между двумя другими портретами. Такой случай возможен только один: распятый Христос, висящий между двумя разбойниками. Недостающий элемент подчеркивается остротой. Сходство же заключается в оставленных в остроте без внимания портретах, находящихся справа и слева от Спасителя. Оно может состоять только в том, что и демонстрируемые в салоне портреты — суть портреты разбойников. Критик, таким образом, хотел, но не мог сказать примерно следующее: «Вы — пара грабителей». Подробнее: «Какое мне дело до ваших портретов? Я знаю только, что вы — пара грабителей». И он сказал это путем некоторых ассоциаций и умозаключений. Этот путь мы называем намеком.

Мы тотчас вспоминаем, что уже встречали намек при рассмотрении двусмысленности. Иногда из двух значений, выраженных одним и тем же словом, одно, как более частое и более употребительное, выступает на первый план и прежде всего приходит нам в голову. В то же время другое, более отдаленное, отступает на задний план. Такой случай мы и называем двусмысленностью с намеком. В целом ряде исследованных нами до сих пор примеров мы заметили, что техника их вовсе не проста, и рассматривали намек как усложняющий ее момент. (Например, сравните остроту о жене, составленную путем перестановки, где жена немного прилегла и при этом много заработала. Или остроту-бессмыслицу при поздравлении по поводу рождения младшего сына, где отец удивляется тому, что могут произвести человеческие руки.)

В американском анекдоте мы имеем намек, свободный от двусмысленности и в качестве характерной черты его находим замену одного представления другим, находящимся с ним в связи. Легко догадаться, что связь эта может реализоваться более чем одним способом. Чтобы не потеряться в этом множестве видов, мы будем обсуждать только резко выраженные вариации и иллюстрировать их лишь немногими примерами.

Реализуемая для замены связь может быть только созвучием, так что этот подвид аналогичен каламбуру при произнесении острот вслух. Но это не созвучие двух слов, а созвучие фраз, характерных оборотов речи и т. п.

Например, Лихтенбергу принадлежит изречение «Новый курорт хорошо лечит». Оно напоминает нам о поговорке «Новая метла хорошо метет». У них тождественны первое и третье слова и вся структура предложения. Это изречение возникло в голове остроумного мыслителя, вероятно, как подражание известной поговорке. Изречение Лихтенберга является, таким образом, намеком на поговорку. С ее помощью нам указывается на нечто, что не высказывается прямо; а именно: в работе курортов участвует еще и другой, временной момент, а не только теплые воды, целебные свойства которых постоянны.

Подобным же образом вскрывается технически и другая шутка или острота Лихтенберга: «Девочка, которой четыре моды». Это созвучно с определением возраста «четыре года», и было, может быть, первоначально опиской в этом определении. Но замена словом «мода» слова «годы» для определения возраста женщин является удачным приемом.

Связь может состоять в тождестве вплоть до единичной небольшой модификации. Эта техника параллельна опять-таки словесной технике. Оба вида остроумия вызывают почти одно и то же впечатление; однако их можно отличить друг от друга по процессам, происходящим при работе остроумия.

Вот пример такой словесной остроты или каламбура.

Великая, но известная не только объемом своего голоса певица Мария Свит[1] была обижена тем, что название театральной пьесы, инсценированной по известному роману Ж. Верна, послужило намеком на ее безобразную внешность[2]: «Путешествие вокруг Свит за 80 дней».

Или слова «Что ни сажень — то королева», которые являются модификацией известного шекспировского выражения «Что ни дюйм — то король», служат намеком на эту цитату и сказаны про одну знатную даму, пережившую свое величие. В действительности, можно было бы немного возразить, если бы кто-нибудь захотел отнести эту остроту к сгущению с модификацией или к заместительному образованию (сравните tete-a-bete).

Об одном человеке, имеющем высокие устремления, но своеобразном в достижении своих целей и своенравном, кто-то из его друзей сказал: «Он набитый идеалист». «Он набитый дурак» — общеупотребительный оборот речи. На него и намекает эта модификация и на его смысл она сама претендует. И здесь технику тоже можно описать как сгущение с модификацией.

Почти невозможно отличить намек с модификацией от сгущения с заместительным образованием, когда модификация ограничивается изменением букв, как, например, в слове «дихтерит» (Dichter — поэт). Намек на страшную заразу «дифтерит» изображает бездарное поэтическое творчество тоже как нечто опасное в общественном отношении.

Отрицательные приставки дают широкую возможность создания очень удачных намеков с незначительными изменениями.

«Мой товарищ по неверию Спиноза», — говорит Гейне. «Мы, немилостью божьей, поденщики, крепостные, негры, отбывающие барщину…» — так начинается у Лихтенберга манифест этих несчастных, которые имеют, во всяком случае, больше права на такое титулование, чем короли и князья на немодифицированное.

Формой намека является, наконец, и пропуск, который можно сравнить со сгущением без заместительного образования. Собственно, при каждом намеке пропускается нечто, а именно — приводящие к намеку пути, по которым идет течение мыслей.

Речь идет только о том, что больше бросается в глаза: пробел или заместительное образование, отчасти выполняющее пробел в тексте намека. Таким образом, мы вернулись бы опять от целого ряда примеров с грубыми пропусками к собственно намеку.

Пропуск без замещения дан в следующем примере.

«В Вене живет остроумный и воинствующий писатель, который неоднократно бывал бит его противниками за резкость своих полемических статей. Когда однажды в обществе

обсуждалось новое выступление одного из его обычных противников, кто-то отозвался: «Если бы X. слышал это, он получил бы опять пощечину».

К технике этой остроты относится, прежде всего, смущение из-за непонимания мнимой бессмыслицы, потому что получение пощечины за то, что кто-то о чем-то слышал, никак не может быть понято нами. Но бессмыслица исчезает, когда вставляют пробел: тогда он написал бы такую едкую статью против лица, о котором идет речь, что… (и далее по тексту). Намек, получившийся из-за пропуска части фразы, и бессмыслица стали, таким образом, техническими приемами этой остроты.

Гейне: «Он хвалил себя так много, что курительные свечи поднялись в цене». Этот пробел легко заполнить. Пропущенное заменено следствием, которое служит намеком на пропуск слов. «Самохвальство издает зловоние» (нем. поговорка).

Еще одна острота о евреях, встретившихся в бане.

«Вот и еще год прошел!» — вздыхает один из них.

Эти примеры не оставляют никакого сомнения в том, что пропуск относится к намеку.

Бросающийся в глаза пробел имеется в нижеследующем примере, являющемся истинной и настоящей остротой, возникающей путем намека.

«После одного празднества художников в Вене был издан юмористический сборник, в котором, между всего прочего, было помещено следующее замечательное изречение: «Жена — как зонтик. Но в случае необходимости все же прибегают к услугам более комфортабельным».

Зонтик мало защищает от дождя. «Все же» может только означать, что когда идет сильный дождь, то более комфортабельным, чем зонтик, является омнибус (общественный экипаж). Но поскольку мы здесь имеем дело с формой сравнения, то отложим пока более подробное исследование этой остроты.

Истинный клубок колких намеков содержат «Луккские воды» Гейне. Они превращают эту форму остроумия в искусное орудие для полемических целей (против графа Платена). Прежде чем читатель может догадаться об этом орудии, создается прелюдия к определенной теме, непригодной для прямого изображения. Прелюдия состоит из намеков, созданных из самого разнообразного материала. Например, из исковерканных слов Гирш-Гиацинта: «Вы слишком корпулентны, а я слишком тощ. У вас богатое воображение, а у меня тем более деловитости. Я — практик, а вы — диарретик (вместо «теоретик»; Diarrhea — понос). Одним словом, вы совершенно мой антиподекс (вместо «антипод»; Podex — задница)». «Венера Уриния» (Urin — моча) — толстая Гудель из Дрекваля (Dreck — кал) в Гамбурге» и т. п. Затем эти события, о которых рассказывает поэт, принимают другое направление, которое якобы прежде всего свидетельствует только о невежливых вольностях поэта, но вскоре открывает свое символическое отношение к полемическим целям и является, таким образом, тоже намеком. Наконец, нападки на Платена прорываются, и намеки на ставшую уже известной тему о гомосексуальности графа клокочут и струятся из каждой фразы, которую Гейне направляет против таланта и характера своего противника. Например:

«Если музы и неблагосклонны к нему, то дух языка все-таки находится в его полном распоряжении. Или, вернее, он умеет его насиловать, ибо свободной любви этого духа у него нет. Он должен постоянно бегать за этим юношей и умеет схватывать только внешние формы, которые, несмотря на свою прекрасную закругленность, лишены всякого благородства».

«С ним бывает в этих случаях то же, что со страусом, который считает себя достаточно спрятавшимся, когда зарывает в песок голову так, что видным остался только хвост. Наша сиятельная птица поступила бы лучше, если бы хвост упрятала в песок, а нам показала голову».

Намек является самым употребительным и охотнее всего применяемым приемом остроумия. Он лежит в основе большинства недолговечных созданий остроумия, которые мы обычно вплетаем в нашу речь и которые теряют свой смысл при отделении от взрастившей их почвы и самостоятельном существовании. Но именно намек вновь напоминает нам о тех соотношениях, которые чуть было не ввели нас в заблуждение при оценке техники остроумия. Намек как таковой не обязательно остроумен. Есть корректно созданные намеки, которые вовсе не претендуют на остроумие. Остроумен только остроумный намек, так что признак остроумия, который мы проследили вплоть до техники остроумия, опять ускользает от нас.

Я назвал намек «непрямым изображением». А теперь обращу внимание на то, что при помощи противоположности и технических приемов, о которых речь впереди, можно с успехом объединить различные виды намека с изображением в одну большую группу, которую всеобъемлюще можно назвать «непрямым изображением». Ошибки мышления, унификация, непрямое изображение — таковы названия тех рубрик, под которые можно подвести ставшие нам известными технические приемы построения остроумной мысли.

При продолжении исследования нашего материала мы, вероятно, найдем новый подряд непрямого изображения, который возможно ярко охарактеризовать, но проиллюстрировать можно лишь немногими примерами. Это изображение при помощи мелочи или детали, позволяющее решить задачу дать полную характеристику с помощью крохотной детали. Присоединение этой группы к намеку становится возможным потому, что эта деталь находится в тесной связи с изображаемым материалом, и ее можно вывести как следствие из этого материала. Например.

«Галицийский еврей едет в поезде. Он устроился очень удобно, расстегнул свой сюртук и положил ноги на скамейку. В вагон входит модно одетый господин. Тотчас еврей приводит себя в порядок и усаживается в скромной позе. Вошедший перелистывает книгу, что-то высчитывает, соображает и вдруг обращается к еврею с вопросом: «Скажите, пожалуйста, когда у нас иомкипур (судный день)?» «Так вон оно что», — думает еврей и опять кладет ноги на скамейку, прежде чем ответить на вопрос».

Нельзя отрицать, что это изображение при помощи детали связано с тенденцией к экономии, которую мы отметили при исследовании техники словесных острот как общую всем без исключения остротам черту.

Совершенно таков же и следующий пример.

«Врач, приглашенный помочь баронессе при разрешении от бремени, заявляет, что срок еще не наступил и предлагает барону сыграть пока в соседней комнате в карты. Спустя некоторое время до слуха обоих мужчин донесся стон баронессы: «Ah mon dieu, que je souffre!» Супруг вскакивает, но врач удерживает его: «Это еще ничего, играем дальше». Спустя некоторое время слышно, как роженица опять стонет: «Боже мой, боже мой, какие боли!» «Не хотите ли вы войти к роженице, господин профессор?» — спрашивает барон. — «Нет, нет, еще не время». Наконец из соседней комнаты слышится не оставляющий сомнений крик «Ай, ай, ай». Тогда врач бросает карты и говорит: «Пора».

Эта удачная острота показывает на примере постепенно изменяющихся жалобных возгласов знатной роженицы, как болевые ощущения позволяют первичной природе пробиться через все наслоения воспитания и как важное решение ставится в зависимость от незначительного будто бы изменения поведения больной.

Другой вцд непрямого изображения, услугами которого пользуется остроумие, — это сравнение. Мы приберегали его так долго потому, что обсуждение этого вида наталкивается на новые трудности, или потому, что сравнение особенно отчетливо оттеняет те трудности, которые уже имели место в других случаях. ‘

Мы еще раньше признали, что относительно некоторых подлежащих исследованию примеров мы не могли отрешиться от сомнения, следует ли их вообще отнести к остротам. И в этой неуверенности мы усматривали опасную угрозу для основ нашего исследования. Но ни при каком другом материале я не ощущал эту неуверенность так сильно и так часто, как при остротах, возникающих путем сравнения. Ощущение, которое мне (да и многим другим при тех же условиях) позволяет сказать «Это острота, это можно считать остротой», прежде чем открыт еще скрытый существенный характер остроты, — это ощущение легче всего покидает меня при остроумных сравнениях. Если я сразу без размышления считаю сравнение остротой, то мгновение спустя я замечаю, что удовольствие, которое оно мне доставляет, другого свойства, чем то, которым я обязан остроте. И тот факт, что остроумные сравнения редко вызывают такие оглушительные раскаты смеха, как от удачной остроты, не позволяет мне отделаться от этого сомнения, как раньше, хотя я ограничиваюсь лучшими примерами этого вида.

Легко показать, что есть прекрасные и эффектные примеры сравнений, которые отнюдь не производят на нас впечатления острот. Таково сравнение нежности, проходящей через дневник Оттилиенса, с красной нитью в английском флоте. Я не могу отказать себе в удовольствии привести и другое сравнение, которым не перестал еще восхищаться и которое произвело на меня неизгладимое впечатление. Это сравнение, которым Ф. Лассаль закончил свою знаменитую защитительную речь («Наука и рабочие»): «На человека, посвятившего, как я вам пояснил, всю свою жизнь девизу «Наука и рабочие», не может произвести никакого впечатления и осуждение, которое он встретит на своем пути. Так лопнувшая реторта не производит никакого впечатления на углубленного в свои научные эксперименты химика. Слегка наморщив лоб по поводу сопротивления материала, он спокойно продолжает свои исследования, как только препятствие устранено».

Богатый выбор метких и остроумных сравнений имеется в сочинениях Лихтенберга (II т. геттингенского издания, 1853 г.). Я позаимствую оттуда материал для нашего исследования.

«Почти невозможно пронести факел истины через толпу, не опалив кому-нибудь бороду». Это кажется, конечно, остроумным, но при ближайшем рассмотрении можно заметить, что остроумное действие исходит не из самого сравнения, а из одного его побочного качества. «Факел истины» — сравнение, собственно, не новое, а издавна употребляемое и закрепленное за фиксированной фразой, как это всегда бывает, когда речь идет о счастливом сравнении, подхваченном практикой языка. В то время как в обычной разговорной речи мы больше почти не замечаем сравнения «факел истины», у Лихтенберга ему вновь придается первоначальный смысл и из него развивается претензия на остроту, построенную на дальнейшем сравнении. Но такое употребление в оборотах речи, потерявших свой прямой смысл, уже известно нам как технический прием остроумия. Он находит себе место при многократном употреблении одного и того же материала. Весьма возможно, что остроумное впечатление от фразы Лихтенберга проистекает только от применения этого технического приема остроумия.

Это же рассуждение относится и к другому остроумному сравнению того же автора.

«Большим светилом этот человек не был, но он был большим подсвечником… Он был профессором философии».

Называть ученого большим светилом («lumen mundi») — это уже давно неэффектное сравнение, независимо от того, было ли это первоначально остротой или нет. Но это сравнение освежают, ему вновь придают силу и первоначально принадлежавший смысл, получая модифицированное производное от него и второе новое сравнение такого же рода. Условие этой остроты содержится в способе, который породил и второе сравнение, а не в самих сравнениях. Это случай такой же техники остроумия, как и в примере с факелом.

Следующее сравнение кажется остроумным на другом основании, подлежащем такой же оценке.

«Я рассматриваю рецензии как особый вид второй болезни, которая в большей или меньшей степени поражает новорожденные книги. Иногда самые здоровые умирают от этой болезни, а слабейшие часто переносят ее. Некоторые совсем не заболевают ею. Часто старались предохранить их талисманом предисловия и посвящения или пытались произносить над ними свой собственный приговор. Но это не всегда помогало».

Сравнение рецензии с детской болезнью основано сначала только на том, что и та и другая поражают свои жертвы вскоре после того, как те увидели свет божий. Я не решаюсь утверждать, действительно ли оно так уж остроумно. Но затем сравнение это продолжено. Оказывается, что дальнейшая участь новых книг может быть изображена в рамках этого же самого сравнения или с помощью примыкающего к нему. Такое продолжение сравнения, несомненно, остроумно. Но мы уже знаем, благодаря какой технике оно кажется таким: это случай унификации, создание непредполагавшейся связи. И характер унификации не изменяется здесь оттого, что она заключается в присоединении к первому сравнению.

В некоторых других сравнениях мы поддаемся искушению передвинуть несомненно имеющееся впечатление остроумия на другой момент, который опять-таки не имеет ничего общего с природой сравнения. Это те сравнения, которые содержат бросающееся в глаза сопоставление, а часто и абсурдно звучащую аналогию или заменяются такой аналогией в результате сравнения. Большинство примеров Лихтенберга относится к этой группе.

«Жаль, что у писателей нельзя увидеть ученую требуху, чтобы исследовать, что они ели». «Ученая требуха» — это приводящее в смущение, собственно абсурдное определение, которое становится понятным только благодаря сравнению. Как обстояло бы дело, если бы впечатление остроумия от этого сравнения целиком происходило за счет смущающего характера этого сопоставления? Это соответствовало бы одному из хорошо известных нам приемов остроумия — изображению при помощи бессмыслицы.

Лихтенберг применил это же сравнение усвоения прочитанного и заученного материала с усвоением психической пищи также и в другой остроте.

«Он был очень высокого мнения о занятиях в комнате и стоял, таким образом, за ученую кормежку в хлеву».

Столь же абсурдное или, по крайней мере, бросающееся в глаза определение, которое, как мы начинаем замечать, является собственно носителем остроумия, содержится и в других сравнениях того же автора:

«Это — закаленная сторона моей моральной конституции, в этом пункте я могу кое-что выдержать».

«Каждый человек имеет и свою моральную изнанку, которую он не показывает без нулщы и прикрывает штанами хорошего воспитания до тех пор, пока это возможно».

Затем нас не должно удивлять, что мы в целом получаем впечатление очень остроумного сравнения. Мы начинаем замечать, что вообще склонны распространить на все в целом ту оценку, которую дали части целого. Впрочем, «штаны приличия» напоминают о подобных же, приводящих в смущение словах Гейне:

«Пока у меня, наконец, не оборвались все пуговицы

На штанах терпения».

Несомненно, что оба этих сравнения несут на себе отпечаток, который можно найти не во всех хороших, то есть удачных сравнениях. Они, можно сказать, в высокой мере принижают вещь высшей категории, абстрактное понятие (здесь: приличие, терпение), сопоставляя ее с вещью весьма конкретной и даже низшего сорта (со штанами). Имеет ли это своеобразие что-нибудь общее с остроумием, об этом мы еще будем говорить в другом месте. Попытаемся проанализировать здесь еще один пример, в котором принижающий характер выступает особенно отчетливо.

В фарсе Нёстроя «Он хочет повеселиться» приказчик Вейнберл, рисующий в своем воображении картину, как он когда-нибудь, будучи старым солидным купцом, вспомнит о днях своей юности, говорит: «Когда, таким образом, в задушевном разговоре будет разрублен лед перед магазином воспоминаний, когда магазинная дверь прошедшего будет вновь открыта, и ящик фантазии будет наполнен товарами старины…»

Это, конечно, сравнение абстрактных понятий с обыкновенными конкретными вещами, но острота зависит — исключительно или только отчасти — от того обстоятельства, что приказчик пользуется теми сравнениями, которые взяты из обихода его повседневной деятельности. Приведение же абстрактного понятия в связь с этим обыкновенным, которое сплошь заполняет его, является актом унификации.

Вернемся к сравнениям Лихтенберга.

«Побудительные основания, исходя из которых делают что-нибудь, могут быть систематизированы так же, как и 32 ветра. И названия их формулируются подобным же образом. Например: хлеб— хлеб — слава; или: слава — слава — хлеб».

Как это часто бывает в остротах Лихтенберга, и здесь впечатление меткости, глубокомысленности и проницательности преобладает настолько, что наше суждение о характере остроумия вводится этим в заблуждение. Когда в таком выражении присоеданяется нечто слегка остроумное к превосходной мысли, то нас, вероятно, возьмет соблазн признать все в целом за удачную остроту. Я скорее решился бы утверждать, что все здесь действительно остроумное проистекает из удивления по поводу странной комбинации «хлеб— хлеб — слава». Следовательно, это острота, пользующаяся изображением при помощи бессмыслицы.

Странное сопоставление или абсурдное определение может возникнуть само по себе как результат сравнения.

Лихтенберг: двуспальная женщина — односпальный церковный стул. За обоими определениями скрывается сравнение с кроватью. Но, кроме смущения из-за непонимания, в обоих случаях действует еще и другой технический момент намека: в первом — на вечно неисчерпаемую тему половых отношений, во втором — на усыпительное действие проповедей.

Характеристика Лихтенбергом некоторых од:

«Они в поэзии являются тем же, чем в прозе стали бессмертные произведения Якова Бема: род пикника. Причем автор поставляет слова, а читатель — мысли».

«Когда он философствует, он обычно бросает на предметы приятный лунный свет: все в целом нравится, но ни один предмет не виден при этом отчетливо».

Или Гейне: «Ее лицо было, как рукопись, сделанная по стертым письменам на пергаменте, где под свежечерным монашеским писанием проглядывают полуугасшие стихи древнегреческого поэта о любви».

Или продолженное сравнение с весьма принижающей тенденцией в «Луккских водах»[1].

«Католический священнослужитель ведет себя скорее как приказчик, который служит в большом торговом предприятии. Церковь — этот большой торговый дом, шефом которого является папа, — дает ему определенную работу и определенное жалование за исполнение ее. Он работает вяло, как каждый работающий не на собственный риск. У него много сослуживцев, и в большом деловом обороте он легко остается незамеченным. Его интересует только кредит торгового дома, а еще больше — сохранение этого кредита, так как в случае банкротства он лишился бы средств к существованию. Протестантский священнослужитель, наоборот, является повсюду сам принципалом и выполняет религиозные дела за собственный счет. Он не занимается крупной торговлей, как его католический товарищ по профессии, а только мелкой. И так как он должен сам управлять своим предприятием, ему нельзя быть вялым. Он должен расхваливать принципы своей веры, взгляды же своих конкурентов он должен принижать. И, как настоящий мелочный торговец, он стоит в своем балагане, где продажа производится в розницу, полный профессиональной зависти ко всем большим торговым домам, в особенности к большому торговому дому в Риме, оплачивающему труд многих тысяч бухгалтеров и упаковщиков и имеющему свои отделения во всех четырех частях света».

Этот пример, равно как и многие другие, заставляет нас признать, что и сравнение может быть остроумно само по себе, то есть без того чтобы такое впечатление складывалось за счет усложнения текста одним из известных нам технических приемов остроумия. Но в таком случае от нас совершенно ускользает понимание того, чем именно определяется остроумный характер сравнения, так как он происходит, конечно, не за счет сравнения, как формы выражения мысли или действия. Мы можем отнести сравнение только к виду

«непрямого изображения», которым пользуется техника остроумия, и должны оставить неразрешенной проблему, выступающую при сравнении гораздо отчетливее, чем при ранее обсуждавшихся приемах остроумия. Конечно, свое особое основание должен иметь тот факт, что ответ на вопрос, является ли данный пример остротой или нет, в случае сравнения найти труднее, чем при других формах выражения.

Но и этот пробел в нашем понимании не является основанием для того, чтобы жаловаться на нас, считая это первое исследование безрезультатным. При той тесной связи, которую мы должны приписать различным особенностям остроумия, непредусмотрительно было бы ожидать, что мы сможем полностью прояснить одну сторону проблемы, прежде чем бросим взгляд на другие ее стороны. Мы, конечно, должны будем рассмотреть выдвинутую нами проблему и с другой стороны.

Уверены ли мы, что от нашего исследования не ускользнул ни один из возможных технических приемов остроумия? Конечно, нет. Но при продолжительной проверке нового материала мы можем убедиться в том, что мы все же изучили самые частые и самые важные технические приемы остроумия, по крайней мере, настолько, насколько это необходимо, для того чтобы судить о природе этого психического процесса. Такого суждения в настоящее время еще нет, но зато мы приобрели важное указание, в каком направлении следует искать дальнейшее решение проблемы. Интересные процессы сгущения с заместительным образованием, которые мы распознали как ядро техники словесного остроумия, указывают нам на образование сновидения, в механизме которого были открыты те же самые процессы. На то же указывают и технические приемы острот по смыслу: передвигание, ошибки мышления, бессмыслица, непрямое изображение, изображение при помощи противоположности. Все они без исключения вновь проявляются в технике работы мысли во время сна. Передвиганию сновидение обязано своим странным внешним видом, который не позволяет нам видеть в нем продолжение наших мыслей во время бодрствования. За пользование бессмысленностью и абсурдностью (как техническими приемами) сновидение заплатило званием психического продукта и побудило авторов предположить, что условием образования сновидения являются распад душевной деятельности, приостановка критики, морали и логики. Изображение при помощи противоположности столь часто встречается в сновидении, что с ним обычно считаются даже народные, абсолютно неправильные сонники. Непрямое изображение, замена мысли сновидения намеком, деталью, символикой, аналогичной сравнению, являются именно тем, что отличает способ выражения сновидения от нашего бодрствующего мышления[1]. Такая столь далеко идущая аналогия между приемами работы остроумия и сна едва ли может быть случайной. Подробное доказательство этой аналогии и проверка ее обоснованности явится одной из наших будущих задач.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Опубликовано:27.05.2020Вячеслав Гриздак