статьи

Статья Браун Дж. ФРЕЙД и ПОСТФРЕЙДИСТЫ

Браун Дж.
ФРЕЙД и ПОСТФРЕЙДИСТЫ

Brown, J. Freud and the Postfreudians. London: Penguin, 1961. © Дерябин А.А., пер. с англ, 1993.

Карен Хорни

В 30-х гг. по отношению к биологической предопределенности человеческой психики в среде постфрейдистов выделилось два направления: “правое” крыло, сторонники которого ориентировались на углубленное проникновение в инфантильные переживания пациента, и “левое”, ориентированное на вскрытие социальной и культурной основ человеческой индивидуальности.

Сторонники последнего, в лице Хорни, Фромма, Салливена и др. отвергли постулаты об однозначно анатомической детерминации различий между полами, о стадиях психосексуального развития и эдиповом комплексе и сделали упор на важность межличностных взаимоотношений и социокультурного влияния на личность.

Зачатки интерперсональной теории в психоанализе появились в работах Ференчи, но ее современная форма идет от Хорни, Фромма и Райка. Карен Хорни стала известна во многом благодаря своим книгам, а не терапевтической работе и прямому воздействию на своих последователей в роли преподавателя. Фактически, за пределами США ее влияние на аналитиков отсутствовало, чего нельзя сказать о психологах с их более спекулятивными умонастроениями.

Теоретические взгляды Хорни несут на себе отпечаток следующих влияний: (1) сопротивление антифеминизму Фрейда; (2) марксизм и социалисты; (З) индивидуальная психология Альфреда Адлера; (4) тот факт, что формирование Хорни как личности и психолога происходило в американской культуре. Различия с Европой с ее меньшей свободой и большей приверженностью догматичным верованиям, убедили Хорни в том, что многие невротические конфликты, в конечном счете, определяются культурными условиями.

Ниже будет рассмотрена критика Хорни основных положений ортодоксального психоанализа и ее собственная теория личности.

Критика Фрейда

Критицизм Хорни в отношении Фрейда во многом отражает позицию других неофрейдистов. По ее мнению, бесспорный вклад Фрейда в психологию состоял в том, что он ввел в науку о личности свою фундаментальную триаду концепций:

  1. Мысль о том, что психические процессы могут быть жестко детерминированы. Осознаем мы бессознательные импульсы или нет, наше осознание не устраняет их и не убавляет их эффективности.
  2. Мотивы действий и чувств могут быть бессознательными. Бессознательная мотивация остается бессознательной, т.к. мы заинтересованы в этом.
  3. Природа мотивации эмоциональна.

Хорни, однако, считала фрейдистскую концепцию бессознательной мотивации слишком формалистичной: “Осознание установки (attitude) включает в себя не только знание о ее существовании, но также […] знание функции, которую она выполняет. Если этого нет, установка остается бессознательной даже если временные проблески знания достигают рассудка” (Horney, 1939).

Идея Фрейда об эмоциональной природе мотивации создала почву для развития современных концепций личности как динамической системы, в отличие от механистичных и статичных взглядов XIX века. Психодинамическая теория утверждает, что мотивация лежит в эмоциональное сфере, и что для понимания человеческой личности необходимо брать в расчет влечения, драйвы (drives), которые часто находятся в конфликте друг с другом.

Рассуждая о вкладе Фрейда в развитие психотерапевтической практики, К. Хорни особенно отмечает три его открытия: (1) перенос, (2) cопротивление и (З) метод свободных ассоциаций.

Однако она не останавливается на констатации того, что реакция переноса по отношению к терапевту является повторением пациентом инфантильного отношения к родительской фигуре. По ее мнению, необходим тщательный анализ эмоциональных реакций пациента в ходе психоаналитической ситуации, именно они позволяют найти прямой путь к его эмоциональной структуре и, следовательно, его трудностям: “Я верю: будущее терапии заключено в более точном и глубоком наблюдении и понимании реакций пациента” (Horney, 1939).

Понятие сопротивления основано на предположении, что у пациента есть веские причины не желать осознания некоторых влечений и, следовательно, чем более мы способны обнаружить способы, которыми он защищает свои позиции (эго-защиты), тем более эффективной станет психотерапия.

Хорни считала, что основные взгляды Фрейда несут на себе отпечаток философских воззрений XIX века.

  1. Биологическая ориентация Фрейда заключается в его тенденции объяснять психические различия между полами анатомическими различиями и его следовании теории инстинктов. Фрейд неоднократно повторял, что инстинкты находятся на границе между органическими и психическими процессами и поэтому полагал психосексуальные стадии развития и эдипов комплекс врожденно детерминированными и относительно не зависимыми от факторов среды и культуры. Различия между мужчинами и женщинами, по его мнению, основываются на желании женщины обладать пенисом, тогда как мужчина испытывает страх кастрации.
  2. Игнорирование антропологии и социологии. Фрейду казалось, что “человеческая природа одинакова повсеместно”, и феномен культуры в его теории обусловлен биологическими и инстинктуальными корнями.
  3. Дуалистичность мышления. Он мыслил противоположностями: Эго – Ид, инстинкт Жизни – Смерти, маскулинность – фемининность. Его теоретические модели механистичны и являются аналогами физических систем. Например: энергия тратится в одной системе, следовательно увеличивается в другой (отдавание любви другим означает уменьшениелюбви к себе).

В конце концов Хорни называет мышление Фрейда механицистско-эволюционистским. По Дарвину, сегодняшние вещи прошли эволюцию через ряд ступеней развития. По Фрейду же они не только обусловлены прошлым, они не содержат в себе ничего кроме прошлого. Хорни имеет в виду точку зрения Фрейда, что вся психическая жизнь индивида представляет собой бесконечное проигрывание событий, которые произошли с ним в раннем детстве, в возрасте до 5 лет. Например, рождение – это первая ситуация, вызывающая тревожность. Все последующие формы тревожности суть повторение первоначальной основополагающей тревожности, испытанной во время рождений. Хорни отмечает, что одно дело сказать, что рождение – это исходная ситуация, порождающая тревожность, но совсем другое – считать, что все последующие переживания этого чувства являются лишь повторением того , первоначального, испытанного в первые минуты жизни.

Подобные философские убеждения сделали взгляд Фрейда на человека чересчур пессимистическим. Хорни отмечает, что, следуя теории либидо, можно прийти к выводу, что “не только стремление к власти, но и любое проявление самоутверждения можно интерпретировать как скрытое проявление садизма. Любую симпатию – как проявление либидозного желания. Любое проявление терпимости по отношению к другим вызывает подозрение в пассивной гомосексуальности”. Такой взгляд на вещи не только безутешен для человека, он еще и не вполне логичен; если в процессе естественного отбора устраняются те качества, которые препятствуют выживанию, то почему до сих пор человеческий вид продолжает свое существование, несмотря на свой инстинкт Смерти, требующий убивать, чтобы не быть убитым? И если по своей природе человек эгоцентричен и агрессивен, почему он стремиться организовываться в группы с себе подобными? Хорни отказывается принять точку зрения Фрейда, что агрессивность является врожденной и первичной на всех уровнях человеческого существования, а дружественность – вторична и представляет собой лишь скрытую форму выражения сексуального влечения: “Доброе отношение может оказаться, конечно, реактивным образованием против садистских наклонностей, но это не означает принципиального отсутствия доброты в человеческих взаимоотношениях. Щедрость может оказаться всего лишь реактивным образованием на жадность, однако это не доказывает факта отсутствия щедрости и великодушия”.

Хорни не считает либидо единственным источником активности индивида. Интерпретация аналитиком какого-либо события в психической жизни пациента может быть признана глубокой, если он добрался до вытесненных влечений, чувств, страхов, однако считать глубокой всякую интерпретацию только потому, что она связана с каким-нибудь инфантильным стремлением, было бы опасным заблуждением. Во-первых, такая интерпретация искажает взгляд человека на природу невротического конфликта, на сущность человеческих взаимоотношений и на роль культурных факторов в его жизни. Во- вторых, это ведет к искушению разобраться в устройстве машины, не замечая, что у нее нет одного колеса, выражаясь метафорически, вместо того, чтобы попытаться изучить, как взаимодействуют все ее детали и как от нее добиться максимального эффекта. И в-третьих, аналитик видит перед собой предел, дальше которого терапевтический процесс идти не в состоянии (биологические факторы), хотя в действительности этого предела не существует.

Отвергая идею Фрейда об эдиповом комплексе как основополагающем невротическом конфликте, Хорни считает что он может проявляться в двух ситуациях, в зависимости от обстановки: (1) сексуальная стимуляция ребенка со стороны матери или отца, (2) тревожность, развившаяся у ребенка , как реакция на фрустрирующую ситуацию в доме. “Когда ребенок, будучи зависимым от своих родителей, чувствует угрозу с их стороны и то, что любое проявление враждебности направленное против них, небезопасно для него, тогда существование этой враждебности обуславливает возникновение тревожности. Стремясь избавиться от последней, ребенок может привязаться к одному из родителей”. Результирующая картина может выглядеть при этом в точности как описывал Фрейд.

Желание, которое Фрейд описывал как любовь к себе (self-love), или нарциссизм, а Адлер как стремление к превосходству и власти, Xорни объясняет следующим образом. Если индивид чувствует, что “окружающие не любят и не уважают его таким, какой он есть, то они, по крайней мере, должны демонстрировать ему свое внимание и восхищение. Восхищение окружающих подменяет собой их любовь.” Таким образом, желание – это не выражение любви к себе, а скорее следствие недополучения любви со стороны окружающих. “Эгоцентрические личности не только не способны любить других, они также не способны любить самих себя” – пишет Эрих Фромм в “Человеке для самого себя”.

В оценке того факта, что Фрейд интерпретировал желание женщины стать мужчиной исходя из посылки, что женщина изначально биологически неполноценна, Хорни близка к Адлеру. “Необязательно считать, что женское чувство собственной неполноценности основывается на том, что она женщина. Любая персона, принадлежащая к непрестижной группе или группе менее привилегированной, стремится использовать свой социальный статус как прикрытие для чувства неполноценности разной природы”. Что является источником этого чувства – это уже другой вопрос.

Собственная теория

Карен Xорни начинает с утверждения, что универсальных психических норм просто не существует: поведение, расцениваемое как невротическое в одной культуре, может быть совершенно нормальным для другой, и наоборот. О том, что является нормой, а что нет, мы можем судить только рассматривая индивида в контексте тех конкретных культурных условий, в которых он функционирует. Между тем она выделяет два момента, которыми характеризуется, по ее мнению, все невротики: ригидность реакций и несоответствие между потенциями и достижениями. Под “ригидностью реакций” она понимает то, что там, где здоровый человек проявляет гибкость и адаптируется к требованиям объективной ситуации, невротик склонен поступать предсказуемо, его действия предопределены идеей, на которой он зафиксирован. Нормальная же личность относится к ситуации так, как она того заслуживает. Разумеется, данная ригидность может рассматриваться как невротическая только если она отклоняется от культурной нормы той группы, к которой принадлежит индивид. Например, стремление много работать и копить состояние, столь распространенное в современном западном обществе, на Ближнем Востоке рассматривается как эксцентричное. Несоответствие между потенциями и достижениями может объясняться объективными причинами, и индивид может оказаться жертвой обстоятельств, однако невротик зачастую сам является причиной всех своих неудач. Он фрустрируется теми тенденциями, которые внутри него находятся в конфликте между собой. Невроз, по Хорни, – это “психическое расстройство, вызываемое страхами и защитами против этих страхов, а также попытками найти компромисс между конфликтующими тенденциями”.

Базальная тревога

Там, где Фрейд видел эдипов комплекс, Хорни видит “базальную тревогу” – основу всех неврозов.

Базальная тревога описывается Хорни как чувство “собственной незащищенности, слабости, беспомощности, незначительности в этом предательском, атакующем, унижающем, злом, полном зависти и брани мире”. Все эти чувства появляются в детстве, когда родители обделяют ребенка теплом и вниманием (обычно по причине зацикленности на своих личных неврозах). Безусловная любовь чрезвычайно существенна для нормального развития ребенка, и если ее нет, внешняя среда становится для него враждебной. “Ребенок страшится не просто наказания за какое-то свое запретное желание, окружение представляет собой угрозу его вполне законным стремлениям и правам… Это не фантазия подобно страху кастрации, это страх, имеющий под собой вполне реальную основу” (Horney, 1939).

Ребенок растет, чувствуя, что мир вокруг него опасен и враждебен, что он не в состоянии отстоять свои права, что он “плохой” и что одиночество здесь в порядке вещей. Он слаб и хочет, чтобы его защищали, заботились о нем, чтобы другие приняли на себя всю ответственность за него. С другой стороны, его естественная подозрительность к окружающим делает доверие к ним практически невозможным. Пытаясь избавиться от тревожности, ребенок развивает в себе невротические защиты от нее: привязанность, власть, уход и подчинение.

Невротические защитные механизмы:

  1. Невротическое влечение к любви. Если нормальная любовь основывается на чувстве, то невротическая – на стремлении к безопасности: “Если ты меня любишь, ты никогда не сделаешь мне больно”. Однако будучи неспособным по описанным выше причинам по-настоящему доверять людям, невротик чувствует себя недостойным быть любимым. Эта ситуация несет в себе следующий конфликт: невротик постоянно стремиться к любви, но не в состоянии отдавать ее, страшась эмоциональной зависимости.
  2. Невротическое влечение к власти. Эту, фундаментальную по Адлеру, черту Хорни считает лишь одной из нескольких невротических характеристик. В то время как само по себе желание обладать большей властью не является невротическим и может быть, например, следствием обладания выдающихся способностей, его невротическая разновидность возникает под влиянием страха, тревожности и чувства неполноценности. Стремящийся к власти невротик хочет быть всегда правым, контролировать всех и всегда поступать по-своему. Отсюда его три характеристики: (1) он желает быть первым во всем и соперничает даже с теми, чьи цели не имеют к его целям никакого отношения, (2) его влечение к власти основывается на враждебности к окружающим, и он старается унизить, фрустрировать их, нанести им поражение, (3) он боится расплаты и хочет быть любимым ими – возникает неразрешимая дилемма. Его девиз: “Если я сильнее тебя, ты для меня безвреден”.
  3. Невротический “уход” основывается на вере индивида в то, что, однажды став самодостаточным, он окажется в безопасности. Таким образом он стремиться быть независимым от людей: “Если я тебя избегаю, ты не причинишь мне вреда”.
  4. Невротическая зависимость. Постоянно ощущая собственную беспомощность, невротик склонен принимать традиционные точки зрения или те из них, которые наиболее весомы и влиятельны. Он может подавить все свои личные требования, позволить другим оскорблять себя, избегать критики и всем подряд предлагать свою помощь: “Если я подчинюсь воле других или помогу им, я обезопашу себя”.

В “Невротической личности нашего времени” Хорни рассматривает дополнительные невротические тенденции (всего 10), отмечая, что она представляет себе невротическую структуру в виде микрокосма, ядром которого является одна из 10-ти описанных ею невротических черт. Хорни считает, что все они основываются на трех основных установках по отношению к окружающим: в движении К людям, ПРОТИВ людей и ОТ людей.

Базовые ориентации личности

Теорию невроза Хорни теперь формулирует так: основа закладывается базальной тревогой в детстве и, стремясь справиться с угрозой, исходящей от враждебного ему мира, человек вырабатывает одну из трех защитных стратегий. Стратегия “ОТ людей”: индивид не желает ни пренадлежать другим, ни соперничать с ними и сохраняет отстраненную позицию. Стратегия “ПРОТИВ людей”: индивид допускает и считает не требующей доказательств враждебность окружающих, и делает выбор в пользу борьбы с ними. Стратегия “К людям”: невротик принимает свою беспомощность и полностью полагается на других. В каждой из перечисленных установок сдается акцент на один из компонентов базальной тревоги: изоляцию, враждебность или беспомощность.

Одна из установок может доминировать, однако это не значит, что индивид свободен от остальных – они есть тоже и неизбежно оказываются в столкновении друг с другом. Хорни считает, что конфликт между этими тремя тенденциями представляет собой ядро невроза, и называет его “базальным конфликтом”. Следующую аллегорию предлагает сама Хорни. “Предположим, что человек с темным прошлым обманным путем проник в некое общество. Естественно он будет жить в страхе, что тайна о его прежней жизни будет раскрыта. С течением времени его положение улучшается – он заводит друзей, семью, находит работу. Теперь его мучит другое – боязнь потерять все это, и он жертвует большие суммы денег на благотворительность, а также, чтобы откупиться от своих старых приятелей, связывающих его с прошлым. Тем временем изменения, происходящие в его личности, продолжают вовлекать его во все новые конфликты, в результате чего самый первый (его обманное вхождение в новую жизнь) оказывается лишь неявно присутствующим в его беспокойном существовании”.

Индивид начинает с “темного прошлого” (базальная тревога), затем прячет свой страх под респектабельностью, а также при помощи целого комплекса мер (базальный конфликт). В то же время он оказывается втянутым в новые конфликты и решение их (защитные механизмы), а исходный конфликт остается относительно несущественным по сравнению с той громадой, которая имеет его в своем основании.

3ашитные механизмы, описанные Хорни, индивид использует в качестве “второй линии обороны” при решении своего базального конфликта:

  1. часть конфликта может “затмеваться”, а на передний план выдвигаться противоположная характеристика, подобно реактивному образованию (“Реактивное образование” или “реакция-формация”, от англ. reaction-formation ) у Фрейда;
  2. индивид может самоизолироваться от общества – при движении ОТ людей это проявляется и как защита, и как часть базального конфликта,
  3. формирование образа идеального “Я” : “Я совсем не то жалкое создание, каким вы меня себе представляете! Посмотрите на мои высокие идеалы честности, независимости, доброты и милосердия – вот какой я на самом деле!”
  4. экстернализация – невротик видит причины своих конфликтов не внутри себя, а во внешнем мире.

“Идеализированный образ Я” соответствует фрейдистскому суперэго и “фиктивным целям” Адлера. Хорни пишет, что “суперэго” или “идеализированный образ Я” препятствуют росту, т.к. они либо осуждают недостатки человека, либо просто отрицают их, идеалы же должны быть динамичными и побуждающими человека к достижениям. Необходимо отметить три финальных различия во взглядах Хорни и Фрейда. Во-первых, она считает, что развитие ребенка не определяется только физическими, либидозными влечениями, сами эти физические манифестации являются лишь следствиями некоторых характерных черт, сформировавшихся как отклик на общую сумму всех переживаний, всего опыта ребенка. Фиксация на анальной фазе, к примеру, в таком случае – это только одна черта характера человека, который тверд в своем намерении никому ничего не давать, а оральная жадность – лишь одно проявление жадности как генерализованной установки.

Во-вторых, по мнению Хорни, Фрейд неудачно объяснял, почему невротические стремления компульсивны и так сильны по сравнению с нормальными. Причина, считал Фрейд, в том, что невротик следует принципу удовольствия, не справляется, следовательно, с фрустрациями и инфантилен. Хорни видит это совершенно в другом свете: стремления невротика к “любви”, “власти” и “свободе” на самом деле не являются таковыми. В действительности это – поиски безопасности и избавления от тревожности. Именно такова мотивация невротика, и именно поэтому его стремления компульсивны.

Третье, и последнее из рассматриваемых здесь отличий теории Карен Хорни от концепции Фрейда, касается того, с чем, если можно так выразиться, приходится работать терапевту в смысле анализируемого материала, и как воспринимается этот материал и его интерпретация клиентом. Фрейдисты всегда настаивали на том, что индивид сопротивляется анализу и не желает принимать “жестокой правды” о своем бессознательном потому, что оно наполнено примитивным, животным содержанием, хотя многим терапевтам встречались пациенты весьма далекие от сопротивления вскрытию подобных “шокирующих” фактов и которые даже наоборот, с радостью принимали их, поскольку те как бы оправдывали некоторые их безнравственные мысли и поступки. Метод Хорни имеет дело скорее не с примитивным и инфантильным материалом, а с актуальными дефектами в межличностных взаимоотношениях индивида, раскрывающимися в отношении пациента к своему аналитику. Однако, как оказалось, сопротивленце возникает и в том случае, когда в сознание должен быть допущен материал, никакого отношения не имеющий, например, к перверсиям и инцестуальным тенденциям. Человеку бывает очень трудно порой осознать, что это действительно ЕГО желания.

Говоря о влиянии общества на психическое здоровье индивида, Хорни отмечает противоречия, которые несет в себе каждая культура и образ жизни, буде то американский или какой-либо другой. Для Америки характерно противоречие между конкуренцией и стремлением к успеху с одной стороны и идеалом братской, христианской любви с другой. Между стимулированием потребностей индивида с помощью рекламы и неспособностью удовлетворить их. Между убежденностью индивида в ценности свободы и все усиливающихся ограничениях, накладываемых на него внешней средой. Все эти факторы психологически влияют на человека и усиливают его чувство изолированности и беспомощности.

В заключение следует отметить, что Хорни, к сожалению, никогда не занималась детальной проработкой своей концепции психической структуры личности. Например, не ясно, как в том или ином случае возникает одна, а не какая-нибудь другая комбинация невротических черт. Существует множество аспектов, которых ее теория не касается вообще – символика сновидений, смысл симптомов, причины, по которым у больного развивается один тип невроза, а не другой, мифология и т.д. Теория Хорни – это, в сущности, эмпирическое построение структуры невроза, отправной точкой которого является анализ эго пациента, и в этом смысле она представляет гораздо больший интерес для психотерапевтов, чем для ученых. Рассматривать его в качестве научного описания личности, по-видимому, не имеет смысла, однако наблюдения Хорни и ее критицизм поистине блестящи и, определенно, принесли свои плоды.

Гарри Стэк Салливен

Гарри С. Салливен, коллега К. Хорни и Э.Фромма, коренной американец, впервые получил широкую известность как психотерапевт, занимаясь лечением шизофрении у молодых людей. Нужно сказать, что его система трудно поддаемся обобщению и описанию, во-первых, по причине того, что он вообще мало писал (только статьи в психиатрических журналах, единственное нормальное изложение его взглядов при жизни можно найти в книге “Концепции современной психиатрии”, изданной в 1947 г.), во-вторых, потому что ему было свойственно использование неологизмов и технического жаргона, даже в тех случаях, когда сложность предмета этого совершенно не требовала.

Теория Салливена, несомненно, наиболее полно отражает взгляды того течения в психотерапии, которое разделяет точку зрения социальных психологов, что самость (self) индивида является отражением им оценок окружающих и ролей, принимаемых им на себя под влиянием общества. Xотя самость и является “местом встречи всех взаимоотношений”, это не означает, что она содержит только изначальные установки, развивающиеся со временем в систему межличностных связей. Самость – это и есть актуальная система этих связей. Человек – не самодостаточный индивидуалист, сидящий в замке за толстыми стенами, и совершающий иногда экскурсы во внешний мир дабы удовлетворить какую-либо свою физическую, эмоциональную или интеллектуальную потребность или желание. Люди совершают ошибку, думая, что они не зависят от окружающего их мира и не изменяются, взаимодействуя с ним. По мнению Салливена, мы не просто ИМЕЕМ переживания, мы ЕСТЬ эти переживания.

Все “проявления человека”, говорит Салливен, могут быть разделены на две категории: получение удовлетворения и обеспечение безопасности. Имеется в виду удовлетворение потребностей в еде, пище, во сне и сексе, т.е. физиологические потребности. Деятельность же направленная на обеспечение безопасности, имеет культурные корни. Это все действия, речь, мысли и побуждения, которые относятся скорее к индивидуальности личности, и внедренной в нее культуре, чем к организму человека. С самых ранних дней своей жизни, сначала путем эмпатии, а потом посредством научения ребенок входит в контакт с культурной средой. Он учиться поступать так, как в данной культуре считается правильным и избегать неправильных, “плохих” поступков, страшась наказания или потери уважения со стороны окружающих. Это приводит к тому, что достижение удовлетворения в соответствии с социально одобряемыми нормами поведения (социально приемлемыми способами) ассоциируется с чувством “я – хороший” и ощущением безопасности. Когда же удовлетворение влечения путем, который допускается в данной культуре, невозможно, возникает ощущение небезопасности и дискомфорта, чувство того, что “я – плохой”, то, что, в общем, называется тревожностью.

Говоря о тревожности, Салливен использует понятия из психосоматики. Он отмечает, что удовлетворение биологических влечений обычно сопровождается снятием физического напряжения как во внутренних органах, так и в скелетных мышцах; происходит это непроизвольно. Под действием парасимпатической нервной системы расслабляются внутренние органы (удовлетворение снимает необходимость в дальнейших действиях), и внешняя мускулатура, находящаяся под контролем ЦНС, также стремиться к редукции напряжения. Тревожность, опасность и препятствие в удовлетворении желания производят противоположный эффект: симпатическая стимуляция приводит к повышению тонуса внутренних мышц, что сопровождается напряжением скелетных мышц под действием ЦНС. Естественный цикл младенца: сон – голод (сокращение мышц желудка) – крик – удовлетворение – сон.

Процесс аккультурации ребенка начинается в возрасте 6-12 месяцев, когда, он приобретает способность при помощи эмпатии угадывать эмоциональное состояние родителей. Например, ребенок будет испытывать трудность во время кормления, если мать к этому моменту будет рассержена или расстроена, что в свою очередь может быть обусловлено какими-то причинами социального характера. Интересно, что задолго до Салливена Карл Юнг имел по поводу эмпатии сходную точку зрения: “Это особое аффективное состояние, совершенно неизвестное ни родителям, ни воспитателям. Тщательно скрываемый разлад с супругом, затаенное беспокойство, вытесненное желание – все это индуцирует в индивиде соответствующее чувство с характерными признаками, которые медленно, но верно (бессознательно) воспринимаются ребенком, рождая внутри него то же состояние и, следовательно, те же, что и у родителя, реакции на внешние стимулы… Чем чувствительней ребенок, тем более он впечатлителен. Он имитирует жест, являющийся выражением эмоционального состояния взрослого, и этот жест постепенно трансформируется в соответствующую эмоцию ребенка” (1909).

Эмпатия, по Салливену, помогает ребенку понимать любые эмоциональные состояния родителей – относящиеся и к удовольствию и к тревоге, к одобрению и порицанию. Так как значительная часть научения в раннем детстве состоит в управлении стулом, по-видимому, тревога по поводу родительского неодобрения, связанного с этим, играет значительную роль в процессе тренировки. С другой стороны, выраженное ощущение комфортности в случае, когда контроль, например, за уринацией, успешен, сочетается с физическим облегчением, испытываемым при снятии напряжения в “правильное время”. Тревожность, считает Салливен, всегда переживается в связи с какой-либо ситуацией в процессе межличностных взаимоотношений, а то, что он называет “мотивом власти” (power motive), основывается на индивидуальной способности избавляться от тревожности и достигать и поддерживать в себе чувство собственной значимости, ощущения способности решать необходимые задачи, достигать определенные цели. Способность достигать удовлетворения и безопасности равнозначно обладанию власти в межличностных отношениях и ведет к уважению себя и других. Самоуважение первоначально складывается из отношения к нам тех, кто заботится о нас в ранние годы нашей жизни, определяя впоследствии наше отношение к окружающим. Важность эмпатии заключается в том, что она продуцирует у ребенка различные полярные состояния – тревогу и эйфорию, напряжение и релаксацию, комфорт и дискомфорт – через эмоциональное “заражение” от родителя, которое, например, хронически враждебная или депрессивная мать предотвратить просто не в состоянии, как бы она не пыталась, – ее ребенку гарантированна тревожность.

Самость характеризуется тем, что однажды развившись, она стремиться сохранять свою форму и направленность как система, чьей базовой функцией является преодоление тревожности. Несмотря на то, что самый ранний опыт одобрения или неодобрения своего поведения взрослыми ребенок приобретает задолго до появления у него способности к рассуждению и анализу, установки, которые у него формируются в этот период жизни, оказываются в высшей степени жесткими и долговечными. На следующих стадиях развития индивид приобретает способность задавать вопросы и сравнивать свои ощущения, однако он так никогда и не избавляется от багажа влияний, испытанных им, когда он еще не умел мыслить и анализировать.

Любое переживание, входящее в конфликт с самостью, вызывает тревожность и обуславливает собой такое поведение, которое направлено на нивелирование его истинного смысла. Переживание может быть проигнорированно, диссоциированно, либо “не понято”. По терминологии Фрейда, в действие вступают эго-защиты. Именно это имеет в виду Салливен, когда говорит о том, что самость стремиться сохранять относительно фиксированную форму, даже если она кажется жалкой и убогой: “Она будет задерживать и искажать любое смутное ощущение дружественности по отношению к окружающим, так же как и любое встречное проявление дружеского расположения… Пережив в раннем детстве негативный опыт, люди становятся “жалкими карикатурами на то, кем они могли бы быть”.

Может возникнуть вопрос: каким образом самость ребенка оказывается наполненной ненавистью, если он все время поощряется за “хорошие” поступки и всячески наказывается за “плохие”? Британский постфрейдист Иэн Сатти объясняет это тем, что ребенку просто не удается добиться любви родителей “хорошим” путем, и он вынужден делать это прямо противоположным образом – при помощи агрессивного поведения. Краеугольным камнем в системе Салливена является стремление индивида освободиться от тревожности, обеспечить собственную безопасность и снять напряжение любыми средствами – и он объясняет данный феномен, оперируя этими категориями. Ненавидящая самость не меньше любящей замотивирована потребностью избежать ощущения тревоги, однако в этом случае тревога возникает, когда стремление ребенка к нежности встречает отпор родителей. Возникает ассоциативная связь “нежность-тревога”, и в дальнейшем чувствуя нежность, он ощущает ухудшение состояния. Возникает угроза развития параноидальных страхов преследования.

Истинная самость (true self) у Салливена – это ядро потенциалов человека, ими он обладает изначально, однако не всегда развивает их. Это зависит от культурных факторов, в известной мере, т.к. человека формирует культура и попытки действовать вразрез с последней приводят к усилению тревожности. Однако некоторые модификации могут быть внесены и конкретными людьми (к лучшему или худшему), в частности, родителями, друзьями и наставниками – в этом смысле самость является “суммой отраженных оценок”. Несмотря на это, межличностные взаимоотношения не сводятся только к тому, что происходит между двумя или более реальными людьми. Могут иметь место “фантастические персонификации” или идеальные фигуры, с которыми индивид “взаимодействует”, а также приписывание окружающим черт, характерных для значимых фигур из прошлого (реакции переноса по Фрейду). Лечение в связи с этим заключается в устранении таких искажений в восприятии. Это может быть достигнуто путем сравнения представлений пациента о ком-либо с представлениями других людей. Обнаружив, что мнение другого человека, с которым он находится в каких-то взаимоотношениях, отлично от его собственного, пациент может пересмотреть свою позицию в той или иной ситуации, изменить свой взгляд на вещи. В терапии Салливен указывает на важность отстраненной позиции терапевта – это не значит, что он должен быть равнодушным, но оставаться беспристрастным наблюдателем, чья точка зрения на происходящее между людьми и пациентом может быть принята последним.

*** Хорни, Салливен, Фромм а также Кардинер создали направление, которое стало известно как “неофрейдистская школа аналитиков”. Несмотря на различия в деталях, они были едины в следующем:
1. Для понимания человеческой природы намного важнее рассмотрение социальных и культурных, нежели биологических, факторов.
2. Теории инстинктов и либидо устарели, т.е. эдипов комплекс, образование суперэго и надуманная неполноценность женщины – это культурные особенности, а не универсальные характеристики. И хотя возможны биологические причины возникновения оральной и анальной фаз, последние могут значительно видоизменяться под действием культурных факторов.
3. В изучении образования характера, тревожности и неврозов акцент смещен на “межличностные взаимоотношения”.
4. Не характер является результатом сексуального развития, а наоборот, характер определяет сексуальное поведение.

 

Зугмунд Фрейд ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ЛЕКЦИЯ. Обычная нервозность

 Уважаемые дамы и господа! После того как в последних беседах мы завершили такую трудную часть работы, я на некоторое время оставляю этот предмет и обращаюсь к вам со следующим.
Я знаю, что вы недовольны. Вы представляли себе «Введение в психоанализ» иначе. Вы предполагали услышать жизненные примеры, а не теории. Вы скажете мне, что единственный раз, когда я представил вам параллель «В подвале и на первом этаже», вы кое что поняли о причине неврозов, только лучше бы это были действительные наблюдения, а не придуманные истории. Или когда я вначале рассказал вам о двух – видимо, тоже не вымышленных – симптомах и разъяснил их отношение к жизни больного, то вам стал ясен «смысл» симптомов; вы надеялись, что я буду продолжать в том же духе. Вместо этого я излагал вам пространные, расплывчатые теории, которые никогда не были полными, к которым постоянно добавлялось что то новое, пользовался понятиями, которых еще не разъяснил вам, переходил от описательного изложения к динамическому пониманию, а от него – к так называемому «экономическому», мешая вам понять, какие из используемых терминов означают то же самое и заменяют друг друга только по причине благозвучия, предлагал вам такие широкие понятия, как принципы удовольствия и реальности и филогенетически унаследованное, и, вместо того чтобы вводить во что то, я развертывал перед вашим взором нечто такое, что все больше удалялось от вас.
Почему я не начал введение в теорию неврозов с того, что вы сами знаете о нервозности и что давно вызывает ваш интерес? Почему не начал с описания своеобразной сущности нервнобольных, их непонятных реакций на человеческое общение и внешние влияния, их раздражительности, непредсказуемости поведения и неприспособленности к жизни? Почему не повел вас шаг за шагом от понимания более простых повседневных форм к проблемам загадочных крайних проявлений нервозности?
Да, уважаемые господа, не могу не признать вашей правоты. Я не настолько влюблен в собственное искусство изложения, чтобы выдавать за особую прелесть каждый его недостаток. Я сам думаю, что можно было бы сделать иначе и с большей выгодой для вас; я этого и хотел. Но не всегда можно выполнить свои благие намерения. В самом материале часто заключено что то такое, что руководит [вами] и уводит от первоначальных намерений. Даже такая незначительная работа, как организация хорошо знакомого материала, не вполне подчиняется воле автора; она идет, как хочет, и только позже можно спросить себя, почему она вышла такой, а не другой.
Страница 126 из 219
   Вероятно, одна из причин в том, что название «Введение в психоанализ» уже не подходит к этой части, где обсуждаются неврозы. Введение в психоанализ составляет изучение ошибочных действий и сновидений, учение о неврозах – это сам психоанализ. Не думаю, что бы мне бы удалось за такое короткое время познакомить вас с содержанием учения о неврозах иначе, чем в такой сконцентрированной форме. Дело заключалось в том, чтобы в общей связи показать вам смысл и значение симптомов, внешние и внутренние условия и механизм их образования. Я и попытался это сделать; такова примерно суть того, чему может научить психоанализ сегодня. При этом много пришлось говорить о либидо и его развитии, кое что и о развитии Я. Благодаря введению вы уже были подготовлены к особенностям нашей техники, к основным взглядам на бессознательное и вытеснение (сопротивление). На одной из ближайших лекций вы узнаете, в чем психоаналитическая работа находит свое органическое продолжение. Пока я не скрывал от вас, что все наши сведения основаны на изучении только одной единственной группы нервных заболеваний, на так называемых неврозах перенесения. Механизм образования симптомов я проследил всего лишь для истерического невроза. Если вы и не приобрели солидных знаний и не запомнили каждую деталь, то все же я надеюсь, что у вас сложилось представление о том, какими средствами работает психоанализ, за решение каких вопросов берется и каких результатов он уже достиг.
Я приписал вам пожелание, чтобы я начал изложение темы неврозов с поведения нервнобольных, с описания того, как они страдают от своих неврозов, как борются с ними и приспосабливаются к ним. Это, конечно, интересный и достойный познания и не очень трудный для изложения материал, но сомнительно начинать с него. Рискуешь не открыть бессознательного, не увидеть при этом большого значения либидо и судить обо всех отношениях так, как они кажутся Я нервнобольного. А то, что это Я ни в коей мере не надежная и не беспристрастная сторона, совершенно очевидно. Ведь Я – это сила, которая отрицает бессознательное и сводит его к вытесненному, как же можно верить ему в том, что оно будет справедливо к этому бессознательному? Среди этого вытесненного на первом месте стоят отвергнутые требования сексуальности; само собой разумеется, что мы никогда не сможем узнать об их объеме и значении из мнений Я. С того момента, когда для нас начинает проясняться позиция вытеснения, мы должны также остерегаться того, чтобы не поставить судьей в этом споре одну из спорящих сторон, к тому же еще и победившую. Мы подготовлены к тому, что высказывания Я введут нас в заблуждение. Если верить Я, то оно на всех этапах было активным, само желало своих симптомов и создало их. Мы знаем, что оно считает возможным быть в известной степени пассивным, что хочет затем скрыть и приукрасить. Правда, оно не всегда решается на такую попытку; при симптомах невроза навязчивых состояний оно должно признать, что ему противопоставляется что то чуждое, от чего оно с трудом защищается,
Кого не удерживают эти предостережения принимать за чистую монету подделки Я, тому, разумеется, легко живется, и он избавлен от всего того сопротивления, которое поднимется против выдвижения в психоанализе на первый план бессознательного, сексуальности и пассивности Я. Тот может утверждать, подобно Альфреду Адлеру (1912), что «нервный характер» является причиной невроза вместо его следствия, но он также не будет в состоянии объяснить ни одной детали в образовании симптома и ни одного сновидения.
Вы спросите, нельзя ли справедливо оценить участие Я в нервозности и образовании симптомов, явно не пренебрегая при этом открытыми психоанализом факторами. Я отвечу: конечно, это возможно и когда нибудь произойдет; но начинать именно с этого не в традициях психоанализа. Правда, можно предсказать, когда эта задача встанет перед психоанализом. Есть неврозы, в которых Я участвует гораздо активнее, чем в изученных до сих пор; мы называем их «нарцисстическими неврозами». Аналитическая обработка этих заболеваний даст нам возможность беспристрастно и верно судить об участии Я в невротическом заболевании.
Но одно из отношений Я к своему неврозу настолько очевидно, что его с самого начала можно принять во внимание. Оно, по видимому, встречается во всех случаях, но яснее всего обнаруживается при заболевании, которое мы сегодня еще недостаточно понимаем, – при травматическом неврозе. Вы должны знать, что в причине и в механизме всех возможных форм неврозов всегда действуют одни и те же факторы, только в одном случае главное значение в образовании симптомов приобретает один из этих факторов, в другом – Другой. Это подобно штату артистической труппы, в котором каждый имеет свое определенное амплуа: герой, близкий друг, интриган и т. д.; но для своего бенефиса каждый выберет другую пьесу. Так, фантазии, превращающиеся в симптомы, нигде не проявляются более явно, чем при истерии; противоположные, или реактивные, образования Я господствуют в картине невроза навязчивых состояний; то, что мы назвали вторичной обработкой в сновидении, выступает на первое место в виде бреда при паранойе и т. д.
Таким образом, при травматических неврозах, особенно таких, которые возникают из за ужасов войны, для нас несомненен эгоистический мотив Я, стремящийся к защите и выгоде, который в одиночку еще не создает болезнь, но санкционирует ее и поддерживает, если она уже началась. Этот мотив хочет уберечь
Я от опасностей, угроза которых и послужила поводом для заболевания, и не допустит выздоровления, прежде чем не будет исключена возможность повторения этих опасностей или лишь после того, как будет получена компенсация за перенесенную опасность.
Но и во всех других случаях Я проявляет аналогичную заинтересованность в возникновении и последующем существовании невроза. Мы уже сказали, что симптом поддерживается также и Я, потому что у него есть такая сторона, благодаря которой он дает удовлетворение вытесняющей тенденции Я. Кроме того, разрешение конфликта посредством образования симптома является самым удобным и желательным выходом из положения для принципа удовольствия; он, несомненно, избавляет Я от большой и мучительной внутренней работы. Бывают случаи, когда даже врач должен признать, что разрешение конфликта в форме невроза представляет собой самое безобидное и социально допустимое решение. Не удивляйтесь, что порой даже врач становится на сторону болезни, с которой он ведет борьбу. Ему не пристало играть лишь роль фанатика здоровья вопреки всем жизненным ситуациям, он знает, что в мире есть не только невротическое бедствие, но и реальное нескончаемое страдание, что необходимость может потребовать от человека пожертвовать своим здоровьем, и он знает, что такой жертвой одного человека часто сдерживается бесконечное несчастье многих других. Если можно сказать, что у невротика каждый раз перед лицом конфликта происходит бегство в болезнь, то следует признать, что в некоторых случаях это бегство вполне оправданно, и врач, понявший это положение вещей, молча отойдет в сторону, щадя больного.
Но при дальнейшем изложении мы воздержимся от этих исключительных случаев. В обычных условиях мы обнаруживаем, что благодаря отступлению в невроз Я получает определенную внутреннюю выгоду от болезни. К ней в некоторых случаях жизни присоединяется очевидное внешнее преимущество, более или менее высоко ценимое в реальности. Посмотрите на самый частый пример такого рода. Женщина, с которой муж грубо обращается и беспощадно использует ее, почти всегда находит выход в неврозе, если ее предрасположения дают такую возможность, если она слишком труслива или слишком нравственна для того, чтобы тайно утешаться с другим мужчиной, если она недостаточно сильна, чтобы, несмотря на все внешние препятствия, расстаться с мужем, если у нее нет надежды содержать себя самой или найти лучшего мужа и если она, кроме того, еще привязана к этому грубому человеку сексуальным чувством. Тогда ее болезнь становится ее оружием в борьбе против сверхсильного мужа, оружием, которым она может воспользоваться для своей защиты и злоупотребить им для своей мести. На свою болезнь она может пожаловаться, между тем как на брак, вероятно, жаловаться не смела. В лице врача она находит помощника, вынуждает беспощадного мужа щадить ее, тратиться на нее, разрешать ей временно отсутствовать дома и освобождаться таким образом от супружеского гнета. Там, где такая внешняя или случайная выгода от болезни довольно значительна и не может найти никакой реальной замены, вы не сможете высоко оценить возможность воздействия вашей терапии на невроз.
Вы упрекнете меня, что то, что я вам здесь рассказал о выгоде от болезни, как раз говорит в пользу отвергнутого мной мнения, что Я само хочет и создает невроз. Спокойно, уважаемые господа, может быть, это означает только то, что Я мирится с неврозом, которому оно не может помешать, и делает из него самое лучшее, если из него вообще можно что нибудь сделать. Это только одна сторона дела, правда, приятная. Поскольку невроз имеет преимущества, Я с ним согласно, но у него имеются не только преимущества. Как правило, быстро выясняется, что Я заключило невыгодную сделку, соглашаясь на невроз. Оно слишком дорого заплатило за облегчение конфликта, и ощущения страдания, причиняемые симптомами, пожалуй, эквивалентная замена мучениям конфликта и, возможно, с еще большим количеством неудовольствия. Я хотело бы освободиться от этого неудовольствия из за симптомов, не уступая выгод от болезни, но именно этого оно не в состоянии сделать. При этом оказывается, что оно было не таким уж активным, как считало, – давайте это запомним.
Уважаемые господа, когда вы как врачи будете иметь дело с невротиками, то скоро откажетесь от мысли, что те больные, которые больше всего причитают и жалуются на свою болезнь, охотнее всего идут навстречу оказываемой помощи и окажут ей наименьшее сопротивление. Скорее наоборот. Но вы легко поймете, что все, что способствует получению выгоды от болезни, усилит сопротивление вытеснения и увеличит трудность лечения. К этой выгоде от болезни, появившейся, так сказать, вместе с симптомом, нам следует, однако, прибавить еще и другую, которая появляется позже. Если такая психическая организация, как болезнь, существует длительное время, то она ведет себя в конце концов как самостоятельное существо, она проявляет нечто вроде инстинкта самосохранения, образуется своего рода modus vivendi[88] между нею и другими сторонами душевной жизни, причем даже такими, которые, в сущности, враждебны ей, и почти всегда встречаются случаи, в которых она опять оказывается полезной и пригодной для использования, как бы приобретая вторичную функцию, которая с новой силой укрепляет ее существование. Вместо примера из патологии возьмите яркий пример из повседневной жизни. Дельный рабочий, зарабатывающий себе на содержание, становится калекой из за несчастного случая во время работы; с работой теперь кончено, но со временем потерпевший получает маленькую пенсию по увечью и научается пользоваться своим увечьем как нищий. Его новое, хотя и ухудшившееся существование основывается теперь как раз на том же, что лишило его прежних средств существования. Если вы устраните его уродство, то сначала лишите его средств к существованию; возникнет вопрос, способен ли он еще вновь взяться за прежнюю работу. То, что при неврозе соответствует такому вторичному использованию болезни, мы можем прибавить в качестве вторичной выгоды от болезни к первичной.
Но в общем я хотел бы вам сказать: не оценивайте слишком низко практическое значение выгоды от болезни и не придавайте ей слишком большого теоретического значения. Не считая ранее упомянутых исключений, она напоминает примеры «ума животных», иллюстрированных Оберлендером в Fliegende Blдtter. Араб едет на верблюде по узкой тропинке, высеченной в отвесном склоне горы. На повороте дороги он неожиданно встречается со львом, готовым к прыжку. Он не видит выхода: с одной стороны – отвесная стена, с другой – пропасть, повернуть и спастись бегством невозможно; он считает себя погибшим. Другое дело животное. Вместе со всадником оно делает прыжок в пропасть – и лев остается ни с чем. Не лучший результат для больного дает и помощь, оказываемая неврозом. Возможно, это происходит потому, что разрешение конфликта посредством образования симптомов – все же автоматический процесс, который не может соответствовать требованиям жизни и при котором человек отказывается от использования своих лучших и высших сил. Если бы был выбор, следовало бы предпочесть погибнуть в честной борьбе с судьбой.
Уважаемые господа! Я должен, однако, объяснить вам еще другие мотивы, по которым при изложении учения о неврозах я не исходил из обычной нервозности. Может быть, вы думаете, что я сделал это потому, что тогда мне труднее было бы доказать сексуальную причину неврозов. Но тут вы ошибаетесь. При неврозах перенесения нужно проделать сначала работу по толкованию симптомов, чтобы прийти к такому пониманию. При обычных формах так называемых актуальных неврозов[89] этиологическое значение сексуальной жизни является общим, доступным наблюдению фактом. Я столкнулся с ним более двадцати лет тому назад, когда однажды задал себе вопрос, почему при расспросах нервнобольных обычно не принимаются во внимание их сексуальные проявления. Тогда я принес в жертву этим исследованиям свою популярность у больных, но уже после непродолжительных усилий мог высказать положение, что при нормальной vita sexualis[90] не бывает невроза – я имею в виду актуального невроза. Конечно, это положение не учитывает индивидуальных различий между людьми, оно страдает также неопределенностью, неотделимой от оценки «нормального», но для предварительной ориентировки оно и до настоящего времени сохранило свою значимость. Я дошел тогда до того, что установил специфические отношения между определенными формами нервозности и отдельными вредными сексуальными проявлениями, и не сомневаюсь в том, что теперь мог бы повторить эти же наблюдения, если бы располагал таким же контингентом больных. Достаточно часто я узнавал, что мужчина, довольствовавшийся определенным видом неполного сексуального удовлетворения, например ручным онанизмом, заболевал определенной формой актуального невроза и что этот невроз быстро уступал место другому, когда он переходил к другому, столь же мало безупречному сексуальному режиму. Я был тогда в состоянии угадать по изменению состояния больного перемену в образе его сексуальной жизни. Тогда же я научился упорно настаивать на своих предположениях, пока не преодолевал неискренности пациентов и не вынуждал их подтверждать мои предположения. Верно и то, что затем они предпочитали обращаться к другим врачам, которые не осведомлялись с таким усердием об их сексуальной жизни.
Уже тогда от меня не могло ускользнуть, что поиск причин заболевания не всегда приводил к сексуальной жизни. Если один и заболевал непосредственно из за вредного сексуального проявления, то другой – из за того, что потерял состояние или перенес изнуряющую органическую болезнь. Объяснение этого многообразия пришло позже, когда мы поняли предполагаемые взаимоотношения между Я и либидо, и оно становилось тем более удовлетворительным, чем глубже было наше понимание. Какое то лицо заболевает неврозом только тогда, когда его Я теряет способность как то распределить либидо. Чем сильнее Я, тем легче ему разрешить эту задачу; всякое ослабление Я по какой либо причине должно производить то же действие, что и слишком большое притязание либидо, т. е. сделать возможным невротическое заболевание. Есть еще другие, более интимные отношения Я и либидо, но они еще не вошли в наше поле зрения, и поэтому я не привожу их здесь для объяснения. Существенным и объясняющим для нас [утверждением] остается то, что в каждом случае и независимо от пути развития болезни симптомы невроза обусловливаются либидо и, таким образом, свидетельствуют о его ненормальном применении.
Теперь, однако, я должен обратить ваше внимание на существенное различие между симптомами актуальных неврозов и психоневрозов, первая группа которых, группа неврозов перенесения, так много занимала наше внимание до сих пор. В обоих случаях симптомы происходят из либидо, т. е. являются ненормальным его применением, замещением удовлетворения. Но симптомы актуальных неврозов – давление в голове, ощущение боли, раздражение в каком либо органе, ослабление или задержка функции – не имеют никакого «смысла», никакого психического значения. Они не только проявляются преимущественно телесно, как, например, и истерические симптомы, но сами представляют собой исключительно соматические процессы, в возникновении которых совершенно не участвуют все те сложные душевные механизмы, с которыми мы познакомились. Таким образом, они действительно являются тем, за что так долго принимали психоневротические симптомы. Но каким образом они могут тогда соответствовать применениям либидо, которое мы считаем действующей силой в психике? Так это, уважаемые господа, очень просто. Позвольте мне напомнить вам один из самых первых упреков, высказанных в адрес психоанализа. Тогда говорили, что он трудится над психологическими теориями невротических явлений, а это совершенно безнадежно, так как психологические теории никогда не могли бы объяснить болезнь. Предпочли забыть, что сексуальная функция является столь же мало чем то чисто психическим, как и чем то только соматическим. Она оказывает влияние как на телесную, так и на душевную жизнь. Если в симптомах психоневрозов мы увидели проявления нарушений в ее воздействиях на психику, то мы не удивимся, если в актуальных неврозах найдем непосредственные соматические последствия сексуальных нарушений.
Для понимания вышесказанного медицинская клиническая практика дает нам ценное указание, которое также принимали во внимание различные исследователи. В деталях своей симптоматики, а также в своеобразии воздействия на все системы органов и на все функции актуальные неврозы обнаруживают несомненное сходство с болезненными состояниями, возникающими вследствие хронического влияния экзогенных ядовитых веществ и острого их лишения, т. е. с интоксикациями и состояниями абстиненции. Обе группы заболеваний еще больше сближаются друг с другом благодаря таким состояниям, которые мы научились относить тоже на счет действия ядовитых веществ, но не введенных в организм, чуждых ему, а образованных в процессе собственного обмена веществ, как, например, при базедовой болезни. Я полагаю, что на основании этих аналогий мы не можем не считать неврозы следствием нарушения сексуального обмена веществ, будь оно из за того, что этих сексуальных токсинов производится больше, чем данное лицо может усвоить, или из за того, что внутренние и даже психические условия мешают правильному использованию этих веществ. В народе издавна придерживались такого взгляда на природу сексуального желания, называя любовь «опьянением» и считая возникновение влюбленности действием любовного напитка, перенося при этом действующее начало в известном смысле на внешний мир. Для нас это было бы поводом вспомнить об эрогенных зонах и об утверждении, что сексуальное возбуждение может возникнуть в самых различных органах. Впрочем, слова «сексуальный обмен веществ» или «химизм сексуальности» для нас не имеют содержания; мы ничего об этом не знаем и не можем даже решить, следует ли нам предполагать существование двух сексуальных веществ, которые назывались бы тогда «мужским» и «женским», или мы можем ограничиться одним сексуальным токсином, в котором следует видеть носителя всех раздражающих воздействий либидо[91]. Созданное нами научное здание психоанализа в действительности является надстройкой, которая должна быть когда нибудь поставлена на свой органический фундамент; но пока мы его еще не знаем.
Психоанализ как науку характеризует не материал, которым он занимается, а техника, при помощи которой он работает. Без особых натяжек психоанализ можно применять к истории культуры, науке о религии и мифологии точно так же, как и к учению о неврозах.[92] Целью его является не что иное, как раскрытие бессознательного в душевной жизни. Проблемы актуальных неврозов, симптомы которых, вероятно, возникают из за вредного токсического воздействия, не дают возможности применять психоанализ, он не многое может сделать для их объяснения и должен предоставить эту задачу биологическому медицинскому исследованию. Теперь вы, может быть, лучше поймете, почему я не расположил свой материал в другом порядке. Если бы я обещал вам «Введение в учение о неврозах», то, несомненно, правильным был бы путь от простых форм актуальных неврозов к более сложным психическим заболеваниям вследствие расстройств либидо. При обсуждении актуальных неврозов я должен был бы собрать с разных сторон все, что мы узнали или полагали, что знаем, а при психоневрозах речь зашла бы о психоанализе как о важнейшем техническом вспомогательном средстве для прояснения этих состояний. Но я объявил и намеревался прочесть «Введение в психоанализ»; для меня было важнее, чтобы вы получили представление о психоанализе, а не определенные знания о неврозах, и поэтому я не мог выдвинуть на первый план бесплодные для психоанализа актуальные неврозы. Думаю также, что сделал для вас более благоприятный выбор, так как психоанализ вследствие своих глубоких предпосылок и обширных связей заслуживает того, чтобы привлечь интерес любого образованного человека, а учение о неврозах – такая же область медицины, как и любая другая.
Между тем вы обоснованно надеетесь, что мы должны будем проявить некоторый интерес и к актуальным неврозам. Нас вынуждает к этому их интимная клиническая связь с психоневрозами. Поэтому я хочу вам сообщить, что мы различаем три чистых формы актуальных неврозов: неврастению, невроз страха[93] и ипохондрию. Но и это разделение не осталось без возражений. Названия, правда, все употребляются, но их содержание неопределенно и неустойчиво. Есть врачи, которые противятся любому делению в путаном мире невротических явлений, любому выделению клинических единиц, отдельных болезней и не признают даже разделения на актуальные неврозы и психоневрозы. Я полагаю, что они заходят слишком далеко и пошли не по тому пути, который ведет к прогрессу. Названные формы невроза иногда встречаются в чистом виде, но чаще смешиваются друг с другом и с психоневротическим заболеванием. Эти явления не должны заставлять нас отказываться от их деления. Вспомните различие учения о минералах и учения о камнях в минералогии. Минералы описываются как отдельные единицы, конечно, в связи с тем, что они часто встречаются в виде кристаллов, резко отграниченных от окружающей среды. Камни состоят из смеси минералов, соединившихся, по всей определенности, не случайно, а вследствие условий их возникновения. В учении о неврозах мы еще слишком мало понимаем ход развития, чтобы создать что то подобное учению о камнях. Но мы, несомненно, поступим правильно, если сначала выделим из общей массы знакомые нам клинические единицы, которые можно сравнить с минералами.
 Весьма существенная связь между симптомами актуальных неврозов и психоневрозов помогает нам узнать об образовании симптомов последних; симптомы актуального невроза часто являются ядром и предваряющей стадией развития психоневротического симптома. Яснее всего такое отношение наблюдается между неврастенией и неврозом перенесения, названным «конверсионной истерией», между неврозом страха и истерией страха, а также между ипохондрией и формами, далее упоминаемыми как парафрения (раннее слабоумие и паранойя). Возьмем для примера случай истерической головной боли или боли в крестце. Анализ показывает нам, что в результате сгущения и смещения она стала заместителем удовлетворения для целого ряда либидозных фантазий или воспоминаний. Но когда то эта боль была реальной, и тогда она была непосредственным сексуально токсическим симптомом, соматическим выражением либидозного возбуждения. Мы совершенно не хотим утверждать, что такое ядро имеют все истерические симптомы, но остается фактом то, что так бывает особенно часто и что все – нормальные и патологические – телесные воздействия благодаря либидозному возбуждению служат преимущественно именно для образования симптомов истерии. Они играют роль той песчинки, которую моллюск обволакивает слоями перламутра. Таким же образом психоневроз использует преходящие признаки сексуального возбуждения, сопровождающие половой акт, как самый удобный и подходящий материал для образования симптомов.
Подобный процесс вызывает особый диагностический и терапевтический интерес. У лиц, предрасположенных к неврозу, но не страдающих выраженным неврозом, нередко бывает так, что болезненное телесное изменение – воспаление и ранение – вызывает работу образования симптома, так что она немедленно делает данный ей в реальности симптом представителем всех тех бессознательных фантазий, которые только и ждали того, чтобы овладеть средством выражения. В таком случае врач изберет тот или иной путь лечения, он или захочет устранить органическую основу, не заботясь о ее буйной невротической переработке, или будет бороться со случайно возникшим неврозом, не обращая внимания на его органический повод. Успех покажет правильность или неправильность того или иного вида усилий; для таких смешанных случаев едва ли можно дать общие предписания.

Статья. Зигмунд Фрейд ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ЛЕКЦИЯ. “Пути образования симптомов”

Уважаемые дамы и господа! Для неспециалиста сущность болезни составляют симптомы, выздоровление, как он считает, — устранение симптомов. Врач же признает существенным отличие симптомов от болезни и считает, что устранение симптомов еще не является излечением болезни. Но что реального остается от болезни после устранения симптомов — то это лишь способность образовывать новые. Давайте поэтому встанем пока на точку зрения неспециалиста и будем считать, что проникновение в суть симптомов означает понимание болезни.

Симптомы — мы говорим здесь, разумеется, о психических (или психогенных) симптомах и психическом заболевании — представляют собой вредные для всей жизни или, по крайней мере, бесполезные акты, на которые лицо, страдающее ими, часто жалуется как на вынужденные и связанные для него с неприятностями или страданиями. Их главный вред заключается в душевных затратах, которых стоят они сами, а в дальнейшем в затратах, необходимых для их преодоления. При интенсивном образовании симптомов оба вида этих затрат могут привести к чрезвычайному обеднению личности в отношении находящейся в ее распоряжении душевной энергии и тем самым к ее беспомощности при решении всех важных жизненных задач. Так как этот результат зависит главным образом от количества затребованной таким образом энергии, то вы легко поймете, что «быть больным» — в сущности, практическое понятие. Но если вы встанете на теоретическую точку зрения и не будете обращать внимания на эти количества, то легко можете сказать, что все мы больны, т. е. невротичны, так как условия для образования симптомов можно обнаружить и у нормальных людей.

О невротических симптомах нам уже известно, что они являются результатом конфликта, возникающего из за нового вида удовлетворения либидо. Обе разошедшиеся было силы снова встречаются в симптоме, как будто примиряются благодаря компромиссу — образованию симптомов. Поэтому симптом так устойчив — он поддерживается с двух сторон. Мы знаем также, что одной из двух сторон конфликта является неудовлетворенное, отвергнутое реальностью либидо, вынужденное теперь искать других путей для своего удовлетворения. Если реальность остается неумолимой, даже когда либидо готово согласиться на другой объект вместо запретного, то оно вынуждено в конце концов встать на путь регрессии и стремиться к удовлетворению в рамках одной из уже преодоленных организаций или благодаря одному из ранее оставленных объектов. На путь регрессии либидо увлекает фиксация, которая оставила его на этих участках его развития.

Тут пути, ведущие к извращению и к неврозу, резко расходятся. Если эти регрессии не вызывают возражений со стороны Я, то дело и не доходит до невроза, а либидо добивается какого нибудь реального, хотя уже и ненормального удовлетворения. Если же Я, имеющее в своем распоряжении не только сознание, но и доступ к моторной иннервации и тем самым к реализации душевных стремлений, не согласно с этими регрессиями, то создается конфликт. Либидо как бы отрезано и должно попытаться отступить куда то, где найдет отток для своей энергии по требованию принципа удовольствия. Оно должно выйти из под власти Я. Но такое отступление ему предоставляют фиксации на его пути развития, проходимом теперь регрессивно, против которых Я защищалось в свое время вытеснениями. Занимая в обратном движении эти вытесненные позиции, либидо выходит из под власти Я и его законов, отказываясь при этом также от всего полученного под влиянием Я воспитания. Оно было послушно, пока надеялось на удовлетворение; под двойным гнетом внутренне и внешне вынужденного отказа оно становится непокорным и вспоминает прежние лучшие времена. Таков его, по сути неизменный, характер. Представления, которые либидо теперь заполняет своей энергией, принадлежат системе бессознательного и подчиняются возможным в нем процессам, в частности сгущению и смещению. Так возникают условия, совершенно аналогичные условиям образования сновидений. Подобно тому как сложившемуся в бессознательном собственному (eigentliche) сновидению, представляющему собой исполнение бессознательной желанной фантазии, приходит на помощь какая то часть (пред) сознательной деятельности, осуществляющая цензуру и допускающая после удовлетворения ее требований образование явного сновидения в виде компромисса, так и представители либидо в бессознательном должны считаться с силой предсознательного Я. Возражение, поднявшееся против либидо в Я, принимает форму «противодействия» (Gegenbesetzung),83 вынуждая выбрать такое выражение, которое может стать одновременно его собственным выражением. Так возникает симптом, как многократно искаженное производное бессознательного либидозного исполнения желания, искусно выбранная двусмысленность с двумя совершенно противоречащими друг другу значениями. Только в этом последнем пункте можно увидеть различие между образованием сновидения и образованием симптома, потому что предсознательная цель при образовании сновидения заключается лишь в том, чтобы сохранить сон, не пропустить в сознание ничего, что могло бы его нарушить, и не настаивает на том, чтобы резко ответить бессознательному желанию: нет, напротив! Она может быть более толерантной, так как положение спящего внушает меньше опасений. Выход в реальность закрыт уже самим состоянием сна.


83 Букв.: «контрзаполнения» [энергией]. В английском языке эквивалентом является «антикатексис». — Прим. ред. перевода.


Вы видите, что отступление либидо в условиях конфликта стало возможным благодаря наличию фиксаций. Регрессивное заполнение этих фиксаций либидо ведет к обходу вытеснения и выводу — или удовлетворению — либидо, при котором сохраняются компромиссные условия. Обходным путем через бессознательное и прежние фиксации либидо наконец удается добиться реального удовлетворения, хотя и чрезвычайно ограниченного и едва заметного. Позвольте мне добавить по поводу этого окончательного исхода два замечания. Во первых, обратите внимание, как тесно здесь оказываются связаны либидо и бессознательное, с одной стороны, и Я, сознание и реальность, — с другой, хотя с самого начала они вовсе не составляют одно целое, и примите к сведению далее мое сообщение, что все сказанное здесь и рассматриваемое в дальнейшем относится только к образованию симптомов при истерическом неврозе.

Где же либидо находит те фиксации, в которых оно нуждается для прорыва вытесненного? В проявлениях и переживаниях инфантильной сексуальности, в оставленных частных стремлениях и в объектах периода детства, от которых оно отказалось. К ним то либидо и возвращается опять. Значение этого периода детства двоякое: с одной стороны, в нем сначала проявляются направленности влечений, которые ребенок имеет в своих врожденных предрасположениях, а во вторых, активизируются другие его влечения, разбуженные внешними воздействиями, случайными переживаниями.

Я полагаю, что мы, несомненно, имеем право на такое разделение. Проявление врожденной предрасположенности не подлежит никакому критическому сомнению, но аналитический опыт вынуждает нас допустить, что чисто случайные переживания детства в состоянии оставить фиксации либидо. И я не вижу в этом никаких теоретических затруднений. Конституциональные предрасположения, несомненно, являются последствиями переживаний далеких предков, они тоже были когда то приобретены; без такого приобретения не было бы наследственности. И разве мыслимо, что такое ведущее к наследованию приобретение прекратится именно у рассматриваемого нами поколения? Поэтому не следует, как это часто случается, полностью игнорировать значимость инфантильных переживаний по сравнению со значимостью переживаний предков и собственной зрелости, а, напротив, дать им особую оценку. Они имеют тем более тяжелые последствия, что попадают на время незавершенного развития и благодаря именно этому обстоятельству способны действовать травматически. Работы по механике развития Ру84 и других показали, что укол в зародышевую ткань, находящуюся в стадии деления клеток, имеет следствием тяжелое нарушение развития. Такое же ранение, причиненное личинке или развившемуся животному, перенеслось бы без вреда.


84 Ру Вильгельм (1850 1924) — один из основателей экспериментальной эмбриологии.


Фиксация либидо взрослого, введенная нами в этиологическое уравнение неврозов в качестве представителя конституционального фактора, распадается, таким образом, для нас на два компонента: на унаследованное предрасположение и на предрасположение, приобретенное в раннем детстве. Мы знаем, что схема наверняка вызовет симпатию обучающегося, поэтому представим эти отношения в схеме: Причина невроза = Предрасположение благодаря фиксации либидо (Сексуальная конституция (доисторическое переживание) или Инфантильное переживание + Случайное переживание (травматическое) [взрослого]

Наследственная сексуальная конституция предоставляет нам большое разнообразие предрасположений в зависимости от того, какой заложенной силой обладает то или иное частное влечение само по себе или в сочетании с другими. С фактором детского переживания сексуальная конституция образует опять таки «дополнительный ряд», подобно уже известному ряду между предрасположением и случайным переживанием взрослого. Здесь, как и там, встречаются такие же крайние случаи, и их представляют те же отношения. Тут естественно поставить вопрос, не обусловлена ли самая замечательная из регрессий либидо, регрессия на более ранние ступени сексуальной организации, преимущественно наследственно конституциональным фактором; но ответ на этот вопрос лучше всего отложить, пока не рассмотрено большее число форм невротических заболеваний.

Остановимся на том факте, что аналитическое исследование показывает связь либидо невротиков с их инфантильными сексуальными переживаниями. Оно придает им, таким образом, видимость огромной значимости для жизни и заболевания человека. Эта значимость сохраняется за ними в полном объеме, когда речь идет о терапевтической работе. Но если оставить в стороне эту задачу, то легко признать, что здесь кроется опасность недоразумения, которое могло бы ввести нас в заблуждение ориентироваться в жизни лишь на невротическую ситуацию. Однако значимость инфантильных переживаний уменьшается тем, что либидо возвращается к ним регрессивно, после того как было изгнано со своих более поздних позиций. Но тогда напрашивается противоположный вывод, что либидозные переживания не имели в свое время совершенно никакого значения, а приобрели его только путем регрессии. Вспомните, что мы высказали свое мнение по отношению к такой альтернативе при обсуждении Эдипова комплекса.

И на этот раз нам нетрудно будет принять решение. Замечание, что заполненность либидо — и, следовательно, патогенное значение — инфантильных переживаний в большой мере усиливается регрессией либидо, несомненно правильно, но оно привело бы к заблуждению, если его считать единственно определяющим. Необходимо считаться и с другими соображениями. Во первых, наблюдение, вне всякого сомнения, показывает, что инфантильные переживания имеют свое собственное значение и доказывают его уже в детские годы. Ведь встречаются и детские неврозы, при которых фактор временного сдвига назад очень снижается или совсем отпадает, когда заболевание возникает как непосредственное следствие травматических переживаний. Изучение этих детских неврозов предупреждает некоторое опасное недопонимание неврозов взрослых, подобно тому как сновидения детей дали нам ключ к пониманию сновидений взрослых. Неврозы у детей встречаются очень часто, гораздо чаще, чем думают. Их нередко не замечают, оценивают как признак испорченности или невоспитанности, часто подавляют авторитетом воспитателей «детской», но их легко распознать позже ретроспективно. В большинстве случаев они проявляются в форме истерии страха. Что это значит, мы узнаем еще в другой связи. Если в более поздние годы у человека развивается невроз, то при помощи анализа он раскрывается как прямое продолжение того, возможно, неясного, лишь намечавшегося детского заболевания. Но, как сказано, бывают случаи, когда эта детская нервозность без всякого перерыва переходит в болезнь, длящуюся всю жизнь. Несколько примеров детских неврозов мы имели возможность анализировать на самом ребенке — в актуальном состоянии; но гораздо чаще нам приходилось довольствоваться тем, что заболевший в зрелом возрасте давал возможность дополнительно познакомиться с его детским неврозом, при этом мы не могли не учитывать определенных поправок и предосторожностей.

Во вторых, нужно сказать, что было бы непонятно, почему либидо постоянно возвращается к временам детства, если там ничего нет, что могло бы его привлекать. Фиксация, которую мы предполагаем в отдельных точках развития, имеет содержание только в том случае, если мы допустим, что в нее вложено определенное количество либидозной энергии. Наконец, я могу вам напомнить, что здесь между интенсивностью и патогенным значением инфантильных и более поздних переживаний имеется сходное отношение дополнения, как в уже ранее изученных нами рядах. Есть случаи, в которых причина заболевания кроется главным образом в сексуальных переживаниях детства, когда эти впечатления оказывают несомненно травматическое действие и не нуждаются ни в какой другой поддержке, кроме той, которую им предоставляет обычная незавершенная конституция. Наряду с ними бывают другие случаи, в которых весь акцент падает на более поздние конфликты, а выступление в анализе на первый план детских впечатлений кажется исключительно результатом регрессии; следовательно, встречаются крайние случаи «задержки развития» и «регрессии», а между ними — любая степень взаимодействия обоих факторов.

Эти отношения представляют определенный интерес для педагогики, которая ставит своей задачей предупреждение неврозов благодаря своевременному вмешательству в сексуальное развитие ребенка. Пока внимание направлено преимущественно на детские сексуальные переживания, считается, что для профилактики нервных заболеваний все сделано, если позаботиться о том, чтобы задержать это развитие и избавить ребенка от такого рода переживаний. Но мы уже знаем, что условия, являющиеся причиной неврозов, сложны и на них нельзя оказать всестороннего влияния, учитывая один единственный фактор. Строгая охрана детства теряет свою ценность, потому что она бессильна против конституционального фактора; кроме того, ее труднее осуществить, чем представляют себе воспитатели, и она влечет за собой две опасности, которые нельзя недооценивать: одна достигает слишком многого, а именно создает благоприятные условия для впоследствии вредного чрезмерного сексуального вытеснения, и ребенок попадает в жизнь неспособным к сопротивлению ожидающему его штурму сексуальных требований в период половой зрелости. Так что остается весьма и весьма сомнительным, насколько полезной может быть профилактика детства, и не обещает ли другая установка по отношению к действительности лучших перспектив для предупреждения неврозов.

А теперь вернемся к симптомам. Итак, они создают замещение несостоявшемуся удовлетворению благодаря регрессии либидо к более ранним периодам, с чем неразрывно связан возврат на более ранние ступени развития выбора объектов или организации. Мы уже раньше слышали, что невротик застревает где то в своем прошлом; теперь мы знаем, что это период прошлого, когда его либидо не было лишено удовлетворения, когда он был счастлив. Он так долго исследует историю своей жизни, пока не находит такое время — пусть даже период своего младенчества, — каким он вспоминает или представляет его себе по более поздним побуждениям. Симптом каким то образом повторяет тот вид раннего детского удовлетворения, искаженного вызванной конфликтом цензурой, обращенного, как правило, к ощущению страдания и смешанного с элементами, послужившими поводом для заболевания. Тот вид удовлетворения, который приносит симптом, имеет в себе много странного. Мы не обращаем внимания на то, что оно остается неизвестным для лица, которое ощущает это мнимое удовлетворение скорее как страдание и жалуется на него. Это превращение относится к психическому конфликту, под давлением которого и должен образоваться симптом. То, что было когда то для индивида удовлетворением, сегодня должно вызывать его сопротивление или отвращение. Нам известен незначительный, но поучительный пример такого изменения ощущений. Тот же ребенок, который с жадностью сосал молоко из материнской груди, несколько лет спустя обычно выражает сильное отвращение к молоку, преодолеть которое воспитателям достаточно трудно. Отвращение усиливается, если молоко или смешанный с ним напиток покрыт пенкой. Видимо, нельзя отрицать то, что пенка вызывает воспоминание о столь желанной некогда материнской груди. Между ними лежит переживание отлучения, подействовавшее травматически.

Есть еще кое что другое, что кажется нам странным и непонятным в симптомах как средствах либидозного удовлетворения. Они не напоминают нам ничего такого, от чего мы в нормальных условиях обычно ждем удовлетворения. Они в большинстве случаев игнорируют объект и отказываются тем самым от связи с внешней реальностью. Мы понимаем это как следствие отхода от принципа реальности и возврат к принципу удовольствия. Но это также возврат к некоторому виду расширенного аутоэротизма, который предоставлял сексуальному влечению первое удовлетворение. Оно ставит на место изменения внешнего мира изменение тела, т. е. внутреннюю акцию вместо внешней, приспособление вместо действия, что опять соответствует чрезвычайно важной в филогенетическом отношении регрессии. Мы поймем это только в связи с новым явлением, которое нам еще предстоит узнать из аналитических исследований образования симптомов. Далее мы припомним, что при образовании симптомов действовали те же процессы бессознательного, что и при образовании сновидений, — сгущение и смещение. Симптом, как и сновидение, изображает что то исполненным, дает удовлетворение по типу инфантильного, но из за предельного сгущения это удовлетворение может быть сведено к одному единственному ощущению или иннервации, ограничиться в результате крайнего смещения одной маленькой деталью всего либидозного комплекса. Неудивительно, что даже мы нередко испытываем трудности при распознании предполагаемого в симптоме и всегда подтверждающегося либидозного удовлетворения.

Я предупреждал вас, что нам предстоит узнать еще кое что новое; это действительно нечто поразительное и смущающее. Вы знаете, что посредством анализа, отталкиваясь от симптомов, мы познакомились с инфантильными переживаниями, на которых фиксировано либидо и из которых создаются симптомы. И вот поразительно то, что эти инфантильные сцены не всегда верны. Да да, в большинстве случаев они не верны, а в отдельных случаях находятся в прямой противоположности к исторической правде. Вы видите, что это открытие, как никакое другое, способно дискредитировать или анализ, приведший к такому результату, или больных, на высказываниях которых построен анализ, как и все понимание неврозов. А кроме того, есть еще нечто весьма смущающее. Если бы вскрытые анализом инфантильные переживания были всегда реальными, у нас было бы чувство, что мы стоим на твердой почве, если бы они всегда оказывались поддельными, разоблачались бы как вымыслы, фантазии больных, то нам нужно было бы покинуть эту колеблющуюся почву и искать спасения на другой. Но ни то, ни другое не соответствует истине, а положение дел таково, что сконструированные или восстановленные в воспоминаниях при анализе детские переживания один раз бесспорно лживы, другой раз столь же несомненно правильны, а в большинстве случаев представляют собой смесь истины и лжи. Так что симптомы изображают то действительно происходившие переживания, которым можно приписать влияние на фиксацию либидо, то фантазии больного, которым, естественно, эта этиологическая роль совершенно не присуща. В этом трудно разобраться. Первую точку опоры мы, может быть, найдем в сходном открытии, что именно отдельные детские воспоминания, которые люди сознательно хранили в себе издавна до всякого анализа, тоже могут быть ложными или могут, по крайней мере, сочетать достаточно истины и лжи. Доказательство неправильности в этом случае редко встречает трудности, и мы имеем по меньшей мере лишь одно утешение, что в этом разочаровании виноват не анализ, а каким то образом больные.

По некоторым размышлениям мы легко поймем, что нас так смущает в этом положении вещей. Это недооценка реальности, пренебрежение различием между ней и фантазией. Мы готовы уже оскорбиться тем, что больной занимал нас вымышленными историями. Действительность кажется нам чем то бесконечно отличным от вымысла и заслуживающим совершенно иной оценки. Впрочем, такой же точки зрения в своем нормальном мышлении придерживается и больной. Когда он приводит материал, который ведет от симптомов к ситуациям желания, построенным по образцу детских переживаний, мы сначала, правда, сомневаемся, идет ли речь о действительности или о фантазии. Позднее на основании определенных признаков мы можем принять решение по этому поводу, и перед нами встает задача ознакомить с ним и больного. При этом дело никогда не обходится без затруднений. Если мы с самого начала открываем ему, что теперь он собирается показать фантазии, которыми окутал свою историю детства, как всякий народ сказаниями свой забытый доисторический период, то мы замечаем, что у него нежелательным образом вдруг понижается интерес к продолжению темы. Он тоже хочет знать действительность и презирает всякие «фантазии». Если же мы до окончания этой части работы предоставим ему верить, что заняты изучением реальных событий его детских лет, то рискуем, что позднее он упрекнет нас в ошибке и высмеет за наше кажущееся легковерие. Он долго не может понять наше предложение поставить наравне фантазию и действительность и не заботиться сначала о том, представляют ли собой детские переживания, которые нужно выяснить, то или другое. И все таки это, очевидно, единственно правильная точка зрения на эти душевные продукты. И они имеют характер реальности; остается факт, что больной создал себе такие фантазии, и этот факт имеет для его невроза вряд ли меньшее значение, чем если бы он действительно пережил содержание этих фантазий. Эти фантазии обладают психической реальностью в противоположность материальной, и мы постепенно научаемся понимать, что в мире неврозов решающей является психическая реальность.

Среди обстоятельств, всегда повторяющихся в юношеской истории невротиков и, по видимому, почти всегда имеющих место, некоторые приобретают особую важность, и поэтому я считаю, что их следует особо выделить из других. В качестве примеров такого рода я приведу следующие факты: наблюдение полового сношения родителей, совращение взрослым лицом и угрозу кастрацией. Было бы большой ошибкой полагать, что они никогда не имеют материальной реальности; наоборот, ее часто можно с несомненностью доказать при расспросах старших родственников. Так, например, вовсе не редкость, что маленькому мальчику, который начинает неприлично играть со своим членом и еще не знает, что такое занятие нужно скрывать, родители или ухаживающие за детьми грозят отрезать член или грешную руку. При расспросах родители часто сознаются в этом, так как полагают, что таким запугиванием делали что то целесообразное; у некоторых остается точное, сознательное воспоминание об этой угрозе, особенно в том случае, если она была сделана в более поздние годы. Если угрозу высказывает мать или другое лицо женского пола, то ее исполнение они перекладывают на отца или врача. В знаменитом Степке растрепке франкфуртского педиатра Гофмана, обязанного своей популярностью именно пониманию сексуальных и других комплексов детского возраста, вы найдете кастрацию смягченной, замененной отрезанием большого пальца в наказание за упрямое сосание. Но в высшей степени невероятно, чтобы детям так часто грозили кастрацией, как это обнаруживается в анализах невротиков. Нам достаточно понимания того, что такую угрозу ребенок соединяет в фантазии на основании намеков, с помощью знания, что аутоэротическое удовлетворение запрещено, и под впечатлением своего открытия женских гениталий. Точно так же никоим образом не исключено, что маленький ребенок, пока у него не допускают понимания и памяти, и не только в пролетарских семьях, становится свидетелем полового акта родителей или других взрослых, и нельзя отказаться от мысли, что впоследствии ребенок может понять это впечатление и реагировать на него. Если же это сношение описывается с самыми подробными деталями, представляющими трудности для наблюдения, или если оно оказывается сношением сзади, more ferarum,85 как это часто бывает, то не остается никакого сомнения в причастности этой фантазия к наблюдению за сношением животных (собак) и в мотивировке ее неудовлетворенной страстью к подглядыванию ребенка в годы половой зрелости. Высшим достижением такого рода является фантазия о наблюдении полового акта родителей во время пребывания в материнской утробе еще до рождения. Особый интерес представляет собой фантазия о совращении, потому что слишком часто это не фантазия, а реальное воспоминание. Но к счастью, оно все же не так часто реально, как это могло бы сначала показаться по результатам анализа. Совращение старшими детьми или детьми того же возраста случается все еще чаще, чем взрослыми, и если у девушек, рассказывающих о таком событии в истории своего детства, соблазнителем довольно часто выступает отец, то ни фантастическая природа этого обвинения, ни вызывающий его мотив не подлежат никакому сомнению. Фантазией совращения, когда никакого совращения не было, ребенок, как правило, прикрывает аутоэротический период своей сексуальной деятельности. Он избавляет себя от стыда за мастурбацию, перенося в фантазии желанный объект на эти самые ранние времена. Не думайте, впрочем, что использование ребенка как сексуального объекта его ближайшими родственниками мужского пола относится непременно к области фантазии. Многие аналитики лечили случаи, в которых такие отношения были реальны и могли быть с несомненностью установлены; только и тогда они относились к более поздним детским годам, а были перенесены в более ранние.


85 Подобно животным (лат.) — Прим. ред. перевода.


Возникает впечатление, что такие события в детстве каким то образом требуются, с железной необходимостью входят в состав невроза. Имеются они в реальности — хорошо; если реальность отказывает в них, то они составляются из намеков и дополняются фантазией. Результат один и тот же, и до настоящего времени нам не удалось доказать различия в последствиях в зависимости от того, принимает в этих детских событиях большее участие фантазия или реальность. Здесь опять таки имеется одно из так часто упоминавшихся дополнительных отношений; это, правда, одно из самых странных, известных нам. Откуда берется потребность в этих фантазиях и материал для них? Невозможно сомневаться в источниках влечений, но необходимо объяснить факт, что каждый раз создаются те же фантазии с тем же содержанием. У меня готов ответ, но я знаю, что он покажется вам рискованным. Я полагаю, что эти прафантазии — так мне хотелось бы назвать их и, конечно, еще некоторые другие — являются филогенетическим достоянием. Индивид выходит в них за пределы собственного переживания в переживание доисторического времени, где его собственное переживание становится слишком рудиментарным. Мне кажется вполне возможным, что все, что сегодня рассказывается при анализе как фантазия, — совращение детей, вспышка сексуального возбуждения при наблюдении полового сношения родителей, угроза кастрацией — или, вернее, кастрация — было реальностью в первобытной человеческой семье, и фантазирующий ребенок просто восполнил доисторической правдой пробелы в индивидуальной правде. У нас неоднократно возникало подозрение, что психология неврозов сохранила для нас из древнего периода человеческого развития больше, чем все другие источники.

Уважаемые господа! Вышеупомянутые обстоятельства вынуждают нас поближе рассмотреть возникновение и значение той душевной деятельности, которая называется фантазией. Как вам известно, она пользуется всеобщей высокой оценкой, хотя ее место в душевной жизни остается невыясненным. Я могу вам сказать об этом следующее. Как вы знаете, под воздействием внешней необходимости Я человека постепенно приучается оценивать реальность и следовать принципу реальности, отказываясь при этом временно или надолго от различных объектов и целей своего стремления к удовольствию — не только сексуальному. Но отказ от удовольствия всегда давался человеку с трудом; он совершает его не без своего рода возмещения. Он сохранил себе за это душевную деятельность, в которой допускается дальнейшее существование всех этих оставленных источников наслаждения и покинутых путей его получения, форма существования, в которой они освобождаются от притязания на реальность и от того, что мы называем «испытанием реальностью». Любое стремление сразу достигает формы представления о его исполнении; несомненно, что направление фантазии на исполнение желаний дает удовлетворение, хотя при этом существует знание того, что речь идет не о реальности. Таким образом, в деятельности фантазии человек наслаждается свободой от внешнего принуждения, от которой он давно отказался в действительности. Ему удается быть еще попеременно то наслаждающимся животным, то опять разумным существом. Он не довольствуется жалким удовлетворением, которое может отвоевать у действительности. «Обойтись без вспомогательных конструкций вообще нельзя», — сказал однажды Т. Фонтане. Создание душевной области фантазии находит полную аналогию в организации «заповедников», «национальных парков» там, где требования земледелия, транспорта и промышленности угрожают быстро изменить до неузнаваемости первоначальный вид земли. Национальный парк сохраняет свое прежнее состояние, которое повсюду в других местах принесено в жертву необходимости. Там может расти и разрастаться все, что хочет, даже бесполезное, даже вредное. Таким лишенным принципа реальности заповедником и является душевная область фантазии.

Самые известные продукты фантазии — уже знакомые нам «сны наяву», воображаемое удовлетворение честолюбивых, выражающих манию величия, эротических желаний, расцветающих тем пышнее, чем больше действительность призывает к скромности или терпению. В них с очевидностью обнаруживается сущность счастья в фантазии, восстановление независимости получения наслаждения от одобрения реальности. Нам известно, что такие сны наяву являются ядром и прообразами ночных сновидений. Ночное сновидение, в сущности, не что иное, как сон наяву, использованный ночной свободой влечений и искаженный ночной формой душевной деятельности. Мы уже освоились с мыслью, что и сны наяву не обязательно сознательны, что они бывают и бессознательными. Такие бессознательные сны наяву являются как источником ночных сновидений, так и источником невротических симптомов.

Значение фантазии для образования симптомов станет вам ясно из следующего. Мы сказали, что в случае вынужденного отказа либидо регрессивно занимает оставленные им позиции, на которых оно застряло в некотором количестве. Мы не отказываемся от этого утверждения и не исправляем его, но должны вставить промежуточное звено. Как либидо находит путь к этим местам фиксации? Все оставленные объекты и направленности либидо оставлены не во всех смыслах. Они или их производные с определенной интенсивностью еще сохраняются в представлениях фантазии. Либидо нужно только уйти в фантазии, чтобы найти в них открытый путь ко всем вытесненным фиксациям. Эти фантазии допускались в известной степени, между ними и Я, как ни резки противоречия, не было конфликта, пока соблюдалось одно определенное условие.

Условие это, количественное по природе, нарушается обратным притоком либидо к фантазиям. Вследствие этого прибавления заряженность фантазий энергией так повышается, что они становятся очень требовательными, развивая стремление к реализации. Но это делает неизбежным конфликт между ними и Я. Независимо от того, были ли они раньше предсознательными или сознательными, теперь они подлежат вытеснению со стороны Я и предоставляются притяжению со стороны бессознательного. От бессознательных теперь фантазий либидо перемещаются к их истокам в бессознательном, к местам их собственной фиксации.

Возврат либидо к фантазиям является переходной ступенью на пути образования симптомов, заслуживающей особого обозначения. К. Г. Юнг дал ей очень подходящее название интроверсии, но нецелесообразно придал ему еще другое значение.86 Мы останемся на том, что интроверсия обозначает отход либидо от возможностей реального удовлетворения и дополнительное заполнение им безобидных до того фантазий. Интровертированный человек еще не невротик, но он находится в неустойчивом положении; при ближайшем изменении соотношения сил у него должны развиться симптомы, если он не найдет других выходов для накопившегося у него либидо. Нереальный характер невротического удовлетворения и пренебрежение различием между фантазией и действительностью уже предопределены пребыванием на ступени интроверсии.


86 Юнгом было введено представление о двух основных психологических типах: интровертивном и экстравертивном. Они различались по направленности своего либидо (которое Юнг «десексуализировал», понимая под термином «либидо» не половую энергию, а психическое влечение).

86 Интроверта отличает направленность на собственный внутренний, мир, тогда как экстраверта — на внешний.


Вы, наверно, заметили, что в своих последних рассуждениях я ввел в структуру этиологической цепи новый фактор, а именно количество, величину рассматриваемых энергий; с этим фактором нам еще всюду придется считаться. Чисто качественным анализом этиологических условий мы не обойдемся. Или, другими словами, только динамического понимания этих душевных процессов недостаточно, нужна еще экономическая точка зрения. Мы должны себе сказать, что конфликт между двумя стремлениями не возникнет, пока не будет достигнута определенная степень заряженности энергией, хотя содержательные условия могут давно существовать. Точно так же патогенное значение конституциональных факторов зависит от того, насколько больше в конституции заложено одного частного влечения, чем другого; можно себе даже представить, что качественно конституции всех людей одинаковы и различаются только этими количественными соотношениями. Не менее решающим является количественный фактор и для способности к сопротивлению невротическому заболеванию. Это будет зависеть от того, какое количество неиспользованного либидо человек может оставить свободным и какую часть своего либидо он способен отторгнуть от сексуального для целей сублимации. Конечная цель душевной деятельности, которую качественно можно описать как стремление к получению удовольствия и избегание неудовольствия, с экономической точки зрения представляется задачей справиться с действующим в душевном аппарате количеством возбуждения (массой раздражения) и не допустить его застоя, вызывающего неудовольствие.

Вот то, что я хотел вам сказать об образовании симптомов при неврозе. Но чтобы не забыть, подчеркну еще раз со всей определенностью: все здесь сказанное относится только к образованию симптомов при истерии. Уже при неврозе навязчивых состояний — хотя основное сохранится — многое будет по другому. Противоположности по отношению к требованиям влечений, о которых шла речь и при истерии, при неврозе навязчивых состоянии выступают на первый план и преобладают в клинической картине благодаря так называемым «реактивным образованиям». Такие же и еще дальше идущие отступления мы открываем при других неврозах, где исследования о механизмах образования симптомов ни в коей мере не завершены.

Прежде чем отпустить вас сегодня, я хотел бы на минуту обратить ваше внимание на одну сторону жизни фантазии, которая достойна всеобщего интереса. Есть обратный путь от фантазии к реальности, это — искусство. В основе своей художник тоже интровертированный, которому недалеко до невроза. В нем теснятся сверхсильные влечения, он хотел бы получать почести, власть, богатство, славу и любовь женщин; но у него нет средств, чтобы добиться их удовлетворения. А потому, как всякий неудовлетворенный человек, он отворачивается от действительности и переносит весь свой интерес, а также свое либидо на желанные образы своей фантазии, откуда мог бы открыться путь к неврозу. И многое должно совпасть, чтобы это не стало полным исходом его развития; ведь известно, как часто именно художники страдают из за неврозов частичной потерей своей трудоспособности. Вероятно, их конституция обладает сильной способностью к сублимации и определенной слабостью вытеснений, разрешающих конфликт. Обратный же путь к реальности художник находит следующим образом. Ведь он не единственный, кто живет жизнью фантазии. Промежуточное царство фантазии существует со всеобщего согласия человечества, и всякий, испытывающий лишения, ждет от него облегчения и утешения. Но для нехудожника возможность получения наслаждения из источников фантазии ограничена. Неумолимость вытеснений вынуждает его довольствоваться скудными грезами, которые могут еще оставаться сознательными. Но если кто то — истинный художник, тогда он имеет в своем распоряжении больше. Во первых, он умеет так обработать свои грезы, что они теряют все слишком личное, отталкивающее постороннего, и становятся доступными для наслаждения других. Он умеет также настолько смягчить их, что нелегко догадаться об их происхождении из запретных источников. Далее, он обладает таинственной способностью придавать определенному материалу форму, пока тот не станет верным отображением его фантастического представления, и затем он умеет связать с этим изображением своей бессознательной фантазии получение такого большого наслаждения, что благодаря этому вытеснения, по крайней мере временно, преодолеваются и устраняются. Если он все это может совершить, то дает и другим возможность снова черпать утешение и облегчение из источников наслаждения их собственного бессознательного, ставших недоступными, получая их благодарность и восхищение и достигая благодаря своей фантазии того, что сначала имел только в фантазии: почести, власть и любовь женщин.87


87 Здесь типичное для психоанализа объяснение творческого мышления и фантазии художника исключительно характером его либидо и полное игнорирование социальной природы искусства, определяющей динамику психических процессов при создании продуктов культуры, в том числе — художественных произведений.

Статья. Фрейд об инстанции Я (отр из “Недомогание культуры”)

“…..в нормальном состоянии для нас нет ничего достовернее чувства самих себя, нашего собственного «Я», кажущегося нам самостоятельным, целостным, ясно отличимым от всегоостального. Видимость обманчива, не существует четкой внутренней границы между «Я» и бессознательной душевной субстанцией, обозначаемой нами как «Оно». «Я» для нее служит лишь фасадом – этому
научил нас психоанализ. Ему предстоит еще во многом уточнить отношения между «Я» и
«Оно», однако, по крайней мере в отношениях с внешним миром, «Я» кажется отделенным
от последнего резкой разграничительной линией. Только в одном, хотя и необычайном, но не
патологическом состоянии дело обстоит иначе. На вершине влюбленности граница между
«Я» и объектам угрожающе расплывается. Вопреки всякой очевидности, влюбленный
считает «Я» и «Ты» единым целым и готов вести себя так, будто это соответствует
действительности. То, что на время может устранить известная физиологическая функция,
может, конечно, быть результатом и болезнетворных процессов. Из патологии нам известно
большое число состояний, когда грань между «Я» и внешним миром делается ненадежной,
либо границы пролагаются неверно. Таковы случаи, при которых части нашего собственного
тела или даже душевной жизни – наши восприятия, мысли, чувства – кажутся нам как бы
чужими, не принадлежащими нашему «Я». Либо те случаи, когда на внешний мир
переносится нечто порожденное или явно принадлежащее «Я». Таким образом, чувство «Я»
также подвержено нарушениям, а границы «Я» неустойчивы.
Дальнейшие размышления показывают, что чувство «Я» взрослого человека не могло
быть таковым с самого начала. Оно должно было пройти долгий путь развития. Понятийно
это зачастую недоказуемо, но реконструируется с достаточной степенью вероятности3 .
Младенец еще не отличает своего «Я» от внешнего мира как источника приходящих к нему
ощущений. Его постепенно обучают этому различные импульсы. Сильнейшее впечатление
должно производить на него то, что одни источники возбуждения все время могут посылать
ему ощущения (позже он узнает в них органы собственного тела), тогда как другие
источники время от времени ускользают. Самый желанный из них – материнская грудь,
призвать которую к себе можно только настойчивым криком. Так «Я» противопоставляется
некий «объект», нечто находимое «вовне», появляющееся только в результате особого
действия. Дальнейшим побуждением к вычленению «Я» из массы ощущений, а тем самым к
признанию внешнего мира, являются частые, многообразные и неустранимые ощущения
боли и неудовольствия. К их устранению стремится безраздельно господствующий в
психике принцип удовольствия. Так возникает тенденция к отделению «Я» от всего, что
может сделаться источником неудовольствия. Все это выносится вовне, а «Я» оказывается
инстанцией чистого удовольствия, которому противостоит чуждый и угрожающий ему
внешний мир. Границы такого примитивного «Я» – чистого удовольствия – исправляются
под давлением опыта. Многое из того, что приносит удовольствие и от чего нельзя
отказаться, принадлежит все же не «Я», а «объекту». И наоборот, многие страдания, от
которых хотелось бы избавиться, неотделимы от «Я», имеют внутреннее происхождение.
Целенаправленная деятельность органов чувств и соответствующих умственных усилий учит
человека методам различения внутреннего (принадлежащего «Я») и внешнего, пришедшего
из окружающего мира. Тем самым он делает первый шаг к утверждению принципа
реальности, который будет управлять дальнейшим его развитием. Такое различение,
понятно, служит и практическим целям – защите от угрожающих неприятных ощущений. То
обстоятельство, что «Я» способно применять для защиты от внутреннего неудовольствия те
же методы, которыми оно пользуется против внешних неприятностей, является исходным
пунктом некоторых серьезных психических расстройств.

Так «Я» отделяется от внешнего мира. Вернее, первоначально «Я» включает в себя все,
а затем из него выделяется внешний мир. Наше нынешнее чувство «Я» – лишь съежившийся
остаток какого-то широкого, даже всеобъемлющего чувства, которое соответствовало
неотделимости «Я» от внешнего мира. Если мы примем, что это первичное чувство «Я» в
той или иной мере сохранилось в душевной жизни многих людей, то его можно признать
своего рода спутником более узкого и ограниченного чувства «Я» в зрелом возрасте. Этим
же объясняются представления о безграничности и связи с мировым целым, именуемые
моим другом «океаническим» чувством. Но вправе ли мы из остатков первоначального,
существующего наряду с возникшим позже, выводить второе из первого? Конечно, в этом не
было бы ничего удивительного – ни в области душевной жизни, ни в любой иной. Мы твердо
убеждены, что в животном царстве высокоразвитые виды произошли от самых низших,
причем простейшие формы жизни встречаются и поныне. Гигантские динозавры вымерли,
освободив место млекопитающим, но такой представитель этого вида, как крокодил,
продолжает здравствовать и сегодня. Эта аналогия может показаться несколько натянутой,
да и ущербной, поскольку выжившие низшие виды по большей части не являются
истинными предками современных более развитых видов. Промежуточные звенья по
большей части вымерли, они известны только по реконструкциям. Напротив, в душевной
жизни сохранение примитивного наряду с возникшим из него и преобразованным
встречается столь часто, что тут даже можно обойтись без примеров. Происходят перерывы в
развитии, какая-то количественно определенная часть влечения остается неизменной, тогда
как другая развивается дальше.”

Статья Зигмунд Фрейд “Мы и смерть”

Почтенные председательствующие и дорогие братья!

Прошу вас, не думайте, что я дал своему докладу столь зловещее название в приступе озорства. Я знаю, что многие люди ничего не желают слышать о смерти, быть может, есть такие и среди вас, и я ни в коем случае не хотел заманивать их на собрание, где им придется промучиться целый час. Кроме того, я мог бы изменить и вторую часть названия. Мой доклад мог бы называться не “Мы и смерть”, а “Мы, евреи, и смерть”, поскольку то отношение к смерти, о котором я хочу с вами поговорить, проявляем чаще всего и ярче всего именно мы, евреи.

Между тем вы легко вообразите, что привело меня к выбору этой темы. Это череда ужасных войн, свирепствующих в наше время и лишающих нас ориентации в жизни. Я подметил, как мне кажется, что среди воздействующих на нас и сбивающих нас с толку моментов первое место занимает изменение нашего отношения к смерти.

Каково ныне наше отношение к смерти? По-моему, оно достойно удивления. В целом мы ведем себя так, как если бы хотели элиминировать смерть из жизни; мы, так сказать, пытаемся хранить на её счет гробовое молчание; мы думаем о ней – как о смерти!

Разумеется, мы не можем следовать этой тенденции беспрепятственно. Ведь смерть то и дело напоминает о себе. И тут мы испытываем глубокое потрясение, словно нечто необычайное внезапно опрокинуло нашу безопасность. Мы говорим: “Ужасно!!” – когда разбивается отважный летчик или альпинист, когда во время пожара на фабрике гибнут двадцать молоденьких работниц или даже когда идет ко дну корабль с несколькими сотнями пассажиров на борту. Особенное впечатление производит на нас смерть кого-нибудь из наших знакомых; если умирает известный нам Н. или его брат, мы даже участвуем в похоронах. Но никто бы не мог заключить, исходя из нашего поведения, что мы признаем смерть неизбежной и твердо убеждены в том, что каждый из нас обречен природой на смерть. Наоборот, всякий раз мы находим объяснение, сводящее эту неизбежность к случайности. Один умер, потому что заболел инфекционным воспалением легких – никакой неизбежности в этом не было; другой уже давно тяжело болел, только не знал об этом; третий же был очень стар и дряхл. Когда речь заходит о ком-нибудь из нас, евреев, можно подумать, будто ни один еврей вообще никогда не умирал от естественных причин. На худой конец, его залечил доктор, иначе он жил бы и поныне. Мы, правда, допускаем, что рано или поздно всем придется умереть, но это “рано или поздно” мы умеем отодвигать в необозримую даль. Когда у еврея спрашивают, сколько ему лет, он бодро отвечает: “До ста двадцати осталось лет этак шестьдесят!”

Психоаналитическая школа, которую я, как вам известно, представляю, смеет утверждать, что мы – каждый из нас – в глубине души не верим в собственную смерть. Мы просто не в силах её себе представить. При всех попытках вообразить, как все будет после нашей смерти, кто будет нас оплакивать и т.д., мы можем заметить, что сами, собственно говоря, продолжаем присутствовать при этом в качестве наблюдателей. И впрямь, трудно отдельному человеку проникнуться убеждением в собственной смертности. Когда он получает возможность проделать решающий опыт, он уже недоступен любым доводам.

Только черствый или злой человек рассчитывает на смерть другого или думает о ней. Мягкие, добрые люди, такие, как мы с вами, сопротивляются подобным мыслям, особенно если смерть другого человека может принести нам выгоду – свободу, положение, обеспеченность. А если все-таки случилось так, что этот другой умер, мы восхищаемся им чуть ли не как героем, совершившим нечто из ряда вон выходящее.

Если мы враждовали, то теперь мы с ним примиряемся, перестаем его критиковать. О мертвых следует говорить хорошее или ничего не говорить, и мы с удовольствием допускаем, чтобы на его надгробии начертали малодостоверную хвалебную эпитафию. Но когда смерть настигает дорогого нам человека – кого-нибудь из родителей, мужа или жену, брата, сестру, ребенка, друга – мы оказываемся совершенно беззащитны. Мы хороним с ним наши надежды, притязания, радости, отвергаем утешения и не желаем замены утраченному. Мы ведем себя как люди из рода Азра, умирающие вместе с любимыми.

Однако подобное отношение к смерти накладывает глубокий отпечаток на нашу жизнь. Она обедняется, тускнеет. Наши эмоциональные связи, невыносимая интенсивность нашей скорби делают из нас трусов, склонных избегать опасности, грозящей нам или нашим близким. Мы не осмеливаемся затевать некоторые, в сущности, необходимые предприятия, такие, как воздушные полеты, экспедиции в дальние страны, опыты со взрывчатыми веществами. Нас при этом гнетет мысль о том, кто заменит матери сына, жене мужа, детям отца, если произойдет несчастный случай, – а между тем все эти предприятия необходимы. Вы знаете девиз Ганзы: “Navigare necesse est, vivere non necesse” (“Плавать мы обязаны, жить не обязаны”). Сравните его с еврейским анекдотом: мальчик упал со стремянки, и мать бежит за советом и помощью к раввину. “Объясните мне, – спрашивает раввин, – как еврейский мальчик попал на стремянку?”

Я говорю, что жизнь теряет содержательность и интерес, когда из жизненной борьбы исключена наивысшая ставка, то есть сама жизнь. Она становится пустой и пресной, как американский флирт, при котором заранее известно, что ничего не должно случиться, в отличие от любовных отношений в Европе, при которых обоим партнерам приходится помнить о постоянно подстерегающей их опасности. Нам необходимо чем-то вознаградить себя за это оскудение жизни, и вот мы обращаемся к миру воображаемого, к литературе, театру. На сцене мы находим людей, которые ещё умеют умирать, да к тому же умереть могут только другие. Здесь мы удовлетворяем свое желание видеть саму жизнь, ставшую значительной ставкой в жизни, причем не для нас, а для другого. Собственно, мы бы ничуть не возражали против смерти, если бы она не полагала конец жизни, которая дается нам только один раз. Все-таки слишком это жестоко, что в жизни с нами может случиться то же, что в шахматной партии: один-единственный неверный ход может вынудить нас к признанию своего проигрыша, с тем, однако, отличием, что отыграться в следующей партии нам не удастся. В области вымысла мы находим то разнообразие жизней, в котором испытываем потребность. Мы умираем с одним из героев, но все-таки переживаем его, а при случае умираем ещё раз с другим героем без малейшего для себя ущерба.

Что же меняет ныне война в этом нашем отношении к смерти? Очень многое. Наш договор со смертью, как я бы его назвал, перестает соблюдаться так, как прежде. Мы уже не можем упускать смерть из виду, нам приходится в неё поверить. Теперь люди умирают по-настоящему, и не единицы, а во множестве, подчас десятки тысяч в день. К тому же теперь это уже не случайность. Правда, может показаться, будто пуля случайно поражает одного и минует другого, но нагромождение смертей быстро кладет конец этому ощущению случайности. Зато жизнь, разумеется, снова становится интереснее, к ней возвращается полностью все её содержание.

Здесь следовало бы разделить людей на две категории: тех, что сами участвуют в войне и рискуют собственными жизнями, следует отличать от других, которые остались дома и которым приходится только опасаться утраты близких, рискующих умереть от раны или болезни.

Крайне интересно было бы, если бы мы обладали возможностью исследовать, какие душевные изменения влечет за собой у воюющих готовность к самопожертвованию. Но я об этом ничего не знаю; я, как и вы все, принадлежу ко второй группе, к тем, которые остались дома и дрожат за дорогих им людей. По моему впечатлению, та апатия, тот паралич воли, что присущ мне так же, как другим людям, находящимся в том же положении, что я, определяются в большей степени тем обстоятельством, что мы более не в силах поддерживать прежнее отношение к смерти, а нового взгляда на неё ещё не нашли. Быть может, нашей с вами переориентации будет способствовать попытка сопоставить два разных отношения к смерти – то, которое мы вправе приписать древнему человеку, человеку первобытных времен, и другое, то, что сохраняется в каждом из нас, но незаметно для нашего сознания таится в глубочайших пластах нашей душевной жизни.

До сих пор я не сказал вам, дорогие братья, ничего такого, чего бы вы не могли знать и чувствовать так же хорошо, как я. А теперь мне выпадает возможность сказать вам нечто, о чем вы, быть может, не знаете, а также нечто другое, что наверняка вызовет у вас недоверие. Мне придется с этим смириться.

Итак, каким же образом относился к смерти первобытный человек? Его отношение к смерти было весьма примечательно и лишено какой бы то ни было цельности, но скорее даже противоречиво. Однако впоследствии мы поймем причину этой противоречивости. Человек, с одной стороны, принимал смерть всерьез, признавал её уничтожением жизни и в этом смысле пользовался ею, но, с другой стороны, отвергал её, начисто её отрицал. Почему это возможно? Потому, что к смерти другого, чужака, врага он относился в корне иначе, чем к собственной смерти. Смерть другого не вызывала у него возражений, он воспринимал её как уничтожение и жаждал её достичь. Первобытный человек был страстным существом, свирепым и коварным, как звери. Никакой инстинкт, имеющийся, по общему мнению, у большинства диких зверей, не препятствовал ему убивать и разрывать на куски существо своей же породы. Он убивал охотно и не ведая сомнений.

Древняя история человечества также полна убийств. И сегодня древняя история в том виде, как её изучают наши дети в школе, представляет собой, в сущности, череду геноцидов. Смутное ощущение вины, изначально присущее человечеству, во многих религиях воплотившееся в признание исконной виновности, первородного греха, представляет собой, по всей видимости, память о преступлении, за которое несут ответственность первобытные люди. Из христианского вероучения мы ещё можем вынести догадку о том, в чем состояло это преступление. Если сын Божий принес свою жизнь в жертву, чтобы искупить первородный грех человечества, то, согласно закону талиона, предписывающему воздаяние мерой за меру, этим грехом было убийство, умерщвление. Только оно могло потребовать в качестве возмездия такой жертвы, как жизнь. А поскольку первородный грех был виной перед Богом-отцом, значит, наидревнейшим преступлением человечества было, по всей видимости, умерщвление прародителя кочующим племенем первобытных людей, в памяти которых образ убитого позже преобразился в божество. В своей книге “Тотем и табу” (1913) я постарался собрать аргументы в пользу такого понимания изначальной вины.

Впрочем, разрешите мне заметить, что учение о первородном грехе не изобретено христианством, а представляет собой часть древнейших верований, которая долгое время сохранялась в подземных течениях разных религий. Иудаизм тщательно отодвинул в сторону эти смутные воспоминания человечества, и, быть может, именно поэтому он лишился права быть мировой религией.

Давайте же вернемся к первобытному человеку с его отношением к смерти. Мы слышали, как он относился к смерти чужака.

Его собственная смерть была для него точно так же невообразима и неправдоподобна, как ныне для любого из нас. Однако для него был возможен случай, когда оба противоположных представления о смерти смыкались и вступали между собой в конфликт, и этот случай имел огромное значение и был чреват далеко идущими последствиями. Речь идет о случае, когда первобытный человек видел, как умирает кто-то из его близких – жена, ребенок, друг – которых он любил совсем так же, как мы любим своих близких, потому что любовь – чувство ничуть не менее древнее, чем кровожадность. Так он убеждался на опыте, что человек может умереть, потому что каждый из тех, кого он любил, был частицей его “Я”, но, с другой стороны, в каждом из этих любимых была и частица ему чуждая. Согласно законам психологии, которые верны и поныне, а в первобытные времена власть их распространялась ещё шире, чем теперь, эти любимые оказывались одновременно также и чужаками, врагами, вызывавшими также и враждебные чувства.

Философы утверждают, что интеллектуальная загадка, которую картина смерти загадывала первобытному человеку, понуждала его к размышлению и становилась отправной точкой любого его умозрительного рассуждения. Я бы хотел поправить и ограничить этот постулат. Не интеллектуальная загадка и не каждый случай смерти, но конфликт чувств в виде смерти любимого и при этом все же чужого и ненавистного человека раскрепостил человеческую пытливость. Много позже из этого конфликта чувств родилась психология. Первобытный человек уже не мог оспаривать смерть, в своем горе он отчасти узнал на собственном опыте, что это такое, но вместе с тем он не хотел её признавать, потому что не мог вообразить умершим самого себя. Тогда он пошел на компромисс: он допускал смерть, но отрицал, что она есть то самое уничтожение жизни, которого он мысленно желал своим врагам. Над телом любимого существа он выдумывал духов, воображал разложение индивидуума на плоть и душу – первоначально не одну, а несколько. Вспоминая об умерших, он создавал себе представление об иных формах существования, для которых смерть – это лишь начало, он создавал себе понятие загробной жизни после мнимой смерти. Это дальнейшее существование было поначалу лишь расплывчатой, бессодержательной и пренебрегаемой добавкой к тому, которое завершалось смертью, оно ещё носило черты убогости. Позвольте мне привести вам слова, в которых наш великий поэт Генрих Гейне – впрочем, в полном соответствии со стариком Гомером – заставляет мертвого Ахилла выразить свое пренебрежительное отношение к существованию мертвых.

Любой ничтожнейший мещанин, Живущий среди родных равнин, – И тот блаженней стократ, Чем я, усопший герой великий, Что в царстве мертвых зовусь владыкой.

И только позже религии удалось придать этому посмертному существованию достоинство и полноценность, а жизнь, завершаемую смертью, низвести всего-навсего до подготовки к нему. Затем, со всей последовательностью, жизнь была продолжена и в сторону прошлого: были придуманы предыдущие существования, второе рождение и переселение душ, и все это преследовало цель лишить смерть её значения, состоявшего в отмене жизни. Весьма примечательно, что наше Священное писание не приняло в расчет этой потребности человека в гарантии его предсуществования. Напротив, там сказано, что Бога славит только живой. Я предполагаю – а вы безусловно знаете об этом больше, чем я, – что иудейская религия и литература, базирующаяся на Ветхом завете, по-другому относилась к учению о бессмертии. Но я бы хотел отметить и этот пункт в ряду прочих, воспрепятствовавших иудаизму заменить другие древние религии после их упадка.

У тела умершего любимого человека зародились не только представления о душе и вера в бессмертие, но и осознание вины, страх перед смертью и первые этические требования. Осознание вины произошло из двойственного чувства по отношению к покойнику, страх смерти – из идентификации с ним. Такая идентификация с точки зрения логики кажется непоследовательностью, поскольку ведь неверие в собственную смерть не было устранено. В разрешении этого противоречия мы, современные люди, также не продвинулись дальше. Древнейшее требование этики, возникшее тогда, но важное и теперь, гласило: “Не убивай”. Первоначально оно касалось любимого человека, но постепенно распространилось на нелюбимых, чужих, а в конце концов и на врага.

Теперь я хотел бы поведать вам об одном странном факте. В некотором смысле первобытный человек сохранился доныне и предстает нам в облике примитивного дикаря, который недалеко ушел от первобытных людей. Теперь вам естественно будет предположить, что этот дикий австралиец, житель Огненной Земли, бушмен и т.д., убивает без всякого раскаяния. Но вы заблуждаетесь, дикарь в этом отношении чувствительней цивилизованного человека, во всяком случае до тех пор, пока его не коснется влияние цивилизации. После успешного завершения свирепствующей ныне мировой войны победоносные немецкие солдаты поспешат домой, к женам и детям, и их не будет удерживать и тревожить мысль о врагах, которых они убили в рукопашном бою или дальнобойным оружием. Но дикарь-победитель, возвращающийся домой с тропы войны, не может вступить в свое селение и увидеть жену, пока не искупит совершенных им на войне убийств покаянием, подчас долгим и трудным. Вы скажете: “Да, дикарь ещё суеверен, он боится мести со стороны духов убитых”. Но духи убитых врагов есть не что иное, как выражение его нечистой совести по причине содеянного им кровопролития.

Позвольте мне ещё немного задержаться на этом древнейшем требовании этики: “Не убивай”. Его древность и категоричность позволяют нам прийти к одному важному выводу. Было выдвинуто утверждение, что инстинктивное отвращение перед пролитием крови коренится глубоко в нашей натуре. Набожные души охотно этому верят. Теперь мы с легкостью можем проверить это утверждение. Ведь мы располагаем прекрасными примерами такого инстинктивного, врожденного отвращения.

Давайте вообразим, что мы с вами находимся на юге на прекрасном курорте. Там разбит виноградник с отменным виноградом. В этом винограднике попадаются также и змеи, толстые черные змеи, в сущности, вполне безобидные создания, их ещё называют змеями Эскулапа. В винограднике развешаны таблички. Мы читаем одну из них – на ней написано: “Отдыхающим строго запрещается брать в рот голову или хвост змеи Эскулапа”. Не правда ли, вы скажете: “В высшей степени бессмысленный и излишний запрет. И без него такое никому в голову не придет”. Вы правы. Но мы читаем ещё одну такую табличку, предупреждающую, что срывать виноград запрещается. Этот запрет скорее покажется нам оправданным. Нет уж, давайте не будем заблуждаться. У нас нет никакого инстинктивного отвращения перед пролитием крови. Мы потомки бесконечно длинной череды поколений убийц. Страсть к убийству у нас в крови, и, вероятно, скоро мы отыщем её не только там.

Оставим теперь первобытного человека и обратимся к нашей собственной душевной жизни. Как вы, вероятно, знаете, мы владеем определенным методом исследования, с помощью которого мы можем обнаружить, что происходит в глубинных пластах души, скрытых от сознания, – это своего рода глубинная психология. Итак, мы спрашиваем: “Как относится к проблеме смерти наше бессознательное?” И тут выясняется такое, чему вы не поверите, хотя для вас это также не является новостью, поскольку недавно я вам это уже описывал.

Наше бессознательное относится к смерти в точности так же, как относился к ней первобытный человек. В этом плане, как и во многих других, в нас по-прежнему жив первобытный человек в его неизменном виде. Итак, бессознательное в нас не верит в собственную смерть. Оно вынуждено вести себя так, будто мы бессмертны. Быть может, именно в этом кроется тайна героизма. Правда, рациональным обоснованием героизма является мнение, что собственная жизнь может быть не так дорога человеку, как некоторые другие всеобщие и абстрактные ценности. Но, по-моему, чаще мы встречаемся с импульсивным или инстинктивным героизмом, который проявляет себя таким образом, словно черпает уверенность в известном кличе саперов: “Ничего с тобой не случится!” – и заключается, по сути, в том, чтобы сохранить веру бессознательного в бессмертие. Страх смерти, которым мы страдаем чаще, чем нам кажется, являет собой нелогичное противоречие этой уверенности. Впрочем, чаще он имеет не столь древний источник и происходит по большей части от чувства вины.

С другой стороны, мы признаем смерть чужаков и врагов и прочим им смерть, подобно первобытному человеку. Разница лишь в том, что мы не в самом деле насылаем на них смерть, а только думаем об этом и желаем этого. Но когда вы согласитесь с существованием этой так называемой психической реальности, вы сможете сказать: “В нашем бессознательном все мы и поныне банда убийц. В тайных наших мыслях мы устраняем всех, кто стоит у нас на пути, всех, кто нас огорчает или обижает. Пожелание “Черт бы его побрал!”, которое, являясь безобиднейшим междометием, так часто вертится у нас на языке, в сущности, означает: “Смерть бы его побрала!” – и наше бессознательное вкладывает в него мощный и серьезный смысл. Наше бессознательное карает смертью даже за пустяки; как древнее афинское законодательство Дракона, оно признает смерть как единственную меру наказания преступника, из чего следует определенный вывод: каждый ущерб нашему всемогущему и самовластному “Я” является, в сущности, crimen laesae majestatis. Хорошо еще, что все эти свирепые желания не наделены никакой силой. Иначе род людской уже давно бы прекратился, и не уцелел бы никто ни самые лучшие и мудрые из мужчин, ни самые прекрасные и очаровательные из женщин. Нет, не будем заблуждаться на этот счет, мы по-прежнему те же убийцы, какими были наши предки в первобытные времена.

Я могу рассказать вам об этом совершенно спокойно, потому что знаю, что вы мне все равно не поверите. Вы больше доверяете своему сознанию, отвергающему подобные предположения как клевету. Но я не могу удержаться и не напомнить вам о поэтах и мыслителях, которые понятия не имели о психоанализе, а между тем утверждали нечто подобное. Вот только один пример! Ж.Ж. Руссо в одной из своих книг обрывает рассуждения, чтобы обратиться к читателю с необычным вопросом: “Представьте себе, – говорит он, – что в Пекине находится некий мандарин (а Пекин был тогда ещё дальше от Парижа, чем теперь), чья кончина могла бы доставить вам большую выгоду, и вы можете его убить, не покидая Парижа, и, разумеется, так, что никто не узнает о вашем поступке, простым усилием воли. Уверены ли вы, что не сделаете этого?” Что ж, я не сомневаюсь, что среди собравшихся здесь почтенных братьев многие с полным основанием могут утверждать, что они бы этого не сделали. Но, в общем, не хотел бы я быть на месте того мандарина и думаю, что ни одна страховая компания не заключила бы с ним договор о страховании жизни.

Ту же неприятную истину я могу высказать вам в другой форме, так что она даже доставит вам удовольствие. Я знаю, все вы любите слушать шутки и остроты, и надеюсь, вас не слишком заботит вопрос, на чем основано удовольствие, получаемое нами от таких шуток.

Есть категории шуток, называемых циничными, причем они относятся далеко не к самым худшим и не к самым плоским. Открою вам, что тайну таких шуток составляет искусство так подать скрытую или отрицаемую истину, которая сама по себе звучала бы оскорбительно, чтобы она могла даже порадовать нас. Такие формальные приемы понуждают вас к смеху, ваше заранее заготовленное мнение оказывается обезоружено, а потому истина, которой вы в ином случае оказали бы отпор, украдкой проникает в вас. Например, вам знакома история про человека, к которому в присутствии компании знакомых вручили траурное извещение, а он, не читая, сунул листок в карман. “Разве вы не хотите знать, кто умер?” спрашивают у него. “Ах, какая разница, – гласит ответ, – в любом случае у меня нет возражений”. Или другая, про мужа, который, обращаясь к жене, говорит: “Если один из нас умрет, я перееду в Париж”. Это циничные шутки, и они бы не были возможны, если бы в них не сообщалась отрицаемая истина. Как известно, в шутку можно даже говорить правду.

Дорогие братья! Вот ещё одно полное совпадение между первобытным человеком и нашим бессознательным. И тут, и там возможен такой случай, когда оба устремления, одно – признать смерть уничтожением, а другое отрицать её существование, сталкиваются и вступают в конфликт. И случай этот для нашего бессознательного тот же, что и у первобытного человека: смерть или смертельная опасность, грозящая любимому человеку – кому-нибудь из родителей, супругу, брату или сестре, детям или близким друзьям. Эти любимые люди, с одной стороны, внутренне принадлежат нам, входят в состав нашего “Я”, но, с другой стороны, они отчасти и чужие нам, то есть враги. Самым сердечным, самым задушевным нашим отношениям, за исключением очень немногих ситуаций, всегда присуща крошечная доля враждебности, дающая толчок бессознательному пожеланию смерти. Но из конфликта обоих стремлений уже рождается не понятие о душе и не этика, а невроз, который позволяет нам глубже познакомиться и с нормальной душевной жизнью. Изобилие преувеличенно нежной заботы между членами семьи покойного и совершенно беспочвенные упреки, которыми они сами себя осыпают, открывают нам глаза на распространенность и важность этого глубоко запрятанного пожелания смерти. Не хочу далее рисовать вам эту оборотную сторону картины. Скорее всего, вы бы ужаснулись, и ужаснулись не напрасно. Природа и здесь устроила все тоньше, чем это сделали бы мы. Нам бы наверняка в голову не пришло, что такое соединение любви с ненавистью может послужить к нашей же пользе. Однако пока природа работает с таким противоречием, она заставляет нас все время будоражить нашу любовь и подновлять её, чтобы защитить её от таящейся за нею ненависти. Можно сказать, что прекраснейшие проявления любви существуют благодаря реакции против жала страсти к убийству, которое мы ощущаем у себя в груди.

Подведем итог: наше бессознательное так же недоступно для представления о собственной смерти, так же кровожадно по отношению к чужим, так же двойственно (амбивалентно) по отношению к любимым людям, как первобытный человек. Но как же далеко ушли мы с нашей культурной точкой зрения на смерть от первобытного состояния!

А теперь давайте мы с вами ещё раз посмотрим, что делает с нами война. Она смывает с нас позднейшие культурные наслоения и вновь выпускает на свет живущего в нас первобытного человека. Она снова заставляет нас быть героями, не желающими верить в собственную смерть, она указывает нам, что чужаки – наши враги, чьей смерти надо добиваться или желать, она советует нам переступать через смерть тех, кого мы любим. Таким образом, она колеблет наши культурные договоры со смертью. Однако войну упразднить невозможно.

Покуда не исчезнут столь огромные различия в условиях существования разных народов и не прекратится столь сильное отталкивание между ними, до тех пор будут и войны. Но возникает вопрос: не следует ли нам уступить и поддаться им? Не следует ли нам признать, что мы с нашим культурным отношением к смерти психологически жили выше, чем нам положено, и должны поскорее повернуть обратно, смириться с истиной? Не лучше ли было бы вернуть смерти в действительности и в наших мыслях то место, которое ей принадлежит, и понемногу извлечь на свет наше бессознательное отношение к смерти, которое до сих пор мы так тщательно подавляли? Я не могу призывать вас к этому как к высшей цели, поскольку прежде всего это было бы шагом назад, регрессией. Но наверняка она способствовала бы тому, чтобы сделать для нас жизнь более сносной, а ведь нести бремя жизни – долг всех живущих. В школе мы слышали политическое изречение древних римлян, гласившее “Si vis pacem, para bellum”. Хочешь мира – готовься к войне. Мы можем изменить его сообразно нашим нынешним потребностям: “Si vis vitam, para morten”. Если хочешь вынести жизнь, готовься к смерти.

Шкалы психометрической оценки психопатологической симптоматики и побочных эффектов.

Шкала депрессии Бека

 

Школа оценки тяжести алкогольной абстиненции

Школа мании Янга

MADRS

Burns

UKU

Фрейд. Лекции по психоанализу. ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ЛЕКЦИЯ. Представление о развитии и регрессии. Этиология

Уважаемые дамы и господа! Мы узнали, что функция либидо проделывает длительное развитие, прежде чем станет служить продолжению рода способом, называемым нормальным. Теперь я хотел бы вам показать, какое значение имеет это обстоятельство для возникновения неврозов.

Я полагаю, что в соответствии с теориями общей патологии мы можем предположить, что такое развитие несет в себе опасности двух видов — во первых, опасность задержки (Hemmung) и, во вторых, — регрессии (Regression). Это значит, что при общей склонности биологических процессов к вариативности должно будет случиться так, что не все подготовительные фазы будут пройдены одинаково успешно и преодолены полностью; какие то компоненты функции надолго задержатся на этих ранних ступенях, и в общей картине развития появится некоторая доля задержки этого развития.

Поищем аналоги данным процессам в других областях. Если целый народ покидал места своего поселения в поисках новых, как это не раз бывало в ранние периоды истории человечества, то, несомненно, он не приходил на новое место в своем полном составе. Независимо от других потерь постоянно бывало так, что небольшие отряды или группы кочевников останавливались по дороге и селились на этих остановках, в то время как основная масса отправлялась дальше. Или возьмем более близкое сравнение. Вам известно, что у высших млекопитающих мужские зародышевые железы, первоначально помещающиеся глубоко внутри полости живота, к определенному времени внутриутробной жизни меняют место и попадают почти непосредственно под кожу тазового конца. Вследствие этого блуждания у ряда мужских особей обнаруживается, что один из парных органов остался в полости таза или постоянно находится в так называемом паховом канале, который оба [органа] проходят на своем пути, или, по крайней мере, то, что этот канал остался открытым, хотя обычно после завершения перемещения половых желез он должен зарастать. Когда я юным студентом выполнял свою первую научную работу под руководством Брюкке,75 я занимался происхождением задних нервных корешков в спинном мозгу маленькой, очень архаичной по своему строению рыбы. Я нашел, что нервные волокна этих корешков выходят из больших клеток в заднем роге серого вещества, чего уже нет у других животных со спинным мозгом. Но вскоре я открыл, что эти нервные клетки находятся вне серого вещества на всем [его] протяжении до так называемого спинального ганглия заднего корешка, из чего я заключил, что клетки этих ганглиозных скоплений перешли из спинного мозга в корешковую часть нервов. Это показывает и история развития; но у этой маленькой рыбы весь путь изменений отмечен оставшимися клетками. При более пристальном рассмотрении вам нетрудно будет отыскать слабые места этих сравнений. Мы хотим поэтому прямо сказать, что для каждого отдельного сексуального стремления считаем возможным такое развитие, при котором отдельные его компоненты остаются на более ранних ступенях развития, тогда как другим удается достичь конечной цели. При этом вы видите, что каждое такое стремление мы представляем себе как продолжающийся с начала жизни поток, в известной мере искусственно разлагаемый нами на отдельно следующие друг за другом части. Ваше впечатление, что эти представления нуждаются в дальнейшем разъяснении, правильно, но попытка сделать это завела бы нас слишком далеко. Позвольте нам еще добавить, что такую остановку частного влечения на более ранней ступени следует называть фиксацией (Fixierung) [влечения].


75 Брюкке Э. (1819 1892) — крупный представитель физико химической школы в физиологии. Учитель Фрейда. В его лаборатории Фрейд в молодости провел ряд ценных исследований по анатомии нервной системы.


Вторая опасность такого ступенчатого развития заключается в том, что даже те компоненты, которые развились дальше, могут легко вернуться обратным путем на одну из этих более ранних ступеней, что мы называем регрессией. Стремление переживает регрессию в том случае, если исполнение его функций, т. е. достижение цели его удовлетворения, в более поздней или более высокоразвитой форме наталкивается на серьезные внешние препятствия. Напрашивается предположение, что фиксация и регрессия не совсем независимы друг от друга. Чем прочнее фиксации на пути развития, тем скорее функция отступит перед внешними трудностями, регрессируя до этих фиксаций, т. е. тем неспособнее к сопротивлению внешним препятствиям для ее выполнения окажется сформированная функция. Представьте себе, если кочевой народ оставил на стоянках на своем пути сильные отряды, то ушедшим вперед естественно вернуться к этим стоянкам, если они будут разбиты или встретятся с превосходящим их по силе противником. Но вместе с тем они тем скорее окажутся в опасности потерпеть поражение, чем больше народу из своего числа они оставили на пути.

Для понимания неврозов вам важно не упускать из виду это отношение между фиксацией и регрессией. Тогда вы приобретете твердую опору в вопросе о причинах неврозов, в вопросе об этиологии неврозов, к которым мы скоро подойдем.

Сначала давайте остановимся еще на регрессии. По тому, что вам известно о развитии функции либидо, вы можете предположить существование двух видов регрессии: возврат к первым захваченным либидо объектам, которые, как известно, инцестуозного характера, и возврат общей сексуальной организации на более раннюю ступень. Оба вида встречаются при неврозах перенесения и играют в их механизме большую роль. Особенно возврат к первым инцестуозным объектам либидо является чертой, повторяющейся у невротиков с прямо таки утомительной регулярностью. Гораздо больше можно сказать о регрессиях либидо, если привлечь другую группу неврозов, так называемых нарцисстических, чего мы не намерены делать в настоящее время. Эти заболевания позволяют нам судить о других, еще не упоминавшихся процессах развития функции либидо и соответственно показывают нам новые виды регрессии. Но я думаю, что сейчас должен прежде всего предостеречь вас от того, чтобы вы не путали регрессию и вытеснение, и помочь вам выяснить отношения между обоими процессами. Вытеснение, как вы помните, это такой процесс, благодаря которому психический акт, способный быть осознанным, т. е. принадлежащий системе предсознательного (Vbw), делается бессознательным, т. е. перемещается в систему бессознательного (Ubw). И точно так же мы говорим о вытеснении, когда бессознательный психический акт вообще не допускается в ближайшую предсознательную систему, а отвергается цензурой уже на пороге. Понятие вытеснения, следовательно, не имеет никакого отношения к сексуальности; заметьте себе это, пожалуйста. Оно обозначает чисто психологический процесс, который мы можем еще лучше охарактеризовать, назвав топическим. Этим мы хотим сказать, что оно имеет дело с предполагаемыми психическими пространственными емкостями, или, если опять ввести это грубое вспомогательное представление, с построением душевного аппарата из особых психических систем.

Только проведя это сравнение, мы заметим, что до сих пор употребляли слово «регрессия» не в его общем, а в совершенно специальном значении. Если вы придадите ему его общий смысл — возврат от более высокой ступени развития к более низкой, то и вытеснение подпадает под регрессию, потому что оно тоже может быть описано как возврат на более раннюю и глубинную (tiefere) ступень развития психического акта. Только при вытеснении суть заключается не в этом обратном движении, потому что мы называем вытеснением в динамическом смысле и тот случай, когда психический акт задерживается на более низкой ступени бессознательного. Вытеснение именно топически динамическое понятие, регрессия же — чисто описательное. Но то, что мы до сих пор называли регрессией и приводили в связь с фиксацией, мы понимали исключительно как возврат либидо на более ранние ступени его развития, т. е. как нечто совершенно отличное, по существу, от вытеснения и совершенно независимое от него. Мы не можем также назвать регрессию либидо чисто психическим процессом и не знаем, какую локализацию указать ей в душевном аппарате. Если она и оказывает на душевную жизнь сильнейшее влияние, то все таки органический фактор в ней наиболее значителен.

Разъяснения, подобные этим, уважаемые господа, должны казаться несколько сухими. Обратимся к клинике, чтобы показать применение наших данных, которое произведет большее впечатление. Вы знаете, что истерия и невроз навязчивых состояний — два основных представителя группы неврозов перенесения. Хотя при истерии и встречается регрессия либидо к первичным инцестуозным объектам, и она закономерна, но регрессии на более раннюю ступень сексуальной организации совершенно не бывает. Зато вытеснению в механизме истерии принадлежит главная роль. Если мне позволено будет дополнить наши теперешние достоверные сведения об этом неврозе одной конструкцией, я могу описать фактическое положение вещей следующим образом: объединение частных влечений под приматом гениталий завершилось, но его результаты наталкиваются на сопротивление предсознательной системы, связанной с сознанием. Генитальная организация значима для бессознательного, но не для предсознательного, и это отрицание со стороны предсознательного создает картину, имеющую определенное сходство с состоянием до господства гениталий. Но все же это нечто совсем иное. Из двух регрессий либидо гораздо более примечательна регрессия на более раннюю ступень сексуальной организации. Так как она при истерии отсутствует, а все наше понимание неврозов находится еще под сильным влиянием предшествовавшего по времени изучения истерии, то значение регрессии либидо станет нам ясно намного позднее, чем значение вытеснения. Приготовимся к тому, что наши взгляды еще более расширятся и подвергнутся переоценке, когда мы подвергнем рассмотрению, кроме истерии и невроза навязчивых состояний, еще другие, нарцисстические неврозы.

При неврозе навязчивых состояний, напротив, регрессия либидо на предварительную ступень садистско анальной организации является самым замечательным и решающим фактом симптоматического выражения. Любовный импульс должен тогда маскироваться под садистский. Навязчивое представление: я хотел бы тебя убить, в сущности, означает, если освободить его от определенных, но не случайных, а необходимых добавлений, не что иное, как: я хотел бы насладиться тобой в любви. Прибавьте к этому еще то, что одновременно произошла регрессия объектов, так что эти импульсы относятся только к самым близким и самым любимым лицам, и вы сможете себе представить тот ужас, который вызывают у больного эти навязчивые представления, и одновременно ту странность, с которой они выступают перед его сознательным восприятием. Но и вытеснение принимает в механизме этих неврозов большое участие, которое, правда, нелегко разъяснить в таком беглом вводном экскурсе, как наш. Регрессия либидо без вытеснения никогда не привела бы к неврозу, а вылилась бы в извращение. Отсюда вы видите, что вытеснение — это тот процесс, который прежде всего свойствен неврозу и лучше всего его характеризует. Но может быть, у меня когда нибудь будет случай показать вам, что мы знаем о механизме извращений, и тогда вы увидите, что и здесь ничто не происходит так просто, как хотелось бы себе представить.

Уважаемые господа! Я полагаю, что вы, скорее всего, примиритесь с только что услышанными рассуждениями о фиксации и регрессии либидо, если будете считать их за подготовку к исследованию этиологии неврозов. Об этом я сделал только одно единственное сообщение, а именно то, что люди заболевают неврозом, если у них отнимается возможность удовлетворения либидо, т. е. от «вынужденного отказа» (Versagung), как я выражаюсь, и что их симптомы являются заместителями несостоявшегося удовлетворения. Разумеется, это означает вовсе не то, что любой отказ от либидозного удовлетворения делает невротиком каждого, кого он касается, а лишь то, что во всех исследованных случаях невроза был обнаружен фактор вынужденного отказа. Положение, таким образом, необратимо. Вы, наверное, также поняли, что это утверждение не раскрывает всех тайн этиологии неврозов, а выделяет лишь важное и обязательное условие заболевания.

В настоящее время неизвестно, следует ли при дальнейшем обсуждении этого положения обратить особое внимание на природу вынужденного отказа или на своеобразие того, кто ему подвержен. Вынужденный отказ чрезвычайно редко бывает всесторонним и абсолютным: чтобы стать патогенно действующим, он должен затронуть тот способ удовлетворения, которого только и требует данное лицо, на который оно только и способно. В общем, есть очень много путей, чтобы вынести лишение либидозного удовлетворения, не заболев из за него. Прежде всего, нам известны люди, которые в состоянии перенести такое лишение без вреда, они не чувствуют себя тогда счастливыми, страдают от тоски, но не заболевают. Затем мы должны принять во внимание, что именно сексуальные влечения чрезвычайно пластичны, если можно так выразиться. Они могут выступать одно вместо другого, одно может приобрести интенсивность других; если удовлетворение одного отвергается реальностью, то удовлетворение другого может привести к полной компенсации. Они относятся друг к другу как сеть сообщающихся, наполненных жидкостью каналов, и это — несмотря на их подчинение примату гениталий, что вовсе не так легко объединить в одном представлении. Далее, частные сексуальные влечения, так же как составленное из них сексуальное стремление, имеют способность менять свой объект, замещать его другим, в том числе и более легко достижимым; эта способность смещаться и готовность довольствоваться суррогатами должны сильно противодействовать патогенному влиянию вынужденного отказа. Среди этих процессов, защищающих от заболевания из за лишения, один приобрел особое культурное значение. Он состоит в том, что сексуальное стремление отказывается от своей цели частного удовольствия или удовольствия от продолжения рода и направляется к другой [цели], генетически связанной с той, от которой отказались, но самой по себе уже не сексуальной, а заслуживающей название социальной. Мы называем этот процесс «сублимацией» (Sublimierung), принимая при этом общую оценку, ставящую социальные цели выше сексуальных, эгоистических в своей основе. Сублимация, впрочем, является лишь специальным случаем присоединения сексуальных стремлений к другим, не сексуальным. Мы будем говорить о нем еще раз в другой связи.

Теперь у вас может сложиться впечатление, что благодаря всем этим средствам, помогающим перенести лишение, оно потеряло свое значение. Но нет, оно сохраняет свою патогенную силу. В целом средства противодействия оказываются недостаточными. Количество неудовлетворенного либидо, которое в среднем могут перенести люди, ограниченно. Пластичность, или свободная подвижность, либидо далеко не у всех сохраняется полностью, и сублимация может освободить всегда только определенную часть либидо, не говоря уже о том, что многие люди лишь в незначительной степени обладают способностью к сублимации. Самое важное среди этих ограничений — очевидно, ограничение подвижности либидо, так как оно делает зависимым удовлетворение индивида от очень незначительного числа целей и объектов. Вспомните только о том, что несовершенное развитие либидо оставляет весьма многочисленные, иногда даже многократные фиксации либидо на ранних фазах организации и нахождения объекта, по большей части не способные дать реальное удовлетворение, и вы признаете в фиксации либидо второй мощный фактор, выступающий вместе с вынужденным отказом причиной заболевания. Схематически кратко вы можете сказать, что в этиологии неврозов фиксация либидо представляет собой предрасполагающий, внутренний фактор, вынужденный же отказ — случайный, внешний.

Здесь я воспользуюсь случаем предостеречь вас, чтобы вы не приняли какую либо сторону в совершенно излишнем споре. В науке весьма принято выхватывать часть истины, ставить ее на место целого и бороться в ее пользу со всем остальным, не менее верным. Таким путем от психоаналитического движения откололось уже несколько направлений, одно из которых признает только эгоистические влечения, но отрицает сексуальные, другое же отдает должное только влиянию реальных жизненных задач, не замечая индивидуального прошлого, и т. п.76 И вот здесь возникает повод для подобного противопоставления и постановки проблемы: являются ли неврозы экзогенными или эндогенными заболеваниями, неизбежным следствием определенной конституции или продуктом определенных вредных (травматических) жизненных впечатлений, в частности, вызываются ли они фиксацией либидо (и прочей сексуальной конституцией) или возникают под гнетом вынужденного отказа? Эта дилемма кажется мне в общем не более глубокомысленной, чем другая, которую я мог бы вам предложить: появляется ли ребенок в результате оплодотворения отцом или вследствие зачатия матерью? Оба условия одинаково необходимы, справедливо ответите вы. В причинах неврозов соотношение если не совсем такое, то очень похожее. Все случаи невротических заболеваний при рассмотрении их причин располагаются в один ряд, в пределах которого оба фактора — сексуальная конституция и переживания или, если хотите, фиксация либидо и вынужденный отказ — представлены так, что одно возрастает, если другое уменьшается. На одном конце ряда находятся крайние случаи, о которых вы с убеждением можете сказать: эти люди заболели бы в любом случае вследствие своего особого развития либидо, что бы они ни пережили, как бы заботливо ни щадила их жизнь. На другом конце располагаются случаи, о которых следовало бы судить противоположным образом: [эти люди] определенно избежали бы болезни, если бы жизнь не поставила их в то или иное положение. В случаях, находящихся внутри ряда, большая или меньшая степень предрасположенности сексуальной конституции накладывается на большую или меньшую степень вредности жизненных требований. Их сексуальная конституция не привела бы к неврозу, если бы у них не было таких переживаний, и эти переживания не подействовали бы на них травматически, если бы у них были другие отношения либидо. Я, пожалуй, мог бы признать, что в этом ряду большую роль играют предрасполагающие моменты, но и это зависит от того, как далеко вы растянете границы неврастении.


76 Здесь имеются в виду отколовшиеся от школы Фрейда школы Юнга и Адлера.


Уважаемые господа! Предлагаю назвать подобного рода ряды дополнительными рядами (Ergдnzungsreihen) и предупреждаю вас, что у нас будет повод образовать и другие подобные ряды.

Упорство, с которым либидо держится за определенные направления и объекты, так сказать, прилипчивость либидо, кажется нам самостоятельным, индивидуально изменчивым, совершенно неизвестно от чего зависящим фактором, значение которого для этиологии неврозов мы, конечно, не будем больше недооценивать. Но нельзя и переоценивать глубину этой связи. Такая же «прилипчивость» либидо — по неизвестным причинам — встречается при многих условиях у нормального человека и считается определяющим фактором для лиц, которые в известном смысле противоположны страдающим неврозом, — для извращенных. Еще до психоанализа (Binet, 1888)77 было известно, что в анамнезе извращенных весьма часто встречается очень раннее впечатление ненормальной направленности влечения или выбора объекта, на котором либидо этого лица застряло на всю жизнь. Часто нельзя сказать, что сделало это впечатление способным оказать на либидо столь интенсивное притягательное действие. Я расскажу вам случай такого рода из собственного опыта наблюдений. Один мужчина, для которого гениталии и другие прелести женщины уже ничего не значили, который мог прийти в непреодолимое сексуальное возбуждение только от обутой ноги определенной формы, вспоминает одно переживание в шестилетнем возрасте, ставшее решающим для фиксации его либидо. Он сидел на скамеечке возле гувернантки, у которой брал уроки английского языка. У гувернантки, старой, сухой, некрасивой девы с водянистыми голубыми глазами и вздернутым носом, в тот день болела нога, и поэтому она вытянула ее, обутую в бархатную туфлю, на подушке; при этом верхняя часть ноги была закрыта самым скромным образом. Такая худая жилистая нога, которую он видел тогда у гувернантки, после робкой попытки нормальной половой деятельности в период половой зрелости стала его единственным сексуальным объектом, и он был неудержимо увлечен, если к этой ноге присоединялись еще и другие черты, напоминавшие тип гувернантки англичанки. Но вследствие этой фиксации своего либидо этот человек стал не невротиком, а извращенным, как мы говорим, фетишистом ноги.78 Итак, вы видите, хотя чрезмерная, к тому же еще и преждевременная фиксация либидо является непременной причиной неврозов, однако круг ее действия выходит далеко за область неврозов. Само по себе это условие является таким же мало решающим, как и ранее упомянутое условие вынужденного отказа.


77 Бине Альфред (1857 1911) — французский психолог. Основатель первого во Франции психологического журнала и психологической лаборатории.

78 Ср. работу Фрейда «Фетишизм» (1927е).


Итак, проблема причин неврозов, по видимому, усложняется. В самом деле, психоаналитическое исследование знакомит нас с новым фактором, не принятым во внимание в нашем этиологическом ряду, который лучше всего наблюдать в тех случаях, когда хорошее самочувствие неожиданно нарушается невротическим заболеванием. У таких лиц всегда находятся признаки столкновения желаний, или, как мы привыкли говорить, психического конфликта. Часть личности отстаивает определенные желания, другая противится этому и отклоняет их. Без такого конфликта не бывает невроза. В этом, казалось бы, нет ничего особенного. Вы знаете, что наша душевная жизнь беспрерывно потрясается конфликтами, которые мы должны разрешать. Следовательно, для того чтобы такой конфликт стал патогенным, должны быть выполнены особые условия. Мы можем спросить, каковы эти условия, между какими душевными силами разыгрываются эти патогенные конфликты, какое отношение имеет конфликт к другим факторам, являющимся причиной болезни.

Надеюсь, я смогу дать вам исчерпывающий ответ на эти вопросы, хотя он и будет схематичным. Конфликт вызывается вынужденным отказом, когда лишенное удовлетворения либидо вынуждено искать другие объекты и пути. Условием конфликта является то, что эти другие пути и объекты вызывают недовольство части личности, так что накладывается вето, делающее сначала невозможным новый способ удовлетворения. Отсюда идет далее путь к образованию симптомов, который мы проследим позднее. Отвергнутые либидозные стремления оказываются в состоянии добиться цели окольными путями, хотя и уступая протесту в виде определенных искажений и смягчений. Обходные пути и есть пути образования симптомов, симптомы — новое и замещающее удовлетворение, ставшее необходимым благодаря факту вынужденного отказа.

Значение психического конфликта можно выразить по другому: к внешне вынужденному отказу, чтобы он стал патогенным, должен присоединиться еще внутренне вынужденный отказ. Разумеется, внешне — и внутренне вынужденный отказы имеют отношение к разным путям и объектам. Внешне вынужденный отказ отнимает одну возможность удовлетворения, внутренне вынужденный хотел бы исключить другую возможность, вокруг которой затем и разыгрывается конфликт. Я предпочитаю этот способ изложения, потому что он имеет скрытое содержание. Он намекает на то, что внутренние задержки произошли, вероятно, в древние периоды человеческого развития из за реальных внешних препятствий.

Но каковы те силы, от которых исходит протест против либидозного стремления, что представляет собой другая сторона в патогенном конфликте? Вообще говоря, это не сексуальные влечения. Мы объединяем их во «влечения Я»;79 психоанализ неврозов перенесения не дает нам прямого доступа к их дальнейшему разложению, мы знакомимся с ними в лучшем случае лишь отчасти благодаря сопротивлениям, оказываемым анализу. Патогенным конфликтом, следовательно, является конфликт между влечениями Я и сексуальными влечениями. В целом ряде случаев кажется, будто конфликт происходит между различными чисто сексуальными стремлениями; но, в сущности, это то же самое, потому что из двух находящихся в конфликте сексуальных стремлений одно всегда, так сказать, правильно с точки зрения Я, в то время как другое вызывает отпор Я. Следовательно, конфликт возникает между Я и сексуальностью.


79 При объяснении патогенного конфликта Фрейдом впервые вводится понятие о влечениях Я как мотивационном факторе, отличном от сексуального влечения (либидо).


Уважаемые господа! Очень часто, когда психоанализ считал душевный процесс результатом работы сексуальных влечений, его с сердитой враждебностью упрекали в том, что человек состоит не только из сексуальности, что в душевной жизни есть еще другие влечения и интересы, кроме сексуальных, нельзя «все» сводить к сексуальности и т. п. Очень приятно иной раз быть одного мнения со своими противниками. Психоанализ никогда не забывал, что есть и несексуальные влечения, он опирается на четкое разделение сексуальных влечений и влечений Я и еще до всяких возражений утверждал не то, что неврозы появляются из сексуальности, а что они обязаны своим происхождением конфликту между Я и сексуальностью. Когда он изучает роль сексуальных влечений в болезни и в жизни, у него также нет никакого возможного мотива оспаривать существование и значение влечений Я. Только его судьба такова, чтобы заниматься сексуальными влечениями в первую очередь, потому что благодаря неврозам перенесения они стали самыми доступными для рассмотрения и потому что ему пришлось изучать то, чем другие пренебрегли.

Неверно также и то, что психоанализ вовсе не интересовался несексуальной частью личности. Как раз разделение Я и сексуальности позволяет нам с особой ясностью понять, что и влечения Я проходят значительный путь развития, развития, которое не совсем независимо от либидо и не происходит без обратного воздействия на него. Правда, мы гораздо хуже знаем о развитии Я, чем о развитии либидо, потому что только изучение нарцисстических неврозов обещает дать понимание структуры Я. Однако уже имеется заслуживающая внимания попытка Ференци (1913)80 теоретически построить ступени развития Я, и по крайней мере в двух местах мы получили твердые точки опоры для того, чтобы судить об этом развитии. Мы не думаем, что либидозные интересы личности с самого начала находятся в противоречии к ее интересам самосохранения; скорее Я будет стремиться на каждой ступени оставаться в согласии с соответствующей сексуальной организацией и подчинять ее себе. Смена отдельных фаз в развитии либидо происходит, вероятно, по предписанной программе, но нельзя не согласиться, что на этот процесс может оказывать влияние Я и одновременно, по видимому, предусмотрен известный параллелизм, определенное соответствие фаз развития Я и либидо; нарушение же этого соответствия могло бы стать патогенным фактором. С нашей точки зрения важно, как Я относится к прочной фиксации своего либидо на какой то ступени его развития. Оно может допустить ее и станет тогда в соответствующей мере извращенным, или, что то же самое, инфантильным. Но оно может отнестись к этому закреплению либидо и отрицательно, и тогда Я приобретет “вытеснением там, где у либидо имеется «фиксация».


80 Ференци Шандор (1873 1932) — венгерский психиатр. Один из главных представителей школы Фрейда.


Таким образом, мы получаем, что третий фактор этиологии неврозов, склонность к конфликтам, точно так же зависит от развития Я, как и от развития либидо. Наше понимание причин неврозов, таким образом, углубилось. Сначала, как самое общее условие — вынужденный отказ, затем — фиксация либидо, которая теснит его в определенных направлениях, и, в третьих, склонность к конфликтам в результате развития Я, отвергающего такие проявления либидо. Положение вещей, следовательно, не так уж запутано и не так трудно в нем разобраться, как вам, вероятно, показалось в ходе моих рассуждений. Пожалуй, однако, это еще не все. Нужно прибавить еще кое что новое и детализировать уже известное.

Для того чтобы продемонстрировать вам влияние развития Я на образование конфликтов и вместе с тем на причину неврозов, я хотел бы привести пример, хотя и совершенно вымышленный, но ни в коей мере не лишенный вероятности. Ссылаясь на заглавие комедии Нестройя, я дам примеру характерное название «В подвале и на первом этаже». В подвале живет дворник, на первом этаже — домовладелец, богатый и знатный человек. У обоих есть дети, и предположим, что дочери домовладельца разрешается без присмотра играть с ребенком пролетария. Легко может случиться, что игры детей примут непристойный, т. е. сексуальный характер, что они будут играть «в папу и маму», разглядывать друг друга при интимных отправлениях и раздражать гениталии.

Девочка дворника, которая, несмотря на свои пять или шесть лет, могла наблюдать кое что из сексуальной жизни взрослых, пожалуй, сыграет при этом роль соблазнительницы. Этих переживаний, даже если они продолжаются недолго, достаточно, чтобы активизировать у обоих детей определенные сексуальные импульсы, которые после прекращения совместных игр в течение нескольких лет будут выражаться в мастурбации. Таково общее, конечный же результат у обоих детей будет очень различным. Дочь дворника будет продолжать мастурбацию до наступления менструаций, затем без труда прекратит ее, несколько лет спустя найдет себе любовника и, возможно, родит ребенка, пойдет по тому или другому жизненному пути, который, может быть, приведет ее к положению популярной актрисы, и закончит жизнь аристократкой. Вполне возможно, что ее судьба окажется менее блестящей, но во всяком случае она выполнит свое предназначение в жизни, не пострадав от преждевременного проявления своей сексуальности, свободная от невроза. Другое дело — дочь домовладельца. Она еще ребенком начнет подозревать, что сделала что то скверное, скоро, но, возможно, лишь после тяжелой борьбы откажется от мастурбационного удовольствия, и, несмотря на это, в ней сохранится какая то удрученность. Когда в девичьи годы она сможет кое что узнать о половых сношениях, то отвернется от этого с необъяснимым отвращением и предпочтет остаться в неведении. Вероятно, теперь она уступит вновь охватившему ее непреодолимому стремлению к мастурбации, о котором не решается пожаловаться. В годы, когда она могла бы понравиться мужчине как женщина, у нее прорвется невроз, который лишит ее брака и жизненной надежды. Если при помощи анализа удастся понять этот невроз, то окажется, что эта хорошо воспитанная, интеллигентная девушка с высокими стремлениями совершенно вытеснила сексуальные чувства, а они, бессознательно для нее, застряли на жалких переживаниях с подругой детства.81


81 Приведенный пример не имеет никаких научных оснований и лишь отражает классовую ориентацию мировоззрения Фрейда, считающего, что ребенок из бедной семьи отрицательно влияет на ребенка из зажиточной семьи.


Различие двух судеб, несмотря на одинаковые переживания, происходит от того, что Я одной девушки проделало развитие, не имевшее места у другой. Дочери дворника сексуальная деятельность казалась столь же естественной и не вызывающей сомнения, как в детстве. Дочь домовладельца испытала воздействие воспитания и приняла его требования. Ее Я из предоставленных ему побуждений создало себе идеалы женской чистоты и непорочности, с которыми несовместима сексуальная деятельность; ее интеллектуальное развитие снизило ее интерес к женской роли, предназначенной для нее. Благодаря этому более высокому моральному и интеллектуальному развитию своего Я она попала в конфликт с требованиями своей сексуальности.

Сегодня я хочу остановиться еще на одном пункте развития Я как из за известных далеких перспектив, так и потому, что именно то, о чем будет речь, оправдывает излюбленное нами, резкое и не само собой разумеющееся отделение влечений Я от сексуальных влечений. В оценке обоих развитии, Я и либидо, мы должны выдвинуть на первый план точку зрения, на которую до сих пор не часто обращали внимание. Оба они представляют собой в основе унаследованные, сокращенные повторения развития, пройденного всем человечеством в течение очень длительного времени, начиная с первобытных времен.82 Мне кажется, что это филогенетическое происхождение развития либидо вполне очевидно. Представьте себе, что у одного класса животных генитальный аппарат находится в теснейшей связи с ртом, у другого неотделим от аппарата выделения, у третьего связан с органами движения, все эти данные прекрасно описаны в ценной книге В. Бельше (1911 1913). У животных можно видеть, так сказать, застывшими в сексуальной организации все виды извращений. Но у человека филогенетическое рассмотрение отчасти заслоняется тем обстоятельством, что то, что является, по существу, унаследованным, вновь приобретается в индивидуальном развитии и, вероятно, потому, что те же самые обстоятельства, которые в свое время вызвали необходимость приобретения новых свойств, продолжают существовать и действовать на каждого в отдельности. Я бы сказал, что в свое время они оказали творческое влияние, теперь же вызывают к жизни уже созданное. Кроме того, несомненно, что ход предначертанного развития у каждого в отдельности может быть нарушен и изменен новыми влияниями извне. Но мы знаем силу, которая вынудила человечество на такое развитие и сегодня продолжает оказывать свое давление в том же направлении: это опять таки вынужденный реальностью отказ, или, если называть ее настоящим именем, жизненная необходимость (??????). Она была строгой воспитательницей и многое сделала из нас. Невротики относятся к тем детям, которым эта строгость принесла горькие плоды, но такой риск есть в любом воспитании. Впрочем, данная оценка жизненной необходимости как двигателя развития не должна восстанавливать нас против значения «внутренних тенденций развития», если таковые можно доказать.


82 Фрейд распространяет биогенетический закон Мюллера Геккеля (см. выше) на отношение между психическим развитием индивида и всего человечества. Неправомерность такого подхода доказана последующими исследованиями развития психики в онтогенезе.


Весьма достойно внимания то, что сексуальные влечения и инстинкты самосохранения не одинаковым образом ведут себя по отношению к реальной необходимости. Инстинкты самосохранения и все, что с ними связано, легче поддаются воспитанию; они рано научаются подчиняться необходимости и направлять свое развитие по указаниям реальности. Это понятно, потому что они не могут приобрести себе нужные объекты никаким другим способом; без этих объектов индивидуум должен погибнуть. Сексуальные влечения труднее воспитать, потому что вначале у них нет необходимости в объекте. Так как они присоединяются к другим функциям тела, как бы паразитируя, и аутоэротически удовлетворяются собственным телом, то сначала ускользают из под воспитательного влияния реальной необходимости и у большинства людей утверждают этот характер своеволия, недоступности влиянию воспитания, то, что мы называем «неразумностью», в каком то отношении в течение всей жизни. И подверженности воспитатательным воздействиям молодой личности, как правило, приходит конец, когда ее сексуальные потребности окончательно просыпаются. Это известно воспитателям, и они действуют сообразно этому; но, может быть, благодаря результатам, полученным в психоанализе, их удастся склонить к тому, чтобы перенести главный акцент на воспитание в первые детские годы, начиная с младенческого возраста. Маленький человек часто уже к четвертому или пятому году бывает закончен и только постепенно проявляет то, что в нем уже заложено.

Чтобы полностью оценить значение указанного различия между обеими группами влечений, мы должны начать издалека и привести одно из тех рассуждений, которое заслуживает названия экономического. Тем самым мы вступаем в одну из самых важных, но, к сожалению, и самых темных областей психоанализа. Мы ставим вопрос, можно ли в работе нашего душевного аппарата найти главную цель, и отвечаем на него в первом приближении, что эта цель состоит в получении удовольствия. Кажется, что вся наша душевная деятельность направлена на то, чтобы получать удовольствие и избегать неудовольствия, что она автоматически регулируется принципом удовольствия (Lustprinzip). Больше всего на свете мы хотели бы знать, каковы условия возникновения удовольствия и неудовольствия, но именно этого то нам и не хватает. С уверенностью можно утверждать только то, что удовольствие каким то образом связано с уменьшением, снижением или угасанием имеющегося в душевном аппарате количества раздражения, а неудовольствие — с его увеличением. Исследование самого интенсивного удовольствия, доступного человеку, — наслаждения при совершении полового акта — не оставляет сомнения в этом пункте. Так как при таких процессах удовольствия речь идет о судьбе количества душевного возбуждения, или энергии, то рассуждения такого рода мы называем экономическими. Мы замечаем, что можем описать задачу и функцию душевного аппарата также иначе и в более общем виде, чем выдвигая на первый план получение удовольствия. Мы можем сказать, что душевный аппарат служит цели одолеть поступающие в него извне и изнутри раздражения и возбуждения и освободиться от них. В сексуальных влечениях совершенно ясно проглядывает то, что они как в начале, так и в конце своего развития стремятся к получению удовольствия; они сохраняют эту первоначальную функцию без изменения. К тому же самому стремятся сначала и другие влечения Я. Но под влиянием наставницы необходимости влечения Я быстро научаются заменять принцип удовольствия какой либо модификацией. Задача предотвращать неудовольствие ставится для них почти наравне с задачей получения удовольствия; Я узнает, что неизбежно придется отказаться от непосредственного удовлетворения, отложить получение удовольствия, пережить немного неудовольствия, а от определенных источников наслаждения вообще отказаться. Воспитанное таким образом Я стало «разумным», оно не позволяет больше принципу удовольствия владеть собой, а следует принципу реальности (Realitдtsprinzip), который, в сущности, тоже хочет получить удовольствие, хотя и отсроченное и уменьшенное, но зато надежное благодаря учету реальности.

Переход от принципа удовольствия к принципу реальности является одним из важнейших успехов в развитии Я. Мы уже знаем, что сексуальные влечения поздно и лишь нехотя проходят этот этап развития Я, а позже мы услышим, какие последствия имеет для человека то, что его сексуальность довольствуется таким непрочным отношением к внешней реальности. И в заключение — еще одно относящееся сюда замечание. Если Я человека имеет историю развития, как либидо, то вы не удивитесь, услышав, что бывают и «регрессии Я», и захотите узнать, какую роль этот возврат Я на более ранние фазы развития может играть в невротических заболеваниях.

Жак Лакан”Ты есть тот, кого готов… ты есть”

От требования смерти к смерти требования Заповедь, вина без закона, сверх-Я Аватары фаллического означающего
Печаль ж. аидарма Зависть к пенису вне закона

Семинар этого года, озаглавленный мною Образования бессознательного, подходит к концу. Теперь, по крайней мере, вы можете, наверное, оценить, насколько название это уместно. Образования, формации, формы, отношения, а то, возможно, и топология — я не хотел по ряду причин заранее вас отпугивать.
В качестве ступеньки, на которую можно поставить ногу, чтобы выйти в будущем году на более высокий уровень, вы должны затвердить одно: все связанные с основополагающими для аналитического опыта и фрейдовского открытия аналитическими механизмами явления совершенно не поддаются артикуляции, пока сформулировать их мы пытаемся исключительно в терминах напряжения, пока мы рассматриваем их как включенные в спектр идущих от прегенитального к генитальному стадий процесса созревания. С другой стороны, не можем мы безоговорочно возвести эти явления и к отношениям идентификации — во всяком случае, в том виде, в котором они на первый взгляд — подчеркиваю, лишь на первый взгляд — предстают нам у Фрейда. Из работ его действительно, порою, может создаться ложное впечатление, будто аналитический опыт исчерпывается разыгранным в стиле итальянской комедии масок спектаклем — с отцом, матерью, и другими, второстепенными фигурами в качестве персонажей. Ни о развитии желания, ни о его фиксации, ни об интерсубъективности, которая выходит в аналитическом опыте и наших профессиональных занятиях на первый план, нельзя, на самом деле, высказать ничего путного, не выяснив предварительно их место в тех отношениях, которые властно навязывают себя не только человеческому желанию, но и субъекту как таковому, — в отношениях означающего.
Вот почему я старательно приучал вас весь год к своей маленькой графической схеме — схеме, которая с некоторых пор представляется мне удобной, чтобы наш аналитический опыт наглядно проиллюстрировать. Схема эта дает возможность выделить те места, где обнаруживает себя пресловутое наше вездесущее означающее — вездесущее уже потому, что бывает косвенно или прямо задействовано всякий раз, когда дело касается значения — не просто отдельного значения, а значения вообще, значения как явления, порожденного условиями, в которых вынужден существовать живой организм, оказавшийся носителем, жертвой, добычей речи: организм, именуемый человеком. Сегодня я как раз и подвел вас к границе, за которой повсюду сказывается присутствие одного и того же для всех означающего — означающего фаллического, того самого, что занимает нас на протяжении вот уже нескольких лекций. И очень важно бывает правильно определить то место, где означающее это у субъекта в каждом конкретном случае о себе заявляет.
Ясно как день, что осознание зависти к пенису является при анализе невроза навязчивых состояний у женщины безусловно необходимым, — не столкнуться в анализе невроза навязчивых состояний или любого другого невроза, будь то женского или мужского, с фаллосом, было бы поистине странно.
Последовательно подталкивая анализ в направлении, которое работа под заглавием “Психоанализ сегодня” нам указывает, сводя при этом фантазматические продукты переноса к тому, что называют “простой реальностью”, к аналитической ситуации, подразумевающей наличие двух субъектов, не имеющих, разумеется, к этим фантазмам ни малейшего отношения, возможно, в конечном итоге, в аналитической интерпретации без фаллоса полностью обойтись, но до этого мы, слава богу, еще не дошли. На самом деле, по плану, предлагаемому в этой книжечке, ни один анализ на выстроить.
Так или иначе, с фаллическим означающим приходится в анализе иметь дело. Сказать, что осознание его является ключом к исцелению невроза навязчивых состояний, мало, так как все зависит от того, как означающее это истолковать, — ведь появляется оно в разных точках и функции его при этом не схожи. Нельзя ведь свести все к зависти к пенису, к пресловутому соперничеству с мужчиной — а ведь именно это, в конечном счете, автор разбираемого нами отчета и делает, когда, вопреки собственным данным, приводит отношения больной с мужем, с аналитиком, с другими вообще,
к этому общему знаменателю. Под этим углом зрения появление фаллоса не разглядеть. Хотя он-таки появляется, и появляется сразу в нескольких точках.
Мы не претендуем на исчерпывающий анализ этого отчета, так как относится он к анализу еще незаконченному и материал случая представлен в нем лишь частично. Его, однако, вполне достаточно, чтобы составить себе о происходящем ясное представление. Для начала мне хотелось бы сделать по поводу этого материала несколько замечаний, которые помогут дальнейшему уяснению используемой нами схемы.
В отчете отмечается, что навязчивые идеи — например, идеи религиозные — окрашены у пациентки острым чувством вины. Столь заметное проявление чувства вины представляется в неврозе навязчивых состояний парадоксальным, так как субъект, переживая паразитирующие на нем и навязанные ему мысли как безусловно чужие, не склонен брать за них на себя ответственность — более того, почитает себя их жертвой. Именно это и позволит нам, возможно, кое-какие соображения по поводу этого чувства вины высказать.
С некоторых пор только и разговоров среди аналитиков, что о термине сверх-Я, — термине, который распространяется у них буквально на все. Не похоже, однако, чтобы он многое сумел прояснить. Считается теперь, будто сверх-Я представляет собой образование более древнее, более архаичное, чем думали поначалу, когда создание его относили, скорее, к моменту угасания эдипова комплекса, к моменту интроекции эдипова персонажа, для которого запрет является преимущественной его функцией, — персонажа отцовского. Опыт, как известно, вынудил нас признать, что имеется другое сверх-Я, более древнее. И то, что на это более древнее происхождение указывало, имело некоторое отношение к эффектам интроекции, с одной стороны, и к эффектам проекции, с другой. Попробуем, однако, приглядеться к этим вещам повнимательнее.
Перед нами невроз навязчивых состояний, и первое, что мы здесь, как и во всяком другом неврозе, не будучи гипнотизерами и внушением принципиально не пользуясь, призваны выявить, это некое потустороннее измерение, где мы, в определенной точке, как бы устраиваем с субъектом встречу. Это и обозначено у нас на схеме верхней линией — горизонтом любой означающей артикуляции.
Там, на горизонте этом, субъект, какя это подробно вам в прошлый раз объяснял, сталкивается с требованием. Именно об этом идет у нас речь, когда мы говорим о процессе, в котором регрессии чередуются с последовательными идентификациями. Чередование обусловлено тем, что встречая в процессе регрессии идентификацию, он на пути регрессии задерживается. Как я уже показал вам, регрессия целиком вписывается в перспективу обратного действия
— перспективу, открывающуюся субъектом в момент, когда емууда-ется артикулировать речь. Именно в силу действия речи и возникает задним числом, вплоть до истоков своих, вся история требования — история, в которую жизнь человека как существа говорящего без остатка оказывается включена.
Присмотревшись внимательнее, мы убедимся еще раз в том, что было, в сущности, известно всегда, — в том, что на горизонте любого требования страдающего неврозом навязчивых состояний субъекта лежит некая фундаментальная форма, которая как раз и является тем главным препятствием, которое не позволяет ему это требование артикулировать. Форма эта предстает в аналитическом опыте как агрессивность — именно она заставляет нас все более и более серьезно принимать во внимание то, что можно было бы назвать пожеланием, или обетом, смерти.
Это и есть та главная, первоначальная трудность, перед которой требование страдающего неврозом навязчивости разбивается, распадается на фрагменты, теряет членораздельность. Что и мотивирует упразднение, изоляцию, всевозможные способы защиты
— и в первую очередь, в тяжелых случаях, то молчание, зачастую столь затяжное, с которым вам в ходе анализа так трудно порою бывает справиться. Я упоминаю об этом, так как в случае, который мы разбираем, именно такая картина и наблюдается. Требование, конечно же, является здесь требованием смерти. И странно наблюдать, как требование это, лежащее в-тексте отчета буквально на поверхности, так в нем ни разу и не оказывается артикулировано, — можно подумать, что мы имеем дело с естественным выражением некоего стремления. На самом деле речь идет о связи требования смерти с затруднениями артикуляции как таковыми — затруднениями, на которых внимание в отчете ни разу не заостряется, хотя свидетельство о них находим мы на тех же страницах, в строках самого отчета. Не является ли сам факт этот явлением, заслуживающим внимания?
Требование является в данном случае требованием смерти уже потому, что отношения страдающего неврозом навязчивости с Другим с самого начала, как учит нас Фрейд и аналитическая теория, отмечены принципиальным противоречием. Противоречие это состоит в том, что, в силу пойманной на крючок нашего вопросительного знака причины, обращенное к Другому, от которого все, собственно, и зависит, требование имеет в качестве своего горизонта требование смерти. Но если мы подобное допущение сделаем, то говорить вместе с Мелани Кляйн о каких-то изначальных агрессивных влечениях будет не так-то просто. Поэтому пресловутую изначальную злобность младенца — существа, первым движением которого становится, по словам маркиза де Сада, бессильная попытка укусить и разорвать грудь матери, — мы пока оставим в покое.
Не случайно, однако, артикуляция проблемы желания как чего-то в глубине своей извращенного напомнило нам о божественном маркизе — который не был, впрочем, единственным, кто необычайно остро и настоятельно поставил в свое время вопрос об отношениях между желанием и природой. Находятся ли они в гармонии или, напротив, принципиально дисгармоничны? Вопрос этот лежит в самой основе философии Просвещения, и страстные споры вокруг него породили целую литературу — литературу, которой в первых своих семинарах мне случалось воспользоваться, чтобы продемонстрировать родственность, аналогию между первоначальной проблематикой Фрейда, с одной стороны, и философской проблематикой Просвещения в сопровождении являющейся ее неизбежным литературным коррелятом эротики, с другой. В следующем году, говоря о желании, я к этой аналогии еще раз вернусь.
Итак, откуда оно, это требование смерти, идет, мы не знаем. Однако прежде чем говорить, что истоки ее лежат в наших изначальных инстинктах, в обращенной против себя самой природе, попробуем поместить его там, где оно есть сейчас, то есть на уровне, где оно не то что артикулируется, а, скорее, наоборот, всякой артикуляции требования со стороны субъекта служит помехой, где оно речи страдающего неврозом навязчивых состояний препятствует — препятствует не только в моменты, когда он находится с самим собою наедине, но и в начале анализа, когда его охватывает смятение, нашим аналитиком в своем отчете описанное. Пациентка его демонстрирует поначалу полную неспособность говорить — неспособность, находящую свое выражение в упреках, оскорблениях, выдвижении на первый план всего того, что не позволяет больной говорить с врачом: “Я достаточно общалась медиками, и прекрасно знаю, что между собой они над больными просто смеются. Вы знаете гораздо больше, чем я. Женщина с мужчиной вообще говорить не может”.

Этой коррелятивный речевой активности поток аргументов как раз и говорит о возникновении у субъекта трудностей, связанных с простейшей артикуляцией. Наличие на заднем плане, на линии горизонта, того требования, которое сам факт вхождения в область аналитической терапии неизбежно предполагает, немедленно дает здесь о себе знать. Если требование смерти действительно находится там, где мы его поместили, если именно оно, располагаясь на горизонте речи, служа фоном, который любая артикуляция речи подразумевает, оказывается здесь препятствием, — эта схема, возможно, позволит вам составить себе о лежащей в его основе логической конструкции более ясное представление, хотя некоторые недоумения так, несмотря ни на что, и останутся неразрешенными.
Для субъекта требование смерти представляет собой тупик, следствием которого становится то, что называют, не слишком удачно, амбивалентностью. На самом деле это, скорее, движение наподобие полета качелей — движение, где субъект мечется между двумя пределами, за которые ему не выйти. Как следует из артикуляции, предлагаемой нашей схемой, требование смерти должно формулироваться не иначе, как в месте Другого, в его, этого Другого, дискурсе. А это значит, что ни в какой конкретной истории — вроде, скажем, истории с обманувшей ожидания матерью, которая якобы в связи с этим, первым предметом, которому пожелали смерти, и стала — причин требования смерти искать не надо. Требование смерти затрагивает Другого изнутри. Сам факт, что Другой является местом требования, подразумевает на самом деле его, этого требования, смерть.
У страдающего неврозом навязчивости требование смерти сохраняется лишь постольку, поскольку несет в себе то разрушительное начало, которое мы называем здесь смертью требования. Оно, это требование, обречено, таким образом, на бесконечное качание между двумя полюсами — стоит ему свою артикуляцию начать выстраивать, как она, эта артикуляция, немедленно тает в воздухе. В этом суть трудности артикуляции позиции страдающего неврозом навязчивости и состоит.
Между точкой встречи страдающего неврозом навязчивости субъекта с собственным требованием, (SOD), с одной стороны, и местом Другого, А, который ему, этому субъекту, катастрофически необходим, который его, собственно, сохраняет и без которого говорить о неврозе навязчивости просто не имело бы смысла, с другой, лежит на нашей схеме требование, d. Само оно, правда, упразднено, аннулировано, но место его сохраняется в неприкосновенности. Для желания этого характерна форма Verneinung, запирательства, ибо выражено оно исключительно в негативной форме. Оно проявляется в этой форме вполне реально, когда субъект, заявив, скажем, что о том-то и том-то он, мол, и не думает, немедленно формулирует в наш адрес какое-то пожелание, окрашенное неодобрением, агрессией, осуждением. Тем самым он желание свое фактически демонстрирует, но демонстрирует так, что поневоле его при том на словах отрицает. Почему же все-таки, будучи отрицаемо, оно сопровождается у субъекта чувством вины?
Вот тут-то схема наша и позволяет провести несколько различий, которые сослужат нам впоследствии свою службу.
С тех пор, как опыт принес нам об инстанции сверх-Я новые знания, вокруг действия ее возникли неясности, источник которых лежит в отсутствии принципиального разграничения между чувством вины, с одной стороны, и отношением к закону, с другой. У субъекта существуют с законом определенные отношения. Что касается чувства вины, то возникновение его не имеет к этому закону ни малейшего отношения. Это факт, в котором убеждает нас аналитический опыт.
Первый, наивный шаг в диалектике греха и закона, знаменует формулировка в послании апостола Павла, согласно которой закон рождает грех. Отсюда, как говорил старший Карамазов, чьи слова я в свое время настойчиво уже цитировал, если Бога нет, все позволено.
Как ни странно, однако — и понадобился психоанализ, чтобы нас этому научить, — но человек может в своей виновности буквально купаться, ни в законе, ни в Боге ни малейшей нужды при том не испытывая. Об этом свидетельствует опыт. Похоже даже, что можно предложить прямо противоположную формулу: если Бог умер, не позволено уже ничего. В свое время я об этом уже говорил.
Так как же все-таки объяснить появление у невротического субъекта чувства вины?
Обратимся к эпохе, когда психоанализ делал первые свои шаги. Что, собственно, позволило Фрейду заговорить об анализе как о чем-то фундаментальном, как о проявлении самой сути субъекта? Конечно, эдипов комплекс. Содержание анализа впервые обнаружило желание, до тех пор глубоко скрытое, — оно обнаружило у субъекта желание матери. Более того, оно выявило связь этого желания с вмешательством еще одного персонажа — отца. Причем отца в том его облике, в котором предстает он в самых ранних проявления эдипова комплекса, — отца, внушающего ужас и несущего гибель. Именно это и проявляется в форме открытого психоанализом фантазма кастрации — явления, о котором раньше даже и не подозревали, и которое, как я в этом году, надеюсь, убедительно показал вам, остается абсолютно немыслимо, пока мы не сделаем допущения, что фаллос как образ жизни становится привилегированным, наделяется значением означающего. Он берет на себя функцию кастрации — того, что знаменует собой наложенную на кастрацию печать запрета. Собственно говоря, все, что соотносится в нашем опыте со сверх-Я, должно артикулироваться в три этапа, строго соответствующих — первый, второй, третий — трем представленным на схеме линиям — верхней линии, линии желания, линии требования.
Что касается линии горизонта, то она у невротика не формулируется — именно поэтому он и невротик. Здесь царит заповедь. Назовите ее как хотите, назовите ее “десятью заповедями” — почему бы и нет? Я как-то уже говорил вам, что десять заповедей были, по-видимому, законами речи — другими словами, что всевозможные нарушения в функционировании речи возникают в момент, когда заповеди перестают соблюдаться. Если говорить о требовании смерти, то на горизонте лежит, очевидно, заповедь неубий, которая и сообщает этому требованию его драматичность. Причем суровость наказания, оттого, что возникает на этом месте в качестве ответа, никак не зависит, ибо по причинам, связанным со структурой Другого в человеческом мире, требование смерти эквивалентно оказывается смерти требования.
Это и есть уровень заповеди. Он существует. Более того, он возникает, по сути дела, совершенно самостоятельно. Прочтите заметки Фрейда по случаю Человека с крысами — я имею в виду опубликованные в StandardEditionинтереснейшие дополнения, которые содержат ценные хронологические данные, — и вы увидите, что первые элементы навязчивости, которые субъект в анализе упоминает, имеют как раз форму заповедей — ты, к примеру, должен сдать экзамен до такого-то числа или что будет, если внутренний голос мне скажет: “Ты должен себе перерезать горло”? и т. д. Вы сами помните, какой панический ужас испытал пациент, когда голос сказал ему, что он должен перерезать горло пожилой даме, которая не дает ему встретиться с его врачом.
Не менее очевидным образом появляются эти заповеди в другом контексте, в контексте психоза. Психотики тоже эти приказания слышат, и один из пунктов психиатрической классификации и состоит как раз в том, насколько они этим приказаниям повинуются. Другими словами, горизонтом отношения субъекта к речи становится в психозе автономия функции приказания-заповеди — этот опытно удостоверенный факт имеет для нас принципиальное значение. Заповедь эта может оставаться скрытой. У страдающего неврозом навязчивости она всегда скрыта и фрагментирована, открываясь только частями.
Так где же, на какой линии схемы, располагается чувство вины?
Чувство вины, как сказал бы господин Л апалис, это требование, которое переживается как запретное. Обыкновенно к понятию запрета все и сводят, оставляя требование в стороне, тогда как на самом деле они, похоже, друг от друга неотделимы, хотя и этого, как мы позже увидим, с достоверностью утверждать нельзя. Почему, собственно, требование непременно переживается как запретное? Если бы оно переживалось как запретное просто-напросто потому, что, как говорится, “так делать нельзя”, никакой проблемы не было бы. На каком уровне, в какой точке возникают в клиническом опыте те явления, что позволяют нам констатировать вмешательство чувства вины? В чем невротическое чувство вины состоит? Поразительно, что в опыте нашем существует принципиально важное измерение, на которое ни один аналитик, а тем более феноменолог, даже не обратил внимания, не говоря уже о том, чтобы его как-то артикулировать и использовать как критерий на практике. Суть его в том, что чувство виновности возникает с приближением требования, которое переживается как запретное, так как убивает желание — именно в этом и состоит отличие чувства виновности от той неопределенной тревоги, которая имеет с ним в своих проявлениях, как сами вы знаете, так мало общего.
Чувство вины вписывается в связь желания с требованием. Все, что ведет к той или иной формулировке требования, сопровождается исчезновением желания, и нити этого механизма вы на нашем маленьком графе как раз и видите. Но уже из того, что механизм этот отражен на графе, становится ясно, что непосредственно, в качестве переживания, он не может быть субъектом определен и прочувствован, ибо субъект всегда обречен находиться лишь на какой-то одной из позиций графа и не может одновременно занять их’все. Вот что такое чувство виновности. Вот где становится явным запрет — явным на сей раз не постольку, поскольку он сформулирован, а постольку, поскольку запретное требование поражает желание, приводит к его исчезновению, убивает его.
Итак, ясно становится следующее. Поскольку битву за свою, так сказать, субъективную автономию — битву не на жизнь, а на смерть — субъект обречен вести на уровне желания, все, что на этом уровне обнаруживается, окружено, даже в форме того, от чего субъект отрекается, атмосферой вины.
Поэтому третий, нижележащий уровень мы и назовем, рискуя встретиться с возражениями, уровнем сверх-Я.
В отчете, которому мы здесь следуем, говорится, я не знаю наверняка почему, о .женском сверх-Я, хотя в других текстах того же круга оно обычно рассматривается как сверх-Я материнское. Объясняется это терминологическое отклонение, скорее всего, темой зависти к пенису — темой, которая затрагивает женщину как таковую. Что касается сверх-Я материнского, архаического, того, с которым соединены эффекты исконного сверх-Я в теории Мела-ни Кляйн, то оно связано с тем первичным Другим, что поддерживает первые, едва ли не еще невинные, требования субъекта — требования, возникающие на уровне первичной артикуляции его потребности в форме детского лепета, — с одной стороны, и тех обманутых ожиданий, на значении которых до сих пор многие так настаивают, с другой. Теперь понятно становится, откуда возникла путаница, в итоге которой сверх-Я могло оказаться на одной линии прицела с явлениями, имеющими место на верхнем уровне, — уровне заповеди и виновности, уровне, связанном с Другим Другого.

С чем имеем мы дело на уровне первого Другого и первых его требований? Мы имеем дело с явлением, которое назвали зависимостъю. Все, что относится к материнскому сверх-Я, артикулируется именно вокруг этого. Почему мы вправе отнести их к одному регистру? Отнести их к одному регистру не означает еще их смешивать — как если бы существовали поначалу только грудной ребенок и мать и отношения их сводились к противостоянию между ними одними. Будь это так, вся предложенная нами артикуляция заповеди и вины оказалась бы неверна. На самом же деле двухэтажная структура, которую мы здесь видим, налицо с самого начала, так как сам факт, что речь идет в данном случае об означающем, заставляет нас сразу признать наличие двух горизонтов требования. Я уже говорил вам это, когда объяснял, что даже за требованием самым примитивным, за требованием материнской груди и того объекта, который материнскую грудь представляет, кроется удвоение, обусловленное в требовании тем фактом, что любое требование представляет собой одновременно и требование любви, требование абсолютное, требование, которое, подвергая Другого символизации, отличает тем самым Другого в качестве способного принести то или иное удовлетворение реального объекта, от Другого в качестве объекта символического, наделяющего или обделяющего своим присутствием или отсутствием. Это и есть та матрица, где кристаллизуются впоследствии три основных типа отношений, которые на горизонте всякого требования вырисовываются, — любовь, ненависть, невежество.
Субъекту первичной зависимости грозит не просто лишение материнской груди, ему грозит потеря любви. Вот почему уже эта зависимость однородна оказывается той структуре, что выстроится впоследствии в перспективе законов речи. Потенциально, в зародыше, законы эти присутствуют и заявляют о себе изначально, в первом же требовании. Разумеется, они еще не артикулированы, не сформированы полностью — в противном случае неврозом навязчивых состояний награждал бы младенца уже первый глоток материнского молока. И все же именно здесь, с первым глотком этим, может возникнуть для него тот провал, то зияние, в результате которого именно в отказе питаться найдет он свидетельство, для него столь насущное, любви партнера, которым выступает для него мать. Другими словами, может наблюдаться очень раннее появление признаков ментальной анорексии.
Что является для невроза навязчивых состояний отличительным признаком? Невроз навязчивых состояний связан с преждевременным образованием, в горизонте требования, того, что мы назвали уже здесь требованием смерти. Требование смерти не является просто-напросто стремлением причинить смерть. Речь идет о требовании артикулированном, и сам факт этой артикуляции говорит о том, что возникает это требование не на уровне воображаемых отношений с другим, что к противостоянию двух сторон в воображаемом плане оно не сводится, что обращается оно не к воображаемому другому, а к лежащему по ту его сторону символически запечатленному его бытию. Вот почему предчувствуется и переживается оно субъектом как обращенное против него самого. Субъект, будучи существом говорящим, не может поразить Другого, не поразив при этом самого себя. Требование смерти оборачивается, таким образом, смертью требования.
Вот в этой-то ситуации и получают многочисленные аватары фаллического означающего свое место.
Трудно не поразиться и не впасть в изумление, когда видишь — мало-мальски, конечно, научившись читать, — как неизменно является во всех узловых моментах феноменологической картины страдающего неврозом навязчивости фаллическое означающее! Это вездесущие фаллоса в самых различных симптомах иначе, как его означающей функцией, объяснить нельзя. В нем-то и находит свое подтверждение то влияние, которое оказывает означающее на живое существо, чья связь с речью обрекает его на раздробление, обращая в ряд многообразных, означающим произведенных эффектов.
Автор отчета о наблюдениях утверждает, что пациентка его одержима завистью к пенису,Penisneid. Согласен, но почему тогда первой из упоминаемых в отчете навязчивых идей ее становится опасение, будто она заражена сифилисом, — опасение, которое, как уверяют нас, и заставило ее сопротивляться — безрезультатно, впрочем — женитьбе ее старшего сына, того самого, на которого я уже обращал ваше внимание в связи со значением, которое он в ходе анализа постепенно приобретает.
Благоразумие требует от нас настороженно относиться ко всякого рода трюкам и чудесам, с которыми мы непрерывно в чужих отчетах и теориях сталкиваемся. Наша способность удивляться, со временем тускнеющая, нуждается в полировке. Что наблюдаем мыу страдающего неврозом навязчивости субъекта мужского пола? Страх быть зараженным и заражение передать, который, как повседневный аналитический опыт о том свидетельствует, имеет для него огромное значение. Как правило, об опасностях так называемых венерологических заболеваний страдающий неврозом навязчивости узнает очень рано, и каждому из вас прекрасно известно, что в психологии его факт этот может в ряде случаев занимать чрезвычайно важное место. Я не утверждаю, что это случается постоянно, но мы уже привычно интерпретируем это как нечто за рамки рационального поведения выходящие. Как всегда, это можно найти у Гегеля. И хотя с некоторых пор, ввиду появления новых медикаментов, дела стали обстоять лучше, страдающие неврозом навязчивости по-прежнему остаются болезненно одержимы мыслью о тех последствиях, которые их импульсивные акты в либидинальном плане могут повлечь. Что до нас, то мы по-прежнему видим, как просвечивает здесь сквозь либидинальное влечение позыв к агрессии — позыв, в силу которого фаллос и воспринимается в некотором роде как носитель опасности.
Если мы твердо держимся представления, что отношения субъекта к фаллосу окрашены нарциссической в нем нуждою, то мотивировать эту первичную навязчивую идею будет нам нелегко. Почему? Да потому, что на этом уровне женщина использует фаллос совершенно так же, как и мужчина, — другими словами, она считает себя опасной посредством сына. В данном случае сын подается ею как собственное ее продолжение — никакой Penisneidее, как видим, не останавливает. Она имеет-таки его, этот фаллос, имеет в форме собственного сына, вокруг которого кристаллизуется у нее та самая одержимость, которая свойственна бывает, как мы сейчас говорили, невротикам противоположного, мужского пола.
На последующих навязчивых идеях пациентки — детоубийства, отравления и т. д. — я задерживаться не стану. Скажу лишь, что отчет в целом прекрасно подтверждает все то, что мы на этот предмет успели сказать. Я процитирую сейчас небольшой отрывок — он того стоит. “Само то, насколько энергично она на мать жаловалась, говорило о силе ее привязанности”. Затем, приведя несколько соображений, к делу не относящихся, на тему о том, возможны здесь эдиповы отношения или нет, автор пишет: “Ей казалось, что мать ее принадлежит лучшей среде, нежели отец, она считала ее умнее отца; энергия матери, ее характер, решительность, авторитет, оказывали на нее буквально завораживающее действие”.
Я процитировал первую часть абзаца, в котором автор пытается продемонстрировать нам то неравновесие, которое в отношениях между родителями бесспорно в данном случае налицо. Причем делая это, он подчеркивает угнетенность, подавленность отца в присутствии матери, которой, возможно, действительно свойственны были черты определенного мужеподобия, — во всяком случае, именно так интерпретируется в отчете тот факт, что субъект пытается фаллический атрибут матери так или иначе усвоить.
“Редкие моменты когдамать позволяла себе расслабиться, наполняли ее несказанной радостью”. До сих пор, однако, о сексуально окрашенном желании обладания матерью не было речи. Собственно говоря, здесь нет и следа чего-то такого, что об этом хотя бы напоминало. Посудите сами — пациентка “была связана с матерью исключительно в садо-мазохистском плане. Тут-то и выходит неожиданно на первый план союз матери с дочерью, союз очень строгий, чье малейшее нарушение провоцировало сильнейшие эмоциональные порывы, которые, однако, ни разу до последнего времени объективированы так и не были. Любой, кто в этот союз вмешивался, становился объектом пожелания смерти”.
Момент этот очень важен, вы его в дальнейшем еще встретите, причем встретите не только в неврозах навязчивых состояний. Под каким бы углом мы влияние этого момента в нашей психоаналитической практике ни рассматривали, эти тесные узы, связывающие дочь с матерью, этот своего рода узел, еще раз ставят нас перед лицом явления, далеко выходящего за пределы того, что различает людей по плоти. Именно здесь и находит свое выражение та амбивалентность или двусмысленность, в силу которой требование смерти эквивалентно оказывается смерти требования. Больше того, это показывает нам, что требование смерти здесь налицо. Я не сообщаю этим ничего нового — на это требование смерти обратил внимание уже Фрейд. Именно его попытается в дальнейшем Мелани Кляйн объяснить изначально присущими субъекту агрессивными влечениями, в то время как на самом деле корни его следует искать в узах, соединяющих ребенка с матерью.
Наблюдения, однако, показывают, что это еще не все. Требование смерти — это требование самой матери. Сама мать носит в себе это требование, обращая его острие на жалкую фигуру отца, бригадира жандармерии, который, несмотря на упоминаемую больнойс самого начала доброту и мягкость характера, так и прожил всю жизнь забитым, угнетенным и молчаливым, не сумев ни преодолеть материнской твердости, ни победить привязанность своей жены к ее первому, платоническому, возлюбленному. Ревнивый по натуре, он нарушал свое молчание лишь устраивая супруге бурные семейные сцены — сцены, из которых неизменно выходил побежденным. Всякому ясно, что без матери в этом деле, конечно, не обошлось.
Обычно подобные явления принято списывать на счет так называемой кастрации матери. Однако, присмотревшись к вещам повнимательнее, куда более уместно было бы в данном случае констатировать, что беда этого человека состоит не столько в том, что он оказался кастрирован, сколько в том, что, лишившись предмета любви, который, похоже, воплощала для него мать, он выработал себе ту депрессивную позицию, которая определяется, согласно Фрейду, пожеланием себе смерти — пожеланием, чьим подлинным адресатом является, однако, любимый и утраченный субъектом объект. Короче говоря, требование смерти налицо у пациентки уже в предшествующем ей, родительском поколении. Действительно ли его воплощает мать?
На уровне субъекта требование смерти опосредовано эдиповым комплексом — комплексом, который позволяет этому требованию возникнуть на горизонте речи. Непосредственно оно себя, однако, не обнаруживает. Не будь оно опосредовано, перед нами был бы пси-хотик, а не невротик. Зато в отношениях между отцом и матерью требование это не опосредовано для субъекта ровно ничем — ничем, что свидетельствовало бы об уважении к отцу, об авторитете, которым он пользуется у матери, о роли его как носителя и опоры закона. На уровне отношений между родителями, где субъект требование смерти, о котором идет речь, наблюдает, требование это относится прямо к отцу, обращающему в данном случае его агрессию против себя самого, чем как раз вся его грусть, его безучастность, его депрессия и объясняются. Оно совсем не похоже, следовательно, на то требование смерти, с которым имеет дело интерсубъективная диалектика — на то, что звучит перед трибуналом, когда прокурор заявляет: “Я требую ему смертного приговора”. Ведь требует он его не у субъекта, о котором в самом требовании идет речь, а у третьего лица, у судьи, что нормальную эдипову позицию как раз и характеризует.
Вот тот контекст, в котором Penisneidn-Auieroсубъекта — или, вовсяком случае, то, что этим именем называют, — призван сыграть свою роль. Он предстает здесь в качестве грозного оружия — оружия, являющегося в данном случае лишь означающим той опасности, что несет в себе возникновение желания в контексте требования смерти. Этот характер означающего присущ, как мы увидим, некоторым из навязчивых представлений субъекта, вплоть до их мельчайших деталей.
Так, одна из первых навязчивых идей субъекта очень забавна. Пациентка боится, как бы не подложить ненароком в постель родителей иголку. Подложить зачем? Чтобы уколоть мать — не отца, а именно мать. Вот первый уровень, на котором имеем мы дело с фаллическим означающим. Оно выступает здесь как означающее желания — желания опасного и преступного. Совершенно иную функцию выполняет оно в другой момент, являясь на этот раз вполне недвусмысленно, но в форме образа. Во всех случаях, где я вам здесь это означающее продемонстрировал, оно неизменно завуалировано, оно находится в симптоме, оно привходит со стороны, оно представляет собой своего рода фантазматическую интерференцию. Только нам, аналитикам, подсказывает оно то место, где существует в виде фантазма — совсем другой оборот дело, меж тем, принимает здесь, где означающее это выступает в форме облатки на первый план.
О том, что пациентка была одержима идеями кощунственного, профанирующего характера, я уже говорил. Конечно, религиозная жизнь предстает у страдающего неврозом навязчивости субъекта в виде глубоко видоизмененном, пронизанном симптомами, но в то же самое время, по некоему странному соответствию, религиозная жизнь эта, и в первую очередь жизнь евхаристическая, представляется порой идеально приспособленной для того, чтобы предоставлять неврозу навязчивых состояний то русло, ту форму, в которую он, невроз этот, особенно в религии христианской, столь легко отливается. У меня нет большого опыта в работе с неврозами навязчивых состояний, скажем, у мусульман, но было бы очень поучительно рассмотреть, как они с ситуацией этой справляются, то есть, другими словами, каким образом горизонт их верований, в том виде, в котором он исламом был выстроен, в феноменологию невроза навязчивых состояний оказывается вовлечен. Каждый раз, когда Фрейд имел дело с невротиками, получившими христианское воспитание, — такими, скажем, как Человек с волками или Человек с крысами, — он обязательно указывал на ту важную роль, которую христианство в развитии и выстраивании их недуга сыграло. Нельзя не отдавать себе отчет в том, что самим символом веры своим христианская религия ставит нас перед поразительным, смелым и даже, мягко выражаясь, бесцеремонным решением, которое состоит в том, что носителем и опорой функции означающего — означающего, действием которого жизнь как таковая отмечена — становится в ней Богочеловек, воплощенная ипостась Божества. Христианский логос, будучи логосол воплощенным, дает всей системе отношений между человеком и речью самое точное разрешение — и не случайно воплотившийся Бог сам нарек себя Словом.
Не следует поэтому удивляться, если именно на уровне этого вечно обновляемого в евхаристии воплощения возникает у нашего субъекта, воплощение это собой заменяя, фаллос как означающее. И хотя в собственно религиозный контекст это означающее, само собою, не входит, не удивительно — если мы правы, конечно, — что возникает оно на этом именно месте.
Понятно, что роль, которую оно на этом месте играет, совсем иная, нежели там, где мы интерпретировали его прежде Тогда, на предыдущем этапе наблюдения за больной, было бы явной натяжкой интерпретировать его функцию под тем углом зрения, под которым мы рассматриваем его вторжение здесь, на уровне симптома.
Когда позднее, на гораздо более продвинутом этапе анализа, субъект признается аналитику: “Я воображала, что топтала голову Христа ногой, и голова эта напоминала вашу”, — функция фаллоса вовсе не идентифицируется в этом фантазме, как полагает наш автор, с его, этого фаллоса, обладателем в лице аналитика. Если аналитик и идентифицируется здесь с фаллосом, то происходит это постольку, поскольку в данный конкретный момент истории переноса он воплощает собой для субъекта эффект означающего, отношение к речи, горизонт которой, в силу последствий достигнутой в ходе лечения нервной разрядки, начинает для нее несколько расширятся. Интерпретируя эту идентификацию в терминах зависти к пенису, мы упускаем случай поставить пациентку лицом к лицу с тем, что действительно является в ее ситуации самым глубоким, лишая ее реального шанса обнаружить ту связь, которую некогда, в отдаленном прошлом, установила она между неизвестным, л:, которое, по сути дела, требование Другого в качестве требования смерти и спровоцировало, с одной стороны, и тем болезненным чувЖакЛакан
ством соперничества, что пробудило в ней некогда желание матери, привязанной к далекому, одновременно от ребенка и мужа отчуждавшему ее возлюбленному, с другой. Фаллос, став идентичен с самым глубоким значением, которое Другой для субъекта смог получить, находится здесь на уровне означающего загражденного, похеренного Другого, S(A).
В этой же позиции находится фаллос и в несколько более поздний момент анализа — в момент, когда во внимание уже приняты были многочисленные сновидения, в которых он в этом качестве выступал^. В одном из этих сновидений, для невротиков очень характерных, пациентка сама предстает себе как фаллическое существо — фаллос либо обнаруживается между ее грудей, либо заменяет собой одну из них. Это вообще один из наиболее распространенных фантазмов, которые в анализе можно встретить.
Действительно ли речь здесь идет, как полагает автор, о “желании идентифицировать себя с мужчиной как обладателем фаллоса”? Предположив это, аналитик решается и на дальнейшие спекуляции: “Видя свои груди превращенными в пенис, не обращает ли она тем самым, на мужской пенис ту оральную агрессивность, что направлена была некогда на материнскую грудь?” Конечно, так рассуждать можно. С другой стороны, известно, что фаллосу свойственно в присущей ему форме без конца умножаться. Мы все знаем, что присутствие его бывает, если можно так выразиться, поли-фаллично. Как только фаллосов становится несколько, мы оказываемся, пожалуй, перед своего рода наброском того фундаментального по своему значению образа, что воплощен наглядно в статуях Дианы Эфесской, чье тело буквально струится рядами грудей.
После того, как аналитик проинтерпретировал туфли как эквивалент фаллоса, последовало сновидение, которое, по мнению аналитика, его первые две попытки эту интерпретацию предложить подтверждало: “Я чиню у сапожника свою обувь и поднимаюсь на освещенную голубыми, белыми и красными огнями эстраду, окруженная одними мужчинами, — а мать мною в это время любуется из толпы”. Довольно ли будет говорить здесь о PenisneicRHeочевидно ли, что отношение к фаллосу здесь совершенно иного порядка? Уже из самого сновидения явствует, что он здесь так или иначе выставляется напоказ, но выставляется не перед обладателями его, не перед другими мужчинами, которые вместе с ней на эстраде находятся и об обсценной подоплеке которых голубые, белые и красные огни более чем красноречиво свидетельствуют, а перед матерью.
Перед нами те компенсаторные фантазматические отношения, о которых я в прошлый раз говорил. Они подразумевают, конечно, демонстрацию силы, но демонстрируется эта сила третьей стороне — стороне, в качестве которой в данном случае выступает мать. Присутствие фаллоса в отношениях субъекта с образом себе подобного, с образом тела, с маленьким другим — вот фактор, чья функция в поддержании психического равновесия нуждается в изучении. Уподоблять ее функции фаллоса в других ситуациях его появления было бы неверно и свидетельствовало бы о вопиющем отсутствии в ориентации истолкования всяких критериев.
К чему, по сути дела, в данном клиническом случае все вмешательства аналитика сводятся? К тому, чтобы облегчить для субъекта осознание нехватки пениса, своего рода по нему ностальгию. Достигается же это тем, что фантазмы субъекта, вопреки фактам, подобную интерпретацию не подтверждающим, удается сосредоточить на фантазме относительно безобидном.
Аналитик изменил для пациентки смысл фаллоса, узаконил его. По сути дела, он научил ее относиться к навязчивым идеям с любовью. Именно это в качестве итога подобной терапии и предстает — навязчивые идеи никуда не деваются, просто больная не испытывает более по их поводу чувства вины. Достигается этот результат путем аналитического вмешательства, нацеленного преимущественно на расплетение ткани фантазмов и расценку их в качестве фантазмов соперничества с мужчиной — соперничества, которое рассматривается как выражение некоей направленной на мать агрессивности, чьи корни в анализе так и не оказываются затронуты.
В конечном итоге подобная деятельность аналитика приводит к тому, что ткань фантазмов от лежащего в ее основе требования смерти полностью отдаляется. Работая таким образом, аналитик санкционирует фантазм, узаконивает его, а поскольку узаконить можно только все сразу, отказ от генитальной реальности довершается окончательно. Поскольку навязчивые идеи субъекта нагружены значением того, что с ним происходит, сполна, то с момента, как он начинает эти идеи любить, мы наблюдаем появление и развитие у него прозрений поистине удивительных.
Я предлагаю вам обратиться к отчету самим, так как для цитирования у меня сегодня больше нет времени. В конце его ясно звучиттот тон нарциссической экзальтации, которая многими как феномен, наблюдаемый в конце анализа, отмечалась. Но сам автор особых иллюзий на сей счет не питает. “Поло. пси тельный перенос, — пишет он, — приобрел характеристики эдипа с ярко выраженными догенитальными признаками”. Заканчивает он с ощущением принципиальной незавершенности, не питая почти никаких надежд на исход, который принято называть генитальным.
Что ему, на мой взгляд, совсем не уда лось разглядеть, так это тесной связи полученных результатов с самим способом интерпретации, целью которой стало в данном случае не столько прояснение требования, сколько его ослабление. Это тем более парадоксально, что на необходимости анализировать агрессивность до сих пор принято обычно настаивать. Не исключено, что термин агрессивность действительно слишком темен и пользоваться им на практике бывает трудно. Гораздо удобнее было бы заменить его, как собственно, и обстоит дело в немецком языке, термином требование смерти. Тем самым указан был бы тот уровень субъективной артикуляции требования, которого, собственно, и надлежит достичь.
 Я только что говорил с вами о христианстве. Речь у нас, в частности, зашла о заповедях, и я позволю себе под конец обратить ваше внимание на ту из них, что к числу наименее загадочных никак отнести нельзя. Моральной заповедь эту не назовешь, так как основана она на идентификации. Я говорю о той заповеди, которую христианство артикулирует на горизонте всех остальных — артикулирует в максиме “Возлюби ближнего, как самого себя”.
Я не знаю, задумывались ли вы когда-нибудь над ее последствиями. Ведь заповедь эта вызывает множество возражений. Прекраснодушные восстают против нее первыми “Почему как. самого себя? Больше, больше.'” — протестуют они. “А так ли уж мы любим самих себя’.” — задаются вопросом люди более опытные. Опыт действительно говорит о том, что мы испытываем по отношению к себе чувства самые противоречивые и, подчас, самые неожиданные. К тому же, с определенной точки зрения, заповедью этой, этим “как самого себя”, в сердце любви внедрен оказывается эгоизм. Как может эгоизм служить мерой, показателем, образцом любви? Вот что в этой формуле самое поразительное.
Возражения эти действительно вполне основательны. Убедиться в этом нетрудно хотя бы лишь потому, что в первом лице ответить на это требование невозможно. Сказать: “Я люблю ближнего, как самого себя”, — никому еще не приходило в голову. Стоит это сделать, и шаткость этой заповеди немедленно станет бросаться в глаза. Остановиться на ней, тем не менее, стоит, ибо именно она лучше всего иллюстрирует то, что я только что назвал горизонтом артикулирующей заповедь речи.
Стоит нам артикулировать эту заповедь, отправляясь оттуда, откуда должна она исходить, то есть из места Другого, как она немедленно обернется для нас кругом. Круг этот будет симметричен и параллелен тому, который, как я уже показал вам, лежит в подоплеке позиции Другого на простом уровне первичного требования и выражается формулой “Мертвый, ты тот, для· кого я. . мертвый”. “Как самого себя”, на уровне которого заповедь, завершаясь, артикулируется, не будет уже выражением эгоизма. Под “самим собой” будет в ней теперь узнаваться “ты сам” — тот “ты”, к которому она, собственно, и обращается. Значение христианской заповеди раскроется нам, если мы продолжим ее теперь следующим образом: да возлюбишь своего ближнего (так), как. ты сам есть, на уровне речи, тот самый, кого готов . . ты есть и, требуя его смерти, ненавидишь, ибо не ведаешь.
Именно здесь, на линии горизонта, совпадает эта заповедь с заветом Фрейда WoEswar, sollIchwerden.
Другая мудрость, в словах ты ecuэто, нас учит тому же самому.
Это и знаменует собою конец анализа: полное и подлинное усвоение себя субъектом в собственной речи.
А это значит, что на том горизонте речи, помимо которого ничего, кроме недоразумений и заблуждений артикулировано в анализе быть не может, субъект признает, наконец, за собой свое место.
2 июля 1958 года

Жак Лакан “Выход через симптом” 25 июня 1958 года

От речи Другого к бессознательному

Значение регрессии Что нас отличает от обезьян Психотик и желание Другого Невротик и образ другого

Очертив в прошлый раз фигуру желания страдающего неврозом навязчивости, мы начали кольцо нашего определения вокруг него понемногу сжимать.

Я уже говорил вам в связи с этим о характерной для такого невротика позиции требования, особая настоятельность которого, делающая его столь невыносимым, очень рано начинает Другим ощущаться; говорил о его потребности желание Другого уничтожить, говорил о функциях некоторых его фантазмов. Начало нашей сегодняшней теме тем самым было положено.

В работе, которую я сделал объектом критики — критики не полемической, а отправляющейся от систематического анализа выводов из тех данных, которые сам же автор в этой работе приводит, — фаллический фантазм отнюдь не случайно предстает в ходе анализа невроза навязчивых состояний у женщины как зависть к пенису. Где-где, а в этой статье аргументов в пользу того, что роль фаллического означающего я склонен несколько преувеличивать, вам не найти. Но урок, который я хотел бы вам дать, указанием на важность фаллического означающего отнюдь не исчерпывается. Речь ведь идет не о легковесной и поверхностной критике аналитического курса лечения, в детали которого мы не входили и который, кстати, по свидетельству автора, еще не закончен, — речь идет о том, как им, этим фаллическим означающим, пользоваться. Что же касается этого курса, то ни одного из элементов, которые я считаю для направления лечения ориентирами, вы там не найдете. Описанный в статье ход лечения несет на себе печать авторских колебаний и принимает в итоге направление откровенно противоположное тому, которое сочли бы логичным мы.

В своей критике мы исходим не только из наблюдений автора в форме его отчета, но и из тех проделанных им опросов, которые онв нужном месте всегда приводит, — недаром одно из свойств человеческого ума состоит в том, что здравый смысл, как однажды справедливо, хотя и не без иронии, было сказано, это самая распространенная вещь на свете. То, что служит нам препятствием здесь, несомненно послужило препятствием и для авторов, в отчетах которых препятствия эти исчерпывающим образом артикулированы. Имеются в них и тексты опросов, имеются даже замечания, свидетельствующие о парадоксальном исходе, об отсутствии, точнее, того исхода, которого пытались добиться, имеются и противоречия, которым сам автор подобающего им значения не придает, но от которых, тем не менее, никуда не уйти, поскольку они черным по белому в его тексте прочитываются.

Возьмем сразу быка за рога, констатировав разницу между тем, что в этом курсе лечения предстает как не просто поддающееся артикуляции, а артикулированное, с одной стороны, и тем, какая цель в нем поставлена и что в нем действительно сделано, с другой.

Возьмем за исходный пункт нашу схему. Она объединяет в единое целое ряд позиций, позволяющих разобраться в вещах, издавна нам знакомых. Позиции эти получают в ней некоторую топологическую упорядоченность.

Попробуем прежде всего разобраться в том, что представляет собой верхняя линия нашей схемы. Во-первых, это линия означающая, поскольку структурирована она как язык. Во-вторых, будучи структурирована как язык, это своего рода фраза, которую сам субъект артикулировать не в состоянии, артикулировать которую должны помочь ему мы, — фраза, которая как раз и определяет собой структуру невроза в целом.

Невроз не идентичен какому-либо объекту, это не паразит, личности субъекта совершенно чуждый, — это аналитическая структура, проявляющаяся в его, этого субъекта, поступках и поведении. Развивая наши представления о неврозе, мы пришли к выводу, что он не сводится, как я было, переводя положения Фрейда на язык лингвистики, утверждал, к симптомам, поддающимся разложению на означающие элементы, с одной стороны, и означаемые как их эффекты, с другой. Не сводятся уже потому, что печать этих структурных связей несет на себе вся личность субъекта. Смысл, в котором я здесь слоъоличность употребляю, выходит далеко за преде-

лы обычного о ней представления как о чем-то статичном, во много совпадающем с тем, что мы называем характером. Я говорю в данном случае совсем о другом, я говорю о личности в том виде, в котором она предстает в своем поведении, в своих отношениях с Другим и другими, предстает как некое движение, вновь и вновь оказывающееся тем же самым, как некое ритмическое членение, как способ перехода от другого к Другому, причем не просто к Другому, а Другому, который вечно и без конца обретает себя, — тому самому, которым как раз действия страдающего неврозом навязчивости и модулируются.

Поведение страдающего неврозом навязчивости или истерией структурировано, в совокупности своей, как язык. Что это значит? Дело не исчерпывается тем, что по ту сторону артикулированной речи, дискурса, все поступки субъекта тоже эквивалентны языку в том смысле, в каком эквивалентны ему жесты, представляющие собой не просто те или иные движения, а определенные означающие. Здесь более уместно другое созвучное этому французское слово geste, означающее эпическое сказание, как, скажем, Сказание о Роланде, полный повествовательный цикл.

В конечном счете это, если хотите, речь. Поведение невротика предстает в совокупности своей как речь, более того — как речь полноценная, полная, примитивную форму которой мы обнаруживаем в заключенном на словах соглашении или помолвке. Но, будучи полной, речь эта в то же время представляет собой тайнопись, смысл которой субъекту, всем существом своим, всеми проявлениями своими, всем, что непроизвольно возникает у него в памяти и что в’о-лей-неволей воплощает он успехом или же безуспешностью собственных начинаний, эту речь выговаривающему, остается непонятен до тех пор, пока не вторгнутся в его жизнь некие колебательные процессы, которые мы с вами называем психоанализом. Именно эту речь — речь субъекта загражденного, похеренного для себя самого за семью печатями — и называем мы бессознательным. Именно ее обозначаем мы на схеме символом в виде большой перечеркнутой буквы S- знаком S.

Нам предстоит теперь ввести на уровне Другого, А, некоторые различия. Мы уже определили Другого как место речи. Другой возникает и вырисовывается в определенных чертах благодаря уже одному тому факту, что субъект говорит. Уже в силу самого факта этого большой Другой получает рождение в качестве места речи.

Это еще не значит, что он тем самым реализуется как субъект, в качестве иного. Другой возникает, как в заклинании, каждый раз, когда место имеет речь. Я повторял это столь настойчиво, что возвращаться к этому мне, думается, смысла нет. Но то потустороннее, что артикулируется верхней линией нашей схемы, — это не Другой. Это Другой Другого.

Я имею в виду ту речь, что артикулируется на горизонте Другого. Другой Другого — это то место, где вырисовывается речь Другого как таковая. И нет причины, по которой место это для нас должно быть закрыто. Более того, отношения между субъектами и коренятся как раз, собственно говоря, в том факте, что Другой в качестве места речи прямо и непосредственно предстает нам как некий субъект — субъект, который, в свою очередь, мыслит нас в качестве своего Другого. Это и есть принцип любой стратегии. Играя с противником в шахматы, вы приписываете ему расчет ровно на такую же глубину, на которую делаете его сами. Но если мы осмеливаемся утверждать, что этот Другой Другого должен нам быть, по идее, совершенно прозрачен и вместе с измерением Другого неизбежно нам придан, то почему же тогда говорим мы одновременно, что этот Другой Другого является местом, где артикулируется речь бессознательного — речь сама по себе вполне артикулированная, но нашей артикуляции не поддающаяся! Почему приходится нам так говорить? Что дает нам на это право?

Ответ на этот вопрос очень прост. Сами условия человеческой жизни диктуют обусловленность ее словом — подчиненные Другому условием требования, мы не знаем, однако, что наше требование для него значит. Откуда эта неизвестность? Что ему эта непрозрачность дает? Все это, конечно же, вещи очевидные, но договориться о них не будет здесь совсем бесполезно, так как мы зачастую довольствуемся преждевременными объективациями — объек-тивациями, которые дело лишь затемняют.

Поскольку мы не знаем, как Другой наше требование принимает, он входит в нашу стратегию, становится unbewusstи воплощает собой парадоксальную по своему характеру позицию дискурса. Именно это я имею в виду, когда говорю вам, что бессознательное — это дискурс Другого. Это то, что происходит предположительно на горизонте Другого Другого по мере того, как именно там, на горизонте этом, возникает его, этого Другого, речь — но возникает не просто, а становясь нашим бессознательным, то есть тем, что с необходимостью предстает в нас осуществленным в силу самого того факта, что в нем, этом месте речи, мы помещаем Другого, живого Другого, способного дать нам ответ. Непрозрачен же для нас этот Другой потому, что есть в нем нечто нам неизвестное, нечто такое, что отделяет нас от его ответа на наше требование. Именно это — и ничто иное — зовем мы его желанием.

Ценность этого замечания, очевидного только на первый взгляд, связана с тем, что желание, о котором мы говорим, располагается между Другим как местом речи в чистом и непосредственном в его виде и Другим как тем существом из плоти и крови, от произволения которого зависит, будет ли удовлетворено наше требование. Именно положением желания и обусловлена связь его с символизацией действия означающего — символизацией, которая и создает, собственно говоря, то, что мы называем субъектом и что обозначаем на нашей схеме символом S.

Субъект — это совсем не то, что “я сам” или, как элегантно выражаются по-английски, self. Произнося это английское слово, мы ее, “самость” эту, обособляем и видим сразу, что означает она в речи не что иное, как то неустранимое, ни к чему не сводимое, что присутствие индивида в мире с собой привносит. Субъектом же в собственном смысле слова, тем загражденным субъектом, которым предстает он на нашей схеме, становится это selfлишь постольку, поскольку ложится на него печать обусловленности, подчиняющая его не только Другому как месту речи, но и Другому как таковому. И тогда это уже не субъект, который имеем мы обычно в виду, говоря о связи с миром, о соотношении мира и глаза, о том субъектно-объектном отношении, одним словом, которое носит у нас имя сознания. Это субъект, который рождается на свет лишь в момент, когда возникает в условиях речи человеческое существо, — рождается, следовательно, лишь постольку, поскольку отмечен оказывается печатью Другого, в свою очередь обусловленного и отмеченного теми условиями, которые накладывает на него речь.

Что же видим мы на том горизонте, который возникшее в виде желания Другого препятствие делает для нашего взгляда непроницаемым? По мере того, как Другой не отвечает ему, субъект отсылается к собственному своему требованию. С ним-то и возникают у него определенные отношения, обозначенные у нас на схеме маленьким ромбиком, значение которого я вам не так давно объяснил. Итак, большое А больше не отвечает — знаменитая фраза, еслизаменить в ней заглавную букву. На уровне субъекта, где-то на линии горизонта, стремится к образованию то, что, отсылая субъекта к противостоянию собственному своему требованию, принимает форму означающих, которые, если можно так выразиться, этот субъект вбирают в себя, — означающих, для которых сам субъект становится только знаком. Именно горизонт этого отсутствующего со стороны Другого ответа и начинает вырисовываться в анализе пациента постольку, поскольку аналитик остается в нем поначалу лишь местом речи, лишь ухом, которое, слыша, не отвечает.

Это отсутствие ответа постепенно толкает субъекта на отказ от тех форм и способов требования, которые проступают в его дискурсе, подобно водяным знакам, в виде того, что называем мы у себя анальной, оральной или какой угодно иной фазой. Что мы, рассуждая о всех этих фазах, имеем в виду? Не забывайте, что субъект как-никак не возвращается на наших глазах к грудному младенчеству. Мы не факиры какие-нибудь, чтобы заставить субъекта вернуться назад во времени и превратиться в конце концов в породившее его семя. Речь у нас идет только об означающих. То, что называем мы оральной или анальной фазой, это всего лишь способ, которым артикулирует субъект свое требование, артикулирует появлением в своем дискурсе — дискурсе в самом широком смысле, включающем все те формы, в которых может заявить о себе невроз, — означающих, успевших на том или ином этапе развития сформироваться и послуживших для выражения его требования в недавних или, наоборот, более ранних фазах.

То, что мы называем фиксацией, — это не что иное, как сохраненное той или иной формой орального, анального или иным образом нюансированного означающего преобладание; это особое значение, которое та или иная система означающих для себя удержала. Регрессия же — это когда означающие эти в дискурсе субъекта вновь возвращаются: возвращаются просто-напросто потому, что речь, просто будучи речью, ничего особенного не требуя, в измерении требования обязательно вырисовывается. Именно поэтому и открывается в ней задним числом перспектива условий требования, в которых жил субъект с самого раннего и нежного своего возраста.

Регрессия — это всегда регрессия дискурсивная. Означающие, в ней задействованные, принадлежат к структуре дискурса — именно там мы их, как правило, и обнаруживаем. Этот факт я проиллюстрирую сейчас, нарисовав вам две линии.

Верхняя линия — это линия означающих. Ниже, под ней, находим мы образованные по законам означающей цепочки значения. Те и другие друг другу эквивалентны, ибо стоит явиться означающему символу, который, замыкая, так сказать, петлю фразы, придает тем самым происходящему на уровне означающего функцию обратного действия, как эффект предвосхищения, любой последовательности означающих, любой означающей цепочке свойственный, немедленно открывает перед ней как горизонт собственного ее завершения, так и собственную перспективу ретроактивности. Так, в нашем примере, с появлением S, уже рисуется, в предвосхищении дальнейшего, S, завершающееся, однако, лишь позже — в момент, когда S, окажет на Stобратное действие. Определенное смещение, расхождение между означающим и значением существует всегда; именно это делает всякое значение — если, конечно, оно не представляет собой значение естественное, связанное у субъекта с моментальным настоятельным позывом потребности? — фактором принципиально метонимическим, отсылающим нас к тому, что формирует означающую цепочку, сплетая в ней узлы и петли, которые мы можем, на какое-то мгновение ее распутав, в ней указать, к некоей сигме, если хотите, которой мы обозначим то, что является по отношению к означающей цепочке потусторонним.

Столкновение субъекта с требованием приводит к тому, что дискурс субъекта блекнет и в нем проступают, как водяные знаки, те элементарные означающие, что образуют основу нашего опыта. Тут-то и обнаруживается, что все поведение субъекта, равно как и способ, которым он его порой объясняет, все, вплоть до ритмических особенностей его речи и работы тех двигательных механизмов, в которых его дискурс артикулируется, подчинено одним и тем же структурным закономерностям, так что любой лепет субъекта, сколь бы косноязычен он ни был, любая его, как я некогда выразился, речевая оплошность могут для нас оказаться значимы, отсылая к некоему означающему требования как оральной или анальной нехватки.

Небольшая группа исследователей, возглавляемая одним из наиболее доброжелательных моих коллег, Лагашем, с удивлением, объясняемым лишь на фоне укоренившегося недоразумения, обнаружила, что везде, где во французском переводе Фрейда стоит слово инстинкт, в немецком тексте ему соответствует слово Trieb. Мы его переводим споъомриЫоп — толчок, импульс — что, по правде говоря, дело лишь затемняет. Англичане придумали термин drive, а вот нам, французам, перевести это слово нечем. Подходящим научным термином был бы тропизм, означающий определенного рода необоримые и несводимые к физико-химическим факторам влечения, которые наблюдаются у животных. Слово это позволило бы изгнать, наконец, тот финализм, которым грешит неизбежно термин инстинкт. Смысл фрейдовского термина Triebему очень близок. Можно было бы перевести Triebи как attirance- влечение, тяга — учитывая, конечно, при этом, что с субъектом, который встречается нам в стадных формах темной органической тяги к какому-нибудь, скажем, элементу климата или иному природному фактору, человеческое существо ничего общего не имеет.

И, конечно, не тяга интересует нас, аналитиков, призванных исследовать область, где речь идет об оральной, анальной, гениталь-ной и прочих фазах. Аналитическая теория усматривает закономерность, которая связывает всю организацию человека — его зависимость, его подчиненность, его влечения — с некой инстанцией. Но что это за инстанция? Не что иное, как означающие — означающие, заимствованные из набора определенного количества собственных его органов.

В сущности, мы имеем в виду то же самое, когда говорим, что сохраняющаяся у взрослого субъекта оральная и анальная фиксация обусловлена определенного рода воображаемыми отношениями. Добавляем же мы к этому лишь одно — что отношения эти получают в данном случае функцию означающего. Не будь они таким превращением обособлены, умерщвлены, им никогда не удалось бы взять на себя в субъекте такую важную для его устроения роль — по той простой причине, что единственное, чему служат образы, это возбуждение потребностей и удовлетворение их. И тем не менее аналитики признают, что человек остается привязан к оральным или анальным образам даже тогда, когда о пище и, соответственно, экскрементах речь не идет. А это означает, что образы эти из своего контекста изъяты, что дело больше не в потребностях как таковых, что образы получили теперь иную, новую функцию — функцию означающего. Понятие влечения — лишь удобный способ сформулировать важные для нас представления о зависимости субъекта от определенного означающего.

Суть дела заключается в том, что желание субъекта, встречая его в облике чего-то потустороннего требованию, делает субъект для нашего требования непрозрачным. В результате оно полагает начало дискурсу своему собственному — дискурсу, который, будучи для нашей структуры необходим, остается для нас в каком-то отношении полностью непроницаемым. Что и превращает его, собственно, в дискурс бессознательный. Что же касается желания, являющегося его условием, то оно само обусловлено, в свою очередь, существованием особого рода означающего эффекта — эффекта, о котором я вам, начиная _с этого января, уже говорил и который называю я отцовской метафорой.

В основе этой метафоры лежит примитивное, темное, непроницаемое желание матери, для субъекта поначалу совершенно недоступное. На горизонте его появляется, однако, уже Имя Отца, опора порядка — порядка, установленного цепочкой означающих. Я уже записывал вам однажды эту метафору в символической форме, представив ее как отношение двух означающих, одно из которых занимает в ней две различные позиции — Имя Отца стоит в ней над Желанием Матери, а Желание Матери над его, этого желания, символизацией.

Установление этого желания в качестве означаемого метафорой как раз и осуществляется.

Там, где Имени Отца не оказывается, метафора не работает. Субъекту не удается в результате произвести на свет то, что позволило бы приписать нашему неизвестному, х, значение фаллического означающего. Это как раз и происходит в психозе, где Имя Отца, будучи с самого начала отброшено, verworfen, в цикл означающих не вошло, оставив желание Другого, матери, непросимволизированным.

Если бы нам нужно было показать место, которое занимает на нашей схеме психоз, мы сказали бы, что желание это — я не хочу добавлять: насколько оно существует, так как вам известно, что даже 

у матерей психотиков желание есть, хотя это далеко не так уж порою и очевидно, — так вот, что желание это в системе психотического субъекта символизации не подверглось, и потому речь Другого в его бессознательное не проходит, хотя сам Другой в качестве места речи разговаривать с ним может при этом сколько угодно. Под Другим я не обязательно имею в виду себя или вас — скорее, это совокупность всего того, что в его поле восприятия попадает.

Поле это, естественно, говорит ему о нас. Вот первый пример, который приходит в голову, так как рассказали его нам не далее, как прошлым вечером: красный цвет, в который выкрашен автомобиль, говорит находящемуся в состоянии бреда субъекту, что он бессмертен. С ним говорит абсолютно все, ибо символическая организация, призванная направить Другого туда, где уготовано ему место, то есть в бессознательное субъекта, в символическом регистре в данном случае не сложилась. Другой говорит с ним способом, подобным той первой и примитивной речи, которая является речью требования. Вот почему все прорастает звуками и “оно говорит”, скрытое для невротика в его бессознательном, для психотического субъекта воспринимается как находящееся вовне. То, что оно говорит, и говорит вслух, — совершенно естественно и никакого удивления не вызывает. Если Другой — это место речи, то оно и говорит там, причем речь эта слышна отовсюду.

Крайний случай наблюдаем мы в момент развязывания психоза — момент, когда то, что было из символического отброшено, verworfen, вновь появляется, какя вас всегда и учил, в реальном. Реальное, о котором идет речь, — это галлюцинация, то есть Другой, поскольку он говорит. Когда что-то говорится, говорится оно всегда в Другом, но принимает оно у психотического субъекта форму реального. Психотический субъект не сомневается, что говорит с ним Другой — говорит, используя при этом все означающие, которых здесь, в человеческом мире, полно как грязи, потому что отмечено их печатью все, что нас окружает. Вспомните об афишах, которыми оклеены наши улицы.

Состояние ослабления связей, распада, может быть в зависимости от характера психоза более или менее ярко выражено. Как мы наблюдаем сами и как свидетельствует нам Фрейд, те проявления, в которых психоз, как правило, выражается, как раз и призваны бывают восполнить то, что в месте, зависящем от означающей структуры желания Другого, то есть в месте, для организациисубъекта решающем, у него отсутствует. Во всех формах психоза, от самых благоприятных вплоть до случаев крайнего распада, нам предстает дискурс Другого в чистом его виде — дискурс Другого, здесь, в точкеs(A), членораздельно озвучиваемый в форме значения.

Два года назад я привел вам несколько странных примеров распада речи, которые в структуре, представленной на этом графе — тогда я еще вам его показать не мог — занимают место кода сообщений относительно кода. Посланное ему из А — это все, чем субъект располагает впоследствии, чтобы сообщить дискурсу Другого жизнь. Так называемый базовый язык Шребера — язык, каждое слово которого предполагает сопутствующее его появлению определение, — представляет собой код сообщения о коде. И наоборот, фразы вроде: “как это…”, “тебе достаточно мне…”, “может быть, ему захочется…” — где “ему захочется” даже, пожалуй, лишнее — представляют собой серии сообщений, нацеленных лишь на то, что в коде относится к сообщению. Частицы, личные местоимения, вспомогательные глаголы — все они указывают на место отправителя сообщения. Все это строго укладывается в мой граф, но чтобы не быть слишком многословным, я отсылаю вас к своей статье о психозах, которая скоро должна выйти в свет, — статье, представляющей собой синтез прочитанного мною пару лет назад курса с работой, проделанной с вами в этом году.

Возьмем, к примеру, бред ревности. Фрейд описывает его как отрицание субъектом исходного высказывания “Я этого человека люблю” — высказывания, имеющего в виду не столько субъекта гомосексуального, сколько субъекта зеркально подобного, хотя в качестве такового, разумеется, гомосексуального. “Онлюбит не меня, а ее” — говорит далее Фрейд. Что это значит? — Что бред ревности, препятствуя бесконтрольному высвобождению истолковывающей речи, пытается воссоздать желание Другого, восстановить его. Структура бреда ревности и состоит как раз в том, чтобы приписать Другому желание — своего рода воображаемый эскиз, набросок его, — которое субъект испытывает сам. Желание, таким образом, приписывается Другому — “Онлюбит не меня, он любит мою супругу, он мой соперник”. Будучи психотиком, я пытаюсь поместить в Другого желание, которое мне самому, как психотику, не дано — не дано потому, что не возникла у меня та главная, принципиально существенная метафора, которая дает желанию Другого его изначальное означающее — означающее фаллическое. Остается, правда, пока неясным, почему, собственно, должны мы признать это фаллическое означающее основным, почему оказываем мы ему некоторым образом предпочтение перед множеством других объектов — объектов, которые выполняют порою, на первый взгляд, совершенно аналогичную роль. Фаллическое означающее легко становится эквивалентом таких, скажем, означающих, как экскременты или женская грудь, сосок — этот главный для грудного ребенка объект. То, что составляет привилегию именно фаллоса, действительно определить трудно. Все дело, очевидно, в самом месте его — в месте, которое занимает фаллос в той фазе, которой в отношениях индивида и рода принадлежит первенство, — в фазе, которую мы зовем гениталъной.

Именно по этой причине фаллос и оказывается более, чем что-либо другое, зависим от функции означения. Прочие объекты — будь то сосок материнской груди или та часть тела, что, в форме экскрементов, предстает как нечто, способное порою сообщить субъекту переживание утраты, — даны ему, до известной степени, как объекты внешние, в то время как фаллос представляет собой монету, имеющую хождение в любовном обмене, — монету, которой для выполнения своей функции необходимо, подобно тем камушкам или ракушкам, что служат эквивалентом обмена у некоторых племен, перейти в разряд означающего.

Дело с фаллосом обстоит, правда, несколько сложнее. Поскольку представлен он в реальной, органической форме — либо пениса, либо того, что соответствует пенису у женщины, — то стать, будь то фантазматическим или иным способом, объектом независимым, ему куда сложнее, нежели предметам, только что упомянутым выше. Что ни говори, а комплекс кастрации, Penisneid, по-прежнему окружен тайной, ибо речь ведь идет о чем-то в конечном счете принадлежащем телу, об органе, которому грозит опасность не большая, чем любому другому — ноге, руке, носу, или, скажем, уху.

Этот орган, элемент этот, предстает поначалу как имеющаяся на теле точка — точка, которая вызывает у субъекта сладострастные ощущения. Именно в таком качестве он ее поначалу и обнаруживает. Связанный с мастурбацией автоэротизм, который действительно играет в истории субъекта роль очень важную, сам по себе не способен, как мы из клинического опыта знаем, спровоцировать серьезную катастрофу — не способен до тех пор, пока орган, о котором у нас идет речь, не оказался включен в игру означающих, в отцовскую метафору, не подпал под отцовское или материнское прещение. Поначалу орган этот является для субъекта всего лишь местом сладострастия по отношению к собственному своему телу, местом органической связи с самим собой — местом, одним словом, увечью подверженным куда меньше, нежели все прочие элементы, успевшие еще ранее получить в его требовании роль означающего. Именно поэтому для него более, чем для какого-либо другого органа, важным оказывается то включение в метафорическую цепочку, которое и возводит его в достоинство означающего — означающего, тут же приобретающего, в качестве означающего отношения Другого к Другому, привилегированное значение. Это и делает из него, собственно, центральное означающее бессознательного.

Здесь-то и замечаем мы, что измерение субъекта, которое оказалось психоанализом обнаружено, совершенно ново по отношению ко всему, что было известно относительно него раньше, — тем более если вспомнить, что речь идет об органе, с которым живое существо может поддерживать отношения вполне невинные. Вспомним, как обстоит дело у братского нам племени обезьян. Сходите в Вен-сенский зоопарк, постойте немного у рва, окружающего обезьянью площадку, и вы сами убедитесь, с какой безмятежностью представители смелого и отважного бабуинова племени, на которых мы без всякого на то основания проецируем свои страхи, играют своим бросающимся в глаза хозяйством, нимало не смущаясь тем, что могут подумать о них соседи и разве что при случае принимая участие в затеянных ими коллективных забавах. Между отношениями, которые поддерживает это более или менее прямоходящее животное с тем, что болтается у него внизу живота, и отношением к этому же органу у человека, лежит пропасть. С самого начала — и это очень показательно — фаллос стал у человека объектом культа. С незапамятных времен эрекция как таковая выступает как означающее — не случайно столь важную роль, и именно в качестве означающего, играют при создании форм человеческой коллективности в древних наших культурах каменные дольмены.

Эта важнейшая роль вовсе не принадлежит фаллосу изначально, его выступление в ней обусловлено лишь метафорическим переходом его в ранг означающего — события, от которого зависят, в свою очередь, те возможные, желанием Другого заданные координаты, в которых предстоит субъекту найти место желанию своему собственному, его каким-то образом обозначить. Встреча желаниясубъекта с желанием Другого чревата, разумеется, несчастными случаями. Они-то и позволяют нам наблюдать, каким образом функционирует фаллическое означающее у субъекта, положение которого по отношению к четырем определяющим желание полюсам является нетипичным, ненормальным, неполноценным, патологическим.

У невротика все созвездие этих полюсов налицо, в то время как у психотика набор их оказывается неполным.

Страдающий неврозом навязчивых состояний — это, как мы уже говорили, тот, чье отношение к желанию Другого изначально, начиная с простейших своих проявлений, отмечено расслоением инстинктов. Первая, исходная реакция такого субъекта, которой и будут все его дальнейшие трудности обусловлены, состоит в том, чтобы его, это желание, упразднить, аннулировать. Что это означает, если принять всерьез только что нами проделанные рассуждения?

Желание Другого, как желание, упразднить — это совсем не то же самое, что обусловленная несостоятельностью или ущербностью метафорического акта, Имени Отца, неспособность желание Другого постичь. С другой стороны, если в Реальном, которое более или менее окрашено бредом, желание Другого, символизированное, введенное фаллосом, подлежит отрицанию, то связь страдающего неврозом навязчивости субъекта с собственным желанием зиждется на запирательстве, на отрицании желания за Другим. Термин Verneinungприменяется здесь по отношению к желанию в собственно фрейдовском двойственном смысле, с одной стороны, предполагающим, что желание это артикулировано, символизировано, а с другой — что оно несет на себе печать отрицания. Именно с этим страдающий неврозом навязчивых состояний и сталкивается, именно это ложится в основу его позиции, именно на это реагирует он поиском формулы дополнения, компенсации.

Говоря это, я не высказываю ничего нового, я просто иначе формулирую те понятия, которые выдвигаются на первый план всеми, кто о неврозе навязчивых состояний пишет, — упразднение, обособление, реакция защиты. Обратите внимание, что говоря об упразднении, только означающее и можно иметь в виду, так как ничто, означающим не являющееся, упразднить нельзя. На уровне животного упразднение просто немыслимо, а если что-то его напоминающее там и встречается, то это лишь дает нам повод говорить о зачатках какого-то символического образования. Упразднение — это не стирание следа, о котором я только что говорил, а заключение элементарного означающего в скобки, позволяющие сказать о заключенном в них: этого нет. Но в качестве означающего оно, тем не менее, как раз этим актом и полагается. Речь идет всегда только об означающем.

Если страдающий неврозом навязчивости вынужден упразднять столь многое, то исключительно потому, что все это может быть сформулировано, то есть, как мы уже знаем, представляет собой требование. Беда лишь в том, что требование это — требование смерти. Требование же смерти, особенно слишком раннее, приводит к уничтожению Другого, и, в первую очередь, его желания, а с ним, Другим, и того, в чем субъекту возможно, предстоит артикулировать себя самого. В итоге совершенно необходимо оказывается обособить те части дискурса, которые субъект, чтобы не оказаться уничтоженным сам, вынужден сохранить, от тех, которые ему совершенно необходимо упразднить и стереть. Результатом является постоянная игра между “да” и “нет” — игра, направленная на отделение, отсечение того, что в речи, в самом требовании субъекта, ведет его к самоуничтожению, оттого, что не только способно сохранить его самого, но и необходимо для сохранения Другого, поскольку Другой этот только на уровне означающей артикуляции, собственно, и существует.

Жертвой этого противоречия субъект, сградающий неврозом навязчивости, как раз и является. Он постоянно озабочен тем, чтобы Другого поддерживать, чтобы придать ему прочность теми воображаемого характера формулировками, изобретением которых такой субъект непрестанно занят. К формулировкам этим прибегает он для того, чтобы Другого — который в любой момент может, уступив требованию смерти, пасть, — хоть как-нибудь поддержать, так как Другой этот является существенно необходимым условием сохранения его самого как субъекта. Окажись этот Другой действительно упразднен, субъект не смог бы существовать и сам.

Именно то, что на означающем уровне предстает в качестве упраздненного, и знаменует собой место желания Другого как такового. И это не что иное, как фаллос. Маленькое dt>, о котором я вам в прошлый раз говорил и которым место желания страдающего неврозом навязчивости, собственно, и задается, эквивалентно на схеме упразднению фаллоса. Все, с чем имеем мы дело в анализе, разыгрывается вокруг чего-то такого, что стоит с этим означающим в самой тесной связи. Поэтому последовательной является лишь та методика, которая функцию фаллоса как означающего принимает в расчет. Любая другая, для себя эту функцию не уяснившая, волей-неволей вынуждена будет продвигаться на ощупь.

В чем же главный критерий верной методики состоит? Вы обнаружите это золотое правило, дав себе труд прочитать статью, о которой я говорю. Есть, правда, риск, что мы создадим на нее таким образом головокружительный спрос, но это не беда. Критерий заключается в ответе на вопрос о том, что именно является основой и предпосылкой способности субъекта дойти в отношениях со своим желанием до конца, придать им полноценную завершенность. Мой ответ на него заключается в том, что если субъект усваивает свое генитальное желание не как животное, а именно как человек, то в качестве означающего этого желания непременно функционирует у него означающее фаллическое. Лишь постольку, поскольку в контурной цепи бессознательной артикуляции субъекта фаллическое означающее оказывается налицо, способен этот субъект оставаться вполне человеческим — даже когда он трахается.

Это не значит, впрочем, что человеческим субъектам не случается порою трахаться как животным. Более того — это идеал, который они в глубине души как раз и лелеют. Я не уверен, что им часто его удается осуществить, хотя иные похваляются подобной удачей, и не доверять им особого повода у нас нет. Впрочем, бог им судья. Как бы то ни было, а наш опыт свидетельствует о том, что на пути к этому возникают серьезнейшие препятствия — препятствия означающего порядка.

Постоянные недоразумения, с генитальной и фаллической стадиями связанные — оказались ли они в том или ином конкретном случае достигнуты, достигает ли ребенок генитальной стадии до латентного периода, или речь на этом этапе может идти лишь о стадии фаллической, и т. д., – все эти недоразумения более или менее разъяснились бы, если бы спорящие отдали себе, наконец, отчет в том, что фаллическая стадия — это стадия, когда генитальное желание получает доступ на уровень значения. Здесь нужно отличать друг от друга две вещи. В первом приближении можно было бы сказать, что ребенок дальше фаллической фазы не идет, и это, вероятно, так на самом деле и есть, хотя позволительно, разумеется, в этой связи спросить себя, не является ли аутоэротическая активность уже генитальной, что, в конечном счете, окажется тоже верно. Но для нас это не имеет сейчас значения. Речь ведь идет у нас не о гени-тальном желании, которое действительно, представляя собой первый толчок физиологической эволюции, проявляется очень рано, а о том, как выстраивается это желание в фаллической плоскости. Именно этот фактор и является для развития невроза решающим.

Все дело в том, осуществилось ли на уровне бессознательного нечто эквивалентное тому, чем выступает полная, полноценная речь на уровне нижнем — на уровне, где артикулированный в месте Другого дискурс возвращается к субъекту в качестве означающего, насущного для собственного его Я — того Я, позиция которого конкретно задана для субъекта по отношению к образу маленького другого. На верхнем уровне завершение бессознательной артикуляции предполагает, что ветвь контура, берущая начало в точке противостояния субъекта завершенному требованию, приходит к формуле желания, артикулированного как такового, — желания, которое удовлетворяет субъекта и которому субъект идентичен. Ведет же она, эта ветвь, далее, к месту Другого — Другого, который выступает здесь как человеческое существо, отмеченное печатью языка и пережившее разыгранную комплексом кастрации драму: как другой я сам, одним словом. Вместо формулы “Я-фаллос” рождается здесь иная, противоположная ей: “Я занимаю то самое место, которое в означающей артикуляции принадлежит фаллосу”. Именно в этом смысл фразы WoEswar, sollichwerdenи состоит.

Субъекту, поневоле участвующему в движении означающего, предстоит осознать, что тем, с чем он преждевременно в своей жизни столкнулся, — означающим желания, которое мать, этот всеобъемлющий объект, у него похитила, фаллосом, — он сам, субъект, никак не является, что он просто-напросто связан необходимостью, требующей для фаллоса этого определенного места. Лишь осознав, что он фаллосом не является, может субъект признать то, что служило всему происходящему подоплекой, — признать, что у него есть фаллос, если он есть, и что его нет, если его действительно нет. Происходит это на схеме в пункте S (Ä) — пункте, где артикулируется верхняя означающая цепочка. Прояснение отношения субъекта к фаллосу, осознание им, что, не являясь фаллосом, он призван заступить его место, — вот единственный способ представить себе то идеальное для анализа завершение, которое Фрейд своей формулой WoEswar, sollIchwerdenимел в виду.

Таково неизбежное условие, на которое наше вмешательство и наша техника призваны ориентироваться. Как этого можно добиться? Это и станет темой моего семинара в будущем году. “Желание и его интерпретация” — таким будет его название. Мы попытаемся в деталях артикулировать указания и руководящие правила, способные открыть доступ к тому подлинному желанию, на которое до-сократическая, лапидарная формула Фрейда указывает. В отсут-ствищтакого доступа происходит как раз то самое, что невроз, как и любая другая форма аномалий в развитии, спонтанно осуществляет.

Истерический субъект пребывает по поводу своего желания в глубочайшей неуверенности. В результате он вынужден идти в обход. Ориентиром в этом маневре служит ему, или ей, образец, позволяющий субъекту найти для собственного Я подобающее ему место. Фиксировать это место истерическому субъекту, как и любому иному, удается путем ориентации на образ другого. Особенность же истерического субъекта состоит в том, что точно таким же образом находит он своему желанию место и на верхнем уровне тоже. Как от Другого, так и от означаемого Другого истерический субъект отворачивается, отделяется, утверждаясь посредством какого-то образа, с которым он себя идентифицирует, в определенном идеальном типе. Именно таким обходным маневром идентифицирует, как я вам уже объяснял, себя Дора с г-ном К — идентифицирует, чтобы определить то, что в ее желании находится под вопросом: как можно желать женщину, будучи бессильным?

К похожей, но несколько иной процедуре прибегает и страдающий неврозом навязчивости. В то время как субъект истерический ищет разрешения связанных с собственной позицией трудностей на уровне идеала, на уровне идентифицирующей его маски, страдающий неврозом навязчивости пытается, напротив, определить своему желанию место, укрепившись в собственном Я. Отсюда и берут свое начало те упоминавшиеся мною достойные Вобана фортификационные сооружения, где субъект под нависшей над ним угрозой уничтожения вынужден окопаться — сооружения, выстроенные по модели собственного Я и с оглядкой на образ другого с маленькой буквы.

Звеном же, которое его с этим образом другого связывает, какраз и является означающий фаллос — то, что всегда находится под угрозой уничтожения, поскольку в отношениях с большим Другим субъект, запираясь, его признать не желает. В истории любого страдающего неврозом навязчивости, будь то мужчина или женщина, наступает, как вам известно, момент, когда важную роль в ней приобретает идентификация с другим, товарищем, сверстником или старшим ненамного братом — субъектом, престиж которого зиждется на преимуществе в мужественности и силе. Фаллос выступает в этом случае в форме воображаемой, не символической. Субъект как бы дополняет себя образом кого-то более сильного и могущественного.

Все это придумано отнюдь не мною, все это вы найдете в статье, которую я вам цитировал. Для тех, кому общение с такими больными успело соответствующие представления внушить, статья эта представляет собой важное руководство к действию. Подчеркивая значение образа другого в качестве фаллической формы, смысл этой формы она сводит к воображаемому. Ценность и функция фаллоса состоит здесь не в символизации им желания Другого, а в воображаемом воплощении им некоего преимущества, престижа. О функции фаллоса на уровне нарциссической связи мы уже говорили. Вся симптоматика невроза навязчивых состояний, вся история страдающего таким неврозом сводится к этому. Именно этим определяется та особая роль, которую играют в таком неврозе фан-тазматические отношения субъекта с воображаемым другим, с ему подобным.

Уже в ходе самих изложенных в этой статье наблюдений осязаемым становится, если читать внимательно, постепенно нарастающее различие между присутствием Другого, с большой буквы, и присутствием другого, с маленькой. Обратите внимание, скажем, на очень интересную эволюцию, проделанную субъектом от начала курса, когда она говорить не может, к дальнейшему, когда она говорить не хочет, поскольку с момента, когда отношения анализируемого и аналитика установились на уровне речи, именно на этом уровне она ему и отказывает. Аналитик, даже не говоря об этом в таких выражениях, прекрасно видит, что запирается она потому, что ничем иным, кроме требования смерти, требование ее быть не может. Далее происходят уже другие процессы, и забавно наблюдать, как аналитик, отмечая разницу, констатирует, что отношения улучшаются. Тем не менее, она так и не говорит, так как теперь онаговорить не хочет. Разница между “не хочет” и “неможет” заключается в том, что когда субъект говорить не хочет, причину нужно искать в присутствии Другого, Другого с большой буквы. Беспокойство же здесь вызывает другое обстоятельство: говорить она не желает в данном случае потому, что место большого Другого оказалось занято другим маленьким — тем самым, которого аналитик изо всех сил пытается собственной персоной явить. А почему? Да потому что, оценивая ход вещей, объективно он видит, что содержание материала, который приносит субъект, свидетельствует о месте, которое занимает в нем фантазм фаллоса. На самом деле субъект, конечно, выстраивает таким образом свою защиту. Аналитик же старательно внушает субъекту, что тот хотел бы, мол, стать мужчиной.

Все зависит от того, как к этому подойти. Верно, конечно, что субъект, на уровне воображаемого, фаллос этот обращает в грудь и что положение мужчины как обладателя фаллоса, и притом исключительно как обладателя фаллоса, связано для нее с представлением о своего рода власти. Вопрос лишь в том, почему так важно ей опереться именно на этот элемент власти — элемент, который воплощен в фаллосе?

С другой стороны, она совершенно права, начисто отрицая за собой малейшее желание стать мужчиной. Другое дело, что ее не оставляют в покое, что явления очень сложные и, если следовать принципам, которые мы попытались здесь вывести, нуждающиеся в артикуляции совершенно иного рода, автор интерпретирует в таких общих терминах, какагрессивность или, дальше больше, как ж&пание подвергнуть мужчину кастрации. Вся эволюция лечения, весь ход его — в чем двусмысленность соотношения между интерпретацией и внушением как раз и сказывается — состоит в том, что Другой — и я не хочу использовать здесь иного термина, потому что правомерность этого не только не вызывает сомнения, но и самим автором различными способами, в том числе тем, как он свои действия артикулирует, непрерывно подчеркивается — что Другой этот, эта благосклонная мать — Другой, одним словом, куда более благожелательный, чем тот, с которым субъект имел дело ранее, — внушает ему что-то напоминающее примерно такую формулу, которую я у этого же автора в другом месте, но примерно в этих же выражениях встретил: “Сей фаллос есть тело мое, сей фаллос есть кровь моя, мне, какмужчине, можете вы довериться; примите его,

и вы исполнитесь силой и крепостью, которые все ваши невротические проблемы отымут от вас”.

На самом деле ни один из навязчивых симптомов устранен не был, избавиться удалось лишь от сопровождавшего их чувства вины. Это строго соответствует схеме, которую я собираюсь обрисовать вам — иного результата у такого рода вмешательства просто не могло быть.

Поразительно, однако, что в конце, когда лечение закончено и пациентка с аналитиком расстается, она посылает к нему на анализ сына. Это тем более удивительно, что сын этот всю жизнь внушал ей священный ужас — судя по контексту упоминаний о нем и тому представлению, которое у аналитика о нем сложилось, у пациентки всегда с ним были, мягко выражаясь, проблемы.

Тот факт, что в конце анализа она предлагает аналитику своего сына — не отреагирование ли это? Отреагирование, как раз и указывающее на место, где что-то оказалось упущено, на ту точку, где фаллос не является уже просто аксессуаром, принадлежностью власти, а служит тем означающим, посредством которого происходящее между мужчиной и женщиной оказывается символизировано. Разве Фрейд, описывая отношения между женщиной и ее отцом, не доказал нам, что воплощенное в фаллосе символического дара желание эквивалентно ребенку, который заступает впоследствии его место? Именно ребенок и занимает то место, которое в разбираемом нами анализе прояснено и проработано так и не было — место символическое. Субъект невольно, бессознательно дает нам понять, что реализоваться в анализе должно было нечто совсем иное. Причем способ, которым он это делает, вполне идентичен отреагиро-ванию — реакции на допущенные в анализе промахи.

Лечение действительно привело субъекта к своего рода опьянению силой и добротой — едва ли не маниакальному опьянению, показательному и характерному для анализов, которые ставят себе целью воображаемую идентификацию. Все, что анализу в данном случае удалось сделать, это довести до крайних последствий, облегчить методом одобрительного внушения то, что в механизмах навязчивых состояний было с самого начала заложено: то поглощение, ту инкорпорацию фаллоса на воображаемом уровне, которая одним из механизмов невроза навязчивости как раз и является. Именно на этом, выбранном среди других защитных механизмов, пути, решение — если, конечно, его можно таковым счесть — и было в данном случае найдено. Подкрепляется оно одобрением, исходящим оттого, кто выступает здесь в роли хорошей матери — матери, которая дозволяет поглощение фаллоса.

Должны ли мы довольствоваться при лечении невроза тем, что доводим до предела одну из его составляющих — своего рода наиболее удавшийся и изолированный от прочих симптом?

Я не думаю, что подобное решение способно нас полностью удовлетворить. Я не думаю также, что успел высказать все, что имел по поводу такого лечения высказать, до конца — время нас с вами, как всегда,’поджимает.

В следующий раз я выберу из той же статьи еще три или четыре места, которые, на мой взгляд, особенно хорошо подтверждают соображения, которые я сегодня здесь сформулировал.

Затем, подводя итоги тому пути, что проделан был нами в этом учебном году, я скажу несколько заключительных слов об образованиях бессознательного, после чего нам останется лишь ждать года следующего — года, ознаменующего собой новый, иной этап.

Славой Жижек. За Лакана, против лакановской идеологии

«Желание психоанализа» Габриэля Тупинамба — новаторский шедевр: книга эта удивительна, и эффект этого удивления обязан тому, что она проливает свет на вещи, долгое время витавшие в воздухе.

Благодаря ей идеологическая игра, преобладающая в лакановских кругах, оказалась раскрыта, а определенная невинность — навсегда утрачена.

Книга эта произвела на меня глубокое впечатление на двух уровнях, связанных между собой, но тем не менее различных. Первому соответствует строгий анализ нестыковок «лакановской идеологии», как это называет Тупинамба: речь идет о целых сериях ограничений, не позволивших Лакану в полной мере раскрыть потенциал его собственных теоретических достижений. Второму соответствует целый пучок достаточно пугающих призраков из моей собственной прошлой вовлеченности в лакановское движение, которые пробудила книга. Поскольку концептуальный анализ, предпринятый Тупинамба, заслуживает детальной проработки, для которой здесь нет места, я ограничусь лишь кратким воскрешением преследующих меня призраков.

Источник тех затруднений, в которых запуталось лакановское движение, лежит в области «лакановской идеологии»: она состоит в двойном жесте, описанным Тупинамба, как 1) предоставление аналитикам радикальной эпистемологической привилегии: благодаря своей укорененности в уникальной клинической констелляции, психоанализ может видеть «конститутивную нехватку» или слепоту науки (которая отбрасывает субъекта), философии (которая в конечном счете представляет собой мировоззрение, Weltanschauung, прикрывающее трещину невозможности) и политики (которая ограничивается областью воображаемых и символических идентификаций и объединения в группы); и в то же время 2) молчаливое отсечение психоаналитической теории от ее специфической укорененности в клиническом сеттинге и идеологическое возвышение ее до уровня универсальности, где она по определению оказывается умнее всех остальных дискурсов (логика означающего или теория дискурсов де факто превратились в новую онтологию). Показательным случаем этого двойного жеста является политизация психоанализа Жаком-Аленом Миллером в его политическом движении Задиг, где либерально-демократический выбор напрямую легитимируется за счет лакановской терминологии. Тупинамба безжалостно выявляет корни этой идеологии у самого Лакана.

Не предпринимает ли таким образом Тупинамба по отношению к Лакану то, что в конце своей книги он столь превосходно описывает в виде заключительных моментов аналитического лечения: пересечение фантазма, именование и проговаривание несимволизируемого препятствия, которое поддерживало перенос? Он позволяет нам избавиться от переноса на Лакана через проговаривание его фатальной ограниченности: мы больше не захвачены бесконечным процессом постижения величайшей загадки Лакана, у нас в руках оказывается формула того, как Лакан конструировал само пространство, в котором возникает этот неуловимый избыток.

В противовес этим отклонениям Тупинамба развивает идею аналитического сообщества как транс-клинического пространства, в котором целью является не просто лечение индивидов, но расширение рамок самой аналитической теории вплоть до вопрошания ее основополагающих предпосылок. Целиком и полностью одобряя такую цель, я всё же думаю, что здесь нас поджидают свои ловушки (в которых Тупинамба прекрасно отдает себе отчет). Несмотря на то что практика Шандора Ференци (который, согласно ряду свидетельств, иногда перебивал своих пациентов прямо посреди потока свободных ассоциаций, усаживался на диван и принимался изливать ассоциации свои собственные) может показаться сочувственно «демократичной», в ее лице мы имеем дело с трансферным подчинением анализанта аналитику, которое в лакановских обществах представлено в полной мере. Речь идет не только о телах, одними из которых являются исключительно аналитики, а другими — анализанты, но и о ключевой третьей категории, о чем-то вроде аналитика-пехотинца: аналитика, принимающего своих пациентов, который одновременно проходит анализ у более «высокого» аналитика (уже не находящегося в анализе). Я даже знал парочку случаев аналитиков, находившихся в поистине затруднительном положении: они проходили бесконечный анализ у «чистого» аналитика (нередко ввиду простого соображения — сохранять свой статус в аналитическом сообществе, так как прекращение их собственного анализа могло бы вызвать гнев у «чистого» аналитика, который де факто был их господином), а иногда ради заработка сами работали аналитиками, дабы оплачивать свой анализ.

Можно перефразировать известное изречение Лакана о том, что безумец — это не только нищий, который думает, будто он король, но это также король, который думает, будто он король: безумец — это в том числе аналитик, который думает, будто он аналитик, ведь именно так аналитики и стремятся вести себя за пределами клинического сеттинга, внутри своих организаций. В этом направлении следует идти до конца: существуют ли вообще аналитики? Не является ли аналитик субъектом/анализантом, который в рамках аналитического клинического сеттинга ведет себя так, будто он аналитик, или даже аналитика играет? Как только мы субстанционализируем аналитика, как только мы принимаем его за субъекта, являющегося аналитиком-в-себе даже вне клинического сеттинга, аналитики превращаются в новую группу людей особой формовки, скроенных из особого материала (как выразился по поводу большевиков Сталин), так что в итоге возвращаются все трудности имения дела с Господином.

В коротком тексте о роспуске Лакан обращается к «тем, кто меня любит» («à ceux qui m’aiment»), а это однозначно подразумевает, что в его школе перенос его присутствия сохраняет свою полную силу — здесь нет «выпадения субъекта предположительно знающего»… Перед нами топология ленты Мебиуса: в ходе анализа вы постепенно продвигаетесь к его завершению, пересечению идентификаций, однако в тот момент, когда вы наконец оказываетесь признаны как член, принадлежащий к группе аналитиков, вы вновь обнаруживаете у себя кране примитивную групповую идентификацию.

Есть одна особенность, показывающая, каким образом Лакан остается субъектом предположительно знающим: режим миллеровской школы предполагает, что все новые открытия должны быть представлены как проникновение в то, что уже открыл и артикулировал, хотя бы и туманно, хотя бы и в поздние годы, сам Лакан: короче, как проникновение в последний секрет Лакана, в то, что он узрел перед смертью. Здесь перед нами новая версия альтюссерианских попыток установить место марксова «эпистемологического разрыва»: поначалу он уверенно располагал его в «Немецкой идеологии», но под конец своей философской карьеры заявил, что Маркс по-настоящему увидел контуры своего открытия лишь в критических замечаниях на книгу Адольфа Вагнера… Подобным образом, когда Катрин Милло, последняя «официальная» любовница Лакана, присутствовала при его смерти, в миллеровских кругах прошел слух, будто перед самым последним вздохом Лакан прошептал ей несколько слов, в которых содержалось его предельное проникновение в тайну нашего мира…

У такого трансферного отношения к Лакану имеется еще один аспект: когда кто-то формулирует небольшое критическое замечание по поводу Лакана, то такая критика не просто отметается как нечто основанное на непонимании Лакана, но нередко (по крайней мере так было, когда я сам вращался в лаканистских кругах) прямо клиницизируется и рассматривается как симптом, который следует интерпретировать аналитически. То же самое случилось и со мной, когда я сформулировал ряд небольших критических замечаний по поводу Миллера — реакция его последователей была такова: «В чем ваша проблема с Миллером? Откуда у вас по отношению к нему такое сопротивление? У вас есть какие-то неразрешенные травмы?» Всё окажется гораздо сложнее, если мы учтем заявление Лакана, что на своем семинаре он занимал позицию анализанта, аудитория же выступала в роли аналитика: как если бы расщепление между анализантом и аналитиком пролегало по самой лакановской работе, так что если в своих устных семинарских выступлениях он был анализантом, предающимся свободным ассоциациям на теоретические темы, возвращаясь к одним и тем же пунктам и меняя ход мысли, то в своих малопонятных письменных текстах он был аналитиком предположительно знающим, изрекающим темные формулы, дабы вызвать нас (читателей-анализантов) на интерпретацию.

Стоит также упомянуть еще об одной особенности, которая меня поразила (просто потому, что в то время я хотел опубликовать книгу): лет тридцать тому назад, когда Миллер почти ничего не писал, но много выступал устно, в его школе возник негласный запрет: не писать собственных книг; самое большое, что вам позволено делать, это составлять из транскрибированных выступлений небольшие сборники. Многие его последователи практически впали в отчаяние, поскольку им хотелось издавать собственные тезисы, тогда как публикация за пределами миллеровского круга была достаточно рискованным жестом…

Трансферная групповая динамика, характерная для лакановских школ, приводит к тому, что нельзя не назвать настоящим этическим фиаско: когда между различными группами (или, скорее, фракциями) разгорается конфликт, аналитики, возглавляющие одну из групп, начинают мобилизовать своих анализантов на публичную поддержку их самих и нападение на других аналитиков и нарушают тем самым то, что мне кажется главным этическим правилом, эксплуатируя основанную на переносе привязанность, т.е. зависимость анализантов, ради политических целей борьбы за власть в аналитическом сообществе. Можно только представить, какой личностным кризис может развязать такое сочетание клиники и политики.

Отсюда отнюдь не вытекает отрицание необычайно производительной силы отношений переноса на фигуру Господина в теоретическом поле. Главная функция Господина — не выступать в качестве образца рационального мышления, которое бы обеспечивало нас окончательными аргументами в пользу принятия определенной позиции, но, напротив, удивлять нас высказываниями, идущими вразрез с нашей привычной до сих пор доксой (равно как и доксой самого Господина), то есть жестами, которые не могут не выглядеть как своевольный произвол. Помню, как давно на конгрессе школы Миллер импровизировал на тему оппозиции между S₁ (господским означающим) и S₂ (цепочкой знания) и сказал, что сверх-Я находится не на стороне господина, а на стороне цепочки знания. Все, кто тогда там присутствовал, были поражены таким заявлением, поскольку нам казалось очевидным, что приказы сверх-Я — это жест господина в чистом виде, произвольное навязывание, не имеющее основания в цепочке размышления. Однако по некотором размышлении я не только поддержал миллеровский тезис, но и нашел его крайне продуктивным: он лег в основу моих теоретических измышлений на тему сталинизма как показательного случая университетского дискурса, а также моих прочтений роли бюрократии в кафкианской вселенной.

Таким образом, мы должны отказаться от взгляда на Господина как на властную фигуру, которая просто-напросто навязывает старые мудрости и устоявшиеся взгляды, тогда как перемены исходят «снизу», от тех, кто ставит под сомнение мудрость Господина. Мы, теоретики, являемся истеричками и, по сути дела, в таком Господине нуждаемся. В теоретических разработках демократии нет: нечто новое возникает не в ходе хорошего рассуждения и т.п., а в ходе отчаянных попыток разгадать значение «произвольных» утверждений Господина, которые переворачивают общепринятую теоретическую доксу. У таких «произвольных» утверждений, разумеется, есть свой риск: они могут дать осечку и вместо того, чтобы привести в движение новые теоретические изобретения, всего лишь остаться ничему не соответствующими произвольными заявлениями — однако важно держать в уме то, что последствия вмешательства Господина зависят от нас, его истерических учеников. Господин не является гением самим по себе, он становится им благодаря нашей усердной работе.

В политическом отношении, впрочем, Миллеру не присущи черты истинного Господина, он нередко скатывается на уровень либеральных банальностей. Например, в последние несколько десятилетий он толковал критические замечания Лакана по поводу студенческих бунтов 68-го года как либеральную критику, направленную против левых (я уж не говорю о том, как он на семинаре шокировал свою аудиторию высокой оценкой Саркози). Довольно расхожие корни этого неудачного захода проявились в очевидной абсурдности миллеровских аргументов против любого радикального политического переворота — всё это держится на следующем силлогизме: 1) психоаналитическая клиника может процветать лишь при стабильном гражданском порядке, в отсутствие общественных беспорядков; 2) левые радикалы по определению стремятся подорвать стабильный социальный порядок; 3) следовательно, психоаналитики должны противостоять левым радикалам, так как последние для стабильности социального порядка представляют угрозу. (У этой аргументации есть и сионистская версия: во времена нестабильности растет антисемитизм, а поскольку причиной нестабильности являются радикальные левые, им нужно противостоять.) Здесь Тупинамба совершенно оправданно указывает на непристойную лживость миллеровской мобилизации против угрозы Марин ле Пен в ходе последних президентских выборов во Франции. Хотя официальной причиной организованной Миллером мобилизации (а ведь поначалу его выбором был Саркози!) было предотвращение победы расистско-популистского правого крыла, сразу же стало понятно, что его подлинной мишенью была та часть левого движения, которая не поддалась шантажу: «Голосуя за Макрона, вы объективно поддерживаете ле Пен» — Миллер даже выдумал термин «лепено-троцкисты», называя так тех, кто отказался поддерживать Макрона. Тупинамба бьет прямо в цель, когда указывает, что миллеровская мобилизация против ле Пен скрывает тот факт, что в случае ее победы психоаналитический бизнес невозмутимо продолжил бы свое существование: под маской антифашистского сопротивления его мобилизация была направлена против левых.

Я был свидетелем похожего инцидента на лакановском конгрессе в Париже, проходившем за год или около того до Фолклендской войны (в начале 1980-х), т.е. когда в Аргентине еще была военная диктатура. К ужасу многих присутствовавших Миллер предложил следующий конгресс проводить в Буэнос-Айресе, и его предложение поддержали приехавшие на конгресс аргентинцы, заявившие, что, если конгресс будет проходить не в Буэнос-Айресе, они (представители сильнейшего национального аналитического сообщества) де факто окажутся в подчиненном положении: почему они должны ехать в другую страну, чтобы принимать в нем участие? Многие высланные из страны аргентинцы (которые вынуждены были бежать из Аргентины, дабы остаться в живых) сразу же указали на тот факт, что те, кто продолжают жить в Аргентине, для участия в конгрессе по крайней мере могут поехать в другую страну, тогда как для них участие де факто оказывается исключенным (ведь их могут арестовать). Но Миллер был непоколебим и настаивал на своем решении. (К счастью, через год рухнула военная диктатура и демократия была восстановлена.) Очевидно, что военное правительство вполне устраивало Миллера до тех пор, пока оно было терпимым по отношению к аналитическому бизнесу…

Увы, такой же выбор в 1934 году в Австрии сделало аналитическое сообщество, когда Дольфус распустил демократические институты в стране и установил «мягкую» фашистскую диктатуру: во время протестов социал-демократов и вспышек уличных драк психоаналитическая организация предписала своим членам воздерживаться от любой вовлеченности в борьбу и как обычно продолжать заниматься своим делом — именно тем делом, которым они обычно занимались, — даже если это предполагало молчаливое согласие с фашистской диктатурой. Очевидно, что значение здесь имеет не демократическая политика, а обычное дело.

Тупинамба правильно указывает на то, что, хотя психоаналитическое лечение открыто для всех и каждого, довольно грубое вторжение экономики здесь неизбежно: у огромного количества людей просто-напросто нет денег не то чтобы на полный курс (который оканчивается превращением анализанта в аналитика), но даже на какой бы то ни было в принципе. Говоря о проблеме денег, лаканисты, как правило, ограничиваются обсуждением той роли, которую играет оплата сессий: платя аналитику, анализант обеспечивает должную дистанцию между аналитиком и анализантом, а это значит, что аналитик остается за пределами круга символического долга и обмена. Первый большой пример, который здесь напрашивается, это случай Человека-волка. Когда после Октябрьской революции его семья разорилась и Человек-волк больше не мог оплачивать лечение, Фрейд не только решил продолжать лечение бесплатно, но даже финансово поддерживал его — результаты были, мягко говоря, предсказуемы: Человек-волк отреагировал на эту «доброту» Фрейда паранойяльной симптоматикой. Он начал задаваться вопросами: почему Фрейд это делает? что за скрытые планы у аналитика? не хочет ли он, аналитик, женить его на своей дочери? Лишь позже, когда он продолжил свой анализ у Мюриэл Гардинер, всё стало на свои места, так что Человек-волк смог продолжить более-менее нормальную жизнь.

Нечто подобное произошло и со мной. В определенный момент своего анализа я больше не мог игнорировать невозможность продолжения анализа из–за того, что мне нужно было содержать безработную жену и сына: продолжать анализ означало лишить их базового уровня жизни, что для меня было неприемлемо. Когда я предложил аналитику остановить лечение, он сразу же проинтерпретировал это предложение «имманентно», как форму сопротивления прогрессу моего анализа. Он сказал мне, что мы могли бы продолжить анализ: я не буду платить ему теперь, но сумма за каждый сеанс будет накапливаться в виде долга, который я выплачу позже, когда заработаю достаточно денег. Я был достаточно глуп, чтобы согласиться, и лишь по счастью неожиданно большой гонорар позволил мне рассчитаться… Ошибка моя в тогдашнем прочтении данной ситуации заключалась в том, что я не предпринял дальнейший шаг и не признал, что нехватка денег у анализанта зачастую является чем-то внешним по отношению к имманентной логике аналитического лечения; т.е. деньги — это не несущая никакого значения социальная реальность, которую не следует напрямую интегрировать в имманентную логику аналитического процесса.

Стандартным ответом «социально ответственных» аналитиков (я слышал его много раз, когда вращался в их кругах) было, во-первых, признать наличие проблемы, а затем предложить (и практиковать) «гуманитарное» решение: я знавал немало состоятельных, успешных аналитиков, которые дважды-трижды в неделю горделиво хвастались тем, как они оставляют свободные часы после обеда для приема пациентов из низших слоев населения, чтобы лечить их бесплатно… Тупинамба справедливо указывает на то, что из–заэтого «гуманитарного» решения классовое различие возвращается, причем в более грубой и прямой форме — в виде деления анализантов на два типа: на «полноправных» анализантов, способных регулярно оплачивать анализ и, стало быть, продолжать его вплоть до «логического» завершения, когда они сами станут аналитиками, и на неплатежеспособных анализантов, которым предоставляют лишь кратковременное лечение без возможности доведения анализа до того момента, когда они могли бы стать аналитиками… короче говоря, здесь с новой силой возвращается классовая борьба.

«Желание психоанализа» — глубоко лакановская книга, гораздо более лакановская, чем книги тех, кто всего лишь верно следует за господствующей лаканистской доксой. Ей предназначено преобразовать всё поле — однако будет ли эта цель достигнута? Это зависит от ряда вероятных событий и в большей степени от того, как отреагирует на нее лакановское сообщество. Поэтому мы можем лишь повторить материалистическую версию предопределения: если эта книга изменит всё поле, то это случится обязательно. Вот почему книгу Тупинамба следует прочитать всем, кто… да ладно, всем, кого я знаю!

Опубликовано в качестве предисловия к книге: Gabriel Tupinambá “The Desire of Psychoanalysis. Exercises in Lacanian Thinking” (2021)

New Encounter with the Hysteric’s Desire

В “Stasis” вышла статья, не успевшая войти в номер, посвящённый возможной перегрузке отношений между феминизмом и психоанализом. Отношения эти всегда были, мягко говоря, напряженными, поэтому речь идет не о поиске нового синтеза, а, скорее, о поиске новых решений в неожиданных местах. Как ни странно, но одним из таких мест сегодня является давно набивший оскомину вопрос об истерии.
Небезызвестный в русскоязычной среде исследователь Александр Смулянский взял на себя смелость не только вернуть этот вопрос на кон, но и отыграть то запустение, которое с ним произошло на территории выше упомянутых дисциплин. Говоря об истеризованном желании как о ключевом операторе современности, Смулянский возвращает ему тот необходимый градус настоятельности и радикальности, который в свое время поразил Фрейда, но которого не хватает в устоявшихся представлениях об истерии как о бунте против гетерономной репрессивности или о поиске истоков женственности.
Кроме того, не оспаривая достижения феминизма, но и не робея перед ним, Смулянский предлагает искать ключи к пониманию современности именно там, где для феминистского дискурса его собственное желание не может быть представлено иначе, чем в виде слепого пятна. При этом стратегия Смулянского – не столько сказать что-то новое об истеризованном желании, сколько сказать о нем принципиально иначе. Так, чтобы основные механизмы, лежащие в его основании, смогли пролить свет на те потрясения, с которыми сегодня так или иначе сталкивается современный субъект.
Статья выполняет две задачи: во-первых, отдельные положения теории Смулянского здесь представлены так, чтобы показать, где именно его решения радикализуют общепринятые тезисы об истерии. Во-вторых, это первая презентация его идей англоязычной интеллектуальной общественности.
Сегодня это особенно актуально сразу по нескольким причинам. Ни для кого не секрет, что несмотря на и по мере возрастания своей популярности, гендерный вопрос остается в лучшем случае противоречивым. Однако среди западных мыслителей пока не обнаружено сколько-нибудь значительного вклада в переосмысление очевидных апорий гендерной теории, хотя напряжение между защитниками и противниками последней явно нарастает.
Нет сомнений, что запрос на обновление мыслительных процедур на западной сцене давно созрел, и поразительная проницательность, с которой Смулянский артикулирует самые чувствительные очаги, придется как нельзя кстати.
Так же нет сомнений в том, что именно сейчас, в период тяжелых репутационных потерь, которые терпит русскоязычное сообщество, проект Смулянского – это такой русскоязычный продукт, который способен сработать не на изоляцию, а на чаемый всеми диалог.

З. Фрейд Введение в психоанализ ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ЛЕКЦИЯ. Развитие либидо и сексуальная организация

Уважаемые господа! Я нахожусь под впечатлением, что мне не вполне удалось убедительно разъяснить вам значение извращений для нашего представления о сексуальности. Поэтому я хотел бы, насколько могу, исправить и дополнить изложенное.

Дело обстоит вовсе не так, как будто только извращения вынудили нас к тому изменению понятия сексуальности, которое вызвало столь резкий протест. Еще больше способствовало этому изучение детской сексуальности, а совпадение обоих явлений стало для нас решающим. Но проявления детской сексуальности, как бы они ни были очевидны в более позднем детстве, кажется, исчезают в неопределенности по мере приближения к их начальным стадиям. Тот, кто не хочет обращать внимания на историю развития и аналитическую связь, будет оспаривать их сексуальный и признавать вместо него какой нибудь недифференцированный характер. Не забывайте, что в настоящее время мы еще не имеем общепринятого признака сексуальной природы какого то процесса, кроме опять таки принадлежности к функции продолжения рода, но его мы считаем слишком узким. Биологические критерии, вроде предложенных В. Флиссом (1906) периодов в 23 и 28 дней, еще очень спорны; химические особенности сексуальных процессов, которые мы можем лишь предполагать, еще только ждут своего открытия. Сексуальные извращения взрослых, напротив, являются чем то ощутимым и недвусмысленным. Как показывает уже их общепризнанное название, они, несомненно, относятся к сексуальному. Пусть их называют признаком дегенерации или как угодно иначе, еще никто не находил в себе решимости отнести их к чему нибудь другому, а не к феноменам сексуальной жизни. Только они дают нам право утверждать, что сексуальность и продолжение рода не совпадают, потому что очевидно, что все они отказываются от цели продолжения рода.

Я вижу здесь одну небезынтересную параллель. В то время как для большинства «сознательное» и «психическое» было тем же самым, мы были вынуждены расширить понятие «психическое» и признать психическое, которое не сознательно. И совершенно аналогично другие объявляют идентичным «сексуальное» и «относящееся к продолжению рода» — или, если хотите выразиться короче, «генитальное», — в то время как мы не можем не признать «сексуального», которое не «генитально», и не имеет ничего общего с продолжением рода. Это только формальное сходство, однако оно имеет более глубокое основание.

Но если существование сексуальных извращений является в этом вопросе таким убедительным доказательством, почему оно раньше не оказало своего действия и не решило этот вопрос? Я, право, не могу сказать. Мне кажется, дело в том, что к сексуальным извращениям имеется совершенно особое отношение, которое распространяется на теорию и также мешает их научной оценке. Как будто никто не может забыть, что они не только что то отвратительное, но и чудовищное, опасное, как будто их считают соблазнительными и в глубине души вынуждены побороть тайную зависть к тем, кто ими наслаждается, подобно тому как в известной пародии на Тангейзера карающий ландграф сознается: …В гроте Венеры забыл он честь и долг!

— Странно, что с нашим братом этого не случается.

В действительности же извращенные скорее жалкие существа, очень дорого расплачивающиеся за свое трудно достижимое удовлетворение.

То обстоятельство, что акт извращенного удовлетворения в большинстве случаев все же заканчивается полным оргазмом и выделением половых продуктов, делает извращенную деятельность несомненно сексуальной, несмотря на всю странность объекта и целей. Но это, разумеется, только следствие того, что эти лица — взрослые; у ребенка оргазм и половые выделения невозможны, они заменяются намеками, которые опять таки не признаются несомненно сексуальными. Чтобы дополнить оценку сексуальных извращений, я должен кое что добавить. Как они ни опорочены, как резко ни противопоставляются нормальной сексуальной деятельности, простое наблюдение показывает, что та или иная извращенная черта почти всегда имеется в сексуальной жизни нормальных людей. Даже поцелуй может по праву называться извращенным актом, потому что он состоит в соединении двух эрогенных зон рта вместо двух гениталий. Но никто не отказывается от него как от извращения, напротив, на сцене он допускается как смягченный намек на половой акт. Но как раз поцелуй может стать и полным извращением, а именно тогда, когда он так интенсивен, что непосредственно сопровождается выделением из гениталий и оргазмом, что бывает не так уж редко. Впрочем, можно наблюдать, что для одного непременными условиями сексуального наслаждения являются ощупывание и разглядывание объекта, а другой в порыве сексуального возбуждения щипает или кусает, что самое большое возбуждение у любящего не всегда вызывают гениталии, а какая нибудь другая часть тела объекта и тому подобное в большом разнообразии. Не имеет никакого смысла выделять лиц с некоторыми такими чертами из ряда нормальных и причислять их к извращенным, больше того, все яснее понимаешь, что сущность извращений состоит не в отступлении от сексуальной цели, не в замене гениталий, даже не всегда в изменении объекта, а только в исключительности, с которой совершаются эти отступления, из за которых отставляется сам половой акт, служащий продолжению рода. Поскольку извращенные действия включаются в совершение нормального полового акта как подготовительные или усиливающие его, они, собственно, перестают быть извращенными. Конечно, благодаря фактам такого рода пропасть между нормальной и извращенной сексуальностью сильно уменьшается. Напрашивается естественный вывод, что нормальная сексуальность происходит из чего то, что существовало до нее, исключая как непригодные одни стремления и объединяя другие с тем, чтобы подчинить их новой цеди продолжения рода.

Прежде чем мы воспользуемся нашими знаниями об извращениях для того, чтобы снова углубиться в изучение детской сексуальности, исходя из уточненных предположений, я должен обратить ваше внимание на важное различие между ними. Извращенная сексуальность, как правило, великолепно центрирована, все действия стремятся к одной, в большинстве случаев — единственной цели, частное влечение одерживает верх, и либо только оно и обнаруживается, либо все другие подчинены его целям. В этом отношении между извращенной и нормальной сексуальностью нет другого различия, кроме того, что господствующие частные влечения и соответствующие им сексуальные цели у них разные. И здесь и там действует, так сказать, хорошо организованная тирания, только здесь власть захватила одна семья, а там — другая. Инфантильная сексуальность, напротив, не имеет в общем такой центрации и организации, ее отдельные частные влечения равноправны, каждое на свой страх и риск стремится к получению удовольствия. Отсутствие, как и наличие центрации, разумеется, хорошо согласуются с тем фактом, что оба вида сексуальности — извращенная и нормальная — произошли из инфантильной. Впрочем, есть случаи извращенной сексуальности, имеющие гораздо больше сходства с инфантильной, когда многочисленные частные влечения независимо друг от друга осуществили или, лучше сказать, сохранили свои цели. В таких случаях правильнее говорить об инфантилизме сексуальной жизни, чем об извращении.

Вооруженные этими знаниями, мы можем приступить к обсуждению предложения, которого нам наверняка не избежать. Нам скажут: почему вы настаиваете на том, чтобы называть сексуальными уже те, по вашему собственному свидетельству, неопределенные детские проявления, из которых позднее развивается сексуальность? Почему вы не хотите лучше довольствоваться физиологическим описанием и просто сказать, что у младенца наблюдаются такие виды деятельности, как сосание или задерживание экскрементов, показывающие нам, что он стремится к получению удовольствия от функционирования органов

(Organlust)? Этим вы бы избежали оскорбляющего всякое чувство предположения о наличии сексуальной жизни у ребенка. Да, уважаемые господа, я не имею ничего против удовольствия от функционирования органов; я знаю, что высшим наслаждением при совокуплении является удовольствие от функционирования органов, связанное с деятельностью гениталий. Но можете ли вы мне сказать, когда это первоначально индифферентное удовольствие от функционирования органов приобретает сексуальный характер, которым оно несомненно обладает на более поздних фазах развития? Знаем ли мы об удовольствии от функционирования органов больше, чем о сексуальности? Вы ответите, что сексуальный характер присоединяется именно тогда, когда гениталии начинают играть свою роль; сексуальное совпадает с генитальным. Вы отвергнете даже возражение относительно извращений, указав мне на то, что целью большинства извращений все таки является генитальный оргазм, хотя и достигаемый другим путем, а не соединением гениталий. Вы займете действительно гораздо более выгодную позицию, если исключите из характеристики сексуального отношение к продолжению рода, оказавшееся несостоятельным вследствие существования извращений, и вместо него выдвинете на первый план деятельность гениталий. Но тогда мы окажемся недалеко друг от друга; половые органы просто противопоставляются другим органам. А что вы возразите против многочисленных фактов, показывающих, что для достижения наслаждения гениталии могут заменяться другими органами, как при нормальном поцелуе, в практике извращений, в симптоматике истерии? При последнем неврозе совершенно обычное дело, что явления возбуждения, ощущения и иннервации, даже процессы эрекции, присущие гениталиям, переносятся на другие, отдаленные области тела (например, вверх на голову и лицо). Уличенные таким образом в том, что у вас ничего не остается для характеристики сексуального, вы, видимо, должны будете решиться последовать моему примеру и распространить название «сексуальное» также на действия, направленные на получение удовольствия от функционирования органов в раннем детстве.

А теперь выслушайте в оправдание моей точки зрения два других соображения. Как вы знаете, сомнительные и неопределенные действия для получения удовольствия в самом раннем детстве мы называем сексуальными, потому что выходим на них путем анализа симптомов через бесспорно сексуальный материал. Это еще не значит, что они сами должны быть сексуальными, согласен. Но возьмите аналогичный случай. Представьте себе, что у нас нет возможности наблюдать развитие двух двудольных растений, яблони и фасоли, из их семян, но в обоих случаях можно проследить их развитие в обратном направлении от полностью сформировавшегося растения до первого ростка с двумя зародышевыми листками. Оба зародышевых листка выглядят индифферентно, в обоих случаях они совершенно однородны. Предположу ли я поэтому, что они действительно однородны и что специфическое различие между яблоней и фасолью наступит лишь позднее, при вегетации? Или с биологической точки зрения правильнее полагать, что это различие имеется уже в ростке, хотя по зародышевым листкам его нельзя увидеть. Но ведь мы делаем то же самое, называя сексуальным наслаждение при действиях младенца. Любое ли удовольствие от функционирования органов может называться сексуальным или наряду с сексуальным есть другое, не заслуживающее этого названия, я здесь анализировать не могу. Я слишком мало знаю об удовольствии от функционирования органов и о его условиях, а при регрессирующем характере анализа вообще не удивлюсь, если в конце концов дойду до моментов, не поддающихся определению в настоящее время.

И еще одно! В своем утверждении о сексуальной чистоте ребенка вы, в общем, очень мало выиграли бы, даже если бы смогли убедить меня в том, что действия младенца лучше всего оценить как не сексуальные. Потому что уже с трехлетнего возраста сексуальная жизнь ребенка не подлежит никаким сомнениям; в это время начинают проявлять себя гениталии, может быть, закономерно наступает период инфантильной мастурбации, т. е. генитального удовлетворения. Уже больше нет надобности не замечать душевные и социальные проявления сексуальной жизни; выбор объекта, нежное предпочтение отдельных лиц, даже решение в пользу одного из полов, ревность установлены беспристрастными наблюдениями независимо от психоанализа и до его появления и могут быть подтверждены любым наблюдателем, желающим это видеть. Вы возразите, что сомневались не в раннем пробуждении нежности, а только в том, что нежность эта носит сексуальный характер. Хотя дети от трех до восьми лет уже научились его скрывать, но если вы будете внимательны, то сможете все таки собрать достаточно доказательств «чувственных» целей этой нежности, а чего вам будет недоставать, в большом количестве дадут аналитические исследования. Сексуальные цели этого периода жизни находятся в самой тесной связи с одновременным сексуальным исследованием самого ребенка, некоторые примеры которого я вам приводил. Извращенный характер некоторых из этих целей зависит, конечно, от конституциональной незрелости ребенка, который еще не открыл цели акта совокупления.

Примерно с шестого до восьмого года жизни наблюдается затишье и спад в сексуальном развитии, который в самых благоприятных в культурном отношении случаях заслуживает названия латентного периода (Latenzzeit). Латентного периода может и не быть, он вовсе не обязательно прерывает на время сексуальную деятельность и гасит сексуальные интересы по всей линии. Большинство переживаний и душевных движений перед наступлением латентного периода подвергается затем инфантильной амнезии, уже обсуждавшемуся ранее забвению, которое окутывает наши первые годы и отчуждает их от нас. При каждом психоанализе ставится задача восстановить в памяти этот забытый период жизни; невозможно отделаться от мысли, что мотивом этого забвения оказались содержащиеся в нем истоки сексуальной жизни, т. е. что это забвение является результатом вытеснения.

С трехлетнего возраста сексуальная жизнь ребенка во многом соответствует сексуальной жизни взрослого; она отличается от последней, как уже известно, отсутствием твердой организации с приматом гениталий, неизбежными чертами извращения и, разумеется, гораздо меньшей интенсивностью всего влечения. Но самые интересные для теории фазы сексуального развития, или, как мы предпочитаем говорить, развитие либидо, идут вслед за этим моментом. Это развитие протекает так быстро, что непосредственному наблюдению никогда не удалось бы задержать его мимолетные картины. Только при помощи психоаналитического исследования неврозов можно было догадаться о еще более ранних фазах развития либидо. Это, конечно, всего лишь конструкции, но если вы займетесь анализом практически, то найдете эти конструкции необходимыми и полезными. Вы скоро поймете, как происходит, что патология может нам раскрыть здесь отношения, которые нельзя заметить в нормальном объекте.

Итак, мы можем теперь показать, как складывается сексуальная жизнь ребенка, прежде чем установится примат гениталий, который подготавливается в первую инфантильную эпоху до латентного периода и непрерывно организуется в период полового созревания. В этот ранний период существует особого рода неустойчивая организация, которую мы называем прегенитальной. Но на первом плане в этой фазе выступают не генитальные частные влечения, а садистские и анальные. Противоположность мужского и женского здесь не играет никакой роли; ее место занимает противоположность активного и пассивного, которую можно назвать предшественницей сексуальной полярности, с которой она позднее и сливается. То, что в проявлениях этой фазы нам кажется мужским, рассмотренное с точки зрения генитальной фазы оказывается выражением стремления к овладению, легко переходящего в жестокость. Стремления, имеющие пассивную цель, связываются с очень значимыми для этого времени эрогенными зонами у выхода кишечника. Сильно проявляется влечение к разглядыванию и познанию; гениталии принимают участие в сексуальной жизни, собственно, лишь в роли органа выделения мочи. У частных влечений этой фазы нет недостатка в объектах, но все эти объекты не обязательно соединены в одном объекте. Садистско анальная организация является ближайшей ступенью к фазе генитального господства. Более подробное изучение показывает, сколько от этой организации сохраняется в более поздней окончательной форме сексуальности и какими путями ее частные влечения вынуждены включаться в новую генитальную организацию. За садистско анальной фазой развития либидо нам открывается еще более ранняя, еще более примитивная ступень организации, в которой главную роль играет эрогенная зона рта. Вы можете догадаться, что к ней относится сексуальная деятельность сосания, и восхищаться пониманием древних египтян, в искусстве которых ребенок, даже божественный Хорус, изображается с пальцем во рту. Только недавно (1916) Абрахам сделал сообщение о том, какие следы оставляет эта примитивная оральная фаза в сексуальной жизни более поздних лет.

Уважаемые господа! Могу предположить, что последние сообщения о сексуальных организациях скорее обременили вас, чем вразумили. Может быть, я опять слишком углубился в подробности. Но имейте терпение; то, что вы теперь слышали, станет более ценным для вас при последующем использовании. А пока сохраните впечатление, что сексуальная жизнь — как мы говорим, функция либидо — появляется не как нечто готовое и не обнаруживает простого роста, а проходит ряд следующих друг за другом фаз, не похожих друг на друга, являясь, таким образом, неоднократно повторяющимся развитием, как, например, развитие от гусеницы до бабочки. Поворотным пунктом развития становится подчинение всех сексуальных частных влечений примату гениталий и вместе с этим подчинение сексуальности функции продолжения рода. До этого существует, так сказать, рассеянная сексуальная жизнь, самостоятельное проявление отдельных частных влечений, стремящихся к получению удовольствия от функционирования органов. Эта анархия смягчается благодаря переходу к «прегенитальным» организациям, сначала садистско анальной фазы, до нее — оральной, возможно, самой примитивной. К этому присоединяются различные еще плохо изученные процессы смены одной фазы другой. Какое значение для понимания неврозов имеет то, что либидо проделывает такой длинный и многоступенчатый путь, вы узнаете в следующий раз.

Сегодня мы проследим еще одну сторону этого развития, а именно отношение частных сексуальных влечений к объекту. Вернее, мы сделаем беглый обзор этого развития с тем, чтобы подольше остановиться на одном довольно позднем его результате. Итак, некоторые из компонентов сексуальной жизни с самого начала имеют объект и сохраняют его, как, например, стремление к овладению (садизм), стремление к разглядыванию и познанию. Другие, более явно связанные с определенными эрогенными зонами, имеют объект лишь вначале, пока они выполняют несексуальные функции, и отказываются от него, когда освобождаются от этих функций. Так, первым объектом орального компонента сексуального влечения является материнская грудь, удовлетворяющая потребность младенца в пище. В акте сосания эротический компонент, получавший удовлетворение при кормлении грудью, становится самостоятельным, отказываясь от постороннего объекта и замещая его каким нибудь органом собственного тела. Оральное влечение становится аутоэротическим, каковыми анальные и другие эрогенные влечения являются с самого начала. Дальнейшее развитие имеет, коротко говоря, две цели: во первых, отказаться от аутоэротизма, снова заменить объект собственного тела на посторонний и, во вторых, объединить различные объекты отдельных влечений, заменив их одним объектом. Разумеется, это удается только тогда, когда этот один объект представляет собой целое, похожее на собственное тело. При этом какое то число аутоэротических влечений как непригодное может быть также оставлено.

Процессы нахождения объекта довольно запутанны и до сих пор не были ясно изложены. Подчеркнем для нашей цели, что когда в детские годы до латентного периода процесс достиг определенного завершения, найденный объект оказывается почти идентичным первому благодаря присоединению к нему орального стремления к удовольствию. Если это и не материнская грудь, то все таки мать. Мы называем мать первым объектом любви. Мы говорим именно о любви, когда выдвигаем на первый план душевную сторону сексуальных стремлений и отодвигаем назад или хотим на какой то момент забыть лежащие в основе физические, или «чувственные», требования влечений. К тому времени, когда мать становится объектом любви, у ребенка уже началась также психическая работа вытеснения, которая лишает его знания какой то части своих сексуальных целей. К этому выбору матери объектом любви присоединяется все то, что под названием Эдипова комплекса приобрело такое большое значение в психоаналитическом объяснении неврозов и, может быть, сыграло не меньшую роль в сопротивлении психоанализу.

Послушайте небольшую историю, которая произошла во время этой войны: один из смелых последователей психоанализа находится в качестве врача на немецком фронте где то в Польше и привлекает к себе внимание коллег тем, что однажды ему удается оказать неожиданное воздействие на больного. В ответ на расспросы он признается, что работает методом психоанализа и согласен поделиться своими знаниями с товарищами. И вот врачи корпуса, коллеги и начальники, собираются каждый вечер, чтобы послушать тайные учения анализа. Какое то время все идет хорошо, но после того как он рассказал слушателям об Эдиповом комплексе, встает один начальник и заявляет, что этому он не верит, что гнусно со стороны докладчика рассказывать такие вещи им, бравым мужчинам, борющимся за свое отечество, и отцам семейства, и что он запрещает продолжение лекций. Этим дело и кончилось. Аналитик просил перевести его на другой участок фронта. Но, я думаю, плохо дело, если немецкая победа нуждается в такой «организации» науки и немецкая наука плохо переносит эту организацию. [73]

А теперь вы с нетерпением хотите узнать, что же такое этот страшный Эдипов комплекс. Само имя вам говорит об этом. Вы все знаете греческое сказание о царе Эдипе, которому судьбой было предопределено убить своего отца и взять в жены мать, который делает все, чтобы избежать исполнения предсказаний оракула, и после того как узнает, что по незнанию все таки совершил оба этих преступления, в наказание выкалывает себе глаза. Надеюсь, многие из вас сами пережили потрясающее действие трагедии, в которой Софокл представил этот материал. Произведение аттического поэта изображает, как благодаря искусно задерживаемому и опять возбуждаемому все новыми уликами расследованию постепенно раскрывается давно совершенное преступление Эдипа; в этом отношении оно имеет определенное сходство с ходом психоанализа. В процессе диалога оказывается, что ослепленная мать супруга Иокаста противится продолжению расследования. Она ссылается на то, что многим людям приходится видеть во сне, будто они имеют сношения с матерью, но на сны не стоит обращать внимания. Мы не считаем сновидения маловажными, и меньше всего типичные сновидения, такие, которые снятся многим людям, и не сомневаемся, что упомянутое

Иокастой сновидение тесно связано со странным и страшным содержанием сказания.

Удивительно, что трагедия Софокла не вызывает у слушателя по меньшей мере возмущенного протеста, сходной и гораздо более оправданной реакции, чем реакция нашего простоватого военного врача. Потому что, в сущности, эта трагедия — безнравственная пьеса, она снимает с человека нравственную ответственность, показывает божественные силы организаторов преступления и бессилие нравственных побуждений человека, сопротивляющихся преступлению. Можно было бы легко представить себе, что материал сказания имеет целью обвинить богов и судьбу, и в руках критичного Эврипида, который был с богами не в ладах, это, вероятно, и стало бы таким обвинением. Но у верующего Софокла о таком использовании сказания не может быть и речи; преодолеть затруднения помогает богобоязненная изворотливость, подчиняющая высшую нравственность воле богов, даже если она предписывает преступление. Я не могу считать, что эта мораль относится к сильным сторонам пьесы, но она не имеет значения для производимого ею впечатления. Слушатель реагирует не на нее, а на тайный смысл и содержание сказания. Он реагирует так, как будто путем самоанализа обнаружил в себе Эдипов комплекс и разоблачил волю богов и оракула как замаскированное под возвышенное собственное бессознательное. Он как будто вспоминает желания устранить отца и взять вместо него в жены мать и ужасается им. И голос поэта он понимает так, как будто тот хотел ему сказать: напрасно ты противишься своей ответственности и уверяешь, что боролся против этих преступных намерений. Ты все таки виноват, потому что не смог их уничтожить; они существуют в тебе бессознательно. И в этом заключается психологическая правда. Даже если человек вытеснил свои дурные побуждения в бессознательное и хотел бы убедить себя, что он за них не ответствен, он все таки вынужден чувствовать эту ответственность как чувство вины от неизвестной ему причины.

Совершенно несомненно, что в Эдиповом комплексе можно видеть один из самых важных источников сознания вины, которое так часто мучает невротиков. Даже более того: в исследовании о происхождении человеческой религии и нравственности, которое я опубликовал в 1913 г. под названием Тотем и табу, я высказал предположение, что, возможно, человечество в целом приобрело свое сознание вины, источник религии и нравственности, в начале своей истории из Эдипова комплекса. [74] Я охотно сказал бы больше об этом, но лучше воздержусь. Трудно оставить эту тему, если уже начал, но нам нужно вернуться к индивидуальной психологии.

Итак, что же можно узнать об Эдиповом комплексе при непосредственном наблюдении за ребенком в период выбора объекта до наступления латентного периода? Легко заметить, что маленький мужчина один хочет обладать матерью, воспринимает присутствие отца как помеху, возмущается, когда тот позволяет себе нежности по отношению к матери, выражает свое удовольствие, если отец уезжает или отсутствует. Часто он выражает свои чувства словами, обещая матери жениться на ней. Скажут, что этого мало по сравнению с деяниями Эдипа, но на самом деле достаточно, в зародыше это то же самое. Часто дело затемняется тем, что тот же ребенок одновременно при других обстоятельствах проявляет большую нежность к отцу; только такие противоположные — или, лучше сказать, амбивалентные — эмоциональные установки, которые у взрослого привели бы к конфликту, у ребенка прекрасно уживаются в течение длительного времени, подобно тому как позднее они постоянно находятся друг возле друга в бессознательном. Станут возражать также, что поведение маленького мальчика имеет эгоистические мотивы и не позволяет предположить существование эротического комплекса. Мать заботится о всех нуждах ребенка, и поэтому ребенок заинтересован в том, чтобы она ни о ком другом не беспокоилась. И это верно, но скоро становится ясно, что эгоистический интерес в этой и подобной ситуациях является лишь поводом, которым пользуется эротическое стремление. Когда малыш проявляет самое неприкрытое сексуальное любопытство по отношению к матери, требуя, чтобы она брала его ночью спать с собой, просится присутствовать при ее туалете или даже предпринимает попытки соблазнить ее, как это часто может заметить и со смехом рассказать мать, то в этом, вне всякого сомнения, обнаруживается эротическая природа привязанности к матери. Нельзя также забывать, что такую же заботу мать проявляет к своей маленькой дочери, не достигая того же результата, и что отец достаточно часто соперничает с ней в заботе о мальчике, но ему не удается стать столь же значимым, как мать. Короче говоря, никакой критикой нельзя исключить из ситуации момент полового предпочтения. С точки зрения эгоистического интереса со стороны маленького мужчины, было бы лишь неразумно не пожелать иметь к своим услугам двух лиц вместо одного из них.

Как вы заметили, я охарактеризовал только отношение мальчика к отцу и матери. У маленькой девочки оно складывается с необходимыми изменениями совершенно аналогично. Нежная привязанность к отцу, потребность устранить мать как лишнюю и занять ее место, кокетство, пользующееся средствами более позднего периода женственности, именно у маленькой девочки образуют прелестную картину, которая заставляет забывать о серьезности и возможных тяжелых последствиях, стоящих за этой инфантильной ситуацией. Не забудем прибавить, что часто сами родители оказывают решающее влияние на пробуждение эдиповой установки у ребенка, следуя половому притяжению, и там, где несколько детей, отец самым явным образом отдает нежное предпочтение дочери, а мать сыну. Но и этот момент не может серьезно поколебать независимую природу детского Эдипова комплекса. Эдипов комплекс разрастается в семейный комплекс, когда появляются другие дети. Вновь опираясь на эгоистическое чувство, он мотивирует отрицательное отношение к появлению братьев и сестер и желание непременно устранить их. Об этих чувствах ненависти дети заявляют, как правило, даже гораздо чаще, чем о чувствах, имеющих своим источником родительский комплекс. Если такое желание исполняется, и смерть быстро уносит нежелательного нового члена семьи, то из анализа в более поздние годы можно узнать, каким важным переживанием был для ребенка этот случай смерти, хотя он мог и не сохраниться в памяти. Ребенок, отодвинутый рождением нового ребенка на второй план, первое время почти изолированный от матери, с трудом прощает ей это свое положение; у него появляются чувства, которые у взрослого можно было бы назвать глубоким ожесточением, и часто они становятся причиной длительного отчуждения. Мы уже упоминали, что сексуальное исследование со всеми его последствиями обычно опирается на этот жизненный опыт ребенка. С подрастанием этих братьев и сестер установка к ним претерпевает самые значительные изменения. Мальчик может выбрать объектом любви сестру как замену неверной матери; между несколькими братьями, ухаживающими за младшей сестренкой, уже в детской возникают ситуации враждебного соперничества, значимые для последующей жизни. Маленькая девочка находит в старшем брате замену отцу, который больше не заботится о ней с нежностью, как в самые ранние годы, или же младшая сестра заменяет ей ребенка, которого она тщетно желала иметь от отца.

Такие и другие подобного же рода отношения открывают непосредственное наблюдение за детьми и изучение хорошо сохранившихся, не подвергнутых влиянию анализа воспоминаний детских лет. Из этого вы, между прочим, сделаете вывод, что возрастное положение ребенка среди братьев и сестер является чрезвычайно важным моментом для его последующей жизни, который нужно принимать во внимание во всякой биографии. Но, что еще важнее, благодаря этим сведениям, которые нетрудно получить, вы не без улыбки вспомните высказывания науки по поводу причин запрета инцеста. Чего тут только не придумали! Что вследствие совместной жизни в детстве половое влечение не должно направляться на членов семьи другого пола или что во избежание вырождения биологическая тенденция должна найти свое психическое выражение во врожденном отвращении к инцесту! При этом совершенно забывают, что в таком неумолимом запрете законом и обычаями не было бы необходимости, если бы против инцестуозного искушения существовали какие либо надежные естественные ограничения. Истина как раз в противоположном. Первый выбор объекта у людей всегда инцестуозный, у мужчины — направленный на мать и сестру, и требуются самые строгие запреты, чтобы не дать проявиться этой продолжающей оказывать свое действие детской склонности. У сохранившихся до сих пор примитивных диких народов инцестуозные запреты еще более строгие, чем у нас, и недавно Т. Рейк в блестящей работе (1915 1916) показал, что ритуалы, связанные с [наступлением] половой зрелости дикарей, изображающие второе рождение, имеют смысл освобождения мальчика от инцестуозной привязанности к матери и его примирения с отцом.

Мифология говорит вам, что якобы столь отвратительный для людей инцест без всяких опасений разрешается богам, а из древней истории вы можете узнать, что инцестуозный брак с сестрой был священным предписанием для властелина (у древних фараонов, инков в Перу). Речь идет, следовательно, о преимуществе, недоступном простому народу.

Кровосмесительство с матерью — одно преступление Эдипа, убийство отца — другое. Кстати говоря, это также те два великих преступления, которые запрещает первая социально религиозная организация людей, тотемизм. Перейдем теперь от непосредственных наблюдений за ребенком к аналитическому исследованию взрослых, заболевших неврозом. Что же дает анализ для дальнейшего изучения Эдипова комплекса? Это можно сказать в двух словах. Он находит его таким же, каким описывает его сказание; он показывает, что каждый невротик сам Эдип или, как реакция на комплекс, Гамлет, что сводится к тому же. Разумеется, аналитическое изображение Эдипова комплекса является увеличением и огрублением того, что в детстве было лишь наброском. Ненависть к отцу, желание его смерти — уже не робкие намеки, в нежности к матери скрывается цель обладать ею как женщиной. Можем ли мы действительно предполагать существование столь резких и крайних проявлений чувств в нежные детские годы или анализ вводит нас в заблуждение из за вмешательства какого то нового фактора? Таковой нетрудно найти. Всякий раз, когда человек, будь то даже историк, рассказывает о прошлом, нужно принимать во внимание, что именно он невольно что то переносит в прошлое из настоящего или из промежуточных периодов, искажая тем самым его картину. Если это невротик, то возникает даже вопрос, является ли такое перенесение непреднамеренным; позднее мы познакомимся с его мотивами и вообще должны будем считаться с фактом «фантазирования назад» в далекое прошлое. Мы легко обнаруживаем также, что ненависть к отцу усиливается рядом мотивов, происходящих из более поздних периодов и отношений, что сексуальные желания по отношению к матери выливаются в формы, которые, очевидно, еще неизвестны ребенку. Но напрасно было бы стараться объяснять все в Эдиповом комплексе «фантазированием назад» и относить к более поздним периодам. Инфантильное ядро, а также большая или меньшая часть мелочей сохраняется, как это подтверждает непосредственное наблюдение за ребенком.

Клинический факт, выступающий за аналитически установленной формой Эдипова комплекса, имеет огромное практическое значение. Мы узнаем, что ко времени половой зрелости, когда сексуальное влечение сначала с полной силой выдвигает свои требования, снова принимаются прежние семейные и инцестуозные объекты и опять захватываются (besetzt) либидо. Инфантильный выбор объекта был лишь слабой прелюдией, задавшей направление выбора объекта в период половой зрелости. Здесь разыгрываются очень интенсивные эмоциональные процессы в направлении Эдипова комплекса или реакции на него, которые, однако, по большей части остаются вне сознания, так как условия их осуществления стали невыносимы. С этого времени индивид должен посвятить себя великой задаче отхода от родителей, и только после ее решения он может перестать быть ребенком, чтобы стать членом социального целого. Для сына задача состоит в том, чтобы отделить свои либидозные желания от матери и использовать их для выбора постороннего реального объекта любви и примириться с отцом, если он оставался с ним во вражде, или освободиться от его давления, если он в виде реакции на детский протест попал в подчинение к нему. Эти задачи стоят перед каждым; удивительно, как редко удается их решить идеальным образом, т. е. правильно в психологическом и социальном отношении. А невротикам это решение вообще не удается; сын всю свою жизнь склоняется перед авторитетом отца и не в состоянии перенести свое либидо на посторонний сексуальный объект. При соответствующем изменении отношений такой же может быть и участь дочери. В этом смысле Эдипов комплекс по праву считается ядром неврозов.

Вы догадываетесь, уважаемые господа, как кратко я останавливаюсь на большом числе практически и теоретически важных отношений, связанных с Эдиповым комплексом. Я также не останавливаюсь на его вариациях и на возможных превращениях в противоположность. О его более отдаленных связях мне хочется еще заметить только то, что он оказал огромное влияние на поэтическое творчество. Отто Ранк в заслуживающей внимания книге (1912в) показал, что драматурги всех времен брали свои сюжеты из Эдипова и инцестуозного комплексов, их вариаций и маскировок. Нельзя не упомянуть также, что оба преступных желания Эдипова комплекса задолго до психоанализа были признаны подлинными представителями безудержной жизни влечений. Среди сочинений энциклопедиста Дидро вы найдете знаменитый диалог Племянник Рамо, переведенный на немецкий язык самим Гете. Там вы можете прочесть замечательную фразу: Si le petit sauvage йtait abandonnй а lui mкme, qu’il conservвt toute son imbйcillitй et qu’il rйunоt au peu de raison de l’enfant au berceau la violence des passions de l’homme de trente ans, il tordrait le cou а son pиre et coucherait aves sa mиre [Если бы маленький дикарь был предоставлен самому себе так, чтобы он сохранил всю свою глупость и присоединил к ничтожному разуму ребенка в колыбели неистовство страстей тридцатилетнего мужчины, он свернул бы шею отцу и улегся бы с матерью].

Но о кое чем другом я не могу не упомянуть. Мать супруга Эдипа недаром напомнила нам о сновидении. Помните результат наших анализов сновидений, что образующие сновидение желания так часто имеют извращенный, инцестуозный характер или выдают неожиданную враждебность к близким и любимым родным? Тогда мы оставили невыясненным вопрос, откуда берутся эти злобные чувства. Теперь вы сами можете на него ответить. Это ранние детские распределения либидо и привязанности к объектам (Objektbesetzung), давно оставленным в сознательной жизни, которые ночью оказываются еще существующими и в известном смысле дееспособными. А так как не только невротики, но и все люди имеют такие извращенные, инцестуозные и неистовые сновидения, мы можем сделать вывод, что и нормальные люди проделали путь развития через извращения и привязанности [либидо] к объектам Эдипова комплекса, что это путь нормального развития, что невротики показывают нам только в преувеличенном и усугубленном виде то, что анализ сновидений обнаруживает и у здорового. И эта одна из причин, почему изучением сновидений мы занялись раньше, чем исследованием невротических симптомов.

 

 

Жак Лакан “Контуры желания” 18 июня 1958 года

Основа интерпретации Другой Другого Симптом и кастрация Дистанция одержимости Маленькая теория кощунства
Сегодня 18 июня. Роль означающего в политике — означающего нет в тот момент, когда все готовы прийти к позорному соглашению, — так и остается до сих пор не изучена. 18 июня — это еще и дата основания Французского психоаналитического общества. Мы тоже в какой-то момент нашли в себе силы сказать: нет.
В прошлый раз, начав комментировать отчет одного из наших собратьев по профессии о наблюдениях его над больной неврозом навязчивости, я приступил к изложению некоторых принципов, непосредственно следующих из нашего способа эту проблему артикулировать, — принципов, позволяющих судить о том, насколько правильно и корректно ведется курс лечения, направленный на феномен, который в материале, доставленном анализом, безусловно, налицо, — я имею в виду осознание зависти к пенису.
Хотя в целом вы уже поняли, я полагаю, насколько применение нашей схемы и наших категорий может оказаться полезным, на пути нашем возникают, естественно, маленькие задержки. Некоторые схемы, к которым вы привыкли, некоторые мысленные оппозиции, которые в вашей памяти хорошо уложились, оказались в ходе нашего продвижения поколеблены, поставлены под сомнение, что несколько сбивает с толку.
Возник, скажем, вопрос о том, не усматривается ли некоторое противоречие между тем новым, что я сказал в прошлый раз, и положением, на котором мы было сочли возможным остановиться. Я сказал, в конечном итоге, — по крайней мере, так меня поняли, — что половое развитие женщины обязательно проходит через этап, на котором она должна быть фаллосом, на фоне того, что она на самом деле не фаллос, в то время как для мужчины комплекс кастрации сводится к тому, что фаллос у него есть, на фоне того, что фаллоса у него нет. Конечно, перед нами схемы, которым, под определенным углом зрения, ту или иную фазу полового развития можно противопоставить. И останавливаться на них не стоит хотя бы уже потому, что диалектика быть и иметь касается обоих полов.
Мужчина ведь тоже в один прекрасный момент должен обнаружить, что он не фаллос. Именно в этом направлении лежит, кстати, решение ряда проблем, связанных с комплексом кастрации и завистью к пенису, Penisneid. Мы рассмотрим их сейчас более детально, что позволит вам, я надеюсь, уточнить постепенно область применимости формулировок, которые, не будучи сами по себе ошибочными, отражают однако лишь ограниченную точку зрения.
Будем исходить при этом из прежней нашей схемы.
Исключительно важно проследить надлежащим образом те направления, по которым психоанализ сейчас развивается. В связи с этим я хочу порекомендовать вам прочесть опубликованную вУ/Р в 1931 году статью Гловера под заглавием Терапевтические эффекты неточной интерпретации.
Это одна из самых замечательных и самых умных статей, которые можно себе вообразить написанными на этот предмет. Гловер правильно обозначает ту точку, из которой можно в вопросе об интерпретации исходить.
Когда Гловер писал эту статью, Фрейд был еще жив, но переворот в аналитической технике, связанный с анализом сопротивлений и агрессивности, уже произошел. Гловер высказывает мнение, что подобная ориентация психоанализа предполагает возможность обозрения, охвата всей совокупности Fantasmssystems, тех фантазматических систем или систем фантазмов, которые мы, благодаря накоплению знаний и совершенствованию понятий, научились в анализе распознавать.
Понятно, что по сравнению с временем, когда анализ делал первые свои шаги, мы знаем на этот предмет куда больше. Поэтому спрашивается, чего наша терапия стоила, когда весь спектр системы фантазмов оставался нам неизвестен. Были ли тогдашние курсы неполными, неполноценными по сравнению с сегодняшними? Вопрос очень интересный, и Гловер пытается в связи с ним нарисовать общую картину позиций, возможных для специалиста, дающего консультации по поводу какого бы то ни было рода недомоганий. Делая это, он пускается в обобщения и распространяет понятие интерпретации на любую сколь-нибудь артикулированную позицию медицинского консультанта, выстраивая шкалу различных позиций, которые медик по отношению к больному может занять.
Гловср предвосхищает здесь популярную нынче тему отношений врача и больного, но формулирует ее по-своему, и мне жаль, что впоследствии она именно в этом направлении не была развита. У него вырисовывается своего рода общий закон, заключающийся в том, что стоит нам проигнорировать истину, которая в симптоме заключена, как мы немедленно вступаем с симптоматическими образованиями в сотрудничество.
И начинается все это с обычного лечащего врача, который советует пациенту что-нибудь вроде: “Встряхнитесь, ездите почаще за город, смените работу”. Решительно принимая позу полного игнорирования, такой врач немедленно занимает определенное место, что оказывается порою и не без пользы, так как место это оказывается на поверку тем самым, где определенного рода симптомы как раз образуются. Его функция по отношению к пациенту хорошо описывается в терминах аналитической топики. Я в данном случае остаюсь в стороне.
В одном месте Гловер делает замечание, что в современном ему moderntherapeuticanalysisсуществует тенденция интерпретировать все что угодно в терминах садистских систем тлреакций виновности, и что вплоть до недавнего ему времени отчета в этом не отдавалось. В результате от тревоги больного удавалось частично избавить, но пресловутая садистская система оставалась в неопределенном состоянии и, будучи вытеснена, давала о себе знать.
Я покажу сейчас на примере, в каком направлении это замечание указывает. Это как раз то, к чему в наши дни интересно было бы возвратиться вновь.
Что имеют в виду, когда говорят, скажем, о появлении в психоаналитической практике анализа агрессивности? 1<акое-то время аналитики находились под таким впечатлением от сделанного ими открытия, что оно стало притчей воязыцах. При встрече проходившие обучение аналитики спрашивали друг друга: “Ну что, кактвоя агрессивность? Анализу поддается?” Чему в действительности это открытие соответствует, мы можем проследить на нашей основной схеме. Это я как раз и попытался сейчас сделать, так как на этот счет
возникает у нас ряд вопросов. Внушая вам, что нарциссическая структура лежит в основе образования агрессивных реакций, я часто замечал, насколько двусмысленно мы термин агрессивность используем. Агрессивность, спровоцированная воображаемыми отношениями с маленьким другим, далеко не исчерпывает агрессивной мощи субъекта в целом.
Очевидно, скажем, что в агрессии, во всяком случае, в человеческом поведении, существенная роль принадлежит насилию. Это не только не речь — это нечто прямо ей противоположное. Человеческие отношения вообще строятся на одном из двух — на насилии или на речи. Если насилие по сути своей от речи отлично, может возникнуть вопрос, в какой степени насилие как таковое — в отличие от агрессивности в том смысле, в котором мы этим термином пользуемся, — может быть вытеснено? Ведь мы исходим из принципа, согласно которому вытеснено может быть исключительно то, что оказалось включенным в структуру речи, то есть, другими словами, означающее артикуляции. Если то, что принадлежит порядку агрессивности, окажется символизировано и включено в механизм того, что относится к бессознательному вытеснению того, что поддается анализу и даже, сформулируем это более широко, того, что поддается интерпретации, то происходит это лишь путем убийства себе подобного, которое любыми воображаемыми отношениями скрыто подразумевается.
Возьмем нашу схему в самой простой, азбучной ее форме, изображающей пересечение стремления — влечения, если хотите, — которое выступает здесь представителем индивидуализированной потребности, с одной стороны, и означающей цепочки, в которой потребности этой предстоит быть артикулированной, с другой. Уже на этом этапе нам хочется сделать несколько замечаний.
Сделаем одно предположение. Предположим, что для человеческого существа не существует ничего, кроме реальности — той самой пресловутой реальности, которую мы все склоняем по поводу и без повода. Предположим, что кроме этого ничего нет. Ничто не мешает нам представить себе, что нечто означающее ее, эту реальность, артикулирует. Предположим далее, для вящей внятности, что означающее, как это некоторые научные школы и утверждают, есть не что иное, как способ обусловленности — не скажу рефлексов, нет, но чего-то такого, что вполне к рефлексам сводимо.
То, что язык представляет собой явление иного порядка, нежели то, что мы искусственно, лабораторным путем, вырабатываем у животных, приучая их выделять желудочный сок по звуку колокольчика, ничуть не мешает звуку колокольчика тоже быть означающим. Можно, таким образом, представить себе человеческий мир, всецело построенный на срастании каждой из нуждающихся в удовлетворении потребностей с определенным количеством предопределенных заранее знаков. Если знаки эти признаются всеми, то в принципе это было бы идеально функционирующее общество. Каждому позыву возникающего в меру потребности влечения ставился бы в соответствие определенного рода звон колокольчика, функционирующего таким образом, что каждый, его слышащий, потребность эту немедленно удовлетворял.
Мы приходим, таким образом, к идеальному обществу. Я рисую здесь не что иное, как извечную мечту утопистов — общество, функционирующее совершенным образом и в результате удовлетворяющее каждого в меру его потребностей. К этому прибавляют обычно, что каждый вносит в дело свой вклад по способностям, — и вот тут-то проблема и возникает.
Ведь в конечном счете схема эта, оставаясь на уровне пересечения означающего с позывом или напором потребности, приходит к чему? Она приходит к идентификации субъекта с Другим — тем, кто артикулирует распределение ресурсов, способных потребность удовлетворить. Но все дело в том, что одного этого уровня мало, так как необходимо еще принять в расчет и план требования, без чего нам заведомо не удастся артикулировать субъекта в строе, который, существуя по ту сторону строя реального, накладывается на него, его усложняет, но никогда полностью с ним не смыкается, — строе, который мы зовем символическим.
Отныне, таким образом, на этом уровне, начиная с этого про-
стейшего варианта схемы, вступает в расчет, по крайней мере у человека, некий фактор природного, органического порядка, который схему эту несколько усложняет.
Итак, вот субъект, этот мифический ребенок, который служит задним планом всех наших психоаналитических спекуляций. Он начинает как-то обнаруживать в присутствии матери свои потребности. Здесь, в А, происходит его встреча с матерью как говорящим субъектом, и сюда, в s(A), в то место, где мать его удовлетворяет, приходит его послание. Как я уже замечал, проблемы возникают совсем не тогда, когда мать его ожидания обманывает, когда она ему удовлетворения не дает. Это было бы слишком просто, хотя именно благодаря простоте своей и напрашивается.
Эта интересная проблема не ускользнула, например, от внимания Винникота, область исследований и практических интересов которого охватывает, как известно, весь диапазон современного психоанализа и его техник, вплоть до тщательного изучения лежащих на границе с психозами фантазматических построений включительно. В статье о переходных объектах, на которую я однажды уже здесь ссылался, Винникот убедительно показывает, что при выстраивании ребенком своего мира главная проблема состоит не в том, как ребенок справляется с эффектом обманутого ожидания, а в том, как он справляется с удовлетворенностью.

Поскольку мир, который для человеческого субъекта артикулируется, включает в себя нечто потустороннее требованию, то не с разочарованием, а именно с удовлетворением требования связано появление того, что Винникот называет переходным объектом. Имеются в виду те маленькие предметы, которые уже очень рано приобретают в отношениях с матерью огромную важность — кусочек пеленки, который ребенок ревниво на себя тянет, тряпица, погремушка. И все дело в том, чтобы этот рано появляющийся переходный объект в системе развития ребенка расположить.
Отметив это, обратимся теперь к обманутым ожиданиям — к тому, что происходит, когда сообщения не приходит.
Отношения с матерью, где та навязывает субъекту не столько закон, сколько то, что я назвал в свое время ее всевластием или ее капри. юм, осложнены тем фактом, что, как показывает наш опыт, ребенок — именно человеческий ребенок, а не просто детеныш — открыт для установления отношений воображаемого порядка с образом собственного тела и с образом другого — открыт начиная с того момента, который мы три года назад, заинтересовавшись стадией зеркала, попытались каким-то образом зафиксировать.
Стадия зеркала с тех пор никуда не делась. Меня поистине умиляют те из вас, которые говорят, будто каждый год что-то у меня оказывается по-другому, будто моя система меняется. Она не меняется, просто я постепенно стараюсь показать ее всю. На нашей нынешней схеме стадия зеркала помещается по эту сторону, то есть ниже того, хчто происходит на линии возвращения потребности — независимо от того, удовлетворена она или нет. Субъект испытывает, к примеру, реакции разочарования, недомогания, головокружения. Эти возникающие в собственном его теле реакции соотнесены у него с идеальным образом этого тела — образом, который приобретает для него решающее значение в силу той особенности его формирования, той черты, которую мы, с большим или меньшим на то основанием, связываем с преждевременностью рождения.
Короче говоря, мы с самого начала видим, как взаимодействуют между собой два контура. Первый из них — это символический контур, куда вписываются — я попробую разложить для вас все по полочкам — отношения субъекта с женским сверх-Я его раннего детства. С другой стороны, здесь налицо воображаемые отношения с идеальным образом Я — образом, который фрустрациями, обманутыми ожиданиями и разочарованиями оказывается задет, ущерблен. Получается, что контур образуется с самого начала одновременно в двух планах — плане символическом и плане воображаемом. С одной стороны, перед нами отношения с первоначальным объектом, матерью, Другим как тем местом, где возможной оказывается артикуляция потребности в означающем. С другой стороны, налицо образ другого, маленькое а — то, что каким-то образом связывает субъекта с самим собой, с образом, рисующим ему направление его — воображаемого, разумеется — становления.
Все, что с начала этого года, когда мы начали рассматривать эту тему на материале остроты, здесь было сказано, свидетельствует о правильности построенной нами схемы, то есть о том, что душевная жизнь в том виде, в котором она дана нам в аналитическом опыте, могла сложиться лишь в том случае, если по ту сторону Другого, оказавшегося с самого начала — благодаря власти не то чтобы обманывать ожидания, ибо этого одного еще недостаточно, а отказывать, versagen, со всей двусмысленностью обещания и отказа, которая в термине этом заложена, — в позиции всемогущества, имеется, так сказать, Другой этого Другого: то, что позволяет субъекту воспринимать этого Другого, место речи, как нечто, в свою очередь подвергшееся символизации.
Лишь на уровне этого Другого — Другого как носителя закона в собственном смысле слова, причем закона, на чем я буду настаивать, воплощенного — и может обрести подлинное свое измерение мир артикулированный, человеческий. Сам опыт свидетельствует нам о том, в какой степени этот задний план, задний план Другого, оказывается Другому необходим. Ведь без него невозможной была бы артикуляция языковой вселенной — вселенной, под действием которой формируется не только потребность, но и то, что зовется у нас желанием, то есть то самое, чье первоначальное место и чьи подлинные масштабы я вам в этом году пытаюсь продемонстрировать.
Будь Другой как место речи всего лишь местом, где звонит только что мною описанный колокольчик, то был бы уже не Другой в собственном смысле слова, а всего лишь организованное определенным образом место системы означающих, вносящих порядок и регулярность в жизненно важные процессы обмена внутри определенного пространства.
Трудно сказать, кто мог бы подобное место организовать. Можно представить себе, что в определенного типа обществе некие благодетели стараются его функционирование наладить и обустроить. Пожалуй, это даже один из идеалов современной политики. Но Другой — это нечто совсем иное.
Другой — это не просто место в совершенстве отлаженной и организованной системы. Он сам — это Другой, подвергшийся символизации, что как раз и дает ему его видимость свободы. Другой (в данном случае — Отец; место, где артикулируется закон) не только претерпевает означающую артикуляцию сам, но и несет на себе печать той извращенности, которая идет с присутствием означающего рука об руку.
То, о чем идет речь, далеко покуда от окончательного понятийного оформления, но чтобы нашу мысль как-то проиллюстрировать, мы, в порядке отправной гипотезы, выскажем предположение, что воздействие означающего на Другого, та печать, которой он на этом уровне знаменуется, как раз и представляет собой кастрацию — кастрацию как она есть.
Однажды, говоря о триаде “кастрация-лишение-фрустрация”, мы отмечали уже, что агент кастрации реален, что воплощен он реальным отцом, в котором субъект нуждается, что само это действие символично и что направлено оно на предмет воображаемый. Что это иначе и быть не может, становится теперь ясно. Как только на уровне закона происходит что-то реальное — и неважно, что тот или иной отец оказывается порою в той или иной степени несостоятельным, лишь бы что-то на его месте было, что-то заменяло его, — в системе требования, куда субъект встраивается, немедленно начинает просвечивать ее второй план. Система требования никогда не бывает совершенной, никогда не работает на полную мощность и с полной загрузкой — на заднем ее плане всегда дает знать о себе воздействие на субъект означающего, запечатленность его означающим, измерение утраты, которое в субъекте этим означающим введено. Утрата или нехватка эта в системе означающих выступают, в свою очередь, в символической форме как результат воздействия означающего на субъект — означаемое, одним словом. Ведь означаемое не произрастает из почвы биологической жизни подобно цветку, а приходит от означающего, от языка. Именно означающее знаменует жизнь той печатью, что мы зовем означаемым. Причем событие это, как говорят о том сделанные нами в отношении кастрации выводы, с самого начала подвергается символизации.
Опорой символическому действию, именуемому кастрацией, служит особый образ — образ, специально выбранный в системе воображаемого, чтобы опору эту ему предоставить. Символическое действие, кастрация, выбирает для себя знак, заимствуя его в системе воображаемого. Для этого выбирается им в образе другого нечто такое, что могло бы нести на себе печать нехватки, что само воплощало бы собой ту нехватку, в силу которой живое существо, будучи человеком, то есть будучи связано с языком, воспринимает себя как нечто ограниченное, локальное, исключенное из полноты желания, как нечто сотворенное, как одно из звеньев той органической цепи поколений, по которой, подобно току, проходит жизнь. Любое животное представляет собой по сути дела лишь индивид, реализующий определенный тип, и по отношению к типу этому каждый индивид можно рассматривать как уже мертвый. Мы тоже по отношению к движению жизни уже мертвы. Но силою языка мы, в отличие от животных, способны проецировать это движение в его целокупность и, более того, в целокупность, которая обрела свой конец, целокупность завершенную.
Именно это артикулирует Фрейд, когда вводит понятие инстинкта смерти. Он хочет сказать, что для человека жизнь уже заранее видится как пришедшая к своему концу, то есть в той точке, где она возвращается в лоно смерти. Человек представляет собой животное, которое включено в систему означающей артикуляции — систему, позволяющую ему подняться над присущей ему в качестве живого существа имманентностью и увидеть себя уже мертвым. Ясно, конечно, что делает он это в воображении, предположительно, в пределе — чисто спекулятивно.
Опыта смерти, который бы этому видению отвечал, конечно, не существует, и потому оно находит себе символ иного рода. Символом этим становится орган, наиболее ярко воплощающий собой напор жизни. Именно фаллос, это воплощение подъема жизненной мощи, занимает место в означающем строе — занимает, чтобы символизировать собой то, на что легла печать означающего, что под действием означающего там оказалось поражено принципиальным увечьем, где может найти свое членораздельное выражение, в самом означающем, та нехватка бытия, та бытийная несостоятельность, измерение которой означающее в жизнь каждого субъекта вводит.
Тем, кто не подходит к явлениям с готовыми мерками Школы, а исходит из самих наблюдаемых нами в неврозе явлений, сказанное поможет обнаруженные анализом данные уяснить, упорядочить. Невроз является для изучения означающей артикуляции благодатной почвой, так как проявления ее носят здесь характер беспорядочный. Опыт же показывает, что именно в беспорядке лучше всего различимы оказываются те звенья и передачи, которыми порядок выстраивается.
В основе психоаналитического опыта, выявившего скрытый механизм комплекса кастрации, легло у Фрейда наблюдение за симптомами пациентов.
Что же такое симптом? Где он на нашей схеме располагается? — Располагается он на уровне значения. Это и есть то новое, что мы от Фрейда узнали. Симптом — это значение, это означаемое. И означаемое это не касается субъекта лишь непосредственно — оно заключает в себе в скрытом, свернутом виде, весь его анализ, всю егоисторию. Вот почему мы с полным правом можем обозначить его здесь, слева, символом s(A), означаемым Другого, пришедшим сюда из места речи.
Другая истина, которую преподал нам Фрейд, состояла в том, что симптом никогда не прост, что он так или иначе сверхдетермини-рован. Не существует симптома, означающее которого не было бы заимствовано у опыта более раннего. Опыт этот всегда находится на уровне, где задействовано оказывается то, что было подавлено. Ядром же всего, что у субъекта подавлено, является комплекс кастрации — тс*означающее загражденного А, которое, артикулируясь в комплексе кастрации, далеко не всегда и не обязательно оказывается в нем артикулировано без остатка.

Пресловутый травматизм, послуживший было психоанализу отправной точкой, пресловутая первичная сцена, которая играет в устроении субъекта важнейшую роль, действенно заявляя о себе как в сердцевине открытия бессознательного, так и на периферии его — что это такое, если не означающее, некое означающее, последствия которого для жизни я попытался здесь сформулировать? Живое существо постигается, поскольку оно живет, как живущее, но возникает при этом остранение, дистанция — та самая, которой и обусловлены как раз и автономия означающего измерения, и травматизм первичной сцены. Что это, если не та самая жизнь, которая, обнаружив для себя самой собственную чужеродность и глухую непроницаемость, постигает себя как чистое означающее существования, которое, стоит ему отстраниться от жизни, чтобы первоначальную сцену и ее травматизм увидеть, становится для этой жизни невыносимым? Это та составляющая жизни, что предстает ей как означающее в чистом виде — означающее, не способное каким бы то ни было образом себя артикулировать или во что-либо разрешить. Когда Фрейд пытается то, что симптом представляет собой, сформулировать, в образовании симптома неизменно учитывается им роль того, что находится у означаемого на заднем плане — роль означающего.
То, что отмечено нами было на последних занятиях в отношении страдающих истерией, позволяет в то же время правильно сформулировать проблему невротиков. Проблема эта связана с тем, как соотносится означающее с позицией субъекта, зависимого от требования. Здесь-то и вынужден страдающий истерией артикулировать нечто такое, что мы, за неимением лучшего, назовем его желанием и объектом его желания — объектом, простому объекту потребности отнюдь не тождественным. Именно это побудило меня посвятить столько времени сновидению жены лавочника.
Из сновидения этого совершенно ясно — и Фрейд уже на заре психоанализа говорит об этом, — что главное для истерического больного: сохранить объект желания в чистоте, сохранить как нечто совершенно отличное и независимое от объекта любой потребности. Отношение к собственному желанию, его образованию, сохранению его как загадки на заднем плане всякого требования — вот проблема страдающего истерией.
Что представляет собой желание истерика? Это то, что открывает перед ним если не вселенную, то, во всяком случае, целый мир — мир достаточно обширный хотя бы в силу того, что так называемое измерение истерии каждому человеческому существу в скрытом виде присуще. Все то, что может предстать как вопрос относительно собственного желания, все то, что мы назвали здесьлг, желанием, которое человек не способен высказать, — вот в чем ощущает истерик полную общность свою со всеми явлениями того же порядка у своих сестер и братьев по истерии, вот на чем, как утверждает и Фрейд, построена истерическая идентификации. Любой истерический субъект отзывается на все, что касается вопроса относительно желания, очень чутко, в каком бы виде вопрос этот у других, в особенности у другого истерика, актуально ни возникал. Впрочем, возникнуть он может и у субъекта, истеричность которого обнаруживается от случая к случаю, а то и вовсе имеется лишь в задатке, давая о себе знать разве что в характерном для истерика способе выражения.
Вопрос о собственном желании открывает для истерика мир идентификаций. Именно миром идентификаций обусловлены его отношения с маской — со всем тем, что может тем или иным образом фиксировать и символизировать его вопрос о желании по какому-то определенному типу. Вопрос этот, роднящий его всем истерикам, взывающий к всем истерикам как таковым, идентифицирует его черты с маской, общей для всех истериков, — маской, под которой бурлят всевозможные варианты нехватки.
Переходим теперь к страдающим неврозом навязчивых состояний.
Структура страдающего неврозом навязчивости в том виде, в каком я пытаюсь ее представить себе, тоже определяется отношениями, в которые вступает он со своим желанием. На сей раз отношения эти строятся не по типу dx, aсовсем по иному типу, который мы обозначим сегодня dn.
Отношения страдающего неврозом навязчивости со своим желанием обусловлены тем, о чем, благодаря Фрейду, мы давно уже хорошо знаем, — ролью, которую слишком рано начинает играть в них так называемое Entbindung, высвобождение влечений, обособление тенденции к разрушению. Вся структура страдающего неврозом навязчивости определяется тем фактом, что подступом к собственному желанию служит ему, как и любому субъекту, желание Другого и что это желание Другого оказалось в его случае изначально упразднено, аннулировано. Говоря это, я вовсе не предполагаю сказать что-то особенно новое, я просто иначе некоторые старые истины формулирую.
Те из вас, кто уже работал с больными неврозом навязчивости, знают, наверное, что одной из основных примет этого состояния является то, что собственное желание такого субъекта слабеет, мерцает, колеблется и гаснет по мере того, как он начинает к нему приближаться. Желание страдающего неврозом навязчивости несет на себе, таким образом, печать того обстоятельства, что при первом же столкновении этого субъекта с желанием оно оказалось чем-то подлежащим уничтожению. Произошло это потому, что желание его, представ ему поначалу как желание его соперника, спровоцировало с его стороны ту разрушительную реакцию, которая в отношениях с образом другого — образом, грозящим ему гибелью и лишением, — подспудно всегда ему свойственна. Отношение страдающего неврозом навязчивости к собственному желанию оказывается в итоге отмеченным печатью совершенно особой — печатью, в силу которой любая попытка сближения с этим желанием оканчивается его полным исчезновением.
Именно это явление и описывается автором, о котором я вот уже несколько занятий подряд говорю и которого критикую, в виде того, что он называет замятой по отношению к невротику дистанцией. Дистанцию эту он путает, вдобавок, с тем, что называет он его, этого объекп, уничтожением. Страдающий неврозом навязчивости психологически рисуется ему человеком, который обречен постоянно защищаться от грозящего ему безумия — безумия, состоящего в разрушении объекта. Пред нами здесь всего лишь проекция, объясняемая у этого автора несовершенством его воззрений в теоретическом плане, но усиленная к тому же и личными факторами, ибо по сути дела она представляет собой фантазм — фантазм, обусловленный в какой-то степени той воображаемой перспективой, в которую он, этот автор, решение проблемы желания у страдающего неврозом навязчивых состояний вписывает. Общеизвестно к тому же, что в каком бы направлении с типичным больным неврозом навязчивости ни работать, ни малейшей опасности подтолкнуть его при этом к психозу не будет. В свое время я покажу вам, насколько структура такого больного от структуры психотика отличается.
Что автор зато действительно понял, хотя и не сумел при этом удачно выразить, так это то, что страдающий неврозом навязчивости если и может поддерживать со своим желанием какие-то отношения, то исключительно на расстоянии. Дистанция, которую больной неврозом навязчивости должен хранить, — это не дистанция по отношению к объекту, это дистанция по отношению к желанию. Объект несет в данном случае совсем другую функцию. Опыт наш недвусмысленно нам свидетельствует, что для сохранения своего желания больной неврозом навязчивости должен держаться от него на определенной дистанции.
Что же происходит в плане общения страдающего неврозом навязчивости со своим напарником (conjoint)? Разглядеть это непросто, но, если хорошо постараться, все-таки можно·, страдающий неврозом навязчивости старается уничтожить в Другом его желание. Малейшая попытка проникнуть на внутреннюю территорию страдающего неврозом навязчивости наталкивается на глухое и изнурительное сопротивление — сопротивление, стремящееся принизить, обесценить, упразднить у другого то, что является, по сути дела, собственным его желанием.
Существуют, конечно, определенные нюансы, и в применении терминов, которые мы здесь используем, нужен навык, но без них истинная природа происходящего оказывается просто-напросто вне поля нашего зрения. Говоря о чертах, свойственных больному неврозом навязчивости в раннем детстве, я уже обращал ваше внимание на совершенно особый, подчеркнуто рельефный характер, который необычно рано принимаету него артикуляция требования.
На схеме, которую я привожу здесь, вы его место можете определить. Этот малыш всегда чего-нибудь требует. При этом, что удивительно, среди младенцев, которые все, как правило, неустанно чего-нибудь требуют, он выделяется тем, что требования его, даже самые благонамеренные, всегда воспринимаются как совершенно невыносимые. Он ими всех, как говорят, достает. И дело вовсе не в том, что по сравнению с другими он требует чего-то особенного; дело в том, что в самом том, как он это делает, в отношении его как субъекта к этому требованию, сказывается нечто особенное, характерное для артикуляции требования у того, кто в момент появления этих первых признаков — то есть где-то начиная с угасания эдипова комплекса и в последующий, так называемый латентный, период — неврозом навязчивости фактически уже страдает.
Что касается нашего истерического субъекта, то мы убедились уже, что маленькое я используется им как уловка — уловка, помогающая его загадочное желание поддержать. Уловку эту мы можем представить на схеме двумя параллельными выражающими напряжение векторами — один из которых лежит на уровне идеализирующего образования (Sôe), другой — на уровне идентификации с маленьким другим, i(a). Подумайте о чувстве, которое испытывает Дора к г-ну К. В подобной поддержке нуждается в определенной фазе своей истерии каждый истерик — она-то и играет для него роль а.

Контур истерического субъекта
Страдающий неврозом навязчивости выбирает иной путь. Для того, чтобы с проблемой своего желания разобраться, он сориентирован куда лучше. Начинает он с другой точки, и элементы, которыми он оперирует, тоже другие. Лишь благодаря чрезвычайно существенным для него отношениям, (SÔD), в которые он очень рано с собственным требованием вступает, удается ему сохранить дистанцию, благодаря которой хоть где-то, пусть издали, окажется для него возможным то самое, уже упраздненное по сути дела желание, позицию которого так важно ему закрепить. Связь страдающего неврозом навязчивости с его желанием мы сейчас на этой схеме очертим. Но специфические отношения субъекта с желанием — это всего лишь одна, первая черта. Есть еще и другие.
Что такое невроз навязчивых состояний? Вы сами знаете, сколь важную роль играют в нем словесные формулы — можно даже сказать, что навязчивое состояние вербализовано всегда. У Фрейда на этот счет сомнений не было. Даже имея дело с поведением, заставляющим наличие навязчивых состояний предположить, он не считает его структуру выявленной, пока навязчивость эта не приняла в нем словесной формы. Более того, он утверждает, что в лечении невроза навязчивых состояний нельзя продвинуться ни на шаг, пока субъекта не удалось заставить дать полное развитие своим симптомам — развитие, которое может даже на первых порах выглядеть как клиническое ухудшение.

Во всех навязчивых формулах речь идет о так или иначе артикулированном разрушении. Нужно ли говорить о том, что формулы упразднения, которые в структуру навязчивого состояния входят, носят словесный характер? Общеизвестно, что суть их заключается в уничтожении посредством слова, действием означающего — в этом и состоит секрет способности их пробуждать в субъекте феноменологическую тревогу. Субъект оказывается во власти магического — не знаю, почему его не назвали просто словесным? — магического, повторяю, уничтожения Другого: уничтожения, заданного самой структурой симптома.
Я уже нарисовал вам контур истерика — контур, образующий в конечном счете две параллельные ветви, где идеализации и идентификации на верхнем уровне соответствует символизация того, что происходит на уровне нижнем, воображаемом. Если я воспользуюсь этим контуром и внесу в него схему отношений с другим, результирующий контур для субъекта, страдающего неврозом навязчивости будет выглядеть так:
Боязнь мыслями своими — то есть речами, поскольку они и есть мысли, только выговоренные — причинить Другому какой-то вред, открывает перед нами целую феноменологию — феноменологию, на которой уместно будет несколько задержаться. Я не знаю, занимала ли вас когда-нибудь тема кощунства. Что такое кощунство? Я был бы рад, если бы нашелся сейчас здесь богослов, который бы нам этот вопрос разъяснил. Скажем так: кощунство низводит с высоты некое господствующее означающее — низводит как раз тогда, когда речь заходит об уровне, на котором лежат истоки его, этого означающего, авторитетности. Означающее это связано с тем верховным означающим, которое мы именуем Отцом, — не обязательно совпадая с ним, оно играет, так или иначе, равнозначащую ему роль. Что Бог имеет к творчеству означающего непосредственное отношение — в этом сомнения нет, как нет сомнения в том, что именно в этом и никакой другом измерении находит себе место кощунство. Кощунство низводит это означающее в ранг объекта, отождествляет в каком-то смыслелогос с его собственным метонимическим эффектом, опускает его на одну ступень ниже. Это замечание не дает, конечно, на вопрос о кощунстве исчерпывающего ответа, но констатируемое у страдающих неврозом навязчивости явление речевого кощунства несколько проясняет.
Как всегда и бывает, именно у Фрейда находим мы этому явлению наиболее типические примеры. Вспомните тот эпизод в “Человеке с крысами”, где пациента — ему было четыре года, если не
ошибаюсь, — охватывает направленный на отца приступ ярости и он с криками: Ты салфетка! Ты тарелка! и тому подобными катается по полу. Мы имеем здесь дело с самым настоящим столкновением и сговором — сговором присущего Другому Ты с тем образовавшимся в результате введения означающего в мир человека выкидышем, который зовется объектом, причем речь идет преимущественно об объекте инертном, о предметном эквиваленте обмена. Поток существительных, которые ребенок в ярости выкрикивает, это недвусмысленно подтверждает: речь идет не о том, является ли отец лампой, тарелкой или салфеткой, речь идет о том, чтобы низвести Другого в ранг объекта и уничтожить его.
Поскольку сегодня мы на этом вынуждены остановиться, я скажу лишь, что случай этот, структуру которого мы в следующий раз рассмотрим, показывает нам, что сохранить Другого страдающему неврозом навязчивости субъекту удалось не иначе, нежели внутри определенным образом артикулированного означающего, и что, более того, само разрушение является средством, которым он надеется его силою значащей артикуляции уберечь. Перед вами здесь сами те нити, из которых мир страдающего неврозом навязчивости соткан. Субъект, страдающий неврозом навязчивых состояний, — это человек, который живет в означающем. Он внутренне прекрасно устроился. Психоз ему ни в малейшей степени не грозит. Чтобы измерение Другого в нем сохранить, означающего этого оказывается достаточно. Беда лишь в том, что Другой обращается у него в своего рода идола. Французский позволяет артикулировать это обстоятельство способом, который я как-то раз уже демонстрировал: мертвый, ты тот, для кого я… — вот что субъект, обращаясь к Другому, артикулирует.
Для страдающего неврозом навязчивости на этом все и кончается. Речь полноценная, речь, в которой артикулировалась бы включенность субъекта в фундаментального порядка отношения с Другим, не может в данном случае состояться иначе, нежели путем повторения, неким юмористом однажды выставленным на посмешище. “Быть или не…” — актер напряженно чешет в затылке, вспоминая окончание фразы, — “tobeornot, tobeornot…”, — и так далее, пока самоповторение не подсказывает ему конец фразы. “Мертвый, ты тот, для кого я, мертвый, ты тот, для кого я мертв”.
Фундаментальную схему отношений страдающего неврозом навязчивости с Другим подсказывает нам здесь сам язык. Артикуляция, которая Другому дает основание, сама же замыкается на его разрушении, но в то же время, будучи артикуляцией значащей, обеспечивает собой его сохранение.
Именно внутри этой артикуляции хорошо видно становится место, которое занимает по отношению к категориям “быть” и “иметь” фаллическое означающее — то, на чем в конце прошлого занятия мы как раз и остановились. А это позволяет нам, в свою очередь, лучше разглядеть разницу, которая существует между решением, позволяющим прояснить для страдающего неврозом навязчивости его отношения с фаллосом как означающим желания Другого, с одной стороны, и решением, которое удовлетворяет требование субъекта своего рода воображаемым призраком, представляя ему искомый объект через символизацию аналитиком воображаемого фантазма, с другой. Именно в этом последнем измерении и велись все те наблюдения, с критикой которых мы на этих занятиях выступали. Иллюзорное решение, в них предложенное, подобно, по сути, тем словам аналитика, что он обращает женщине: “Вы завидуете пенису? Ну что ж…”. Именно в таком духе разговаривал Казимир Перье с типом, прижавшим его на улице к фонарному столбу: “Что вы хотите?’ — “Свободы.” — ответил тот. “Что ж, вы свободны”, — молвил ему Перье, проскальзывая у него между ног и оставляя в полном недоумении возле пресловутого фонаря.
Наверное, это все-таки не то, что мы вправе от психоаналитического решения ожидать. Наблюдаемая у субъекта в итоге лечения лихорадочная, эйфорическая идентификация, чье описание которой целиком совпадает с воплощенным в аналитике идеалом мужчины, возможно, и сообщает этому субъекту некоторое равновесие, но подлинного ответа на вопрос страдающего неврозом навязчивости, разумеется, не дает.
18 июня 1958 года

Зигмунд Фрейд ДВАДЦАТАЯ ЛЕКЦИЯ. Сексуальная жизнь человека

Уважаемые дамы и господа! Может показаться, что нет никаких сомнений в том, что следует понимать под «сексуальным». Сексуальное прежде всего — это неприличное, то, о чем нельзя говорить. Мне рассказывали, что ученики одного знаменитого психиатра попытались как то убедить своего учителя в том, что симптомы истериков часто изображают сексуальные переживания. С этой целью они подвели его к кровати одной истеричной больной, припадки которой несомненно изображали процесс родов. Но он уклончиво ответил: так ведь роды вовсе не сексуальное. Разумеется, не во всех случаях роды — это что то неприличное.

Я замечаю, вам не нравится, что я шучу о таких серьезных вещах. Но это не совсем шутка. Говоря серьезно, не так то легко определить, что составляет содержание понятия «сексуальное». Может быть, единственно верным было бы сказать — все, что связано с различием двух полов, но вы найдете это бесцветным и слишком общим. Если вы поставите в центр факт полового акта, то, может быть, скажете: сексуальное — это все то, что проделывается с телом, в частности с половыми органами другого пола с целью получения наслаждения, и в конечном итоге направлено на соединение гениталий и исполнение полового акта. Но тогда вы в самом деле недалеки от приравнивания сексуального к неприличному, и роды действительно не относятся к сексуальному. Но если сутью сексуальности вы посчитаете продолжение рода, то рискуете исключить целый ряд вещей, которые не служат продолжению рода и все таки определенно сексуальны, как, например, мастурбация и даже поцелуй. Но мы ведь уже убедились, что попытки давать определения всегда вызывают затруднения, не будем думать, что именно в этом случае дело обстоит по другому. Мы подозреваем, что в развитии понятия «сексуальное» произошло нечто такое, что, по удачному выражению Г. Зильберера, повлекло за собой «ошибку наложения» («Ьberdeckungsfehler»). Но в целом ведь мы не совсем уж не разбираемся в том, что люди называют сексуальным.

Это то, что складывается из учета противоположности полов, получения наслаждения, продолжения рода и характера скрываемого неприличного, — такого определения будет достаточно для всех практических требований жизни. Но его недостаточно для науки. Потому что благодаря тщательным исследованиям, ставшим возможными только благодаря готовому на жертвы самопреодолению, мы познакомились с группами индивидов, «сексуальная жизнь» которых самым резким образом отклоняется от обычного среднего представления. Одни из этих «извращенных» исключили, так сказать, из своей программы различие полов. Только люди одного с ними пола могут возбудить их сексуальные желания; другой пол, особенно его половые органы, вообще не является для них половым объектом, в крайних случаях даже вызывает отвращение. Тем самым они, естественно, отказались от всякого участия в продолжении рода. Таких лиц мы называем гомосексуалистами, или инвертированными. Это мужчины и женщины, довольно часто — но не всегда — безусловно образованные, интеллектуально развитые и высоконравственные, отягченные лишь этим одним роковым отклонением. Устами своих научных защитников они выдают себя за особую разновидность человеческого типа, за «третий пол», равноправно существующий наряду с двумя другими. Быть может, нам представится случай критически проанализировать их притязания. Разумеется, они не являются «элитой» человечества, как они любят говорить, а среди них имеется по меньшей мере столько же неполноценных и никчемных индивидов, сколько и у иных в сексуальном отношении людей.

Эти извращенные, по крайней мере, поступают со своим сексуальным объектом примерно так же, как нормальные со своим. Но имеется большое число таких ненормальных, сексуальная деятельность которых все больше удаляется от того, что кажется желанным разумному человеку. По разнообразию и странности их можно сравнить лишь с гротескными уродами, которых П. Брейгель изобразил искушающими святого Антония, или с давними богами и верующими, которых Г. Флобер заставляет проноситься в длинной процессии перед набожным кающимся грешником. Их надо как то классифицировать, чтобы нам не запутаться. Мы разделяем их на таких, у которых, как у гомосексуалистов, изменился сексуальный объект, и на других, у которых прежде всего изменилась сексуальная цель. К первой группе относятся те, кто отказался от соединения гениталий и при половом акте заменяет гениталии партнера другой частью или областью тела; при этом они не считаются с недостатками органического устройства и переступают границы отвращения (рот, задний проход вместо влагалища). Сюда относятся и другие, у которых хотя и сохранился интерес к гениталиям, но не из за сексуальных, а из за других функций, в которых они участвуют по анатомическим причинам и вследствие соседства. По ним мы узнаем, что функции выделения, которые при воспитании ребенка отодвигаются на задний план как неприличные, могут всецело привлечь к себе сексуальный интерес. Далее идут другие, которые вообще отказались от гениталий как объекта и поставили на их место как желанный объект другую часть тела — женскую грудь, ногу, косу. Затем следуют те, для которых ничего не значит и часть тела, но все желания выполняет какой либо предмет одежды, обувь, что либо из нижнего белья, — фетишисты. Следующее место в этом ряду занимают лица, которые хотя и желают весь объект, но предъявляют к нему совершенно определенные странные или отвратительные требования, даже такие, чтобы объект стал беззащитным трупом, и делают его таковым в своем преступном насилии, чтобы наслаждаться им. Но довольно ужасов из этой области!

Другую группу возглавляют извращенные, поставившие целью своих сексуальных желаний то, что в нормальных условиях является только вступительным и подготовительным действием, а именно разглядывание и ощупывание другого лица, или подглядывание за ним при исполнении интимных отправлений, или обнажение своих собственных частей тела, которые должны быть скрыты, в смутной надежде, что они будут вознаграждены таким же ответным действием. Затем следуют загадочные садисты, нежное стремление которых не знает никакой иной цели, как причинить своему объекту боль или мучение, начиная с легкого унижения вплоть до тяжелых телесных повреждений, и, как бы для равновесия, их антиподы — мазохисты, единственное удовольствие которых состоит в том, чтобы испытать от любимого объекта все унижения и мучения в символической и в реальной форме. Имеются еще и другие, у которых сочетается и переплетается несколько таких ненормальностей, и, наконец, мы еще узнаем, что каждая из этих групп существует в двух видах, что наряду с теми, кто ищет сексуального удовлетворения в реальности, есть еще другие, которые довольствуются тем, чтобы только представить себе такое удовлетворение, которым вообще не нужен никакой реальный объект, так как они могут заменить его себе фантазией.

При этом не подлежит ни малейшему сомнению, что в этих безумствах, странностях и мерзостях действительно проявляется сексуальная деятельность этих людей. Не только они сами так понимают и чувствуют замещающее отношение, но и мы должны сказать, что все это играет в их жизни ту же роль, что и нормальное сексуальное удовлетворение в нашей, за это они приносят те же, часто громадные жертвы, и в общем и в частном можно проследить, где эти ненормальности граничат с нормой, а где отклоняются от нее. Вы также не можете не заметить, что характер неприличного, присущий сексуальной деятельности, имеет место и здесь, но по большей части он усиливается до позорного.

Как же, уважаемые дамы и господа, мы относимся к этим необычным видам сексуального удовлетворения? Возмущением, выражением нашего личного отвращения и заверением, что мы не разделяем эти прихоти, очевидно, ничего не сделаешь. Да нас об этом никто и не спрашивает. В конце концов, это такая же область явлений, как и другая. Отрицательную отговорку, что это ведь только редкие и курьезные случаи, нетрудно было бы опровергнуть. Наоборот, речь идет об очень частых, широко распространенных явлениях. Но если бы кто нибудь захотел нам сказать, что они не должны сбивать нас с толку в наших взглядах на сексуальную жизнь, потому что они все без исключения являются заблуждениями и нарушениями сексуального влечения, то был бы уместен серьезный ответ. Если мы не сумеем понять эти болезненные формы сексуальности и связать их с нормальной сексуальной жизнью, то мы не поймем и нормальной сексуальности. Одним словом, перед нами стоит неизбежная задача дать теоретическое объяснение возможности [возникновения] названных извращений и их связи с так называемой нормальной сексуальностью.

В этом нам помогут имеющееся воззрение и два новых факта. Первым мы обязаны Ивану Блоху (1902 1903); он изменил мнение, что все эти извращения — «признаки дегенерации», указанием на то, что такие отклонения от сексуальной цели, такое ослабление отношения к сексуальному объекту встречались с давних пор, во все известные нам времена, у всех народов, как самых примитивных, так и самых высокоцивилизованных, считались допустимыми и находили всеобщее признание. Оба факта были получены в психоаналитическом исследовании невротиков; они должны решительным образом изменить наше понимание сексуальных извращений.

Мы сказали, что невротические симптомы являются замещением сексуального удовлетворения, и я указал вам, что подтверждение этого положения путем анализа симптомов натолкнется на некоторые трудности. Оно оправдывается только в том случае, если в понятие «сексуальное удовлетворение» мы включим так называемые извращенные сексуальные потребности, потому что такое толкование симптомов напрашивается поразительно часто. Притязания гомосексуалистов, или инвертированных, на исключительность сразу же теряют свой смысл, когда мы узнаем, что удается доказать наличие гомосексуальных побуждений у каждого невротика и что значительное число симптомов выражает это скрытое извращение. Те, кто сами себя называют гомосексуалистами, представляют собой сознательно и открыто инвертированных, затерянных среди большого числа скрытых гомосексуалистов. Но мы вынуждены рассматривать выбор объекта из своего пола именно как закономерное ответвление любовной жизни и приучены считать его наиболее значимым. Разумеется, тем самым не уничтожаются различия между открытой гомосексуальностью и нормальным поведением; ее практическое значение остается, но теоретическая ее ценность чрезвычайно уменьшается. Мы даже предполагаем, что одно заболевание, которое мы не считаем более возможным причислять к неврозам перенесения, паранойя, закономерно наступает вследствие попытки сопротивления слишком сильным гомосексуальным побуждениям. Может быть, вы еще помните, что одна из наших пациенток в своем навязчивом действии играла роль мужчины, своего собственного, оставленного ею мужа; такое проявление симптомов от лица мужчины весьма обычно у невротических женщин. Если его и нельзя причислить к самой гомосексуальности, то оно все таки имеет тесную связь с ее предпосылками.

Как вам, вероятно, известно, симптомы истерического невроза могут возникнуть во всех системах органов и тем самым нарушить все функции. Анализ показывает, что при этом проявляются все названные извращенные побуждения, стремящиеся заменить гениталии другими органами. Эти органы ведут себя при этом как заместители гениталий. Именно благодаря симптоматике истерии у нас возникло мнение, что органы тела, кроме их функциональной роли, имеют также сексуальное — эрогенное — значение и исполнение этой функциональной задачи нарушается, если сексуальная слишком овладевает ими. Бесчисленные ощущения и иннервации, выступающие как симптомы истерии, в органах, которые, кажется, не имеют с сексуальностью ничего общего, раскрывают перед нами, таким образом, свою природу в форме исполнения извращенных сексуальных побуждений, при которых назначение половых имеют теперь другие органы. Далее, мы видим также, в какой большой мере именно органы питания и выделения могут стать носителями сексуального возбуждения. Это, следовательно, то же самое, что нам показали извращения, только в них это было видно без труда и не подлежало сомнению, а при истерии мы должны были проделать обходной путь через толкование симптомов и приписать соответствующие извращенные сексуальные побуждения не сознанию индивидов, а их бессознательному.

Самые важные из многочисленных сочетаний симптомов, в которых проявляется невроз навязчивых состояний, оказывается, возникают под давлением очень сильных садистских, т. е. извращенных по своей цели, сексуальных побуждений, и в соответствии со структурой невроза навязчивых состояний симптомы служат преимущественно противодействию этим желаниям или выражают борьбу между удовлетворением и противодействием ему. Но и само удовлетворение не оказывается при этом ущемленным; оно умеет добиться своего в поведении больных обходными путями и направляется главным образом против их собственной личности, превращая их в самоистязателей. Другие формы неврозов, сопровождающиеся долгими раздумьями больных, соответствуют чрезмерной сексуализации актов, которые обычно служат подготовкой к нормальному половому удовлетворению, т. е. желанию рассматривать, трогать и исследовать. Особая значимость боязни прикосновения и навязчивого мытья рук находит в этом свое объяснение. Удивительно большая часть навязчивых действий в виде скрытого повторения и модификации восходит к мастурбации, которая, как известно, этим единственным, сходным по форме действием сопровождает самые разнообразные формы сексуального фантазирования.

Мне не стоило бы большого труда показать вам еще более тесные отношения между извращением и неврозом, но я думаю, что сказанного будет для нашей цели достаточно. Однако после этих объяснений значения симптомов нам надо опасаться преувеличения частоты и силы извращенных склонностей людей. Вы слышали, что из за отказа от нормального сексуального удовлетворения можно заболеть неврозом. Но при этом реальном отказе потребность стремится к ненормальным путям сексуального возбуждения. Позднее вы увидите, как это происходит. Во всяком случае, вы понимаете, что вследствие такого «коллатерального» застоя извращенные побуждения должны быть сильнее, чем они были бы, если бы нормальное сексуальное удовлетворение не встретило бы реальных препятствий. Впрочем, подобное влияние следует признать и в открытых извращениях. В некоторых случаях они провоцируются или активируются тем, что для нормального удовлетворения сексуального влечения возникают слишком большие препятствия в силу временных обстоятельств или постоянных социальных норм. В других случаях извращенные наклонности как будто совершенно не зависят от таких благоприятствующих им моментов, они являются для данного индивида, так сказать, нормальной формой сексуальной жизни.

Может быть, в настоящую минуту у вас создается впечатление, что мы скорее запутали, чем выяснили отношение между нормальной и извращенной сексуальностью. Но примите во внимание следующее соображение: если верно то, что реальное затруднение или лишение нормального сексуального удовлетворения может вызвать у некоторых лиц извращенные наклонности, которые в других условиях не появились бы, то у этих лиц следует предположить нечто такое, что идет навстречу извращениям; или, если хотите, они имеются у них в латентной форме. Но тем самым мы приходим ко второму новому факту, о котором я вам заявил. Психоаналитическое исследование было вынуждено заняться также сексуальной жизнью ребенка, а именно потому, что воспоминания и мысли, приходящие в голову при анализе симптомов (взрослых), постоянно ведут ко времени раннего детства. То, что мы при этом открыли, подтвердилось затем шаг за шагом благодаря непосредственным наблюдениям за детьми. И тогда оказалось, что в детстве можно найти корни всех извращений, что дети предрасположены к ним и отдаются им в соответствии со своим незрелым возрастом, короче говоря, что извращенная сексуальность есть не что иное, как возросшая, расщепленная на свои отдельные побуждения инфантильная сексуальность.

Теперь вы, во всяком случае, увидите извращения в другом свете и не сможете не признать их связи с сексуальной жизнью человека, но ценою каких неприятных для вас сюрпризов и мучительных для вашего чувства рассогласований! Разумеется, вы будете склонны сначала все оспаривать: и тот факт, что у детей есть что то, что можно назвать сексуальной жизнью, и верность наших наблюдений, и основания для отыскания в поведении детей родственного тому, что впоследствии осуждается как извращение. Поэтому разрешите мне сначала объяснить мотивы вашего сопротивления, а затем подвести итог нашим наблюдениям. То, что у детей нет никакой сексуальной жизни — сексуального возбуждения, сексуальных потребностей и своего рода удовлетворения, — но все это вдруг возникает у них между 12 и 14 годами, было бы — независимо от всех наблюдений — с биологической точки зрения так же невероятно, даже нелепо, как если бы они появлялись на свет без гениталий, и они вырастали бы у них только ко времени половой зрелости. То, что пробуждается у них к этому времени, является функцией продолжения рода, которая пользуется для своих целей уже имеющимся физическим и душевным материалом. Вы совершаете ошибку, смешивая сексуальность с продолжением рода, и закрываете себе этим путь к пониманию сексуальности, извращений и неврозов. Но эта ошибка тенденциозна. Ее источником, как ни странно, является то, что вы сами были детьми и испытали на себе влияние воспитания. К числу своих самых важных задач воспитания общество должно отнести укрощение, ограничение, подчинение сексуального влечения, когда оно внезапно появляется в виде стремления к продолжению рода, индивидуальной воле, идентичной социальному требованию. Общество заинтересовано также в том, чтобы отодвинуть его полное развитие до тех пор, пока ребенок не достигнет определенной ступени интеллектуальной зрелости, потому что с полным прорывом сексуального влечения практически приходит конец влиянию воспитания. В противном случае влечение прорвало бы все преграды и смело бы возведенное с таким трудом здание культуры. А его укрощение никогда не будет легким, оно удается то слишком плохо, то слишком хорошо. Мотив человеческого общества оказывается в конечном счете экономическим; так как у него нет достаточно жизненных средств, чтобы содержать своих членов без их труда, то оно должно ограничивать число своих членов, а их энергию отвлекать от сексуальной деятельности и направлять на труд. Вечная, исконная, существующая до настоящего времени жизненная необходимость.

Опыт, должно быть, показал воспитателям, что задача сделать сексуальную волю нового поколения послушной разрешима только в том случае, если на нее начинают воздействовать заблаговременно, не дожидаясь бури половой зрелости, а вмешиваясь уже в сексуальную жизнь детей, которая ее подготавливает. С этой целью ребенку запрещают и отбивают у него охоту ко всем инфантильным сексуальным проявлениям; ставится идеальная цель сделать жизнь ребенка асексуальной, со временем доходят наконец до того, что считают ее действительно асексуальной, и наука затем провозглашает это своей теорией. Чтобы не впасть в противоречие со своей верой и своими намерениями, сексуальную деятельность ребенка не замечают — а это немалый труд — или довольствуются в науке тем, что рассматривают ее иначе. Ребенок считается чистым, невинным, а кто описывает его по другому, тот, как гнусный злодей, обвиняется в оскорблении нежных и святых чувств человечества.

Дети — единственные, кто не признает этих условностей, — со всей наивностью пользуются своими животными правами и постоянно доказывают, что им еще нужно стать чистыми. Весьма примечательно, что отрицающие детскую сексуальность не делают в воспитании никаких уступок, а со всей строгостью преследуют именно проявления отрицаемого ими под названием «детские дурные привычки». Большой теоретический интерес представляет собой также то, что период жизни, находящийся в самом резком противоречии с предрассудком асексуальности детства, а именно детские годы до пяти или шести лет, окутывается затем у большинства людей амнестическим покрывалом, разорвать которое по настоящему может только аналитическое исследование, но которое уже до этого проницаемо для отдельных структур сновидений.

А теперь я хочу изложить вам то, что яснее всего позволяет судить о сексуальной жизни ребенка. Здесь целесообразно также ввести понятие либидо (Libido). Либидо, совершенно аналогично голоду, называется сила, в которой выражается влечение, в данном случае сексуальное, как в голоде выражается влечение к пище. Другие понятия, такие как сексуальное возбуждение и удовлетворение, не нуждаются в объяснении. Вы сами легко поймете, что при сексуальных проявлениях грудного младенца больше всего приходится заниматься толкованием, и вы, вероятно, будете считать это возражением. Эти толкования возникают на основе аналитических исследований, если идти обратным путем, от симптома. Первые сексуальные побуждения у грудного младенца проявляются в связи с другими жизненно важными функциями. Его главный интерес, как вы знаете, направлен на прием пищи; когда он, насытившись, засыпает у груди, у него появляется выражение блаженного удовлетворения, которое позднее повторится после переживания полового оргазма. Но этого, пожалуй, слишком мало, чтобы строить на нем заключение. Однако мы наблюдаем, что младенец желает повторять акт приема пищи, не требуя новой пищи; следовательно, при этом он не находится во власти голода. Мы говорим: он сосет, и то, что при этом действии он опять засыпает с блаженным выражением, показывает нам, что акт сосания сам по себе доставил ему удовлетворение. Как известно, скоро он уже не засыпает, не пососав. На сексуальной природе этого действия начал настаивать старый врач в Будапеште д р Линднер (1879). Лица, ухаживающие за ребенком, не претендуя на теоретические выводы, по видимому, аналогично оценивают сосание. Они не сомневаются в том, что оно служит ребенку только для получения удовольствия, относят его к дурным привычкам и принуждают ребенка отказаться от этого, применяя неприятные воздействия, если он сам не желает оставить дурную привычку. Таким образом, мы узнаем, что грудной младенец выполняет действия, не имеющие другой цели, кроме получения удовольствия. Мы полагаем, что сначала он переживает это удовольствие при приеме пищи, но скоро научается отделять его от этого условия. Мы можем отнести получение этого удовольствия только к возбуждению зоны рта и губ, называем эти части тела эрогенными зонами, а полученное при сосании удовольствие сексуальным. О правомерности такого названия нам, конечно, придется еще дискутировать.

Если бы младенец мог объясняться, он несомненно признал бы акт сосания материнской груди самым важным в жизни. По отношению к себе он не так уж не прав, потому что этим актом сразу удовлетворяет две важные потребности. Не без удивления мы узнаем затем из психоанализа, какое большое психическое значение сохраняет этот акт на всю жизнь. Сосание материнской груди становится исходным пунктом всей сексуальной жизни, недостижимым прообразом любого более позднего сексуального удовлетворения, к которому в тяжелые времена часто возвращается фантазия. Оно включает материнскую грудь как первый объект сексуального влечения; я не в состоянии дать вам представление о том, насколько значителен этот первый объект для выбора в будущем любого другого объекта, какие воздействия оказывает он со всеми своими превращениями и замещениями на самые отдаленные области нашей душевной жизни. Но сначала младенец отказывается от него в акте сосания и заменяет частью собственного тела. Ребенок сосет большой палец, собственный язык. Благодаря этому он получает независимость в получении удовольствия от одобрения внешнего мира а, кроме того, для его усиления использует возбуждение другой зоны тела. Эрогенные зоны не одинаково эффективны; поэтому когда младенец, как сообщает Линднер, при обследовании собственного тела открывает особенно возбудимые части своих гениталий и переходит от сосания к онанизму, это становится важным переживанием.

Благодаря [выяснению] значимости сосания мы познакомились с двумя основными особенностями детской сексуальности. Она возникает в связи с удовлетворением важных органических потребностей и проявляется аутоэротически, т. е. ищет и находит свои объекты на собственном теле. То, что яснее всего обнаружилось при приеме пищи, отчасти повторяется при выделениях. Мы заключаем, что младенец испытывает ощущение удовольствия при мочеиспускании и испражнении и скоро начинает стараться совершать эти акты так, чтобы они доставляли ему возможно большее удовольствие от возбуждения соответствующих эрогенных зон слизистой оболочки. В этом отношении, как тонко заметила Лу Андреа Саломе (1916), внешний мир выступает против него прежде всего как мешающая, враждебная его стремлению к удовольствию сила и заставляет его предчувствовать будущую внешнюю и внутреннюю борьбу. От своих экскретов он вынужден освобождаться не в любой момент, а когда это определяют другие лица. Чтобы заставить его отказаться от этих источников удовольствия, все, что касается этих функций, объявляется неприличным и должно скрываться от других. Здесь он вынужден прежде всего обменять удовольствие на социальное достоинство. Его отношение к самим экскретам сначала совершенно иное. Он не испытывает отвращения к своему калу, оценивает его как часть своего тела, с которой ему нелегко расстаться, и использует его в качестве первого «подарка», чтобы наградить лиц, которых он особенно ценит. И даже после того как воспитателям удалось отучить его от этих наклонностей, он переносит оценку кала на «подарок» и на «деньги». Свои успехи в мочеиспускании, он, по видимому, напротив, рассматривает с особой гордостью.

Я знаю, что вам давно хочется меня прервать и крикнуть: довольно гадостей! Дефекация — источник сексуального удовольствия, которое испытывает уже младенец! Кал — ценная субстанция, задний проход — своего рода гениталии! Мы не верим этому, но теперь мы понимаем, почему педиатры и педагоги отвергли психоанализ и его результаты. Нет, уважаемые господа! Вы только забыли, что я хотел вам изложить факты инфантильной сексуальной жизни в связи с сексуальными извращениями. Почему бы вам не знать, что задний проход действительно берет на себя роль влагалища при половом акте у большого числа взрослых, гомосексуальных и гетеросексуальных? И что есть много людей, испытывающих сладострастное ощущение при дефекации всю свою жизнь и описывающих его как довольно сильное? Что касается интереса к акту дефекации и удовольствия от наблюдения дефекации другого, то вам подтвердят это сами дети, когда станут на несколько лет старше и смогут сообщить об этом. Разумеется, вы не должны перед этим постоянно запугивать детей, иначе они отлично поймут, что должны молчать об этом. Что касается других вещей, которым вы не хотите верить, я отсылаю вас к результатам анализа и непосредственному наблюдению за детьми и должен сказать, что это прямо таки искусство не видеть всего этого или видеть как то иначе. Я также не имею ничего против того, чтобы вам резко бросилось в глаза родство детской сексуальности с сексуальными извращениями. Это, собственно, само собой разумеется; если у ребенка вообще есть сексуальная жизнь, то она должна быть извращенного характера, потому что, кроме некоторых темных намеков, у ребенка нет ничего, что делает сексуальность функцией продолжения рода. С другой стороны, общая особенность всех извращений состоит в том, что они не преследуют цель продолжения рода. Мы называем сексуальную деятельность извращенной именно в том случае, если она отказывается от цели продолжения рода и стремится к получению удовольствия как к независимой от него цели. Вы поймете, таким образом, что перелом и поворотный пункт в развитии сексуальной жизни состоит в подчинении ее целям продолжения рода. Все, что происходит до этого поворота, так же как и все, что его избежало, что служит только получению удовольствия, приобретает малопочтенное название «извращенного» и презирается как таковое.

Позвольте мне поэтому продолжить краткое изложение [фактов] инфантильной сексуальности. То, что я сообщил о двух органических системах (пищеварительной и выделительной), я мог бы дополнить с учетом других систем. Сексуальная жизнь ребенка исчерпывается именно проявлением ряда частных влечений (Partialtriebe), которые независимо друг от друга пытаются получить удовольствие частично от собственного тела, частично уже от внешнего объекта. Очень скоро среди этих органов выделяются гениталии; есть люди, у которых получение удовольствия от собственных гениталий без помощи гениталий другого человека или объекта продолжается без перерыва от младенческого онанизма до вынужденного онанизма в годы половой зрелости и существует затем неопределенно долго и в дальнейшем. Впрочем, с темой онанизма мы не так то скоро покончим; это материал, требующий многостороннего рассмотрения. Все таки должен вам сказать кое что о сексуальном исследовании (Sexualforschung) детей. Оно слишком типично для детской сексуальности и крайне значимо для симптоматики неврозов. Детское сексуальное исследование начинается очень рано, иногда еще до трехлетнего возраста. Оно связано не с различием полов, ничего не говорящим ребенку, так как он — по крайней мере, мальчик — приписывает обоим полам те же мужские гениталии. Если мальчик затем обнаруживает влагалище у маленькой сестры или подруги по играм, то сначала он пытается отрицать это свидетельство своих органов чувств, потому что не может представить подобное себе человеческое существо без столь ценной для него части. Позднее он пугается этого открытия, и тогда прежние угрозы за слишком интенсивное занятие своим маленьким членом оказывают свое действие. Он попадает во власть кастрационного комплекса, образование которого имеет большое значение для формирования его характера, если он остается здоровым, для его невроза, если он заболевает, и для его сопротивлений, если он подвергается аналитическому лечению. О маленькой девочке мы знаем, что она считает себя глубоко ущемленной из за отсутствия большого видимого пениса, завидует в этом мальчику и в основном по этой причине у нее возникает желание быть мужчиной, желание, снова появляющееся позднее при неврозе, который наступает вследствие ее неудачи в женской роли. Впрочем, клитор девочки в детском возрасте вполне играет роль пениса, он является носителем особой возбудимости, местом, в котором достигается аутоэротическое удовлетворение. Превращение маленькой девочки в женщину во многом зависит от того, переносится ли эта чувствительность клитора своевременно и полностью на вход во влагалище. В случаях так называемой сексуальной анестезии у женщин клитор упорно сохраняет свою чувствительность.

Сексуальный интерес ребенка скорее обращается сначала к проблеме, откуда берутся дети, к той самой, которая лежит в основе вопроса фиванского сфинкса, и пробуждается большей частью эгоистическими опасениями при появлении нового ребенка. Ответ, даваемый в детской, что детей приносит аист, вызывает недоверие даже у маленьких детей гораздо чаще, чем мы думаем. Ощущение, что взрослые его обманывают, скрывая истину, способствует отчуждению ребенка и развитию его самостоятельности. Но ребенок не в состоянии разрешить проблему собственными средствами. Его еще неразвитая сексуальная конституция ставит определенные границы для его познавательной способности. Сначала он предполагает, что дети происходят от того, что с пищей съедают что то особое, и ничего не знает о том, что детей могут иметь только женщины. Позже он узнает об этом ограничении и отказывается от мысли, что ребенок происходит от еды, эта мысль остается только в сказке. Подрастающий ребенок скоро замечает, что отец должен играть какую то роль в появлении ребенка, но не может угадать какую. Если он случайно становится свидетелем полового акта, то видит в нем попытку насилия, борьбу, садистски истолковывает коитус. Но сначала он не связывает этот акт с появлением ребенка. Когда он обнаруживает следы крови в постели и на белье матери, он тоже принимает это за доказательство нанесенного отцом ранения. В более поздние годы он, видимо, предчувствует, что половой орган мужчины принимает существенное участие в появлении детей, но не может приписать этой части тела никакой другой функции, кроме мочеиспускательной.

С самого начала дети единодушны в том, что рождение ребенка должно осуществляться через кишечник, что ребенок появляется, следовательно, как ком кала. Только после обесценивания всех анальных интересов эта теория оставляется и заменяется предположением, что открывается пупок или что местом рождения является область между женскими грудями. Таким образом пытливый ребенок приближается к знанию сексуальных фактов или проходит мимо них, сбитый с толку своим незнанием, пока в препубертатном возрасте не получит обычно оскорбительного и неполного объяснения, нередко оказывающего травматическое действие.

Вы, конечно, слышали, уважаемые господа, что понятие сексуального в психоанализе претерпело неоправданное расширение с целью сохранить положения о сексуальной причине неврозов и сексуальном значении симптомов. Теперь вы можете сами судить, является ли это расширение неоправданным. Мы расширили понятие сексуальности лишь настолько, чтобы оно могло включить сексуальную жизнь извращенных и детей. Это значит, что мы возвратили ему его правильный объем. То, что называют сексуальностью вне психоанализа, относится только к ограниченной сексуальной жизни, служащей продолжению рода и называемой нормальной.

Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.