статьи

Славой Жижек “Власть, внешние приличия и непристойное поведение: пять размышлений”

До выборов президента США остается менее месяца. Словенский философ и психоаналитик Славой Жижек рассуждает о том, в каком моральном состоянии Америка встречает финал предвыборной гонки.

Размышление первое: Новый бессовестный хозяин

Возникающее сейчас непристойное публичное пространство меняет способ отношений между внешними приличиями и слухами. Дело не в том, что внешние приличия уже не имеют значения, поскольку повсюду непосредственно правит непристойность, а в том, что распространение непристойных слухов или непристойное поведение парадоксальным образом поддерживают образ власти. Происходит все то же самое, что и с образом детектива в криминальной прозе: он может быть моральным уродом, полусумасшедшим или еще кем угодно, но его авторитет как непогрешимого детектива остается непоколебим. Точно так же, политический лидер может действовать недостойным образом, показывать непристойные жесты и т.д., но все это, напротив, укрепляет его позиции хозяина.

Подобное весьма присуще Трампу, который вновь и вновь удивляет нас, насколько далеко он готов зайти со своими вульгарными непристойностями. В качестве кульминации критики Трампом бывшего юриста ФБР Лизы Пейдж, на митинге в Миннеаполисе в октябре 2019 года, он показал инсценировку переписки с ее бывшим любовником Питером Стржоком, имитируя звуки ее оргазма, как будто пара занимается сексом. Лиза Пейдж по понятным причинам взорвалась от ярости. Но история, кажется, повторяется: Трамп снова выходит из воды сухим, в то время как его враги полагали, что это была последняя капля, которая его утопит.

Здесь мы попадаем на противоположную сторону по отношению к сталинизму, где фигура лидера любой ценой должна оставаться безупречной. В то время как сталинистский лидер опасается, что даже незначительная непристойность или несовершенство уничтожат его репутацию, наши новые лидеры готовы зайти достаточно далеко, отказываясь от собственного достоинства. Их ставка заключается в том, что этот отказ сработает как короткая заметка на задней обложке книги какого-нибудь известного современного писателя, призванная продемонстрировать, что автор – тоже обычный человек, как и мы (“в свободное время Х любит собирать бабочек”). Такая заметка не только не подрывает величие автора, но и усиливает его за счет контраста (“вот как, даже у такого великого человека есть нелепые увлечения…”). Нам интересны такие заметки, именно и только потому, что он – великий автор; если бы такая заметка касалась среднестатистического обывателя, мы бы к ней отнеслись равнодушно (“кому какое дело, чем этот никто занимается в свободное время”).

Разница, тем не менее, в том, что такие лидеры – это Ким Кардашьян от политики. Мы очарованы Ким, потому что она знаменита, но она известна только тем, что знаменита; она не делает ничего необычного. Подобным образом, Трамп знаменит не несмотря на свои непристойности, а благодаря им. При старых королевских дворах у короля часто был шут, задачей которого было разрушать образ благородного короля с помощью саркастических шуток и грязных замечаний (тем самым только подтверждая его достоинство). Трампу не нужен шут; он сам себе уже шут, и неудивительно, что его поступки порой более смешны или безвкусны, чем выступления его комических подражателей. Таким образом, стандартная ситуация перевернулась: Трамп – это не достойный человек, о котором циркулируют непристойные слухи; это (открыто) бессовестный человек, который хочет, чтобы его непристойность выглядела маской его достоинства. Аленка Зупанчич развила контраст между этой логикой и классической логикой господства, в которой “пятно на имидже короля одновременно является пятном на самом короле и как таковое недопустимо. Новая логика такова: пусть имиджд кастрируется всеми возможными способами, в то время как я могу делать более или менее все, что захочу. Более того, я могу делать именно то, что хочу, из-за этого нового имиджа и с его помощью”[1].

Опять же, так действует Трамп: его публичный имидж запятнан всеми возможными способами, люди удивляются тому, как он снова и снова умудряется шокировать публику, достигая новых глубин непристойности, но в то же время он управляет в полном смысле этого слова, диктуя президентские указы и т. д. – кастрация здесь неслыханным образом переворачивается. Основным свойством того, что Лакан называет “символической кастрацией”, – является разрыв, который отделяет меня, мою (в конечном счете, несчастную) психическую и социальную реальность, от моего символического мандата (идентичности): Я – король не вследствие внутренне мне присущих качеств, а потому что я занимаю определенное место в социально-символической структуре, т.е. потому что другие относятся ко мне, как к королю. У нынешнего непристойного хозяина “кастрация” переносится на его общественный имидж. Трамп насмехается над собой и практически лишает себя последних следов достоинства, издевается над оппонентами с шокирующей вульгарностью, но это отсутствие самоуважения ни в коей мере не только не влияет на эффективность его административных действий, но даже позволяет ему совершать эти действия с предельной жестокостью, как будто открыто предполагая “кастрацию” публичного имиджа (отказ от символов достоинства), позволяет сохранять в полной мере “не-кастрированной” всю полноту политической власти. Важно понимать, что “кастрация” публичного имиджа – это не просто сигнал о том, что данный имидж не имеет значения и важна только реальная административная власть. Напротив, полное развертывание административной власти, принудительных мер возможно только тогда, когда публичный имидж “кастрирован”.

А как насчет политика, который действует как эффективный администратор и не делает глупостей, но принимает подобный публичный имидж (“деловой парень, который презирает пустые ритуалы и интересуется только результатами…”)? Разрыв между публичным имиджем и реальным человеком все еще в такой идентичности удерживается, так что можно легко обнаружить разницу между действительно эффективным администратором и тем, кто играет эту роль. Но более важным является тот факт, что принятие образа эффективного администратора серьезно ограничивает пространство того, что я могу сделать в реальности, как я могу использовать свои силы: я должен подчиняться определенным правилам. Почему же тогда я должен отказываться от достоинств моей роли во власти ради того, чтобы осуществлять полноту власти? Осуществление Трампом президентской власти включает в себя три, а не только два элемента: грубое употребление самой власти (провозглашение указов), его публичный имидж бессовестного клоуна и символическое место власти. Несмотря на то, что это место лишено своего позитивного содержания (достоинства), оно остается полностью работоспособным, и именно его пустота позволяет Трампу в полной мере осуществлять свою административную власть.

 

Размышление второе: Слухи и большой Другой

Слухи[2] являются специфическим видом большого Другого; они в каком-то смысле являются другой стороной, аверсом, большого Другого, который олицетворяет приличия публичной сферы. Вспомните типичную ситуацию: в небольшой группе людей все знают какую-то неловкую тайну об одном из них, плюс все они знают, что каждый из них знает, что все они знают это. Тем не менее, происходит радикальный перелом, когда один из них говорит об этом публично. Никто не узнал ничего нового, почему тогда такое смущение? Потому что они больше не могут притворяться (вести себя так, как будто они этого не знают). Теперь большой Другой знает это…

Таков большой Другой внешних приличий, и сфера слухов непосредственно ему противостоит. Слухи фактически не имеют никакого отношения к правде, в отличие от внешних приличий. Фактически они оба находятся по ту сторону правды (чтобы сохранить видимость приличий, мы готовы хранить молчание об истине). Анонимные слухи исключаются из публичного пространства, но они остаются странным образом эффективными, пусть даже и неправдивыми. Их пересказ обычно предваряется: “Не знаю, правда ли это, но мне сказали (или, скорее, безлично “говорят”), что Х сделал то-то и то-то…”.

Показательный случай распространения слухов под маской дезавуации представил один из главных российских национальных телеканалов – Первый канал, который запустил в своей главной вечерней новостной программе “Время” сюжет, посвященный теориям коронавирусного заговора. Стиль репортажей был неоднозначным, что создавало у зрителей впечатление, что в них есть ядро истины. Таким образом, месседж (теневые элиты Запада и особенно США в конечном итоге каким-то образом виноваты в эпидемии коронавируса) пропагандируется как сомнительный слух: слишком безумный, чтобы быть правдой, но, тем не менее, кто знает…

Фактическое откладывание истины в сторону странным образом не уничтожает ее символическую эффективность. Слухи и внешние приличия, таким образом, фактически разделяют дистанцию по отношению к истине. Иногда уважение к чужому достоинству даже требует от нас публично заявить то, что мы сами (как и те, к кому мы обращаемся, тоже это знают), на самом деле не считаем истиной.

 

Размышление третье: Дональд Трамп как бесстыжий патриот

А теперь давайте посмотрим, где мы оказались где мы находимся. Не так давно, в галактике, которая сейчас кажется далекой-далекой, публичное поле было четко отделено от непристойностей частных обменов. Политики, журналисты и другие медийные персоны должны были обращаться к нам, сохраняя чувство собственного достоинства, разговаривать и вести себя так, как будто их главной заботой является общее благо, избегая вульгарных выражений и ссылок на интимную жизнь. Конечно, ходили слухи об их персональных пороках, но они оставались таковыми – о частная жизнь оставалась для желтой прессы. Сегодня, однако, можно прочитать в СМИ не только об интимных подробностях публичных персон, но также часто наблюдать, как и сами политиканы опускаются до бесстыжих непристойностей. Это и есть та самая ОБЩЕСТВЕННАЯ сфера, в которой циркулируют “фальшивые новости”, которая кишит слухами и теориями заговора.

Не следует упускать из виду как то, что наиболее вызывающе в подъёме бесстыжей непристойности альтернативных правых, и было отмечено и хорошо проанализировано Анжелой Нагл в её книге “Убей всех норми” (Zero Books, 2017). Традиционно (по крайней мере, в нашем ретроактивном взгляде на традицию), бесстыдная непристойность использовалась для подрыва традиционного господства, как лишение Господина его ложного достоинства. Я помню в моей юности, в 1960-х годах протестующие студенты любили использовать непристойные слова или делать непристойные жесты, чтобы опозорить фигуру власти и, как они утверждали, осудить ее лицемерие. Однако то, что мы имеем сегодня в результате взрыва публичной непристойности, это не исчезновение авторитета, фигуры Господина, а их грубое повторное вторжение: мы получаем нечто невообразимое десятилетия назад – бессовестных Господ.

Дональд Трамп – символическая фигура этого нового типа непристойного популистского Господина, и обычная аргументация против него – что его популизм (забота о благополучии бедных простых людей) – фальшивка, что его реальная политика защищает интересы богатых – слишком проста. Последователи Трампа не действуют “иррационально”; они не являются жертвами примитивных идеологических манипуляций, которые заставляют их голосовать против своих интересов. Они вполне рациональны на свой лад: голосуют за Трампа потому, что кроме образа “патриота”, которым он повсюду торгует, он также решает их обычные повседневные проблемы – безопасность, постоянная работа и т. д.

Когда Трампа избрали президентом, пара издателей попросила меня подготовить книгу, где я бы разобрал феномен Трампа через призму психоанализа. Но я ответил, что нам не нужен психоанализ, чтобы исследовать “патологию” успеха Трампа. Единственные, кому нужен психоанализ – это левые либералы со своей иррациональной реакцией на него, которые упорствуют в своей глупости до такой степени, которая делает все более вероятным, что Трамп будет переизбран. Нужно использовать против него то, что, возможно, является самой низкой точкой вульгарности Трампа: левые еще не научились хватать Трампа за п…

Трамп побеждает отнюдь не только потому, что бессовестным образом бомбардирует нас месседжами, вызывающими непристойное наслаждение от того, как он осмеливается нарушать элементарные нормы приличия. Через всю свою шокирующую вульгарность он предоставляет своим последователям нарратив, который имеет смысл – очень ограниченный и извращенный смысл, но, тем не менее, смысл, который, очевидно, работает лучше, чем леволиберальный нарратив. Его бесстыдные непристойности служат знаком солидарности с так называемыми простыми людьми (“вы видите, я такой же, как и вы; мы все красные под кожей”), и эта солидарность также сигнализирует о том, что непристойность Трампа достигает своего предела. Трамп не является полностью непристойным: когда он говорит о величии Америки, когда он называет своих противников врагами народа и т.д., он рассчитывает, что его воспринимают всерьез, а его непристойности должны подчеркивать, напротив, уровень того, насколько он серьезно настроен. Все это должно функционировать как непристойное проявление его веры в величие Америки.

Поэтому, чтобы обыграть Трампа, следует перестать обращать внимание на его непристойности, и наоборот, относиться к его “серьезным” высказываниям как к непристойным. Трамп не является по-настоящему непристойным, когда использует вульгарные термины из арсенала сексизма и т.д.; он действительно непристойен, когда говорит об Америке как о величайшей стране, когда он навязывает свои экономические меры и т.д. Непристойность его речи маскирует эту более примитивную непристойность. Здесь можно перефразировать известное изречение братьев Маркс: Трамп ведет себя и выглядит как бесстыжий политикан, но это не должно нас обманывать – он действительно бесстыжий политикан.

Распространение публичной непристойности сегодня представляет собой третью сферу, располагающуюся между частной и публичной: это частная сфера, возведенная в ранг публичной. Похоже, что это та форма, которая наилучшим образом подходит для описания того, как мы погружаемся в киберпространство, описания нашего участия во всевозможных чатах, твиттингах, инстаграминге, фейсбукинге… Неудивительно, что Трамп опубличивает большинство своих решений через Твиттер! Однако и здесь нет “настоящего Трампа”. Сфера публичного бесстыдства – это не про обмен содержанием интимного опыта, это публичная сфера, наводненная ложью, лицемерием и кристально чистым злорадством, сфера, в которой мы выглядим так, как будто надели на себя отвратительные маски. Таким образом, стандартные отношения между моим интимными миром и большим Другим человеческого достоинства, меняются. Непристойности больше не ограничиваются частными обменами; они врываются в саму публичную сферу, заставляя меня верить в иллюзию, что все это всего лишь непристойная игра, в то время как я остаюсь невинным в своей интимной чистоте. Первая задача критика – показать, как эта вера в чистоту является фейком, причем во всех сферах, не только в политике, но и в индустрии развлечений.

Возьмем один недавний пример: “Гвинет Пэлтроу сделала серьезный бизнес из своей вагины. Она, посредством принадлежащей ей ЗОЖ-платформы Goop, уже познакомила нас с практикой вагинальной очистки влагалища паром и нефритовыми вагинальными яйцами. А теперь новость на январь 2020 года: в продажу поступила ароматическая свеча под названием “Пахнет как моя вагина”. Продукт уже распродан, необходимо записываться в лист ожидания /…/ Цель ароматической свечи, как описывает ее сайт Goop, состоит в том, чтобы “погрузить вас в мир сексуальных фантазий, соблазна и утонченной теплоты”. Если вам все-таки удастся купить свечу через лист ожидания, она обойдется вам в 75 долларов или 58 фунтов”.

Опять же, кажется, что Пэлтроу просто играет в непристойную игру, одновременно сохраняя свое интимное достоинство. Но именно это следует отвергнуть: нет, ее интимное достоинство – это ложная маска, скрывающая тот факт, что она открыто торгует своей вагиной. (Тенденция налицо: певица Эрика Баду объявила, что будет торговать благовониями для влагалища, изготовленными из ее поношенного белья). Запросто можно представить себе сцену, как представитель общества защиты прав потребителей ставит вопрос: как покупателю проверить, что товар на самом деле пахнет вагиной Пэлтроу? Есть ли способ проверить это?

 

Размышление четвертое: Новый популизм – это не фашизм

Противоречия Трампа лишь дополнительно усилились вместе с появлением Ковид-19. Публика отметила, что реакция Трампа на пандемию имела характер хаотичной импровизации: сначала он похвалил китайские меры, затем обвинил Китай и демократов во всех проблемах Америки, все это густо смешалось с персональной эксцентрикой Трампа, призывами к скорейшему возвращению к нормальной жизни и скором появлении вакцины… Эта смесь непристойности, политической паранойи и “народной мудрости” прекрасно иллюстрирует природу сегодняшнего нового правого популизма, но в то же время показывает разницу между традиционным “тоталитарным” популизмом и сегодняшним новым правым популизмом. Итак, давайте воспользуемся этой возможностью, чтобы сделать шаг назад и более внимательно проанализировать уникальную природу современного популизма. (Ниже я в значительной степени опираюсь на рукопись Юваля Кремницера “The Emperor’s New Nudity: The Media, the Masses, and the Unwritten Law”).

Как и любой другой популизм, сегодняшняя его разновидность также не доверяет политическому представительству, делая вид, что говорит прямо от имени народа. Он жалуется на то, как его руки связаны “глубинным государством” и финансовым истеблишментом, поэтому его тезис таков: “Если бы только у нас не были связаны руки, мы смогли бы раз и навсегда покончить с нашими врагами”. Однако, в отличие от старого авторитарного популизма (такого как фашизм), который готов отменить формально-репрезентативную демократию и действительно взять на себя ответственность за новый порядок, у сегодняшнего популизма нет целостного образа некоего нового порядка. Положительное содержание его идеологии и политики – это непоследовательный бриколаж мер по подкупу “своих” бедных, снижению налогов для богатых, сосредоточению ненависти на иммигрантах и нашей собственной коррумпированной элите, на аутсорсинге рабочих мест и т.д.

Поэтому нынешние популисты на самом деле не хотят избавиться от устоявшейся представительсной демократии и полностью взять власть в свои руки: “лишенные “оков” либерального порядка, против которого объявлена борьба, новые правые на самом деле должны были бы предпринять какие-то реальные действия”, и это сделало бы очевидной пустоту их программы. И это первая особенность сегодняшних популистов: они могут функционировать только при бесконечной отсрочке достижения своей цели, так как они могут функционировать только как противники “глубинного государства” либерального истеблишмента: “Новые правые, по крайней мере на данном этапе, не стремятся установить высшую ценность – например, нацию или вождя, – которая бы в полной мере выражала волю народа и тем самым позволяла и, возможно, даже требовала бы отмены механизмов представительства”.

Как же тогда они справляются с этим внутренне присущим их проекту противоречием, не желая на самом деле уничтожить своего заявленного врага? Здесь стиль заменяет отсутствие политической сущности – а именно, стиль прямого обращения к непристойности. Всякий культурный порядок подразумевает своеобразное подполье неписаных правил, регулирующих то, о чем нельзя говорить публично. Эти неписаные правила действуют на разных уровнях, начиная от слухов о темной стороне частной жизни политических лидеров, использования грязных выражений и заканчивая непристойными инсинуациями по отношению к делам, которые гораздо более “невинны” и, как таковые, еще более важны, потому что подразумевают запрет на публичное высказывание очевидного. В последние годы своей жизни Дэн Сяопин официально ушел в отставку, но все знали, что он продолжает дергать за ниточки власти. Когда один из высокопоставленных китайских партийных чиновников в интервью иностранному журналисту назвал Дэна де-факто лидером Китая, его, тем не менее, обвинили в публичном разглашении государственной тайны и сурово наказали. Таким образом, государственная тайна не обязательно является тем, что лишь немногим позволено знать: это также может быть то, что все знают, все, кроме того, кого Лакан называет большим Другим, определяющего порядок публичности.

Здесь нужно иметь в виду, что непристойность не является субстанциальной частью неписаных правил, а также она не обязательно всплывает, когда мы делаем неписаные правила явными. Непристойное возникает, когда мы нарушаем (не явные правила, а) неписаные правила, когда мы делаем или говорим что-то, что явно не запрещено, но рассматривается как что-то, что, как мы все знаем, мы не должны делать или говорить. Например – и это печальный пример – хотя об этом принято не говорить, ясно, что не только Бразилия, но и многие богатые страны от США до Швеции решили пожертвовать тысячами жизней, особенно жизнями стариков и больных, чтобы сохранить экономику и сохранить внешний вид нормальной повседневной жизни. Более нелепый пример: все знают, что метеоризм на публике считается крайне пошлым, но публично заявлять об этом правиле само по себе непристойно… Только Трамп сделал это: когда он однажды в публичном выступлении восхвалял Меланию, как утонченную леди, он сказал, что за всю свою жизнь вместе он никогда не слышал, чтобы она излучала метеоризм.

Новый правый популизм привнес с собой нечто уникальное: стало возможным “для политика, который должен придерживаться порядочных манер, резко переключаться и апеллировать непосредственно к непристойному /…/ что делает эту новую форму власти настолько сложной для понимания, так это то, что она заставляет открытость работать извращенно, как иллюзию – акт снятия маски функционирует как маска”.

Обратите внимание на точную формулировку Кремницера: сам жест снятия маски и брутального заявления о том, что она значит, функционирует как маска. Почему? Потому что непристойная форма маскирует пустоту ее содержания. Функция непристойности здесь очень точна: она должна быть индикатором “непосредственной искренности” (в отличие от либерального смещения в сторону формальных правил). Трамп бесконечно меняет этот мотив: он признает, что постоянно нарушает правила (не просто) вежливости, прибегает к вульгарным инсинуациям, бросает в своих врагов непроверенные или даже откровенно ложные обвинения (вспомните, что он говорил о Маккейне, Обаме…). Но он представляет это как доказательство того, что он действительно имеет это в виду, в отличие от либеральной формальной вежливости. В квазимарксистском смысле современные популисты осуждают политическую предвзятость в очень формальных процедурах представительной политики: правила игры на самом деле не являются нейтральными и равными для всех участников; они созданы для того, чтобы непосредственно не допустить адекватного выражения воли народа и манипулировать им.

Такова игра, в которую играют популисты: оставаясь в рамках “логики репрезентации” либерального политического пространства, они постоянно указывают на его ложь и пытаются “представить то, что ускользает от логики репрезентации”. Вульгарные эксцессы популистов “отмечают политкорректную либеральную оппозицию как ту, которая лицемерно отрицает то, что правые больше не боятся публично выставлять на всеобщее обозрение. Истина, раскрываемая правыми, согласно которой символический порядок – это не что иное, как проявление ханжества, прикрывающее насильственную реальность, – совпадает с антиидеологическим проектом критического мышления, и поэтому критика оказывается бессильной противостоять ему”.

В этом смысле, когда популистская критика симметрично противопоставляется политкорректному раскрытию иллюзий нейтральности либерального порядка, они только дополняют и усиливают друг друга: “моральное возмущение левых подпитывает аппетит правых к трансгрессии, что вновь подпитывает моральное возмущение левых, и цикл продолжается”. Давайте здесь уточним: у нас три позиции. Во-первых, это либерально-формальный легализм, который доверяет нейтральности процедур политического представительства. Далее, есть три критических позиции по отношению к этой позиции, в том числе политкорректный анализ, который с подозрением смотрит на официальный либеральный нейтралитет и пытается выявить его расовые, культурные и гендерные предрассудки. Позиция политической корректности остается в рамках основных либеральных координат; она просто хочет полностью их актуализировать, устранив их скрытые предрассудки. Проблема, однако, заключается в том, что она сосредоточена на индивидуальной ответственности. С морализаторским рвением она анализирует детали поведения субъекта, ищет следы расизма и сексизма. Но ее сфера – это культурная и сексуальная идентичность, а не радикальные экономические и социальные изменения. Она побуждает тебя изменить свое поведение, избавиться от расовых и сексистских клише, а не анализировать общество, которое их порождает.

Шокирующая сила непристойных популистов заключается в их готовности открыто заявить о том, что политически корректный критик пытается раскопать с помощью утонченного анализа. Они утверждают свою невиновность, заранее признаваясь (по мнению критика) в своей вине. Это, в некотором смысле, делает политкорректный анализ бесполезным, как будто кто-то пытается прорваться через открытую дверь. Поэтому неудивительно, что политкорректные критики тратят массу времени на анализ друг друга, обнаруживая следы расизма и сексизма в казалось бы уважительных высказываниях и поступках.

Политкооректный пуританский морализм и новая популистская публичная демонстрация непристойности правыми – две стороны одной монеты. Проблема с обеими сторонами в том, что они на самом деле не делают того, что обещают. Проблема популистской непристойности не в том, что она морально безответственна, а в том, что на самом деле она не является непристойной: смелая позиция игнорирования правил приличия и открытого, без ограничений, высказывания того, что приходит в голову, – это фальшивый фасад, который скрывает тесный мир подземелья неписаных правил, предписывающих то, что можно говорить, а что нельзя.

В свою очередь это не значит, что позиция политической корректности слишком жестко моралистична и лишена бодрости непристойности. Нет, чрезмерный морализм – это подделка, потому что он прикрывает оппортунистический расчет, лицемерие и веру в свою непогрешимость. Он полон собственных неписаных правил: меньшинства, которые значат больше, чем другие; тонко различающиеся критерии того, что запрещено, а что разрешено, которые быстро меняются, как мода; антирасизм, основанный на скрытой расистской самоуверенности (белый парень, который просит других утверждать свою идентичность, отрекается от своей идентичности и тем самым резервирует для себя позицию универсальности); и, особенно, осознание того, какие вопросы НЕ следует поднимать (радикальные социальные перемены и т.д.). Во властных структурах должно быть больше женщин, но сама власть не должна меняться; мы должны помогать бедным, но оставаться богатыми; должностные лица во властных структурах в университете не должны злоупотреблять сексуальными предпочтениями тех, кто им подчиняется, но власть, которая не сексуализируется – это ОК.

Анджела Нэгл и Майкл Трейси были правы, когда увидели главную причину поражения Сандерса в его борьбе за выдвижение от Демократической партии в том, что его кампания сошла с рельс народного классового восстания к либеральному антитрампистскому сопротивлению, от классовой войны к культурным войнам: стремясь угодить левым либералам Демократической партии, он все больше и больше подчинял классовое восстание культурным темам, т.е. молча соглашался с леволиберальной точкой зрения, что главная опасность не в глобальном капитализме, а в “фашизме” Трампа, против которого мы все должны объединиться. Неудивительно, что Байден довольно хорошо играет в эту игру. Сейчас ходят слухи, что даже Джордж Буш поддержит его против Трампа.

 

Размышление пятое: Кризис нового популизма

Мировой порядок в том виде, в каком мы его знали, распадается. Страны разрывают связи с ВОЗ и другими международными организациями, в то же время отменяя старые соглашения о вооружениях. Трамп объявил о намерении использовать армию на улицах американских городов; Китай говорит о возможном военном вторжении на Тайвань; Путин заявил, что Россия может применить ядерное оружие, даже если она подвергнется нападению с применением обычных вооружений. В этой связи ожидалось, что националистические популисты воспользуются возможностью пандемии Ковид-19 и превратят свои страны в изолированные феоды, направленные против иностранных врагов. Но это не сработало, так как их бравада превратилась в проявление вопиющей импотенции и некомпетентности.

Давайте возьмем трех наиболее крупных авторитарных популистов сегодня в мире. Как выразилась Анжела Дьюан: “Трамп, Путин и Болсонару считают, что их популистские планы не подходят для коронавируса” (как и Борис Джонсон, он тоже разыгрывает популистскую карту): “Пандемия коронавируса могла бы стать моментом славы для мировых лидеров-популистов. Это период повышенного страха и тревоги – эмоций, которые обычно позволяют им процветать. Вместо этого некоторые популисты оказываются бессильными перед вспышками, опустошающими их страны. В США, Бразилии и России в настоящее время зарегистрировано самое большое количество случаев коронавируса в мире, и по мере того, как смертность продолжает расти, экономика этих стран получает разрушительные удары”.

Дональд Трамп оказался в особо затруднительном положении, когда кризис Ковид-19 усугубился протестами против убийства Джорджа Флойда. Пандемия явно перекликается с этими протестами: Последние слова Флойда “Я не могу дышать” также часто являются последними словами умирающего пациента Ковид-19. Связь очевидна: гораздо больший процент чернокожих, чем белых, страдает от полицейского насилия и новой коронавирусной инфекции. В этом хаосе Трамп чувствует себя не в своей лиге: он не в состоянии навязать населению единство перед угрозой пандемии, чтобы перед его лицом исполнить роль лидера, который представит честное описание, того, насколько серьезной является ситуация и предложит новую надежду и образ будущего. Или, как писал Роберт Райх: “Вас были простили, если бы вас не заметили. Его словесные бомбы гремят громче, чем когда-либо, но Дональд Трамп больше не президент Соединенных Штатов”. Когда он угрожал, что если полиция и Национальная гвардия смогут успокоить население, то он отправит регулярную армию раздавить протесты своей “бесконечной силой”, – тогда он стал подстрекателем гражданской войны.

Но что это за война? Вот что в творящихся в США беспорядках недостаточно подчеркивается, хотя это абсолютно важно: в пространстве “культурных войн” между политкорректными леволибералами и популистскими неоконсерваторами нет места питающему протесты недовольству. Позиция левых либералов по отношению к протестам такова: “да” – достойным мирным протестам, но “нет” – экстремистским деструктивным эксцессам и мародерству. В некотором банальном смысле они, конечно, правы, но им не хватает верного понимания насильственных эксцессов, которые являются реакцией на то, что либеральный мирный путь постепенных политических изменений не сработал, что системный расизм сохраняется в США. То, что мы видим в насильственных протестах – это гнев, который не может быть адекватно представлен в нашем политическом пространстве.

Поэтому так много представителей истеблишмента, не только либералов, но и консерваторов, открыто критикуют агрессивную позицию Трампа по отношению к протестующим. Истеблишмент отчаянно хочет направить протесты в координаты бесконечной “борьбы против расизма”, одной из вечных либеральных задач. Они готовы признать, что мы сделали недостаточно, что впереди долгая и тяжелая работа… только для того, чтобы предотвратить быструю радикализацию протестов, даже не в сторону еще большего насилия, а в сторону их превращения в автономное политическое движение с четко оторванной от либерального истеблишмента платформой. Как писал Мэтью Флисфедер: “Нам нужно научиться не тому, как быть пост-человеком, а тому, как быть справедливыми пост-капиталистами”[3]. Постгуманизм – это, в конечном счете, всего лишь еще одна версия нашей неспособности мыслить пост-капиталистически: перефразируя Фреда Джеймсона, легче представить себе все человечество в цифровом виде, связанное со своим мозгом, подключенным к сети и делящееся своим опытом в глобальном сознании, чем представить себе выход за рамки глобального капитализма.

Насильственные протесты – это возвращение репрессированных нашим либеральным обществом, симптом, который воплощает в себе то, что не может быть сформулировано в лексиконе либерального мультикультурализма. Обычно мы обвиняем людей в том, что они просто говорят, а не делают что-то. Текущие протесты – полная противоположность: люди действуют жестоко, потому что у них нет правильных слов, чтобы выразить свое недовольство.

Перефразируя еще раз старую добрую поговорку Брехта: “Что такое ограбление банка по сравнению с основанием нового банка!”: Что такое прямая расистская непристойность по сравнению с непристойностью либерала, который практикует мультикультуралистскую терпимость таким образом, что это позволяет ему сохранять расистские предрассудки. Или, как выразился Ван Джонс: “Это не белый расист из состава Ку-клукс-клана, насчет которого мы должны беспокоиться. Это белая либеральная сторонница Хиллари Клинтон, выгуливающая свою собаку в Центральном парке, которая бы сказала вам прямо сейчас: “О, я не различаю рас, раса для меня ничего особенного, для меня все люди одинаковы, я жертвую на благотворительность”, но как только она видит чернокожего, которого она не уважает, или в отношении которого у нее есть подозрения, для нее раса становится первостепенным вопросом, как будто она вспоминает о своем арийском происхождении”.

Тем не менее, пример, который привел Ван Джонс, более сложный. Если белая женщина чувствует себя неловко, когда замечает, что к ней приближается чернокожий мужчина, и плотнее прижимает к себе свою сумку, опасаясь, что ее ограбят, то политкорректный критик обвинит ее в том, что она действовала в соответствии со своими расовым предрассудками. К этому новый правый популист добавит, что, вероятно, ее страх оправдан, так как ее однажды уже ограбил чернокожий мужчина. Недостаточно ответить, что следует поднять вопрос о том, какие социальные причины подтолкнули чернокожего в конечном итоге к такому поведению. Даже когда политически корректные критики делают это, они используют подобный аргумент для того, чтобы дискредитировать и тем самым дезактивировать чернокожего грабителя: грабитель не виновен, потому что он не несет полной ответственности за свои действия, а является продуктом прискорбных обстоятельств (в то время как с белым расистом обращаются как с полноценным морально ответственным гражданином и, по этой причине достойным презрения). Это печальный выбор для угнетенных чернокожих: либо вы субъективно неполноценны (расист), либо являетесь продуктом объективных обстоятельств (политкорректный либерал). Как выйти из этого тупика? Как превратить слепую ярость в новую политическую субъективность?

Первый шаг в этом направлении сделали сами сотрудники полиции. Многие полицейские, в том числе шеф полиции Нью-Йорка Теренс Монахан, “встали на колени” вместе с протестующими – эта практика была введена десятки лет назад американскими спортсменами, когда они завоевали золотую медаль, а национальный гимн прозвучал на спортивных мероприятиях. Смысл этого жеста в том, чтобы сигнализировать о расовой несправедливости в их собственной стране, а поскольку он является признаком неуважения к национальному гимну, то это означает, что человек не готов полностью идентифицировать себя с США – “это не моя страна”. Неудивительно, что китайцы радостно сообщают о протестах в США, считая их аналогом гонконгских протестов, где одним из главных требований китайских властей было то, чтобы Гонконг не допускал неуважительного отношения к китайскому государственному гимну и другим государственным символам КНР.

Становиться на колено имеет и другое значение, особенно когда это делается теми, кто действует от имени репрессивного аппарата власти: это сигнал уважения к протестующим, даже с оттенком самоуничижения. Если совместить это с основным посылом “эта Америка (для которой моя работа – действовать) – не моя страна”, то мы получим полный смысл жеста: не стандартный антиамериканизм, а требование нового начала, другой Америки. Итак, название недавнего сюжета CNN “Являются ли США все еще мировым моральным лидером? Не после того, что только что сделал Трамп на этой неделе” следует сделать точнее: теперь мы видим, что США никогда не были мировым моральным лидером и что им нужно радикальное морально-политическое обновление, выходящее за рамки леволиберального образа толерантности.

Cледует провести четкое различие между протестующими против карантина и протестующими из BLM. Хотя антикарантинные популисты протестуют за всеобщую свободу и достоинство, в то время как протесты Black Lives Matter сосредоточены на насилии в отношении определенной расовой группы, и хотя некоторые в полиции, вероятно, сочувствуют антикарантинным протестам, “идея просить полицию присоединиться к первому движению является смехотворной, несмотря на исповедуемую им универсальность, в то время как второе движение приветствует полицию, несмотря на то, что оно выглядит как отдельная борьба”[4]. Короче говоря, “универсальные” антикарантинные протесты содержат скрытый поворот в сторону идентичности белых, в то время как протесты Black Lives Matter фактически универсальны: единственный способ борьбы с расизмом с поистине универсальной позиции сегодня в США – это рассматривать борьбу с расизмом против чернокожих как “единичный универсализм”, как особый случай, который обеспечивает ключ к универсальности.

В своих книгах я часто цитировал старую шутку из бывшей Германской Демократической Республики: немецкого рабочего отправляют на работу в Сибирь. Зная, что вся почта будет читаться цензорами, он предлагает своим друзьям следующее: “Давайте установим код: если письмо, которое вы получаете от меня, написано обычными синими чернилами, то это правда; если письмо написано красными чернилами, то это ложь”. Через месяц его друзья получают первое письмо, написанное синими чернилами: “Здесь всё замечательно: магазины переполнены, еды много, квартиры большие и теплые, в кинотеатрах показывают западные фильмы – единственное, чего нет в наличии, это красные чернила”. Именно это и должно искать протестное движение: “красные чернила”, чтобы правильно сформулировать свое послание, или, как выразился Рас Барака, мэр Ньюарка и сын великого чернокожего поэта Амири Барака: мы не можем победить с помощью оружия; чтобы иметь шанс на победу, мы должны использовать книги.

Многие ортодоксальные левые критики отвергали мою идею о коммунистической перспективе, открывшейся в результате продолжающейся эпидемии, стандартным марксистским аргументом о том, что без революционной партии (организованной силы, которая знает, чего хочет) не бывает революции, и что такой силы в наши дни нигде нет. Однако эта критика игнорирует две уникальные особенности нашего нынешнего положения. Во-первых, что сама ситуация – в здравоохранении и экономике – требует мер, которые приостанавливают действие рыночных механизмов и подчиняются максимуму “каждому по потребностям, от каждого по способностям”, так что даже консервативные политики во власти обязаны навязывать вещи, напоминающие Всеобщий Основной Доход. Во-вторых, глобальная капиталистическая система приближается к идеальному шторму, в котором кризис здравоохранения сочетается с экономическим кризисом, экологическим кризисом, международными конфликтами и антирасистскими протестами. Эти последние протесты не ограничиваются США, а возникают повсюду в мире; мы словно вступаем в новую стадию морального сознания, когда расизм считается просто недопустимым. Сочетание всей этой борьбы, осознание того, что она неразрывно связана между собой, обладает огромным потенциалом эмансипации.

Биография Эрнест Джонс “Фрейд. Период Брейера (1882–1894)”

 Доктор Йозеф Брейер (1842–1925), чье имя часто связывают с ранним периодом жизни Фрейда, был не просто известным венским врачом (как о нем иногда пишут), но также и знаменитым ученым. Фрейд описал его как «человека богатых и универсальных дарований, чьи интересы простирались далеко за пределы его профессиональной деятельности». Являясь учеником Эвальда Геринга, он провел большую работу, посвященную изучению физиологии дыхания, описав рефлекс регуляции дыхания с участием блуждающего нерва. Последующее обнаружение Брейером полукружных каналов и установление их роли стали прочным вкладом в научное знание. Он стал приват-доцентом в 1868 году, но в 1871 году занялся частной практикой и отказался от предложения Бильрота выставить свою кандидатуру на соискание звания профессора. В мае 1894 года он был избран членом-корреспондентом Венской академии наук; его кандидатуру предложили Зигмунд Экснер, Геринг и Эрнст Мах — люди с международной научной репутацией.
Брейер был преданным приверженцем школы Гельмольца, о которой мы уже ранее говорили. Среди писателей он выше всех ставил Гёте и Фехнера. Он был одним из самых уважаемых домашних врачей в Вене и являлся семейным врачом Брюкке, Экснера, Бильрота, Хробака и других высокопоставленных людей.
Фрейд впервые встретил Брейера в Физиологическом институте в конце 70-х годов XIX века. Их интересы и взгляды на жизнь во многом совпадали, поэтому они вскоре стали друзьями. «Он стал, — пишет Фрейд, — мне другом и помощником в трудных условиях моего существования. Мы привыкли разделять друг с другом все наши научные интересы. Из этих отношений, естественно, основную пользу извлекал я». В первые годы их знакомства Фрейд находился с Брейером, а также с его женой, которой он восхищался, в самых дружеских и близких отношениях. Позднее они дружили семьями. Старшую дочь Фрейда назвали в честь жены Брейера.
С декабря 1880 по июнь 1882 года Брейер лечил фрейлейн Анну О.[78], чей случай был признан потом классическим случаем истерии. Пациентка была очень одаренной девушкой 21 года, которая развила множество симптомов в связи со смертельной болезнью своего отца. Среди этих симптомов были спастический паралич трех конечностей с контрактурами и отсутствием чувствительности, тяжелые и сложные расстройства речи и зрения, отвращение к пище и сильный нервный кашель, который явился причиной вызова к ней Брейера. Однако более интересным являлось наличие двух особых состояний сознания: одно вполне нормальное, а другое — как у капризного и беспокойного ребенка. Это был случай раздвоения личности. Переход от одного состояния в другое сопровождался фазой самогипноза, после которой она просыпалась свежей и умственно нормальной. К счастью, фаза абсанса имела у нее место во время визита Брейера; и вскоре у нее вошло в привычку рассказывать ему о неприятных событиях дня, включая пугающие галлюцинации, после чего она чувствовала облегчение. Однажды она рассказала детали зарождения одного своего симптома, и, к великому изумлению Брейера, после этого разговора симптом полностью исчез. Постигнув ценность такой процедуры, пациентка продолжала рассказывать об одном симптоме за другим, называя эту процедуру «лечением разговором» или «прочисткой труб». Между прочим, в это время она могла говорить и понимать только по-английски, забывая свой родной, немецкий язык, а когда ее просили почитать вслух из итальянской или французской книги, делала это быстро и спонтанно — на английском.
Спустя некоторое время Брейер дополнил эту вечернюю процедуру, погружая ее каждое утро в искусственное гипнотическое состояние, так как множество материала начинало становиться ошеломляющим. В течение года, день за днем, он терпеливо наблюдал эту пациентку, отказываясь от многих других предложений. Благодаря его проницательности и таланту на вооружении психотерапии появился новый метод, который Брейер назвал «катартическим». Он связан с его именем и до сих пор интенсивно используется.
Фрейд рассказал мне более полно, чем описал в своих работах, об особенных обстоятельствах, заставивших Брейера расстаться со своей пациенткой. По всей видимости, Брейер развил у себя то, что в наши дни называется сильным встречным контрпереносом к этой пациентке. Он так увлекся ее случаем, что вскоре его жена начала ревновать его к этой больной. Она не проявляла открыто своей ревности, но стала замкнутой и выглядела несчастной. Прошло немало времени, прежде чем Брейер разгадал подтекст такого ее поведения. Результатом явилось его решение завершить лечение. Вечером он объявил об этом Анне О., которая чувствовала себя теперь значительно лучше, и пожелал ей спокойной ночи. Но вскоре за ним прислали вновь, и он нашел ее в крайне возбужденном состоянии. Пациентка, которая, по его словам, представляла собой внесексуальное существо и у которой на всем протяжении лечения не возникало какого-либо намека на эту запретную тему, находилась теперь в родовых муках истерического рождения ребенка (pseudocyesis), местного завершения ложной истерической беременности, которая незаметно развивалась в ответ на оказание помощи Брейером. Хотя Брейер был сильнейшим образом шокирован, ему удалось успокоить пациентку, прибегнув к гипнозу. Он выбежал из дома в холодном поту. На следующий день он вместе с женой уехал в Венецию, чтобы провести там свой второй медовый месяц (именно там была зачата его дочь, которая почти 60 лет спустя покончила с собой в Нью-Йорке).
У бедной пациентки дела шли не так хорошо, как можно было предположить из опубликованного Брейером отчета о ее болезни. Имели место рецидивы, и ее перевели в медицинскую клинику на Гросс-Энцерсдорф. После годичного перерыва в лечении этой пациентки Брейер признался Фрейду, что она абсолютно расстроена умом и что он желал бы, чтобы она умерла и избавилась от своих страданий. Однако она неожиданно пошла на поправку. Несколько лет спустя Марта рассказывает, как «Анна О.», которая оказалась одной из ее старых приятельниц, а позднее ее родственницей по линии брака, неоднократно ее навещала. Днем она чувствовала себя очень хорошо, но с наступлением вечера все еще страдала от галлюцинаторных состояний.
Фрейлейн Берта (Анна О.) была не только высокоинтеллектуальной девушкой, но также обладала весьма привлекательной внешностью и индивидуальностью; когда она находилась в санатории, то воспламенила любовью к ней сердце лечащего ее психиатра. За несколько лет до своей смерти она сочинила пять остроумных некрологических заметок о себе. В тридцатилетнем возрасте проявилась очень серьезная сторона ее натуры, и она стала первым социальным работником в Германии, одной из первых в мире. Она основала одно периодическое издание и несколько институтов. Большая часть ее деятельности была посвящена защите и эмансипации женщин, но забота о детях также занимает видное место в ее жизни. Настоящим подвигом можно назвать ее поездки в Россию, Польшу и Румынию для спасения детей, чьи родители погибли при еврейских погромах. Она никогда не была замужем и осталась очень набожной.
Фрейд крайне заинтересовался случаем Анны О., что случилось вскоре после завершения ее лечения Брейером в июне 1882 года; чтобы быть точным, 18 ноября. Этот случай настолько отличался от всего его опыта, что произвел на Фрейда глубокое впечатление, и он имел обыкновение снова и снова детально обсуждать его с Брейером. Когда он приехал в Париж, примерно три года спустя, и встретился там с Шарко, то рассказал ему об этом случае, но он заметил мне: «По всей видимости, мысли Шарко были в это время заняты чем-то другим». Поэтому Фрейду не удалось возбудить интерес Шарко к этому случаю. Кажется, безразличие Шарко на некоторое время охладило его собственный энтузиазм по поводу данного открытия.
Как мы упоминали ранее, наиболее сильным впечатлением, которое произвело на Фрейда учение Шарко, были его революционные взгляды на тему истерии, которая действительно являлась темой, больше всего интересовавшей Шарко в то время. Уже один тот факт, что такой крупный невролог был столь серьезно озабочен этой темой, сам по себе являлся поразительным. До этого истерию считали либо предметом симуляции, либо, в лучшем случае, «надуманной болезнью» (что, по всей видимости, значит почти то же самое), на что ни один уважающий себя врач не стал бы тратить время, или еще особой болезнью матки, которую можно было лечить и которая иногда лечилась посредством удаления клитора; блуждающая матка также могла быть перемещена назад на свое место посредством валерьянки, запаха которой она «не переносила». Теперь же благодаря Шарко истерия стала очень «уважаемой» болезнью нервной системы.
В некрологической заметке о Шарко, написанной семь лет спустя, Фрейд одному Шарко приписал честь прояснения проблемы истерии. Делая это, он явно преувеличил значение этого открытия, когда сравнил его с освобождением сумасшедших пациентов от цепей Пинелем — что также имело место в «Сальпетриере» — в прошлом веке. Учение Шарко, несомненно, оказалось успешным в утверждении более научного отношения к истерии во французских медицинских кругах и — самое главное — в самом Фрейде. Во всех других местах на континенте оно имело небольшое влияние, а в англосаксонских странах вызвало даже отрицательную реакцию.
Тем не менее многое из того, что демонстрировал Шарко, не могло пройти незамеченным и внесло прочный вклад в науку. Он провел систематическое и исчерпывающее исследование проявлений истерии, которое сделало диагностику этого заболевания более точной, а также показало, что многие болезни, приписываемые другим причинам, на самом деле являлись болезнями истерической природы. Он также подчеркнул существование такого же заболевания у лиц мужского пола, которое, будучи теперь классифицировано среди нервных болезней, не вызывало больше недоумения. Кроме всего этого (и это явилось его самым важным вкладом в науку), он продемонстрировал, что в подходящих для этого субъектах он может посредством гипноза вызвать истерические симптомы, паралич, дрожь, потерю чувствительности (к органам) и т. д., которые в мельчайших деталях совпадали с подобными им симптомами спонтанной истерии, что было продемонстрировано на его других пациентах и что в средние века в целом описывалось как одержимость бесом.
Все это означало, что, какой бы неизвестной ни была неврологическая основа истерии, сами ее симптомы могут излечиваться и сниматься посредством одних только представлений. Они имеют психогенное происхождение. А это открывало дверь для побуждения медиков исследовать психологию пациентов, со всеми теми разветвляющимися результатами, которые были получены в течение последнего полувека. Это ставило саму психологию на совершенно новую основу, отличную от предыдущей академической, и делало возможными открытия относительно более глубоких слоев психики, которые нельзя было бы получить никаким другим путем.
Поэтому весной 1886 года Фрейд возвратился в Вену, переполненный всеми этими открытиями. В арсенале его знаний было столь много нового и интересного, о чем он собирался рассказать. Он прочитал доклад о гипнотизме перед членами Физиологического клуба 11 мая и еще раз тот же доклад перед членами Психиатрического общества 27 мая; эти выступления не могли улучшить его отношения с Мейнертом, для которого гипноз являлся анафемой. 4 июня он должен был прочитать «Доклад о стажировке» перед членами Gesellschaft der Arzte, но программа заседания была столь насыщенна, что его выступление было отложено на осень.
15 октября 1886 года он прочитал доклад, озаглавленный «Об истерии у мужчин», на заседании этого общества, председателем которого был фон Бамбергер. Об этом знаменательном событии Фрейд позднее говорил как о своей «обязанности проинформировать общество» и что это причинило ему так много огорчений. Он представил отчет о группировке Шарко истерических симптомов в четырехфазных припадках: типичные визуальные, сенсорные и моторные расстройства и истерогенные зоны. Это делало возможным распознавать многие отклоняющиеся от стандарта случаи заболеваний посредством их разнообразных приближений к страндартному типу. Такое выделение определенных признаков изменяло господствующую концепцию истерии как тонкой симуляции. Согласно Шарко, не существовало никакой связи между этой болезнью и генитальными органами или какого-либо отличия между ее проявлениями у мужчин и женщин. Фрейд описал случай травматической истерии, которая последовала после падения человека со строительных лесов, этот случай он сам наблюдал в «Сальпетриере». Наконец, он упомянул предположение Шарко о том, что некоторые случаи травм позвоночника после несчастных случаев на железной дороге могут носить истерический характер, точку зрения англо-американской школы, которая опровергалась в то время в Германии. Это последнее дополнение, которое было ненужным для основной темы, не было дипломатическим, так как у неврологов был довольно законный интерес ко всяким поражениям нервной системы, которые часто приводили к судебным разбирательствам.
Невролог Розенталь открыл дискуссию замечанием, что мужскую истерию, хотя она сравнительно редко встречается, неплохо распознают, и описал два таких случая, которые он исследовал 20 лет тому назад. Психический шок, даже после легких поражений, часто вызывает истерические симптомы, которые, по его предположению, возникают в результате физической травмы коры головного мозга. Мейнерт говорил о случаях эпилептических припадков, следующих за травматическими переживаниями, и охарактеризовал их как эпилептоидные. Он иронично добавил, что было бы довольно интересно, если бы доктор Фрейд пришел в его клинику и продемонстрировал на подходящих для этого случаях симптоматологию, которую он привел по Шарко. Бамбергер сказал, что, несмотря на все его восхищение Шарко, он не может найти ничего нового во всем вышесказанном для венских врачей. Мужская истерия хорошо известна. Он сомневается в ее травматической этиологии. Лейдесдорф был уверен, что во многих случаях железнодорожных травм позвоночника органически поражается центральная нервная система. Встречались пациенты, страдающие от раздражительности и бессонницы после мелких происшествий, но эти симптомы приписывались больше шоку, чем истерии.
Описывая позднее это собрание, которое, по всей видимости, произвело на него очень тягостное впечатление, Фрейд говорит о своем «плохом приеме» и часто указывает на то, как глубоко он был оскорблен. Отчет об этом обсуждении вряд ли подтверждает его мнение, хотя, безусловно, в нем отражена холодность приема. В действительности в тех обстоятельствах Фрейд не должен был рассчитывать на другой прием, так как он был бы аналогичным и в любом другом медицинском собрании.
Мейнерт довольно справедливо предложил Фрейду подтвердить свои слова, представив случай мужской истерии с типичными симптомами Шарко[79], но, как только он находил подходящие случаи в Венской больнице широкого профиля, старшие врачи, заведующие этими отделениями, отказывались разрешить ему использовать их больных для любых подобных целей. Один из хирургов начал даже сомневаться в классическом образовании Фрейда, спросив его, знает ли он, что слово «истерия» произошло от греческого Hysteron (матка) и что одно это по самому своему определению исключает мужской пол. Однако вскоре благодаря помощи д-ра фон Берегсзази, молодого ларинголога, ему удалось где-то найти требуемого пациента. Это был случай заболевания мужчины 29 лет, сталевара, у которого после ссоры с братом развилась классическая истерическая гемианестезия с типичными расстройствами зрения и цветоощущения. Этот случай демонстрировался перед Венским медицинским обществом 26 ноября 1886 года; врач Кёнигштейн, офтальмолог, сделал доклад о глазных симптомах этого больного 11 декабря. Экснер председательствовал.
Рассказывая об этом эпизоде почти 40 лет спустя, Фрейд все еще испытывал некоторое огорчение. «На этот раз меня наградили аплодисментами, но затем перестали мной интересоваться. Впечатление, что „компетентные специалисты“ отвергли мои новшества, нерушимо утвердилось у всех; со своими теориями об истерии у мужчин и о возможности вызывать истерические параличи посредством внушения я оказался отброшенным в оппозицию. Когда вскоре после этого передо мною оказались закрыты двери лаборатории по анатомии мозга и в течение семестра я не сумел найти места, где мог бы выступить со своей лекцией, я ушел из академической жизни и из объединений. Уже целую вечность я не появлялся в Венском медицинском обществе».
Его конфликт с Мейнертом не прекращался. В 1889 году Мейнерт опубликовал в «Wiener Klinische Wochenschrift», в противовес теории самовнушения Шарко в качестве причины истерических параличей, свое анатомическое объяснение этого явления, которое резко отвергалось Фрейдом в подстрочном примечании в журнале «Poliklinische Vortmge» как «полностью неадекватное». Согласно Мейнерту, ошибка, лежащая в основании объяснения Шарко, заключается в том, что он просмотрел существование малой ветви внутренней сонной артерии, хориоидальной артерии! Очевидно, его враждебность к Фрейду была связана с тем, что Фрейд солидаризировался с Шарко. Он насмехался над «любовью Фрейда поучать его» (Мейнерта) и добавлял: «Я нахожу его защиту суггестивной терапии тем более примечательной, поскольку он уехал из Вены (в Париж) врачом с совершенным знанием физиологии». Он явно ощущал, что Шарко совратил Фрейда со строгой и узкой тропы чистой науки.
Фрейд описал эту историю в сокращении в «Автобиографии», говоря, что Мейнерт закрыл перед ним двери своей лаборатории по его возвращении из Парижа в 1886 году. На самом деле это могло случиться лишь шесть месяцев спустя, после возвращения Фрейда из свадебного путешествия, так как Мейнерт тепло приветствовал Фрейда по его возвращении из Парижа и пригласил его и всех его учеников (которые могут появиться у Фрейда) работать в своей лаборатории. И Фрейд работал в ней на протяжении всего лета. Однако их отношения начали осложняться после майских лекций Фрейда по гипнотизму и его доклада, посвященного изложению взглядов Шарко, который он прочитал в октябре. Но мы не знаем, вспыхнула ли эта вражда внезапно или накапливалась постепенно; все указывает на последнее, на это указывает и сам Фрейд, рассказывая о своем посещении Мейнерта во время его болезни. Кроме того, когда Фрейд говорит о том, что в течение целого года ему негде было читать лекции, это относится лишь к его клиническим демонстрациям, но данное затруднение нельзя бесспорно приписать Мейнерту, так как два его ассистента имели большие права на это, чем Фрейд. В действительности дело обстояло иначе. Фрейд читал в это время лекции по анатомии, и они хорошо посещались.
Летом 1886 года его жизнь была ограничена работой в Институте Кассовица (три раза в неделю), переводами и обзорами научных публикаций, а также частной практикой. Основными его пациентами являлись невротики, что неотлагательно ставило на повестку дня вопрос о терапии, который не был столь актуальным для ученых, занимающихся научно-исследовательской деятельностью. Свои первые попытки в этом направлении Фрейд сделал, следуя учению Эрба, прибегнув к ортодоксальной электротерапии. Кажется странным, что в то время он полностью доверился известному ученому, так как уже был знаком с более многообещающим катарсическим методом Брейера; пренебрежительное отношение к этому методу Шарко явно повлияло на его выбор. Однако это продолжалось не слишком долго. «К сожалению, я скоро убедился, что соблюдение этих предписаний никогда не помогало, то, что я считал результатом точных наблюдений, было плодом фантазии. Прискорбно было обнаружить, что работа первого лица в немецкой невропатологии имеет не больше отношения к реальности, чем какая-нибудь „Египетская книга сновидений“, которую продавали в наших дешевых книжных лавках, однако это помогло мне еще в какой-то мере избавиться от наивной веры в авторитеты, от которой я до сих пор не был свободен».
Тем не менее в течение 20 месяцев он использовал электротерапию в совокупности с различными вспомогательными средствами: ваннами и массажем. (Иногда он прибегал к этим методам даже в начале 90-х годов.) Но с декабря 1887 года он все чаще начинает использовать в работе с пациентами гипнотическое внушение. Этот метод давал хорошие результаты, так что теперь Фрейд получал от работы не только удовлетворение, но даже ощущал себя в некоторой степени «чудотворцем». Еще будучи студентом, он присутствовал на публичном гипнотическом сеансе Хансена и, наблюдая, как загипнотизированный человек был приведен в состояние смертельной бледности, поверил в реальность гипноза. Перед своей поездкой в Париж он знал об использовании гипноза в терапевтических целях и, возможно, сам пытался лечить этим методом больных в частном санатории Оберштейнера. У него был большой опыт по применению этого метода в лечебных целях, полученный им еще в клинике Шарко. Поэтому он время от времени пользовался этим методом с самого начала занятий частной практикой; например, он упоминает о лечении гипнозом итальянской пациентки, у которой всякий раз начинался конвульсивный приступ, если кто-то произносил слово «яблоко» по-немецки — Apfel, или по-итальянски — Рота. В Германии Мёбиус и Гейденгайн серьезно относились к гипнотизму, однако большинство врачей и психиатров все еще считали его надувательством или даже чем-то худшим. Обвинения по этому поводу были частыми и достаточно резкими. Сам Мейнерт, например, писал в 1889 году, что гипнотизм «низводит человека до состояния животного без воли и рассудка и лишь ускоряет его нервное и психическое расстройство… Он вызывает искусственную форму отчуждения». И что было бы большим несчастьем, если бы эта «психическая эпидемия среди врачей» получила распространение.
Фрейд выступил в защиту гипнотизма с присущим ему пылом. Время от времени он делал книжные обзоры для «Wiener Medizinische Wochenschrift», например, книги Митчелла «Лечение определенных форм неврастении и истерии» и книги Оберштейнера «Неврология». Оба обзора сделаны в 1887 году, а в 1889 году он написал отзыв о книге по гипнотизму Фореля. Именно Форель дал ему ранее рекомендательное письмо к Бернгейму. Он использовал этот случай, чтобы в резкой форме дать отпор Мейнерту, который отозвался о Фрейде как о «всего лишь гипнотизере». Фрейд же утверждал, что является неврологом, готовым лечить всевозможные заболевания методами, наиболее подходящими для лечения этих заболеваний. Что касается едких замечаний Мейнерта на тему гипнотизма, процитированных выше, Фрейд прокомментировал их следующим образом:

Большинство людей вряд ли предполагают, что некий ученый, который в некоторых областях невропатологии достиг значительного опыта и проявил острое понимание[80], по всем другим проблемам проявляет полнейшее непонимание. И конечно, хотя уважение к величию, в особенности к интеллектуальному величию, принадлежит к лучшим свойствам человеческой натуры, но оно должно отходить на второе место, когда речь заходит об уважении к фактам. И не следует стыдиться признать это, когда приходится отбрасывать в сторону всякую надежду на поддержку такого авторитетного ученого в защиту собственного суждения, основанного на изучении фактов.

Однако Фрейд обнаружил, что ему не всегда удается целиком или достаточно глубоко погрузить пациента в гипноз.

   Чтобы усовершенствовать технику гипноза, летом 1889 года я поехал в Нанси, где провел несколько недель. Я наблюдал трогательного старика Льебо, когда он работал с бедными женами и детьми рабочих, был свидетелем удивительных экспериментов Бернгейма с больничными пациентами, и на меня произвели сильнейшее впечатление возможности мощных духовных процессов, которые все еще оставались скрытыми от сознания человека. Чтобы иметь возможность обучаться, я уговорил одну из своих пациенток отправиться со мной в Нанси. Это был случай благородной, гениально одаренной истерички, которая попала ко мне, потому что с ней никто ничего не мог поделать. С помощью гипнотического внушения я добился, чтобы она могла вести достойное человека существование, мне удавалось вновь и вновь приводить ее в норму. Правда, спустя некоторое время она каждый раз возвращалась в прежнее состояние, но я в силу своего тогдашнего неведения объяснял это тем, что в ее случае гипноз никогда не достигал степени сомнамбулизма с амнезией. Теперь несколько раз за нее принимался Бернгейм, но тоже ничего не мог поделать. Он добродушно признался мне, что добивался больших терапевтических успехов с помощью внушения лишь в своей больничной практике, но не с частными пациентами. Я имел с ним много вдохновляющих бесед и взял на себя перевод на немецкий язык двух его книг о внушении и его лечебном воздействии на пациента.

Здесь содержится любопытная ошибка, ибо Фрейд уже опубликовал год тому назад первую из двух называемых здесь книг под заголовком «Hypnotismus, Suggestion und Psychotherapie» и снабдил ее обширным предисловием. Он даже опубликовал большой отрывок из этой книги в «Wiener Medizinsche Wochenschrift». В декабре 1887 года, за 18 месяцев до того, как он посетил Бернгейма, он договорился об издании этого перевода.
В предисловии к книге Бернгейма (1888) Фрейд детально рассматривает недавно возникшее противоречие между нансийской школой (Бернгейм, Льебо и др.) и саль-петриерской школой (Шарко). В целом он защищал последнюю. Особенно его волновало следующее: если можно показать, что состояния гипноза могут вызываться внушениями со стороны врача, тогда критики вправе заявить, что то же самое справедливо для симптоматологии истерии. (Бернгейм сам довольно открыто склонялся к такой точке зрения, а Бабински ее отстаивал 20 лет спустя.) Если так, то тогда в этой болезни мы потеряем всякое ощущение действия обычных психологических законов, которым Фрейд приписывал величайшую ценность. Он привел великолепные аргументы в защиту своей точки зрения, что этого не может быть с истерией: схожесть описаний в разные века и в разных странах сама по себе подтверждает это.
Что касается гипноза, он считал, что в основном это явление чисто психологическое, хотя некоторая, например нервно-мышечная, сверхвозбудимость, по всей видимости, является физиологической. Обсуждая эту аномалию, он сделал проницательное замечание о том, что непосредственные внушения со стороны врача следует отличать от более косвенных, которые скорее представляют собой явления самовнушения и зависят от особенностей нервной возбудимости индивида.
Вскоре подобное однообразие повторяющихся внушений начало надоедать Фрейду. Четыре года спустя он в резкой форме выразил свое недовольство этим методом: «Ни врач, ни пациент не могут до бесконечности терпеть это противоречие между полнейшим отрицанием расстройства при внушении и вынужденным его признанием вне внушения». Он убедился, что за явными симптомами расстройства скрывается много секретов, и его не знающее отдыха воображение старалось постичь их суть. Позднее он писал, что с самого начала применения им гипноза он пользовался этим методом не только для проведения терапевтических внушений, но также для того, чтобы проследить глубже историю симптома, то есть применял катартический метод Брейера. В «Очерках об истерии» он сообщает, что впервые применил катартический метод на фрау Эмми фон Н., чье лечение он начал 1 мая 1889 года (через 18 месяцев после начала использования им гипноза в медицинских целях). Как и можно было ожидать, в этой первой попытке применения глубокого сомнамбулизма он не достиг какого-либо глубинного проникновения. В действительности, Фрейд, по-видимому, чересчур полагался в этом лечении на терапевтическое внушение и, как и обычно, комбинировал его с массажем, ваннами и отдыхом. На примере этого случая он убедился в том, что причиной, по которой столь многие благотворные воздействия гипнотического внушения скоропреходящи, является то, что они вызывались пациенткой для ублажения своего врача и поэтому имели тенденцию к скорому исчезновению по прекращении контакта. Заметим далее, что в то время Фрейд все еще полностью находился под влиянием учения Шарко о важном значении психических травм в симптоматологии истерии. Согласно этому учению, перенесенное в детстве потрясение (например, брат бросил в сестру жабу) может явиться причиной возникновения у человека фобии. Идея о личных мыслях (желаниях) неприемлемого содержания была впервые записана лишь три года спустя.
В 1892 году вышла статья Фрейда, сообщающая об успешном излечении больной посредством гипноза. Это был случай женщины, которая хотела кормить своего ребенка грудью, но не могла этого делать из-за различных истерических симптомов: рвоты, нервно-психической анорексии, бессонницы и возбуждения. Двух сеансов гипноза оказалось достаточно, чтобы устранить все негативные симптомы (то же самое произошло год спустя после рождения ею второго ребенка). В этой статье Фрейд главный акцент делает на вероятность существования у его пациентки так называемых «антитетических мыслей», которые мешают осуществлению сознательных намерений. Он интересным образом сопоставил их образ действия соответственно при неврастении и истерии. В первом случае человек осознает наличие конфликта, который ослабляет его силу воли, но он тем или иным способом умудряется осуществить свое намерение. Для истерии характерно неосознавание человеком такого противодействия, однако он находит свою волю полностью блокированной (как в представленном случае) какими-либо телесными расстройствами, вызываемыми антитетическими мыслями. Фрейд не начал здесь какого-либо исследования на тему о том, чем являются эти мысли или почему вообще существует противодействие, мешающее осуществлению сознательных намерений. По предположению Фрейда, если «антитетические мысли» и существуют, то проявляют себя существенным образом в моменты возбуждения или истощения. Истощение много больше ослабляет «основное сознание» (Я), чем это делают «антитетические мысли», чуждые и противоположные этому «основному сознанию», мысли, которые часто полностью от него диссоциированы. Здесь есть намек на учение Брейера о том, что невротические симптомы зарождаются только в особом психическом состоянии (в его «гипноидном состоянии»), что Фрейд просто описывает как состояние истощения.
Мы подошли теперь к самому важному вопросу — о переходе от катартического метода к методу «свободных ассоциаций», от которого берет свое начало психоанализ. Только посредством изобретения этого нового метода Фрейду удалось должным образом проникнуть в ранее неизвестную сферу бессознательного и сделать свои глубокие открытия, с которыми навечно связано его имя. Изобретение этого метода явилось одним из двух великих подвигов Фрейда в его научной жизни, другим великим подвигом стал его самоанализ, посредством которого он научился исследовать раннюю сексуальную жизнь ребенка, включая знаменитый эдипов комплекс.
Общепринято думать, что для совершения великим гением важного открытия необходима ослепляющая вспышка интуиции, и история науки изобилует драматическими сообщениями о подобных случаях. Возможно, случай Фрейда разочарует тех, кто привык восхищаться гениями, которых постоянно «озаряет». Хотя Фрейд и обладал, если так можно выразиться, сверхинтуицией и сохранил это чувство и в зрелом возрасте, есть веские причины полагать, что в рассматриваемый нами период (особенно между 1875 и 1892 годами) его развитие было медленным и трудным. Этот период, по-видимому, характеризовался тяжелым, болезненным прогрессом в его знаниях. Упорно работая изо дня в день, он шаг за шагом шел к своим открытиям. Сильное впечатление произвело на Фрейда описание Шарко своего принципа работы — снова и снова пристально изучать факты, пока они не начинают раскрывать свои секреты; такой принцип работы во многом соответствовал собственному отношению к работе Фрейда. Однако справедливо можно заметить, что в начале 90-х годов все чаще и чаще «срабатывает» его интуиция. Одно открытие следует за другим. Его внутренний настрой и богатая интуиция, подкрепленные упорнейшей работой и тщательным обдумыванием, вели ко все более глубокому научному осознанию. Именно в начале 90-х годов, по всей вероятности, начинается самый творческий период в его жизни. Летом 1895 года, спустя три месяца после опубликования «Очерков об истерии», Брейер пишет в письме к их общему другу Флиссу: «Интеллект Фрейда поднимается к своей высшей точке. Я с изумлением смотрю на него, как курица на ястреба».
Не существует точной даты открытия Фрейдом метода «свободной ассоциации». Мы можем лишь сказать, что Фрейд постепенно подошел к своему открытию (между 1892 и 1895 годами), работая над его усовершенствованием и очищением от вспомогательных средств — гипноза, внушения, настаивания и задавания вопросов, — которые сопутствовали этому методу вначале. Но возможно распознать некоторые стадии, через которые прошла эволюция данного метода, и мы предпримем попытку указать эти промежуточные стадии.
В «Очерках об истерии» описаны два случая, датированные 1892 годом. Их исследование проведено на совершенно ином уровне, чем в упомянутом выше случае фрау Эмми, которое было проведено тремя годами раньше. Несомненно, Фрейд приобрел значительный опыт применения катарсического метода за эти годы. Но он не мог погрузить в гипноз многих из своих пациентов, по крайней мере, настолько глубоко, насколько это казалось ему тогда необходимым, и поэтому такие пациенты считались неподходящими для катарсического метода.

Это явилось одним из мотивов, побудивших его искать какой-либо новый метод, который не зависел бы от гипнабельности пациента. Другим мотивом к такому поиску явилось его глубокое постижение природы самого гипнотизма. Он узнал, что — как, например в случае фрау Эмми — терапевтическое улучшение зависит от личных взаимоотношений между пациентом и врачом и что оно часто пропадает при постепенном исчезновении такого контакта. Однажды пациентка внезапно бросилась ему на шею, к счастью, это непредвиденное осложнение было прервано появлением прислуги. Это укрепило Фрейда в мысли о том, что то особое отношение, которое является столь эффективным в терапевтических целях, имеет эротическую основу, либо скрываемую, либо явно выраженную; 20 лет спустя он заметил, что феномен переноса всегда представлялся ему непоколебимым доказательством сексуальной этиологии невроза. В отличие от Брейера, испугавшегося в подобной ситуации, Фрейд считал, что данная проблема представляет общий научный интерес, но поэтому тем более желал освободить себя от маски гипнотизма. Годы спустя он объяснял, как гипноз маскировал важные феномены сопротивления и переноса, существенно важные черты психоаналитической теории и практики. Это, несомненно, явилось главным мотивом его отказа от гипнотизма и решительного перехода от катартического метода Брейера к психоаналитическому.
В одном случае, а именно в случае фрейлейн Элизабет фон Р., не поддающейся гипнозу, лечение которой он предпринял осенью 1892 года, он тем не менее был полон решимости продолжать лечение. В этой явно безнадежной ситуации его ободряло когда-то высказанное замечание Бернгейма о том, что испытываемые в гипнозе состояния лишь на первый взгляд забывались впоследствии и что можно вызвать воспоминание о них в любое время, если только врач будет достаточно энергично настаивать на том, что пациент их помнит. Фрейд предположил, что это должно быть в равной степени справедливо для забытых воспоминаний при истерии. Поэтому он испробовал то, что назвал техническими приемами «сосредоточения», «что позднее я развил в метод». Случай фрейлейн Элизабет был первым случаем, в котором он отказался от гипноза и воспользовался этими новыми приемами; интересно также, что это был первый случай, который принес ему научное удовлетворение. Фрейд назвал этот метод «психическим анализом».
Вот в чем он заключался. Пациентку, лежащую на кушетке с закрытыми глазами, просили сосредоточить свое внимание на конкретном симптоме и постараться воскресить в памяти все воспоминания, которые могут пролить свет на его происхождение. Когда у пациентки ничего не получалось, Фрейд обычно чуть нажимал своей рукой на лоб пациентки и убеждал ее, что теперь к ней, несомненно, придут некоторые мысли или воспоминания. Иногда, несмотря на это, на первый взгляд, ничего не происходило, даже при неоднократном наложении руки на лоб. Но где-то после четвертой попытки пациентка начинала говорить, что ранее пришло ей в голову, но со следующим комментарием: «Я бы сразу могла сказать вам это, но мне казалось, это было не то, что вы хотели услышать». Такие исследования укрепляли его уверенность в своем методе, который на самом деле казался ему непогрешимым. Он давал пациентам строгую установку игнорировать любую критику и выражать любую мысль, даже если она кажется им не относящейся к делу, не имеющей большого значения или слишком неприятной. Это явилось первым шагом к его более позднему методу свободных ассоциаций.
Некоторое время Фрейд все еще был склонен убеждать, настаивать и задавать вопросы, что казалось ему трудной, но необходимой работой. Однако в одном случае с пациенткой фрейлейн Элизабет последняя сделала ему замечание, что своими вопросами он мешает свободному потоку ее мыслей. Он понял ее замечание, и это помогло ему сделать еще один шаг к свободным ассоциациям[81].
Начавшись однажды, эта процедура постепенно становилась все более свободной. Фрейд не отказывался и от применения гипноза как от терапевтической меры, правда, лишь на определенных стадиях лечения, вплоть до 1896 года. Но чем более Фрейд утверждался в том, что ослабление сознательной критики неизбежно приведет к важным воспоминаниям, тем меньшую он ощущал потребность в побуждении, настаивании или направлении мыслей пациента. Поэтому постепенно он отказался от понуждения пациентов, а также от наложения руки на лоб. В своей книге «Толкование сновидений» (1900) он все еще выступает в защиту закрывания пациентами глаз во время сеанса, а в 1904 году он заявляет, что это также не является необходимым. Но от горизонтального положения пациентов во время сеансов (как это было и во время гипнотических сеансов) он не отказывается, до сих пор такое положение считается желательным. Однако в течение долгого времени Фрейд продолжал использовать симптомы (болезни пациентов) как отправные точки для ассоциаций, и эта привычка еще более усилилась, когда он занялся вопросом анализа сновидений.
Глава Фрейда о психотерапии в «Очерках об истерии» обычно считается первой публикацией, знакомящей с психоаналитическим методом. Тем не менее он все еще называет свой метод «катартическим методом Брейера», хотя часто говорит о «психическом анализе». В этой главе есть замечательная фраза: «Многое будет достигнуто, если нам удастся преобразовать истерическое бедствие в обычное несчастье».
Термин «психоанализ» впервые использовался Фрейдом в его работе, опубликованной на французском языке 30 марта 1896 года, а на немецком — 15 мая 1896 года; обе эти работы были отправлены им в печать в один и тот же день (5 февраля). 7 июля 1897 года Фрейд заметил Флиссу, что его метод начинает следовать по собственному пути. Такой автономный путь психоанализа, без предыдущих отправных точек, стал одной из его поразительных черт. Годом позднее (1898) Фрейд говорит об усовершенствованиях в этом методе, после которых полностью в нем утвердился. Мне кажется, что начиная с этого времени можно говорить о том, что метод свободных ассоциаций действительно стал свободным.
На первый взгляд, этот предпринятый Фрейдом шаг может показаться странным, ибо он означал замену систематического и целенаправленного поиска слепым и бесконтрольным блужданием без какой-либо определенной цели.
Так как этот шаг явился самым решающим в научной жизни Фрейда, естественно, интересно узнать, как он был сделан и благодаря каким причинам. По этому поводу кажутся уместными четыре соображения. Мы уже настаивали на том, что это был постепенный процесс, а вовсе не мгновенное озарение. Некоторые пациенты, когда Фрейд просил их оживить воспоминание тех обстоятельств, при которых начались их симптомы (особенно когда они находились в состоянии психического расслабления), не могли сосредоточиться, блуждая в своих воспоминаниях. Фрейд научился не прерывать этот поток мыслей, как сделали бы большинство врачей, благодаря своему терпению и чему-то пассивному в своей натуре, которое радо было отказаться от непрестанного контроля или вмешательства в мысли пациента. Это явилось решительным переходом от более раннего давления и убеждения.
В то время Фрейд придерживался принципов причинности и детерминизма, столь резко выраженных в школе Гельмгольца, которые оказали господствующее влияние на его раннюю научную дисциплину ума. Вместо того чтобы не принимать во внимание отклоняющиеся ассоциации как случайные, несвязанные и бессмысленные, как делали другие, Фрейд интуитивно чувствовал, что должен быть некий определенный фактор, даже если он не проявляет себя явно, направляющий и определяющий течение этих мыслей. Он убеждался в этом, замечая, что время от времени у пациента возникала мысль или воспоминание, которые раскрывали смысл предшествующей вереницы мыслей.
В начале своей практики он обнаружил явное нежелание со стороны пациентов вспоминать что-то, что было для них болезненно или нежелаемо. Такое противодействие он назвал «сопротивлением» и вскоре связал его с «вытеснением», которое привело к тому, что определенные воспоминания были заменены симптомами. По-видимому, было не столь трудно высказать предположение о том, что подобные окольные блуждания без цели являются выражением этого сопротивления, попыткой не допустить возникновения важного воспоминания, и все же эти ассоциации в конечном счете шли по пути, связанному с важным воспоминанием. А это оправдывало его терпение в следовании самым внимательным образом и в мельчайших деталях за ходом мыслей пациента.
Более трудным для понимания и, возможно, более поучительным, чем предшествующие рассуждения, является следующее. Когда Фрейд принял на веру действенность метода свободных ассоциаций, он руководствовался в этом, по его словам, «неясной интуицией». Теперь у нас есть ключ к разгадке источника такой интересной интуиции. Случилось так, что один автор по имени Людвиг Берне в 1823 году написал статью с захватывающим внимание заголовком «Искусство в три дня стать оригинальным писателем». Она заканчивалась следующими словами: «Отсюда вытекает практическое правило. Возьмите несколько листов бумаги и в течение трех дней записывайте на них все, что придет вам в голову. Пишите все, что вы думаете о самих себе, о ваших успехах, о турецкой войне, о Гёте, об уголовном процессе и его судьях, о ваших начальниках, — и через три дня вы изумитесь, как много кроется в вас совершенно новых, неведомых вам идей. В этом и заключается искусство в три дня стать оригинальным писателем».
Фрейд говорил, что Берне был одним из его любимых писателей, захвативших его внимание. Когда ему было 14 лет, ему подарили собрание сочинений этого писателя, и только эти книги сохранились у него от юношеских лет. Полвека спустя Фрейд вспоминал многие места из этой работы. Вероятно, это поразительное высказывание Берне отложилось в голове Фрейда и спустя 20 лет сыграло свою роль в решении Фрейда не ограничивать «свободную игру мыслей» своих пациентов.
Понятно, почему Берне столь много значил для юного Фрейда. Берне являлся удивительным человеком, и, без сомнения, его взглядам на жизнь Фрейд симпатизировал не только в юности. Людвиг Берне (1786–1837), который в 1818 году выбрал себе этот псевдоним вместо собственного имени Леб Барух, был идеалистом, борцом за свободу, честность, справедливость и искренность и всегда противостоял угнетению. Он играл некоторую роль в германской Freiheitskrieg (освободительной войне) против Наполеона, но выступил против наступившей там впоследствии политической реакции. Он некоторое время жил в Париже и встречался там с молодым Гейне. Ему не нравился легкомысленный цинизм последнего. Когда Фрейд посетил Пер-Лашез, он искал там лишь могилы Берне и Гейне.
Первое, что заметил Фрейд в своей попытке проникнуть в глубь воспоминаний своих пациентов, так это то, что они не останавливались на начале появления их симптома или даже на травматическом «патогенном переживании», которое могло послужить причиной данного симптома, но вместо этого настойчиво требовали продолжать свои воспоминания еще дальше, в последовательных сериях ассоциаций. Научное образование Фрейда заставило его считать эту причинную цепь воспоминаний разумно обоснованной, даже если сначала были не ясны отвечающие за это реальные факторы. Воспоминания продолжали углубляться, восходя к детству, и вскоре Фрейд заметил, что в этом содержится некоторое объяснение старой полемики относительно значения унаследованной предрасположенности, с одной стороны, и приобретенных (патогенных) факторов — с другой. Это был один из тех вопросов, по поводу которого он сам колебался. Теперь он начинал осознавать, что ранние переживания, в комбинации или без, с наследственностью, образуют предрасположенность.
Патогенное воспоминание, определенно имеющее отношение к развитию симптома, но явно банальное само по себе, как было обнаружено, оказывает свое (травматическое) воздействие, если только оно становится связанным по смыслу с некоторым другим, более ранним, переживанием (или отношением), которое не являлось ни травматическим, ни патогенным: оно составляло «предрасположенность», необходимую для того, чтобы данное более позднее травматическое переживание стало патогенным. Такой способ реакции на более позднее травматическое патогенное переживание в связи с более ранними переживаниями пациента он назвал «регрессией», и ему сразу стало ясно, что он сделал важное открытие.
Фрейд отмечал, что заметное количество важных воспоминаний имело отношение к сексуальным переживаниям, хотя вначале не мог извлечь каких-либо общих выводов из этого факта. Это был факт, к которому он не был подготовлен и который его удивил. Однако после того как его внимание было однажды пробуждено в этом направлении, он начал умышленно добиваться сведений о сексуальной жизни своих пациентов, что явилось, как он вскоре обнаружил, привычкой, оказывающей вредное влияние на его практику.
Все более явные доказательства той значительной роли, которую играют в неврозах сексуальные факторы, усилили уверенность Фрейда в том, что он случайно напал на важную тему. Сперва он гордился тем, что абсолютно спонтанно сделал это открытие, однако много позднее одно воспоминание напомнило ему о трех любопытных случаях, которые, несомненно, оказали на него влияние и направляли его мысли, в то время как сам он никоим образом не осознавал этот процесс. В 1914 году он дал яркое описание этих рассматриваемых нами случаев, из которого мы можем привести здесь существенные моменты. Первый из этих случаев следует отнести к самому началу его карьеры в качестве «молодого врача в больнице», так как второй случай, связанный с Шарко, произошел, по его словам, «несколько лет спустя», следовательно, первый случай имел место где-то между 1881 и 1883 годами. Не кто иной, как Брейер, заметил ему тогда относительно поведения одной пациентки, что подобные случаи всегда связаны с «тайнами алькова». Следующим случаем было услышанное им объяснение, которое Шарко очень эмоционально высказывал своему ассистенту Бруарделю по поводу того, что определенные нервные расстройства всегда являются вопросом «la chose gknitale». Третий случай, по словам Фрейда, относящийся к 1886 году, связан с гинекологом Хробаком, которого Фрейд считал, «может быть, самым выдающимся из наших венских врачей». Витгельс говорил, что у него в лекционном зале стояла большая вывеска со следующими словами: «Primum estпоп посепе»[82]. Прося однажды Фрейда принять пациентку, страдающую непонятными припадками страха, муж которой был абсолютным импотентом, Хробак добавил, что единственный рецепт от таких страданий — неоднократные приемы нормального пениса — невозможно прописать в этом случае.
Фрейд рассказывает, что вышеназванные врачи впоследствии отказались от своих слов, и, по его мнению, Шарко, вероятно, сделал бы то же самое, если бы только суждено ему было снова встретиться с ним. Фрейд справедливо добавляет, что совсем не одно и то же — высказать один или несколько раз какую-нибудь мысль в виде беглого замечания или отнестись к ней серьезно, понять ее буквально, устранить все противоречащие подробности и завоевать для нее место среди других признанных уже истин — это приблизительно так же отличается одно от другого, как легкий флирт от законного брака со всеми его обязанностями и трудностями.
Фрейд сам был до некоторой степени шокирован этими явно циничными высказываниями, не приняв их всерьез. Насколько полно он вытеснил из своей головы какое-либо воспоминание об этих высказываниях на многие годы, иллюстрируется следующим отрывком из статьи, написанной им в 1896 году: «Я замечу только, что, по крайней мере в моем случае, не обладал заранее каким-либо мнением, которое позволило бы мне выделить сексуальный фактор в этиологии истерии. Те два исследователя, будучи учеником которых я начал заниматься этой темой, Шарко и Брейер, явно не обладали предрасположенностью к подобной идее; на деле они испытывали к подобной теме личное отвращение, которое я первоначально разделял с ними».
Теперь Фрейд занимает все более оппозиционную сторону по отношению к своим «уважаемым» коллегам. Он уже пережил немало нападок с их стороны за то, что в 1886 году поднял вопрос о мужской истерии и важном значении травматических патогенных переживаний. Многих ученых мужей настораживало его «подозрительное» отношение к гипнотизму и повышенное внимание к сексуальным факторам при неврозах. Богатый опыт в последнем вопросе, на который он ссылается в своей работе об этиологии невроза страха (1895), показывает нам, что осознание важности этого вопроса должно было начаться несколькими годами ранее. Его позиция в данном вопросе казалась многим вызывающей. Он осознавал, что возглавил революционный поход за переворот в принятых в медицине воззрениях, или, во всяком случае, разделяемых ведущими медиками Вены, но не собирался отказываться от своей точки зрения.
Однако одновременно с этим в нем все еще оставалась юношеская потребность в поддержке и зависимости, которая заставила его с готовностью искать возможности соединения своих сил с силами какого-либо другого коллеги, находящегося в более устойчивом, чем он, положении. Первым человеком, к которому он обратился, естественно, был Брейер.
В конце 80-х — начале 90-х годов Фрейд постоянно стремился оживить интерес Брейера к проблемам истерии или, по крайней мере, побудить Брейера поведать миру об открытии, которое сделала его пациентка, фрейлейн Анна О., но встретил сильное сопротивление со стороны Брейера, причину которого поначалу не мог понять. Хотя Брейер был намного выше по положению и на 14 лет старше Фрейда, именно Фрейд (впервые в своей жизни) полностью взял руководство в свои руки. Постепенно он догадался, что причина нежелания Брейера публиковать открытие Анны О. была связана с его расстраивающим переживанием с ней. Тогда Фрейд рассказал Брейеру о случае, происшедшем с ним, когда его больная в любовном порыве бросилась ему на шею, и объяснил, почему неприятные происшествия такого рода следует рассматривать как результат феноменов переноса, характерных для некоторых разновидностей истерии. По всей видимости, это оказало успокаивающее воздействие на Брейера, который воспринимал свое собственное переживание подобного рода более личным образом и, возможно, даже укорял себя за неправильное обращение со своей пациенткой. Во всяком случае, Фрейду в конечном счете удалось добиться сотрудничества Брейера при условии, что тема сексуальности будет оставаться на втором плане. Этот рассказ Фрейда о своем случае явно произвел глубокое впечатление на Брейера, ибо, когда они совместно готовили «Очерки об истерии» для печати, Брейер специально отметил в связи с феноменом переноса: «Мне кажется, что нам обоим следует обнародовать это самое важное из всего, что мы собираемся открыть миру».
Первой их совместной печатной работой явилась статья под названием «Психические механизмы истерических феноменов», опубликованная в январе 1893 года в «Neurologisches Centralblatt»[83]. Вслед за ней через два года последовала хорошо известная книга «Очерки об истерии» (1895), дата выпуска которой обычно считается началом психоанализа. Содержание книги было следующим: открывалась книга их совместной вступительной статьей, затем разбирались пять историй болезни, потом — теоретическое эссе Брейера, и заканчивалась книга главой по психотерапии, написанной Фрейдом.
Первая история болезни была историей пациентки Брейера фрейлейн Анны О., благодаря которой появился катартический метод. Остальные четыре случая описывали истории пациентов Фрейда. Первый и последний из этих случаев, а именно случаи фрау Эмми и фрейлейн Элизабет, уже упоминались нами. Вторым шел случай английской гувернантки мисс Люси, симптомы которой, как оказалось, зависели от вытеснения ею запретной любви к своему нанимателю. Именно на примере этого случая (1892) Фрейд впервые проследил, как активный процесс вытеснения неприемлемого представления приводит к заместительному соматическому возбуждению (конверсии). Конверсия полностью отлична от пассивного страдания при травме, получаемой человеком при несчастном случае. Третий случай истерии описывал трогательную историю 18-летней девушки, Катарины, с которой Фрейд столкнулся в одной из гостиниц в Верхних Альпах. Узнав о том, что Фрейд является врачом, девушка обратилась к нему с просьбой помочь ей избавиться от симптомов тревожности. В единственной беседе, которую имел с ней Фрейд, ему удалось открыть причину ее беспокойств и, по всей вероятности, облегчить ее страдания.
Нельзя сказать, чтобы эта книга была хорошо принята в медицинском мире[84]. Враждебная рецензия знаменитого немецкого невролога Штрюмпелля, кажется, особенно расстроила Брейера, в то время как Фрейд, по его словам, готов был рассмеяться, глядя на проявленное им отсутствие понимания: «Уверенность в себе Брейера и его силы к сопротивлению не являются столь же сильно развитыми, как все остальное в его умственной организации».
В различных кругах, и не только в медицинских, на эту книгу обратили большое внимание. Один из отзывов о ней настолько выделяется своей проницательностью и предвидением, что заслуживает упоминания. Он появился в «Neue Freie Presse», ведущей ежедневной газете Вены, 2 декабря 1895 года под заголовком «Хирургия души» («Seelenchirurgie»). Его автор — Альфред фон Бергнер, профессор истории литературы и одновременно директор Венского Императорского театра; кроме того, в венских литературных кругах он был известен как поэт и критик. Он с восхищением и пониманием оценил истории случаев, представленные в этой книге, а затем предсказал следующее: «Мы смутно постигаем идею того, что однажды может стать возможным приблизиться к самому глубокому секрету человеческой личности… Сама эта теория, — продолжал он, — на деле является не чем иным, как разновидностью психологии, используемой поэтами». Далее он привел отрывки из произведений Шекспира и описание расстройства леди Макбет, связывая ее состояние с «неврозом защиты».
Из напечатанных 800 экземпляров книги лишь по истечении 13 лет было продано 626. Авторы получили гонорар, составивший 425 гульденов (по 18 фунтов каждый).
Надо заметить, что не научные разногласия, существовавшие между авторами этой книги по вопросу теории истерии, привели к разрыву их отношений, и даже не плохое принятие их книги. Их отношения испортились летом 1894 года. Причиной разрыва послужило Нежелание Брейера поддерживать Фрейда в его исследованиях сексуальной жизни пациентов или, скорее, в его далеко идущих заключениях. То, что расстройства в сексуальной жизни являются важнейшими факторами в этиологии и неврозов, и психоневрозов, являлось доктриной, которую Брейеру нелегко было «переварить». И не одному ему!
Однако Брейер довольно странно колебался. Правда, он никогда не соглашался с тем, что сексуальные расстройства являются неизменными и специфическими причинами невротических расстройств, однако никогда открыто этого не отрицал. Например, в главе «Теория», которую он написал для «Очерков об истерии», встречаются следующие строки: «Сексуальный инстинкт, несомненно, является самым могущественным источником продолжительных увеличений возбуждения (и, как таковой, неврозов)…» «…Что такой конфликт между несовместимыми мыслями вызывает патогенный эффект, это вопрос ежедневного опыта. Он главным образом является предметом мыслей и процессов, относящихся к сексуальной сфере…» «Такое заключение (о предрасположенности к истерии) уже само по себе подразумевает, что сексуальность является одним из основных компонентов истерии. Однако вскоре мы увидим, что роль, которую играет сексуальность, намного важнее и что она самыми различными способами способствует образованию болезни…» «Многие и самые важные из вытесняемых мыслей, которые ведут к (истерической) конверсии, имеют сексуальное содержание». В тот месяц, когда появились «Очерки об истерии» Фрейд писал своему другу Флиссу: «Ты с трудом узнаешь Брейера. Снова испытываешь к нему симпатию без каких-либо оговорок… Он полностью изменил свое отношение к моей теории сексуальности. Это теперь совершенно другой человек, чем тот, к которому мы привыкли». И снова, всего несколько месяцев спустя на собрании Doktorenkollegium (Докторской коллегии) Брейер тепло отзывался в защиту работы Фрейда и выразил свое согласие со взглядами Фрейда на сексуальную этиологию неврозов. Однако, когда Фрейд впоследствии поблагодарил его за это, он отвернулся от него со словами: «Я не верю ни одному слову в этой работе». Естественно, их отношения и дальнейшее сотрудничество стали невозможными. 20-летней дружбе был положен конец.
Одни их научные разногласия не могут объяснить ту горечь, с которой в 90-х годах Фрейд писал о Брейере Флиссу. Когда вспоминаешь, как много значил Брейер для Фрейда в 80-х, — его щедрость, его понимание и симпатия, исходящая от него комбинация жизнерадостности и интеллектуальной стимуляции, — произошедшее впоследствии изменение отношения к нему Фрейда действительно поражает. Если ранее нельзя было услышать ни слова критики в адрес «совершенного» Брейера, то теперь не говорилось ни слова о его положительных качествах, более того, Брейер стал раздражать Фрейда. Тем не менее, как мы уже говорили, разрыв между ними не был внезапным, они отдалялись друг от друга постепенно, шаг за шагом. Поэтому неудивительно, что в апреле 1894 года, когда их отношения были еще достаточно дружескими, Фрейд обратился к нему за консультацией по вопросу своего здоровья. Но к началу осени этого года они окончательно разошлись. Основное изменение в чувствах Фрейда произошло весной 1896 года, именно в это время он сближается с Флиссом. В феврале он писал Флиссу, что далее невозможно ладить с Брейером, хотя всего неделю спустя Фрейд признался, что ему больно думать, что Брейер ушел из его жизни. Год спустя он радовался тому, что больше не сталкивался с Брейером; одна встреча с Брейером могла заставить его эмигрировать. Нет надобности приводить здесь резкие слова, произнесенные в это время Фрейдом в адрес Брейера.
Как раз в эти годы Фрейд находился в наиболее революционной, как интеллектуальной, так и эмоциональной, стадии развития. Тот бойкот, которому он подвергался, вызвал в нем открытое сопротивление. И когда он больше всего испытывал потребность в товарище, который мог бы помочь ему в этой борьбе, единственный человек, обладавший для этого достаточным интеллектом, а также направивший Фрейда на этот путь, удалился от борьбы.
Возможно, разрыв между ними произошел бы раньше, но здесь сыграли роль личные обстоятельства. Очевидно, Фрейда тяготило чувство долга перед Брейером. Материальная зависимость от Брейера не давала ему покоя. В начале 1898 года Фрейд сделал первую попытку выплатить часть своего долга. Брейер считал эти деньги подаренными Фрейду, поэтому отказывался принять их. Он лишь согласился взять часть суммы за оказанную им медицинскую помощь одному из родственников Фрейда. По всей видимости, Фрейд понял такую позицию Брейера как попытку сохранить свое покровительственное отношение к нему и резко протестовал против этого. Два года спустя он заявил Флиссу, что с удовольствием полностью порвал бы с Брейером, но не может этого сделать из-за старого денежного долга.
Следует упомянуть о том, что однажды Фрейд сказал об испытываемой им потребности в периодических переживаниях интенсивной любви и ненависти, которая еще не была смягчена посредством его самоанализа.
Его сексуальные исследования, которые явились причиной столь многих неприятностей, начались с наблюдения частоты, с которой анализ истерических, а впоследствии навязчивых симптомов вел к прошлым болезненным сексуальным переживаниям, многие из которых можно было назвать травматическими. Будучи поражен важностью этого фактора в классических типах психоневрозов, Фрейд заинтересовался той ролью, которую этот фактор может играть при других формах невротических расстройств, — формах, которые тогда объединялись понятием «неврастения».
Общее представление об этом понятии, введенном Бердом 30 лет тому назад, было действительно чересчур обширным, и Фрейд полагал, что сможет осуществить нозологическое прояснение этого вопроса путем изучения не только симптоматологии различных случаев, но также их специфических этиологических факторов. Он дал полное описание симптомов, характерных для состояния, которое предложил назвать «невроз страха», вместе с чертами, отличающими это состояние от неврастении, с одной стороны, и от истерических фобий — с другой. Уже к 1893 году Фрейд пришел к существенным заключениям по этой теме; в своем частном письме в 1892 году он писал: «Не существует неврастении или аналогичного невроза без расстройства в сексуальной функции», а в феврале 1893 года дал полное описание невроза страха. Эти описания были им сформулированы в начале 1894 года и опубликованы в январе 1895 года, за несколько месяцев до выхода в свет «Очерков об истерии». Эта работа явилась его первым независимым трудом по психопатологии.
В результате своих наблюдений Фрейду удалось установить, что при любом тщательном исследовании пациента можно обнаружить сексуальные этиологические факторы, которые различаются при двух состояниях; это послужило основанием для разделения им этих состояний. При неврастении наблюдалось недостаточное облегчение от сексуального напряжения, в основном получаемое посредством некоторой формы ауто-эротических действий. Уже в 1892 году он утверждал, что «отклонения в сексуальной жизни составляют единственную необходимую причину неврастении». При неврозе страха[85] не имело места облегчение от невыносимого количества неразрешенной энергии сексуального возбуждения, самыми распространенными примерами чего являлось расстройство, вызываемое практикой coitus interruptus[86], и расстройство, возникающее во время помолвки целомудренной, но страстной пары.
Объяснение, предложенное Фрейдом относительно своих клинических открытий, представляет огромный интерес в связи с его личным развитием. Он всегда ломал себе голову над старой проблемой взаимоотношений между телом и разумом, и прежде всего питал надежду, строго придерживаясь принципов школы Гельмгольца, установить физиологическую основу умственной деятельности. Как мы позднее увидим, в течение 1888–1898 годов Фрейд прошел через период напряженной борьбы, прежде чем решил отказаться от мысли привести в соответствие соматическую и психическую деятельность. Зарождение этого конфликта в его уме можно осознать в его теории невроза страха. Это была подходящая сфера для таких раздумий, так как немного найдется проблем, столь же фундаментальных для проблемы тела и разума, как проблема страха.
Сущность его объяснения заключалась в следующем: когда сексуальное напряжение, возникающее внутри тела, достигает определенной величины, это ведет к образованию сексуального желания, либидо, с различными сопутствующими мыслями и эмоциями; но когда по какой-либо причине этот естественный процесс сдерживается, то это сексуальное напряжение «трансформируется» в страх. Нижеследующее представляет собой выделенное курсивом утверждение в его первой работе: «Механизм невроза страха следует искать в отклонении телесного сексуального возбуждения, спроецированного из психики, и в аномальном использовании этого возбуждения, обусловленного этим отклонением». Он настаивал на том, что страх имеет соматическое замещение и что ни страх сам по себе, ни любые сопутствующие ему соматическое проявления (сердцебиение, потоотделение и т. д.) не поддаются психологическому анализу.
Обсуждая вопрос о том, почему именно страх возникает в результате такой блокировки, Фрейд указал на то, что сопутствующие соматические проявления страха (учащенное дыхание, сердцебиение, потоотделение, прилив крови и т. д.) представляют собой проявления, сопровождающие нормальный коитус. В письме, написанном год спустя, он заметил также, что страх, который проявляется как страх удушья, не имеет психического значения и может становиться выражением любого накопленного физического напряжения.
 По всему этому легко проследить ход мыслей Фрейда. Он был готов оставить физиологию ради своих открытий и теорий, подтвержденных его клиническими наблюдениями. Однако он пришел к выводу, что психопатология тех случаев, которые он называл актуальными неврозами[87], может быть объяснена (хотя бы частично) физиологически.

   С клинической точки зрения (актуальные) неврозы должны обязательно ставиться рядом с отравлениями и такими расстройствами, как базедова болезнь. Они являются состояниями, вызванными добавлением или лишением определенных токсически действующих веществ, которые либо вырабатываются внутри тела, либо вводятся в него извне, — короче говоря, они являются химическими расстройствами тела, токсическими состояниями. Если бы кому-либо удалось изолировать и продемонстрировать эти гипотетические вещества, имеющие отношение к неврозам, ему не нужно было бы ломать себе голову по поводу такого контраста с точки зрения медицинской профессии. Однако на данный момент мы не видим какого-либо пути приближения к этой проблеме.

Годы спустя в разговоре со мной он предсказал, что со временем станет возможно лечить истерию с помощью химических препаратов, обходясь без какого-либо психологического лечения. Но в то же время он настаивал на том, что сперва нужно до предела исследовать психологию и добиться продвижения в биохимии. Он также предостерегал своих учеников от того, что называл «флиртом с эндокринологией».
Фрейд провел очень интересное сравнение между неврозом страха и истерией, которое объясняет, почему два этих состояния так часто встречаются вместе. Он назвал первое состояние соматическим дубликатом второго. «В каждом из этих состояний происходит отклонение возбуждения в соматическую область вместо психической ассимиляции этого возбуждения; разница заключается просто в том, что при неврозе страха возбуждение (в замещении которого невроз выражает себя) является чисто соматическим (соматическое сексуальное возбуждение), тогда как при истерии возбуждение является чисто психическим (возникшее вследствие конфликта)».
Так как тема «актуального невроза» не встретится более в нашем повествовании, уместно добавить здесь кое-что о ее последующей судьбе. Крис утверждает, что до 1926 года токсикологическая теория страха Фрейда оказывала доминирующее влияние на психоаналитическое мышление. Это заявление требует уточнения. Конечно, справедливо, что и нозологическое описание Фрейдом этих двух неврозов, и описание им специфических этиологических факторов (которое никогда не подвергалось сомнению), и все его теоретические объяснения находили регулярный доступ в психоаналитическую литературу и в психоаналитические толкования. Но все это оказало также довольно плохую услугу Фрейду, так как не было сделано никаких попыток клинического применения по его описанию. Причина заключалась в том, что никому не удавалось найти именно такой же случай, который описал Фрейд. Когда я однажды сказал об этом Фрейду, он ответил, что ему также более не встречался подобный случай. В своей «Автобиографии» (1925) он писал: «Впоследствии у меня более не было случая возвратиться к исследованиям „актуальных“ неврозов; никто другой также не продолжал эту область моей работы.
Оглядываясь сегодня на полученные тогда мною результаты, я могу охарактеризовать их как первую, грубую схематизацию, очевидно, более сложного комплекса явлений. В целом они и сегодня еще представляются мне правильными».
Что же действительно осталось — и навсегда — из наблюдений Фрейда, посвященных неврозу страха, так это установление им неотъемлемой взаимосвязи между расстроенной сексуальностью и патологическим страхом (то есть страхом, превышающим реальную опасность). Можно спорить по поводу точной природы этой взаимосвязи, но его эмпирическое наблюдение устояло.[88]
Возвращаясь к теме психоневрозов, области, в которой Фрейд впервые ощутил важное значение сексуальных расстройств, мы можем с уверенностью отметить, что этот взгляд Фрейда неизменно подкреплялся его четырех- или пятилетним опытом, прежде чем он впервые публично выразил эти мысли в работе, озаглавленной «Защитные невропсихозы», появившейся 15 мая и 1 июня 1894 года (до его первой работы о неврозе страха). В этой работе Фрейд заметил, что в случае истерии основными неприемлемыми для личности мыслями являются сексуальные (у женщин). А что касается невроза навязчивых состояний, патогенная мысль всегда, согласно его исследовательскому опыту, была сексуальной природы, но, возможно, существуют и отличные случаи, с которыми он не сталкивался.
В 1895 году он в течение трех вечеров (14, 21 и 28 октября) выступал перед венской Doktorenkollegium с докладами об истерии. Его работа, озаглавленная «Uber Hysterie», была вполне откровенной. Например, он утверждает: «У ранее здоровых мужчин невроз страха коренится в воздержании; а у женщин он происходит главным образом от coitus interruptus». Во второй лекции, посвященной в основном теме «вытеснения», утверждалось, что «любая истерия основывается на вытеснении, всегда с сексуальным содержанием». Он также заявил, что в его лечении гипноз не является обязательным средством. В следующем (1896) году произошло некоторое дальнейшее развитие этих идей. В марте этого года появилась четвертая, написанная им по-французски, работа в журнале «Revue neurvlogique». Она посвящена в основном оспариванию преобладающей во Франции точки зрения на то, что наследственность является существенной причиной всякого невроза. В данной работе Фрейд категорически утверждает, что специфической причиной всех неврозов является некоторое расстройство в сексуальной жизни пациента: текущее расстройство при «актуальном неврозе» и расстройство в прошлой жизни при психоневрозах. Более точно, причина истерии заключается в пассивном сексуальном переживании до половой зрелости, то есть в травматическом совращении; это заключение основывалось на полном анализе 13 случаев. К такому переживанию склонны дети в возрасте трех или четырех лет. Фрейд высказывает предположение, что подобное переживание, происходящее в возрасте восьми или десяти лет, не приведет к возникновению невроза. Такое переживание переносится в это время с безразличием или, возможно, с некоторой степенью отвращения или испуга. Что касается невроза навязчивых состояний, описанию которого он посвящает шесть полностью анализируемых случаев, то и здесь речь идет о сексуальных переживаниях, относящихся к периоду до половой зрелости. Но здесь есть два важных отличия между неврозом навязчивых состояний и истерическим неврозом: сексуальное переживание в первом случае приятно и активно агрессивно. Кроме того, по всей видимости, навязчивому переживанию активного желания предшествует еще более раннее пассивное переживание совращения; это объясняет частое совместное существование этих двух психоневрозов.
2 мая 1896 года Фрейд выступил с речью перед Венским обществом психиатров и неврологов на тему «Этиология истерии». (Позднее он доработал и опубликовал это выступление.) По словам Фрейда, его выступление встретило ледяной прием. Краффт-Эбинг, который был председателем собрания в тот день, ограничился замечанием: «Все это похоже на сказку». Этот доклад был предпоследним, прочитанным Фрейдом в Вене; только спустя восемь лет он отважился на подобный поступок.
Данный доклад является весьма полным и ценным, и хотя он немного добавляет к только что упомянутым нами заключениям, приводимые Фрейдом доводы настолько убедительны, а возражения по их поводу настолько прозорливо автором предвосхищены, что его по праву можно назвать литературным tour de force. Совершенно очевидно, что Фрейд был абсолютно уверен в своей правоте. Относительно своего предположения, «что в основе каждого случая истерии могут быть обнаружены одно или несколько переживаний примитивного сексуального опыта, относящихся к первым годам детства, переживаний, которые могут быть воспроизведены путем аналитической работы, хотя с тех пор прошли целые десятилетия», он добавляет: «Я убежден, что это является важным откровением, открытием Caput Nili[89] невропатологии…»
Естественно, ему приходилось с сомнением относиться к действительности сцен совращения, воспроизводимых его пациентами, и он приводит несколько причин, по которым считает их слова правдивыми. Одна из этих причин показывает нам недостаточное проникновение, которое мы привыкли ожидать от скептического Фрейда. Говоря о крайнем нежелании пациентов воспроизводить картины таких сцен и об их попытке поколебать у него веру в подобные события посредством подчеркивания того факта, что у них нет какого-либо чувства вспоминания таких сцен, какое у них имеется при вспоминании другого забытого материала, он добавляет: «Это последнее отношение с их стороны служит для меня неопровержимым доказательством существования подобных сцен. Иначе, если бы по какой-либо причине пациенты придумали все эти вещи, зачем им тогда требовалось бы так энергично убеждать меня в своих сомнениях по этому поводу, дискредитируя, таким образом, плод созданного ими же воображения?» Это случилось задолго до того, как Фрейд без труда смог ответить именно на этот вопрос.
В начале 1898 года он опубликовал работу под названием «Сексуальность в этиологии неврозов». С докладом на эту тему он ранее выступил перед Doktorenkollegium. Эта его работа является в основном энергичной оправдательной речью в защиту исследования сексуальной жизни невротических пациентов и огромной важности этого дела. Она также содержит в себе хорошо аргументированную защиту психоаналитического метода и определяет показания и границы для его применения.
Но у этой работы есть две специфические черты, одна положительная, другая отрицательная. Положительной чертой является первое упоминание Фрейдом темы детской сексуальности. Он пишет: «Мы абсолютно неправильно поступаем, игнорируя сексуальную жизнь детей; на основании собственных наблюдений я могу заключить, что дети способны на всевозможные мысленные и многие физические действия. Так же как весь сексуальный аппарат человека не ограничивается внешними гениталиями и двумя железами для размножения, так и его сексуальная жизнь начинается не только с началом половой зрелости, как может показаться при поверхностном наблюдении». Из этого отрывка можно сделать поспешный вывод, что к этому времени Фрейд уже постиг всю концепцию теории детской сексуальности. Но если ознакомиться далее с контекстом, то смысл явно меняется — на самом деле все обстояло далеко не так.

Второй чертой является то, что Фрейд, вроде бы и не отказываясь от теории соблазнения, вызывающего истерию, — темы, которая исключительно занимала ум Фрейда в течение последних трех лет и которую незадолго до этого он назвал caput Nili невропатологии, — вообще обходит эту теорию стороной. Наверняка должно было случиться что-то очень важное.
Сейчас мы подошли к одному из самых важных моментов в этой истории. Фрейд только что осознал нечто важное в фантазиях.
Два года назад он выразил мнение, что сообщения о насилии, часто рассказываемые ему взрослыми истеричными пациентами, являются вымыслами, которые возникают от оставшихся в памяти психических травм, полученных ими в детстве. Но вплоть до весны 1897 года он все еще верил в то, что от психических травм, полученных в детстве, остаются «следы» на долгие годы. Этим он был обязан тому влиянию, которое оказало на него учение Шарко о травматических патогенных переживаниях. И анализ ассоциаций его пациентов подтверждал это. Но весной 1897 года у него начали закрадываться сомнения на этот счет, хотя он не упоминает о них в письмах к своему другу Флиссу. Наконец, абсолютно неожиданно, он решает поведать Флиссу «великий секрет, который в течение последних нескольких месяцев постепенно для меня прояснялся». Этот секрет содержал правду о том, что большинство — хотя и не все — совращений в детстве, о которых рассказывали его пациенты и на основании рассказов которых он построил всю свою теорию истерии, были чистым вымыслом. Это был поворотный пункт в его научной карьере, когда подверглись испытанию его честность, смелость и психологическое видение. Теперь ему предстояло доказать, является ли его психологический метод, на котором он построил все свои рассуждения и выводы, заслуживающим доверия. Именно в этот момент проявилось все величие Фрейда.
Письмо от 21 сентября 1897 года, в котором он сделал это сообщение Флиссу, — вероятно, самое ценное из тех, которые сохранились. В этом письме он высказывает четыре причины для своих растущих сомнений. Первой причиной являлись его многочисленные разочарования в своей неспособности довести анализы до полного завершения; результаты были поверхностными как с научной, так и с терапевтической точек зрения. Второй причиной было его изумление по поводу того, что отцы всех его пациентов проявляли склонность к сексуальным домогательствам; если это было бы действительно так, тогда такое поведение должно было бы встречаться гораздо чаще, а не только в случаях истерии, так как требуются различные побочные факторы, способные привести к этому недугу. Третьей причиной стало ясное осознание им того факта, что в бессознательном нет критерия реальности, поэтому там истина не отличается от эмоционального вымысла. Четвертой причиной было соображение по поводу того, что подобные воспоминания никогда не возникают в бредовых состояниях даже при самых тяжелых психозах.
Хотя в предыдущие месяцы Фрейд интенсивно исследовал сексуальные фантазии, связанные с детством, одновременно с этим он стойко держался своей веры в реальность рассказываемых ему совращений. Отказаться от этой веры было нелегко, и очень вероятно, что решающим фактором в этом отказе явился его собственный психоанализ, который он провел в июне того года.
Читая это письмо, ощущаешь, что его писал человек, находящийся в сильном возбуждении. Есть строки, указывающие на то, что теперь, когда ему придется отказаться от своего «ключа» к разгадке секретов истерии, его надежды стать знаменитым и процветающим врачом полностью рухнут. «Я видоизменю слова Гамлета: „Готовность — это все“[90] и т. д., на слова: „Быть бодрым — это все“. Я действительно, должно быть, очень огорчен. Надежда на вечную славу была так же прекрасна, как и надежда на несомненное богатство, полную независимость, возможность совершать путешествия и спасение детей из страны тревог, которые испортили мою юность. Все это зависело от того, преуспеет ли моя истерия (невротика) или нет. Теперь я снова скромно могу подчинить себя ежедневным заботам и экономии».
В 1914 году Фрейд следующим образом описал свое состояние при этом открытии:

   Когда эта этиология рухнула вследствие ее неправдоподобия и противоречия с несомненно установленными фактами, то непосредственным следствием этого явился период полнейшей растерянности. Анализ приводил вполне правильным путем к этого рода детским сексуальным травмам, и тем не менее они оказывались ложью. Почва действительности была, таким образом, утеряна. В это время я охотно бросил бы всю работу, подобно моему почтенному предшественнику Брейеру после сделанного им неприятного открытия (случай с Анной О.). Может быть, я устоял только потому, что у меня не было выбора начинать что-либо другое. В конце концов я стал понимать, что никто не имеет права отчаиваться только потому, что обманулся в своих ожиданиях, но что следует проверить, не ошибся ли он в своих предположениях. Если истерики указывают на вымышленные травмы как на причину симптомов болезни, то сущность этого нового факта сводится к тому, что они фантазируют о таких сценах, и поэтому необходимо считаться с этой психической реальностью так же, как и с практической.

Довольно интересно, что этот драматический отчет не полностью совпадает с его описанием своего состояния в письме, которое мы только что процитировали. Правда, здесь он признает: «Теперь я не знаю, где нахожусь, так как не достиг еще теоретического понимания действия механизма вытеснения». И выходит, что лишь это волновало его в то время. Обсуждая свое недоумение по поводу теоретического понимания действия механизма вытеснения, Фрейд говорит: «Если бы я был подавленным или усталым, такие сомнения могли бы рассматриваться как признаки слабости. Но так как я нахожусь в прямо противоположном расположении духа, я должен рассматривать эти сомнения как результат честной и энергичной интеллектуальной работы и гордиться своими критическими способностями, проявляющимися в такой сосредоточенности. В конце концов, возможно, эти мои сомнения являются всего лишь эпизодом на пути к дальнейшему знанию».
Что касается результатов этой его грубой ошибки с далеко идущими последствиями, он совершенно неожиданно сознается, что «ничуть не чувствует ни малейшего стыда по этому поводу, хотя, — добавляет он, — обстоятельства, казалось бы, требуют этого…» А далее у него следует очаровательный отрывок: «Конечно, я не буду говорить об этом в Гаде или кричать об этом на улицах Аскалона, в стране Филистимлян[91], но, между нами говоря, у меня чувство скорее победы, чем поражения».
И для такого его приподнятого настроения были все основания, так как с помощью этого приобретенного им осознания он стоял накануне исследования всей сферы детской сексуальности и завершения своей теории психологии сновидений — двух его самых великих достижений.

Статья. Интервью с Славой Жижеком

Интервью: Армен Арамян, Настя Подорожная, Владимир Михеев, Глеб Голубков
Фотографии: Аглая Герасимова
Оформление: Константин Митрошенков, Анастасия Макаулиффе

Перед нашей беседой Славой Жижек расспросил нас про медиа, для которого мы берем интервью, а потом поинтересовался, пишем ли мы что-то про Украину. На каком-то этапе мы начали запись нашей беседы.
Все вместе (кроме Жижека): Бандера!
Жижек: Да, конечно. Но вы знаете, где он провел большую часть 30-х годов?
Глеб: В тюрьме.
Жижек: В польской тюрьме! В те времена он думал, что поляки намного опаснее [чем русские — здесь и далее прим. редакции].
Настя: Да, но он из Западной Украины, у которой всегда были сложные отношения с Польшей.
Жижек: Да, я знаю. Но проблема в том, что… я не уверен в этом, но большинство моих польских друзей отрицают проблемы в отношениях [с украинцами]. Они утверждают нечто в духе: «Нет, украинцы наши друзья, они хотят жить с нами» и так далее.
Настя: Это отношение изменилось в последнее время. Я живу в Польше последние четыре года, и с каждым годом поляки всё более враждебно относятся к украинцам.
Жижек: /удивленно/ Серьёзно? Это как бы их европейская заносчивость, якобы они — «настоящая Европа»?
Настя: Просто всё больше и больше украинцев приезжают в Польшу, поскольку уезжают с востока Украины.
Жижек: А, ну это всё та же старая история. Это довольно комично, что практически каждая нация из бывшей Югославии думает о себе как о последнем форпосте, [защищающем Запад] от варварского Востока, от «других».
Для нас, словенов, мы были частью Австрийской империи, поэтому мы принадлежали к европейской цивилизации, а Хорватия — это уже «примитивные Балканы». Хорваты в свою очередь считают себя цивилизованными — они католики, а сербы православные и примитивные. И так продолжается дальше! Сербы считают себя последним форпостом Европы, а боснийцы с албанцами — вот кто примитивные и так далее. Но вы знаете, этот фарс идёт ещё дальше. Австрийцы считают нас, словенов, варварами, а себя — последним форпостом. Для немцев австрийцы уже слишком смешанные, поэтому цивилизованные — только немцы. Для французов немцы слишком чужие, это они варвары… Здесь мне особенно нравится позиция англичан, которые считают всю континентальную Европу одними большими Балканами, нелепыми и полными противоречий… Это они — настоящая цивилизация. Это очень забавно, эта одержимость быть «последним фронтиром»…
Владимир: Но Вы как-то называли Европу единственным местом, в котором продолжается проект Просвещения…
Жижек: Нет, я вполне понимаю, в каком дерьме сейчас Европа. Я это вижу. Европу накрыла серия поражений. Первое из них связано с миграционным кризисом. Я не согласен с теми левыми, которые считают, что мы должны просто открыть границы для иммигрантов. Вы, конечно, можете назвать меня ультраправым, некоторые левые линчевали бы меня за такие слова… /смеется/ но эта волна иммигрантов — это не просто «один миллион человек решил переехать в Европу». Вы знаете, не все, но некоторые из этих иммигрантов, они действительно совершают жестокие поступки. <…>Но знаете, что на самом деле грустно? Я часто приезжаю в Израиль, на западное побережье, в Палестину — и там сейчас царит такой ортодоксальный сионизм! К примеру — я часто цитирую это в своих книгах — совсем недавно один из больших раввинов израильской армии сказал, что согласно Талмуду или чему-то подобному, когда еврейская армия занимает определённую территорию, её солдаты имеют право насиловать местных женщин. Это был скандал, но раввин сохранил свое место. И вы понимаете, если бы это сказал араб, мы бы уже взялись за голову: «о Боже, ИГИЛ, фундаментализм…» и так далее. Очень странно слышать в наши дни от израильтян такую прямую религиозную аргументацию, которую мы привыкли слышать от мусульман. Например, если задать им вопрос: «Почему вы имеете право на захват западного побережья? Хорошо, вы потеряли эти земли, но это было 2 тысячи лет назад, и их у вас отняли римляне, а не арабы», — они просто ответят: «Нет! Согласно Библии эта территория принадлежит нам, конец разговора». Печально, что такой способ аргументации находит применение.

Так что я не тешу себя иллюзиями. Но то, что мне нравится в Европе — это попытка построить транснациональный политический блок, который должен заботиться об общих минимальных человеческих правах и т. д. Я признаю, сейчас эта попытка терпит неудачу. Первый провал — это беженцы, и второй — это то, как Брюссельские элиты абсолютно бесповоротно сдают позиции тому, что я называю новой осью зла. Вы знаете, в странах вроде Словении, Хорватии, Венгрии, Чехии и теперь еще Австрии появляются новые расистские популисты с анти-иммиграционной риторикой. Я ещё не рассказал вам замечательный анекдот — это действительно случилось около полугода назад, это не какие-то слухи. Чтобы защитить их от Путина или зачем-то еще, Соединённые Штаты отправили три символических батальона своих солдат НАТО в Эстонию. Затем министр обороны Эстонии отправил официальное сообщение в НАТО, в котором он говорит: «Часть этих американских солдат — чёрные, и это вызывает негативную реакцию местного населения. Поэтому, пожалуйста, пришлите белых солдат» — и тому подобное.

Эти балтийские страны, они очень интересные. Некоторые знакомые признавались мне кое в чем, пока я был в Вильнюсе: когда они жили при Советском Союзе, они не только обладали более высоким уровнем жизни, чем другие советские страны, но и большей степенью интеллектуальной свободы. Так, Советский Союз не очень многое мог предложить в плане социальных наук, но кое-что всё же мог. К примеру, этот философ, Ильенков, которого сейчас много читают — это не был очередной философ-«аппаратчик». Он был очень интересным. Он просто был ортодоксальным марксистом, и это привело его к большим проблемам, так что он скатился в алкоголизм и покончил жизнь самоубийством в ранних 1970-х. Кроме этого, семиотическая школа, Юрий Лотман и остальные: их тоже читали всерьёз, но тут была типичная ситуация — они не могли находиться в Москве, там бы с таким не мирились. То же самое с Параджановым в Грузии. Фильмы, которые он делал, он мог делать только в Грузии…

Также было много мелких деталей. Один мой друг бывал в Тбилиси в семидесятых и рассказывал о такой небольшой провокации: когда ночной поезд отправлялся в Москву со станции в Тбилиси, по громкоговорителям объявляли: «Поезд в Советский Союз покидает платформу». Все молча мирились с этим. Так что всё не так просто, как сейчас говорят, якобы это всё было сплошным притеснением со стороны русских. Так выжил и ваш Михаил Бахтин — он переехал в Казань [на самом деле в Саранск, Жижек перепутал — Прим. Ред.]. Но рано праздновать.

Мой друг Борис Гройс — он русский, но сейчас живёт в Германии и пытается переехать в США, но безуспешно… Так вот, он рассказывал мне, что открыл для себя знаменитую работу Бахтина «Творчество Франсуа Рабле», где тот развивает свою теорию карнавала. Эти идиоты, западные леваки, славят карнавальную свободу — раб становится господином, а господин — рабом. Нет-нет, у Бахтина всё гораздо более двусмысленно — сейчас это стало известно благодаря его записям — знаете, какая у него была тайная модель карнавала? Сталинские чистки. Сегодня вы член ЦК партии, а завтра — английский шпион. Это же возмутительная модель. Вот почему я всегда говорю о том, что не нужно слишком превозносить карнавал.

Этот самый карнавал реверсивен. Он присутствует в каждой тоталитарной и даже расистской системе. К примеру, на юге Америки в 20-е годы Ку-клукс-клан был абсолютно карнавальным образованием. Белые расисты так относились к этому: «Давайте соберемся, напьёмся, казним нескольких чёрных парней и изнасилуем пару чёрных девочек». Нет! Если уж быть по-настоящему критичным, то мне нет особого дела до карнавала, то, чего хочу я — это порядок.

Знаете, любой идиот может устроить такую вспышку вроде карнавала. Вам не кажется, что демократические общества обычно намного лучше организованы? Послушайте! Если вы прочтёте хорошую книгу об экономике СССР в брежневский период, то поймёте, что под поверхностной плановой системой скрывался совершенный хаос. Нужно было давать взятки, искать какие-то пути и так далее. Дания, Норвегия, Швеция — вы в курсе, как чётко организованы эти страны? Это может вас шокировать, но я приверженец порядка, мне бы действительно хотелось его достичь.
Владимир: В одном из интервью вы сказали, что Трамп необходим для того, чтобы встряхнуть американскую политическую систему. Теперь же Вы говорите о том, что стабильность и порядок гораздо лучше карнавала.
Жижек: Я думал, что так и будет. Моя идея заключалась в том, что Америка настолько глубоко увязла в двухпартийной системе (где ничего нового произойти не может), что Трамп будет триггером для всех опасных противоречий. Уже сейчас это и происходит. Конечно, я не поддерживаю Трампа. Знаете, Трамп популярен в Словении из-за того, что его жена Мелания как раз словенка. Теперь все вдруг открыли для себя тот маленький городок, откуда она родом. Так что теперь вы можете купить там разные сувениры, связанные с Меланией.

Возможно, я был слишком оптимистичен, когда говорил о том, что необходим такой идиот, как Трамп. Он самая настоящая травма для американского истеблишмента. Меня шокировала полная неготовность демократов осознать свои проблемы, ответить на вопрос: «Какая наша ошибка привела к победе Трампа?». Да, вероятно, русские пытались как-то повлиять на результаты выборов в США, но постойте — американцы всё время занимаются подобными вещами! Я не говорю, что Путин совершенно в этом не виноват, но вы помните, как Ельцин выиграл выборы? Как-то раз в середине 90-х коммунисты во главе с Зюгановым почти имели шанс на победу. И там было прямое вмешательство американцев: они присылали своих специалистов [для предвыборной кампании Ельцина] и всё в таком роде.

Вот в чём проблема американцев: если они этим занимаются, то всё нормально — это защита демократии. Когда так же поступает кто-то другой, это сразу называют тоталитаризмом. Я не выступаю на стороне Путина, я лишь говорю о том, что абсолютно ясно, что демократы проиграли не из-за вмешательства России. Они проиграли тогда, когда так грубо избавились от Берни Сандерса. Опросы общественного мнения подтверждают это. Без Берни Сандерса они потеряли как минимум 5-6 миллионов голосов. И они продолжают терять людей, так что неудивительно, что Хиллари возлагает вину на Россию и даже на Берни Сандерса. Я на 100% против Хиллари, она вызывает у меня отвращение!

Владимир: Что ж, Вы говорили, что Дональд Трамп может оживить американскую политику. А что могло бы оживить политику в России?
Жижек: Я не знаю. Это очень сложно. Я не верю, что эти прозападные либералы способны победить Путина. Дело в том, что я считаю, что Путин — всего лишь часть глобального движения, которое в общем-то довольно прискорбно по своей сути. То же самое происходит в Китае, Турции и даже в Америке. Типичным капиталистическим странам больше не нужны либеральные демократии. Для современного капитализма гораздо больше подходят слегка консервативные авторитарные страны. Знаете, кого можно назвать отцом этого движения? Ли Куан Ю — отца современного Сингапура. Он [первый] это сделал! Существует определённый тип патриотического авторитаризма, который гораздо лучше работает для современных стран. Вы знаете, что Дэн Сяопин во время представления своих реформ ориентировался на Сингапур? Моди в Индии делает то же самое.Вот почему Путин не является сугубо российским отклонением. К несчастью, это всеобщая тенденция для сегодняшнего капитализма. Это очень грустно. Посмотрите на Китай. Однажды (уже довольно давно) у меня был спор с Фукуямой. Небольшой такой спор. Я сказал ему: «Окей, я согласен, коммунизм проиграл, но разве не парадоксально, что лучшими управленцам в этом глобальном мире капитализма стали бывшие коммунисты?». Потому что если вы отправитесь в Китай, то увидите, что коммунистическая партия — это лучший менеджер для капиталистической системы.

Я говорю о том, что хотя мы, будучи леваками, осознаём, что буржуазное государство всеобщего благосостояния не является решением проблемы, в наше время на сцену выходит нечто гораздо более опасное. Я постоянно повторяю, что не иммигранты-мусульмане угрожают европейской идентичности. Настоящей угрозой является неспособность ЕС отстаивать твердую позицию. Отличным примером является ситуация с Каталонией. Европейский Союз оказался не способен навязать свою позицию. Нет даже никакой разницы, в чем суть этой позиции. То же самое произошло и с Орбаном в Венгрии. Сначала его избегали — сейчас же он внутри системы, он получил признание. Если хотите знать, то сейчас я гораздо более пессимистичен. Я думаю, что это попросту конец Европы.

По прошествии часа беседы, у нас появилась возможность задать Славою Жижеку заготовленные вопросы.
Владимир: Думаю, мы можем начать задавать вопросы из нашего списка.
Жижек: Окей, прошу прощения, давайте сделаем это быстро. Я слишком много говорю.
Настя: Мы бы остановили вас, если бы нам стало неинтересно…
Армен: Да, во-первых, я хотел бы спросить вас вот о чём. Сейчас вы считаетесь одним из самых популярных мыслителей…
Жижек: Я много теряю из-за моей позиции по поводу иммигрантов, ЛГБТ-движения и тому подобного. Вы даже представить себе не можете, как много ненависти обращено ко мне! Люди называют меня популярным, но в то же время я не имею серьезного веса в академической среде. Вам кто угодно в США скажет, что именно академический вес (забудьте о популярности) влияет на получение работы, публикацию книг, распределение грантов и так далее.
Настя: И у вас его нет?
Жижек: Абсолютно. Меня очень сильно ненавидят. Забавный момент: некоторые друзья просили составить им рекомендательное письмо и в итоге не получали работу из-за него. Нет-нет, это очень жестоко. Конечно, консерваторы и либералы ненавидят меня, для них я просто крипто-сталинист и все в этом роде. Но сейчас даже левые ненавидят меня из-за позиции по отношению к Трампу, хотя я довольно четко выразил, что считаю его настоящим кошмаром! Но они просто говорят: «Ты за Трампа!». Была даже одна теория, которая мне даже понравилась. Ее суть заключалась в том, что я поддерживаю Трампа, рассчитывая на помощь Мелании, моей соотечественницы. Якобы я таким образом рассчитываю получить приглашение в Белый дом. /все смеются/ Нет, это просто невероятно!
Армен: Я лишь хотел сказать, что вы хорошо известны. Если мы спросим случайного человека…
Жижек: Да, но случайный человек не вхож в академические круги.
Армен: …случайного человека не из академических кругов, и попросим назвать его наиболее известных философов или мыслителей, то он назовет вас.
Жижек: Хорошо. Будь я циничным человеком, то сказал бы: «В каком ужасном положении мы сейчас находимся, чтобы идиот вроде меня мог бы считаться лучшим?». Ладно, извините, давайте дальше.
Армен: Как вы считаете, почему так произошло?
Жижек: По большей части это из-за полуприкрытых выпадов в мою сторону. Те, благодаря кому я известен, обычно говорят что-то вроде: «Да он больной, не принимайте его всерьёз. Но вообще это забавно, так что можно почитать…». Возможно, я сам в какой-то степени виноват в таком положении, со всеми этими неприличными шутками и так далее… Теперь же, когда я становлюсь старше, меня интересует это всё меньше и меньше. Что касается моих политических высказываний, то я воспринимаю их скорее как гражданский долг. Я понимаю, что есть вещи, которые я говорю, и их должны заявлять люди, которые занимают гораздо более высокое положение. Это всего лишь эрзац, моё настоящее пристанище — это философия. Вы знали, что число изданных книг, посвящённых мне, приближается к сотне? Так что это не только непристойные шутки. Опять же, во многом это из-за моей мега-книги «Less than nothing» (я всегда мечтал написать книгу объемом более чем 1000 страниц, как Библия), затем другой серьёзной книги «Absolute recoil», потом «Disparities» и так далее. Я работаю над этим [над академической репутацией].
Владимир: Однажды Вы заявили, что философия началась с Канта и закончилась на Гегеле. Считаете ли Вы, что прогресс в философии возможен?
Жижек: Да! Я верю! Я убежден (Боже, какие-нибудь леваки обязательно линчуют меня за это), что философия — исключительно европейское изобретение. Говорить такие вещи сегодня очень непопулярно. Возьмите основные идейные системы в Азии: буддизм, даосизм и тому подобное. Это же не философия, а что-то вроде древней мудрости. Сейчас они реабилитируются. Мой японский друг Коджин Каратани написал чудесную книгу, посвящённую важности ионийского материализма. Она касается в том числе и Демокрита. Это невероятно важно.Это не значит, что другие нации не имеют своих мыслительных или художественных систем. Я считаю в этом плане Россию частью Европы, пусть это вас не удивляет. И если вы спросите, кто же главный русский автор 20 века, то я отвечу — Андрей Платонов. Я считаю, что «Чевенгур» — это что-то невероятное. Этот его нигилизм, который особенно заметен в его другой книге — «Котлован»… Знаете, почему это произведение буквально захватывает дух? Он видит деструктивное измерение большевизма, но изнутри! Он не был либералом или же консервативным оппонентом из-за рубежа. И у него получилось добиться этого уже в 20-е годы! Среди идиотов считается модным говорить, что Платонов был интересным только в 20-е, а в 40-е уже стал просто конформистом… Но даже произведения этого времени крайне любопытны. Та же история и с Малевичем, пусть все и смеются над ним сейчас. Но даже им нравятся его более реалистичные картины. Потому что ему как-то удалось выжить в 30-31 году и создать несколько портретов колхозных девушек… Но если вы обратите внимание на структуру…
Владимир: Так что насчет проблем философии?
Жижек: Разумеется, они существуют. Возможно, это с трудом можно назвать «прогрессом». Но, например, я большой поклонник Платона. Я не ведусь на эту либеральную идею о противостоянии «тоталитарного Платона и либерального Аристотеля». Нет, я за Платона! Приведу два примера. Когда решите упрекнуть Платона в приверженности тоталитаризму, просто взгляните на его «Государство»: ведь там нет никаких рабов, в то время как для Аристотеля рабство было совершенно естественным, он воспринимал рабов просто как говорящие инструменты. И что гораздо более интересно, в «Республике» Платон выражает идею о равенстве мужчин и женщин.
Армен: Они даже могут становиться воинами.
Жижек: Именно. Аристотель отстаивает сексуальное разделение — знаете, его идея базовой пары («формы-материи») по сути представляет собой «маскулинную форму, трахающую фемининную материю» для создания сущего.

Итак, у нас есть ранний материализм, ионическая школа — невероятное достижение [мысли]. От Платона к Аристотелю… А средневековье было просто дерьмом. В этом я согласен с Гегелем. Не нахожу ничего интересного в Фоме Аквинском. Он ужасный систематизатор. Но был среди всего этого и человек, способный увидеть гораздо больше — гениальный последователь Декарта Николя Мальбранш. Он довел свою теорию дуализма и случайности буквально до безумия. Бог наблюдает за тобой каждый раз, как ты поднимаешь руку. Не то чтобы ты напрямую влияешь на свою руку, потому что они [тело и душа] полностью разделены. Бог видит твои намерения и двигает твоей рукой. Здесь он также ссылается на эрекцию. Идея заключается в том, что люди стали слишком высокомерными, решив, что могут сами управлять своими телами. Бог же решил наказать их и сказал: «У вас будет пенис, но вы не сможете управлять его движением. Он будет подниматься без вашего ведома». Спиноза мне не очень [нравится], зато когда доходит до Канта и Гегеля — это просто захватывает дух!

Мне очень нравится, что даже Ленин, когда в 1914 году дела у него шли плохо, во время Первой мировой войны, он поступил так, как на его месте сделал бы любой левак — уехал в Швейцарию и начал читать Гегеля. И знаете, больше всего мне нравится [в этой истории] то, что он стал читать не исторические работы Гегеля, религиозную историю или работы по феноменологии, а именно труды, связанные с логикой. По иронии Гегель определял логику как мысли Бога до момента сотворения мира. Разве это не прекрасно? И ладно Гегель, но у меня большие проблемы с пост-гегельянской философией.

Маркс интересен, но наиболее любопытны те из его работ, где он скрытно ссылается на Гегеля в своей критике политэкономии. Раннего же Маркса я считаю совершенно вульгарным и неинтересным, эти работы о немецкой идеологии, весь этот агрессивный материализм. Что касается Ницше… он мне никогда особо не нравился. Но я по-прежнему считаю, что Хайдеггер великий философ, хоть он и был нацистом. Я думаю, что мы имеем дело с потрясающим прогрессом. Для меня прогресс не просто прямая линия вроде «о, как здорово, мы идём вперед», нет. Прогресс — это невозможность думать о чём-либо так, как мы думали раньше. Ну вот возьмем, например, музыку. Композиторы периода раннего модернизма привнесли изменения, после которых вы просто не можете больше сочинять произведения в прежней тональности. Даже если вы всё ещё остаётесь приверженцем тональной системы, то должны как-то реагировать на явление атональности. Вот так я понимаю прогресс. Если какая-то новая тема была представлена, то даже если вы будете пытаться делать всё по-старому, вы так или иначе будете действовать в реакции на эти изменения.

Владимир: Назовите современное течение или отдельных авторов, которые, на ваш взгляд, изменили облик философии в последний раз.
Жижек: Может быть, я слишком оптимистичен, но, на мой взгляд, то, что обычно называют «французским структурализмом» по-прежнему является революционным направлением. И я отделяю его от так называемого деконструктивизма. Мне кажется, что такие личности как Альтюссер, Лакан, Делёз (в меньшей степени Фуко) гораздо важнее Деррида и ему подобных. Жиль Делёз для меня настоящий гений чистой философии, но и в целом вся эта область в лице Леви-Стросса, Лакана, Альтюссера, вполне возможно, является последней большой революцией. Я не думаю, что мы преодолели этот этап, но уже появляются и новые интересные тренды. Я не знаю, популярны ли они здесь. Грэм Харман, Квентин Мейясу, эта новая так называемая объектно-ориентированная онтология. Я общаюсь с ними, они кажутся мне любопытными. Я знаю Мейясу, он замечательный парень, обожаю его аскетизм. Он написал одну коротенькую книжку «После конечности», но знаете ли вы, что это всего лишь часть его диссертации на две тысячи страниц? И он не хочет публиковать её [целиком]! /смеется/
Владимир: И правильно делает.
Жижек: Ага, он прав. К сожалению, сейчас он зашел в тупик, так что такие люди, как Грэм Харман, играют гораздо большую роль. У меня были дебаты с ним, но я все равно считаю, что Харман и его единомышленники верно зафиксировали неудачу философии деконструктивизма, когда вы избегаете больших онтологических вопросов и просто занимаетесь критическим мышлением. Если вы спросите философа-деконструктивиста или кого-нибудь вроде Мишеля Фуко, есть ли у человека душа, то он ответит следующее: «В каком дискурсивном поле эпистемы мы вообще можем говорить об этом?». Они в основном избегают прямых наивных вопросов. Для них эпистема — это последняя реальность, то есть поле понимания и так далее. Я же думаю, что мы должны рискнуть и вернуться к большому философскому вопросу о том, что же, собственно, представляют собой реальность и мир.
Проблема, однако, состоит в вопросе о том, как говорить об окружающем мире, не скатываясь при этом в докантианский реализм. Вот почему я, несмотря на всю симпатию к Ленину, считаю его работу о материализме и эмпириокритицизме худшей из когда-либо написанных книг. Даже в ленинских философских записях, касающихся Гегеля, вы можете обнаружить, что его подход ограничен гегелевской логикой сущности. Ленин не знал значения этой концепции в гегельянском смысле.
Появились и так называемые «нейронауки». Эти направления не связаны с философией, но я не выступаю однозначно против них. Забудьте сейчас о популяризаторах науки вроде Стивена Пинкера, это просто идиоты. Он [Пинкер] ненавидит лично меня. Нужно отличать популяризаторов от людей, которые реально заняты производством научного знания. Знаете, что самое очаровательное в интересе к эволюционизму — в Ричарде Докинзе и так далее? Пока философия пренебрегает важными метафизическими вопросами, ими занимаются эти науки. Иронично, не правда ли? Все эти вопросы (есть ли у мира начало или конец? действительно ли люди свободны? и т. д.) 100 и 50 лет назад были философскими, а теперь уже почти стали естественнонаучными. Нейронауки пытаются определить, существует ли свобода, а квантовые космологи ищут начало мира…
Армен: Если говорить о современной левой теории, что Вы думаете о таком направлении, как акселерационизм?
Жижек: Они считают, что капитализм на пике своего безумия в наибольшей степени приблизит нас к коммунизму. Я боюсь печататься в Russia Today, так как это может стать поводом для некоторых манипуляций… тем не менее я опубликовал там одну статью об идее «оставленных», довольно популярной в теологическом плане. Я люблю американских христиан-фундаменталистов за их безумие, и они работают с этой темой «оставшихся позади». Типа Бог забрал к себе всех избранных, кто действительно верил в него, а остальных оставил здесь, в ожидании Армагеддона, Бог недостаточно нас любит, чтобы забрать к себе.Я думаю, что это и происходит с капитализмом сейчас. Появляется все больше сверх-развитых стран, равно как увеличивается и количество «оставленных». Но в определенном смысле я по-прежнему верю в этих «оставленных», я не верю, что этих «оставленных» нужно просто-напросто бросить. Прошу прощения за старую марксистскую терминологию, но в диалектическом развороте наиболее прогрессивное развитие может как раз совмещаться с «оставленными». Я недавно прочел замечательную книгу по этой теме. Вы ведь знаете о туарегах, этих безумных ребятах в центре Африки? Они уж точно «оставленные», но это не мешает им пользоваться мобильными телефонами и компьютерами, продолжая вести привычный образ жизни. Вот в чем моя идея, что в нашем состоянии постмодерна — «Мы номады» и т. д. —можно обнаружить отголоски образа жизни туарегов. Я очарован идеей о том, что прогресс — это не ситуация, в которой побеждающая сторона продолжает побеждать. Истинный прогресс предполагает отмену самого стандарта прогресса, когда то, что воспринималось как «оставленное» и «ничто», внезапно становится путем, который позволяет вам двигаться «поверх» современности.

Вот что я думаю по поводу акселерационизма. Он будет вынужден прийти к этому обходному пути. Я был просто шокирован: у Негри есть одно интервью, в котором он рассказывает, как прогуливался по зданию фабрики тканей, расположенной в промышленном районе Венеции. Увидев закрывающийся магазин, он сказал следующее: «Все эти угнетенные работники уже мертвы, хоть они сами и не осознают этого». Я не думаю, что все настолько просто. Мне кажется, что вся эта псевдо-делёзианская модель революции Негри/Хардта — все это устарело, да они и сами это понимают. Знаете, полгода назад Негри заявил в одном интервью о необходимости закончить с этими множествами, с контр-властью. Он также сказал о том, что нужно восстановить две вещи: саму идею получения политической власти и идею лидерства, иерархической организации — которую игнорируют делёзианцы со своими горизонтальными связями, отрицанием иерархии, утверждением связей между множествамии т. д. И знаете, я полностью с этим согласен. А после этого люди говорят: «Так ты за Путина?» Нет, я говорю о другом. Основная проблема левого анархизма в том, что он не так прост, как кажется. Чтобы решать некоторые проблемы (экологические, например), нужно иметь сильные и крупные организации, и главная проблема заключается в том, как не строить их по старому тоталитарному принципу.

Нужно заново создать властные структуры. Хорошим примером ситуации, в которой этого добиться не удалось, служит Венесуэла. Чавес пытался создать местную демократию, но все держалось исключительно на его фигуре. Так что мне всегда забавно смотреть на тех, кто стремится к более децентрализованной демократии, а в итоге нуждается в сильном лидере, который сможет ее гарантировать.
Глеб: Назовите имена трех ныне живущих философов… которые сейчас живут… работы которых вы бы посоветовали прочесть?
Жижек: Я бы предпочел назвать имена трех ныне живущих философов, которые в данный момент мертвы [Смеется]. Не думаю, что сейчас есть какие-то «большие имена». Наверное, стоит назвать Алена Бадью, хоть я и склонен критиковать многие его идеи. Хоть мы и друзья, я все-таки не согласен с его позицией. Возьмем аналитическую философию в США, левую социал-демократическую традицию — взгляните на Хабермаса, он же просто живой мертвец. Вот почему он настолько сильно травмирован на личном уровне. Ведь это просто старый европоцентрист, человек эпохи Просвещения. То же самое можно сказать и обо всей Франкфуртской школе: заметили, как они старательно избегают проблемы сталинизма? Да они же одержимы фашизмом! Окей, Герберт Маркузе написал книгу «Советский марксизм», но никаких толковых ответов она так и не дала.

Сейчас есть еще одно модное течение, которое мне совершенно не нравится. Я говорю о так называемом аналитическом гегельянстве. Среди его представителей особенно выделяется Роберт Брэндом. Его основная работа — книга «Making It Explicit». Они читают Гегеля, но не как метафизика, а лишь как теоретика, систематизировавшего все правила нашего дискурса: как мы должны спорить, размышлять и так далее. Они просто-напросто эпистемологизировали Гегеля. Роберт Пиппин также близок к этому течению. Мы с ним общаемся, но мне он кажется слишком либеральным. В своих работах он тайно сводит Гегеля к Канту.

Так что этих авторов нельзя включить в список «больших имен». Дам волю своей феминистской стороне: радует, что в последние десятилетия вышло 4 хороших книги про Гегеля, и все они написаны женщинами. Первой из этих работ уже 40 лет: «Hegel and the Critique of Metaphysis» Беатрис Лонгнес. Любопытна также «L’avenir de Hegel», написанная Катрин Малабу. Проблему восприятия Гегелем Французской революции рассматривает в своей книге «Mourning Sickness» Ребекка Комэй. Наконец, моя замечательная словенская коллега Аленка Жупанчич написала работу о Гегеле и комедии [«The Odd One In» — прим. ред.]. Не исключаю, что где-нибудь в России или Китае вполне может найтись более интересный автор, но среди тех, кого я знаю, таких нет.

Если обратиться к тому, что было двадцать-тридцать лет назад, то здесь очевидно выделяются Жак Лакан и Жиль Делёз. Было также несколько потенциально очень талантливых авторов и в аналитической философии. К примеру, лет тридцать-сорок назад Сол Крипке посвятил работу проблеме наименования и необходимости, позже вышла его книга о Витгенштейне. Однако далее все пошло наперекосяк. Сейчас он оказался вовлечен в сексуальный скандал с участием студентов, что совершенно разрушило его карьеру. К сожалению, такое происходит — вы видите в человеке невероятный потенциал, но у него не получается реализоваться. Хотите прочесть гениальную работу — обратитесь к Алену Бадью. Но он и сам приближается к пределу. Если в прошлом он критиковал меня за излишнюю «продуктивность», то сейчас он выпускает книг даже больше, чем я.

Армен: Психоанализ сейчас находится в неоднозначном положении: может показаться, что он мёртв…
Жижек: Знаете, впервые о смерти психоанализа заявили еще в 1910 году… Однако я думаю, что сейчас этот момент наступил по-настоящему. Психоанализ — это не тривиальная теория, где мы имеем внутренние сексуальные влечения, подавляемые цивилизацией. Проблема с Фрейдом как раз таки противоположна: как этот сексуальный антагонист потерпел поражение на своей же территории… Например, Фрейд был бы в восторге от современной ситуации: несмотря на полное отсутствие каких-либо ограничений в сексе, никогда импотенция и фригидность не были так распространены. Вот это бы озадачило Фрейда.Проблема для Фрейда — это не папочка, который запрещает вам делать это с мальчиками или девочками. В такой ситуации вы начнете сопротивляться, и в итоге всё будет хорошо. Настоящая проблема — это отец, который спрашивает: «У тебя уже было что-то с девочками? Как все прошло? Может, мне стоит что-то объяснить тебе?» У меня был такой отец, и это просто кошмар. Мне было очень стыдно. Фрейд внимательно относился к таким случаям, связывая их с «влечением к смерти». Вы не становитесь правым, когда говорите, что эти ограничения невозможно свести к эффекту социального давления. Левацкий фрейдистский миф, согласно которому мы придем к жизни, полной удовольствий, если полностью избавимся от социального угнетения, абсолютно несправедлив.

У Лакана есть хорошее высказывание об атеизме, которое я часто цитирую. Он утверждал, что Достоевский ошибался в своем знаменитом: «Если Бога нет, то все дозволено». Лакан заявлял противоположное: «Если Бога нет, то все запрещено». Афоризм Достоевского — это определение религиозного фундаментализма: можете творить какие угодно зверства, если заявите, что Бог на вашей стороне.
Владимир: Карл Поппер считал, что психоанализ невозможно сфальсифицировать по причине его ненаучности.
Жижек: Ясно, что психоанализ ненаучен. Я думаю, что у него даже есть аутентичное философское измерение. Существует радикальное онтологическое измерение психоанализа. Моя хорошая подруга — из нашей словенской лаканистской банды — Аленка Зупанчич недавно выпустила книгу «What Is Sex?». Это не руководство по техникам секса — название иногда сбивает читателей с толку. В своей работе Аленка показывает, почему психоанализ важен для философии, почему это не просто наука об определенной сфере явлений, но целое онтологическое мышление о нашем отношении к реальности. Так что я не вижу особой проблемы с психоанализом, нужно лишь использовать укор в его адрес для прояснения самой сути явления. Ладно, давайте последний вопрос.
Армен: Прежде чем мы перейдем к последнему вопросу, что вы думаете о Бруно Латуре и его акторно-сетевой теории?
Жижек: Он со своей реляционной теорией и т. д. интереснее Грэма Хармана. Но в любом случае я считаю важным понятие субъективности. Не в трансцендентном смысле, но считаю, что субъективность — это нередуцируемое измерение, не в качестве «внутренней жизни», самостоятельного опыта и так далее, а в качестве самой субъективности. Поэтому мне и затруднительно воспринимать его идеи, хотя они весьма интересны. Ладно, идите к черту, давайте уже последний вопрос.

Владимир: Может, пару вопросов…
Армен: Ладно. Последний вопрос касается порнографии…
Жижек: Это очень скучно. Порнография сейчас не имеет особого значения. Она лишилась какого-либо обаяния. Понимаете, о чем я? Какого-то перверсивного очарования… Меня больше интересует порнография в реальной жизни. Например, вчера я читал в Times о росте популярности силиконовых и пластиковых женских тел. И они довольно изысканны! Эта штука не лопнет как воздушный шар. Силикон мягкий и теплый. Думаю, это даже нельзя назвать виртуальным сексом, ведь у вас есть своего рода искусственный партнер. Популярность такого досуга будет расти, пока мы вообще не перестанем нуждаться в настоящих партнерах. Уже сейчас это происходит!Но вот, что забавно. Моему сыну 18 лет, он учится в школе. В прошлом году мне нужно было встретиться с руководителем его класса. И знаете, что она мне сказала? Оказывается, в последние 10−15 лет подростки начинают половую жизнь все позже и позже. Пятнадцать лет назад это происходило в возрасте пятнадцати-шестнадцати лет. Теперь же этот возраст сдвинулся до семнадцати-восемнадцати лет. Подростки одержимы виртуальным сексом или обычными видеоиграми. Я считаю это парадоксом, даже трагедией, что во время, когда секс освободился от каких-либо ограничений, он начал исчезать.
Армен: Да, но мой вопрос был о другом. Вы сами признавали, что порнография — это огромная система, порноиндустрия и…
Жижек: Именно! Но тем не менее…
Армен: [Смеётся] Но при этом нет никакой теории порнографии, так и не было создано теоретической системы…
Жижек: Правда, хотя во Франции и существуют некоторые исследования… Но такая ситуация связана не только с порно, но и с видеоиграми, которые я уже упоминал сегодня. Вы же в курсе, что уже 3−4 года назад эти индустрии зарабатывали больше денег, чем кинематограф и телевидение вместе взятые? Это очень важная проблема, при этом ей посвящена всего лишь пара книг, притом не очень хороших.
Армен: В России сейчас активно развивается сфера game studies.
Жижек: О, это здорово, возможно, в этом плане вы более прогрессивны. Я знаю несколько книг, но они не очень интересны. Сейчас модно говорить о том, что сериалы стали гораздо важнее фильмов, что дух Голливуда переместился в ТВ-индустрию. Но ведь некоторые из современных игр очень сложны! В них успех уже не просто зависит от того, как быстро вы нажимаете пальцем на кнопку. Вот только проблема в том, что мы еще не готовы серьезно отнестись к этому феномену.
Армен: Но если все же возникнет своего рода дисциплина [связанная с изучением порно], особое направление, как вы считаете, от чего ее представители будут отталкиваться?

Жижек: Я боюсь, что в ней будут доминировать политкорректные псевдо-левые придурки. Они будут стремиться показать, что нас эксплуатируют, нами манипулируют и тому подобное. Но ведь ситуация гораздо сложнее. Нельзя все сводить к полной манипуляции: женщины объективированы и так далее, секс совершенно отчужден… Я считаю, что секс всегда отчужден. Я в это не верю. Ладно, я верю в романтическую любовь, страсть…
Владимир: Какие проблемы и вопросы мы можем поднять в текущем статусе порно?
Жижек: Я не специалист в этом, так что не могу ответить. В таком положении я всегда стараюсь бросить вызов догме, сначала спросить, с каким типом субъективности мы имеем дело, каким образом мы сами сконструированы в качестве зрителей. В соответствии с распространенной вульгарной теорией вам нужно просто получать удовольствие и мастурбировать. Если вы гетеросексуальны, я не думаю, что вы идентифицируете себя с порно-актером, скорее с процессом созерцания (gaze) в целом. Вы хотите видеть, как женщина получает удовольствие, а не как мужчина.
Настя: А что насчет женщин? На что смотрят они?
Жижек: Хмм, я думаю, что на то же самое. Ситуация асимметрична.
Настя: На мужчину?
Жижек: Нет, плюют они на мужчину, и правильно делают [Смеется]. Женщины смотрят на женщину. Это моя спонтанная идея. Хотя я могу привести и пример полной асимметрии. В стандартном гетеросексуальном порно-ролике, ориентированном на мужчин, часто встречается сцена лесбийского секса, но никогда — мужского гомосексуального. Такая сцена является совершенно недопустимой. Я не говорю, что кто-то лучше, а кто-то хуже, просто показываю эту асимметрию. Я нахожу лесбийство чем-то совершенно отличным от мужской гомосексуальности в плане психической экономии.
Настя: И вы не думаете, что общество могло повлиять на такое видение мужской гомосексуальности?
Жижек: Да, но сейчас мы наконец подходим к моей основной мысли! Дело не в том, что гей-порно является недостаточно маскулинным, все гораздо сложнее. Я не специалист в этой области, но могу поделиться своим личным опытом, полученным во время службы в армии. Во-первых, там царила всеобщая гомофобия. Если бы вдруг оказалось, что кто-то из военнослужащих является гомосексуалом, его бы сразу же вышвырнули из армии (предварительно подвергнув ритуальным избиениям). Был такой прием: во время сна солдату клали подушку на голову, после чего остальные доставали свои ремни и начинали наносить удары.При этом повседневная жизнь была пронизана гомосексуальными инсинуациями. К примеру, мы никогда не говорили «доброе утро» после пробуждения. Вместо этого звучало «Я курю у тебя» (‘I smoke yours’) — «Как твои дела? Я покурю твой» — «Да, спасибо, я тоже у тебя покурю» и т. д. Всякие такие грязные штучки, вот ещё один пример: мы стоим в строю, и кто-то берет и тыкает пальцем тебе в задницу, а потом сразу убирает, типа «ха-ха, это был не я». Так примитивно! Это то, что меня поразило. Абсолютная гомофобия, при этом все наполнено такими вот намеками.
Настя: Выходит, гомосексуальность интересовала их.
Жижек: Именно.
Настя: Почему же в таком случае этот интерес абсолютно игнорируется в мейнстримной порнографии?
Жижек: Вот что интересно: есть отдельный поджанр гей-порно. При этом он гораздо менее распространен, чем лесбийское порно.
Армен: Потому что лесбийское порно считается мейнстримом.

Жижек: Да, оно считается более мейнстримным.
Настя: Почему так выходит?
Жижек: У меня нет готового ответа. В этом плане я ограничен. Могу лишь сказать, что это связано с тем, что женщины совершенно по-иному устроены. Это не просто мужской шовинизм. Я совершенно не согласен с теми, кто считают гомосексуальность чем-то подрывным. Все не так просто: да, она запрещена, но в то же время она играет свою роль в любой армейской элите. Я читал биографию Чайковского, вашего великого композитора. Он был геем, при этом у него были друзья среди высокопоставленных офицеров. Так что не считаю, что запрет на гомосексуальность связан с тем, что мужская гомосексуальность как-то особенно сильно подавляется. Скорее дело в том, что властная структура больше стремится к самозащите. Мужская гомосексуальность ближе к власти. Знаете, у любой власти есть свои секреты. Гомосексуальность — это не просто трансгрессия власти, это секретная сторона самой власти. Вот в чем основная причина запрета на гомосексуальность.Есть некая гомосексуальная логика в системе властных структур нашего общества. И это нужно держать подальше от посторонних глаз. Ведь парадокс власти заключается в том, что ее механизм всегда должен оставаться невидимым. Я не верю в прозрачную власть. Я верю в модели власти, сходные с тем, что было в Спарте, где гомосексуальность демонстрировалась почти открыто. Воины состояли в отношениях между собой. Спартанцы понимали, что наличие рядом с воином его партнера во время боя значительно повышает эффективность действия. И я согласен с идеей о том, что нечто запрещенное необязательно должно быть каким-то внешним фактором. Зачастую мы запрещаем что-то только потому, что оно слишком близко к нам.

Извините, но вынужден закончить интервью, я уже очень устал.

Глеб: И чтобы закончить на позитивной ноте, какое порно вы сами предпочитаете?
Жижек: Я абсолютно серьезно говорю, что очень редко удается найти порно-ролик, который будет чем-то большим, чем просто игрой. Мне нравится, когда актеров как будто застают врасплох. Знаете, когда это происходит? Когда что-то вдруг идет не так. Я верю, что сексуальность — это большая практика неудач.Знаете, Самюэлль Беккет как-то сказал: «Пробуй снова, проваливайся снова, проваливайся лучше». Подозреваю, что сначала этот совет вообще касался секса. Я знаю, что Беккет в молодости успешно помогал какому-то психиатру в лечении сексуальных проблем молодых людей. Это не шутка. Показывать любовь — вот настоящий эротизм. Знаете, какое любовное послание самое очаровательное? Некоторые «правильные» неудачи гораздо эротичнее безупречности. Сексуальность — это что-то неловкое.

С другой стороны, один знакомый психиатр рассказал мне, что при мужской импотенции ни в коем случае нельзя заниматься чем-то вроде буддистской медитации, произносить мантры вроде «Не думай об этом, просто действуй, just do it…». Он говорил, что на самом деле работает прямо противоположная стратегия, стратегия бюрократическая. Нужно сесть со своим партнером и попытаться составить детальный план, в таком сталинистском ключе. «Сначала мы будем целоваться две минуты. Потом ты кладешь мой палец сюда, а потом туда, затем вот сюда». Потом вы начинаете рассуждать — нет, давай одну минуту поцелуев, и две минуты чего-то другого. В один момент это становится настолько нелепо, что один из вас просто говорит: «Черт с ним, давай просто трахнемся» — и всё получается [хихикает]. Я верю в этот… бюрократический подход. Нет ничего хуже, чем повторять: «Не думай, просто делай». Невозможно представить себе более ужасного давления.

Что ж, это интервью заняло чуть больше двадцати минут…

Статья Джудит Батлер “Капитализм имеет свои пределы. Ковид – 19”

Настоятельная необходимость изоляции совпадает с очередным признанием нашей глобальной взаимозависимости в наступившее новое время и пространство пандемии. С одной стороны, нас просят уединиться в семейных ячейках, общих жилых помещениях или индивидуальных квартирах, лишиться социальных контактов и оставаться в сфере относительной изоляции; с другой стороны, мы сталкиваемся с вирусом, который быстро пересекает границы, не обращая внимания на саму идею национальной территории. Каковы последствия этой пандемии для рассуждений о равенстве, глобальной взаимозависимости и наших обязательств по отношению друг к другу? Вирус не дискриминирует. Можно сказать, что он относится к нам одинаково, подвергает нас одинаковому риску заболеть, потерять близкого человека, жить в мире неминуемой угрозы. Своими перемещениями и вспышками вирус демонстрирует, что все человечество в равной степени уязвимо. В то же время, однако, неспособность некоторых государств или регионов подготовиться заранее (США сейчас, пожалуй, самый известный член этого клуба), усиление националистической политики и закрытие границ (часто сопровождаемое панической ксенофобией), а также появление предпринимателей, стремящихся извлечь выгоду из глобальных бедствий, все это свидетельствует о той скорости, с которой радикальное неравенство, включающее в себя национализм, превосходство белой расы, насилие в отношении женщин, гомосексуалов и трансвеститов, а также капиталистическую эксплуатацию, находит способы воспроизводства и укрепления своей власти в зонах пандемии. И это не должно вызывать удивления.

Политика в области здравоохранения в США вносит свою лепту в это дело. Один из сценариев, который мы уже можем себе представить, это производство и сбыт эффективной вакцины против Ковид-19. Очевидно, что, стремясь набрать политические очки, которые обеспечат ему переизбрание, Трамп уже пытался купить (за наличные деньги) эксклюзивные права США на вакцину у немецкой компании CureVac, финансируемой немецким правительством. Министр здравоохранения Германии, который был вощзмущен, подтвердил немецкой прессе, что такое предложение действительно было. Один из немецких политиков, Карл Лаутербах, заметил: “Эксклюзивная продажа разрабатываемой вакцины США должна быть предотвращена любыми средствами. У капитализма есть пределы”. Полагаю, он возражал против положения об “эксклюзивном использовании” и был бы недоволен тем же положением, если бы оно распространялось только на немцев. Будем надеяться на это, поскольку мы можем легко представить себе мир, в котором жизнь европейца ценится превыше всего – мы уже видим, чего стоит эта оценка на границах ЕС.

Нет никакого смысла спрашивать еще раз, о чем думал Трамп? Вопрос уже столько раз задавался столько раз в состоянии полного раздражения, что удивляться нечему. Это не означает, что наше негодование ослабевает с каждым новым случаем неэтичного или преступного саморазложения Трампа. Если бы ему удалось купить разрабатываемую вакцину и ограничить ее использование только гражданами США, верит ли он в то, что граждане США будут аплодировать его усилиям, обеспокоенные мыслью о том, что они избавлены от смертельной угрозы, в то время как другие народы – нет? Неужели им понравится такое радикальное социальное неравенство, американская исключительность, и они согласятся на, как он сам ее назвал, “блестящую” сделку? Неужели он полагает, что большинство людей думают, что именно рынок должен решить, как будет разрабатываться и распространяется вакцина? Разве можно в его мире настаивать на том, чтобы в настоящее время мировое здравоохранение должно выйти за рамки рыночной рациональности? Неужели ли он на самом деле думает, что мы также живем в рамках его воображаемого мира? Но даже если такие ограничения на основе гражданства не будут применяться, мы, несомненно, увидим, как богатые и полностью застрахованные поспешат обеспечить себе доступ к любой подобной вакцине, когда она станет наконец доступной, даже если способ ее распространения гарантирует, что лишь только немногие будут иметь такой доступ, тогда как большинству будет отказано. Социальное и экономическое неравенство будет гарантией того, что вирус сам будет дискриминировать. Вирус сам по себе не дискриминирует, но это несомненно именно мы, люди, сами и делаем, будучи сформированными и воспитанными как таковые благодаря взаимосвязанным силам национализма, расизма, ксенофобии и капитализма. Представляется вероятным, что в следующем году мы увидим некрасивый сценарий, при котором одни люди будут отстаивать свои права на жизнь за счет других, переписывая ложное различие между достойными и недостойными жизнями, т.е. теми, кто должен быть защищен от гибели любой ценой, и теми, чья жизнь считается не стоящей защиты от болезни и смерти.

Все это творится на фоне президентской гонки, в которой шансы Берни Сандерса на номинацию от демократов представляются сейчас весьма смутными, хотя и не невозможными с точки зрения статистики. Новые прогнозы, которые провозглашают Байдена в качестве явного лидера, выглядят сейчас особенно неутешительно потому, что и Сандерс, и Уоррен выступали за комплексную программу “Здравоохранение для всех”, которая гарантировала бы базовое медицинское обслуживание всем жителям страны. Такая программа положила бы конец ориентированным на рынок частным страховым компаниям, которые регулярно отказываются от больных, выписывают такие расходы, которые превращают людей в буквально неплатежеспособных, и укрепляют суровую иерархию между застрахованными, незастрахованными и теми, кто вообще не может быть застрахован. Социалистический подход Сандерса к здравоохранению можно было бы более метко охарактеризовать как социал-демократическую перспективу, которая не слишком отличается от того, что и Элизабет Уоррен изложила на ранних стадиях своей предвыборной кампании. По его мнению, медицинское страхование является частью неотъемлемых “прав человека”, под которым он подразумевает, что каждый человек имеет право на тот вид медицинского обслуживания, в котором он нуждается. Но почему бы не понимать его как социальное обязательство, вытекающее из жизни людей в обществе друг с другом? Чтобы заставить общественность согласиться с таким понятием, и Сандерсу, и Уоррен придется убедить американский народ в том, что мы хотим жить в мире, в котором никто из нас не отказывает в медицинском обслуживании никому. Другими словами, нам пришлось бы согласиться на социальный и экономический мир, в котором категорически неприемлемо, чтобы одни имели доступ к вакцине, которая может спасти их жизни, в то время как другие были бы лишены доступа на том основании, что они не могут ее оплатить, или не могут получить страховку, которая бы оплатила.

Одна из причин, по которой я голосовал за Сандерса на праймериз в Калифорнии вместе с большинством зарегистрированных демократов, состоит в том, что он, вместе с Уоррен, открыл способ переосмыслить наш мир, как если бы речь шла о коллективном стремлении к радикальному равенству, мир, в котором мы сплотились в требовании, что все, что необходимо для жизни, включая медицинскую помощь, будет одинаково доступно, независимо от того, кто мы и есть ли у нас деньги. Эта политика позволила бы установить солидарность с другими странами, которые привержены делу обеспечения всеобщего медицинского обслуживания, а также выработать международную политику в области здравоохранения, направленную на реализацию идеалов равенства. Появляются новые результаты опросов, сужающие национальный выбор до выбора между Трампом и Байденом. И происходит это именно по мере того, как пандемия все больше вмешивается в повседневную жизнь, усугубляя нестабильное положение бездомных, незастрахованных и бедных. Надежда на то, что мы можем стать нацией, которая хочет создать мир, в котором политика в сфере здравоохранения в равной степени озабочена всеми, что можно демонтировать власть рынка в сфере здравоохранения, которая различает достойных и тех, кого можно легко бросить на произвол судьбы, была жива недолго. У нас была эта надежда, так как Сандерс и Уоррен поддержали эту веру в то, что все может быть иначе. Мы поняли, что можем начать мыслить и оценивать вне тех терминов, которые для нас устанавливает капитализм. Несмотря на то, что Уоррен больше не является кандидатом, а Сандерс вряд ли восстановит свои показатели, мы все же должны спросить, особенно сейчас, почему мы, как нация, все еще выступаем против того, чтобы относиться к жизни всех так, как будто она имеет одинаковую ценность? Почему некоторые до сих пор в восторге от того, что Трамп старается обеспечить вакцину, которая бы защитила жизни американцев (как он их определяет) раньше всех остальных? Идея всеобщего общественного здравоохранения разбудила социалистическую мысль в США. Теперь она должна ждать реализации в качестве социальной политики и реальных социальных обязательств в нашей стране. Но к сожалению, во время пандемии нет времени ждать. Этот предложенный идеал теперь должен быть сохранен на повестке общественных движений, которые в меньшей степени прикованы к президентской кампании, нежели к долгосрочной борьбе, которая ждет нас впереди. Эти смелые мечты о милосердии, высмеянные и отвергнутые капиталистическими “реалистами”, уже получили достаточно эфирного времени, привлекли достаточно внимания, чтобы многие люди – и некоторые из них впервые – задумались над тем, чтобы изменить мир.

Я надеюсь, что мы сможем сохранить нашу мечту.

Биография Эрнест Джонс “Фрейд. Невролог (1883–1897)”

В середине сентября 1883 года, как раз перед тем, как работа Фрейда под руководством Мейнерта близилась к завершению, он зашел к Брейеру, чтобы узнать его мнение насчет возможности стать разносторонним специалистом, но, пока он собирался поднять этот вопрос, Брейер сам сделал это. Для Фрейда поводом к этому разговору послужила недавняя смерть подававшего надежды в области неврологии д-ра Вейса. Фрейд объяснил ситуацию. Он считал, что обладает некоторыми серьезными положительными чертами характера, но небольшим талантом и что у него более нет особых честолюбивых планов, помимо желания жениться. Если он свяжет себя с неврологией, то будет привязан к Вене и ему, возможно, придется еще долгое время «кормить обещаниями о свадьбе» свою невесту, в то время как если он получит всестороннюю медицинскую подготовку, например, сможет оказывать помощь при родах, лечить зубы и переломы, то наверняка обеспечит себе стабильный заработок и спокойно сможет уехать «в провинцию, Англию, Америку или на Луну». После раздумья Брейер дал ему мудрый совет выбрать нечто среднее, то есть продолжать текущую работу и практиковаться в новых областях медицины. Поэтому на следующий день Фрейд попросил директора больницы включить его имя в список ожидающих вакансии в отделении болезней нервной системы и печени (!), а в настоящее время предоставить его опеке больных сифилисом.
В течение 14 месяцев (с 1 января 1884 года), которые Фрейд провел в отделении д-ра Франца Шольца, у него были возможности, хотя и не столь большие, как ему бы этого хотелось, изучать органические нервные заболевания. В письме от 1 апреля 1884 года он писал: «Я постоянно говорю о себе своему шефу как о невропатологе в надежде на то, что это улучшит мои перспективы». Позднее Фрейд говорил, что Шольц являлся в то время «дряхлым и слабоумным». Но хотя с чисто профессиональной точки зрения он не представлял для Фрейда большого интереса, его старческая леность имела, по крайней мере, то преимущество, что он не вмешивался в работу врачей, находившихся в его подчинении, предоставляя им полную свободу действий. Поэтому у Фрейда была возможность заниматься преподавательской деятельностью. Вот что он говорит об этом:

   Постепенно я стал разбираться в этой области; я научился столь точно определять местонахождение пораженного участка продолговатого мозга, что патологоанатому нечего было добавить; я был первым в Вене, кто послал на вскрытие пациента с диагнозом острого полиневрита. Молва о моих диагнозах, подтвержденных биопсией, вызвала ко мне наплыв американских врачей, которым я читал на ломаном английском курс о больных своего отделения. В неврозах я ничего не понимал. Когда я однажды представил своим слушателям историю одного невротика с фиксированными головными болями как случай ярко выраженного хронического менингита, все они в справедливом критическом возмущении от меня отшатнулись, и моя преждевременная педагогическая деятельность на этом закончилась. В свое оправдание могу заметить, что то были времена, когда даже крупнейшие авторитеты в Вене обычно диагностировали неврастению как опухоль мозга.

Три клинические публикации Фрейда датированы периодом, связанным с работой в четвертом отделении больницы. Джелифф, который сделал обзор неврологических работ Фрейда, говорит о них как об «образцах хороших неврологических выводов». Первая касалась случая заболевания 16-летнего подмастерья сапожника, который поступил в отделение 7 января 1884 года с кровоточащими деснами, мелкими кровоизлияниями на нижних конечностях, но без каких-либо других симптомов, кроме симптомов, указывающих на цингу. Однако на следующее утро он впал в глубокую кому и в тот же вечер умер. В течение дня, когда шло его тщательное обследование, неожиданно проявилось много других симптомов, ставящих врачей в замешательство, включая такие, как глазодвигательный паралич, рвота, отклонения в реакции зрачков и общий полупаралич. Был поставлен диагноз менингиального геморрагия, косвенно влияющего на базальные ганглии, и аутопсия полностью подтвердила этот диагноз.

Вторая публикация описывала случай молодого пекаря, которого Фрейд наблюдал с 3 октября 1884 года до его смерти 17 декабря того же года. Фрейдом был поставлен диагноз эндокардита с пневмонией вместе с острым полиневритом (спинным и церебральным) — все это подтвердила аутопсия, проведенная Кунрадтом.
Третья рассматривала случай мышечной атрофии с любопытными сенсорными изменениями, и Фрейд поставил диагноз сирингомиелии, очень немногие случаи которой были известны в то время. Пациент, 36-летний ткач, находился под наблюдением Фрейда в течение шести недель начиная с 10 ноября 1884 года, а затем покинул больницу.
В 80-х и 90-х годах электрогальваника и электроиндукция были распространены не только в диагностике неврологических заболеваний, но еще больше в их терапии. Фрейд рано ощутил потребность приобрести знания по этому предмету. С марта 1884 по июль 1885 года Фрейд предпринимал различные исследования в этой области совместно с несколькими коллегами: Беттлхеймом, Гейтлером, Пловицем и другими. Единственными темами, упоминаемыми Фрейдом в этой связи, были: изучение процессов электропроводимости нервномышечной системы под воздействием электрического возбуждения нерва, а также проведенное вместе с Кёнигштейном исследование электровозбуждения зрительного нерва. Однако он никогда не опубликовал ничего по этой тематике. Представляет интерес высказанное им замечание в период лечения своего первого частного пациента электрическими процедурами. Фрейд считал, что в подобных случаях лечат больше воздействием своей личности, чем инструментами.
Но, вероятно, не следует слишком подробно останавливаться на деятельности Фрейда в клинической неврологии, так как в основном его внимание в этот период было обращено к гистологическим исследованиям. В течение двух лет, которые Фрейд провел в лаборатории Мейнерта — с лета 1883 года по лето 1885 года, — он проделал большую исследовательскую работу. Подобно всем научным работникам, Фрейд хорошо осознавал всю значимость техники — аналогичным образом он проявил себя в студенческой работе — и теперь предпринимал многочисленные попытки открыть новые методы исследования нервной ткани. Две из них оказались удачными. Темы для них Фрейд почерпнул из мимоходных высказываний Флексига, являвшегося основным соперником Мейнерта. Этот факт, возможно, и положил начало отдалению Мейнерта от Фрейда.
Фрейд приступил к работе в этом направлении через две недели после перехода в новую лабораторию; он был уверен, что в случае успеха звание доцента ему обеспечено, но это оказалось не столь простым делом. В октябре Фрейд задался идеей, которая, как он считал, должна была принести ему удачу (на это суеверному Фрейду указывало то, что подаренное ему Мартой кольцо разбилось). Он заимствовал мысль, высказанную мельком в 1876 году Флексигом, что, вероятно, можно окрасить нервную ткань раствором хлористого золота. После нескольких недель экспериментов с помощью своего друга-химика Люстгартена Фрейд добился успеха и написал ликующее письмо, как если бы все трудности, связанные с его карьерой, были теперь преодолены. Собрав нескольких своих друзей, он заставил их поклясться, что они будут хранить секрет этого открытия, а затем даровал им разрешение пользоваться этим новым чудесным методом в их работе. Так, Голлендеру было позволено пользоваться этим методом для работы, связанной с мозгом, Люстгартену — для исследования кожных тканей, Эрманну — для работы с надпочечной железой и Горовицу — для изучения мочевого пузыря. «Таким образом, я распределил различные части тела подобно главнокомандующему». К концу месяца он был готов применить этот метод в своей работе.
В феврале он услышал, что Вейгерт изобрел новый метод окрашивания нервной ткани, поэтому поспешил отправить «Предварительное сообщение» о своем открытии в «Centralblatt Jur die medizinischen Wissenschaften», приберегая расширенный вариант статьи для журнала Пфлюгера «Archiv jur Anatomie und Physiologie». Он также поручил своему другу Фляйшлю послать его работу Ферриеру в Лондон для публикации в журнале «Brain» (именно эта работа оказалась первым трудом Фрейда, который прочитал автор данной книги). Он написал эту работу на английском, но попросил одного американца ее отредактировать.
Фрейд был крайне доволен успехом своего метода, который давал ему «удивительно ясную и точную картину» нервных клеток и волокон. В то время этот метод произвел некоторую сенсацию. Даже были пожелания о публикации этой работы на чешском, итальянском и русском языках. Однако последующие исследовательские опыты, проведенные разными учеными, дали весьма противоречивые результаты: в одних случаях были получены отличные результаты, в других — более сомнительные.
Под руководством Брюкке Фрейд ранее исследовал клетки спинного мозга, той части нервной системы, которая все еще представляла для него наибольший интерес, но для того, чтобы сделаться невропатологом в широком смысле этого слова, необходимо было продвинуться дальше. Поэтому теперь он начал исследование продолговатого мозга. Много лет спустя, комментируя свои медицинские попытки объяснить патологический страх нарушениями в деятельности продолговатого мозга, Фрейд с иронией писал: «Продолговатый мозг — очень серьезная и прекрасная вещь. Я очень хорошо помню, сколько времени и труда я посвятил его изучению много лет тому назад. Однако сегодня я должен сказать, что не знаю чего-либо, что казалось бы мне более неподходящим для психологического пок ^мания страха, чем знание тех нервных путей, по которым следуют его возбуждения».
Фрейд сосредоточенно работал над изучением структуры продолговатого мозга в течение двух лет и опубликовал три работы на эту тему. Структура этого чрезвычайно сложного органа небольших размеров, в котором сосредоточено огромное количество нервных трактов, была в то время очень плохо изучена и вызывала много споров. Для того чтобы проследить волокна, проходящие через продолговатый мозг, до их связей в другом месте, требовались большая сноровка, терпение и точность. Особого внимания в исследованиях Фрейдом этой малоизвестной области заслуживает принятый им метод. Уже в ноябре 1883 года Фрейд мечтал об абсолютно новой технике для исследования более тонкой структуры центральной нервной системы. Он уже принял во внимание замечание Флексига о возможности окраски нервной ткани раствором хлористого золота, и, по крайней мере в его руках, этот метод давал намного более ясную картину, чем какой-либо другой. Теперь он воспользовался другим и намного более важным открытием Флексига; а именно тем, что процесс формирования миелиновой оболочки нервных волокон головного и спинного мозга происходит не одновременно, а в определенной последовательности. Это давало надежду на дальнейшую помощь в дифференциации. Он считал, и справедливо, что этот метод был намного эффективнее широко распространенного в то время метода — изучать большие серии последовательных срезов, — и весьма скептически относился к сделанным на его основе заключениям. Это эмбриологическое открытие Флексига стало путеводителем для поиска анатомических взаимосвязей. Поэтому он заменил взрослую структуру мозгом плодов, где поначалу видно лишь несколько миелинизированных проводящих путей вместо «неразборчивых картин поперечных сечений, которые позволяют сделать едва ли что-либо большее, чем поверхностный топографический обзор». Затем, сравнивая срезы зародышей на различных уровнях, можно было непосредственно наблюдать ход и связи нервных проводящих путей, о которых можно было только догадываться в их зрелом виде. Обнаружилось, что самые ранние структуры продолжают существовать и никогда не погибают, хотя становятся все более сложными в ходе развития. Для этой цели он сначала использовал мозг котят и щенков, а затем их же мозг в зародышевом и младенческом состоянии.
Фрейд опубликовал лишь часть своих текущих исследований по продолговатому мозгу; к тому времени, когда они были закончены, он перешел к более сложным клиническим проблемам.
Первая из трех его работ, посвященных корешкам и связям слухового нерва, появилась в «Neuwlogisches Centralblatt» в июне 1885 года. Материалом являлся продолговатый мозг эмбрионов от пяти до шести месяцев, когда слуховые волокна уже миелинизированы. Вторая работа была опубликована в том же периодическом журнале в марте следующего года. Ее целью было проследить (сверху вниз) нижнюю мозжечковую ножку.
Третья работа была напечатана в августовском и сентябрьском номерах специального отологического журнала за 1886 год и снабжена несколькими иллюстрациями. Она давала детальное описание происхождения связей слухового нерва, но основной смысл этой работы заключался в показе Фрейдом того, что ядра пятого, восьмого, девятого и десятого (чувствительных) черепномозговых нервов с их тройными корешками на всем протяжении являются гомологичными задним корешкам ганглиев спинного мозга. Он даже обсуждал маршрут, выбираемый этими ядрами в их движении наружу, достигаемом спинными ганглиозными клетками, и детально иллюстрировал это в случае слухового нерва.
До 1886 года отношения Фрейда с Мейнертом оставались все еще дружелюбными. Времена научного расцвета последнего уже миновали, поэтому для него было довольно трудно свыкнуться с новыми методами и идеями в анатомии мозга, особенно в силу того, что его собственные интересы переключились на клиническую психиатрию, и, возможно, он завидовал молодому Фрейду, который легко владел этими методами и явно был подающим надежды ученым. Реакция Мейнерта на эту ситуацию была жестом покорности. Он приговаривал себя к психиатрии, а Фрейд должен был заменить его в анатомии. «Однажды Мейнерт, который ранее предоставил мне доступ в его лабораторию, даже в тот период, когда я по-настоящему не работал под его руководством, предложил, чтобы я определенно посвятил себя анатомии мозга, и обещал передать мне свою лекторскую работу, так как чувствовал себя слишком старым, чтобы справляться с новыми методами. Я отказался от этого в тревоге от величественности задачи; возможно, также, что я уже догадывался, что этот великий человек никоим образом не был столь дружески расположен ко мне». Очевидно, Фрейд опасался этого предложения также потому, что тогда он должен был бы возобновить бесполезную академическую карьеру, от которой он недавно отказался, и ожидать маловероятной очередности на пути к профессорскому креслу в университете; обжегшись, дуют на воду.

Затем осенью 1885 года состоялась Поездка Фрейда к великому Учителю Шарко, который находился в зените своей славы. Никто до него или после него не оказывал такого влияния на неврологический мир, и быть его учеником считалось знаком отличия. «Сальпетриер» можно было справедливо назвать Меккой неврологов. Шарко шествовал через старые палаты больницы для хронических случаев, комментируя каждый случай болезни нервной системы и давая ему название в ярко выраженной патриархальной манере. Он был великой личностью: любезный, добродушный, остроумный, но выделяющийся среди других своим врожденным превосходством. Оценивая значение Шарко, о котором Фрейд писал после его смерти в 1893 году, он говорил о том волшебном влиянии, которое излучалось его внешностью и его голосом, о его благородной прямой манере общения, о готовности, с которой он предоставлял своим ученикам в их распоряжение все возможное, и о его дружелюбности по отношению к ним на протяжении всей его жизни. «Как преподаватель Шарко был просто великолепен: каждая из его лекций по своей композиции и конструкции представляла собой маленький шедевр; они были совершенны по стилю, каждая фраза производила глубокое впечатление на слушателей и вызывала отклик в уме каждого из них; лекции Шарко давали пищу мысли на весь последующий день».
Фрейд привез с собой рекомендательное письмо от Бенедикта, венского гипнотизера, и, возможно, Шарко мог запомнить его имя через Даркшевича, бывшего ранее учеником Фрейда, который подарил Шарко много печатных трудов Фрейда за год до этого. Шарко принял его очень вежливо, но более не оказал ему какого-либо личного внимания, пока Фрейд, который неуютно чувствовал себя в Париже и по этой причине был готов вернуться в Вену, не послал ему следующее письмо, которое составила по его просьбе мадам Рикетти.

   Уважаемый профессор,
Так как в течение последних двух месяцев я нахожусь под впечатлением от Вашего красноречия и так как меня в высшей степени интересует предмет, который Вы трактуете столь совершенным образом, мне пришло в голову предложить Вам свои услуги для перевода на немецкий язык третьего тома Ваших «Лекций», если Вам все еще нужен переводчик и если Вы согласны воспользоваться моим трудом. Относительно моей способности проделать эту работу нужно сказать, что во французском языке у меня имеется только моторная афазия, а не сенсорная. Я дал образец своего немецкого стиля в моем переводе тома эссе Джона Стюарта Милая.
Посредством перевода первой части третьего тома «Лекций», которая охватывает те новые вопросы, которые были подняты и разъяснены Вами, сир, я хочу оказать услугу своим соотечественникам, для которых эта часть Ваших исследований является менее доступной, чем другие, и с выгодной точки зрения представить себя немецким врачам.
Мне остается только объяснить Вам, сир, почему я позволил себе написать Вам, в то время, когда мне столь повезло, что я имею возможность разговаривать с Вами, имея разрешение присутствовать во время Ваших посещений больницы «Сальпетриер». Я написал Вам для того, чтобы избавить Вас от неприятности при отказе мне, к чему — сознаюсь откровенно — я почти что готов, так как весьма вероятно, что Вы уже наделили этими полномочиями, которые я позволяю себе просить у Вас, кого-либо другого, или Вы можете решить отказаться по какой-либо другой причине. В этом случае Вам придется только ничего не сообщать мне, и я надеюсь, что Вы радушно извините эту просьбу и будете считать меня испытывающим неподдельное восхищение,
искренне преданным Вам, д-ром Зигмундом Фрейдом.

Пару дней спустя Фрейд написал письмо, говоря, что переполнен радостью сообщить, что Шарко дал согласие на перевод им лекций, которые уже появились на французском языке, а также тех, которые еще не опубликованы. Четыре дня спустя он договорился о публикации их у Дойтике в Вене, а месяц спустя послал Шарко часть перевода. Фрейд всегда был очень способным переводчиком и быстро закончил данный том. В своем предисловии от 18 июля 1886 года он выразил удовлетворение тем фактом, что перевод на немецкий появится на несколько месяцев раньше французского оригинала. Он появился в 1886 году под заголовком «Neue Vorlesungen uber die Krank-heiten des Nervensystems, insbesondere uber Hystehe» («Новые лекции о болезнях нервной системы, в частности об истерии»). Шарко выразил ему свою благодарность, послав в подарок собрание всех своих работ, в кожаных переплетах, со следующим посвящением: «A Monsieur le Docteur Freud, excellents souvenirs de la Salpetriere. Charcot»[75].
В своих письмах Фрейд дает живое описание внешности и манеры поведения Шарко. Он противопоставляет его теплоту и огромный интерес к пациентам «холодной поверхностности» венских врачей. Уже спустя неделю после прибытия в Париж Фрейд мог говорить, что ни в одном месте не смог бы научиться столь многому, как у Шарко. Фрейд должен был многому научиться в неврологии на богатом и на самом деле уникальном клиническом материале, представленном в «Сальпетриере», освещаемом крайне содержательными высказываниями Шарко. Но незабываемые впечатления оставили у Фрейда высказывания Шарко на тему истерии, тему, которую мы вскоре будем подробно обсуждать.
Фрейд привез из Парижа литографию, на которой Шарко изображен величественно стоящим перед своими ассистентами и студентами. Пациентка, чей случай демонстрируется им, стоит в полубессознательном состоянии, поддерживаемая за талию рукой Бабински. Вот что пишет об этом старшая дочь Фрейда: «В детстве эта литография необыкновенно меня привлекала, и я часто спрашивала отца, что случилось с пациенткой. Я всегда получала ответ, что пациентка была „слишком сильно прибита“ своей глупой моралью. Взгляд, с которым он глядел на эту картину, оставлял в моем сердце впечатление, несмотря на то что я была в то время очень маленькой девочкой, что она вызывала у него счастливые или важные для него воспоминания и была дорога его сердцу».
Когда Фрейд приехал в Париж, анатомические исследования все еще занимали его ум больше, чем клинические, и вначале он пытался продолжить их в лаборатории «Сальпетриера». Шарко и Гуинон достали ему для этой цели мозг нескольких плодов. Затем последовало исследование, которое Фрейд хотел сделать по нисходящей дегенерации любимого им спинного мозга. В то время он ничего не публиковал по патологии, но в своей монографии о детских церебральных параличах, которую он написал пять лет спустя, описал свое исследование того случая, который вверил ему Шарко. Это был случай женщины, которая находилась в «Сальпетриере» с 1853 года, страдающей от гемиплегии и других симптомов. Фрейд дал замечательно точный отчет об обнаружениях при аутопсии. Это очень детальный отчет о склерозе, произошедшем в результате эмболии более чем 30-летней давности.
Фрейду не понравились условия, созданные для лабораторной работы в «Сальпетриере», поэтому 3 декабря он объявил о своем решении уйти из лаборатории. Это практически явилось концом его исследовательской работы и началом чисто клинической деятельности. В одном из писем он привел семь убедительных доводов в пользу этого решения, однако с оговоркой, что в его намерения входит возобновить свои анатомические исследования в Вене. Можно предположить, что основной причиной принятого им решения явился интерес к психопатологии, который развил в нем Шарко. Но имелись также и личные причины. Через год после своей помолвки Фрейд начал ощущать определенный внутренний конфликт между своей поглощенностью «научной работой», под которой он всегда подразумевал лабораторную работу, и своей любовью к Марте. Он говорил, что временами ощущал, что первое является сновидением, а последнее — реальностью. Позднее он уверял Марту, что ее единственной и серьезной соперницей всегда была анатомия мозга. Вот что он написал ей из Парижа по этому поводу: «Я давно уже знал, что моя жизнь не может быть целиком отдана невропатологии, но то, что она всецело должна быть подчинена любимой девушке, стало для меня ясно только здесь, в Париже». Это было за неделю до того, как он ушел из лаборатории в «Сальпетриере». Объявляя Марте об этом решении, он добавляет: «Ты можешь быть уверена, что я преодолел свою любовь к науке там, где она стоит между нами». Все это имело также свои практические аспекты, как и эмоциональные. Фрейд очень хорошо понимал, что супружеская жизнь может предполагать только клиническую практику.
В конце февраля 1886 года Фрейд уехал из Парижа, но по пути домой провел несколько недель в Берлине, изучая детские болезни в клинике Адольфа Багинского (так как понимал, что другой такой возможности, очевидно, не представится). Причиной этого интереса явилось то обстоятельство, что у Фрейда не было перспектив (возможно, по причине его национальности) занять подобающее место в Университетской психоневрологической клинике Вены (и ему это действительно никогда не удалось), тогда как педиатр Макс Кассовиц (1842–1913) предложил Фрейду перед его отъездом в Париж место заведующего новым неврологическим отделением, которое открывалось в первом Государственном институте детских болезней. Это было старое заведение, основанное в 1787 году при императоре Иосифе II, но в тот момент оно модернизировалось. Фрейд занимал эту должность в течение многих лет, работая три раза в неделю по нескольку часов в день, он внес много ценного в неврологию.
В течение последующих пяти лет Фрейд был поглощен семейными заботами, профессиональной деятельностью и переводом книг Шарко и Бернгейма. Единственной опубликованной им за этот промежуток времени была работа, посвященная наблюдению гемианопсии у двоих детей, соответственно двух и трех лет (1888). До появления в печати этой работы ничего подобного на данную тему не издавалось.
Вслед за этой работой в 1891 году появилась первая книга Фрейда «Афазия». Он уже читал лекции по этому предмету в Физиологическом клубе в 1886 году, а также в университете в 1887-м; более того, он написал на эту тему статью в «Handworterbuch der gesamten Medizin» («Энциклопедический медицинский словарь» 1881–1891) Вилларе. Фрейд счел своим долгом посвятить первую книгу Брейеру, который являлся главной его опорой на протяжении самых трудных лет жизни и который также предложил ему то, что оказалось «ключом» ко всей его последующей работе. Однако благодарность не являлась единственным мотивом Фрейда; он надеялся таким образом завоевать хорошее расположение Брейера и был разочарован, что по какой-то непонятной причине она произвела на него неблагоприятное впечатление.
Большинство изучающих труды Фрейда согласятся с его собственным суждением о том, что это наиболее ценная из всех его неврологических работ. Она дает нам первое достоверное впечатление о том Фрейде, которого мы знаем в более поздние годы. Этой работе присущи тщательное обоснование, ясность изложения, аргументированность, беспристрастность и хорошее расположение материала, что станет столь характерным для его последующих работ. Фрейд, которому теперь уже 30 лет, не является более скромным студентом, а предстает как опытный невролог, который может разговаривать конфиденциальным тоном с известными учеными на равных, а любая критика их доктрин, какой бы опустошительной она ни была, высказывается в вежливой и сдержанной манере.

Эта книга имела подходящий подзаголовок «Критическое исследование», так как в основном заключалась в радикальной и революционной критике доктрины афазии Вернике-Лихтгейма, в то время почти повсеместно принятой. Фрейд был первым, кто осмелился на такой шаг. Однако книга не сводится к чистой критике, так как Фрейд выразил в ней собственные взгляды.
После открытия Брока в 1861 году зоны в лобной извилине левого полушария, повреждение которой вызывало моторную афазию (тяжелое расстройство функции речи), и Вернике в 1874 году зоны в височной извилине левого полушария, повреждение которой вызывало сенсорную афазию (неспособность понимать речь), неврологи столкнулись с задачей объяснения многих частичных и смешанных разнообразных проявлений подобных расстройств, которые можно было наблюдать. Возникали приводящие в замешательство комбинации неспособности говорить спонтанно, повторять слова за кем-либо другим, читать слова, будучи в то же время неспособным читать буквы или, наоборот, не понимать слова на недавно выученных языках, хотя все еще понимая материнский язык, и так далее. Вернике и следом за ним Лихтгейм нарисовали схемы предполагаемых связей речевых центров и гипотетически предположили, что различные части этих центров, где происходит поражение, отвечают за ту или другую комбинацию афазических расстройств. Чем больше таких расстройств наблюдалось, тем более сложными становились диаграммы, пока птолемеевская ситуация не призвала Кеплера для ее упрощения. Это Фрейд и взялся сделать. Детальный анализ опубликованных случаев показал, что при отражении этих расстройств на выстроенных ранее схемах связей наблюдаются внутренние противоречия, после чего Фрейд имел смелость подвергнуть сомнению всю основу этой доктрины, а именно: что различные виды афазий могут быть объяснены посредством того, что называлось подкорковыми перерывами ассоциативных волокон.
Его сомнения поразительно подтвердились бы, если бы он знал, что произошло с Бастианом, крупным английским авторитетом в области афазии, всего лишь через год после опубликования его книги. В неясном случае афазии Бастиан гипотетически предположил мельчайший перерыв между предполагаемыми ассоциативными волокнами, расположенными под корой головного мозга, но, когда аутопсия обнаружила огромную кисту, которая разрушила значительную часть левого полушария головного мозга, он был столь ошеломлен, что ушел из госпиталя.
Вместо этой мельчайшей локализационной схемы Фрейд внес на рассмотрение совершенно отличное функциональное объяснение. Признавая, что поражение трех основных центров (моторного, акустического и визуального) будет иметь результатом моторную афазию, сенсорную афазию или алексию (словесная слепота) соответственно, он предположил, что все другие подразновидности такого вида расстройств следует объяснять различными степенями функционального расстройства, проистекающего от (более или менее) пораженной области. Делая это, он опирался на доктрину «диссолюции» Дж. Джексона, согласно которой более поздно приобретенные или менее важные способности повреждались быстрее, чем более фундаментальные, и проиллюстрировал это положение многими примерами.
Он лишил «центры» Брока и Вернике их полумистического смысла самодействующих факторов и указал на то, что их важное значение является чисто анатомическим, а не физиологическим, и обусловливается лишь их окружением, в первом случае моторными областями мозга, а во втором — входящими волокнами из акустических ядер. Поэтому эти центры являются не чем иным, как узловыми точками в общей системе.
Все это явилось ступенью на пути освобождения Фрейда от более механистических аспектов школы Гельмгольца, в духе которой он был воспитан. Затем он пошел далее, подвергнув сомнению понятие, базирующееся на учении Мейнерта о том, что идеи и воспоминания следует изображать связанными с различными клетками мозга. Он показал психологическую последовательность развития речи и чтения, приобретения слов и понятий и протестовал против смешивания физиологических явлений с психологическими. Он назвал наименования объектов самой слабой частью нашего лингвистического аппарата, часто поэтому страдающего в первую очередь. Этот дефект был назван им асимволической афазией, таким образом заменяя находящееся в употреблении обозначение Финкельбурга на том основании, что тот не проводил различия между наименованием объектов и их узнаванием. Дефекту в последней способности Фрейд дал теперь название «агнозия», этот термин остался до наших дней, а также и сделанное им различие. Эхолалию в афазии он рассматривал просто как признак асимболии[76].
Возможно, самая жестокая критика пришлась на долю доктрины его старого учителя Мейнерта о том, что кора головного мозга заключает в себе «проекцию различных частей тела». Он показал ошибки в гистологической анатомии, на которых базировалась эта теория.
Эта книга Фрейда не имела большого успеха, несмотря на то, что столь многие из ее заключений в конечном счете получили подтверждение. Для этого еще не пришло время. Джелифф отмечает, что почти все исторические обзоры по афазии опускают какое-либо упоминание об этой книге. (Единственное исключение, кажется, составляет книга Гольдштейна «Vber die Aphasie», 1910.) Из 850 напечатанных экземпляров было продано всего 257 в течение девяти лет, в то время как остальные сгнили от времени. Ни в одной из библиотек Великобритании нет ни одной копии этой книги. Авторский гонорар Фрейда составил 156 гульденов (12 фунтов 10 шиллингов).
Теперь мы подошли к последним неврологическим исследованиям Фрейда, сделанным им в особом отделении Института детских болезней Кассовица. Девять работ датированы этим периодом, одна из которых — о гемианопсии в раннем детстве — уже упоминалась.
Следующая работа, также опубликованная в 1891 году, является монографией в 220 страниц (с указателем из 180 названий), написанной совместно с другом Фрейда, доктором Оскаром Рие, педиатром, который ассистировал Фрейду в его отделении. Именно по этой работе имя Фрейда наконец-то запомнилось — и до сих пор помнится — неврологам всего мира. В ней были тщательно, со всевозможных точек зрения разобраны случаи односторонних параличей у детей, а также подробно рассмотрены 35 случаев заболеваний. Впервые был дан полный обзор истории и литературы по этому предмету. Затем следовали анализ индивидуальных симптомов, патологическая анатомия, отличительный диагноз и лечение. Это первоклассный клинический учебник.
В этой работе впервые описан новый синдром «хорееподобный парез». Это такое состояние, в котором движения, подобные движениям при хорее, замещают собой односторонний паралич, который следовало ожидать. Далее указывается, что многие случаи того, что на первый взгляд представляется эпилепсией у детей, принадлежат к изучаемой здесь группе заболеваний, даже если нет действительного паралича. Авторы высказывают сомнение по поводу точки зрения Штрюмпелля о том, что острый полиомиелит может вызвать мозговую гемиплегию, хотя они предполагали, что более широкая концепция предыдущего условия приведет к открытию общей этиологии*.
Два года спустя Фрейд опубликовал короткую статью, посвященную изучению загадочного симптома — гипертонии нижних конечностей, — обнаруженного примерно в половине случаев ночного энуреза[77]. Тогда он был далек от какого-либо знания психологической природы этого состояния.
В том же (1893) году он опубликовал еще одну монографию по детским параличам, на этот раз по диплегиям центральной нервной системы. Как и в предыдущих случаях, она была опубликована в институтском «Архиве неврологии», редактируемом Кассовицем. Она явилась дополнением к предыдущей монографии, так что теперь были исследованы все формы параличей у детей. Многое в этой монографии было основано на работе Литгла тридцатилетней давности, один экземпляр которой Фрейд однажды показал мне в своей библиотеке.
Пьер Мари, ведущий невролог Франции и во многих отношениях последователь Шарко, в своем обзоре монографии Фрейда по церебральным диплегиям в детстве сказал: «Эта монография несомненно является наиболее полной, аккуратной и продуманной из всех тех, которые к настоящему времени вышли в свет по запутанной проблеме церебральной диплегии в детском возрасте, о которой так мало известно». Мари был редактором нового «Revue Neurologique», и, вероятно, именно по его просьбе Фрейд написал по-французски суммарный отчет о запрашиваемой монографии, который появился в первом номере этого журнала.
В 1895 году Фрейд опубликовал короткую заметку об особой и безвредной болезни бедренного нерва, от которой сам страдал в течение двух лет, поэтому он поделился собственными наблюдениями. Незадолго до этого Бернхардт описал это состояние, которое с тех пор называлось его именем, но Фрейд заметил, что гораздо раньше наблюдал подобное состояние у нескольких пациентов.
Теперь Фрейд считался ведущим авторитетом в области детских параличей, поэтому вполне естественно, что Нотнагель при подготовке Большой медицинской энциклопедии предложил Фрейду написать раздел «О детском церебральном параличе». Вероятно, считая, что он уже сказал все, что хотел, на эту тему, и теперь более интересуясь психопатологией, Фрейд явно тяготился данной просьбой и с большим трудом смог заставить себя выполнить это поручение. Самой утомительной работой являлось для него составление библиографии и указателя. Вся работа (составлявшая 327 страниц) являлась исчерпывающим трактатом, который Бернард Сакс охарактеризовал как «мастерский и исчерпывающий». Швейцарский невролог Брун в недавнем обзоре литературы говорит, что этот трактат до сих пор занимает прочное место в современной неврологии. Он пишет: «Монография Фрейда представляет собой самое глубокое и полное описание детских церебральных параличей, которое когда-либо было дано… Можно составить впечатление о непревзойденном мастерстве по собранию и критической переработке в этом трактате огромного клинического материала по тому факту, что одна его библиография занимает 14,5 страницы. Этого великолепного исследования достаточно, чтобы навсегда обеспечить имени Фрейда место в области клинической невропатологии».
Концом активного неврологического периода у Фрейда можно предположительно считать его некрологическую заметку о Шарко, которая была опубликована в сентябре 1893 года. Этот некролог без каких-либо оговорок выражает огромное восхищение Фрейда человеком, «чья личность и чья деятельность постоянно вносили вклад в науку». Со своей обычной щедростью Фрейд приписывает Шарко шаг, «который стяжает ему вечную славу как человеку, первым прояснившему проблему истерии», — фраза, которую в наши дни мы можем рассматривать как явное преувеличение. Отношение Шарко к истерии являлось очень сильным побудительным стимулом — психологи называют это «санкцией» — для Фрейда, и он остался благодарен Шарко за это.

Биография Джонс Эрнест “Фрейд. Личная жизнь (1880–1890)”

Читая письма Фрейда 80-90-х годов, можно составить представление о его жизни в этот период: постоянной борьбе с бедностью и высоких моральных качествах его друзей, но об этом мы поговорим позднее.
Отношение Фрейда к деньгам, по-видимому, всегда было нормальным и объективным. Они не представляли интереса сами по себе: Фрейд всегда был очень щедрым, когда обладал такой возможностью. Можно даже сказать, что с деньгами он обращался до некоторой степени небрежно, за исключением тех случаев, когда крайне в них нуждался для какой-либо особой цели. В первые студенческие годы потребности Фрейда были весьма скромными, лишь в покупке книг он не мог себе отказать.
В то же самое время он относился к деньгам абсолютно нормально и был далек от того, чтобы их презирать. Он прекрасно понимал, что лишь благодаря им можно иметь многое, а их недостаток влек за собой лишения. Поэтому Фрейд всегда расстраивался, когда из-за нехватки даже незначительной суммы рушились его планы. В юности многие люди смотрят проще на такие вещи, но это не относится к Фрейду, чьи желания всегда были достаточно сильными.
Первое, что он сделал спустя две недели после помолвки, так это решил обуздать многие из своих желаний, поставив «под контроль» свои действия. Он предложил Марте стать его банкиром. Он наставлял Марту класть серебро в копилку: «Металл обладает магической властью и притягивает к себе монеты; бумажки выбрасываются на ветер. Ты знаешь, я стал суеверным. Причина этому серьезная и очень печальная. Небольшое суеверие довольно очаровательно». Фрейд действительно был склонен к суеверию, о чем можно судить из его писем. Например, он рассказывал, как мальчиком выбрал в лотерее, предсказывающей характер, число 17, которому соответствовало слово «постоянство», и связывал его теперь с днем их помолвки, 17-м числом. Он посылал Марте все деньги, которые ему удавалось сэкономить. Когда ему требовалась какая-то сумма, он брал ее от Марты как бы в долг и возвращал в зависимости от финансовой ситуации. Одно время она стеснялась принимать от него деньги, но он высмеял такое ее отношение к данной процедуре и даже спросил, не желает ли она, чтобы он опять обращался к ней «фрейлейн Марта».
Кроме того, Фрейд вменил себе в обязанность посылать ей каждую неделю ежедневный отчет о своих расходах (некоторые из этих отчетов сохранились). Из первого отчета, отправленного невесте в середине сентября 1882 года, мы узнаем, что он потратил на обед, состоящий из двух блюд, 1 гульден 11 крейцеров (приблизительно 2 шиллинга), а 26 крейцеров были потрачены на сигары. Отчет заканчивался следующим комментарием: «Скандальная сумма». В другом отчете Фрейд сообщает, что потратил 10 крейцеров на покупку шоколада, но в оправдание добавляет: «Я был так голоден, когда шел к Брейеру». Однажды он написал, что одолжил 10 гульденов Кёнигштейну, но на следующий же день эта сумма была отправлена «банкиру». Спустя какое-то время ему пришлось сознаться в потере 80 крейцеров, проигранных в карты.
И так продолжалось довольно длительное время. Бедность преследовала его. Даже в письмах Фрейда 90-х годов можно встретить его слова о том, что он не знает, как свести концы с концами. Но особенно тяжелыми были для него 80-е годы. Например, в одном из писем он вспоминает следующий случай: летом 1883 года один из его друзей попросил у него в долг один гульден, обещая через несколько дней вернуть деньги. Денег у Фрейда не оказалось (так как он сам жил на 4 крейцера в день), поэтому он метался в поисках до тех пор, пока не смог занять требуемую товарищу сумму, но, к сожалению, слишком поздно. Он заметил на этот счет: «Не правда ли, мы ведем чудесную богемную жизнь? Ты, возможно, невосприимчива к подобного рода юмору и испытываешь жалость к моему плачевному состоянию?» Неудивительно, что Фрейд рассмеялся, когда Фляйшль предсказал ему, что наступит день, когда он будет зарабатывать 4000 гульденов (640 фунтов) в год. Но не всегда это было столь забавным. Например, ему было больно, когда в первый раз за десять лет он не смог купить своей сестре Розе даже маленького подарка на день рождения; это случилось после его приезда из Парижа. Какой раздражающей должна была являться мелочность, неотделимая от бедности, для Фрейда, великодушного человека с широкими взглядами.
Фрейд всегда с большим вниманием относился к своему внешнему виду, считая это непременным условием уважения к себе. Поэтому приобретение одежды при его бедности становилось настоящей проблемой. Правда, выручал его чрезвычайно сговорчивый портной (очевидно, друг семьи). Но, в конце концов, иногда приходилось ему платить, хотя и в рассрочку. Когда портной узнал, что его клиент является одним из самых талантливых сотрудников в больнице, Фрейд заметил по этому поводу: «Хорошее мнение обо мне моего портного значит для меня столько же, сколько и мнение обо мне моего профессора». Каждую обновку приходилось тщательно обдумывать; он заранее обсуждал с Мартой их финансовые возможности, прежде чем заказать новый костюм или что-то купить. По одному случаю Марта подарила ему галстук, и он был счастлив, что в первый раз в жизни имел два хороших галстука. Были времена, когда он не мог выйти на улицу из-за того, что ему нечего было надеть. Однажды он собрался навестить респектабельного друга, но дырки на его пальто были слишком большими, и ему пришлось занять пальто у Фляйшля.
Но особенно Фрейда удручало то, что он не может подарить своей невесте приличный подарок, кроме каких-то безделушек, поэтому его визиты в дом Бернайсов были такими редкими. Одно из его сновидений, которое никогда не осуществилось, состояло в том, что однажды он сможет подарить Марте золотой браслет в виде змейки. Это сновидение имело место в 1882 году, и о нем есть много упоминаний. В начале 1885 года, когда Фрейд подавал прошение о присвоении ему звания доцента, он действительно надеялся на это и уверял Марту, что жены всех доцентов носят золотые браслеты в виде змейки, дабы отличаться от других дам. В 1885 году в Гамбурге он действительно подарил ей такой, правда, не золотой, а серебряный браслет.

Не менее его беспокоила и его собственная семья. Его отцу, который никогда не был предприимчивым и удачливым человеком, было уже под семьдесят, и он часто впадал в состояние детства. Естественно, он давно уже ничего не зарабатывал, и трудно сказать, на какие средства существовала семья. Домом заправляли шесть женщин, и, когда в конце 1884 года Эммануил попытался навести в доме некоторый порядок, Фрейд отнесся к этому скептически, считая, что этого хватит ненадолго. Довольно любопытно, что Фрейд упоминает о своей матери лишь в связи с тем, что она очень любила жаловаться и что она страдала тяжелой формой туберкулеза. Болезнь матери не давала Фрейду покоя. Например, в 1884 году он писал, что все дети стараются продлить ее жизнь хоть на немного. (Фрейд был бы весьма удивлен, если бы тогда узнал, что она проживет еще почти полвека, будучи здоровой в преклонном возрасте.) Он делал для нее все, что мог; например, когда выдавалось жаркое лето, старался вывезти ее из Вены. Но часто у него не было ни гроша, чтобы помочь своей матери и семье. В такие моменты он старался не бывать в родительском доме, чтобы не видеть ужасную нищету, больную мать и истощенных сестер. Однажды он рассказывал, что, будучи в гостях, не мог есть жареное мясо, зная, как голодны его сестры. (Было время, когда большая семья Фрейд существовала на один гульден в день.)
Собственный заработок Фрейда в эти годы был весьма скудным. Начнем с того, что с апреля 1883 года Фрейд находился на больничном содержании. Ему были предоставлены комната и жалованье, столь же скудное, сколь было разве что у фонарщика. Впоследствии оно повысилось до 30 гульденов в месяц — меньше половины той суммы, которая уходила у него на питание. Довольно долго дневной рацион Фрейда составляла тарелка телятины, стоившая 60 крейцеров (6 пенсов); вечерний — солонина и сыр, стоившие 36 крейцеров. Одно время он пытался экономить время и деньги, готовя для себя сам, или, точнее будет сказать, вообще не готовя. Он купил кофеварку, а также запасся ветчиной, хлебом и сыром.
Сотрудничество в одном медицинском периодическом журнале приносило ему 20 гульденов в квартал. Однажды ему заплатили 15 гульденов за установку какой-то научной аппаратуры. На протяжении всех четырех лет работы в больнице у Фрейда были частные пациенты, что дозволялось в то время. В первые два года они присылались друзьями, в основном Брейером, но в июле 1884 года Фрейд гордо объявил, что принял первого пациента, который пришел к нему со стороны из-за «лечебных» свойств кокаина. Он заплатил Фрейду 2 гульдена. Нормальным дневным заработком Фрейд считал 3 гульдена (около 5 шиллингов), но для того, чтобы их заработать, иногда приходилось побегать по всей Вене. Однажды, после долгого лечения какого-то пациента, ему заплатили 55 гульденов. Фрейд сказал, что задолжал всю эту сумму, но что он не настолько глуп, чтобы отдать ее за долги; что у него есть более насущные нужды.
Еще одним источником дохода являлись его ученики, присылаемые в основном Фляйшлем. Репетиторством Фрейд начал заниматься с лета 1884 года, получая 3 гульдена за час. Одно время Фрейду приходилось вставать в пять часов утра, чтобы успеть дать урок перед завтраком и, таким образом, иметь больше времени для своей работы. Более прибыльными были демонстрационные лекции, которые он начал проводить в ноябре 1884 года. Обычно эти лекции читались для врачей-американцев, обучавшихся в Вене (некоторые лекции читались на английском, первая была прочитана 3 февраля 1885 года). Фрейд читал лекции по разным курсам, большей частью по клинической неврологии, но один курс был по медицинскому применению электричества. Как правило, на лекциях присутствовали от шести до десяти человек (максимальный допускаемый Фрейдом предел). Каждый курс состоял из 25 лекций и длился пять недель; он приносил ему значительную сумму в 200 гульденов. К сожалению, этот выгодный источник дохода был недолгим — всего три месяца. Но в 1886 году за перевод книги Шарко Фрейд получил 290 гульденов.
Однако всего этого было недостаточно, чтобы привести в порядок его бюджет, поэтому ему регулярно приходилось занимать деньги у друзей. Часто выручал его старый преподаватель гимназии Хаммершлаг, который сам был не намного богаче Фрейда, существуя на маленькую пенсию. «Во время моих студенческих лет он часто и без какой-либо просьбы с моей стороны помогал мне выйти из затруднений, когда я был в крайне тяжелом экономическом положении. Вначале мне было очень стыдно, но после того, как он и Брейер уговорили меня быть менее щепетильным, я сдался и согласился брать у них взаймы без каких-либо личных обязательств с моей стороны». Когда однажды Хаммершлаг получил в подарок 50 гульденов, он отдал их Фрейду, который, в свою очередь, передал большую часть этой суммы своей семье.
Однако Брейер оставался главным «кредитором» Фрейда. В течение долгого времени он практически ежемесячно помогал ему. По всей видимости, это началось в последний год работы Фрейда в Институте Брюкке, незадолго до его помолвки. В «Толковании сновидений» Фрейда есть ссылка на друга, без сомнения, на Брейера, который помогал ему в течение четырех или пяти лет[57]. Последний раз он заплатил за Фрейда его долг в феврале 1886 года. Во всяком случае, к маю 1884 года долги Фрейда достигли 1000 гульденов. По поводу этого Фрейд заметил следующее: «Мое уважение к себе возрастает при виде того, как много я стою другому». К ноябрю эта сумма увеличилась еще на 300 гульденов, а к июлю следующего года достигла уже 1500 гульденов. Фрейду никак не удавалось погасить хотя бы часть своих долгов. Много лет спустя Фрейд вспоминал, что его долги тогда достигли суммы в 2300 гульденов. До тех пор пока он находился в хороших отношениях с Брейером (долгие годы их отношения оставались превосходными), долг не особенно тяготил его, но после его разрыва с Брейером в 90-х годах Фрейд весьма болезненно воспринимал свою финансовую зависимость от бывшего друга. Брейер всегда успокаивал его на этот счет. Фрейд упоминает, что, еще будучи в хороших отношениях с Брейером, неоднократно говорил ему, что теряет к себе уважение, принимая деньги. Но Брейер настаивал, чтобы Фрейд брал эти деньги, не просто потому, что он может себе позволить такую щедрость, а так как Фрейду следует осознавать свою ценность в мире. Тем не менее чувствительная натура Фрейда не могла не ощущать некоторой боли по поводу этой ситуации. Однажды он написал: «Вероятно, Брейер считает эти займы уже чем-то постоянным, против чего я всегда возражаю». Его стремление к независимости, в том числе и экономической, было постоянным и очень сильным.
Фляйшль также помогал ему чем мог. Летом 1884 года он сказал Фрейду, что тот без какой-либо тени смущения должен брать у него взаймы столько, сколько ему требуется, и спросил, почему он одалживает деньги лишь у Брейера. «Внутри маленького и избранного круга мужчин, которые находятся друг с другом в согласии по наиболее важным вещам, для одного из его членов было бы столь же неправильно иметь мнение, отличное от мнения других, как и не хотеть принять любую возможную помощь». После этого Фрейд несколько раз занимал у него деньги. Провожая Фрейда в Париж, Фляйшль сказал ему, чтобы тот обязательно ему написал, если будет нуждаться. Фляйшль умер прежде, чем Фрейд смог вернуть ему свой долг.
Иосиф Панес, подобно Фляйшлю, помогал своим менее удачливым коллегам. В апреле 1884 года он предложил Фрейду принять от него в дар сумму в 1500 гульденов, которая позволила бы Фрейду значительно приблизить день свадьбы. Панес посоветовал положить эту сумму в банк, а проценты (84 гульдена) использовать для поездок к Марте.
Фрейд был очень благодарен другу и написал Марте, что, возможно, они приступают к написанию второго тома их интересного романа под названием «Большие надежды» после «Крошки Доррит». Действительно, все это походило на главу из романа Диккенса. «Не правда ли, чудесно, что богатый человек ищет способы исправить несправедливость нашего рождения и незаконность собственного благополучного положения?»
Во всяком случае, Фрейду не удалось сохранить эти деньги. Ему приходилось не раз оплачивать из них свои расходы в Париже и Берлине, и к концу его поездки эта сумма уменьшилась на треть.
В ноябре 1883 года дядя Марты Луи Бернайс пообещал ей и ее сестре присылать ежеквартально 50 марок, но, так как в его намерение входило помочь, косвенным путем, их матери, большая часть этой суммы шла именно ей. Вскоре умерла какая-то родственница бабушки по материнской линии, оставив Марте 1500 марок. А спустя пару недель сестра матери, Ли Лёбиа, обещала Марте и Минне в приданое по 2500 гульденов (200 фунтов) каждой.
В своих работах Фрейд неоднократно упоминает о своей потребности иметь близкого друга и ненавистного врага[58]. Это драматическое высказывание содержит в себе определенную долю истины. Он был способен как на страстную любовь, так и на ненависть, что не исключало перехода одного в другое, но делаемый из этого иногда вывод о том, что подобные эмоции занимали большую часть жизни Фрейда или были характерными чертами его личности, неверен. Я знаю лишь пять или шесть примеров проявления таких эмоций. Также неправильно было бы сказать, что с ним было трудно ладить или дружить. Фрейд никогда не стремился кому-то понравиться или тем более угодить; напротив, с первого взгляда он даже казался довольно грубым. Но, с другой стороны, он был таким человеком, о котором можно сказать, что чем больше ты его знаешь, тем больше он тебе нравится. Во всяком случае, его многочисленные дружеские связи на протяжении всей его жизни говорят сами за себя.
Фрейд осознавал тот факт, что при первом знакомстве не всегда производил на людей хорошее впечатление.

   Я считаю серьезной неудачей, что природа не наделила меня чем-то таким, что привлекает людей. Когда я оглядываюсь на свою жизнь, то вижу, что в основном отсутствие данного качества не позволило мне вести радужное существование. Мне всегда требовалось много времени, чтобы завоевать себе друга, и каждый раз, когда я встречал кого-либо, я замечал, что вначале некоторый импульс, который ему нет надобности анализировать, ведет его к недооценке меня. Это вопрос взгляда, или чувства, или какого-либо иного секрета природы, но это оказывает крайне неблагоприятное воздействие на другого. Компенсирует же все это лишь мысль о том, как крепко все те, кто стал моими друзьями, привязаны ко мне.

Из его друзей старшего поколения самой важной фигурой был профессор Хаммершлаг, который учил Фрейда в гимназии Священному писанию и древнееврейскому языку. Фрейд сказал о нем: «Он многие годы трогательно меня любил: между нами существует такая секретная симпатия, что мы можем говорить об интимных вещах. Он всегда считал меня своим сыном». Фрейд был также высочайшего мнения о жене Хаммершлага: «Я не знаю лучших и более человечных людей или людей, столь же свободных от каких-либо низких мотивов». Годы спустя Фрейд назвал свою младшую дочь в честь дочери Хаммершлага и еще одну свою дочь — в честь его племянницы, Софии Шваб, на чьей свадьбе с Иосифом Панесом он присутствовал.

Его друзей можно разделить на две группы. К первой относились те, с кем он познакомился во время своей медицинской и научной работы; в основном это были люди несколько старше его. Вторая группа, к которой относились 15 или 20 человек, образовала так называемый Bund (союз). Они имели обыкновение собираться раз в неделю в кофейне Курцвейля для беседы и игр в карты и шахматы. Временами они вместе гуляли по окрестностям Вены в компании девушек.
Среди товарищей по «союзу» находились Эли Бернайс, Игнац Шёнберг, три брата, Фриц, Рихард и Эмиль Вале, так же как и три брата Гизелы Флюс — Рихард, Эмиль и Альфред. Дружба с последними тремя восходила к годам жизни во Фрайбурге, так как они переехали в Вену в 1878 году, намного позже переезда туда семьи Фрейда. Первым трем названным лицам суждено было сыграть важную роль в жизни Фрейда в течение ближайших лет. В начале 80-х годов его лучшим другом был Шёнберг; с двумя другими отношения не ладились.
Никто в семье Фрейда не знал, где и как ему удалось так хорошо выучить испанский язык. Эта тайна раскрылась в письме, написанном Марте по случаю его встречи со своим школьным другом, Зильберштейном, которого Фрейд не видел в течение трех лет. Он был закадычным другом Фрейда в гимназические годы, и они проводили вместе все свободное время. Они вдвоем изучали испанский и даже разработали собственную мифологию и тайные слова, в основном заимствованные у Сервантеса. В одной книге они вычитали философский диалог, шедший между двумя собаками, которые лежали перед дверью госпиталя, и присвоили себе их клички. Зильберштейн был Берганзой, а Фрейд — Сципионом, и тот имел обыкновение подписывать письма своему другу: «Tufidel Cipion, pero en el Hospital de Sevilla»[59]. Они основали научное общество под названием «Academia Cartellane» и в связи с этим написали огромное количество беллетристики, составленной в юмористическом духе. Когда они выросли, их интересы разошлись и прошлое было забыто; его друг стал банкиром.
Игнац Шёнберг уже был помолвлен с младшей сестрой Марты, Минной Бернайс, в ту пору 16-летней девушкой; поэтому он должен был стать близким родственником Фрейда. Они с нетерпением мечтали о будущем счастливом квартете. Фрейд однажды заметил, что двое из этой четверки, Марта и Шёнберг, — вполне хорошие люди, а двое других, Минна и он, — необузданно страстные и не столь хорошие: первых вполне устраивали общепринятые нормы жизни, вторые хотели следовать своим собственным путем. Шёнберг, однако, был уже болен туберкулезом, довольно распространенной в то время болезнью. Так как большинство людей выздоравливало от этой болезни, его состояние вначале не воспринималось очень серьезно. Он был одаренным и серьезным человеком, однако довольно мрачным, а также нерешительным. Летом 1883 года его состояние ухудшилось. В апреле 1884 года профессор Монье Уильяме пригласил Игнаца Шёнберга в Оксфордский университет для совместной работы над подготовкой Санскритского словаря. За эту работу ему было предложено 150 фунтов в год. Он уехал туда в мае, сразу же после получения своей университетской степени. В Оксфорде дела не ладились, и его здоровье ухудшилось до такой степени, что через год ему пришлось покинуть Англию. Он поехал в Гамбург, чтобы увидеть Минну в последний раз, а затем в Баден, находящийся неподалеку от Вены. Фрейд осмотрел его там в июне и нашел его случай безнадежным; его гортань была уже поражена болезнью. В это время Шёнберг разорвал свою помолвку, не желая более связывать Минну. Фрейд написал об этом Марте, говоря, что они поступили бы по-иному в подобной ситуации; ничто, кроме смерти, не разлучило бы их. Шёнберг умер в начале февраля 1886 года.
Фрейд остро переживал эту потерю. Эта смерть была не первой среди близких Фрейду людей. Однажды летом 1883 года он был шокирован, услышав, что его друг, доктор Натан Вейс, коллега по работе в больнице, повесился в общественной бане всего лишь десять дней спустя после своего медового месяца. У него был эксцентричный характер, и Фрейд, возможно, был единственным близким ему человеком.
Из друзей, старше Фрейда по возрасту, наиболее близким оставался Брейер. Он был единственным евреем среди них. Это был человек, о котором психолог сказал бы, что он очень близок к «норме», — редкий комплимент. Письма Фрейда свидетельствуют о теплых взаимоотношениях между этими двумя мужчинами и о больших достоинствах Брейера. Его образованность, широкий диапазон знаний, практический ум, мудрость и, превыше всего прочего, его тонкое понимание были качествами, которые освещались снова и снова.
Фрейд постоянно навещал дом Брейера и рассказывает о том, каким счастливым и спокойным чувствовал себя в его стенах; они такие «дорогие, хорошие, понимающие люди». Фрейд с нежностью относился к молодой и приятной жене Брейера и назвал свою (старшую) дочь Матильдой в ее честь. Разговаривать с Брейером было «подобно сидению под солнцем», «он излучает свет и тепло». «Он такой жизнерадостный человек, и я не знаю, что он видит во мне такого, чтобы быть со мной столь добрым». «Он — человек, который всегда меня понимает». Возможно, самое лучшее из того, что Фрейд говорил когда-либо о нем, было сказано в самое тяжелое время, связанное с болезнью Фляйшля. «Брейер опять вел себя великолепно в деле Фляйшля. Недостаточно характеризовать его, говоря о нем только хорошее; необходимо также подчеркнуть отсутствие в нем чего-либо дурного».
Брейер едва ли когда-либо пытался влиять на Фрейда. Тот часто обращался к нему за советом, например, насчет своего решения специализироваться в неврологии, относительно подачи заявления для участия в конкурсе на получение аспирантской субсидии, за помощью по поводу деликатных проблем Шёнберга и Минны и т. д. Брейер всегда угадывал действительное отношение Фрейда и ободрял его в его решимости, однако не принимал активного участия в разрешении данной проблемы. Когда он не соглашался с Фрейдом, он имел обыкновение выражать свое несогласие одним словом. Так, когда Фрейд хотел вступить в протестантское «вероисповедание»[60], чтобы иметь возможность жениться без сложных еврейских церемоний, которые он столь ненавидел, Брейер просто пробормотал: «Чересчур сложно». Перед тем как отправиться в месячный отпуск в Вандсбек в 1884 году, Фрейд попросил дополнительно у него 50 гульденов. «Брейер спокойно ответил: „Мой дорогой, я не собираюсь ссужать их вам. Ведь это приведет лишь к тому, что вы возвратитесь из Вандсбека без пенни в кармане и с кучей долгов своему портному, в состоянии ужасного похмелья“. „Мой дорогой друг, — ответил я, — пожалуйста, не нарушайте мой предприимчивый образ жизни“. Но это не помогло. Со стороны Брейера очень любезно и заботливо не просто отказать мне, но самому быть озабоченным моим благоразумием, но тем не менее я раздражен». Однако несколькими днями позже Брейер зашел к нему и принес эти деньги, сказав, что хотел лишь сделать небольшой перерыв, не имея какого-либо намерения его ограничивать.
Брейер часто приглашал Фрейда с собой на прогулки. Иногда они уходили так далеко, что им приходилось проводить ночь за городом. Однажды они оказались в Бадене и Брейер выдал Фрейда за своего брата, чтобы тому не пришлось давать официанту на чай. Но наиболее Фрейду запомнились те дни, которые он провел на даче, снятой Брейером в горах Зальцкаммергута. Фрейд был настолько потрясен красотой этих мест, что написал об этом в своем дневнике.
Совершенно иные чувства Фрейда к Брейеру переполняют письма 90-х годов. От них веет горькой враждебностью и раздражительностью. Правда, Фрейд никогда не выражал эти чувства ни в одной из своих публикаций, где всегда высказывался о Брейере в духе похвалы и благодарности. Отсюда следует заключить, что Фрейд изменился более, чем Брейер, и что причина этому должна быть скорее внутренней, нежели внешней.
Теперь пришло время сказать кое-что о состоянии здоровья Фрейда в эти годы. Иногда он ощущал недомогание, а в апреле 1885 года переболел оспой. Фрейд перенес эту болезнь довольно легко, но сопровождающее ее состояние отравления было, по всей видимости, тяжелым. Перед этим, осенью 1882 года, Фрейду Нотнагелем был поставлен диагноз легкой формы брюшного тифа. Большее беспокойство причиняли «ревматические» боли в спине и руках. Время от времени (а также в более поздние годы) Фрейд жаловался на судорогу руки при письме, но он писал так много, что это вполне могло являться невритом, а не проявлением невротичности. Ранее у него был плечевой неврит, как у его отца в молодости. В марте 1884 года Фрейда приковал к постели приступ левосторонней ишиалгии[61], и он не мог работать в течение пяти недель. Однако двух недель, проведенных в постели, оказалось достаточно для выздоровления. «Утром, когда я лежал в постели с очень неприятными болями, я мельком взглянул в зеркало и ужаснулся своей растрепанной бороде. Я решил больше никогда не болеть ишиалгией — отказавшись от роскоши быть больным — и снова стать человеческим существом». Поэтому он оделся, сходил к ближайшему цирюльнику, а затем зашел к некоторым из своих друзей, напугав их своим видом.
Фрейд страдал тяжелой формой катарального ринита (о чем многие люди, переносящие простуду легко, не имеют представления) и от постоянных осложнений по поводу свища. Как писал Фрейд в письме своей свояченице, такие заболевания отличаются от тяжелых болезней лишь по их лучшему прогнозу. Когда 20 лет спустя Лу Саломе написала оптимистическую лирическую поэму, в которой утверждалось, что ей хотелось бы прожить тысячу лет, даже если бы они не содержали ничего иного, кроме боли, Фрейд сухо заметил: «Первая простуда заставила бы меня отказаться от такого желания».
В августе 1882 года он тяжело заболел ангиной, из-за чего в течение нескольких дней не мог ни говорить, ни глотать. По выздоровлении его охватил «гигантский голод, похожий на голод животного, проснувшегося после зимней спячки», и неукротимое желание увидеть Марту: «Ужасно интенсивное желание, ужасное — едва ли подходящее слово, лучше сказать, сверхъестественное, чудовищное, страшное, гигантское; короче говоря, неописуемое влечение к тебе».
Всю свою жизнь Фрейд был подвержен приступам мигрени, абсолютно не поддающейся какому-либо лечению. До сих пор неизвестно, является ли это заболевание по своей природе органическим или функциональным. Следующее замечание Фрейда предполагает первую причину: «Казалось, будто боль исходила извне; я не считаю себя больным этой болезнью и стою выше ее». Он написал эти строки, будучи физически очень слабым, чтобы стоять, однако ощущая полнейшую ясность ума. Это напомнило мне о подобном замечании, сделанном им много лет спустя, когда я жаловался ему на сильную простуду: «Все это чисто внешнее; нутро человека остается нетронутым».
Однако эти беспокоящие недуги причиняли ему намного меньше страданий, чем психологические затруднения, которые беспокоили его начиная с подросткового возраста в течение последующих 20 лет. Мы не знаем, когда началось то, что позднее Фрейд назвал своей «неврастенией», но она, несомненно, должна была усилиться из-за отрицательных эмоций, связанных с его любовными терзаниями. Но что любопытно, так это то, что своего пика она достигла спустя несколько лет после его женитьбы. Основными ее симптомами являлись частые желудочные расстройства, сменяемые запорами, функциональную природу которых он тогда не осознавал, а также бросавшаяся в глаза угрюмость. Последний симптом, естественно, повлиял и на его любовные дела. При невротической угрюмости Фрейд часто терял всякую способность к наслаждению и ощущал чрезмерное чувство усталости.

Обычно в такие дни он связывал свое плохое настроение с заботами и тревогами. И действительно, когда читаешь его дневниковые записи, становится ясно, что он подвергался чрезмерному перенапряжению. Но в то же самое время он отмечает, что все его беспокойства «волшебным образом» исчезают в компании своей невесты. В такой момент ему казалось, что у него есть все, что нужно, и что все его беспокойства исчезнут, если только он будет придерживаться скромного и приносящего чувство удовлетворения образа жизни. Но его предсказание о том, что все будет в порядке, как только они поженятся, не осуществилось.

   Хотя я наделен от природы крепкой конституцией, последние два года я был в неважном состоянии; жизнь была настолько трудной, что на самом деле требовалась твоя радость и счастье твоей компании, чтобы поддерживать меня здоровым. Я подобен часам, все механизмы которых пришли в негодность, так как не чинились в течение долгого времени. Так как моя персона стала более важной даже для меня самого, после завоевания тебя я теперь больше думаю о своем здоровье и не хочу себя изнашивать. Я предпочитаю обходиться без своего честолюбия, производить меньше шума в мире и считаю, что лучше быть менее известным, чем повредить свою нервную систему. Остаток своего времени в больнице я буду жить подобно язычникам[62], скромно, изучая обычные предметы, без какой-либо погони за открытиями или за достижениями глубин. То, что нам требуется для нашей независимости, может быть достигнуто честной равномерной работой без гигантских усилий.

Неудивительно, что длительные лишения и болезни временами вызывали у Фрейда чувство зависти к другим. Однажды он присутствовал на вечеринке в доме Брейеров. И вот что он написал по этому поводу Марте: «Ты не можешь себе представить, каким яростным сделало меня присутствие столь большого собрания юности, красоты, счастья и веселья после моей сильной головной боли и нашей длительной тягостной разлуки. Мне стыдно сказать, что в таких случаях я очень завистлив; я принял твердое решение не присоединяться к любой компании, где находятся более двух человек, — во всяком случае в течение нескольких лет. Мне действительно неприятно там находиться, и я ничем не могу наслаждаться. Сам этот случай был очень приятным: на вечере присутствовали в основном девушки от 15 до 18 лет, и некоторые очень хорошенькие. Я так же подходил для них, как холера».
Его расположение духа было явно неустойчивым, и, когда дела шли хорошо, оно могло быть заметно эйфорическим. Тогда он испытывал «великолепное наслаждение от хорошего самочувствия». «Работа идет прекрасно и является многообещающей. Марта, я сейчас настолько пылкий, в настоящее время все во мне так напряжено, мои мысли столь острые и ясные, что удивительно, как мне удается хранить спокойствие, когда я нахожусь в компании». «Так как я наслаждаюсь хорошим здоровьем, жизнь кажется мне такой солнечной». «Жизнь может быть столь очаровательной». Но его настроение могло быстро меняться. 12 марта 1885 года он пишет: «Я никогда не чувствовал себя таким бодрым и здоровым», а в письме, датированном 21 марта: «Я более не могу этого выносить».
Его угрюмое настроение не может быть отнесено к подлинной депрессии в психиатрическом смысле этого слова. Что удивительно, так это отсутствие какого-либо признака пессимизма или беспомощности. Наоборот, мы снова и снова находим в его записях абсолютную уверенность в конечном успехе и счастье. «Мы все преодолеем», — неоднократно повторяющееся его выражение. «Я могу видеть, что мне незачем беспокоиться о конечном успехе моих попыток; это лишь вопрос времени». Фрейд в целом являлся большим оптимистом, чем обычно считается. Когда казалось, что война между Австрией и Россией еще раз воспрепятствует его надежде на женитьбу, он говорит: «Давай вглядимся в будущее, чтобы увидеть, что из всего этого выйдет. Ничего страшного, это всего лишь каприз судьбы, которая может лишить нас нескольких лет нашей юности. На самом деле ничто не может на нас повлиять; в конце концов мы соединимся и будем любить друг друга еще больше, так как столь глубоко ощущали лишение. До тех пор, пока мы в добром здравии и я знаю, что ты жизнерадостна и любишь меня, никакое препятствие, никакая неудача не могут повлиять на мой конечный успех, а могут лишь отсрочить его».
Теперь мы можем обратиться к любимым занятиям Фрейда. Он был заядлым читателем, несмотря на свою сверхзанятость. Сначала он надеялся пробудить интерес Марты к своей работе и зашел в этом так далеко, что написал для нее общее введение в философию, которое назвал «Философские начала». Затем последовало «Введение в науку» Гексли, которое, вероятно, не имело большого успеха. Он не смог убедить ее овладеть английским, в то время как для него чтение английской литературы являлось главным средством отдыха от работы. С другой стороны, Марте доставляло удовольствие обсуждать с ним хорошие романы. Она неплохо разбиралась в немецкой литературе. Они часто цитировали друг другу поэтические строки из Гёте, Гейне и Уланда. Время от времени Марта писала письма в стихах; однажды и Фрейд попытался сделать то же самое. В своих письмах к ней он цитировал Бёрнса, Байрона, Скотта и Мильтона.
Любимым подарком Фрейда была посылка книг, как Марте, так и ее сестре. Среди них можно упомянуть произведения Кальдерона, «Дэвида Копперфилда» Диккенса, любимого автора Фрейда, «Одиссею» Гомера, книгу, которая очень много значила для них обоих, «Доктора Лютера» Фрейтага, «Коварство и любовь» Шиллера, «Римские папы, их церковь и государство в XVI и XVII столетиях» Ранке и «Новые веяния» Брандеса. Из последней указанной здесь книги ему больше всего понравилось эссе о Флобере и менее всего — эссе о Милле. Хотя Фрейд получал огромное наслаждение от чтения «Истории Тома Джонса, найденыша» Филдинга, он не считал эту книгу подходящей для целомудренного ума Марты.
Фрейд часто высказывался по поводу разных книг. Он называл «Тяжелые времена» жестокой книгой, которая оставила у него такое чувство, как если бы его с головы до ног выскребли грубой щеткой. Довольно любопытно, что он не очень высоко отзывался о книге Диккенса «Холодный дом»; стиль ее умышленно был тяжеловесным, как и в большинстве последних работ Диккенса, в ней было слишком много манерности.
Фрейд также упоминает, что читал «Освобожденный Иерусалим» Тассо, произведения Готфрида Келлера, романы Дизраэли, «Ярмарку тщеславия» Теккерея и «Миддл-марн» Джорджа Элиота[63]; эта книга ему крайне понравилась, и он нашел ее освещающей важные аспекты его взаимоотношений с Мартой. Книга «Даниэль Деронда» изумила его знанием интимной жизни евреев, о чем «мы говорим лишь между собой». Среди более легких произведений он наслаждался Нёстроем, Фрицем Рейтером и «Томом Сойером» Марка Твена.
Среди книг, которые произвели на него глубочайшее впечатление, по крайней мере в те годы, были «Дон Кихот» и «Искушение святого Антония». «Дон Кихота» он прочитал в первый раз во времена своего отрочества. Теперь его друг Херциг подарил ему роскошный экземпляр этой книги с иллюстрациями Доре, о которой он так мечтал. Ему всегда чрезмерно нравилось это произведение, и, перечитывая «Дон Кихота» он находил эту книгу очень занимательной и самой забавной из всех известных ему произведений. Он послал книгу Марте, сопровождая свою посылку следующими словами: «Не находишь ли ты крайне трогательным читать о том, как великий человек, сам идеалист, выставляет на смех свои идеалы? Пока нам не посчастливилось понять великие истины в нашей любви, мы все время походили на знаменитых рыцарей, живущих в призрачном мире, неверно истолковывающих самые простые вещи, превращающих банальности во что-то величественное и редкое и поэтому представляющих из себя печальный образ. Поэтому мы, мужчины, всегда с уважением читаем о том, какими однажды были и какими частично остаемся по сегодняшний день».
«Искушения» будили более серьезные раздумья. Он начал читать эту книгу во время путешествия в Гмунден в компании Брейера и закончил на следующий день.

   Я уже был глубоко тронут величественной панорамой, а теперь, в добавление ко всему, попалась эта книга с ее очень сжатым способом выражения мыслей, которая с непревзойденной живостью втискивает в голову индивидуума весь дрянной мир: ибо она представляет на рассмотрение не только великие проблемы знания, но также действительные загадки жизни, все конфликты чувств и побуждений; и она подтверждает наше смущение перед загадочностью, которая царит повсюду. Действительно, эти вопросы постоянно присутствуют в этой книге, и каждому следует всегда о них помнить. Вместо этого человек каждый день и каждый час ограничивает себя узкой целью и привыкает к мысли о том, что беспокойство об этих загадках является задачей особого часа, в надежде на то, что эти загадки существуют лишь в эти особые часы. Затем однажды утром эти загадки внезапно сваливаются на голову человека и лишают его спокойствия и хорошего душевного настроя.

Разговор, затрагивающий творчество Джона Стюарта Милля, дал начало открытому выражению его взглядов на место женщины в обществе. Относительно своего перевода эссе Милля, сделанного им в 1880 году, он писал следующее:

   В то время я бранил его безжизненный стиль и невозможность найти хотя бы одно запоминающееся предложение или фразу[64]. Но после этого я читал его философский труд, который очень остроумен, написан живым слогом и метко эпиграмматичен. Он, возможно, был сыном своего века, которому лучше других удалось освободить себя от господства обычных предрассудков. С другой стороны — и это всегда сочетается с его свободой от предрассудков — во многих вопросах ему не хватает ощущения абсурдности; например, в вопросе о женской эмансипации, да и относительно всего женского вопроса. Я вспоминаю, как перевел в этом эссе важный аргумент о том, что замужняя женщина может зарабатывать столько же, сколько и ее муж. Мы, несомненно, согласны, что управление домом, забота и воспитание детей требуют всего человека и почти исключают какой-либо заработок, даже при упрощенном домашнем хозяйстве, освобождающем женщину от уборки, чистки, готовки и т. д. Он просто забыл обо всем этом, как и обо всем другом, касающемся отношений между полами. Поэтому в данном вопросе Милль всецело выходит за рамки того, что свойственно человеку. Его автобиография настолько не в меру щепетильная или неземная, что из нее никоим образом нельзя догадаться, что человечество состоит из мужчин и женщин и что существующее между ними различие крайне важно. На всем протяжении рассмотрения им данного вопроса ни разу не всплывает мысль о том, что женщины отличны от мужчин— мы скажем не меньше, а скорее больше— противоположны мужчинам. Он находит в подавлении женщин аналогию с подавлением негров. Любая девушка, даже без избирательного права или без умения разбираться в законе, чью руку целует мужчина и ради любви к которой он готов отважиться на все, может надлежащим образом с ним обращаться. Это действительно дурная мысль — посылать женщин на борьбу за существование так же, как мужчин. Если, например, я представлю себе свою ласковую нежную девушку соперником, это просто положит конец моим словам, которые я говорил 17 месяцев тому назад о том, что люблю ее и умоляю удалиться от борьбы в тихую спокойную деятельность в моем доме. Возможно, что изменения в воспитании могут подавить все нежные характерные черты женщин, нуждающихся в защите и, несмотря на это, таких всепобеждающих, и что они смогут тогда зарабатывать на жизнь подобно мужчинам. Также возможно, что в таком случае будет неоправданным оплакивать исчезновение самого лучшего, что может предложить нам мир, — нашего идеала женственности. Я полагаю, что любая акция по реформированию закона и образования разобьется перед тем фактом, что задолго до того времени, когда мужчина смог зарабатывать себе положение в обществе, Природа предопределила женскую судьбу посредством красоты, очарования и нежности. Закон и традиция должны много дать женщинам, в чем им прежде отказывалось, но положение женщин не может быть иным, чем оно есть: в юные годы — очаровательная возлюбленная, в зрелые годы — любимая жена.

В молодости Фрейд, как истинный житель Вены, часто посещал театр. В Вене представления часто давались в дневное время. Но на третьем десятке лет, когда Фрейда одолела бедность и появилось много работы и других забот, с этим увлечением пришлось практически расстаться. В его письмах упоминается всего о нескольких таких посещениях. Когда в Лейпциге он встретился со своими сводными братьями, они решили сопровождать Фрейда, отъезжающего на родину, до Дрездена. В столичном театре они посмотрели «Эстер» Грильпарцера и «Мнимого больного» Мольера; Фрейду эти спектакли не понравились. В Париже он несколько раз посещал театры, несмотря на свои финансовые затруднения. «Царь Эдип» с Монетом-Салли в главной роли произвел на него глубокое впечатление. Затем он посмотрел, по его мнению, чудесный спектакль «Тартюф» Мольера, в котором играли братья Кокелены. Однако место за 1 франк на верху галерки вызвало у него сильнейший приступ мигрени. Следующей увиденной им пьесой была «Эрнани» Гюго. Все дешевые билеты были проданы, Фрейд долго сомневался, стоит ли покупать билет за 6 франков, но потом все же решился и купил. Впоследствии он утверждал, что никогда не тратил с такой пользой деньги — настолько превосходным было это представление. Вместе со своим другом Даркшевичем он ходил слушать оперу «Фигаро», ему крайне не понравилось отсутствие в ней оркестровки; ту же оперу в другом исполнении он позднее слушал в Вене в компании Марты.
Все эти вещи он посмотрел в парижском «Комеди Франсез». Но самое большое удовольствие он получил, наблюдая за игрой Сары Бернар в театре «Порт-Сен-Мартен»:

   Как удивительно играет Сара! С первых же реплик, произнесенных ее вибрирующим голосом, мне показалось, что я знал ее всегда. Ничто из ее слов не показалось бы мне странным; я сразу поверил ей во всем… Я никогда не видел более комичной фигуры, чем Сара во втором акте, когда она появляется в простом платье, и все же вскоре перестаешь смеяться, ибо каждая частица этой маленькой фигуры живет и очаровывает. А к тому же ее лесть, и мольбы, и объятия: просто невероятно, какие позы она может принимать и в какой гармонии играет у нее каждый мускул, каждый сустав. Любопытное создание: я могу представить, что ей не требуется проводить никакого различия между обычной жизнью и жизнью на сцене.

В письмах этих лет Фрейд упоминает только о трех операх: «Кармен», «Дон Жуане» и «Волшебной флейте». Последняя опера ему не понравилась: «Некоторые арии просто чудесны, но вся вещь тянется довольно скучно, без каких-либо по-настоящему индивидуальных мелодий. Действие очень глупо, либретто абсолютно ненормальное, и вся вещь просто несравнима с „Дон Жуаном“».
Его перспективы на стабильный заработок в Вене оставались неопределенными, поэтому Фрейд неоднократно думал об отъезде из Вены. Вопрос о том, как скоро он сможет жениться, был для него самым важным, но мы знаем, что, так или иначе, у него наблюдалось крайне выраженное амбивалентное отношение к Вене. Сознательно он ее проклинал — здесь не было его любимого «собора», а лишь «эта отвратительная башня Святого Стефана», — и он снова и снова высказывает это чувство. Но бессознательно что-то удерживало его в Вене, и именно бессознательное одержало верх.
Впервые мы слышим о подобных мыслях пару месяцев спустя после его помолвки:

   Я страстно желаю независимости, чтобы иметь возможность следовать своим собственным желаниям. Меня все более волнует мысль об Англии, с ее умеренной индустрией, благородной преданностью общественному благу, упрямством и обостренным чувством справедливости среди ее жителей, горением общего интереса, отблески которого можно видеть в газетах; все неизгладимые впечатления от моей поездки туда семь лет тому назад, которые оказали решающее влияние на мою жизнь, пробудились во мне во всей своей яркости. Я вновь засел за историю этого острова, за труды тех мужей, которые были моими настоящими учителями, — все они англичане или шотландцы; и я вспоминаю самый интересный для меня исторический период, эру пуритан и Оливера Кромвеля, по величественному памятнику того времени — поэме «Потерянный рай», в которой еще недавно, когда не чувствовал уверенности в твоей любви, я находил утешение и покой. Не обосноваться ли нам там, Марта? Если это действительно возможно, давай подыщем дом, где лучше представлено человеческое достоинство. Быть похороненным на центральном кладбище в Вене является для меня самым худшим из всего, что только можно вообразить.

И в конце концов он нашел свое последнее пристанище не на этом страшившем его венском кладбище, а в его любимой Англии.
Через год возобновилась его страсть к путешествиям. На этот раз желаемой страной была Америка, где многие немецкие ученые находили свой дом. В ноябре 1883 года он воодушевляется проектом, который представил для тщательного рассмотрения Марте; он говорил, что действительно серьезно настроен на этот счет. Он закончит работу в больнице к Пасхе 1885 года, займет у своих друзей достаточно денег, которых им хватит на год, женится на Марте в Гамбурге и немедленно отплывет с ней в Америку. Однако она холодно отнеслась к этому проекту. Она была полностью согласна сопровождать его в этом рискованном предприятии, но опасалась, что в случае неудачи он будет мучиться угрызениями совести за то, что подвел своих друзей. Эммануил, чье мнение он также спросил, хотел, чтобы Фрейд поехал в Манчестер. На некоторое время этот проект был отложен, однако он не оставлял мысли Фрейда. Несколько месяцев спустя Марта сама возвратилась к этой теме, написав следующее: «Я слышала, что американцы ощущают нехватку анатомов мозга[65]. Не поехать ли тебе туда? Давай подождем, пока они предложат тебе кресло профессора». Его единственным ответом было: «И с тех пор они живут, счастливые и высокочтимые, в Соединенных Штатах». Минна высказала умное предложение, что им следует оставаться в Австрии до тех пор, пока слава Фрейда не достигнет Америки, тогда американские пациенты побегут к нему и он будет избавлен от хлопот по поводу работы, переехав туда. Это предсказание оказалось правдивым, хотя для его осуществления потребовалось еще 30 лет.
Перемежаясь с сомнениями о будущих перспективах, следуют и взрывы оптимизма. Так, 2 февраля 1886 года Фрейд пишет из Парижа: «Я ощущаю в себе такой талант, который вознесет меня „на самую вершину“».
Тема эмиграции время от времени продолжает просачиваться в их переписку. Даже за четыре месяца до свадьбы Фрейд все еще не был уверен в том, сможет ли зарабатывать на жизнь в Вене. В день своего тридцатилетия он писал: «Если только ты станешь будить меня по утрам поцелуем, мне будет все равно, где мы находимся, в Америке, Австралии или где-либо еще».
На протяжении большей части своей жизни Фрейд страдал от различных степеней Reisefieber (тревоги перед отъездом из дома), которая в наиболее острой форме проявилась в 90-х годах. Временами он называет ее фобией, чем, конечно, она не являлась, так как подобное чувство никогда не удерживало его от поездок. Возможно, оно было противовесом его огромной любви к путешествиям. Для этого имелось несколько причин: его удовольствие при отъезде из Вены, его радость при виде новых сцен и обычаев и его поиски прекрасного, созданного либо природой, либо руками человека. Он говорил о своем «детском удовольствии быть где-либо еще» и надеялся, что оно никогда его не покинет.
Фрейд был настолько очарован Парижем, где он обучался у Шарко зимой 1885/86 года, что задача выбора становилась для него особенно трудной. Само название этого города имело нечто волшебное. Много лет спустя Фрейд писал: «Париж был тоже долгие годы целью моих стремлений, и счастливое чувство, охватившее меня, когда я впервые попал в мировой город, показалось мне ручательством за то, что и остальные мои желания исполнятся».
В течение первых шести недель Фрейд жил в отеле «Де ля Пэ» в Латинском квартале, в двух минутах ходьбы от Пантеона. Он сдал снимаемую там комнату, когда 20 декабря отправился в Вандсбек. А по возвращении из Вандсбека он переехал в отель «Де Брезиль», находившийся на улице Гоф. За комнату в отеле «Де ля Пэ» он платил 55 франков в месяц, а за свое новое жилище уже 155 франков, правда, в эту сумму входило и питание. В начале своего пребывания в Париже он питался дважды в день, платя каждый раз по два франка. В общей сложности у него в то время уходило на жизнь около 300 франков в месяц, включая сюда покупку книг и сумму, посылаемую им в помощь своей семье.
Поначалу Фрейд был ошеломлен шумной парижской жизнью, жизнью города, в котором насчитывается «пара дюжин улиц, подобных Рингштрассе, но вдвое ее длиннее». Во время дождя улицы становились такими грязными, что римское название этого города казалось хорошо обоснованным — Lutetia, грязный город. В первый день своего пребывания там Фрейд ощущал себя настолько одиноким, что, если бы не его солидный внешний вид, он мог бы потерять самообладание и разрыдаться на улице. В его первых письмах из Парижа звучат нотки одиночества и тоски по Марте. «Я здесь подобен человеку, высаженному на необитаемом острове в океане, и страстно жду того времени, когда должен приплыть корабль, который восстановит мою связь с миром. Ибо ты — весь мой мир, а корабль иногда забывает появляться». Однако спустя некоторое время он начал привыкать и со временем нашел этот город «величественным и чарующим», говоря о его «волшебстве» и даже проявляя «патриотизм в отношении Парижа». Он послал Марте длинное географическое описание этого города, собственноручно иллюстрированное. В Лувре он первым делом ознакомился с древнеегипетским и ассирийским искусством (но нигде не упоминает, что когда-либо ходил посмотреть живопись). Зато он очень скоро открыл для себя музей Клюни. Он побывал на кладбище Пер-Лашез. Но более всего его потряс Нотр-Дам. В первый раз в жизни он по-настоящему ощутил, что находится в храме. В своих письмах он также упоминает, как дважды (5 и 11 декабря) поднимался на смотровую площадку этого собора, и много лет спустя сказал, что это место стало любимым местом его посещений. По его словам, только после этого он действительно прочувствовал дух произведения Виктора Гюго «Собор Парижской богоматери», о котором до этого не слишком лестно отзывался, но теперь его мнение о нем изменилось, и он предпочитает чтение этой книги занятиям невропатологией. Он даже приобрел фотографию этого собора.

Его впечатление о французах было менее благоприятным. Слова «высокомерный» и «неприступный» часто встречаются в его письмах. Мы можем приписать многое в этом суждении чрезмерной чувствительности Фрейда. Его разговорный французский оставлял желать лучшего, несмотря на четыре урока французского языка, которые он взял перед своей поездкой в Париж. Поэтому, когда только было возможно, он говорил по-английски или по-испански. Языковой барьер не всегда позволял ему понимать смысл речей своих коллег. Кроме того, немецкий акцент являлся в то время лучшим паролем для французской обидчивости. Генерал Буланже только что стал военным министром и собирался начать шовинистическую кампанию, известную теперь под названием «буланжизм». Жилль из Туретты, знаменитый невролог, пространно рассказывал Фрейду, какую страшную месть они собираются устроить Германии, на что Фрейд ответил, что он еврей и не является ни австрийцем, ни немцем.
Люди в целом также возбуждали его подозрение и опасение. Торговцы «обманывают с холодной бесстыдной улыбкой». «Все вежливы, но враждебны». «Мне не кажется, что здесь много порядочных людей. Так или иначе, я один из немногих, и это заставляет меня чувствовать себя одиноким». «Город и люди жуткие; они кажутся сделанными из другого теста, чем мы. Я полагаю, во всех них вселились тысячи демонов. Вместо „месье“ и „Voila l’Echo de Paris“ мне слышится, как они визжат „A la lanterne“[66] или „A bas dieser und jener“[67]. Это народ психических эпидемий и массовых истерических конвульсий». Даже женская половина не искупает их грехи. «Едва ли можно преувеличить уродство парижских женщин; ни одного хорошенького лица».
Но Шарко компенсировал все. Фрейд использует слова благодарности, очень схожие с теми, которые он написал семь лет спустя в пылком некрологе о Шарко. Он может быть «поразительно стимулирующим, почти возбуждающим». «Я полагаю, что изменяюсь в громадной степени. Шарко, который одновременно — один из величайших врачей и человек, здравый смысл которого — знак отличия гения, просто-напросто разрушает мои замыслы и концепции. Много раз я выходил с лекции как из собора Парижской богоматери, с новыми впечатлениями для переработки. Он полностью поглощает мое внимание: когда я ухожу от него, у меня нет более желания работать над собственными простыми вещами. Мой мозг перенасыщен, как после вечера в театре. Принесет ли когда-либо его семя плоды, я не знаю; но что я определенно знаю, так это то, что никакой другой человек никогда не влиял на меня столь сильно». Уже один этот важный отрывок оправдывает заключение, что Шарко сыграл значительную роль в повороте Фрейда от невролога к психопатологу.
Не вызывает никаких сомнений, что Шарко произвел на Фрейда огромное впечатление, Однажды Шарко поздоровался с Фрейдом и высказал дружелюбное замечание. Фрейд так писал об этом: «Несмотря на свое стремление к независимости, я очень горжусь этим знаком внимания, так как Шарко не только тот человек, которому мне приходится подчиняться, но также тот человек, которому я с радостью подчиняюсь».
Его описание внешнего вида Шарко сообщает нам следующее: «Когда часы пробили десять, вошел М. Шарко, высокий 58-летний мужчина, в цилиндре, с глазами темными и необычайно мягким взглядом, с длинными зачесанными назад волосами, гладко выбритый, с очень выразительными чертами лица: короче говоря, это лицо мирского священника, от которого ожидают гибкого разума и понимания жизни». Такое впечатление сложилось у Фрейда, когда он впервые увидел Шарко 20 октября 1885 года.
Мы узнаем, что мадам Шарко была полной, невысокой, живой, милой женщиной, однако с не очень яркой внешностью. Говорили, что ее отец владел многими миллионами. Шарко содержали роскошную резиденцию на бульваре Сен-Жермен. Фрейд посещал их шесть раз: три раза он был включен в число приглашенных, и трижды — индивидуально как переводчик лекций Шарко.
Фрейд был очень обрадован, когда получил приглашение на вечерний прием в дом Шарко. Он надеялся, что это поможет ему поближе познакомиться с Шарко. Надлежало явиться при полном параде, то есть во фраке. Долго промучившись со специально купленным для этой цели белым галстуком и так и не сумев его завязать, Фрейд надел свой старый, черный, который привез с собой из Гамбурга. Позднее он не без удовольствия услышал, что и Шарко не справился с подобной процедурой и что ему пришлось призвать на помощь свою жену. Перед этим вечерним приемом Фрейд испытывал значительный страх. Он боялся, что допустит какой-либо промах. Но все прошло хорошо, и он остался доволен.
Следующая встреча с Шарко состоялась 2 февраля также в его доме. На ней присутствовали 40 или 50 человек, о которых Фрейд едва ли что-либо знал. Вечер был утомительным. Но третий вечер более чем вознаградил за неудавшийся второй. Он был самым приятным из всех, которые Фрейд провел в Париже. Это был званый обед. Среди видных гостей находился Альфонс Доде. «Выдающаяся внешность. Небольшая фигура, узкая голова с кипой черных вьющихся волос, длинная борода, приятные черты лица, сильный голос и чрезмерная живость в движениях».
Перед отъездом из Парижа Фрейд попросил Шарко подписать купленную им фотографию, но Шарко подарил ему другую со своим автографом. Он также дал Фрейду два рекомендательных письма в Берлин. 23 февраля 1886 года[68] Фрейд уехал из Парижа. Больше он никогда не видел Шарко. В июле 1889 года Фрейд вновь приехал в Париж, но Шарко в это время находился в отъезде. А в августе 1891 года, возвращаясь из Москвы, где он проводил консультации, Шарко остановился в Вене, но на этот раз Фрейда в городе не было.
Ранвье, знаменитый гистолог, также удостоил Фрейда своим вниманием, пригласив на званый обед. Вне больницы Фрейд встречался с немногими людьми. Он зашел к Максу Нордау с рекомендательным письмом, но нашел последнего самовлюбленным тупицей и отказался от мысли продолжать это знакомство. В это время в Париже находились два кузена Марты, и Фрейд несколько раз встречался с ними. Но там также находились два его закадычных друга. Первым был русский дворянин Даркшевич, с которым он познакомился в Вене и с которым сотрудничал в своем исследовании спинного мозга. Другим был его венский знакомый Рикетги, который успешно практиковал в Венеции. Он любезно предложил Фрейду свой дом, в котором молодые после свадьбы могли бы провести свой медовый месяц (но, когда пришло это время, повторного приглашения не последовало). Он приехал в середине ноября и также посещал демонстрации Шарко. Чете Рикетги Фрейд понравился, и, так как у них не было собственных детей, он чувствовал себя в их доме Schnorrer’oм[69], предаваясь фантазиям о наследовании части их состояния. Они были довольно забавной парой, и Фрейд позже рассказывал о них различные истории. Например, однажды они зашли пообедать, как им казалось, в ресторан, а затем обнаружили, что это публичный дом высшей категории.
Фрейд был одержим мыслью о богатстве, отсюда и многочисленные его фантазии на эту тему. Так, он мечтал, что когда-нибудь остановит несущуюся лошадь, после чего из экипажа выйдет высокопоставленная особа со словами: «Вы мой спаситель, я обязана вам жизнью! Что я могу для вас сделать?» В то время он сразу вытеснил эти мысли, но много лет спустя вновь их вспомнил, любопытным путем обнаружив, что ошибочно приписывал эти мысли персонажу из «Набоба» Альфонса Доде. Это воспоминание было раздражающим, так как из-за него ему пришлось снова вспомнить свою раннюю потребность в покровителе, которую он яростно отвергал. «Досадно в этой истории то, что вряд ли есть еще другой круг представлений, к которому я относился бы столь же враждебно, как к представлениям о протекции. То, что приходится в этой области видеть у нас на родине, отбивает всякую охоту к этому, и вообще с моим характером плохо вяжется положение протеже. Я всегда ощущал склонность к тому, чтобы быть самому дельным человеком».
Стоит рассказать еще один эпизод, происшедший с ним в Париже. Родные попросили его навестить жену их семейного врача, проживавшую в Париже на улице Бло (в квартале торговцев рыбой), что он и сделал. «У этой несчастной женщины есть десятилетний сын, который после двух лет учебы в венской консерватории завоевал там высший приз и был признан крайне одаренным. Затем, вместо того, чтобы скрытно подавить эту инфантильную необыкновенную одаренность, его несчастный отец, который работал как вол и дом которого полон детей, посылает мальчика с матерью в Париж обучаться в консерватории и завоевать еще один приз. Только подумай о расходах, разлуке, крушении семьи». Имя этого ребенка, который избежал подобной пред назначаемой ему судьбы, было Фриц Крейслер!
Фрейд уехал из Парижа 28 февраля 1886 года. Ему предстояло еще дважды побывать в нем снова, в 1889 и 1938 годах.
О Берлине было сказано много меньше. В этом городе, конечно, Фрейд ощущал себя в более привычной обстановке, но его разочаровала работа местных неврологов. «In meinem Frankreich war’s dochschoner»[70]. «Среди невропатологов я вздыхаю также, как в свое время Мария Стюарт». Они были далеко позади Шарко, и сами признавали это. «Сравнение с ними показывает мне величие этого человека». Мендель был единственным, кого он как-то выделял, но Мендель сожалел, что Шарко направил свое внимание на такую трудную, бессодержательную и ненадежную тему, как истерия. «Вы понимаете, почему следует сожалеть, что самые выдающиеся умы должны биться над разрешением самых сложных проблем? Я не понимаю этого». Однако Фрейд установил с Менделем хорошие отношения и начал делать извлечения из венской неврологической литературы для его журнала «Neurologisches Centralblatt».

 Посещение берлинского Королевского музея возбудило в нем ностальгические воспоминания о Лувре. «Самыми интересными экспонатами там, несомненно, являются (точно соответствующие оригиналу) пергаментные скульптуры, фрагменты, представляющие битву богов и гигантов, — очень живые сцены. Но дети, которых я вижу в клинике, значат для меня больше, чем камни; я считаю их, и вследствие их размеров, и по тому, что они большей частью хорошо вымыты, более привлекательными, чем их взрослые экземпляры — пациенты».
Время от времени Фрейд описывает внешние события, и некоторые из них представляют значительный интерес. Летом 1883 года в Венгрии состоялся суд по поводу позорного «ритуального убийства», за которым с напряженным вниманием следил еврейский мир. Фрейд обсуждал психиатрический диагноз главного свидетеля. Естественно, он был обрадован успешным разрешением этого дела, но не питал надежды, что это в значительной мере поможет ослаблению преобладающего антисемитизма.
У Фрейда неоднократно было что сказать на тему народа (das Volk). Однажды он серьезно задумался на этот счет во время представления «Кармен».

   Чернь дает выход своим импульсам, а мы обкрадываем себя. Мы делаем это для того, чтобы сохранить свою целостность. Мы экономим свое здоровье, свою способность к наслаждению, свои силы: мы бережем их для чего-то, сами не зная зачем. И эта привычка постоянного подавления природных инстинктов придает нам характер изысканности. Мы также более глубоко чувствуем и поэтому не осмеливаемся многого от себя требовать. Почему мы не напиваемся? Так как неудобство и стыд похмелья доставляют нам большее «неудовольствие», чем удовольствие от того, чтобы напиться. Почему мы не влюбляемся вновь каждый месяц? Так как при каждом расставании от нашего сердца отрывают кусок. Почему мы не заводим дружбу с каждым встречным? Так как потеря этой дружбы или любая неудача, случившаяся с другом, больно на нас отразится. То есть мы стремимся скорее к тому, чтобы отвести от себя страдания, нежели к тому, чтобы получать удовольствие. Когда эта попытка удается, те, кто ограничивает себя подобным образом, сродни нам, навечно связавшим себя друг с другом, которые терпят лишения и стремятся друг к другу, сохраняя данное ими слово, и которые, несомненно, не перенесут тяжелого удара судьбы, лишившего их самого дорогого: людей, которые могут любить лишь однажды. Все наше жизненное поведение предполагает, что мы будем защищены от явной нищеты, что для нас всегда имеется возможность все более освобождать себя от бед нашей социальной структуры. Бедняки, простые люди, не могут существовать без своей толстой кожи и своего беззаботного поведения. Почему бы им и не обладать такими сильными желаниями, когда все беды и несчастья, которые имеются в природе и обществе, направлены против тех, кого они любят: почему должны они презирать минутное удовольствие, когда их не ждет ничего другого? Бедные слишком бессильны, слишком уязвимы, чтобы у нас возникло желание подражать им. Когда я вижу людей, доставляющих себе удовольствие, отбрасывающих в сторону всякую серьезность, мне кажется, что это является их компенсацией за полнейшую беззащитность против всевозможных налогов, эпидемий, болезней и плохих условий нашей социальной организации. Я не буду далее развивать эти мысли, однако можно представить, что народ совершенно иначе любит, рассуждает и работает, чем мы. Психология простого человека до некоторой степени отличается от нашей. У бедных гораздо больше естественных чувств, чему нас. И только в них еще не погибли страсти, которые продолжают изменять бытие, жизнь, которая для каждого из нас завершается смертью, то есть небытием.

В этом отрывке высказаны в зародыше те идеи, которые нашли свое полное воплощение полвека спустя, особенно в его труде «Недовольство культурой». Следует заметить, что австрийские крестьяне, которых Фрейд имел в виду в этом отрывке, в значительной мере отличаются от любого другого соответствующего класса в других странах и в другие времена.
В его письмах встречается много житейской мудрости и психологической проницательности. У Марты была одна приятельница, которая после трех лет колебаний согласилась на помолвку, но вскоре после этого нашла подтверждение своим первоначальным сомнениям и разорвала помолвку. Марта высказала несколько унижающих замечаний о ее поклоннике Фрейду, и вот его комментарий:

   Эта смелая девушка высоко держит голову и принимает решение, которое требует некоторой храбрости. Но, дорогая, когда ты ее увидишь, ты наверняка не выскажешь ей искренне, какое плохое мнение сложилось у нас об этом ухажере. На это есть несколько причин. Во-первых, мы выглядели бы глупо, после того как тепло поздравили ее с ее выбором. Во-вторых, она наверняка не станет тебя слушать, ибо я очень хорошо могу себе представить, что она сейчас чувствует. И больше всего ей приходится защищаться от чувства стыда за то, что она тепло относилась к этому недостойному человеку. После ее решения разорвать с ним последует реакция, в которой в полной мере начнет проявляться результат ее попытки его полюбить. Тогда любое унижающее замечание со стороны незнакомого человека лишь будит дружеские воспоминания о поносимом человеке, который, несмотря ни на что, имеет в женских глазах то огромное достоинство, что он искренне и страстно ее любил. В-третьих, дорогая, вспомни м-ра X и как теперь выглядят те люди, которые в подобном положении оскорбляли при нем женщину, тогда им брошенную, которая теперь стала его женой. Очень многие из подобных прерванных помолвок позднее восстанавливаются, и я делаю Сесилии очень большой комплимент, говоря, что не думаю, чтобы это было вероятным в ее случае. Поэтому, дорогая, храни сдержанность, нейтральность и осторожность и учись у меня, как надо быть полностью откровенным с единственной, а с другими не то чтобы неискренним, а просто сдержанным.

Мы находим у Фрейда лишь три замечания относительно общественных деятелей, все три в связи с их смертью. В первом он выразил свое мнение, что Бисмарк, подобно кошмару, тяжко угнетал весь континент: его смерть принесет всеобщее облегчение. Это вполне могло бы быть абсолютно объективным политическим суждением, но, возможно, здесь уместно вспомнить, что отец Фрейда родился в тот же год, что и Бисмарк (1815), и что Фрейд однажды спросил своего друга Флисса, не могут ли его многочисленные расчеты предсказать, который из этих двух людей умрет первым. И действительно, фигура Бисмарка обладала поэтому для Фрейда, возможно, по только что указанной причине, особым очарованием. Когда в июне 1892 года этот великий человек посетил Вену, Фрейд предпринял несколько попыток, чтобы его увидеть, но самое большее, что ему удалось, — так это мельком увидеть его спину, прождав два с половиной часа на улице. Такое поведение выглядит крайне нетипичным для Фрейда. Еще более интересным в этой истории является то, что отец Фрейда был настолько пылким почитателем Бисмарка (по причине объединения Германии), что, когда ему потребовалось перенести дату своего рождения с еврейского календаря на христианский, он выбрал для себя день рождения Бисмарка[71]. Так что было много связующих нитей между Якобом Фрейдом и Бисмарком.
Второе замечание довольно странным образом касается испанского короля Альфонса XII. Фрейд заметил, что его смерть произвела на него глубокое впечатление, и затем добавил, что причиной этому, несомненно, послужило то, что Альфонс был первым королем, которого он пережил. Он заметил далее: «Полнейшая тупость наследственной системы видна по тому факту, что вся страна приходит в расстройство из-за смерти одного человека».
Третье замечание было вызвано трагической гибелью баварского короля Людвига II, которая также потрясла Фрейда. Правда, в этом случае Фрейд сожалел и о гибели королевского врача Гуделера, которого он знал как хорошего анатома мозга. Но он говорил. что Гуделер был прав, рискуя своей жизнью в попытке спасти тонущего короля.
Во время своего пребывания в армии летом 1886 года Фрейду в течение месяца пришлось находиться на маневрах, проводимых в Ольмюце, небольшом городке в Моравии. Но вскоре его перевели офицером медицинской службы в ландвер[72]. Фрейд не был свободен от военной службы до конца 1887 года. У него было звание Oberarzt (обер-лейтенант медицинской службы), но в ходе службы он дослужился до звания Regimentsarzt (полковой врач).
Эта деятельность требовала больших усилий и очень утомляла даже крепкий организм Фрейда. После подъема в 3.30 утра приходилось маршировать до полудня, после чего следовало выполнять саму медицинскую работу. В своих письмах Марта советовала ему не заниматься маршировкой во время жаркой погоды, быть осторожным и по возможности не слишком усердствовать.
Хотя фраза «сыт по горло» еще не была в ходу в то время, само представление об этом было хорошо знакомо. То, что данный опыт не усилил восхищение Фрейда военной профессией, наглядно выражено в письме, которое он написал Брейеру к концу своей службы.

   1 сентября 1886 года.
Уважаемый, друг, Я едва ли могу описать, каким приятным сюрпризом, явилось для меня узнать, что Вы навестили мою маленькую дочурку и были к ней, как здесь выражаются, очень «добры». Пусть в награду за это Вы проведете чудесный отпуск, с превосходной погодой и неизменно хорошим настроением.
А меня надолго загнали в эту отвратительную дыру — я не могу придумать никакого другого слова, чтобы описать это место, — и я работаю над черными и желтыми[73]. Я читаю лекции по гигиене: их очень хорошо посещают, и они даже переведены на чешский язык. Меня пока еще не держат на «казарменном положении».
Единственной достойной упоминания вещью относительно данного городка является то, что он кажется расположенным не столь далеко, чем это есть на самом деле. Часто для того, чтобы добраться туда, надо маршировать три или четыре часа, и есть моменты, когда в нас дня я оказываюсь настолько далеко от городка, что до него уже никак невозможно добраться. Совсем как Пауль Линдау, который в рецензии на роман, описывающий события в средние века, заметил: «Большинство из моих читателей вряд ли задумывались о том, что было такое время, как середина четвертого столетия», так что я тоже могу спросить, вспомнит ли какой-либо честный гражданин, что нам приходилось вставать между тремя и половиной четвертого утра. Мы все время играем в войну — однажды мы даже осуществили осаду крепости, — а я играл роль армейского врача, раздавая записки, на которых указаны ужасные раны. В то время как мой батальон атакует, я лежу в каком-то каменистом поле со своими подопечными. На них дурацкая амуниция, да и командование не лучше, но вчера проезжавший мимо нас генерал крикнул: «Резервисты, где бы вы были, если бы носили яркую амуницию? Ни один из вас не выжил бы».
Единственной терпимой вещью в Ольмюце является первоклассное кафе с мороженым, газетами и хорошей кондитерской Подобно всему другому, на обслуживание в ней оказала влияние военная система. Когда двое или трое генералов — я ничего не могу с собой поделать, но они всегда напоминают мне длиннохвостых попугаев, ибо млекопитающие обычно не одеваются в такие цвета (кроме задних мест у бабуинов), — сидят вместе, вся группа официантов окружает их, и для них более никого не существует. Однажды в отчаянии мне пришлось прибегнуть к помощи хвастовства. Я схватил одного из них за заднюю часть фрака и заорал: «Посмотри сюда, я тоже могу когда-либо стать генералом, поэтому принеси мне стакан воды». Это помогло.

Офицер является несчастным созданием. Каждый завидует своим коллегам, задирает своих подчиненных и боится старших его по званию; чем он выше по званию, тем он более их боится. Мне ненавистна сама мысль о том, чтобы на моем воротничке указывалась моя стоимость, как если бы я был образчиком каких-либо товаров. Но тем не менее в этой системе есть свои пробелы. Недавно здесь находился командир части из Брюнна, и, когда он пошел в бассейн, я был изумлен, заметив, что на его спортивных трусах не было знаков отличия!
Но было бы неблагодарным не признать, что военная жизнь с ее неизменным «должен» очень полезна для исчезновения неврастении. Она полностью исчезла у меня в первую же неделю[74].
Вся эта вещь подходит к концу; и через десять дней я поеду на север и забуду об этих четырех сумасшедших неделях.
Я не занят здесь ничем научным. Любопытный случай дрожательного паралича, о котором я недавно рассказывал вам, внезапно снова имел место, и этот человек клянется, что ему здорово помогли инъекции мышьяка, которые я ему делал.
Я извиняюсь за эту глупую болтовню, которая каким-то образом вышла у меня из-под пера, и с нетерпением жду того времени, когда впервые смогу зайти к Вам в Вене со своей женой.
Преданно Ваш, д-р Зигмунд Фрейд
Мы можем завершить эту главу некоторыми описаниями, сделанными Фрейдом о себе, не забывая, однако, что самонаблюдение не всегда является лучшим примером объективности. Он страстно стремился к независимости: это слово постоянно у него встречается. Фрейд неоднократно утверждал, что не является честолюбивым или лишь в очень незначительной степени. Это, несомненно, справедливо в смысле социальных амбиций или даже профессионального ранга как такового, но он всегда питал сильное желание совершить что-либо стоящее в жизни и, более того, что-либо, что будет признано таковым. Он главным образом представлял себе эту цель в форме научного открытия. Начиная свои анатомические исследования, он писал: «Я совсем не считаю легкой задачу привлечь мировое внимание, ибо мир является толстокожим и малочувствительным». Но такое признание его труда, как представляется, никогда не являлось чрезмерной потребностью в славе. «В действительности я не был честолюбивым. В науке я искал удовлетворения, предлагаемого ею во время исследования и в момент открытия, но я никогда не был одним из тех, кто не может вынести мысли, что может умереть, не оставив свое имя высеченным на скале». «Мое честолюбие удовлетворилось бы исследованием для понимания чего-либо о мире в течение долгой жизни».
Объяснение, которое он дал Марте относительно своих случающихся время от времени вспышек гнева, было, без сомнения, корректным. «Так как меня переполняют всевозможные яростные и страстные желания, которые не могут проявиться, они грохочут в моих внутренностях или еще выпускаются на волю против тебя, моя дорогая. Если бы только у меня была какая-либо желаемая деятельность, где я мог бы рискнуть и выиграть, я был бы мягким дома, но я принужден проявлять умеренность и самоконтроль и даже доволен такой своей репутацией». Однако его работа, даже если она испытывала его терпение, подчиняла Фрейда самодисциплине. «В медицине используешь наибольшую часть своего интеллекта для избежания того, что непрактично, но это очень спокойный путь учиться быть разумным».
Буржуазная посредственность и рутинная скука вызывали у него отвращение. «Едва ли наша жизнь будет столь идиллической, как ты ее рисуешь. Даже если я стану доцентом, меня не ждет чтение лекций, и моей Марте, урожденной немецкой фрау профессорше, придется обходиться без ее чудесного положения. Меня это также не устроило бы. Я все еще имею внутри себя нечто дикое, которое пока что не нашло какого-либо должного выражения».
У Фрейда был тот тип ума, который утомляется от успехов и стимулируется трудностями. Сам он говорил: «Неудача (в исследовательской работе) делает человека изобретательным, создает свободный поток ассоциаций, рождает одну мысль за другой, в то время как его успех наверняка свидетельствует об определенной узости мышления или тупости, заключающейся в том, что то, к чему постоянно возвращается данный индивидуум, уже было достигнуто и что он не может создать никаких новых комбинаций».
Пару лет спустя, когда он отведал вкус некоторого успеха, он написал следующее:

   Ты действительно считаешь, что я с первого взгляда произвожу приятное впечатление? Сам я очень в этом сомневаюсь. Я полагаю, что люди замечают во мне нечто странное, а это в конечном счете происходит оттого, что я не был молодым во время своей юности, и теперь, когда начались мои зрелые годы, я не могу делаться старше. Было время, когда я желал только учиться, являлся честолюбивым и каждый день огорчался, почему Природа в одном из своих милостивых настроений не наложила на меня печать гениальности, как она это иногда делает. Теперь я уже давно знаю, что я не гений, и более не понимаю, как я мог желать быть им. Я даже не очень талантлив; вся моя способность к работе, вероятно, заключается в свойствах моего характера и в отсутствии какого-либо заметного интеллектуального недостатка. Но я знаю, что подобный сплав очень благоприятен для медленного достижения успеха, что при благоприятных условиях я мог бы достичь большего, чем Нотнагель, по отношению к которому чувствую свое превосходство, и что я, возможно, смогу стать равным Шарко. Это не означает, что я стану таким, так как не располагаю столь благоприятными условиями и не обладаю ни гением, ни силой, чтобы создать их себе. Но возвращусь к предыдущей мысли. Мне хотелось сказать нечто совсем иное, чтобы объяснить, откуда берется моя неприступность и резкость по отношению к незнакомым людям, о которой ты говоришь. Все это лишь результат недоверия, так как мне столь часто приходилось испытывать, как простые и плохие люди дурно со мной обращались, это будет постепенно исчезать по мере того, как мне не нужно будет так сильно их опасаться, по мере достижения мною более независимого положения. Я всегда утешаю себя мыслью о том, что люди, находящиеся ниже меня по положению или на одном со мной уровне, никогда не считали меня неприятным, а так полагали лишь те люди, которые стоят выше меня или в каком-либо отношении являются вышестоящими по отношению ко мне. На меня это может быть не похоже, но тем не менее с начала моих занятий в гимназии я всегда находился в страстной оппозиции к своим учителям, всегда был экстремистом и обычно расплачивался за это. Зато когда мне удалось добиться привилегированной позиции стать во главе своего класса, когда мне оказывали общее доверие, им больше не приходилось на меня жаловаться.
Ты знаешь, что обо мне однажды вечером сказал Брейер? Что он обнаружил, какого бесконечно смелого и бесстрашного человека я скрываю под маской своей застенчивости. Я всегда так и считал про себя, но никогда не осмеливался сказать это кому-либо. Мне часто казалось, что я унаследовал всю страсть наших предков, с которой они защищали свой Храм, и что я с радостью мог бы отдать свою жизнь великому делу. И, обладая всем этим, я всегда был таким беспомощным и не мог выразить бушующие страсти даже словом или поэмой. Поэтому я всегда подавлял себя и считаю, что люди должны были во мне это заметить.

Статья. Александр Смулянский “Лечение и литература: о наслаждении в психотерапевтической практике.”

Распространение фрейдовского учения с самого начала вызывало беспокойство в среде клиницистов, проводящих лечение неврозов и душевных расстройств, включая также тех из них, кто на словах выражал готовность за Фрейдом последовать. Наиболее распространенной тактикой с их стороны было декларативное признание ценности фрейдовского аппарата и в то же время принципиальное уклонение от той позиции, которую Фрейд вменял представителю клиники. Подразумеваемые этой позицией требования чистоты намерений специалиста и соблюдения дистанции с пациентом оказались чрезвычайно неудобными для зарождающейся в тот период психотерапевтической практики, склонной к их нарушению и породившей вследствие этого компромиссные способы их обхождения. Заявленная Фрейдом первичность задачи изучения психической жизни также отклоняется в психотерапевтической деятельности в пользу буквально воспринимаемых целей лечения. Последнее обеспечивает специалистам алиби в том, что касается фантазматической составляющей их собственной деятельности. Присутствие этой составляющей выявляется при изучении клинических материалов, посвященных расстройствам детского развития, особенно в тех случаях, когда субъект этого расстройства лишен речи. Анализ классических текстов в этой области, в частности посвященных расстройствам аутического характера, выявляет раскол между заявляемыми самим терапевтом целями лечения и выявляющимся в нарративных особенностях текста желанием клинициста быть объектом воздействия со стороны подвергающегося лечению молчаливого субъекта, приобретающего в изложении черты Господина. Это желание поддерживает особый клинический фантазм, вписанный в терапевтический подход и открывающий для психотерапевта, а вместе с ним и для широкой аудитории, читающей его труды, возможность извлекать из положения этого субъекта наслаждение, jouissance. Данное обстоятельство ставит этические и социальные вопросы о формах публичности, задаваемой режимом этой jouissance.

Возникновение психотерапевтической культуры из сопротивления фрейдовскому анализу.
Представление о сосуществовании в современной психотерапии множества клинических культур и школ является идеологическим, поскольку заложенное в нем предположение о свободном и цветущем многообразии подходов исключает постановку вопроса о необходимости этого многообразия и его причине. Любые клинические притязания, исходящие от этих течений, расцениваются в конечном счете как равноправные явления культуры — постановка вопроса, предполагающая, что их состязательность по существу лишена политического содержания. Тем не менее, политический смысл этому многообразию возвращает тот факт, что под ним скрывается давний очаг сопротивления, образующий единый фронт обороны против фрейдовского психоанализа.
С одной стороны это не очевидно, поскольку большинство психологических течений, взяв из психоаналитических первоисточников то, что им по силам было унести, на первый взгляд давно уже покинули зону отношений с фрейдовским текстом и сформулированными в нем требованиями в отношении «позиции психоаналитика». Тем не менее, под процессами «новых поисков» в клинической области продолжает свое существование рессентимент, проявляющийся в виде напряжения в отношениях между утрачиваемым — процесс этой утраты непрерывен — направлением психоаналитической мысли и многочисленными вариациями психотерапевтических направлений, сама возможность которых возникает благодаря особой форме учреждения, образцом которой стала фрейдовская школа. Рессентимент этот также выступает ответом на молчание, которое, как правило, хранит психоанализ относительно сыновних течений. Если со стороны представителей этих течений и доносится порой ропот, выражающий раздосадованность незыблемостью принципов, лежащих в основе психоаналитической практики, то с психоаналитической стороны ропот этот остается без комментариев.
Это по-своему примечательно, поскольку известно, что психоаналитики никогда не ограничивали себя в публичных высказываниях. С их стороны бессчетное число раз выносились суждения относительно разнообразных феноменов культуры, искусства или политики. В то же время фактом остается то, что аналитики практически никогда официально не высказываются относительно смежных психотерапевтических предприятий. Молчание это не препятствует тому, что фрейдовские требования продолжают символически присутствовать в психотерапевтическом поле, выступая для его участников источником постоянного напряжения.
Со стороны это скрытое напряжение можно списать на обычную внутрицеховую конкуренцию. Тем не менее, в его основании лежат причины, которые требуют внимания, поскольку они могут пролить свет на причины появления и особенности развития современной психотерапевтической культуры и клиники. Проблематичность их освещения заключается в том, что не существует истории этой клиники, которая была бы написана с точки зрения, придерживающейся оснований фрейдовского анализа. Именно по этой причине практически никогда не встает вопрос о сопротивлении, которое психотерапевтическая культура оказывает психоаналитическому методу и которое по своей организации сближается с выделенным и описанным Фрейдом сопротивлением того, кто проходит анализ и тем самым находится в поле присутствия речи аналитика.
Реальность этого сопротивления обычно отрицается, поскольку принято считать, что между фрейдовским анализом и разнообразными ликами частично наследующей ему, но гораздо чаще отмежевывающейся от него психологической практики существуют в той или иной степени восстановимые отношения преемственности. Тем не менее, эта преемственность в точно такой же степени должна быть рассмотрена как отреагирование, содержащее черты отрицания. Практически сразу после публичного появления психоаналитического метода в широкой среде клиницистов возникает порыв, своего рода беспокойство, побуждающее их дать Фрейду отпор, выборочно отклонив некоторые из заявленных им положений. Положения эти обычно относятся не столько к аналитическому методу, сколько к общей политике фрейдовских заявлений, с которыми клиническая практика, какой бы вид она впоследствии ни принимала, по тем или иным причинам не смогла смириться (1). Уже первые, близкие анализу клинические течения то и дело оказывались в положении, в котором отдельные элементы мысли Фрейда, которые сам он считал принципиальными, являлись для них невыносимыми. Тем не менее, их никогда не отвергали до конца, но лишь переписывали, делая более приемлемыми.
(1) Кратко очерченный срез этой политики, посредством которой Фрейд самим заявлением об основаниях своего учения навсегда вносит в будущую клиническую практику компонент смещения, присутствует в статье Младена Долара: Dolar M. “Freud and the Political”// Theory and Event 12 (3) 2009
Одним из первых следствий подобного редактирования является незаметная, но значимая перестройка, которой подвергается аналитическая практика еще при жизни Фрейда. Увидеть поначалу незначительное, но при этом быстро нарастающее под весом смещения теоретических акцентов отклонение, можно уже в произведениях его дочери, посвященных перспективам клинической работы с детской невротизацией. Пассажи некоторых из ее текстов достойны в этом свете специального прочтения:
«Показав вам столько трудностей детского анализа, я не хотела бы закончить эти лекции, не сказав в нескольких словах о больших возможностях, которые имеет, несмотря на все трудности, детский анализ и даже о некоторых его преимуществах перед анализом со взрослыми пациентами. Я вижу прежде всего три такие возможности. У ребенка мы можем добиться совсем иных изменений характера, чем у взрослого. Ребенок, который под влиянием своего невроза пошел по пути анормального развития характера, должен проделать лишь короткий обратный путь, чтобы снова попасть на нормальную и соответствующую его истинной сущности дорогу. Он не построил еще на этом пути, подобно взрослому всю свою будущую жизнь, не избрал себе профессии под влиянием этого анормального развития, не построил дружбы на этом базисе, не вступил на этой почве в любовные отношения, которые, перейдя потом в отождествление, в свою очередь оказали бы влияние на развитие его Я…При работе со взрослыми мы должны ограничиться тем, что помогаем им приспособиться к окружающей среде. Мы не имеем ни намерения, ни возможности преобразовать эту среду соответственно его потребностям, при детском же анализе мы легко можем сделать это». (2)   
(2) Фрейд А. Теория и практика детского психоанализа. М. 1999, с. 112
Из этого очевидно, что подход Анны Фрейд как специалиста, несомненно тщательно усвоившего фрейдовский аппарат, в то же время наследует психоаналитической эвристике лишь в области, которая у самого Фрейда носила сугубо побочный характер: это область сочувственного благорасположения к той дезадаптации, в которой находится любой субъект, начиная с первых проблесков его взаимодействия со своим окружением. Сопереживание этому субъекту и желание прийти к нему на помощь не являются ни основной, ни хоть сколько-нибудь теоретически ценной частью фрейдовского метода — о наличии подобных побуждений Фрейд упоминал в своих работах ровно настолько, насколько того требовало его профессиональное врачебное кредо, которое в глазах своего официального окружения он уже в любом случае к тому времени почти утратил. Очевидно, что кредо это не подлежит в истории психоанализа восстановлению, и любая попытка со стороны прямых или побочных наследников фрейдовского метода каким-то образом его возродить с самого начала носила характер компромисса и проистекающей из него утраты фрейдовского импульса.
Таким образом, все то, что в открытой Фрейдом области носило характер незавершенного проекта, стало для последующего круга специалистов лишь подспорьем в их новой цели, еще одной терапевтической плоскостью, воздействие которой на судьбу пациента должно было по возможности носить благотворный характер. Не случайно в текстах первых фрейдовских последователей на первый план выходят интонации оправдания: перед тем как приступить к делу, аналитик должен заверить общество в своих наилучших намерениях, — задача, к которой Фрейд, по всеобщему ощущению, подошел несколько формально, — непростительная небрежность, которую поколения психоаналитиков и клиницистов более широкого профиля долгое время тщательно пытались загладить.
Все это имеет отдаленные последствия, поскольку после выдвинутого Лаканом требования прекратить это заглаживание и признать изначальное несовпадение целей фрейдовского подхода с целями психотерапевтического лечения, в сообществе наиболее верных Фрейду аналитиков начало складываться впечатление, что, отклонившись от фрейдовского анализа, психотерапевты отклонились именно от задач развития и завершения исследования Фрейда в клинической теории. С общей точки зрения лакановские заявления были восприняты как попытка привлечь внимание к историческому распаду фрейдовской программы с образованием множества течений, использующих фрейдовские понятия в собственных целях.В подобном восприятии возникает новый виток сопротивления, поскольку даже руководствуясь наиболее чистыми побуждениями и желанием сохранения эвристической части фрейдизма, здесь неизбежно заблуждаются относительно того, что именно в этом наследии является его уникальной частью, его opus magnum. Это заблуждение дополняется непониманием причины, по которой фрейдовский проект в действительности обречен был остаться незавершенным. 
В подобном восприятии возникает новый виток сопротивления, поскольку даже руководствуясь наиболее чистыми побуждениями и желанием сохранения эвристической части фрейдизма, здесь неизбежно заблуждаются относительно того, что именно в этом наследии является его уникальной частью, его opus magnum. Это заблуждение дополняется непониманием причины, по которой фрейдовский проект в действительности обречен был остаться незавершенным. 
В тех случаях, когда незавершенность эта отрицается и фрейдовский аппарат представляется с точки зрения его ортодоксальных наследников учением, достойным культивирования и опеки, возникает новый подход, выдающий присущий психоаналитикам университетский стиль, поскольку только в условиях университетского подхода целостное учение представляется ценностью par exellence. Защищать наследие Фрейда, сетуя на понятийную регрессию психотерапевтической клиники — значит проявлять академическое благодушие. Последовавшая за этим затяжная война между аналитиками фрейдовской ориентации и теми, кто, взяв из фрейдовской литературы все пришедшееся ему по душе, отправился в свободное плавание, не принесла ничего, кроме парадоксального положения, в котором и те и другие зачастую теряли психоаналитическую перспективу не только с одинаковой скоростью, но и буквально в одних и тех же формулировках. Факт этой потери был зафиксирован Лаканом в одном из его семинаров в следующих выражениях: 
«Разве не является вклад каждого из аналитиков в область понимания инстанции переноса чем-то таким, в чем, как и у Фрейда, прекрасно прочитывается его желание? Я вполне могу проанализировать Абрагама, исходя просто-напросто из его теории частичных объектов… Абрагам, скажем, хотел стать (пациенту) вполне законченной матерью. Что касается теории Ференци, то я мог бы, смеха ради, прокомментировать ее на полях знаменитой песенкой Жоржюса «сын-отец». Есть свои намерения и у Нюнберга — в своей действительно замечательной статье «Любовь и перенос» он явно претендует на позицию судии сил добра и зла, в чем нельзя не увидеть покушения на божественное достоинство» . (3)
(3) Лакан Ж. Семинары. Т. 11. Четыре основные понятия психоанализа. М., 2004, с.169.
Уже по этой причине было бы глубоко ошибочным воспринимать забастовку лакановского учения против современных ему клинических вариаций как жест разграничения, сепарации. Многие критики до сих пор видят в лакановских заявлениях посягательство на монополию, но по существу если бы речь шла только об очищении фрейдовского истока от его «заблуждающихся» последователей, в подобном жесте не было бы ничего аналитического.
На самом деле, жест этот имеет совершенно противоположный смысл — его задачей является не высокомерное отклонение клинических вариаций, отклонившихся от фрейдовского намерения, а, напротив, демонстрация того, что вытекает из вышеописанного отклонения там, где желанию Фрейда в любом случае наследуют, хотят того ли нет. Проблема юнгианства или эго-психологии вовсе не в том, что их представители проявили вольность в обращении с фрейдовским импульсом и в итоге покинули территорию, где он является действенным, а, напротив, в том, что течения эти, невзирая на авторские вложения их основателей, тем не менее полностью, хотя и негативным образом, остаются в рамках процедуры учреждения, которую Фрейд изначально заложил в свое предприятие.
Другими словами, вопрос стоит не о различных направлениях, каждое из которых задавало бы свою собственную мерку, а о том радикальном обстоятельстве, которое было привнесено в клиническое поле именно Фрейдом. Ни одно из психотерапевтических течений так и не ушло настолько далеко, чтобы с этим обстоятельством порвать. Речь идет об устройстве клиники на базе инстанции желания клинициста — то есть образования, которое само может быть проанализировано в терминах фрейдовского открытия. Творческая свобода, которой будто бы располагают клиницисты, чьи профессиональные симпатии склоняют их на сторону той или иной школы — эго-психологии, экзистенциальной психотерапии, символдрамы — лишь скрывают тот факт, что все они находятся в поле фрейдовского формата учреждения практики и тем самым являются не только его преемником, но и объектом его применения. Лакановская основополагающая формула «желание субъекта — это желание Другого» в том смысле, который в нее вкладывался изначально, указывает не только на преемственность желания, но и возникающее в ходе этой преемственности сопротивление, обнаруживающее свой конкретный смысл прежде всего в применении к полю клинической практики, поскольку каждая психотерапевтическая новация в виде арт-терапии или холотропного дыхания мобилизуется с целью погашения, уменьшения того давления, которое постоянно оказывает на нее формат психоаналитического учреждения. Чтобы удержаться и сохранить видимость автономии, этим практикам необходимо следствия этого формата отрицать. Речь, таким образом, идет о реакции — в том числе «реакции» в политическом смысле — масштаб которой может быть осознан лишь со временем.
Реакция эта формирует особый облик психотерапевтического сообщества, которое постепенно приобретает характерные черты «профессионального образования» — в смысле Bildung и даже Reaktionsbildung (4) . Особенности этого клинического Reaktionsbildung начали обсуждаться лишь в лакановском исследовании, где речь впервые заходит об инстанции клинического бессознательного и о тех реакциях, которые представитель клиники привносит не столько в качестве «носителя школы», сколько в качестве носителя сопротивления.
(4) Реактивное образование — термин Фрейда, обозначающий продукт сопротивления вмешательству недопустимого влечения.
Предсказав возникновение этого сопротивления в том числе и в среде ближайших своих последователей, Фрейд не мог предугадать его конкретные обличья. По этой причине психоаналитическая мысль принципиально не завершена, поскольку она существует только вместе с оказываемым ей сопротивлением. Это сопротивление не знает срока давности, и его воплощением являются вложения всех тех, кто переплавлял фрейдовские идеи, кладя их в основу различных психотерапевтических методик, притом что желание, лежащее в основании их вклада, оставалось несформулированным и неопределенным. Именно по этой причине необходимо дать правильное толкование незавершенности психоаналитического проекта, перестав принимать эту незавершенность как за молчаливо исходящее от Фрейда требование его завершить в виде относительно нетронутом, так и за позволение делать с его наследием все, что заблагорассудится. Мыслить эту незавершенность необходимо в качестве посетившего Фрейда предвидения относительно того, чем его вмешательство обернется в будущем для клинической и культурной среды, этим вмешательством затронутой.
Предвидение это не носило характера ни предсказания ни прогноза — речь шла не о событиях, которые логически следовали бы из открытия психоанализа, а о возникновении аналитических эффектов в области самого воспроизведения клиники. Это означает, что помимо «психоанализа» в узком смысле, как клинической практики, которая на равных условиях соперничает с любой другой клинической практикой — потому что, как давно следовало бы признать, верификация в этой области все равно немыслима — помимо собственно психоанализа как практики и профессиональной институции существует также и психоаналитический дискурс, который не сводится к работе с отдельно взятой речью пациента, но помечает ситуацию, в которой оказывается целиком вся клиническая мысль после Фрейда — по причине желания Фрейда, как можно было бы сказать. Отдаленные следствия фрейдовского вмешательства еще до того, как на них с большой отсрочкой начали обращать внимание, уже сказались в практиках, которые не попадали в центр внимания не в последнюю очередь по причине того, что сам психоаналитический метод был изъят из анализа и помещен в культурную среду. Все широко известные приложения психоанализа к искусству, литературе и кинематографу не просто зачастую не носили необходимого характера, но и представляли собой оперирование концептами, разработку которых сам Фрейд не считал законченной. Тем не менее, не только по этой причине нет смысла ждать новых плодов от той неразборчивости, с которой психоанализ долгое время применялся к любому культурному материалу, зачастую в услугах аналитика не нуждавшемуся. Распространенность этих толкований, большинство из которых отличается легковесной необязательностью, по всей видимости является следствием невозможности обратить аналитический аппарат к вещам, над которыми негласно опущена завеса молчания — к изучению желания субъекта, чей вклад в культурное поле носит клиницистский характер.
Дети и прочие неговорящие: клиника литературного наслаждения.
Все сказанное относительно характера сопротивления в первую очередь касается клиники детства, судьба которой при всех усилиях Анны была в значительной степени осложнена неопределенностью позиции Фрейда относительно т.н. «клиники детства». При внешней психоаналитической лояльности представителей последней, их собственная мысль также отмечена печатью неявного, но упорного сопротивления Фрейду в том, что может прочитываться как чрезмерность его откровений относительно детской сексуальности. Этот момент подкрепляется тем, что черты внутреннего протеста обнаруживаются в самом по себе интересе современности к обстоятельствам положения ребенка. Интерес этот неизбежно носит оппозиционный характер, поскольку направлен против предполагаемой холодности более ранней европейской культуры по отношению к детской фигуре. Это приводит в итоге к тому, что детством занимаются как бы вопреки усматриваемому пренебрежению им, из защитных соображений. Исследователь всего, что касается ребенка, обречен на определенный рессентимент и уже поэтому рискует под личиной проявляемого им героизма взять недостаточно чистый тон.
По аналогии с этим уже в стилистике работ первых фрейдовских аналитиков заметно, что восприятие детской психики в постфрейдовской клинике реализуется скорее в пику Фрейду, который в терапии вовсе не склонен был придавать детскому возрасту какой-то особый статус. Напротив, интерес Фрейда к бессознательному ребенка основывался на обнаружении у него влечений, которые в том же объеме представлены и у взрослого, хотя в детском возрасте и преломляются через ряд обстоятельств, каждое из которых, впрочем, сохраняет у взрослого субъекта свою значимость.
При этом понадобилось не более двух поколений клиницистов, чтобы фрейдовская гипотеза ранней сексуации ребенка ушла из фокуса внимания исследователей, постепенно вернувшихся на педагогические позиции, в которых детство переоценивается в романтическом духе в сочетании с исторически параллельным немецкому романтизму педантичным вниманием к вопросам «правильного развития», который сегодня выступает в более соответствующей духу времени форме смягченного вопроса об «адаптации». Почти сразу же после Фрейда интерес к проблематике «детства» приобретает в профессиональном сообществе компульсивные черты, поддерживаясь в том числе с помощью средств рационализации. Так, вслед за Анной Фрейд исследователи начали утверждать, что детство представляется им более плодотворным предметом для изучения эффектов бессознательного и для осуществления «лечебного воздействия» на него — мысль, с которой Фрейд, скорее всего, не согласился бы. Ссылка на некие преимущества, которыми обладает детский возраст в терапии, и, с другой стороны, на необходимость уделять особое внимание детскому развитию, по всей видимости, происходит из культурных источников, влияния которых сам Фрейд в свое время успешно избежал. 
Даже используя фрейдовский аппарат, авторы на его основе по сути занимаются совершенно другими вещами: так, их волнуют вопросы освоения ребенком объектов «окружающего мира» (именно так было мизинтерпретировано то, что Фрейд называл «принципом реальности», на самом деле не имевшим с философской концепцией «внешнего мира» ничего общего), обретения ребенком либидинальной поддержки в виде «достаточно хорошего родительского объекта» (объект этот так и не был до конца определен в теории), успешного преодоления искушения регрессировать на более ранние стадии развития и так далее. Поглощенные этими вопросами клиницисты, занимавшиеся детьми, были склонны вести себя так, как будто от предложенных ими решений зависело нечто, способное кардинальным образом изменить судьбу субъекта к лучшему. Убежденность эта порой принимала облик фанатизма: то и дело появлялись специалисты, полагавшие, что им довелось найти «ключ» к тем или иным нарушениям раннего развития — например, в виде чересчур «холодного» материнского обращения с ребенком или в облике т.н. «психической травмы рождения». Будучи едва лишь высказаны, подобные гипотезы быстро заполонили пространство теории и вышли на широкую публичную сцену, где вызвали ажитированную массовую реакцию покаяния и родительской ипохондрии, последствия которой присутствуют в обществе по сей день.
Масштабность и видимая глубина этой ятрогенной паники, подтверждающие успех вызвавшей ее инсценировки, не отменяют того факта, что подобные гипотезы не только носят сорный характер, но и указывают на события, происходящие в самом клиническом сообществе на уровне, соответствующем его собственному профессиональному бессознательному. Наиболее ярко это проявилось там, где речь шла о детях, чье развитие по различным причинам оказывалось нарушено особенно грубо. Такие дети традиционно удостаиваются большего внимания по сравнению с прочими — предполагается, что они испытывают нужду в плотной работе над их симптомами, корректирующей предполагаемый дефект. Будучи бесспорной в области терапевтической, эта необходимость, тем не менее, ставит вопрос и о том, каким образом организовано желание клинициста в подобных эстраординарных случаях. Попытка ответа приводит к необходимости указать на процессы, в ходе которых фрейдовское клиническое завещание, побуждавшее ставить задачи исследования бессознательного впереди прочих, оказалось дезактивировано и подчинено защитному желанию, связанному с инициативой «лечения». 
Положение специалиста, проводящего в жизнь эту инициативу, настолько специфично, что оно не укладывается в типичную критику «неограниченной власти врача». Вместо этой власти, допущение которой лежит в основе гуманистического рессентимента современности, психоаналитический взгляд предполагает указание на обнаруживающееся в психотерапевтическом лечении jouissance, наслаждение, на фоне доступа к которому перспективы потенциальной власти над пациентом вторичны.
Проанализировать особенности проявления этого наслаждения, отличные от того, что в нем обычно видят с помощью оптики прикладного фукианства, можно с помощью указания на приоритетные объекты массового лечения, одним из которых является фигура, в последние десятилетия приковывающая к себе внимание клиницистов и широкой публики. Речь идет о субъекте, название которого не совсем удачным образом замешано на метафоре самостоятельности — autos, субъект аутистического типа развития.
Субъект этот по общему мнению спотыкается в своем развитии на том, что ребенок с сохранными функциями легко преодолевает. Таким образом, с клинической точки зрения аутичный ребенок — это ребенок в квадрате. На фоне этого общественный интерес к аутизму представляет собой удвоенное проявление клинической фиксации на периоде детства: внимание терапевтического мира, а вслед за ним и широкой общественности к аутической личности приобретает черты одержимости. Современные медиа перенасыщены соображениями по поводу аутического субъекта: его дезадаптация наделяется фантазматическими чертами, его «внутренний мир» становится поводом для разнообразных догадок. Этот досужий интерес находит оправдание в растущем беспокойстве матерей по поводу возможности появления у них аутического ребенка и в то же время в ревнивости, с которой многие из родителей отстаивают «право на диагноз», требуя, чтобы особенности их ребенка получили популярное наименование. В общих чертах, аутизм прекрасно встраивается в культуру современности со всеми ее характерными чертами отчуждения и соискания признания, вызывающими у его представителей непреходящую ипохондрию.
Тем не менее, социологической точки зрения на эти процессы недостаточно. Присущая психотерапевтическому подходу склонность воспринимать свою клиническую инициативу как нечто безальтернативное не дает увидеть, что речь идет о специфическом дискурсе, в который оказываются встроенными все его участники — и аутический субъект, и его семейство, и клиницист. При этом последний точно так же как и все прочие лишен доступа к тому, что в этом дискурсе происходит.
Для восстановления оснований этого дискурса необходимо обратиться к клиническим первоисточникам — текстам, в которых аутический синдром впервые получает описание. Положение этих текстов сегодня является неопределенным: как правило, к ним питают формальное уважение, которого удостаиваются работы, заполучившие статус бесспорной классики. Их рекомендуется знать и перечитывать, но при этом предупреждается, что буквально руководствоваться изложенными в них идеями не следует, поскольку методология «не стоит на месте». Все это приводит к тому, что читают их как раз с безусловным и некритичным доверием, ища в них крупицы надежды, тогда как читать их следует как создание традиции клинического высказывания, обладающего структурой определенного типа. 
Что означает в разборе подобного текста — текста, сконцентрированного именно на клинической фактографии — сосредоточиться именно на структуре изложения? Известно как в такого рода случаях долгое время поступали с произведениями художественными: они подвергались расчленению, где их сюжет объявлялся содержанием, а язык и средства выразительности — формой, требующей анализа и разбора. Разделение это обернулось чистой воды метафизическим трюком в тот период, когда оказалось, что любой текст независимо от степени его литературности может стать объектом такого разбора. С тех пор анализу такого рода были подвергнуты самые разнообразные философские, литературные и публицистические тексты — только работы, посвященные психотерапевтической клинике остались в относительной тени, если не считать незавершенных попыток антипсихиатрической философии Делеза и Гваттари, объектом которой, впрочем, систематически становился именно Фрейд и классический анализ, но не более популярные психотерапевтические школы. Наличие этой слепой зоны поразительно не только потому, что критика и деконструкция речи, предполагавшая невозможность взять назад высказанное, берет начало именно во фрейдовском подходе к высказыванию, но и по причине того, что именно у Фрейда можно обнаружить наиболее непримиримое отношение к некритичному furor sanandi, «желанию исцелять». Тем не менее, работы практикующих психотерапевтов по-прежнему находятся под защитой профессионального сообщества, которое подвергает оценке не текст, а исключительно изложенные в нем наблюдения и метод.
К изложениям, в которых история формирования furor sanandi прослеживается наиболее ярко, относятся психотерапевтические труды Бруно Беттельхайма и, в частности, посвященная аутизму его центральная работа «Пустая крепость. Детский аутизм и рождение Я», в основу которой легли истории излечения детей, содержащие множество деталей и обещавших скорый прорыв в этой клинической области.
Тем не менее, потенциальному исследовательскому значению «Пустой крепости» далеко до той роли, которую работа эта сыграла в обретении клиницистами доступа к своему особому стилю — до этого в изложении они скромно довольствовались общими правилами академической прозы. Жанр «Крепости» стал каноничным для целого ряда последующих клинических изложений, соблюдающих законы внедренного Беттельхаймом жанра: в них всегда имеется интригующая завязка — аутичный ребенок с загадочным стартом и тяжелой социальной дезадаптацией, за которыми следует вмешательство в психотерапевта его судьбу (после того, как попытки, предпринятые родителями, оказались неуспешны) и начинающийся с этого момента постепенный путь к улучшению и разрешению от бремени неадекватности в развитии. Путь этот то и дело перемежается разнообразными перипетиями: отчеты о внезапных успехах в преодолении аутичности — в изложении подобных почти что чуду — сменяются периодами глубокого уныния и даже опускания рук, притом что именно после момента наивысшего отчаяния внезапно следует награда в виде чаемого прогресса в лечении. Повествование наполняет масса приключенческих деталей почти что детективного характера, происходит постоянное нагнетание напряжения (после периода улучшения традиционно имеет место ухудшение, драматичность которого разделяют все наблюдатели, включая читателя книги) и т.п. Все это явно продиктовано верностью нарративным законам западноевропейской «робинзонады», в рамках которой терапия предстает как захватывающий роман о терпящих бедствие с уместными для этого жанра осложнениями и перипетиями, заставляющими читателя молиться о счастливой развязке и замирать в напряженном ожидании, когда на пути к ней возникают новые осложнения.
 В этом отношении тексты Беттельхайма, как и многие наследовавшие ему в открытой им области повествования работы, также напоминают христианские повествования — они наполнены знамениями и свидетельствами: немые в результате врачебного вмешательства обретают речь, недвижимые покоряют пространство. В то же время неверно было бы думать, что речь идет о каких-либо гарантиях исцеления. Метод Беттельхайма напротив, стилистически близок к жанру христианского морального чтения: то, что в этом тексте выполняет роль этического идеала, описано в терминах кропотливой работы, которая вознаграждается так же капризно и прихотливо, как вознаграждается праведная жизнь во Христе. Действия терапевта либо принесут успех, либо нет, но в любом случае каждый из его шагов наделяется особым значением. По существу, все действия врача в этом случае — это молитва к всевышним силам, духовная практика по изгнанию бесов, борьба с силами тьмы, уносящими ребенка. Испытание, посланное небесами или даже сам их посланец, — хотя сам Беттельхайм этим образом не злоупотребляет и нигде даже намеком не дает понять, что центральный персонаж его изложения может быть расценен именно в таком ключе — определяет характер повествования.
Последний также зафиксирован в определенном тоне изложения, в котором каждый случай аутизма и, шире, любого тяжелого нарушения развития подается как клиническая мистерия. Задолго до того, как широкая аудитория приобрела вкус к деталям аутического развития, их уже зафиксировали его первые летописцы из терапевтической среды. У Беттельхайма мы находим образцовые примеры таких деталей: например, ребенок, чувства которого по мере появления первых проблесков выхода из аутического состояния обострены настолько, что он переживает боль в зубе, в котором едва только начал развиваться кариес. (5) Сначала персонал ему не верит, но врачебное обследование подтверждает его полную правоту. В другом эпизоде немая аутичная девочка, которой сотрудники клиники предложили побеседовать с ними, убежденные, что ее способность к речи в ходе занятий уже восстановилась, вежливо ответила в духе писца Бартлби «пока нет», оставив персонал в полном недоумении относительно успеха лечения. В самом духе метода реабилитации аутического субъекта господствует секулярный мистицизм, обязанный не столько скрытым религиозным допущениям, сколько общей метафоре некоего судьбоносного смысла  происходящего. Так, еще один страдавший тяжелой формой аутизации ребенок, согласно Беттельхайму, сначала заново проходит в ходе лечения все «пропущенные стадии развития», а достигнув той, которая примерно соответствует возрасту, в котором его настиг недуг, засыпает мистическим сном, чтобы проснуться обновленным. Как и подобает мистериям, истина, глубоко запрятанная в каждом случае, проявляет себя не сразу: окружающие сообща и наперебой ищут доступ к ребенку, но он остается «закрытым» для их усилий, хотя иногда эта закрытость перемежается некоторыми успехами, свидетельствующими о том, что связь восстановлена и истина частично себя выказала, чтобы вскоре опять скрыться из-за неосторожного жеста или ошибочного шага терапевта.
(5) Беттельхайм Б. Пустая крепость: детский аутизм и рождение Я. М. 1997, с. 101.
Как правило, в кругах, где эта работа подвергается независимому обсуждению, принято задаваться вопросом о том, до какой степени ее изложение соответствует клиническим фактам. Вопрос этот, очевидно, столь же бессмыслен, как, например, и вопрос об исторических подтверждениях реальности существования Христа. Содержание «Пустой крепости» наполнено интригами, но вместо того, чтобы бесплодно выяснять, до какой степени все это «соответствует реальности», необходимо, напротив, сконцентрироваться на реальности самого факта подобного изложения. Именно в нем и сосредоточена сердцевина беттельхаймовского клинического опыта, и здесь нет никакой возможности проделать то, что желал бы осуществить скептик — отделить клинические факты от состояния речи самого терапевта. Язык клинициста вовсе не является моментом, отданным на откуп случайным факторам наподобие индивидуального уровня культуры или субъективного литературного вкуса. Напротив, уже реакция читателей показывает, что без желания в том смысле, который вкладывал в этот термин Фрейд, здесь не обошлось, поскольку работа посвящена предмету, который, будучи тогда еще довольно маргинальным, при прочих равных условиях навряд ли снискал бы столь широкое внимание аудитории. В структуре беттельхаймовского текста как раз и кроется объяснение той популярности, которую тематика аутизма приобрела в последние десятилетия — без избранной манеры клинического изложения у нее, по всей видимости, не было ни малейших шансов не только привлечь внимание, но и стать предметом массового фантазма, сопровождающего с тех пор аутическую персону.
При этом сам терапевт в точно такой же степени оказывается захвачен магией избранного жанра, позволяющему извлекать из него аффект в той степени, в которой он задействует элемент катарсиса — категории, которая, как известно, и делает пресловутое «наслаждение произведением» культурным фактом. В эпоху классической литературы было принято считать, что речь в таких случаях идет о произведениях, не претендующих ни на что, кроме чисто художественного мимесиса. Тем не менее, психотерапевтическая клиника порождает художественные и в то же время фактографические тексты, в которых повествуется о ходе лечения, в результате чего впоследствии возникает чрезвычайно изобильный жанр «аутистического бытового романа» в котором «роман воспитания» модернистского образца снабжается характерным клиническим колоритом и непременной развязкой — благополучие или улучшение после невзгод, победа над болезнью после долгих усилий. Структура эта прослеживается за повествованием даже в тех случаях, когда клиницист или автор более осторожны и бравировать счастливой развязкой в целом не склонны. Тем не менее, присущая изложению катарсическая драматургия является не средством украшения или способом приободрения читателя, а формой организации самого клинического подхода.
По этой причине нет никакого смысла искать в истории лечения аутизма какие-либо черты, связанные с личностными особенностями терапевтов-первопроходцев. Клиническое изложение управляется в данном случае законами литературного канона, тесно связанного с определенной художественной традицией. Казалось бы, меньше всего можно ожидать от текста, чье происхождение балансирует между психологической наукой и практической клиникой, что он окажется идеальным выразителем этой традиции. Тем не менее, он вписывается в нее настолько, что становится невозможным не запросить о желании, которое этот текст породило и которое определяет нынешнюю судьбу заложенной этим текстом практики.
Для того, чтобы понять, как это желание организовано, полезно обратиться еще к одному документу эпохи, где наличествуют все предпосылки, легшие в основу изложения терапевтического материала, образчиком которого служит более поздняя работа Беттельхайма. Речь идет о докладе г-жи Лефор, сделанном ей в 1953 году в рамках семинара Жака Лакана и посвященном случаю некоего Робера — так называемого «ребенка-волка», по всей видимости, также глубоко аутичного. Преемственность наименования, намекающая на отношение к хрестоматийному фрейдовскому случаю, является обманчивой — основные черты изложения никоим образом не обязаны психоаналитическому канону, что ставит вопрос о том, до какой степени этот текст выступает органичным по отношению к лакановскому семинару. На самом деле, нетрудно заметить, что из развиваемого Лаканом подхода он выпадает — причем настолько, что это делает его образцом прививки совершенно особого стиля. Стиль этот продемонстрировал настолько яркие черты ухода от повествования фрейдовского типа, что, хотя сам Лакан в тот момент не сказал об этом стилистическом диссонансе ни слова, неудивительно, что на его семинарах впоследствии ничего подобного не появлялось.
Именно по этой причине следует более пристально рассмотреть текст этого малоизученного доклада, обратив внимание на преобладающие в нем стилистические средства, которые г-жа Лефор задействует с автоматизмом, указывающим, что они происходят из уже во многом устоявшегося к тому времени риторического канона. Повествование носит характер, клиническая детализация которого сочетается с упорством автора в применении целого ряда приемов изложения. Здесь возникает тот же эффект, что и в работе Беттельхайма: за изложением прослеживается не столько методика, сколько повествовательная форма, включающая в себя элементы клинического жаргона и философской эссеистики. Прослеживая некоторые обстоятельства, связанные с поведением ребенка, г-жа Лефор побуждает читателя увидеть вместе с ней «событийность», усиленно намекающую на то, что в действиях ее подопечного скрыт некий смысл. Повествование изобилует заявлениями, согласно которым «субъект перешел на новую стадию развития», «вступил в отношения со своими конфликтами», «принял себя», «пережил травму» и т.п., и перенасыщено метафорами: автор «видит» и подчеркивает «скрытый смысл» таких символов, как используемые ей в работе вода, песок, игры с бутылочками и тазами, которые в ее присутствии предпринимает ребенок:
«Он опрокинул содержимое ведра, разделся донага и улегся в воде в положении эмбриона. Время от времени… он совершал движения ртом — так, как эмбрион пьет амниотическую жидкость, о чем свидетельствуют результаты американских опытов. У меня осталось впечатление, что таким образом он себя реконструировал». (6)
(6) Лакан Ж. Работы Фрейда по технике психоанализа. М., 2009, с. 132
Подобная экзотическая интерпретация не может быть предметом дискуссии на предмет установления истинного положения дел, так же как и остальные вывода автора, выглядящие допущениями, в которых очень многое зависит от угла зрения и еще больше от речевых повадок наблюдателя. Даже если за этими формулировками стоит клинический опыт, сам по себе он несет печать этих повадок, восходящих к герменевтическому символизму, который имеет вышеописанное полуклиническое полулитературное происхождение и потому гораздо старше и проблематичнее любой претендующей на научность методологии. Другими словами, в интерпретациях г-жи Лефор имеет место речь, аналогичная речи Беттельхайма, опирающаяся на точно такие же непрозрачные элементы и толкующая, например, оцепенение или угрюмость аутичного ребенка как подаваемые им знаки, нуждающиеся в дешифровке и объяснениях со стороны терапевта, адресованные, судя по их пропозициональному аффекту, не только узкой клинической аудитории, но и широкой публике (7). Последствием становится то, что в организующейся подобным образом клинической сцене молчание ребенка приобретает особые черты и ставит его в позицию Господина, нуждающегося в содействии со стороны того, кто может знать, чего он хочет, и спешит это сформулировать. Авторская роль клинициста здесь предстает в новом обличье.
(7) В современной клинической литературе образчиком точно такого же, но еще более развитого в своих средствах стиля является Франсуаза Дольто, большое количество своих работ посвящающая именно нарушениям детского развития и уже не скрывающая того, что читатель этих работ, к которому она призывно и страстно апеллирует, в большинстве случаев находится за пределами клинического сообщества.
Таким образом, возникший на заре клинической работы с аутизмом специфический порядок изложения показывает, что аутичный субъект является продуктом реальности совершенно особого толка. Основной чертой этой реальности является господство повествовательной художественности в том широком смысле этого слова, который оно приобрело в эпоху модерна, также обустроенного вокруг гегельянской коллизии Господина и Раба, где второй обслуживает и представляет первого в области речи, получая от этого существенный выигрыш и оставляя себе его продукт. Тексты Беттельхайма и г-жи Лефор, как бы двусмысленно это ни прозвучало — прежде всего тексты «литературные», но их «литературность» следует понимать не как произвольность вымысла, а как письмо, сосредоточенное возле специальной задачи воссоздания сцены, с помощью которой извлекается наслаждение: перед нами клинический фанфикшн — текст, который отличается тем, что он непосредственно служит цели удовлетворения влечений автора и одновременно его аудитории.
Это не означает, что необходимо полностью ставить изложенное в этих текстах под фактическое сомнение. Интерес опять-таки представляет их характер, свидетельствующий, что в изложении разворачивается нечто, затмевающее описываемые события и представляющее собой фантазм самого клинициста, разворачивающийся независимо от того, насколько он в этот момент с его собственной точки зрения беспристрастен. Речь идет не столько об особенностях случая рассматриваемого субъекта, сколько о том, что происходит в этот момент с самим терапевтом, поведение и речь которого полностью оправдывают лакановское наблюдение, согласно которому «дело не только в том, что намеревается сделать в таких случаях аналитик со своим пациентом. Дело еще и в том, что аналитик хочет, чтобы сделал с ним пациент» (8)
(8) Лакан Ж. «Четыре основные понятия психоанализа», с. 149.
Происходящее на этом уровне практически никогда не ставится в психотерапевтической клинике под вопрос. Этому препятствует прежде всего презумпция «лечения», оказания терапевтической помощи, возле которой организована клиническая деятельность. Опора на эту презумпцию, предполагающую, что клиницист производит активное и полезное воздействие, скрывает иную сторону, показывающую, что за его активностью стоит желание стать объектом воздействия самому. Все средства выразительности, избираемые в его изложении, сама его позиция, зафиксированная в этих текстах, показывает, что терапевт желает быть аффицированным, потрясенным свидетелем проявлений его подопечного и в ряде случаев даже стать их пассивным предметом. Текст г-жи Лефор, ошеломленной, зачарованной собственным положением при ребенке, недвусмысленно показывает, кто именно в ее изложении в буквальном смысле является пациентом, «претерпевающим» объектом воздействия. Так, г-жа Лефор по какой-то причине считала чрезвычайно полезным, чтобы ребенок делал свои pipi и caca, мочился и испражнялся в ее присутствии, и в процессе производства ребенком этих продуктов, плодов его инфантильного желания, сама предавалась плодотворным размышлениям о том, какого рода последствия для лечения может иметь этот дар терапевту.
В начале лечения Робер считал, что обязан делать ка-ка на сеансе, полагая, что если он даст мне нечто, он меня сохранит. Он мог это делать, лишь прижавшись ко мне, сидя на горшке и держа одной рукой мой фартук, а другой — бутылочку. Он много ел до этого акта и особенно после. Не молоко на сей раз, а конфеты и пирожные (9).
(9) Лакан Ж. «Работы Фрейда по технике психоанализа», с. 127
Это «ка-ка» с пирожными проходит через все повествование и несомненно отсылает к тем садистически окрашенным эпизодам, которые в изобилии присутствуют и у Беттельхайма и в дальнейшем переходят в массовую культуру изображения субъекта с ментальными особенностями, где этот субъект своими необычными и зачастую неудобными поступками и действиями то и дело ставит окружающих в тупик, как будто наслаждаясь их замешательством. Постановка поврежденного субъекта на место причины возвышенного неудобства неизменно обнаруживается за пресловутым желанием оказания помощи, сопровождаемого бессознательным желанием терапевта поддержать способность аутического пациента быть причиной производимого на окружающих впечатления. Неслучайно, что измерение возникающей здесь двусмысленной филантропии терапевт зачастую кладет в основу самого процесса лечения, как это невольно, из лучших побуждений сделала г-жа Лефор.
Таким образом, шаг, который необходимо здесь совершить, сводится не к фальсификации психотерапевтической работы с аутическим или иным образом поврежденным неговорящим субъектом, а к анализу того измерения, в котором пребывает клиницист, использующий подобные описания и предпринимающий действия в их духе. Нет сомнения, что его методология находится в дискурсе определенного рода — и это не вопрос одной лишь наррации, хотя не существует никакого иного средства приблизиться к изучению дискурса, как через изучение структуры изложения. Тем не менее, находиться в дискурсе — означает демонстрировать особые отношения не с текстом (ибо своего собственного текста клиницист, как и любой другой субъект, не видит) — а с желанием. Дискурс клинициста, работающего с субъектом аутического типа — так же, как впрочем и с психотиком, еще одним излюбленным персонажем современного психологического пантеона — открывает дорогу тому, что психоаналитически распознается как наслаждение.
Это может показаться чем-то новым на фоне широко распространенной убежденности, что предположительно бедственным положением ребенка с нарушенным развитием или другого бессловесного субъекта наслаждается лицо, в ряде случаев осуществляющее над ним насилие — жестокий воспитатель или неквалифицированный медицинский персонал — фигуры, обличением которых занята гуманитарная современность. В популярной сегодня картине дезадаптированный субъект в одиночку противостоит жестокому миру, относящемуся к нему с напускным равнодушием, за которым, по подозрению гуманиста, как раз и скрывается нечто эквивалентное наслаждению садистического характера. Тем не менее, наблюдение, соответствующее духу психоаналитического подхода, состоит в том, что наслаждение извлекает не враждебная поврежденному субъекту персона, а, напротив, те, кто находятся при нем в качестве сочувствующих и опекающих его свидетелей. Наслаждение это делается структурно возможным благодаря тому факту, что позиция такого субъекта, невзирая на ее внешнюю социальную пассивность и ограниченность, бессознательно воспринимается активной и служит для возгонки клинического фантазма, в котором пассивная роль отводится терапевту, а также широкой аудитории. Последняя становится свидетелем процесса лечения, в ходе которого наслаждение клинициста само становится объектом демонстрации, орудием соблазна.
Данный фантазм систематически обнаруживается в основе подхода к аутическому субъекту и, шире, в основе любого клинического подхода, сконцентрированного возле идеи компенсации недостатков адаптации. Намерение оказать предположительно дезадаптированному субъекту содействие при всей энергичности его реализации нисколько не меняет в данном случае конфигурацию желания, лежащего в основе этой деятельности: не терапевт намерен оказать помощь, а, напротив, его желание само носит черты подчиненного, склонившегося перед символическим насилием, исходящим от аутичного, глухого к социальным установлениям и правилам пациента, не берущего ничье желание в расчет. Терапевт в его присутствии не может своему желанию сопротивляться, он захвачен процессом нахождения при фигуре Господина и демонстрирует это окружающим. Литературный, преувеличенный метод изложения является в данном случае выразителем этой насильственной захваченности и указывает на желание, выражающееся в намерении врача стать исполнителем предположительно исходящего от поврежденного аутического субъекта требования. Существованию этого требования не мешает и даже в известной мере способствует тот факт, что субъект не говорит ничего подобного и вообще зачастую не может выговорить ни слова — терапевт, воображая, что он выполняет его волю, без колебаний сделает это за него.
Неверным поэтому было бы считать, что первые летописцы аутизма были сподвигнуты исключительно целями просвещения аудитории в вопросах аутического расстройства. Напротив, само письмо в данном случае выступает продуктом желания оповещения, структурно встроенного в фантазм. Именно по этой причине демонстративная захваченность психотерапевта с такой легкостью преобразуется в аффектацию читателей его текстов, также включающихся в поддержку этого фантазма. Данный переход представляет собой парадоксальный успех литературного воздействия, к возможности которого постоянно подступался литературный модерн, чьи представители, также будоража публику разнообразными историями petit homme, впрочем так и не смогли договориться насчет того, какого рода социальные подтверждения влиятельности своего письма они хотели бы получить. В психотерапевтической литературе, возвещающей о возникновении практики, возводящей поврежденного субъекта в статус причины желания, эта влиятельность обретает форму, переживая запоздалый момент исторического торжества.
Литература клиники аутичных субъектов, таким образом, представляет собой дискурс, с одной стороны служащий глубинным процессам извлечения и распределения бессознательного наслаждения в самом институте психотерапевтического попечения, а с другой делающий фантазм клинициста достоянием публики, тем самым позволяя ей это наслаждение разделить. Возникающая здесь процедура превращения частных практик клинического попечения в публичное действо на основе jouissance становится одним из движущих механизмов современной клиники детства.

Биография. Джонс Эрнест “Фрейд. Помолвка (1882–1886)”

Если мы хотим составить представление о том или ином человеке, о его личности, нам необходимо ознакомиться с некоторыми подробностями его интимной жизни. Ничто не раскрывает личность так полно, как чувство любви к другому человеку.
Чувства любви и нежности строго связывались у Фрейда с семейной жизнью. Но о своих эмоциональных переживаниях, связанных с невестой, а впоследствии и женой, Фрейд никогда не говорил и не писал. Да и сама старая леди в разговорах, касавшихся первых дней их помолвки, чарующе улыбалась, воскрешая в своей памяти тот счастливый период. Информация, которую она сообщала собеседнику, носила скорее фактический, нежели эмоционально окрашенный характер. По ее словам, Фрейд был чудесным и абсолютно совершенным человеком. Только после ее смерти, в конце 1951 года, мне единственному представилась возможность ознакомиться с обширной любовной перепиской, хранившейся в семейном архиве.
Эти письма чудом сохранились до наших дней. После смерти мужа миссис Фрейд несколько раз собиралась сжечь их и не сделала этого лишь по просьбе своей дочери. После помолвки Фрейд и его невеста решили вести совместную «Хронику» с намерением сохранить для себя каждый день этого волнующего периода своей жизни и уничтожить все письма в день своей свадьбы. Однако, когда пришел этот день, у нее не хватило решимости расстаться с этим доказательством любви к ней Фрейда. Точно так же и Фрейд не смог уничтожить свой дневник, в который заносил каждый свой шаг на пути к сердцу Марты.
Как мы уже упоминали, Фрейд впервые испытал любовные муки в 16-летнем возрасте. Его увлечение было чистой фантазией, так как никаких взаимоотношений с предметом его любви — Гизелой Флюс — не было. По всей видимости, Фрейд не испытывал ничего подобного до самой встречи с Мартой, то есть около десяти лет. В одном из писем к ней он говорит, что никогда не обращал внимания на девушек, а теперь сильно платится за свое пренебрежение. Судя по всему, Фрейд не испытывал и особого физического влечения к женщинам. Рассуждая в письме к д-ру Патнему о желании молодых людей иметь больше сексуальной свободы, он тут же оговаривается, что «сам пользовался такой свободой весьма умеренно». Это не удивляет и не кажется странным, когда узнаешь о сверхпоглощенности Фрейда работой в тот период и его обширных сублимациях, проистекающих от значительного вытеснения.
Те, кто был знаком с домашним окружением Фрейда в более поздние годы, могли легко сформировать впечатление о том, что этот брак был результатом обыкновенной любви двух людей, подходящих друг другу духовно и физически. В работах Фрейда об этом нигде ничего не упоминается, кроме того факта, что они были разлучены в течение длительного периода помолвки. А малочисленные доступные данные, например воспоминания его сестры Анны, лишь вводят в заблуждение.
Насколько все обстояло иначе, видно из его любовных писем. Здесь мы сталкиваемся с огромной и сложной страстью, страстью, в которой сила эмоций, разбуженных ею, поочередно менялась, доходя до высот блаженства и вновь ниспадая до отчаяния, со всевозможными оттенками счастья и несчастья, ощущаемыми с неослабевающей силой.
Фрейд написал более 900 писем своей невесте. И это вполне объяснимо, так как они были разлучены на три года во время четырехлетнего периода их помолвки. У них вошло в привычку ежедневно писать друг другу, а случайный перерыв в два-три дня являлся таким событием, которое требовало подробного объяснения. Если Фрейд не получал очередного письма, его товарищи подшучивали над ним, говоря, что не верят в его помолвку. В то же время случались дни, когда Фрейд писал по два или даже по три письма. Краткостью изложения он не отличался — четыре страницы считались очень коротким письмом. Были дни, когда его просто захватывал эпистолярный жанр, тогда его письма достигали 12 страниц, исписанных мелким почерком. Сохранилось одно письмо, состоящее из 22 страниц. В самом начале своей переписки Фрейд спрашивает Марту, как ей больше нравится, чтобы он писал латинскими или готическими буквами, и, к огорчению его биографов, она выбрала последнее.
Перед обсуждением их отношений нелишне представить будущую новобрачную. Марта Бернайс родилась 26 июля 1861 года и была, таким образом, на пять лет моложе Фрейда. Она происходила из еврейской семьи с богатыми культурными традициями. Ее дед Исаак Бернайс служил старшим раввином в Гамбурге во время реформистского движения, которое было направлено против ортодоксального иудаизма в революционные (около 1848) годы, и боролся, не щадя своих сил, чтобы остановить его натиск. Он был родственником Гейне, и его имя неоднократно упоминается в письмах Гейне, который его называет geistreicher Mann, то есть человеком мудрым и ученым. Как раз его брату, впервые напечатавшему одну из поэм Гейне — в либеральной еврейской газете Vorwarts, которую он редактировал в Париже, — поэт выразил свою благодарность в письме не к кому иному, как к Карлу Марксу. Один из его сыновей, Михаэль, стал профессором истории литературы Мюнхенского университета, достигнув этого положения за счет отречения от своей старой веры, а позднее стал Lehr-Konsul[43] Баварского короля Людвига. Он написал большую книгу о Гёте[44]. Другой брат, Якоб, согласно еврейскому обычаю, надел траур по отступничеству своего брата. Он обучал латинскому и греческому языкам в Университете в Гейдельберге, но отказался заплатить ту цену, которую заплатил брат за звание профессора. Третий брат, Берман, отец Марты, был торговцем, и он также придерживался своей веры.
Берман Бернайс переехал со своей семьей из Гамбурга в Вену в 1869 году, когда Марте было восемь лет. Она сохранила воспоминание о своей матери, со слезами на глазах покидающей ее любимый Гамбург и успокоившейся только после возвращения в свой прежний дом. Отец Марты стал секретарем хорошо известного венского экономиста Лоренца фон Штейна; отсюда его присутствие в Вене. Холодной ночью 9 декабря 1879 года у него отказало сердце, и он умер на улице. После смерти отца его сын Эли в течение нескольких лет занимал прежнюю должность отца.
Марта Бернайс была хрупкой, бледной и довольно избалованной девушкой. Ее грациозные манеры привлекали к ней мужчин, так что в поклонниках и обожателях недостатка не было. Это давало Фрейду некоторую почву для ревности. Хотя об этом никогда не упоминается в письмах, мы знаем от самой фрау Фрейд, что до того, как она встретилась со своим будущим мужем, она собиралась выйти замуж за одного почтенного бизнесмена, Гуго Кадиша. От этого брака Марту отговорил ее брат Эли, настаивая на том, что глупо выходить замуж, если не любишь по-настоящему.
На деликатный вопрос о ее красоте Фрейд выразил свое мнение с присущей ему искренностью: «Я знаю, что ты некрасива в том смысле, как это понимают художники или скульпторы; если ты настаиваешь на точном использовании слов, тогда я должен признать, что ты не являешься красавицей. Но я не льстил тебе в том, что говорил; я не могу льстить; я могу, конечно, ошибаться. Что я хотел сказать, так это то, с каким магическим очарованием ты выражаешь себя своей манерой держаться и своей фигурой, насколько заметно в твоей внешности, какой милой, великодушной и рассудительной ты являешься. Что касается меня, я всегда был довольно безразличен к условной красоте. Но если в твоей маленькой головке еще остается какое-либо тщеславие, я не буду скрывать от тебя, что некоторые признают тебя красивой, даже поразительно красивой. У меня нет своего мнения по этому вопросу». В следующем письме его замечания были не намного более ободряющими для 22-летней девушки: «Не забывай, что „красота“ — понятие преходящее, а нам придется прожить долгую совместную жизнь. Когда привлекательность и свежесть юности проходят, тогда можно говорить о доброте и понимании, то есть о душевной красоте, а это та сфера, в которой ты очаровательна».
Марта была хорошо образованной и интеллигентной девушкой, хотя ее нельзя назвать интеллектуальной. После замужества все ее внимание было сосредоточено на семье.
Фрейд постоянно был излишне озабочен ее здоровьем и часто говорил, что у нее только две обязанности в жизни: хорошо выглядеть и любить его. В течение первых двух лет их помолвки он имел обыкновение настаивать на том, чтобы она принимала пилюли Блауда и пила вино, из чего можно предположить, что, подобно столь многим девушкам в этом возрасте, она страдала хлорозом[45].
Эли Бернайс женился на самой старшей сестре Фрейда, Анне, 14 октября 1883 года. Многие полагали, что их помолвка предшествовала помолвке Фрейда и что именно вследствие помолвки Эли Фрейд встретился с его сестрой, Мартой. На самом деле все обстояло совершенно иначе — помолвка Фрейда (17 июня 1882 года) предшествовала помолвке Эли почти на полгода.
Однажды вечером в апреле 1882 года Марта и, очевидно, ее сестра Минна навестили семью Фрейдов. После работы Фрейд обычно торопился домой, чтобы, уединившись в своей комнате, погрузиться в книги. Но в этот раз он задержался при виде веселой девушки, очищавшей от кожуры яблоко и весело болтавшей за семейным столом. Ко всеобщему удивлению, он направился не в свою комнату, а к столу. С первого же взгляда на девушку он влюбился. Однако в течение нескольких недель вел себя сдержанно и загадочно с ней. Но как только осознал всю серьезность своих чувств, поспешил изменить свое поведение, «так как любой соблазн искусственности по отношению к такой девушке был бы нетерпимым». Он ежедневно посылал ей красную розу, не венскую серебряную Rosenkavalier, но с таким же значением; каждая роза сопровождалась запиской на латинском, испанском, английском или немецком языке. Его первым комплиментом ей, который он впоследствии вспомнил, было сравнение ее с прекрасной принцессой, чьи губы были словно розы, а зубы — жемчуга. Отсюда пошло его первое любимое имя для нее — Принцесса.
В последний день мая они впервые разговаривали друг с другом наедине, бродя, держась за руки, по склонам горы Каленберг. В тот же день в своем дневнике Фрейд рассуждает о том, насколько ее чувство к нему соответствует его чувству к ней. Поводом для таких мыслей послужил, очевидно, ее отказ от маленького подарка — букета из дубовых листьев. Фрейд расценил этот жест как холодность, а дуб с тех пор стал ему ненавистен. На следующий день, прогуливаясь с Мартой и ее матерью по Пратеру, он столь подробно расспрашивал девушку о ее жизни, что, придя домой, она рассказала об этом своей сестре Минне и спросила: «Что ты об этом думаешь?» И получила довольно язвительный ответ: «Со стороны господина доктора очень любезно уделять нам так много внимания».
8 июня Фрейд застал Марту за работой над нотным альбомом для ее двоюродного брата Макса Мейера и заключил, что опоздал со своими ухаживаниями. Но всего пару дней спустя она была с ним очень мила, и, гуляя в Мёдлингском саду, они нашли сдвоенный миндаль, который венцы называют Vielliebchen[46] и который требует фанта с каждой стороны в форме подарка. Но теперь тяготение друг к другу было явно взаимным, и в первый раз у Фрейда появилась надежда. На следующий день она послала ему испеченный собственноручно пирог, чтобы Фрейд «препарировал его». Перед отправкой пирога, однако, от него прибыл экземпляр «Дэвида Копперфилда» поэтому к пирогу она приложила записку с несколькими теплыми словами благодарности, подписавшись «Марта». Спустя еще два дня, 13 июня, она обедала с его семьей, и он завладел карточкой с ее именем в качестве сувенира; поняв этот жест, она под столом коснулась его руки. Это не прошло незамеченным для его сестер, которые, несомненно, сделали собственные выводы. На следующий день, в среду, она снова написала ему несколько строк, которые, однако, он получил лишь в субботу, в день их помолвки. Еще через день они отправились на прогулку, сопровождаемые ее братом, и она сказала Фрейду, что сорвала для него в Бадене цветущую ветку липы, которую подарит ему в субботу. Ободренный этими новостями, Фрейд, который уже получил разрешение писать ей в Гамбург и привилегию называть ее по имени, попытался расширить ее до интимного «Du» («ты»). Поэтому, придя домой, он написал ей свое первое письмо, застенчивое, робкое и тщательно продуманное, прося ее о данной привилегии.
В ответ на это письмо во время их встречи в субботу в его доме Марта подарила ему кольцо, которое ранее было передано ей ее матерью. Оно было для нее велико, а Фрейд носил его на своем мизинце. Вскоре он заказал для нее точно такое же кольцо, только меньшего размера, так как боялся, что в ее семье заметят пропажу.
 Спустя месяц он написал ей следующее письмо:

   Сейчас у меня к тебе трагически серьезный вопрос. Ответь мне честно и искренно, не любила ли ты меня меньше в 11 часов в прошлый четверг, или в тот момент ощущала ко мне раздражительность больше обычного, или, возможно, была, как поется в песне, «неверна» мне[47]. К чему такие церемонные и вроде бы неумные вопросы? Просто появилась возможность покончить с предрассудками. В тот момент, о котором я спрашиваю тебя в письме, мое кольцо разбилось в том месте, куда вставлена жемчужина. Должен признаться, что мое сердце не испытало скорби, я не был охвачен тяжелыми предчувствиями, что наша помолвка ни к чему хорошему не приведет, а также не испытал никакого тяжкого подозрения, что в тот момент ты как раз пыталась забыть обо мне. Все это ощутил бы чувствительный человек, но моей единственной мыслью было, что следует починить кольцо и что трудно избежать подобных инцидентов.

Это случилось, когда знакомый хирург пытался помочь Фрейду справиться с ангиной; из-за острой боли Фрейд ударил костяшками пальцев по столу. А в этот самый момент Марта занималась не чем иным, как поеданием куска пирога. Довольно достоверно известно, что во время очередной ангины это кольцо опять разбилось, и на этот раз жемчужина была потеряна. Спустя год Марта подарила ему новое кольцо, также с жемчужиной. Фрейд же смог купить ей обручальное кольцо лишь в декабре 1883 года (это было довольно обыкновенное кольцо с гранатом).
Дата решающей субботы, с которой они считали себя помолвленными, 17 июня, была той датой, которую они никогда не забыли. В течение нескольких лет они отмечали 17-е число каждого месяца, но с февраля 1885 года эта дата больше не упоминается в их письмах.
Тем временем приходилось принимать тщательные меры предосторожности для того, чтобы об их помолвке никто не узнал. Множество конвертов адресовалось Марте от имени одного из ее старых друзей, Фрица Вале, чьи письма, по всей видимости, не должны были возбудить подозрений, так как он сам был помолвлен, но в правом верхнем углу на обратной стороне конверта стояла буква «М», указывающая, от кого в действительности они шли. Ее письма приходили к Фрейду не на домашний адрес, а на адрес одного из коллег Фрейда по Институту Брюкке.
С начала их знакомства личность Фрейда наверняка произвела на Марту впечатление, тем более что, к удовольствию Фрейда, она нашла его похожим на своего отца. Начиная с этого времени и далее из ее писем видно, что она преданно и глубоко его любила. Однако долгое время Фрейд был склонен сомневаться в ее любви и до конца помолвки укорял ее за то, что он называл primum falsum (главной ложью) их отношений, — что он влюбился в нее на девять месяцев раньше, чем она в него, что она относилась к нему благосклонно вопреки своим склонностям и что ему пришлось пережить ужасное время, когда она пыталась любить его, но не могла. Единственная правда во всем этом заключается, по-видимому, в том, что ее чувству потребовалось больше времени, чтобы принять ту форму страсти, которая вспыхнула в нем с первого момента их встречи (но Фрейда трудно было переубедить в чем-либо). В письме от 9 апреля 1884 года он ссылается на это как на единственную несправедливость, которую она совершила по отношению к нему, но два года спустя признает, что большинство девушек говорят «да», не будучи на самом деле влюбленными; любовь обычно приходит позднее.
Отношение Фрейда к своей возлюбленной было очень далеко от простого влечения. Это была настоящая grande passion (великая страсть). Ему пришлось испытать на себе всю силу страшного могущества любви, со всеми ее восторгами, слезами и мучениями. Она возбудила все страсти, на которые была способна его сильная натура. Если пламенное ученичество в любви давало когда-либо человеку право авторитетно рассуждать о любви, так этим человеком был Фрейд.
После очередного свидания он начинал сомневаться в своем счастье, боясь проснуться от блаженного сна. Однако вскоре Фрейд решает покончить со всеми сомнениями, он спрашивает себя, почему он не может хоть раз в жизни иметь больше, чем заслуживает.
Характерное отвращение Фрейда к компромиссам, уверткам и полумерам относительно действительной правды в полной мере проявило себя в этом самом большом эмоциональном переживании в его жизни. Их взаимоотношения должны были стать полностью совершенными; никакая неясность не допускалась. Временами казалось, что его целью было скорее соединение, нежели союз. Но он понимал, что эта цель непременно должна была натолкнуться на стену, воздвигнутую Мартой, которая, несмотря на доброту и любезность, не была образцом уступчивого послушания. Всего лишь неделю спустя после расставания появился первый слабый намек на его намерение вылепить из нее свой совершенный образ, но этому его желанию никогда не дано было осуществиться. Укоряя его за один экстравагантный подарок, она твердо сказала: «Ты не должен этого делать». Это привело к немедленным самоупрекам Фрейда за данный поступок.
Однако вскоре появились намного более серьезные причины для беспокойства. Фрейд ревновал Марту к ее двоюродному брату, к которому она питала некогда привязанность. Эта ревность подпитывалась одной из его сестер, довольно злобно сообщавшей ему, какой восторженной была Марта по отношению к некоторым песням, написанным и спетым для нее Максом. Затем Макс привел Фрейда в ярость, заметив, что Марта нуждается в любви, так что без труда найдет себе мужа!
Фрейд всегда мучил себя много больше, чем кто-либо еще. Но после этого эпизода он написал, что вполне покончил с тем настроением, в котором писал ранее, и что ему стыдно за себя.

   Я спрашиваю себя, могло ли быть что-либо более нелепое. Завоевав любимейшую девушку, без каких-либо личных заслуг, всего лишь неделю спустя, как тебе хорошо известно, упрекать ее за резкость и мучать своей ревностью… Когда такая девушка, как Марта, любит меня, как могу я опасаться Макса Мейера или легионов Максов Мейеров?.. Все это было выражением моей неловкой, мучащей себя разновидности глубоко укоренившейся любви… Теперь я отряхнул все это с себя как болезнь… Чувство, которое я питал к Максу Мейеру, произошло от моего недоверия к себе, а не к тебе.

Эта мудрость, однако, не долго господствовала над ним.
Вскоре Макс отошел в тень из-за более опасной фигуры. Этим «соперником» являлся на сей раз не посторонний для Фрейда человек, а его близкий друг, Фриц Вале. Макс был музыкантом, а Фриц художником, что вызывало у Фрейда озабоченность. Фрейд имел свое мнение об их способности нравиться барышням, и ему действительно однажды сказали, что Фриц имел репутацию человека, способного увести любую женщину от другого мужчины. «Я полагаю, существует общая враждебность между художниками и теми, кто вовлечен в детали научной работы. Мы знаем, что их искусство дает им ключ к женским сердцам, в то время как мы стоим беспомощными перед этой цитаделью и должны сперва помучиться, пока подберем к ней подходящий ключ».
Фриц был помолвлен с кузиной Марты, Элизой, но долгое время являлся близким другом Марты, появлявшимся с ней в свете и помогавшим разрешать различные ее проблемы. Их отношения были чистыми и дружескими, и лишь однажды она позволила ему поцеловать себя. Более того, это случилось в тот самый день, когда Фрейд и Марта, держась за руки, гуляли по склонам горы Каленберг. Этот неприятный эпизод был позднее передан Фрейду его другом Шёнбергом, которого Фрейд заставил рассказать ему все, что он знал об отношениях Фрица и Марты. Так он узнал о высказанном Фрицем суждении о том, что его положение по отношению к Марте претерпит небольшое изменение, против чего Марта явно не возражала. Конечно, ни Фриц, ни Марта не испытывали по отношению друг к другу какого-либо серьезного чувства.
Фрейд также поначалу не имел на их счет никаких задних мыслей, хотя и находил тон их переписки неподобающим и непонятным. Затем Шёнберг заметил, что поведение Фрица показалось ему странным, когда тот разрыдался, узнав о помолвке своего друга, и с тех пор, какими бы нежными ни были письма Марты к нему, жаловался на то, что Марта им пренебрегает, а ее письма холодны.
Шёнберг организовал встречу «соперников» в кофейне для прояснения всех вопросов и восстановления их дружбы. Фриц вел себя более чем странно. Он грозился сначала застрелить Фрейда, а затем себя, если Фрейд не сделает Марту счастливой. Фрейд, находясь в благодушном настроении, в ответ громко рассмеялся. Тогда Фриц нахально заявил, что если он напишет Марте письмо, советуя ей расстаться с Фрейдом, то он уверен, что она его послушает. Фрейд пока еще не воспринимал всего этого со всей серьезностью. Тогда Фриц попросил перо и бумагу и тут же написал ей письмо. Фрейд настаивал на его прочтении, кровь ударила ему в голову; Шёнберг, который также прочел это письмо, был в равной мере шокирован. Оно содержало все то же, что и прежде: «любимая Марта» и «вечная любовь». Фрейд разорвал его в клочья, при этом Фриц покинул их с горьким чувством обиды. Они пошли за ним и постарались привести его в чувство, но он лишь разрыдался. Это смягчило Фрейда, у него самого увлажнились глаза; он схватил своего друга за руку и проводил его домой. Но на следующее утро последовало «отрезвление», и он ощутил стыд за свою слабость. «Тот человек, который вызвал у меня на глазах слезы, должен очень много сделать, прежде чем я прощу его. Он больше не является моим другом, и горе ему, если он станет моим врагом. Я сделан из более прочного материала, чем он, и, если нас сравнить, ему станет ясно, что он мне не ровня. Что касается его вмешательства между мною и Мартой: „Guai a chi la tocca“[48]. Я могу быть безжалостным».
Фрейд наконец понял истинное положение вещей, хотя Марта не соглашалась с его точкой зрения и, протестуя, говорила, что Фриц был не кем иным, как старым другом. Но теперь Фрейду было ясно, что Фриц в действительности любил ее, хотя и неосознанно. «Решение этой загадки таково: только в формальной логике противоречия несовместимы; в чувствах они прекрасно движутся параллельными путями. Спорить подобно Фрицу — значит отрицать добрую половину жизни. Меньше всего следует отрицать возможность существования таких противоречий в чувствах артистов и людей, которые не сумели подчинить свою внутреннюю жизнь строгому контролю разума». В нем заговорил будущий психолог.
Марта, однако, не соглашалась ни с одним из его объяснений. Их отношения были не чем иным, как простой дружбой, и сам Фриц уверял в этом Фрейда, когда они встретились несколько дней спустя. Возможно, ее бессознательное знало лучше, так как Марта проявляла характерную реакцию доброй женщины к несчастливому любовнику: огромную жалость. Фрейд решил, что единственное, что ему остается, — это тем или иным путем занять достаточную сумму денег для поездки в Вандсбек, чтобы восстановить нарушенную гармонию. Что он и сделал, прибыв туда 17 июля, в «день их помолвки», и пробыл там десять дней. Это было его первое посещение этого места. В письме, сообщающем о своем приезде, он добавляет: Путь венчает милых встреча, Мудреца сын это знает. Однако перед отъездом он пережил несколько ужасных моментов. Угроза Фрица приказать Марте бросить Фрейда, так как он доставляет ей мучения, породила у него сомнения относительно власти над ней Фрица, которую, возможно, он переоценивал. Это возбудило громадное опасение. Затем ее письмо, уверяющее Фрица в том, что их отношения остаются полностью неизменными, привело Фрейда в неистовое состояние духа, в котором он часами бродил ночью по улицам.

Фрейд намеревался скрыть от всех свою поездку в Вандсбек. Это было довольно трудно сделать. Так, он намеревался сообщить Эли, что отправляется пешком в то место, которое эвфемистически называлось Саксонской Швейцарией; однако там предполагалась дождливая погода, что лишало его рассказ правдоподобия. В Вандсбеке он остановился в почтовом отеле. Он собирался здесь встретиться с Мартой, но так, чтобы ее родственники ничего не заподозрили. Прошли дни отчаяния, прежде чем Марте удалось вырваться из дома. «В таких вещах женщины намного умнее мужчин», — говорил Фрейд позднее. Их немногие встречи были очень счастливыми, и по возвращении в Вену Фрейд писал, что запасся силой на сотню лет.
Вероятно, именно тогда он предложил Марте установить годичный испытательный срок для их отношений; она отвергла эту идею одним словом — «чепуха». Фрейд явно проверял ее и позднее говорил, что если бы их отношения оставались холодными и рассудительными, они определенно расстались бы через неделю навсегда.
Восстановленное счастье, однако, длилось недолго. Через неделю после возвращения Фрейда вновь одолевает ревность. В периоды прояснения он понимает, что его неверие в любовь Марты проистекает от собственного неверия в свою привлекательность, но это лишь усугубляло ситуацию. У него не было тех чар, которыми обладал Макс. Он отдал бы свою правую руку, лишь бы не терзаться мыслью о том, что Макс и Фриц были ей дороги и что он никогда не сможет их ей заменить. Это была епитимья на искупление грехов за его безразличие к женщинам в юности. Страдание было столь громадным, что он едва удержался от самоубийства. На следующий день отчаяние сменилось яростью. «Когда мне в голову приходит воспоминание о твоем письме к Фрицу и о дне, проведенном нами на горе Каленберг, я теряю всякий контроль над собой, и, будь в моей власти уничтожить мир, включая нас с тобой, и дать ему возможность начать сначала — даже рискуя, что он не сотворит ни Марту, ни меня, — я сделал бы это не колеблясь».
Пару недель спустя он писал о своей ненависти к Фрицу, которого в других обстоятельствах мог бы полюбить. И добавлял, что Марта никогда не должна пытаться свести их вместе; воспоминание всегда будет слишком болезненным. По ее возвращении в Вену 11 сентября имелись признаки того, что Фриц все еще не был готов покориться изменившемуся положению дел. Вмешался Шёнберг и в своем письме к Марте попытался прояснить сложившуюся ситуацию. А Фрейд открыто заявил ей, что, если она не порвет все отношения с Фрицем, им придется расстаться. Марта вела себя уклончиво и молчаливо; ей было жаль портить отношения с Фрицем. Но Фрейд был непоколебим, и она наконец уступила. Если бы она тогда этого не сделала (как утверждал впоследствии Фрейд), они бы расстались. Сам Фриц не давал больше повода для беспокойства. Но эта рана еще долго оставалась болезненной для Фрейда. Даже три года спустя Фрейд считал эти дни «незабываемыми».
Но место Фрица вскоре заняли двое других людей, доставлявших еще большее беспокойство Фрейду. Это были ее ближайшие родственники: брат и мать. Эли Бернайс, будучи на год старше сестры, являлся другом дома Фрейдов. Он обладал благородной натурой и талантом дарить нужные подарки. Так, например, Фрейд был ему глубоко признателен за подаренную копию с американской Декларации о независимости. Он даже повесил ее над своей кроватью. Фрейд был одно время очень привязан к нему и позднее говорил, что порвать с ним отношения стоило ему «величайшего усилия». Эли являлся редактором журнала и был расчетливым бизнесменом, поэтому его материальное положение было гораздо выше, чем положение Фрейда. После смерти отца в 1879 году он полностью содержал мать и двух своих сестер, а также помогал семье Фрейда после своей женитьбы на старшей из сестер, Анне. Он обладал менее серьезным взглядом на жизнь, чем Фрейд, который считал его чем-то вроде испорченного ребенка — самый старший ребенок и единственный уцелевший сын в семье (что соответствовало как раз собственному положению Фрейда в семье в течение первых десяти лет жизни). Однако данное суждение Фрейда было определенно ошибочным. Мать Марты, Эммелина Бернайс, урожденная Филипп (13 мая 1830 — 26 октября 1910), была интеллигентной и хорошо образованной женщиной: ее семья происходила из Скандинавии, и она владела шведским языком. Подобно своему мужу, она придерживалась строгих правил ортодоксального иудаизма и воспитывала своих детей в том же духе. Уже одно это было серьезным источником трений, так как Фрейд не имел со всем этим ничего общего и презрительно относился к тому, что для него являлось чистым суеверием. Из уважения к чувствам своей матери Марта во время шаббата[49], когда запрещалось писать, сочиняла письма тайно в саду, пользуясь карандашом, а не ручкой и чернилами. Такое ее поведение крайне раздражало Фрейда. Он называл Марту «слабовольной» за то, что она не противостоит своей матери. «Эли и не догадывается, какую язычницу я собираюсь из тебя сделать», — сказал он как-то в начале знакомства, и в целом — в практических жизненных делах — он в этом преуспел. В первом упоминании о ее матери Фрейд писал: «Она очаровательна, но отчужденна, и всегда останется такой для меня. Я ищу в ней сходство с тобой, но с трудом нахожу какое-либо. Само ее добросердечие несет в себе некую снисходительность, и она требует восхищения собой. Я предвижу, что между нами будут частые разногласия, но не намереваюсь их избегать. И первое, это из-за того, что она начинает плохо относиться к моему младшему брату, которого я очень люблю; второе связано с моей решимостью относительно здоровья моей Марты; я не хочу, чтобы оно страдало в будущем от уступок дурацкой жалости и привязанности». Двумя чертами, которые он в ней особенно не любил, были, Bo-первых, ее самодовольство и любовь к комфорту, что контрастировало с его страстью тщательного выяснения всех вопросов, какой бы болезненной ни могла оказаться эта процедура; и во-вторых, ее нежелание покориться своему возрасту и поставить интересы своих детей превыше своих собственных, что всегда делала его мать. Она оставалась главой семьи, занимая отцовское положение в доме, а, по его мнению, это была чересчур мужская позиция, на которую он безусловно реагировал отрицательно. Шёнберг, так же как и Фрейд, считал это чистейшим эгоизмом.
Фрейд явно искал неприятностей и нашел или создал их. В жизни Марты не должно было быть никакого другого мужчины, кроме него, по крайней мере в ее привязанности. Кажется, этот постулат включал в себя также и ее мать. Сама Марта относилась к матери с преданностью и строгим послушанием; решительная воля матери не казалась ей эгоизмом, а была чем-то, чем следовало восхищаться, и без каких-либо возражений. Но ее сестра Минна занимала абсолютно противоположную позицию по отношению к матери. Она не боялась открыто критиковать ее, это являлось первым связующим звеном между нею и Фрейдом. Он четко охарактеризовал этот контраст между сестрами с психологической проницательностью: «Ты любишь ее не очень сильно и как можно более внимательна к ней; Минна любит, но не щадит ее». В то время, в июле 1882 года, Эли гостил у Фрейдов (еще один знак тесной связи между этими двумя семьями). Он был таким дружелюбным и очаровательным, что Фрейду было довольно стыдно за свою скрытность. Но даже тогда он заметил, что в недалеком будущем Эли станет его «самым опасным соперником». А несколько недель спустя Эли, к которому он испытывал такое расположение, стал для него «невыносимым».
«Возможность» разрыва вскоре представилась. Александр, которому тогда исполнилось всего 16 лет, был взят Эли изучать что-то, что впоследствии могло бы стать его сферой деятельности, и, как было принято в то время, сначала ему ничего не платили. Через девять недель Фрейд (у которого были к этому свои причины) посоветовал брату попросить зарплату и оставить работу в случае отказа или даже задержки. Эли обещал начать платить ему с января (спустя два месяца), и Александр, согласно воле брата, оставил работу. Это обеспокоило Эли, и он пожаловался Фрейду, на что тот ответил в своей характерной бескомпромиссной манере. Эли передал грубость Фрейда своей матери, которая, естественно, встала на сторону сына. Марта, с которой Фрейд полностью обсудил все аспекты этого вопроса, хотя и сожалела о резкости его поведения, поддержала его. Позднее Фрейд говорил, что, не сделай она этого, он бы с ней порвал, так глубоко он чувствовал свою правоту. Однако Марта была очень расстроена разладом между ним и ее семьей и умоляла Фрейда предпринять что-либо, чтобы исправить положение. Он сделал такую попытку, явно за счет собственных чувств. Он послал фрау Бернайс объяснительное письмо относительно своего поведения. Это письмо, разорванное на клочки — вероятно, разгневанной матерью, — сохранилось. Несмотря на несколько напыщенных комплиментов фрау Бернайс, оно в целом довольно резкое и категоричное. Письмо явилось весьма неудачным проявлением дипломатического искусства, в котором Фрейд так никогда и не достиг вершин.
Однако, по всей видимости, этот инцидент вскоре был забыт, так как Эли ухаживал за старшей сестрой Фрейда. Эли находился в лучшем социальном и финансовом положении, чем кто-либо в семье Фрейда, и поэтому рассматривался как выгодная партия. Спустя год Эли был уже помолвлен с сестрой Фрейда. Зигмунд был очень этим доволен и стал с Эли более дружелюбным, признавая, что тот, должно быть, хороший парень, раз женится на девушке без средств, когда мог бы подобрать себе более богатую невесту. Эти новости подтолкнули, возможно, Фрейда и Марту разгласить свой секрет мамочке, что они и сделали 26 декабря, преподнося ей «Глюке» Шиллера. Мы не знаем, как она восприняла эту новость, но есть указания на то, что это было задолго до того, как она смирилась с выбранным Мартой поклонником без средств и перспектив на будущее и, более того, с человеком, который явно не испытывал симпатии к ее религиозным взглядам.
В письме к Минне от 22 января Фрейд писал: «Мы честно признаем, что были крайне несправедливы к Эли. Во всех важных делах он показал себя благородным и понимающим человеком».
В январе влюбленные начали вести записи о своей помолвке — чтобы перечитывать их в отдаленном будущем, — дав им заглавие «Geheime Chronik» («Секретная хроника»), полагая, что, так как они живут в одном городе, лишь немногие письма будут напоминать им в будущем об этих волнующих днях. Они писали поочередно; это была комбинация дневника и исповеди. Первая запись Фрейда содержала следующее:

   Во мне скрыта некая храбрость и смелость, которую нелегко запугать или уничтожить. Когда я строго исследую себя, более строго, нем это делает моя любимая, я нахожу, что Природа отказала мне во многих талантах и даровала мне очень мало, из той разновидности таланта, который завоевывает признание. Но она наделила меня бесстрашной любовью к истине, острым глазом исследователя, правильным восприятием ценностей жизни и даром много работать и находить в этом удовольствие. Для меня достаточно этих наилучших отличительных черт, чтобы считать терпимым свое жалкое положение в других аспектах… Мы будем идти вместе по жизни, столь легко постижимой в ее ближайших целях, но такой непостижимой в ее конечной цели.

Они совместно изучали историю и поэзию «не для того, чтобы приукрасить, а для того, чтобы прожить жизнь».
В марте 1883 года враждебность Фрейда к Эли воскресла вновь и на этот раз была сильнее, чем прежде. В то время его неодобрение поведения Эли, причины которого не могут быть здесь названы, продолжало существовать и не утратило силы даже после брака Фрейда. Марта до некоторой степени разделяла его чувства. Его недовольство возросло из-за поддержки Эли решения своей матери переехать в Гамбург. Как утверждал сам Фрейд, он не пошел на свадьбу Эли с его сестрой Анной в октябре 1883 года именно по этой причине, хотя частично это можно отнести на счет его нелюбви к формальным процедурам. Все происходило, как и было положено, торжественно и шикарно. Позже Фрейд описал эту церемонию (по слухам) как «просто отвратительную»; тогда он еще не задумывался, что придет и его время пройти через это.
Восемнадцать месяцев спустя Фрейд столкнулся на пороге своего дома с Эли, пришедшим с визитом. Они молча поклонились друг другу. Тогда Фрейд, воспользовавшись отсутствием Эли, пошел навестить свою сестру, чтобы поздравить ее с рождением первого ребенка. Однако он дал ей ясно понять, что вовсе не пришел мириться с ее мужем.
В 1892 году Эли отправился в США по делам, а годом позже перебрался туда на постоянное жительство с семьей. Обосновались они в Нью-Йорке. К этому времени антипатия Фрейда заметно поугасла. Он не только помог своему шурину в преодолении финансовых трудностей, связанных с отъездом, но также оставил на год у себя в доме одного из двоих его детей, чтобы семья Эли могла устроиться в новой стране. До конца своих дней эти двое мужчин оставались в дружеских отношениях. Семейные чувства устояли, и годы спустя Фрейд принял предложение своего одаренного племянника, Эдварда Л. Бернайса, перевести и подготовить для публикации в Америке «Лекции по введению в психоанализ».
Но вернемся к более раннему периоду, когда Фрейд и Эли находились в ссоре. Фрейд более не хотел встречаться с Мартой у нее в доме, и в течение двух месяцев они виделись лишь на улице или в переполненной квартире Фрейдов. Эти неприятные обстоятельства изменились, только когда он получил собственную комнату в больнице, где Марта имела обыкновение навещать его. Фрейд потребовал от нее умерить ее нежность по отношению к другим, осмотрительнее выбирать друзей и всегда принимать его сторону в ссорах с ее братом и матерью. Фактически она должна была осознать, что более принадлежит не им, а исключительно ему. Кроме того, она должна была отказаться от них, а также от своих «религиозных предрассудков». Марта не могла ничего поделать, но молчаливо этому противилась и надеялась на более мирные времена. Но именно такое отношение молчаливого противодействия и «уклонения» более всего раздражало Фрейда: он предпочитал конфликт молчаливому уклонению.
Начал осуществляться план матери Марты, связанный с переездом в Гамбург. Шёнберг горячо протестовал против отъезда его невесты (Минны), но безрезультатно. Он говорил о фрау Бернайс как об эгоистичной старухе. Эли благосклонно отнесся к данной идее своей матери, несомненно полагая, что в ее отсутствие у него будет более спокойное существование. Мольбы и протесты Марты были не настолько энергичными, как того желал Фрейд — еще один источник разногласий, — но для нее желание матери являлось законом. В конце концов настал день отъезда, и Фрейд во второй раз был разлучен с Мартой (17 июня 1883 года), и теперь на абсолютно неопределенный срок. Марта пыталась его успокоить, говоря, что они едут лишь посмотреть и прикинуть, смогут ли там жить, а окончательное решение еще только предстоит вынести. Впоследствии Фрейд часто упоминал об этом обмане.
Фрейд очень беспокоился, не вызвано ли слабое здоровье Марты — ее бледные щеки и синие круги под глазами — его пылкими объятиями во время их нечастых встреч в неблагоприятных условиях. Это было первым намеком на то, что позднее он описал как невроз страха помолвленных пар. Но предстоящая разлука, связанная с ее отъездом в Гамбург, гораздо тяжелее угнетала его, нежели ее. В то время его положение было определенно печальным. Он все еще не приступил к исследовательской работе, только благодаря которой могли улучшиться его материальное положение и осуществиться его самая заветная мечта о женитьбе. Но сейчас все его мысли были сосредоточены только на Марте. Сейчас он осознал, что больше не с кем будет поделиться своими радостями и печалями. Его горечь сопровождалась негодованием по отношению к ее матери и брату, которые не приняли во внимание его собственные интересы, и к самой Марте за то, что она практически не сопротивлялась их воле. Целый месяц после ее отъезда он тосковал, не находя себе места, его глубоко чувствующая натура возвела ее отъезд до уровня настоящей трагедии. Мало кто понимал, что с ним происходило. Трудно передать тогдашнее состояние Фрейда, не ознакомившись с его письмами, которые невозможно здесь привести по определенным причинам.
Как эти двое молодых людей были не похожи друг на друга! С одной стороны, спокойствие и уверенность в своих силах; с другой — повышенная эмоциональная чувствительность, стремление к доминированию и в то же время — неуверенность в себе. Она хотела быть любимой и воспринимала его любовь как свершившийся факт. Его гипертрофированная жажда любви не давала ему покоя. Его душу терзали сомнения по поводу взаимности со стороны Марты, и он требовал от нее новых и новых доказательств ее любви к нему. Как обычно случается в таких случаях, им придумывались всевозможные испытания, чтобы проверить ее любовь. Чаще всего они были неуместными и неразумными. Главное испытание заключалось в полном отождествлении Марты с ним; ее мнений, чувств и намерений с его мнениями, чувствами и намерениями. Она не будет действительно его, если он не сможет увидеть на ней своего «клейма». С первого взгляда должно быть понятно, с кем именно она помолвлена. Тем не менее спустя год Фрейд по-иному взглянул на ее неподчинение ему. Может показаться странным, но его это порадовало, так как он увидел в Марте твердость, что сделало ее для него дороже, чем когда-либо прежде.
До тех пор пока их интересы совпадали, Марта проходила испытания хорошо, но, когда заходила речь о подчинении или отказе от своих жизненных принципов, она придерживалась собственных взглядов. Обладание, исключительная привязанность, абсолютное совпадение взглядов — все это разбивалось о «стену» твердой личности Марты. И пришло время, когда он наконец понял, что ему не удастся полностью ее подчинить. В конце концов, он менее всего хотел обладать куклой, хотя страстно желал иметь кого-либо, кто разделял бы с ним его борьбу.
Как правило, помолвленные — а также женатые — пары проходят автоматически через процесс взаимного приспособления под влиянием момента, даже не задумываясь о том, что с ними происходит на самом деле. Фрейд, напротив, с самого начала знал, что перед ним стоит трудная задача, разрешение которой требует времени и определенной последовательности. «Нельзя щадить друг друга, так как это может привести лишь к отчуждению. Если есть трудности, их надо преодолевать». Его ненависть к полумерам и поиск правды, какой бы горькой она ни была, являлись агрессивными чертами его натуры. Фрейд однажды признался, что если бы один ничего не мог найти в другом, что следовало бы исправить, то им вдвоем было бы ужасно скучно. Избранный Мартой путь ухода от неприятностей, по его мнению, мог привести лишь к разрыву. Все эти замечания были высказаны Фрейдом через месяц или два после их помолвки.
Все указывает на необыкновенное сокрытие Фрейдом своей личной жизни; мы можем предполагать, что у него были на то свои причины. Для высвобождения и проявления его чувств требовались определенные благоприятные условия. Создается впечатление, что даже в своих отношениях с женщиной, которую он так страстно любил, ему часто требовалось высказать какое-либо резкое суждение или враждебную критику, прежде чем он мог довериться себе и высвободить свои дружелюбные чувства. Глубокая мягкость и любовь часто были в нем скрыты более грубым пластом, пластом, который может создать ложное впечатление у исследователей о его натуре. К концу периода их помолвки он сказал Марте, что в действительности ни разу не показал ей свою лучшую сторону; возможно, она так никогда и не проявилась полностью. Но Марта достаточно в нем предугадала, чтобы быть непоколебимо уверенной в том, что в любой сложной эмоциональной ситуации любовь всегда будет выходить у него победителем, и это, несомненно, поддерживало ее в испытаниях, которые ей пришлось перенести.
Первые две недели разлуки в июне 1883 года были одними из худших в их жизни. Марта в полных нежности и терпения письмах соглашалась стать его «товарищем по оружию», как он того желал, но довольно ясно давала понять, что не собирается поддерживать его в нападках на ее семью. Он писал ей укоряющие письма, обвиняя ее в трусости, слабости и в выборе легких путей вместо того, чтобы храбро идти навстречу сложным ситуациям. Эти упреки достигли кульминации, когда Фрейд написал, что, если она не подтвердит, сколь оправданными были его требования, он вынужден будет признать свое поражение. Он слишком устал, чтобы продолжать борьбу. «Тогда мы прервем нашу переписку. Больше мне нечего будет требовать. Мое стремящееся к тебе сердце умрет. Тогда мне не останется ничего другого, как в жалком одиночестве выполнять свой долг, и со временем ты найдешь во мне непритязательного и заботливого партнера для жизни… Если ты не та, за кого я тебя принимал, это моя вина, что я посватался к тебе, не зная тебя». Она особенно возмущалась его мыслью о ее ослабляющем влиянии на его дух: «Женщина должна смягчать, а не ослаблять мужчину». Ее письма имели желаемый эффект. 1 июля он писал: «Я отказываюсь от того, что требовал. Мне не нужен товарищ по оружию, каким я надеялся сделать тебя; я достаточно силен, чтобы сражаться в одиночку. Больше ты не услышишь резкого слова. Я заметил, что не могу переделать тебя, и потеряю свою любимую, если буду продолжать в том же духе. Я просил у тебя о том, что чуждо тебе, и не предлагал ничего взамен… Ты определенно отказалась от наименее ценной вещи: обязательного участия, на что я рассчитывал всеми своими помыслами и чувствами, но ты осталась для меня, моя драгоценная и нежно любимая».
Фрейду удалось преодолеть трудный период в их отношениях, не доведя дело до разрыва. «Такие воспоминания делают людей ближе, чем часы, прожитые вместе в согласии. Кровь и страдания, разделенные вместе, создают самые прочные связи».
О той расстраивающей роли, которую играла бедность Фрейда в эти годы, мы узнаем кое-что в следующей главе. Бедность, без сомнения, являлась первым и единственным препятствием к его соединению со своей любимой, а также веской причиной для возражений со стороны ее семьи против их брака. Его злило, что он не всегда мог подарить ей даже дешевый подарок, но, когда появлялась возможность купить ей что-то, это становилось для него настоящим праздником, «величайшим моментом» в его бесцветной жизни. Однажды он написал ей следующее: «Я примирен с тем, что мы такие бедные. Подумай, если бы успех был прямо пропорционален заслугам индивидуума, не лишились бы мы тогда любовной страсти? Я бы не знал, любишь ли ты меня или полученное мною признание, а если бы я потерпел неудачу, моя леди могла бы сказать: „Я больше не люблю тебя, ты оказался ничего не стоящим“. Это было бы так же ненавистно, как ношение различных униформ, когда ценность человека определяется по воротничку или по груди». И снова: «Когда мы можем все делить поровну — это поэзия в прозе жизни». Фрейд, как и многие люди его времени, отличался излишней щепетильностью, особенно когда речь касалась вещей и действий, считавшихся не совсем пристойными. После одного шокирующего его эпизода он писал Марте: «Кажется, ты не догадываешься, какой я наблюдательный. Ты помнишь, как во время нашей прогулки вместе с Минной ты отошла в сторону для того, чтобы подтянуть свои чулки? С моей стороны дерзко упоминать об этом, но, я надеюсь, ты не рассердишься». Далее, сравнивая ее с цветущей женщиной античности, Фрейд заметил, что нога Венеры Милосской закрыла бы обе ее ноги. «Прости за сравнение, но у античной леди не было рук». В середине 1885 года Марта сообщила о своем желании остановиться у одной своей старой подруги, недавно вышедшей замуж, которая, как она деликатно сообщала, «вышла замуж до своего обручения». Однако контакт с подобным источником осквернения морали был строго запрещен (хотя будет лишь справедливо заметить, что Фрейд имел также и другие причины для возражения против упомянутой леди).

Но мы несколько отвлеклись. Вернемся назад, ко времени разлуки Фрейда и Марты. После двух или трех очень болезненных недель, которые последовали за разлукой, на некоторое время наступило относительное затишье. К концу следующего месяца Фрейд все еще верил в возможность возвращения семьи Марты в Вену, но теперь вовсе не был уверен в том, что хочет этого. Он понимал, что возвращение Марты вернет те трудности и неудобства, которые он теперь почти забыл. Опять придется отрываться от любимой работы, искать место для свиданий, которое может не очень подходить для этой цели. И наконец, его беспокоило ее здоровье, ухудшавшееся из-за их встреч в душных помещениях. Но он даже не мог тогда себе представить, насколько тяжело перенесет разлуку с любимой. Естественно, у фрау Бернайс не было какой-либо мысли о возвращении. Ее семья довольно удачно устроилась в Гамбурге, хотя и испытывала некоторые трудности. Прошел год, который заставил Фрейда пересмотреть свое отношение к отъезду семьи Марты. Он решил, что пора прекратить распри и заключить перемирие, но спустя несколько недель снова возобновились жестокие упреки по поводу согласия Марты на разлуку. Они сопровождались яростным возмущением против того, что он называл материальной зависимостью, имея в виду свое финансовое положение.
Восемь месяцев со дня их разлуки пролетели с быстротой недели; несомненно, Фрейду помогала поглощенность его новой анатомической работой. Но в конце февраля между ними случилась ссора, выбившая обоих из равновесия на несколько дней. Поводом для нее послужила сильная привязанность Марты к своей матери. Ревность к фрау Бернайс плюс обострение невралгии седалищного нерва да вдобавок слабые нервы Фрейда спровоцировали спонтанную ссору. Через несколько дней на смену гневу пришли любовь и нежность. Он признавался Марте: «Моя любимая, ты дожидаешься не очень легкого человека, но он, я надеюсь, не даст тебе повода сожалеть о твоем выборе».
Невралгия седалищного нерва выявила одну из характерных черт Фрейда, которая стала заметно выражена в пожилом возрасте, — его огромное отвращение к беспомощности и его любовь к независимости. Многочисленные друзья и родственники, навещавшие Фрейда во время болезни, крайне раздражали его. «Я похож на женщину перед родами и временами бранюсь на их неумеренную любовь. Я бы скорее предпочел выслушивать резкие слова, но быть здоровым и работающим; тогда бы я показал этим людям, как я их люблю».
Всего лишь две недели спустя он сообщил Марте, что считает крайне необходимым, чтобы она оставила материнский дом, и что он спросит Фляйшля, не сможет ли тот подобрать ей подходящее жилье в Вене. Ранее она отказывалась пойти на это, так как ее не устраивал никакой другой дом, кроме еврейского, по соображениям веры. Теперь же этот вопрос мог быть решен. Но Марта в ответ на предложение Фрейда попыталась ловко избежать столь серьезного шага. Сначала она написала Фрейду, что желала бы на какое-то время остановиться у своего брата, проживающего в Вене. Но, получив едкий ответ Фрейда, она сразу же отбросила эту идею. Затем она неосторожно написала, что этот план Фрейда хорош, так как уменьшит бремя забот, лежащее на плечах матери. Как будто бы все это затевалось Фрейдом из-за любви к ее матери. Последнее замечание Марты полностью выбило у него почву из-под ног, и он написал ей два яростных письма. Она сперва подумала о своей матери, а не о нем. «А если это так, то ты мой враг: если мы не преодолеем это препятствие, мы потерпим крах. Пора выбирать: или — или. Если ты не можешь ради меня отказаться от своей семьи, значит, ты меня потеряешь и разрушишь мою жизнь». И вновь этот конфликт был улажен благодаря мудрости и такту Марты.
В сентябре Фрейд отправляется к Марте, чтобы вместе с ней провести один из счастливейших месяцев в своей жизни. Марта встретила его на вокзале в шесть часов утра, это было для него как прекрасный сон. Несмотря на то что пару месяцев назад Фрейд поклялся, что больше никогда не будет разговаривать с ее матерью, встретившись с фрау Бернайс, он забыл про свое обещание и наладил с ней хорошие отношения, которые все последующее время оставались таковыми. Очевидно, Марта наконец убедила его в том, что если он ее любит, то обязан с почтением относиться и к ее матери. Положив конец «войне» с ее матерью, он значительно укрепил свои отношения с Мартой.
Время, проведенное с Мартой, усилило стремление Фрейда к постоянному союзу. Он еще не знал, что их свадьба состоится только через два года. Правда, теперь он перестал сомневаться в ее чувствах к нему и по возвращении взялся за исследовательскую работу с большим рвением. Но воспоминания о Марте и разлука с ней не давали ему покоя.
Отношение Фрейда к разлуке с любимой и связанным с этой разлукой лишениям в корне изменилось после его месячного пребывания в Вандсбеке в 1884 году. До этого было горькое негодование, направленное в основном против ее матери, но частично также и против самой Марты за то, что они на столь долгое время были оторваны (против его воли) друг от друга. Время, проведенное вместе с Мартой в Вандсбеке, изменило его взгляды на многие вещи. У него появилась уверенность в ее любви; лишь иногда перемены в настроении будили старые сомнения. Кроме того, он обнаружил, что ее мать является человеком, а не людоедом. Негодование по поводу разлуки сменилось страстным желанием соединения.
Остались где-то далеко в прошлом его приступы негодования, связанные с ревностью и неуверенностью в своих силах, теперь он любил и был любим. Но тем не менее его любовь была не такой спокойной и рассудительной, которую обычно испытывают женатые люди. Он любил эгоистично и самозабвенно, ото всех и всего оберегая предмет своих чувств. К примеру, когда пришло известие, что умирает его лучший друг, Шёнберг, Фрейд признался, что синие круги под глазами Марты волнуют его больше, чем плачевное состояние друга.
Фрейд всегда крайне беспокоился о здоровье и безопасности своей драгоценной невесты. Летом 1885 года он узнал, что она не вполне хорошо себя чувствует. «Я действительно полностью теряю над собой контроль, когда меня охватывает беспокойство о тебе. У меня сразу же исчезает ощущение реальности, и моментами меня сковывает смертельный страх за твое здоровье. Я так злюсь, что не могу далее писать». На следующий день, после получения от нее почтовой открытки, он писал: «Значит, я был абсолютно не прав, воображая, что ты больна. Я сходил с ума… Когда любишь, часто бываешь не в себе». Тридцать лет спустя Фрейду предстояло обсуждать патологическую природу состояния влюбленности: у него имелся определенный личный опыт, который мог его направлять.
Когда Марта находилась на отдыхе в Любеке и забавлялась фантазией утонуть во время купания, Фрейд на эту ее выходку ответил следующим: «Существует точка зрения, что даже потеря любимой будет казаться пустячным событием в тысячелетней истории человечества. Но я должен признаться, что обладаю прямо противоположной точкой зрения: данное событие будет означать для меня конец света, по крайней мере света, имеющего отношение ко мне. Когда мои глаза не смогут больше видеть тебя, окружающий меня мир будет продолжать существовать, а потому — что мне Гекуба[50]!» Месяц или два спустя он писал по поводу болезни своего друга Шёнберга: «Я уже давно принял одно решение, мысль о котором никоим образом не является болезненной, в случае потери мною тебя. Что мы потеряем друг друга, расставшись, полностью исключено: тебе пришлось бы стать другим человеком, а в себе я вполне уверен. Ты не имеешь понятия о том, как я тебя люблю, и я надеюсь, мне никогда не придется это показать»[51].
1885 год был для Фрейда намного более счастливым, чем предыдущий. Ему сопутствовал успех в работе, но главное — он теперь знал, что Марта его любит. Однако, отвечая в январе на замечание Марты о том, какие они теперь мудрые и как глупо они вели себя по отношению друг к другу в прежнее время, он писал:

   Я согласен, что теперь мы достаточно мудрые для того, чтобы не сомневаться в нашей любви, но мы не стали бы такими, если бы не произошло все то, что случилось ранее. Если бы во время этих многих болезненных часов, которые ты доставляла мне два года тому назад и позднее, глубина моего несчастья не заставила меня понять всю силу моей любви, тогда я не достиг бы такой уверенности в нашей любви, какую имею сейчас. Давай не будем презрительно относиться к тем временам, когда твои письма скрашивали мою жизнь и когда каждое твое решение было равносильно для меня вопросу о жизни и смерти. Я не знаю, как мог бы я повести себя в другом случае; это были тяжелые времена борьбы и окончательной победы, и только после них я смог обрести спокойствие для работы, чтобы завоевать тебя. Тогда мне приходилось бороться за твою любовь, как теперь приходится бороться за тебя, и мне пришлось заслужить первое, как теперь приходится зарабатывать второе.

Так это или не так, но для Фрейда было характерно считать, что он не может ожидать, чтобы нечто хорошее пришло к нему само собой; ему приходилось тяжело бороться за все, что он получил в жизни. Его жизненный опыт, кажется, подтверждает эту точку зрения, однако он сам не всегда выбирал наиболее легкий путь.

В том же году ему удалось убедить Марту, что теперь он любит ее много больше, чем три года назад, когда едва знал ее: то, что раньше было образом, теперь стало личностью. Поэтому мир казался опутанным чарами. «В наши первые дни знакомства моя любовь к тебе перемежалась с горькой болью, затем пришла счастливая уверенность в твоей длительной преданности и дружбе, а теперь мое чувство к тебе превратилось в страстное очарование, единственное оставшееся у меня чувство, которое превзошло все мои ожидания».
Уважаемый читатель, позволю себе отвлечься на некоторое время от этой темы и рассказать две менее серьезные истории. Первое событие произошло в ту зиму, когда Марта попросила у Фрейда разрешения покататься на коньках. Фрейд решительно отказал ей, как можно предположить, не из-за страха, что она сломает себе ногу, а из-за ревности, потому что она будет рядом с другим мужчиной. Видя, что это очень огорчило Марту, он проконсультировался у своего друга Панеса о правилах катания на коньках. Три дня спустя он дал свое согласие, но при том условии, что она будет кататься одна.
Затем, шесть месяцев спустя, возникла еще одна проблема.

   У нас сейчас стоит такая жара, что она даже может стать причиной для ссоры между двумя очень любящими молодыми людьми. Я так представляю себе этот процесс. Девушка сидит в углу, как можно дальше от пышущих жаром окон. Он, чья любовь даже горячее самой высокой отметки на термометре, вдруг подходит к ней и запечатлевает на ее губах жаркий поцелуй. Она поднимается, отталкивает его и капризно говорит: «Уходи, мне слишком жарко». Мгновение он стоит перед ней в изумлении, его черты выдают одну эмоцию за другой, и наконец, он поворачивается и уходит. Он уносит с собой это горькое, невообразимо горькое чувство, против которого, как я знаю по себе, он абсолютно беспомощен. Что она может думать в этот момент, от меня скрыто, но я полагаю, она бранит его и приходит к заключению: «Если он настолько мелочен, что чувствует себя оскорбленным по этому поводу, он не может меня любить». Вот что случается из-за жары.

Мы уже говорили о том, что осенью 1885 года Фрейду удалось наладить хорошие отношения с матерью Марты, которой он в каждом своем письме к Марте посылал сердечные приветствия. Оставался только Эли, и это препятствие потребовало более долгого времени для преодоления. Не то чтобы оставшаяся часть семьи Марты очень одобряла ее брак с «язычником». «Они предпочли бы, чтобы ты вышла замуж за старого раввина или шохета[52]. Мы оба рады, что этого не случилось, а родственники могут вести себя, как им нравится. Твоя семья не любит меня преимущественно потому, что я беру тебя без каких-либо придатков в виде семейных предрассудков, что более всего совпадает с моими желаниями». Фрейд справедливо гордился своим независимым поведением во всей этой любовной истории.
Перед окончанием повествования об их взаимоотношениях в период помолвки нам предстоит рассмотреть поразительный эпизод, который произошел в июне того года, за три месяца до свадьбы. Мы видели, как прогрессировало их взаимное приспособление в течение нескольких предыдущих лет и что оно достигло такой степени совершенства, какой только могут достичь человеческие отношения в таких случаях: все предыдущие сомнения, страхи, неудовольствия, подозрения и ревность исчезали одно за другим. Поэтому разразившаяся в июне серьезная ссора явилась событием неожиданным и чуть было не разрушила навсегда их надежды на брак.
Чтобы разобраться в этом, мы должны нарисовать картину душевного состояния Фрейда в данное время. Он был крайне разочарован, не получив лавров славы от своей работы по кокаину, более того, он стал объектом нападок за популяризацию нового наркотика. Все это, конечно же, выбивало Фрейда из колеи, но более всего его мучали сомнения относительно того, стоит ли ему заниматься частной практикой или нет. Ранее он считал, что с помощью частной практики он сможет решить финансовые проблемы, теперь же он не был в этом уверен. К тому же он боялся браться за это дело, считая себя недостаточно сведущим врачом. Его пугала мысль о том, что его долго откладывавшиеся планы наконец-то могут осуществиться. Возможность какого-либо нового препятствия, которое может возникнуть в последнюю минуту, вероятно, преследовала его, тем более что он пока еще не был в состоянии решить финансовые вопросы, от которых зависело все.
Ему потребовалось бы несколько лет занятий частной практикой, чтобы накопить достаточную сумму для свадьбы. Поэтому его счастье целиком зависело от денег, которыми располагала Марта. Существовала еще одна проблема — где взять деньги на обстановку дома. Пока все его попытки занять деньги терпели неудачу. В довершение ко всему в июне пришло извещение о том, что в следующем месяце он должен присутствовать на военных маневрах. Это означало потерю месячного жалованья. Так что ситуация, в которой оказался Фрейд, была в высшей степени напряженной.
Последней каплей, переполнившей его терпение и спровоцировавшей ссору, явилось сообщение Марты о том, что она одолжила половину денег, составлявших ее приданое, своему брату Эли. Понятие Фрейда о подобном займе было весьма примитивным: он считал, что банкноты будут храниться в сейфе или, по крайней мере, их положат на банковский счет. Кажется, он не был способен проводить различие между инвестицией и спекуляцией (к сведению, он ни разу никуда не вложил ни малейшей суммы до конца своей жизни). Для бизнесмена, подобного Эли, сама идея о «бездействующих деньгах» была абсолютно неприемлема, поэтому естественно, что он пустил деньги Марты в оборот. Эли находился в тяжелом финансовом положении. Похоже, удача отвернулась от него. Большинство его финансовых операций провалилось, и деньги Марты находились в большой опасности. Эта ситуация, столь обычная для бизнесменов, имела для Фрейда двусмысленное значение. Он был незнаком с различием между капиталом и деньгами в обращении; либо деньги есть, либо их нет. Поэтому ничего не понимающий в коммерции Фрейд, услышав, что у Эли затруднения, предположил самое худшее и сказал Марте, чтобы она взяла свои деньги назад. Через пару недель, кажется (Эли всегда тянул с написанием писем), пришла уклончивая почтовая открытка, которая возбудила самые темные подозрения Фрейда. Он послал Марте несколько неистовых писем, настаивая на том, чтобы она решительнее потребовала у Эли свои деньги. Фрейд даже не подумал о том, что это, очевидно, было для нее не очень удобно. Он написал Марте, что подозревает Эли в корысти. Марта тут же отвергла это как клевету. Она была абсолютно уверена, что Эли вернет ей деньги, он никогда в жизни ее не подводил, и ее лояльность к своему брату, которому она была столь многим обязана, заставила ее негодовать на резкие выражения, которые Фрейд использовал против него.
Тогда старые эмоции Фрейда, которые долгое время «дремали», прорвались наружу с большей яростью, чем когда-либо прежде. Его любимая встала не на его сторону, а на сторону его ненавистного соперника, негодяя, который расстраивает его союз с ней; и все это перед самой свадьбой, после стольких лет ожидания и лишений. Это было абсолютно непереносимым. Рушилось все: его надежды, уверенность в ее любви к нему, в ее преданности. Фрейд понимал, что практически невозможно предотвратить скорый разрыв.
Кризис разразился, когда Эли, услышав от Марты, что ей требуются деньги на мебель, предложил ей купить мебель в рассрочку под его поручительство. Вместо того чтобы категорично отвергнуть это предложение, Марта тянула с решением, хотя ей и не нравилась идея покупки мебели в рассрочку. Для Фрейда же наступил предел его терпению: зависеть от кого-либо, чьим обещаниям он не доверял, быть подверженным риску того, что в любой момент их имущество может быть описано, а его карьера разрушена. Если Марта не может видеть всю безрассудность такого предложения, думал Фрейд, тогда это действительно будет концом их отношений. Он направил ей ультиматум из четырех пунктов, первый из которых заключался в том, что она обязана написать своему брату гневное письмо, называя его в нем подлецом. Марта не пошла дальше чтения этого пункта.
Затем у Фрейда следовали угрозы, что Эли заставят почувствовать всю его ярость и что о его поведении будет доложено его начальнику. Однако, вторично обдумав этот вопрос и не ставя более Марту в известность, Фрейд написал Эли решительное письмо и поручил Морицу, будущему зятю, вручить его лично Эли, при этом объяснив ему всю серьезность ситуации. Каким-то образом Эли собрал деньги и на следующий день послал их Марте. С видом оскорбленной невинности он утверждал, что не имел никакого понятия о том, что Марта столь срочно нуждается в деньгах, что он даже не знал, что свадьба должна состояться так скоро, и что он сожалеет о грубых манерах ее будущего мужа. Марта в своем письме упрекнула Фрейда за недостойное поведение и выразила свое изумление по поводу того, что он так «взвинтился» из-за «нескольких жалких гульденов». Фрейд ответил ей, что в этом вопросе главным были не деньги, но что под угрозой находилась их надежда на семейное счастье. Ей не следует писать ему снова, пока она не пообещает ему порвать все отношения с Эли.
И на этот раз кризис миновал благодаря умному поведению Марты. Позже она признавалась, что впервые ощутила, что Фрейд может охладеть к ней, чего ей крайне не хотелось. Но она была слишком изнурена его поведением, чтобы предпринять какие-либо действия к их примирению. Она просто надеялась, что любовь к ней для него важнее всего. Фрейд же, хотя и говорил, что чуть было не погиб, скорее испытывал торжество от того, что в одиночку, без какой-либо помощи с ее стороны, победил своего врага, и ураган отшумел.
Читая эту историю, которую я изложил здесь в общих чертах, более всего ощущаешь, сколь могущественными были те страсти, которые волновали Фрейда, и как в действительности он мало походил на спокойного ученого, каким его часто представляют. Он, без сомнения, являлся тем человеком, чьи инстинкты были намного более могучими, чем у обычного человека, но чьи вытеснения были гораздо сильнее. Эта комбинация порождала внутреннюю напряженность такой большой силы, которая, возможно, является существенной чертой любого гения. И до этой истории его чувства часто не могли выбрать между любовью и ненавистью, и позже ему еще не раз предстояло испытать это вновь. Но только единственный раз в его жизни эмоции такой силы сосредоточились на женщине. Бушующий внутри него вулкан был близок к тому, чтобы с разрушительной силой извергнуться наружу.

Статья. Джонс Эрнест.”Фрейд. История с кокаином (1884–1887)”

Работа в больнице принесла Фрейду значительное продвижение по службе, что позволило ему улучшить свое материальное положение и занять приличное место в обществе, но не принесла ему славы ученого, о которой он так мечтал. Его честолюбие не было удовлетворено, о чем свидетельствуют его письма этого периода, в которых он неоднократно намекает на некое новое открытие, которое сможет привести его к желанной цели. К сожалению, по большей части он только дразнил себя ложными надеждами, лишь мельком схватывая суть своих идей. Только две из них, разработанные им детально, привели его ближе всего к успеху: метод окраски нервной ткани хлористым золотом и клиническое применение кокаина.
Как мы увидим, второй случай был чем-то большим, нежели просто попыткой прославиться, и проблемы, которые он поставил, заслуживают его описания.
Вот что писал о нем сам Фрейд:

   Здесь я могу задним числом рассказать, как по вине своей невесты я не прославился уже в те молодые годы. Побочный, но глубокий интерес побудил меня в 1884 году получить от «Мерка» в то время малоизвестный алкалоид, кокаин, чтобы изучить его физиологическое воздействие. В разгар этой работы передо мной открылась возможность поездки к моей невесте, с которой я был в разлуке в течение двух лет. Я быстро завершил опыты с кокаином и в своей публикации довольствовался предсказанием, что скоро будут найдены новые применения этого средства. Я даже предложил своему другу, офтальмологу Кёнигштейну, исследовать возможность применения анестезирующих свойств кокаина на больном глазу. Возвратившись из отпуска, я узнал, что не он, а другой мой друг, Карл Коллер (сейчас он в Нью-Йорке), которому я также рассказывал о кокаине, провел решающие опыты на глазах животных и продемонстрировал их на Конгрессе офтальмологов в Гейдельберге. Поэтому Коллер по праву считается изобретателем местной анестезии с помощью кокаина, которая оказалась столь важной для малой хирургии; но я не держу зла на невесту за эту помеху.

Начальное и конечное замечания Фрейда наводят на мысль о том, что кого-то следовало винить. Есть много свидетельств того, что Фрейд в действительности считал виновным себя. «Я упомянул об этом свойстве алкалоида в своей работе, но не подверг его детальному исследованию». В разговоре он обычно приписывал это упущение своей «лени».
Первое упоминание темы кокаина появляется в письме Фрейда от 21 апреля 1884 года, в котором он сообщает сведения о «терапевтическом проекте и связанной с ним надежде»:

   Я ознакомился с литературой о кокаине, содержащемся в листьях коки, которые жуют некоторые индейские племена для снятия напряжения и усталости. Немцы[39] испытывали кокаин на солдатах и сообщали, что он увеличивает их жизненную силу и повышает стойкость. Я раздобыл немного кокаина и попробую испытать его воздействие, применив в случаях сердечных заболеваний, а также нервного истощения, в особенности при ужасном состоянии отвыкания от морфия. Возможно, над проблемой применения кокаина работают другие; может быть, из этого ничего не получится. Но я определенно испытаю его воздействие, а ты знаешь, что, когда человек упорно стремится к чему-либо, рано или поздно он добивается успеха. Нам нужна всего одна такая удача, чтобы начать думать о собственном доме. Но не питай чрезмерных надежд, что на этот раз нас ждет успех. Как ты знаешь, темпераментному исследователю нужны два фундаментальных качества: он должен быть энергичным в своей попытке, но критичным в своей работе.

Фрейд взялся за работу, не строя никаких планов и не особенно рассчитывая на успех. «Я полагаю, кокаиновый метод окажется сродни другому моему методу[40]; менее значительным, но все же чем-то вполне приемлемым». Первым препятствием оказалась стоимость кокаина, который он заказал у компании «Мерк» из Дармштадта; вместо ожидаемой им цены в 33 крейцера (6 пенсов) за грамм кокаина с него запросили 3 гульдена 33 крейцера (5 шиллингов и 6 пенсов). Он был обескуражен. Первая мысль была о том, чтобы прекратить исследование, но, оправившись от шока, Фрейд смело заказал грамм в надежде на то, что когда-нибудь сможет за него заплатить. Он сразу же испытал воздействие пяти сотых грамма на себе. Он обнаружил, что кокаин способствует улучшению настроения и вызывает ощущение сытости, «сняв бремя всех забот», но не притупив его ум. Свойство кокаина притуплять голод навело Фрейда на мысль об использовании его как средства против рвоты.
Он решил предложить это средство своему другу Фляйшлю. Эрнст фон Фляйшль-Марксоу (1846–1891), чья дружба много значила для Фрейда и о чьей безвременной кончине он позже глубоко скорбел, являлся в то время также ассистентом Брюкке. Он был молодым, красивым, полным энергии человеком, прекрасным оратором и блестящим педагогом. Фляйшль обладал чарующими и приятными манерами, присущими старому венскому обществу, прекрасным даром собеседника. Эти качества непривычно контрастировали с его патетической ролью героя и мученика физиологии. Из-за небрежности при анатомическом исследовании он занес себе инфекцию. Ампутация большого пальца правой руки спасла его от смерти. Но продолжающийся рост невромы требовал повторных операций. Его мучили сильные боли. Тем не менее этот человек продолжал экспериментальную работу, а во время бессонных ночей изучал физику и математику, санскрит. Когда боль стала непереносимой, ему пришлось прибегнуть к морфию, к которому он впоследствии болезненно пристрастился. В разгар его мучений, последовавших за попытками освободить себя от этого пристрастия, Фрейд предложил ему использовать вместо морфия кокаин. (Это было решение, о котором в последующие годы Фрейд горько сожалел.) Причиной такого предложения послужило сообщение, которое он прочитал в «Детройтской терапевтической газете» об использовании кокаина вместо морфия. Фляйшль ухватился за новое средство «как утопающий хватается за соломинку» и в течение нескольких дней постоянно его принимал.
Фрейд проводит ряд исследований с применением кокаина, в частности использует его как обезболивающее средство при катаре желудка. Результаты использования этого, по словам Фрейда, «волшебного средства» превзошли все ожидания.

   Если дела пойдут хорошо, я напишу о кокаине статью и полагаю, что он займет подобающее место среди прочих терапевтических средств, например рядом с морфием, или даже потеснит его. С ним я связываю и другие надежды и намерения. Я регулярно принимаю малые дозы этого вещества против депрессии и несварения, и чрезвычайно успешно. Полагаю, с помощью кокаина можно будет положить конец самой трудноизлечимой рвоте, часто сопровождаемой сильной болью; короче говоря, я только теперь ощущаю себя врачом, так как действительно помог одному пациенту и надеюсь вылечить его. Если дела пойдут подобным образом, мы сможем наконец наладить нашу личную жизнь и поселиться в Вене.

Он послал немного кокаина Марте для общего укрепления организма, настойчиво рекомендовал его своим друзьям и коллегам, как для личного употребления, так и для их пациентов, а также давал его своим сестрам. С современной точки зрения Фрейд быстро становился угрозой для общества. Естественно, что он и не подозревал об опасности своих действий, так как, по его же собственным словам, не обнаруживал у себя каких-либо признаков болезненного пристрастия к этому средству, как бы часто его ни принимал. (Это объясняется тем, что для развития наркотического пристрастия требуется особая предрасположенность, которой Фрейд не обладал.)
Некоторые из коллег Фрейда разделяли его точку зрения относительно применения кокаина, другие не торопились делать поспешные выводы. Например, Брейер, с его характерной осторожностью, был одним из тех, на кого это «чудо» не произвело особого впечатления.
Фрейд задумал написать и опубликовать статью о необыкновенных целительных свойствах кокаина, но столкнулся с трудностями в получении литературы по этому вопросу. Помог ему Фляйшль, дав рекомендательную записку в библиотеку Медицинского общества. Здесь Фрейд обнаружил недавно изданный каталог, содержащий полный обзор литературы по данной теме. Теперь (5 июня) он рассчитывал закончить свою статью через две недели. Он завершил ее 18-го числа, и половина этой статьи появилась в «Центральном журнале общей терапии» Гейтлера на следующий день.
Эта статья, хотя и давала исчерпывающий обзор по описываемому предмету и являлась лучшей среди всех написанных им ранее работ, по справедливости может оцениваться более как литературное произведение, нежели как оригинальный научный труд. Она отличалась хорошим стилем и простотой изложения. Прошло много лет, прежде чем у него вновь появилась возможность проявить свои литературные дарования. Кроме того, в работах Фрейда никогда больше не повторился подобный стиль, отличавшийся замечательной комбинацией объективности и личной теплоты. Казалось, что он сам был влюблен в контекст. Он использовал выражения, редко встречающиеся в научной статье, например, «восхитительное возбуждение», которое животные проявляют после инъекций кокаина, и ратовал за то, чтобы рекомендовать его «употребление», а не назначать «дозированный прием». Фрейд также яростно протестовал против клеветы, которая была опубликована по поводу применения этого драгоценного средства.

Начиналась статья подробным изложением древней истории растения коки и его применения южноамериканскими индейцами, затем давались сведения из области ботаники и технология получения кокаина. Фрейд даже сообщает сведения о религиозных ритуалах, связанных с использованием коки, и упоминает мифическую сагу о том, как Манко Капак, величественный сын бога-солнца, прислал ее людям в «дар от богов, чтобы утолить голод, укрепить уставших и заставить несчастных забыть о своих печалях». Из статьи мы узнаем, что известия об этом чудесном растении впервые достигли Испании в 1569 году, а Англии в 1596 году; что австрийский врач и исследователь Шерцер привез в 1859 году на родину из Перу листья коки, которые были посланы химику Ниманну, выделившему алкалоид кокаина из этого растения.
Затем Фрейд переходит к изложению собственных наблюдений и заключений. Он писал о «состоянии веселья и продолжительной эйфории, не отличающейся ничем от нормальной эйфории здорового человека… Вы ощущаете развитие самоконтроля, жизненной силы и работоспособности… Другими словами, вы находитесь в обычном нормальном состоянии, и вскоре трудно становится поверить, что вы подвергаетесь воздействию какого-либо средства… Длительная интенсивная умственная и физическая работа совершается без какой-либо усталости… Этим результатом наслаждаешься без каких-либо неприятных последствий, наступающих вслед за возбудимостью, вызванной алкоголем… Не возникает абсолютно никакой тяги к дальнейшему употреблению кокаина после первого приема или даже неоднократных приемов этого средства; скорее ощущается некоторое необъяснимое отвращение к нему». Фрейд подтвердил заключение, сделанное Мантегаццем, о терапевтической ценности этого средства, о его стимулирующем и одновременно анестезирующем действии на желудок, о его использовании при депрессии и т. д. Он описал свои наблюдения процесса отвыкания от болезненного пристрастия к морфию с помощью кокаина.
В своей статье Фрейд высказал предположение (которое позже было подтверждено), что кокаин не оказывает прямого воздействия на мозг, снимая влияние депрессивных факторов на периферийные участки.
В поспешно написанном заключительном параграфе Фрейд говорит: «Пригодность кокаина и его солей, применяемых в концентрированных растворах для анестезии кожных и слизистых оболочек, предполагает его возможное будущее использование, особенно в случаях локальных инфекций… Применение кокаина, основывающееся на его анестезирующих свойствах, найдет себе место и в других случаях». Впоследствии Фрейд укорял себя за то, что не продолжил исследование данного аспекта проблемы.
Психология этих самоупреков представляется более сложной. Справедливости ради стоит сказать, что посредством изучения кокаина Фрейд надеялся достичь некоторой степени известности, но не предполагал, что благодаря более тщательной и серьезной работе он мог бы прославиться уже в молодые годы. Он осознал это гораздо позже и горько сожалел о потерянном времени, обвиняя как себя, так и свою невесту. Тем не менее этот его иррационализм уходит глубоко в бессознательное. Кустарник коки привлек его внимание прежде всего своими необыкновенными лечебными свойствами и (уже как результат этого) возможностью прославиться. Нельзя забывать, что в течение многих лет Фрейд страдал от периодических депрессий и апатии, невротических симптомов, которые позднее приняли форму приступов беспокойства (до того, как он прибег к помощи самоанализа). Эти невротические реакции были обострены беспорядком в личной жизни, продолжительной нуждой и другими трудностями. Летом 1884 года он находился в состоянии перевозбуждения из-за предстоящего визита к своей невесте. Кокаин ослаблял его волнение и снимал депрессию. Кроме того, он давал ему необычное ощущение энергии и силы.
Депрессия, подобно любому другому невротическому проявлению, снижает душевный настрой и уменьшает жизненную силу организма: кокаин восстанавливает тонус. Вот что написал Фрейд по этому поводу Марте 2 июня 1884 года, узнав, что она себя неважно чувствует: «Берегись, моя Принцесса! Когда я приеду, то зацелую тебя до синяков и откормлю так, что ты станешь совсем пухлой. А если ты будешь непослушной, то увидишь, кто из нас двоих сильнее: нежная маленькая девочка, которая плохо ест, или высокий пылкий господин с кокаином в теле. Во время последнего сильного приступа депрессии я снова принял его, и небольшая доза меня прекрасно взбодрила. В настоящее время я собираю литературу об этом удивительном веществе, чтобы написать поэму в его честь».
Чтобы приблизить день своей свадьбы, он свернул с прямой стези здравой «научной» работы (по анатомии мозга) на неизвестный короткий путь — путь, который привел его к страданиям вместо успеха. Другому человеку суждено было в скором времени достичь мировой известности, направив разработки этой проблемы на благо человечества. А Фрейду двумя годами позже предстояло подвергнуться презрению за то, что вследствие своей неразборчивой пропаганды «безвредного» и чудесного средства он ввел в употребление то, что его завистники называли «третьим бичом человечества»[41]. И в довершение ко всему Фрейду суждено было испытать угрызения совести за когда-то данный своему другу и благодетелю совет заменить морфий на кокаин. Тот болезненно пристрастился к нему, что лишь ускорило его кончину.
Теперь пришло время рассказать о человеке, «отнявшем» у Фрейда славу. Его звали Карл Коллер. Он был на восемнадцать месяцев моложе Фрейда и работал в офтальмологическом отделении интерном. Его мысли были целиком и полностью сосредоточены на офтальмологии, что делало его скучным для коллег. Коллер энергично пытался отыскать некое обезболивающее вещество, которое можно было бы использовать при глазных операциях. (От применения морфия и хлоральбромида он отказался.)
В одной из своих более поздних лекций, желая выделить моральную сторону вопроса о славе Коллера, Фрейд рассказал следующий случай:

   Однажды я стоял во дворе с группой своих коллег, среди которых находился этот человек. Мимо нас прошел наш коллега, испытывавший сильную глазную боль. (Здесь Фрейд рассказал о том, что такое локализация боли, но я забыл детали этого рассказа.) Я сказал ему: «Мне кажется, я сумею вам помочь» и мы все отправились в мою комнату, где я закапал ему в глаз несколько капель лекарства, которое немедленно сняло его боль. Я объяснил своим друзьям, что это вещество является экстрактом одного растения из Южной Америки, коки, которое, по всей видимости, обладает могущественными возможностями для снятия боли и о котором я готовлю статью. Один из моих коллег с необычайным интересом в глазах, Коллер, не сказал ничего, но несколько месяцев спустя я узнал, что он начал революционизировать глазную хирургию с помощью применения кокаина, делая легкими до этого невозможные операции. Единственный способ совершить важное открытие: исключительно сосредоточить свои мысли на одном главном интересе.

Фрейд начал некоторые исследования с целью определить возрастание мускульной силы под воздействием кокаина. Он пытался выяснить, является ли это субъективной иллюзией или объективной действительностью. В этих опытах он сотрудничал с Коллером. Они оба проглотили некоторое количество кокаина и, подобно любому другому человеку, отметили онемение рта и губ. Это значило гораздо больше для Коллера, чем для Фрейда.
Коллер ознакомился со статьей Фрейда в июле и в начале сентября, после долгих размышлений, воспользовавшись отъездом Фрейда в Гамбург, появился в Институте патологической анатомии Штриккера, неся в руках пузырек с белым порошком. Он сказал ассистенту Штриккера, доктору Гертнеру, что у него есть основания полагать, что этот порошок анестезирует глаз. Данное вещество они успешно опробовали на глазах лягушки, кролика, собаки и человека, а затем и на своих собственных. В начале сентября Коллер написал работу по результатам своих исследований и убедил доктора Бреттауэра выступить с докладом на эту тему (включая практические демонстрации) на Конгрессе офтальмологов, который должен был состояться 15 сентября в Гейдельберге. А 17 октября он сам выступает с этой работой в Вене перед Медицинским обществом и вскоре после этого опубликовывает ее. Лишь вскользь в ней упоминается имя Фрейда: «Кокаин привлек к себе значительное внимание венских врачей благодаря тщательному сбору материалов и публикации интересной терапевтической статьи моего коллеги доктора Зигмунда Фрейда».
Фрейд также обратил внимание на способность кокаина вызывать онемение и предложил своему другу Леопольду Кёнигштейну использовать его для смягчения боли при определенных глазных недугах, что тот добросовестно и с успехом выполнил. Он, так же как и Коллер, написал на основе своих наблюдений работу, но опоздал с ее публикацией от Коллера на несколько недель. Из-за этого ему пришлось сослаться в своей статье на рабюту Коллера и (по настоянию друзей, и в частности Фрейда) отказаться от собственных притязаний на приоритет.
Несмотря на непорядочность Коллера по отношению к Фрейду, последний оставался с ним в самых дружеских отношениях. Именно к нему и Кёнигштейну Фрейд обратился за помощью, когда потребовалось поставить точный диагноз его отцу, жаловавшемуся на ухудшение зрения одного глаза. Не кто иной, как Коллер, безошибочно поставил диагноз глаукомы и выступил вместе с Фрейдом анестезиологом в проводимой Кёнигштейном операции. Во время операции Коллер вскользь заметил Фрейду, что в данной процедуре принимают участие все лица, которым медицина обязана открытием анестезирующего свойства кокаина. Фрейд наверняка был горд тем, что смог помочь и доказать отцу, что в конце концов из него что-то вышло.
Фрейд оставался с Коллером в самых дружеских отношениях. Он был одним из восторженных его друзей, который поздравил Коллера с успешным исходом дуэли с антисемитским коллегой. Он был также крайне расстроен, когда позже узнал о тяжелой болезни Коллера. Последнее упоминание о нем содержится в письме Фрейда, в котором он поздравляет Коллера с его назначением в Утрехт и выражает надежду навестить его там, будучи проездом из Парижа.
Позднее Коллер эмигрировал в Нью-Йорк, где (как ранее предсказал Фрейд) сделал успешную карьеру. Но вернемся на несколько лет назад, когда Коллер совершил «симптоматическую ошибку». При опубликовании своей статьи он сослался на работу Фрейда как на датируемую августом вместо июля, создавая таким образом впечатление, что его статья была написана одновременно со статьей Фрейда, а не после нее. И Фрейд, и Обершгейнер заметили эту «ошибку» и исправили ее в последующих публикациях. Спустя некоторое время Коллер утверждал, что статья Фрейда появилась на целый год позже сделанного им открытия, которое в силу этого обстоятельства становилось совершенно независимым от Фрейда.

Как правило, предполагалось, что Фрейд, должно быть, испытал огромное разочарование, а также недовольство собой, прослышав об открытии Коллера. Довольно интересно, что это было с овеем не так. Вот что писал Фрейд по этому поводу:

   Вторая полученная мною новость приятнее. Один из моих коллег нашел поразительное применение для коки в офтальмологии и сообщил о нем Гейдельбергскому конгрессу, где это сообщение вызвало всеобщее возбуждение. За две недели до того, как я уехал из Вены, я посоветовал Кёнигштейну попробовать сделать нечто подобное. Он тоже кое-что открыл, и сейчас между ними идет спор. Они решили представить свои открытия мне и попросить меня быть судьей в вопросе о том, кто из них должен первым опубликовать свою статью. Я посоветовал Кёнигштейну зачитать свою статью одновременно со статьей Коллера перед Медицинским обществом. Во всяком случае, все это на пользу коки, а за моей работой остается репутация первой, рекомендовавшей коку для венских коллег.

Фрейд же, очевидно, в то время все еще считал тему кокаина, так. сказать, только своей собственностью и поэтому не обратил особого внимания на притязания Коллера. Он продолжал экспериментировать, применяя кокаин при различных болезнях, считая внутреннее употребление этого средства наиболее эффективным. Прошло много времени, пока он смог усвоить горькую истину, что использование кокаина Коллером оказалось практически единственным ценным его применением.
Когда Физиологический клуб открылся вновь на осеннюю сессию, Фрейд получил много поздравлений за свою статью о кокаине. Профессор Рейс, директор глазной клиники, сказал ему, что это вещество «произвело революцию». Профессор Нотнагель, вручая ему некоторые из своих статей, упрекнул Фрейда за то, что тот не опубликовал эту статью в его журнале. Тем временем Фрейд экспериментировал на диабете, который надеялся вылечить с помощью кокаина. В случае успеха он смог бы жениться на год раньше и стать богатым и знаменитым человеком. Но из этого ничего не вышло. Затем его сестра Роза вместе со своим другом, корабельным хирургом, проводит ряд успешных опытов по использованию кокаина для предотвращения морской болезни, и Фрейд опять надеется на успех. Он выразил намерение проверить действие кокаина после того, как испытает головокружение, раскачиваясь на качелях, но о результатах этого эксперимента ничего не известно.
Завязавшаяся борьба между Коллером и Кёнигштейном несколько отрезвила его и открыла глаза на важность того, что произошло. Описывая это, Фрейд говорил, что если бы, вместо того чтобы советовать Кёнигштейну провести эксперименты на глазу, он сам больше в них верил и не уклонялся бы от самостоятельного их выполнения, то не прошел бы мимо «фундаментального факта» (то есть анестезии), как это случилось с Кёнигштейном. «Но меня сбили с пути таким большим неверием со всех сторон». Это было первым упреком в свой адрес. А немного позднее он написал Минне, своей будущей свояченице: «Кокаин создал мне хорошую репутацию, но львиная доля успеха ушла к другому». Ему пришлось заметить, что открытие Коллера произвело «громадную сенсацию» во всем мире.
Давайте вернемся к истории Фляйшля, которая имела крайне важное значение для Фрейда не только в связи с кокаином. Фрейд вначале восхищался Фляйшлем на расстоянии, но после ухода из Института Брюкке узнал его ниже. Например, в феврале 1884 года он говорит о своей «близкой дружбе» с Фляйшлем. Еще раньше он писал о нем следующее:

   Вчера я был с моим другом Эрнстом фон Фляйшлем, которому до тех пор, пока не узнал Марту, завидовал во всех отношениях. Теперь у меня по сравнению с ним есть одно преимущество. Он был помолвлен в течение 10 или 12 лет с какой-то девушкой, которая была согласна ждать его сколько угодно и с которой он теперь расстался по неизвестной причине. Он в высшей степей ш выдающийся человек, для которого и природа, и воспитание сделали все возможное. Богатый, натренированный во всевозможных физических упражнениях, с печатью гения в своих энергичных чертах, красивый, с прекрасными чувствами, одаренный всевозможными талантами и способный формулировать оригинальное суждение по большинству вопросов, он всегда был моим идеалом, и я не мог успокоиться, пока мы не стали друзьями, и я смог испытать чистое наслаждение от его способностей и репутации.

Он обещал Фляйшлю не выдавать его «секрета» насчет того, что тот изучает санскрит. Затем последовала длинная фантазия на тему о том, какой счастливой мог бы сделать Марту человек с такими преимуществами, однако Фрейд прервал ее, чтобы утвердить собственное притязание на Марту. «Почему я не могу хоть раз иметь больше того, что заслуживаю?»
По другому случаю он писал: «Я восхищаюсь им, испытываю к нему интеллектуальную страсть, если позволительно сказать такую фразу. Его закат действует на меня, как разрушение священного храма подействовало бы на античного грека. Я люблю его не столько как человеческое существо, а как одно из драгоценных достижений Творца. И тебе совсем не следует быть ревнивой».
Но этот чудесный человек безмерно страдал. Непереносимая невралгия, изнурявшая его в течение десяти лет, добивала его. Рассудок Фляйшля под воздействием больших доз морфия стал периодически мутнеть. Фрейд получил первое представление о его состоянии во время краткого визита к нему в октябре 1883 года. «Я с полной безутешностью спросил его, куда все это могло привести. Он сказал, что родители считают его великим ученым и что, пока они живы, он будет стараться продолжать свою работу. После их смерти он покончит с собой, ибо, по его мнению, ему долго не продержаться. Было бы бессмысленно стараться утешить человека, который столь ясно видит свою ситуацию». Двумя неделями позже у них была еще одна волнующая беседа, о которой Фрейд вспоминал: «Он не из тех людей, к которым можно приблизиться с пустыми словами утешения. Его состояние в точности столь безнадежно, как он говорит о себе, и никто не может ему возразить…» «Я не могу выносить, — сказал он, — заставлять себя делать все с усилием в три раза большим, чем это требуется другим, когда я так привык делать дела легче, чем они. „Никто другой не вытерпел бы того, что я терплю“, — добавил он. А я знаю его достаточно хорошо, чтобы ему верить».
Как упоминалось выше, Фрейд впервые назначил ему кокаин в начале мая 1884 года в надежде на то, что с его помощью Фляйшль избавится от морфия, и на некоторое время данное средство оказалось очень действенным. Фрейд регулярно навещал Фляйшля, помогал привести в порядок его библиотеку и так далее. Однако вскоре состояние Фляйшля ухудшилось. Однажды, придя к нему, Фрейд не мог достучаться в дверь. Позвав на помощь Оберштейнера и Экснера, он обнаружил Фляйшля лежащим на полу в полубессознательном состоянии. Пару дней спустя Бильрот, который ранее провел несколько безуспешных операций на большом пальце его руки, попытался применить под наркозом электрическую стимуляцию; как и следовало ожидать, состояние Фляйшля значительно ухудшилось.
Фляйшль разделял оптимистическую точку зрения Фрейда на важное значение кокаина и, когда краткий перевод статьи Фрейда был опубликован в декабре 1884 года в «Сент-Луисском медицинском и хирургическом журнале», добавил туда заметку, описывающую собственное удачное использование кокаина в связи с отвыканием от морфия. Он считал, что эти два лекарственных средства являются антитетическими.
В январе 1885 года Фрейд надеялся с помощью кокаина облегчить невралгические боли Фляйшля, но, по всей видимости, из этого ничего хорошего не получилось. Однажды в апреле Фрейд просидел с ним всю ночь. Все это время Фляйшль находился в теплой ванне. Фрейд написал, что это абсолютно непередаваемо, так как он никогда не испытывал чего-либо подобного; «каждое замечание о глубочайшем отчаянии было законным». Это была первая из многих подобных ночей, которые он провел с Фляйшлем в течение следующей пары месяцев. К этому времени Фляйшль принимал громадные дозы кокаина; Фрейд заметил, что за прошедшие три месяца Фляйшль потратил на кокаин не менее 1800 марок, что означало прием целого грамма кокаина в день. 8 июня Фрейд писал, что эти ужасные дозы сильно повредили Фляйшлю, и, хотя он продолжал посылать кокаин Марте, предостерегал ее от приобретения привычки. Фрейд писал в это время:

   Каждый раз я спрашиваю себя, испытаю ли я когда-нибудь в своей жизни нечто столь же волнующее или возбуждающее, как эти ночи… Его разговор, его объяснения всевозможных запутанных вещей, его суждения о людях нашего круга, его разнообразная активность, прерываемая состояниями полнейшего истощения, облегчаемыми морфием и кокаином, — все это составляет ансамбль, который не может быть описан. Но возбуждение, исходившее от Фляйшля, было таким, что даже перекрывало все эти ужасы.

Среди симптомов кокаиновой интоксикации у Фляйшля отмечались приступы потери сознания (часто с конвульсиями), сильная бессонница и отсутствие контроля над эксцентричным поведением. Постоянное увеличение ежедневной дозы приема кокаина привело в конце концов к белой горячке (с белыми змеями, ползущими по его коже). 4 июня наступил кризис. Придя в тот вечер, Фрейд застал его в ужасном состоянии, поэтому вызвал его лечащего врача Брейера. Фрейд остался у Фляйшля на всю ночь. Это была самая ужасная из всех проведенных в этом доме ночей. Фрейд полагал, что Фляйшль не протянет больше шести месяцев, однако он ошибся — болезнь Фляйшля затянулась на шесть болезненных и мучительных лет.
Весной 1885 года Фрейд прочитал обзорную лекцию, посвященную кокаину. Он указал, что, хотя медицине известно много средств, оказывающих успокаивающее действие на нервную систему, тем не менее препаратов, способных справиться с депрессией, в ее арсенале недостаточно. Использование кокаина в определенных случаях доказало, что влияние некоторого наносящего ущерб здоровью фактора неизвестной природы, воздействующего на центральную нервную систему, может иногда устраняться химическими средствами. Он признал, что в отдельных случаях болезненного пристрастия к морфию такое применение кокаина не приносит облегчения, тогда как в других случаях оно оказывается крайне ценным. Далее он отметил, что не сталкивался с какими-либо случаями пристрастия к кокаину (это было до того, как Фляйшль начал страдать от кокаиновой интоксикации): «Я не колеблясь советую применять кокаин в подкожных инъекциях по 0,03-0,05 грамма, не беспокоясь о его накапливании в организме».
Но Фрейд был далек от того, чтобы покончить с этой историей. В последующие месяцы он продолжает интенсивно работать, находя все новые и новые сферы для применения кокаина. Например, он успешно применяет его к пациентам, страдающим гидрофобией, — после того как их горло смазывалось кокаиновым раствором, они снова могли пить воду.
Однако над головой Фрейда начали сгущаться тучи. В июле в «Centralblatt fur Nervenheilkunde» появилась первая направленная против Фрейда критическая статья, написанная Эрленмейером, являвшимся редактором этой газеты. Ответ Фрейда был следующим: «Эта статья — напоминание о том, что именно я рекомендовал применение кокаина в случаях болезненного пристрастия к морфию, о чем ни разу не было упомянуто людьми, убедившимися в его ценности. Поэтому можно быть только признательным своим врагам». На медицинском конгрессе, состоявшемся в Копенгагене тем же летом, Оберштейнер горячо защищал Фрейда. Он написал статью в защиту разработок Фрейда, озаглавленную «О применении кокаина при неврозах и психозах», оттиск которой вместе с дружеским письмом послал Фрейду в Париж. Он подтвердил ценность применения кокаина в период отвыкания от морфия, ссылаясь на многочисленные случаи, свидетелем которых он был. Но в январе следующего года в статье, посвященной психозам, вызываемым интоксикацией, ему пришлось признать, что продолжительное использование кокаина может приводить к белой горячке, очень схожей с белой горячкой, вызываемой алкоголем.

В том же 1886 году со всех концов мира в Германию приходят сообщения о многочисленных случаях болезненного пристрастия к кокаину и кокаиновой интоксикации. В мае появляется вторая статья Эрленмейера против Фрейда, в которой он называет кокаин «третьим бичом человечества». Еще в 1884 году Эрленмейер написал книгу, озаглавленную «О болезненном пристрастии к морфию» и в ее третье издание в 1887 году включил то, что ранее написал о болезненном пристрастии к кокаину в своей первой статье. В конце этой книги он с похвалой отзывается о литературных достоинствах статьи Фрейда о растении кока, однако добавляет: «Фрейд рекомендует без каких-либо ограничений применение кокаина при лечении морфинизма». (Это третье издание рецензировалось не кем иным, как самим Артуром Шницлером[42], критиковавшим Фрейда.)
Человек, который пытался облагодетельствовать человечество, или, во всяком случае, создать себе репутацию врачевателя «неврастении», теперь обвинялся в том, что он выпустил зло в мир. Некоторые считали Фрейда человеком с опрометчивым суждением. И это, очевидно, был самый мягкий приговор, который могла вынести его чувствительная совесть самому себе. Он лишь еще более подтвердился из-за печального события, имевшего место немного времени спустя, когда, считая кокаин безвредным средством, Фрейд прописал слишком большую его дозу пациенту, который в результате этого скончался. Трудно сказать, насколько существенно все это повлияло на репутацию Фрейда в Вене. Позже он рассказывал, что эти события привели к «тяжелым упрекам» в его адрес. Не могло исправить положения и то, что чуть позже Фрейд с энтузиазмом поддержал «странные» взгляды Шарко на истерию и гипнотизм. Таков был тот жалкий задний план, на фоне которого Фрейд шокировал венские медицинские круги несколько лет спустя своими теориями по сексуальной этиологии неврозов.
В своей работе, опубликованной в «Венском медицинском еженедельнике» 9 июля 1887 года, Фрейд дал довольно запоздалый ответ на критику в свой адрес. Поводом этому послужила статья, написанная У.А. Хаммондом, которую Фрейд обильно цитирует в свою поддержку. У него были две линии защиты. Первая заключалась в том, что никакого пристрастия к кокаину не было (тогда) известно, кроме как в случаях болезненного пристрастия к морфию, с предположением о том, что остальные люди не могут стать жертвой такого пристрастия. Укоренение любой привычки, как тогда обычно полагали, было не прямым результатом употребления вредного наркотика, а обусловливалось некоторой особенностью пациента. В этом Фрейд был, конечно, абсолютно прав, но в то время этот аргумент звучал неубедительно.
Вторая линия защиты была более сомнительной. Вариативный фактор, отвечающий за неопределенное воздействие кокаина на различных людей, Фрейд приписал лабильности кровеносных сосудов: если давление в них стабильное, кокаин не оказывает воздействия; в других случаях он содействует гиперемии, а в некоторых — вызывает токсический эффект. Так как заранее это невозможно определить, существенно важно воздерживаться от подкожных инъекций кокаина при любых внутренних или нервных болезнях. При внутреннем употреблении кокаин безвреден, а при подкожных инъекциях иногда опасен. Фрейд снова утверждал, что случай Фляйшля (не называя его имени) является первым случаем излечивания от болезненного пристрастия к морфию посредством использования кокаина.
В русле этой второй линии защиты, которая могла быть обусловлена лишь бессознательными факторами, Фрейд совершил особенно тяжелую ошибку. В январе 1885 года он пытался облегчить боль при невралгии тройничного нерва посредством инъекций кокаина внутрь нерва. Это не принесло успеха, возможно, из-за отсутствия хирургического опыта. Но в этом же году У.Х. Холстед, знаменитый американский хирург и один из основателей современной хирургии, успешно ввел себе кокаин внутрь нервных стволов и таким образом положил начало блокаде нервных стволов. Однако он дорого заплатил за свой успех, ибо приобрел сильное пристрастие к кокаину, и потребовался долгий курс госпитального лечения, чтобы от него освободиться. Таким образом, Холстед стал одним из первых кокаиновых наркоманов.
Когда Фляйшлю был предложен кокаин, он немедленно стал вводить его себе в форме подкожных инъекций. Годы спустя Фрейд утверждал, что никогда не имел в виду этого, а прописал данное средство лишь для внутреннего употребления. Однако нет никаких свидетельств того, что он протестовал против «неправильного» употребления этого средства Фляйшлем, но есть доказательства, что сам он выступал в поддержку подкожных инъекций кокаина для случаев, подобных случаю Фляйшля, то есть при отвыкании от морфия, и, по-видимому, также их делал. Как раз его руководитель, профессор Шольц, незадолго до этих событий усовершенствовал технику ввода иглы для подкожных инъекций, и Фрейд прекрасно овладел ею. Он много раз применял ее в последующие десять лет для различных целей, и в одном из своих трудов с гордостью упоминает о том, что никогда не занес никому никакой инфекции. С другой стороны, в его сновидениях тема инъекций неоднократно встречается в связи с темой вины.
В статье, написанной им в свою защиту в 1887 году, содержится намек на то, что при применении кокаина шприц для подкожных инъекций является источником опасности. В ссылках на свои предыдущие работы Фрейд опускает любое упоминание о статье 1885 года, в которой горячо выступал в защиту инъекций. Эта последняя статья также не включена в список его трудов, который в 1897 году Фрейду пришлось подготовить для присвоения ему профессорского звания. В его архиве также нет ни одного экземпляра этой статьи. По всей видимости, знание о ней было полностью вытеснено. Что поучительно в этой истории с кокаином, так это тот свет, который она проливает на присущий Фрейду способ работы. Его великой силой, хотя иногда также его слабостью, было совершенно необычное уважение, которое он питал к единичному факту. Это действительно очень редкое качество. В научной работе люди постоянно опускают единичное наблюдение, если оно не кажется стоящим в какой-либо связи с другими данными или общим знанием. С Фрейдом было не так. Единичный факт очаровывал его, и он не мог выбросить его из головы до тех пор, пока не находил ему некоторого объяснения. Практическая ценность этого качества ума зависит от другого качества: суждения. Факт, подвергаемый рассмотрению, может в действительности быть маловажным, а его объяснение — не представлять интереса; на этом пути лежит чудачество. Но такой факт может быть до этого времени скрытой жемчужиной или крупицей золота, которая указывает на рудную жилу. Психология все еще не может объяснить, от чего зависят нюх или интуиция, которые ведут исследователя к чему-то важному, не к открытию отдельной вещи, а вещи как частицы мироздания.
Когда, например, Фрейд обнаружил в себе ранее неизвестные ему чувства к своим родителям, он немедленно ощутил, что они не являются свойственными только ему одному, и обнаружил нечто присущее всем людям: Эдип, Гамлет и другие образы вскоре промелькнули в его мозгу.
Завладевая простым, но важным фактом, Фрейд пытался доказать его универсальность или общность с другими фактами. Мысль о собирании статистических данных по каждому вопросу была для него неприемлема. За это его часто упрекали, не понимая, что так работает ум гения.
Однако данное качество можно также рассматривать как слабость. Это относится к тем случаям, когда критическая способность не выполняет своей обязанности по определению того, является ли данный единичный факт действительно важным или нет. Такая неудача наиболее часто вызывается вмешательством некоторой другой идеи или чувства, которые оказываются связанными с этой темой. В истории с кокаином имеют место как успех, так и неудача; отсюда и наш интерес к ней. Экспериментируя на самом себе, Фрейд заметил, что кокаин может парализовывать некоторый «расстраивающий элемент» и посредством этого высвобождать все его жизненные силы. Он обобщил это единичное наблюдение и был озадачен, почему у других людей это вело к болезненному пристрастию и в конечном счете к интоксикации. Он справедливо заключил, что эти люди обладали каким-то патологическим элементом, от которого он был свободен. Прошло много лет, прежде чем он смог разобраться в этом вопросе.
Но, сделав единичное наблюдение о болезненном пристрастии Фляйшля к кокаину, он неправильно связал его с подкожными инъекциями. Его чувство вины должно было на чем-либо сфокусироваться. И оно сфокусировалось на ужасной игле, рекомендация им которой теперь должна была подвергнуться уничтожению. Не многие будут отрицать, что этот выбор хорошо согласуется с объяснением, данным ранее по поводу его укоров в свой адрес.

Статья. Александр Смулянский “Женское счастье”

С одной стороны женское счастье подается в романах реалистов как нечто, в курсе чего находятся все женщины — по крайней мере, достигшие определенного возраста и опыта в любви. Но уже Мопассан намекает на то, что счастье это претерпевает в обществе коррозию, исчезновение, по причине чего о нем знает не каждая, а лишь наиболее опытная и в то же время не утратившая душевной чистоты. Перед нами уже по меньшей мере полноценная апория. Это счастье — нечто неуловимое: чтобы его нащупать, женщине необходимо совершить какое-то движение, причем какого рода ей никто не сообщает. Перед нами загадка, с которой, по-видимому, должна была столкнуться каждая молодая девушка, когда в день перед ее первой свадебной ночью мать уводила ее на свою половину и пыталась в неловких словах — сегодня трудно представить в каких именно (у Мопассана в романе как раз под названием «Счастье» приведен специфический отрывок очень любопытного свойства, хотя мы не можем быть уверены, что он хорошо передает речевые практики первой половины 19-го века) — пыталась посвятить девушку в то, что ждет ее в момент потери девственности. Именно за потерей девственности как будто и создается условие для пресловутого женского счастья, что как бы сразу намекает нам, что сводить его, например, к своему семейному «уютному гнездышку», мужу или детям было бы совершенно неправильно. Напротив, уже у Мопассана ярко видно, что все это предстает скорее дополнением, даже аксессуаром для того самого нового бытия, которое женщина обретает в браке. Перед нами символическая операция, содержание которой остается неясной. Ее никто пока не сформулировал, не проговорил, что именно в ней происходит и на что женщине в ее совершении опереться.

С одной стороны очевидно, что нечто здесь касается обоих полов: есть практики мужской инициации, которые тоже имеют отношение — не к счастью, нет, а скорее к тому, что можно было бы назвать культурой успеха, торжества. В отличие от инициации женской они гораздо более неприкрыты, с ними легче иметь дело, они многократно были описаны в соответствующих антропологических дисциплинах. Содержание их нам в целом известно — как правило это насильственное взаимодействие, направленное на взращивание в мальчике социально необходимого шовинизма, посредством которого, как бы это всех сегодня не удручало, он приобретает свою мужественность. Создается впечатление, что полностью отделаться от этих практик в перспективе существования человечества невозможно, хотя феминизм и питает по этому поводу некоторые надежды.

Не давая этому факту никакой гуманистической оценки, мы лишь отметим, что посвящение мальчика мы в общих чертах представляем, во всяком случае, здесь для нас гораздо меньше темных мест. Зато как выглядит посвящение девушки в то, что фигурирует на уроне вышеназванного концепта, ставшего сегодня нашей темой, у нас нет ни малейшего представления. Некоторые психоаналитики считают, что, как и в практиках мужественности, к этому имеет какое-то отношение мужской орган. Некоторые — преимущественно, что интересно, женщины — напротив, полагают, что женщина даже в браке может без связанного с этим органом фантазма как-то обойтись своими ресурсами.

Это удивительно, но напрямую об этом не говорят и характер этих ресурсов не озвучивают. Не стоит думать, что психоанализ дает здесь какое-то преимущество: даже если находиться в самом сердце психоаналитического пространстве, об этом загадочном счастье практически ничего нельзя услышать — малейший намек на него со стороны женщин тут же сменяется жалобами на разнообразные проблемы с мужем, так что создается даже впечатление, что без них это счастье не существует. Это зачастую может обманывать специалиста. Аналитику, особенно если он мужчина и потому волей-неволей питает к страдающим анализанткам подобие своего рода рыцарского чувства, нередко кажется, что обратившаяся к нему клиентка несчастна в браке именно потому, что она не удовлетворена мужем по целому ряду параметров и что семья и брак не стали для нее тем, на что она рассчитывала в более нежные и свежие годы. Это очень предательский момент, потому что на самом деле те перипетии, с которыми женщина в браке может столкнуться, то регулятивное угнетение, под воздействие которого она в большей или меньшей степени подпадает, по всей видимости, никак не препятствует ее взаимодействию с механизмами, посредством которых она доступное ей в браке наслаждение вырабатывает.

Другими словами, все то, что мы ищем под рубрикой оригинального, извлекаемого женщиной в этом браке наслаждения, необходимо рассматривать с помощью аналитических средств, потому что социальная критика гендерного толка, специализирующаяся на изучении механизмов брачного угнетения, никакого доступа к ним не даст. Говоря о «женском счастье», мы не должны разыскивать его на уровне житейских обстоятельств и мерить его, опираясь на наши общие впечатления о социальных показателях ситуации, в которой женщина в этом браке оказалась. Напротив, если мы хотим сохранить аналитический угол зрения, искать его нужно в тех операциях, которые женщина совершает на уровне, который Фрейд предварительно называет бессознательным. Следует иметь в виду, что эти операции не поддаются наблюдению так легко: их необходимо истолковывать, они должны подвергаться реконструкции, их нужно восстанавливать на теоретическом уровне.

Для того, чтобы начать разговор об этом восстановлении, необходимо вернуться несколько назад и поговорить и двух важных концептах, в свете которых женское и женственность рассматриваются, по крайней мере в т.н. западной культурной парадигме. Концепции эти представлены двумя латинскими словами, являющимися очень отдаленными синонимами. Прежде всего это castitas, означющее собственно целомудрие, девственность. Это слово имеет паронимическую пару — castimonia. Если castitas относится почти что исключительно к женщинам и подразумевает собственно сохранение целомудрия, в том числе до брака, то castimonia может относиться и к мужчинам и предполагает некую душевную возвышенную и нравственную чистоту.

Второй концепт, который нельзя с первым смешивать, обозначается как pudor, стыдливость. Любопытно, что эти два концепта впоследствии склеились в европейских языках и превратились, на уровне, например, языка английского, почти в синонимы. Очевидно, что castitas преобразовалось в chastity, могущее означать все, что угодно. Если вы откроете словарь, вы увидите что это и благоразумие, и способность держать себя в руках под натиском соблазнов, и душевно-нравственная чистота, и способность не пасть под тем смутным и грязным, во что мир может вовлечь не только женщину, но и мужчину. Но на латинском, если вы посмотрите в словарь Жана Батиста Дюмениля, вы увидите, что хотя слова эти даны как синонимы, синонимами они на деле не являются. Перед нами то, что можно назвать совершенно разными направлениями дискурсивности. Если castitas относится к чистоте исключительно девственной, к чему-то, что можно проверить на уровне тела, то с pudor все гораздо сложнее. Pudor это что-то касающееся некоторых душевных качеств, которые зачастую бывает сложно объяснить в словах. В любом случае если нарушено то или другое, женщина переходит в состояние некондиции. Заметьте, что даже на уровне современности эти два концепта кое-где остаются различимыми. Что будет, если мы заговорим о женщине, которая на первый взгляд совершенно утратила и то и другое — например, о женщине, торгующей своим телом? Мы обнаружим что и здесь, в частности как раз в эпоху Золя и Бальзака феномен проституции отмечен большой противоречивостью. Проституция в этом мире не всегда марает женщину полностью. Спору нет, castitas проститутка лишается. Но зато иметь нечто, называемое англичанами устаревшим словом pudity, касающимся душевной чистоты и скромного нрава, она может вполне.

 

С этим и связано, если хорошо приглядеться, присущее мужчине того времени искушение проститутку спасти, которое нашло выражение во многих романах. Если даже проститутка потеряна для целомудрия в предельно физическом смысле этого слова, то ее душевные достоинства все же каким-то образом могут остаться в сохранности. Другими словами, в ней все равно есть какой-то драгоценный объект, который мужчина в своей маскулинной гордыне тщится вырвать из грязи и очистить, чтобы потом через возвращение женщине этого очищенного объекта завладеть ей полностью. Мы знаем, в каком виде этот объект предстает на аналитическом уровне. То, что мужчина ищет в проститутке, это разумеется не замаранная чистота и не бывшая девственность, которую можно отмыть от скверны. Мужчина, независимо от того, что он с женщиной намеревается сделать, ищет в ней фаллос другого мужчины. В этом смысле такого рода отношение к проститутке неслучайно толкуется аналитиками как содержащее в себе нечто гомосексуальное. Но в любом случае это ничему не препятствует. Если подобное отношение имеет место, то не возвращает ли нас это к тому, что выше было названо castimonia? Женщина может быть лишена castitas, но та душевная чистота, которая может принадлежать как мужчине, так и женщине (особенно это касается молодых мальчиков-эфебов), остается при ней. По существу, как ни странно, если рассуждать диалектически, в проституции есть нечто приближающее к женской сути не как развратной, а как неприкасаемой. Как бы проститутку ни марали, какие бы пальцы ее не касались, как вскрикивает в одном из романов Золя молодой герой, «я сумею это преодолеть!», «мы сможем быть вместе», «она много блуждала, но она не потеряна полностью».

 

«Олимпия». Эдуард Мане. 1863

Именно через измерение этого «не полностью», этой самой chastity мы и можем максимально близко подойти к тому, что фигурирует в качестве бессознательной подкладки «женского счастья». Очевидно, что сегодня, если мы говорим о феномене проституции, то в какой-то степени обязаны делать продиктованные феминистским подходом к делу оговорки. В частности некоторые феминистки настаивают на том, что проституция это труд («такая работа») — и потому необходимо относится к этому как к любой профессиональной деятельности. Речь в таком случае идет о квалификации, о системе допуска, контроля, защиты прав трудящихся и потребителей и тому подобных успокоительных вещах. Есть и противоположное женское мнение, согласно которому проституция требует немедленного излечения в виде жесточайшей криминализации, которая ударила бы не по проститутке, а именно по мужчине, совершающему покупку. Все это возвращает нас к отдельным средневековым практикам, где идеал мужской чистоты здесь возвращается в крайне жестоком виде, потому что криминализация пользующегося услугами проститутки мужчины по существу означает наказание, сопоставимое с кастрацией. Но все эти вещи, какими бы существенными для современного обсуждения проблемы они ни были, затмевает от нас то, что всякая попытка женщину от этого смысла падшести, когда она теряет castitos, очистить, все попытки, совершаемые правозащитными движениями, заявить о том, что женщина представляет собой субъектность точно такого же типа, как и мужчина, что в женском наслаждении нет ничего, что обрекало бы ее на падение связанное с утратой этого самого целомудрия, уводят нас от того, что происходит в наслаждении женщины на уровне, где уже она способна извлечь наслаждение из мужчины. Речь идет не об извлечении наслаждения из его органа, которое мужской стороной традиционно преувеличивается, а женской — преуменьшается. Наслаждение извлекается здесь из чего-то такого в мужчине, что выступает с его стороны в виде лестного для женщины претерпеваемого им неудобства.

Именно в этом смысле Лакан говорит о «науке». Под наукой он понимает не только то, что под ней видит научность сциентистского образца, которая постоянно перекраивает и разрушает мир в его предпосланом единстве, но и науку университетскую, гуманитарную — в частности социологию. Не очевидно ли, что именно социология сделала так, что у нас возникает возможность не делать различия между мужским и женским способом обращения с наслаждением на уровне речи. Мужчины и женщины превращаются в то, что Лакан называет «людьми» — конечно, вслед за Хайдеггером. Многие видят в этом прогресс, поэтому необходимо, чтобы нас поняли правильно: психоаналитик не является консерватором в том смысле, в котором консерватизм бичуется тем же феминизмом и связанной с ним правозащитной деятельностью. Тем не менее есть области, в которых психоанализ не может с феминизмом и вообще с активизмом, требующим равной оценки положения женщины, согласиться. Речь идет не о равных правах, а о чем-то таком, что касается именно анализа. Как только мы начинаем анализировать женского Субъекта, как только он сам начинает раскрывать некоторые свои секреты, как обнаруживается, что сколько бы нас не убеждали, что различие приписано образом насильственным, обкрадывающим, на уровне сексуальных отношений, оно все же есть.

Разумеется, из этого необязательно делать широкие выводы, которые несомненно делали в эпоху того же Мопассана, лишая на их основании женщин избирательных прав и связывавших это лишение с правом женщины отдаваться пресловутому «женскому счастью». Как верно заметила Вирджиния Вульф, то же избирательное право было у женщины украдено именно в этой связи, поскольку обществу было что женщине предложить взамен. С любой прогрессивистской точки зрения здесь был предпринят незаконный обмен, обманная сделка. Тем не менее даже в этом положении — консервативном и потому нестерпимом для любого современного мыслящего субъекта — мы говорим, конечно, о мысли определенного рода — есть что-то отсылающее нас к определенного рода истине, о чем шла речь ранее.

Указывая на человека прогрессивного, придерживающегося общих демократических взглядов, которого мы сегодня называем «либералом», Лакан говорит, что истиной он совершенно не интересуется. Это вовсе не критика, потому что в истине самой по себе нет никакого толка. Указывая на это, Лакан намеревается подчеркнуть, что на стороне либерала вместо истины находится какое-то знание. Действительно, сам дискурс, S2, полностью в распоряжении прогрессивного субъекта, потому что именно он регулирует его отправление. Тем не менее на стороне консерватора как на стороне того, кого мы считаем сегодня субъектом безнадежно отсталым, закореневшем в шовинизме и прочих грехах, находится истина. Истиной она является, конечно, не в том смысле, в котором мы должны перед ней склоняться. Поклонение истине — дело философов. В анализе же под истиной мы понимаем проскочившую в речи тревогу по поводу наслаждения — тревогу, которая, как выражается Лакан, не обманывает субъекта, хотя и и не дает знать, на что именно он в своих поисках напал.

Все это в высшей степени справедливо для представителя реакционных взглядов.

Каким бы неприятным консервативный субъект не был, какими бы сексистскими не являлись его шутки в области пола, в его речах проскакивает что-то близкое аналитической клинике.

Разумеется пользоваться этим буквально не обязательно и еще меньше необходимо этому доверять. Но невозможно спорить с тем, что в области консервативных соображений о роли пола в жизни субъекта есть своя истина в том смысле, в котором рассмотрение положения женщины относительно наслаждения заставляет психоаналитиков фиксировать, что в области желание женщины им ясно не все. Анализ своими способами показывает, что это желание ставит женщину в ситуацию, в которой ей приходится обходиться с собственными средствами наслаждения иначе, чем это делает мужчина.

Именно это я назвал знанием на месте истины — то есть на том месте, где оно и находится в аналитической ситуации. Ситуацию эту консерватор естественно не воспроизводит. Тем не менее, за некоторые ее элементы он держится настолько прочно, что это невольно оказывает на происходящее некоторое влияние.

Здесь мы выходим к знанию иного типа, которое с знанием, доставшимся нам как бонус Просвещения, соприкасается лишь как слабое предупреждение. Тем не менее, знание это долгое время вольготно чувствовало себя в семье. Именно Мопассан фиксирует его как находящееся на излете своей власти в виде знания матерей, пытающихся решить деликатную задачу его сообщения дочерям, чтобы оно не превратилось в простое предупреждение о правильном поведении и не перестало быть знанием, касающимся вопроса реализации желания.

Об этом знании никто не может толково рассказать, оно звучит лишь как слабый шепот в спальнях, но именно поэтому оно является знанием не в университетском смысле. Перед нами не дискурс, а в своем роде ожидание того, что наслаждение каким-то образом сработает, выстрелит в нужное время. С одной стороны на этом базируются многие посылки, чрезвычайно раздражающие нынешних свободомыслящих женщин — например, уверенность, что демонстрация желания мужчины каким-то образом разбудит ответное желание и в женском субъекте. Сегодня за знанием такого рода видят лишь насилие, и только.

Тем не менее, именно это устаревшее со всех правозащитных точек зрения выстреливание наслаждения в нужном месте до сих пор одушевляет аналитическую процедуру. Именно оно является предметом знания в аналитической перспективе, в дискурсе аналитика. На срабатывании наслаждения в нем завязано столько вещей — достаточно вспомнить хотя бы перенос — что это срабатывание с полным правом можно считать для него конституирующим. Именно это Лакан называет знанием на месте истины, поскольку истина может касаться только наслаждения и его средств, потому что ничем другим в своем бытии субъект не закреплен и ничем в этом же бытии от других сущностей не отличен. Единственная сущность субъекта, его единственный, как сказали бы философы, Dasein, состоит в том, что он наслаждается, и наслаждается определенными способами. В отношении женского Dasein, как ни забавно это звучит в прибегании к хайдеггеровскому языку, приходится констатировать, что какие бы меры ни предпринимались правозащитниками, какого бы успеха равноправие ни достигало, в жизни женщины все равно существуют такие эпизоды, когда ее социальная идентичность мужскому субъекту улетучивается, испаряется как дым. Речь далеко не только о тех эпизодах, в которых неравенство все еще выступает зримо и выпукло — например, в виде пресловутого запрета на распоряжение телом и, в связи с ним, неравноценного доступа к медицинскому обслуживанию, о чем в последнее время то и дело заговоривают в связи с известными дискуссиями, поднятыми на уровень правительственной позиции в области демографии. Контрацепция, декрет, аборт, искусственное оплодотворение — все эти позиции, то сдаваясь активистами, то вновь отстаиваясь создают впечатление нахождения на основной сцене. Если не желание, то во всяком случае положение женщины то и дело прочитывается исключительно в заданных этими позициями координатах. Обратной стороной их, несомненно, является колебание, вызванное невозможностью решить, является ли оказание платных сексуальных услуг мужчинам равноправным трудом или продолжением рабства. Две эти стороны тщатся друг друга дополнить, и лишь удобное различие между законом и правом поддерживает их взаимное отчуждение.

Тем не менее, есть такие интимные эпизоды функционирования женского желания, где происходит сопряжение между доступом женского субъекта к наслаждению и тем, что ранее с мужских позиций называли «распутностью» как уступкой в широком смысле. Речь не обязательно о потере девственности из–за взаимодействия с гименом, но скорее о том, что мы можем вслед за римлянами назвать pudor, стыдливостью. Есть такого рода эпизоды в жизни женщины, когда она может поступиться стыдливостью, когда падение все же происходит, когда совершается уступка. Лакан формулирует это в XX семинаре в эпизоде, посвященном «Бесплодной Земле», где он разбирает стихотворную строфу в которой повествуется о женщине, уступившей мужчине в его домогательства, причем уступившей так, что совершенно непонятно, произошло с ней что-то или нет. В отличие от дискурса культуры изнасилования, который сегодня в ходу и указанием на который пользуется просвещенный субъект, чтобы убедить всех до какой степени женщина уязвима, Лакан обращает внимание на совершенно другую сторону женской уступки, показывая, что женщина способна уступить мужчине так, как будто ничего особенного не случилось. Это означает, что никто не может задним числом узнать, желала она этого или нет. Разумеется, момент этот крайне деликатный и реальному злоупотреблению тут всегда есть место, но Лакан требует от нас все же обратиться к месту, где в желании женщины наступает подлинная немая зона. В данном случае героиня уступает невзрачному юнцу, посетившему ее одиноким вечером после работы. Этот неопытный молодой человек, конечно, неспособен совершить никакого насилия, кроме, разве что насилия, выражающегося в попытках мужчины женщину разжалобить, показать ей, что его среднестатистических размеров желание из–за отказа может навсегда поникнуть. В любом случае этот мужчина ничего собой не представляет, но девушка-машинистка ему уступает и, когда он уходит, она продолжает прерванное занятие: возвращает на пластинку иглу грамофона, продолжая слушать что-то незатейливое и модное. Сексуальный акт в ее случае фигурирует исключительно как пропажа времени — не в том смысле, что она его таким образом убила. Речь идет в том числе и о том что мы не знаем, получила она наслаждение или нет. В ее случае речь идет не о наслаждении и, скорее, об уступке в том смысле, в котором о этом говорит Лакан, английский глагол to stoop, означающий в зависимости от контекста немалое количество действий. Это и привычная сутулость, и поступание принципами, и стремительное падение, но это может быть и уступкой в том смысле, в котором субъект, поступившись собой, не несет затем в своем символическом статусе никаких последствий. Именно здесь пролегает фундаментальное различие между мужским и женским положением в отношении инстанции символического. Если мужчине приходится чем-то поступиться, то это так или иначе оставляет на нем след. Именно для этого в определенный исторический период возникает понятие мужской чести и всего того, что сегодня нам кажется бессмысленным хламом, но лишь потому, что сегодня требование символического приобрело иные формы, вышедшие далеко за пределы тех классовых ограничений, маркером которых оно было ранее.

На территории мужской сексуации поступиться — означает нанести на себя несмываемую отметину, даже если вы сделали это в соцсетях. В случае женщины все обстоит несколько иначе: она может поступиться чем-то, предположительно связанным с ее желанием так, что саму ее это никак не затронет. Даже потеряв castitos, женский субъект не лишается права на pudor. Ничто сильнее не сбивает с толку мужского субъекта и в то же время не обеспечивает для него возможность отношения с субъектом женским, как этот непостижимый для него факт. Именно ему обязаны все, как досужие, так и более вдумчивые рассуждения о том, что женское наслаждение непостижимо — не в том дело, что его характер неопознаваем, а в том, что в нем невозможно дать отчет. Если спросить элиотовскую машинистку, был ли случайный мужчина хорош, доставил ли он ей какое-то особое, ни с чем не сравнимое наслаждение, то в ответ она просто пожала бы плечами. Сам вопрос очевидно поставлен неправильно, поскольку нужно спрашивать о том, чем именно она, отдавшись ему, насладилась сама.

«Гадающая Светлана». Карл Брюллов. 1836

Это подводит нас к вопросу «женского счастья» с несколько неожиданной стороны. Как было сказано выше, его не следует ассоциировать ни с удовлетворенностью, ни с переживанием блаженства — другими словами, его не нужно путать с любовью. Здесь возникает подмена, потому что именно с любовью молодые девушки, особенно девушки, выражаясь старомодно, неопытные, склонны его путать. Они еще не подозревают, что женское счастье любви не касается и что все то, что они испытывают в области любви во многом от мужского влечения неотличимо — но лишь до той поры, пока женщина не вошла в фазу развития, которую ранее помечали как генитальную, но которая, независимо от того, как именно женщина получает свою сексуальную разрядку, подводит ее к порядку удовлетворения совершенно иного рода. До тех пор, пока она в ситуацию этого удовлетворения не поставлена, в ее желании нет ничего специфически женского, и это делает ее борьбу за свои равные права с мужчинами — в частности, за право на наслаждение, поскольку ничего иного за этой борьбой в конечном счете не стоит — вполне обоснованной и понятной.

Тем не менее, хорошо известно, как слабо в эту борьбу вовлечены женщины, чей статус отмечен матримониальностью, проживанием в браке. Неверным было бы связывать это только с теми специфическими семейными обязанностями, которые по общему мнению и делают женщину «зрелой», запирая ее в узком кругу. Другими словами, если искать это изменение в области экономической, то следует делать это именно там, где экономику затребует Фрейд, указывая на то, что подсчет идет всегда в области, связанной с разрядкой и полученным количеством удовлетворения.

В браке женский субъект разрабатывает совершенно новый для себя способ производства наслаждения.

Полезно было бы определить, с чем этот новый способ производства связан и через какие процедуры его отправление происходит. Даже присутствуя в знании, ничем не обязанном пресловутым гендерным наукам и связанным лишь с практикуемым всеми нами наблюдением за тем, как наслаждаются другие, этот новый женский подход к наслаждению часто оценивают неправильно. Так, очень часто его проявление ищут в знаменитой ненасытности зрелой матроны, становящейся предметом шуток и в равной степени жалоб со стороны мужчин, потому что известно — по крайней мере как сочувственно говорят нам физиологи — что мужская сексуальность развивается и отгорает раньше женской, так что когда женщина к своему зрелому возрасту только входит во вкус, мужчина уже зачастую в этом вопросе берет тайм аут. Это представляет некоторую проблему, во всяком случае проблему семейного характера. Но нас интересуют здесь не вопросы потенции — за естественный женский интерес к ней не следует принимать тот способ сугубо брачного наслаждения, которое женщина может извлечь на острие диалектики описанного выше альтернативного способа поступаться своим благочестием.

Наслаждение это возникает тогда, когда всякий castitos для женщины уже неактуален в связи с его полной и невосстановимой утратой. Так, очевидно что в браке его нет, и не стоит преуменьшать то смущение, которое в мужчинах это исконно вызывало. Те же римляне не случайно прибегали к характерным уловкам, чтобы сам вопрос об этом отсутствии снять, сделать неактуальным — для этого они изобрели понятие «матроны», женщины, которая каким-то образом является чуть ли не более чем девственницей, причем девственницей ее делают ее дети. Чем больше детей у матроны, особенно детей мужского пола, тем в большей степени она рассматривается как субъект, который свою непорочность каким-то образом сохранил и приумножил.

Все это, разумеется, уловки, по справедливости заставляющие думать о мужчинах довольно дурно, поскольку неспособность решить, не является ли законная жена в каком-то смысле падшей именно по причине того, что она состоит его супругой, то есть инструментом ненасытного мужского удовлетворения во много большей степени, нежели последняя храмовая проститутка, показывает, до какой степени субъекту мужского пола свойственен в области суждения о женщинах некий изначальный идиотизм.

Любопытно, что с другой стороны эти уловки обладают достаточной степенью влиятельностью и даже сегодня они способны оказывать на нас воздействие. Но с аналитической точки зрения для нас имеет значение лишь то, что когда женщина лишается своей девственности — в том числе на уровне символического — она не утрачивает возможность поступиться ей еще сколько угодно раз. Именно это отличает ее от мужчины, у которого как известно есть только одна честь из–за чего он может только однажды себя унизить, символически обанкротить — по крайней мере публично — после этого для него наступает нечто, что Лакан называет «выходом в мир». Если пребывание мужчины на избранной сцене заканчивается крахом, если он себя роняет, совершает что-то несовместимое с разыгрываемым на ней спектаклем, он приобретает, как говорят сегодня в соцсетях, нерукопожатность и ему приходится отправиться в скитания. Вернется ли он — неизвестно; в любом случае вернуться ему придется в каком-то другом качестве или же искать себе иную сцену, где роль его будет разыграна заново.

Если женщину это базовое условие игры на символическом поле касается в существенно меньшей степени, то лишь потому что акт падения, оступания в ее случае вписан в тот порядок, в котором женщина в области ее желания функционирует.

Этот порядок регулируется уже не опасностью того единственного и крупного краха, который может мужчина потерпеть, а, напротив, чередой поступательных падений, толчок к которым дает как раз та самая утрата изначального целомудрия, castimonia — утрата, происходящая после встречи с мужчиной и символически объявляющаяся после вступления в брачный союз или его подобие. Именно эта существенная разница в отправлении символического позволяет женщине не только не исчезать со сцены после того, как брак был объявлен и заключен, но и, напротив, благодаря ему закрепляться в новом качестве после того как все, казалось бы, совершенно утрачено — ведь очевидно что, хотя уловка брака хотя до определенной степени восстанавливает женскую честь, брак все равно не может вернуть женщине того, что римляне называли девственностью, подразумевая под ней далеко не только телесную нетронутость.

Необходимо акцентироваться на том, что даже в этом новом положении, после главной совершенной уступки у женщины не только не пропадает способность уступить что-то еще, но, напротив, способность уступать, поступаться своей символической честью только лишь начинает входить в силу. Это крайне любопытный момент, осветить который можно только указав на еще одно обстоятельство, без которого невозможно понять происходящее. Обстоятельство это касается той перемены, которая происходит в мужском субъекте после того, как перспектива брака делается для него неизбежным.

О чем идет речь? Если мы посмотрим на пресловутое развитие мужчины из мальчика, то вынуждены будем сразу же столкнуться с вопросом, адресованным постоянно происходящей на наших глазах, но малообъяснимой вещи. Как получается так, что из всего характерного для мальчишки в отношении женщины — из ядреной смеси грубого подросткового юмора по поводу женского тела и физиологии, нахрапистого шовинизма и общей мизогинии, которую питает подросток мужского пола, вдруг появляется на свет смиренный муж готовый не просто удовлетворять желание женщины, но и смиренно переносить все неудобные для него проявления ее отношений со своим телом. Как совершается это чудесное превращение? Это вовсе не вопрос о том, как из мальчика появляется мужчина в воинском или гражданском смысле, который касается исключительно отношений с другими мужами. В том, что касается приобретаемого им брачного смирения, мужчина вынужден зримо продемонстрировать свершившуюся кастрацию, заставляющую его, грубо говоря, заткнуться насчет всего того, что в более юном возрасте в женщине было для него предметом почти что неприкрытого отвращения.

Как вообще из гогочущего подростка, отказывающего женщине в естественности ее физиологических проявлений, появляется на свет тот, кого мы называем мужем и отцом? Очевидно, что это происходит с помощью очередной уловки означающего, связанного с Именем Отца. Даже если допустить, что мужчина приобретает некоторый опыт исключительно в силу наступления той самой «зрелости», на которую все обычно списывают, это не объясняет, куда девается все то, на чем он, будучи юнцом, стоял настолько твердо, что оно вполне могло быть для прочих мальчиков в своем роде кантовским императивом. Императив этот гласит, что бытие женщины содержит в себе какую-то глубокую аномалию и что иметь с ним какое-то сношение — означает поступаться чем-то невосстановимым.

Твердость этого убеждения стирается в прах, когда мужчине, уже имеющем опыт сожительства с женщиной, предстоит в дополнение к этому стать отцом. Момент этот справедливо расценивается опытными женщинами как повод для особенного наслаждения тем положением, в которое мужчина отныне поставлен. Дело не только в том, что он научается менять подгузники и разбираться в детском питании, хотя уже и это свидетельствует о перемене в его позиции, приводящей зрительниц в истинный восторг. Сам восторг обязан вовсе не чудесному перерождению мужской сущности — напротив, столь сильным его делает факт того, что мужчине приходится сдерживать все то, что он по поводу происходящего ощущает. Даже безукоризненно цивилизованный мужчина, воспитанный в полном уважении к женщине, все равно так или иначе проходит путь своего развития с неустранимым ощущением, что женское бытие, особенно на уровне представленном плотью, сопряжено с бесстыдством. Менструации, роды, женская гигиена и прочие приметы функционирования женского организма до самого конца сохраняют для мужского субъекта привкус чего-то скандально недопустимого. Тем не менее, наступает момент, когда на эту тему ему приходится навсегда замолчать.

В этом смысле мужчина — это тот, кто больше не может позволить себе роскошь воззрения на женщину, транслируемого монахом Убертином в романе «Имя Розы» Умберто Эко. Этот ученый муж взывает ни к чему иному как к истине, заявляя, что женщина как тело на деле представляет собой мешок с костями, навозом и слизью — мешок, которому не только отвратительно подарить свой орган, но которому еще противнее вручить свое желание. Другими словами, вожделеть этот объект совершенно недопустимо. С одной стороны, речь как будто идет об аскезе высшего уровня. С другой, все оказывается проще: это тот самый взгляд, посредством которого на женщину смотрел бы маленький мальчик, если бы — в рамках психоанализа допущение вовсе не такое смелое — он о женщине что-то знал. Именно Фрейд был убежден, что маленький мальчик знает о женщинах довольно много и поэтому он, опять же по выражению Фрейда, презирает «всех этих баб» (по-немецки это тоже звучит до известной степени грубо — weib, бабенка). Презирая их, мальчик вовсе не укрепляется тем самым на позициях мужественности, как это ошибочно принято считать в воспитательной среде. Напротив, именно войдя в становление мужчиной он в какой-то момент утрачивает свою высокомерную позицию — еще вчера он рассказывал друзьям сальные анекдоты и обсуждал, как ему уступила та или иная девушка, а сегодня он ни свет ни заря бежит на молочную кухню.

В самом деле удивительно, что мы так мало уделяем внимания этому превращению, тем более, что устроено оно сложно и требует для своего объяснения теоретических средств. Предварительно очевидно лишь то, что иначе чем через Имя Отца это превращение не объяснить — только оно позволяет мужчине увидеть в тех же самых кровавых или слизистых «женских делах» нечто не только вполне терпимое, но и благородное — например, связанное с воспроизводством желанного потомства. Потомство это вполне может быть мужчиной затребовано, но огромный культурный материал не оставляет камня на камне от современных чаяний, согласно которым мужчина мог бы пожелать холить и лелеять это потомство за сам лишь факт появления в поле его зрения умильного младенца любого происхождения. Оценить нелепость гипотезы, будто человеческий родитель мужского пола способен сам по себе проявить к ребенку какую-либо нежность нам мешает лишь тот факт, что мы допускаем подобного рода инстинктивное проявление за субъектом женским. Не является случайностью факт того, что именно эта истинктивность очень рано была поставлена в психоанализе под вопрос.

В случае субъекта мужской сексуации проблематичность его перехода в родительское качество нарастает еще более. Чтобы начать вести себя ожидаемым женщиной образом, мужскому субъекту необходимо подключиться к соответствующему институту. Хорошо известно, что это происходит на том уровне, где находится контроль, исходящий от вмешательства государства. Характерно, что именно от этого контроля сегодня так страстно пытаются отделаться, полагая, что он для опции желания совершенно необязателен. На самом деле его роль в пресловутых либидинальных процессах до сих пор остается неисследованной, так что любая критика его вмешательства обречена двигаться вслепую. Вопреки этому интересно отметить, что, по всей видимости, только силами институтов государства это отцовское означающее сегодня и может функционировать — после аккуратного лишения мужчины всех привилегий пользования означающими сословного характера никаких других оснований для взятия на себя отцовских обязанностей, похоже, уже не осталось. Именно это и провоцирует почти истеричное движение носителей государственной власти в поддержку институтов защиты женщин и материнства, брака и всех прочих элементов женского бытия, которые мужской субъект может усвоить только через прикрепление к соответствующему означающему. Успех этого государственного регулирования виден уже в том, что нынешний мужчина действительно приобретает очень высокую степень терпимости ко всему, от чего ранее он в области воспитания детей и заботы о жене успешно уклонялся.

Это идет вразрез с активистскими представлениями о том, что государство транслирует мизогиническую, шовинистскую позицию, демонстративно пренебрегающую желанием женщины. Тем не менее, даже чисто историческое совпадение возросшей роли современных бюрократических институтов и возникновения семьи, где от отца ожидают не просто лояльности к женскому наслаждению, включая наслаждение ребенком, но и активного участия в процедурах его отправления показывают, что пресловутая номенклатура вносит в это превращение свой немалый вклад. Очевидно, что именно государство, к добру или к худу, так или иначе привносит ту самую смягчающую ноту, которая позволяет супружеской паре как представителям разного пола ужиться в тесных квартирных ульях, торжественно именуемых ныне «отдельным жильем».

Можно убедиться как именно это происходит на примере одного эпизода из знаменитой тетралогии Апдайка про Кролика. Как известно, главный герой представляет собой стихийного консерватора, хотя и не очень агрессивного, но во всяком случае довольно упорного во всех присущих ему шовинистских замашках. Выслушав отчет своей жены о прочитанной ею книге, повествовавшей о антропологических практиках обращения с женщинами в период, когда наши предки считали женщину ввергающей свое окружение в нечистоту и предпринимали защитные меры, связанные с удалением ее из племени или заточением в особое место, Кролик сообщает своей жене, что даже с его точки зрения это пожалуй чересчур. «Извини, — хмыкнув, говорит он ей, — что мы так по-свински с вами обращались».

Это скромное извинение, принесенное от лица мужчин всех эпох и народов, указывает на то, что с определенного момент мужской субъект утратил привилегию не иметь с продукцией женского желания никакого дела. В общем, все это указывает на успех того, что Фрейд называет «цивилизацией». Этот термин тоже требует определенного прояснения, потому что под цивилизацией Фрейд понимает вовсе не научно-технический прогресс или культурные успехи в общем и целом.

Цивилизация с фрейдовской точки зрения представляет собой то, что можно было бы назвать стреноживанием мужчины посредством расщепления его желания — того самого, которое Фрейд описывает в соответствующей работе, посвященной расщеплению мужской сексуальной жизни.

С точки зрения Фрейда, последняя содержит с одной стороны агрессивный, а с другой — нежный компонент, причем реализовать их одновременно не удается, из–за чего мужчина склонен чувствовать себя в удовлетворении влечения до известной степени обделенным. Цивилизация это расщепление закрепляет, делает его хроническим, но в то же время предлагает мужчине именно на нем попытаться выстроить свое семейное счастье. Именно благодаря ему мужчина приобретает тот самый цивилизованный вид, в котором он способен стать заботливым мужем и нежным отцом, что прежде всего означает принять все те проявления женского «естества», которые были невыносимы для мужчины в период его первичной, то есть мальчишеской, догенитальной сексуации. Эти проявления больше не становятся объектом высмеивающего отвращения, напротив, мужчина начинает относиться к своим обязанностям, связанным с ними, крайне серьезно.

Что эта перемена означает для женщины и для семьи, само существование которой женщина в ряде случаев выстраивает и регулирует столь тщательно? Приходит ли тем самым пара к гармоничному соотношению, в котором, наконец, мужчина, эта дубина, вечный неуч и дурачок, догоняет в своем развитии умницу-женщину и приобретает такую же деловитую хлопотливость в отправлении домашних и супружеских обязанностей, поддержания своего окружения в порядке и должной заботы о потомстве? Другими словами, мы должны спросить, имеет ли здесь место простое устранение известного запаздывания в мужском развитии с этой стороны?

 

«Возвращение из города». Владимир Корзухин. 1870

Все факты и данные аналитического опыта решительно против этого восстают. Никакой целостности в этом новом смиренном состоянии мужчина не обретает и расщепление его влечения остается на прежнем месте. Мужской субъект ежечасно сохраняет готовность к своего рода протесту, бунту, восстанию против того, к чему женский субъект его стремится склонить. Речь в данном случае не о мужчине грубом, отмеченном проявлениями жестокости, с которой он едва ли справляется в своем семейном окружении — напротив, проницательность Фрейда состоит в том, что с его точки зрения говорить о конфликте в его наибольшей степени следует тогда, когда мужчина на первый взгляд полностью смиряется со своей генитальной долей и даже близко не допускает мысли о каком-либо проявлении нетерпимости к заведенному женщиной порядку. Именно здесь Фрейд усматривает нечто такое, что позволяет уловить донельзя обособленное желание со стороны более ранней сексуации в его наиболее чистом виде — фантазию о девочке или женщине, положение которой, в силу ее собственного бесконечного падения, позволяет делать с ней все что угодно.

Клинический опыт зачастую подтверждает наличие этой фантазии, показывая, что именно она зачастую находится у субъекта навязчивости на первых подступах к более глубоким организациям его фантазма, прежде всего связанного с элементом анальным, который женскую физиологию в этой области совершенно исключает. Princesses do not croak, хорошенькие девочки не испражняются — вот база для фантазма невротика навязчивости, как мужского пола, так и женского. Неудивительно, что именно эта сторона дела так ярко проявилась в образцовом фрейдовском случае, в котором невротик с ярко выраженной обсессией готов был запихнуть в соответствующее отверстие дамы живую крысу, лишь бы обратить вспять стремление естественной материи наружу.

Именно этот рубеж отделяет вторую мужскую сексуацию как сексуацию генитальную от первоначальной мальчишеской — дама сердца в присутствии мужчины в изобилии производит из своего тела разнообразные материи, свидетельствующие о ее желании: пот, смазку, регулярные крови, и все это происходит в непосредственном присутствии супруга, хорошо осведомленного об этих процессах. Помешать им он никак не может — более того, они заставляют его склоняться перед неизбежностью их свойства.

Что эти выкладки для нашего опыта значат? Проверить их можно со стороны данных женского желания, когда они ясно свидетельствуют о том, что именно в браке женщина в настоящее время и находится, что бы она сама об этом ни думала и до какой бы степени ничтожно с чисто прагматической точки зрения на мужчину не рассчитывала. Именно этот момент заставляет аналитиков так осторожно обращаться с брачным институтом, возможно, запаздывая в своих реакциях по отношению к той раскрепощенности, которая ныне в его отношении принята.

Что нам о желании женщины в браке — или любой другой форме устойчивого матримониального союза — известно? Прежде всего то, что именно тогда, когда покоренный мужчина делается в отношении телесных и прочих характерных проявлений женщины крайне предупредителен и терпелив, когда он способен перенести с этой стороны все, что угодно, женщина на уровне своего желания вовсе не приходит к состоянию гармонической успокоенности. Напротив, в этот момент она на уровне бессознательного стремится снова и снова совершить это самое stoop, падение. Именно тогда, когда она уже является женой и, возможно, матерью, то есть приобретает статус матроны, она начинает приобретать вкус к потере чести. Речь идет, естественно, не о каких-либо размашистых актах, необратимо разрушающих брак — не о бесчестии в суровом патриархальном смысле. Мы говорим исключительно о бессознательных микропроявлениях, о малых актах извлечения наслаждения, которые женщина может даже не замечать, особенно если она не склонна к самонаблюдению и анализу. Тем не менее очевидно, что если в браке что-то и происходит, то это повторение сцены грехопадения, речь в которой — пусть даже это и не было до сих пор понято — идет не о сладострастии (поскольку любое сладострастие исключает присутствие женской физиологии без наличия возбуждения ей со стороны мужчины), а о дежурной демонстрации наиболее глубокой принадлежности к иной сексуации, нежели мужская, в том числе посредством тела.

Говоря о том, что женщина совершает это при помощи тела, мы не утверждаем, как это делают наиболее ярые сторонники философии телесности (по преимуществу именно женской), что тело здесь совершает высказывание помимо и вне символического уровня. Допущение за телом самостоятельности в этой области отбрасывает анализ к явлениям не имеющим с работой желания ничего общего. Напротив, всякий раз, когда женщина совершает свое stoop, она наслаждается в области, связанной с предположительным падением именно там, где представителю иной сексуации падение воспрещено — то есть, играет на его территории, одновременно показывая, что правила здесь могут меняться. Раз за разом видя, что мужчина относится к мелким жестам в этом направлении терпимо и наслаждаясь мужем в этом качестве, женщина склонна подвергать его выдержку мелким испытаниям, заново удостоверяясь, что ее очередное маленькое падение принимается мужчиной с сугубой снисходительностью. В роли этого падения могут выступать самые разные вещи — как то, на что обрекает женщину ее деликатная, как выражались романтики, физиология, так и проявления того специфического, что женскому субъекту продолжает приписываться невзирая на бессильные протесты со стороны гендерной теории, настаивающей на том, что гендерное поведение представляет собой не что иное, как социальную машинерию насильственного характера. Присущий этой теории подчеркнутый антиэссенциализм приводит к разного рода педагогическим гипотезам, в том числе утверждающим, что исключение из воспитания гендерных ожиданий приведет к существенному сокращению всех психических различий.

С психоаналитической стороны мы имеем право подвергать такие гипотезы сомнению не из–за упрямого противодействия прогрессу, а по той причине, что все касающееся желания женщины остается не изучено, и прогресс именно в этой области со времен Фрейда столь ничтожен, что уже одно это заставляет заподозрить, что здесь не все чисто.

До сих пор мы остаемся среди фрейдовских набросков размышлений о психической разнице полов, которые именно потому так легко опровергаются сторонниками равноправия всех мастей, потому что Фрейд из сугубой осторожности не дал им полного развития.

Так, при поверхностном чтении действительно может показаться что Фрейд настроен к женщине недружелюбно, утверждая, что сублимация влечений более доступна мужчине, что дает тому фору в социально-культурном плане. В то же время развитие мысли Фрейда на более длинную дистанцию показывает, что эта мысль смотрела не в патриархальное прошлое, а, напротив, предвосхищала процессы, которые в то время можно было разве что предварительно сконструировать в наблюдении за истерией, потому что непосредственного облика они тогда не имели. Речь в этом случае должна идти не о сырой первичности женского влечения, якобы не знающего иного удовлетворения, нежели через чувственность, а, напротив, о подстановке на место несублимированного влечения того, до чего мужчине приходится добираться лишь окружным путем.

В курсе прошлого года я показал, что если сублимация и существует, то осуществляется она именно женщиной, которая способна извлекать из литературного текста гораздо более непосредственное наслаждение, нежели мужчина. Последний в ряде случаев не дорастает даже до подозрения, что в тексте может быть что-то такое, что женщина способна там увидеть. Так, современные стихийные литературные процессы в области самодеятельного письма, в подавляющем преимуществе девического фикрайтинга по мотивам известных произведений, показывают, что способности женского субъекта извлекать либидинальное наслаждение в этой области безграничны или же очень близки к таковым. Перед нами тот редкий и чистый случай, когда сама статистика показывает наивность выкладок профеминистской гендерной теории.

 

«Отцелюбие римлянки». Питер Пауль Рубенс. 1612

 

Точно так же гораздо более функционально широким аппарат женского наслаждения оказывается и в ситуации брака — в большинстве случаев более-менее наивный супруг, даже видя присутствие этого наслаждения, не в состоянии представить, какого рода сцена за ними стоит. Чаще всего толстокожий супруг воображает, что женщина находит удовольствие в подчинении ему, и рассматривает себя с той точки зрения в исключительно выгодном свете. На самом деле, правильно истолковать определенные акты с женской стороны можно лишь в тщательном изучении тех возможностей, которые дает брак или другие устойчивые формы сожительства для женщины, когда она получает возможность касаться мужчины, когда и где это угодно ей, обнажаться перед ним не только в целях сексуальной близости и вообще предъявлять все то, что, если бы мужчина не был бы ей любим, она сочла бы решительно невозможным. Некоторые списывают это на возникшую привычку, обязанную стиранием любовного чувства и замещению его привязанностью. По всей видимости, здесь совершается ошибка, обязанная мнению, что женщина в браке якобы больше не проводит различия между сохранением собственного образа и поступанием им в предположительно запретных, отмеченных некоторым неприличием актах. Напротив, именно потенциальная постыдность этой уступки придает ситуации ценность. Именно по причине ее наличия брак и сегодня сохраняет свою особость, которой он всегда был отмечен в глазах людей не только исключительно ретроградных. Общество всегда имело необъяснимое, но оттого не менее прочное представление, что брак дает женщине способность делать в нем что-то такое, что она не может сделать больше ни с кем и нигде. Тем не менее, попытка выяснить, что за этим может стоять, обычно наталкивается на характерное ерничество, так или иначе тесно увязывающее этот вопрос с вопросом мужского органа.

Ни в коем случае не стоит утверждать, что наличие органа никакого участия здесь не принимает — заведомо его все же нужно предъявить хотя бы на уровне символического, чтобы впоследствии описываемое здесь наслаждение стало для женщины возможным. Тем не менее, мы видим, что наслаждаются тут вовсе не органом. Суть брачного взаимодействия, которое по прежнему, ничего не объясняя, продолжают считать чем-то сокровенным, заключается в том, что у женщины появляется возможность сделать то, чего она не делает больше ни в каком другом случае. Она совершает падение, склоняется на глазах у мужчины, требуя от него, чтобы он сохранял на этот счет спокойствие и проглотил тревогу, вызываемую в нем происходящим. Всякий раз когда женщина в браке требует от мужчины именно мужского, то есть выходит за пределы его детской сексуации — когда она адресуется к мужчине как к тому, кто должен к ее слабости снизойти и иметь дело с некоторой непристойностью, производимой ее действиями — в этот момент она испытывает то, что мы прочитываем на уровне бессознательного как наслаждение. Это наслаждение возникает не по той причине, что женщина в браке как-то особенно мужчине доверяет и начинает испытывает вседозволенность. Напротив, в браке женский субъект впервые открывает для себя специфический стыд, которого она не испытывает с другими мужчинами, с которым она состояла в близости. Брак приносит наслаждение именно потому, что он позволяет женщине совершать падение практически бессчетное число раз. Если пре