статьи

Зигмунд Фрейд “СЕДЬМАЯ ЛЕКЦИЯ. ЯВНОЕ СОДЕРЖАНИЕ СНОВИДЕНИЯ И СКРЫТЫЕ ЕГО МЫСЛИ”

Уважаемые дамы и господа! Вы видите, что мы не без пользы изучали ошибочные действия. Благодаря этим усилиям мы – исходя из известных вам предположений – усвоили два момента: понимание элемента сновидения и технику толкования сновидения. Понимание элемента сновидения заключается в том, что он не является собственным [содержанием], а заместителем чего то другого, не известного видевшему сон, подобно намерению ошибочного действия, заместителем чего то, о чем видевший сон знает, но это знание ему недоступно. Надеемся, что это же понимание можно распространить и на все сновидение, состоящее из таких элементов. Наша техника состоит в том, чтобы благодаря свободным ассоциациям вызвать к этим элементам другие замещающие представления, из которых можно узнать скрытое.
Теперь я предлагаю вам внести изменения в терминологию, которые должны упростить наше изложение. Вместо “скрытое, недоступное, не собственное[ 36] [содержание]” мы, выражаясь точнее, скажем «недоступное сознанию видевшего сон, или бессознательное» (unbewuЯt). Под этим мы подразумеваем (как это было и в отношении к забытому слову или нарушающей тенденции ошибочного действия) не что иное, как бессознательное в данный момент. В противоположность этому мы, конечно, можем назвать сами элементы сновидения и вновь полученные благодаря ассоциациям замещающие представления сознательными. С этим названием не связана какая то новая теоретическая конструкция. Употребление слова «бессознательное», как легко понятного и подходящего, не может вызвать возражений.
Если мы распространим наше понимание отдельного элемента на все сновидение, то получится, что сновидение как целое является искаженным заместителем чего то другого, бессознательного, и задача толкования сновидения – найти это бессознательное. Отсюда сразу выводятся три важных правила, которых мы должны придерживаться во время работы над толкованием сновидения:
1) не нужно обращать внимания на то, что являет собой сновидение, будь оно понятным или абсурдным, ясным или спутанным, так как оно все равно ни в коем случае не является искомым бессознательным (естественное ограничение этого правила напрашивается само собой);
2) работу ограничивать тем, что к каждому элементу вызывать замещающие представления, не задумываясь о них, не проверяя, содержат ли они что то подходящее, не обращать внимания, насколько они отклоняются от элемента сновидения;
3) нужно выждать, пока скрытое искомое бессознательное возникнет само, точно так же, как забытое слово Монако в описанном примере.
Теперь нам также понятно, насколько безразлично, хорошо или плохо, верно или неверно восстановлено в памяти сновидение. Ведь восстановленное в памяти сновидение не является собственным содержанием, но только искаженным заместителем того, что должно нам помочь путем вызывания других замещающих представлений приблизиться к собственному содержанию, сделать бессознательное сознательным. Если воспоминание было неточным, то просто в заместителе произошло дальнейшее искажение, которое, однако, не может быть немотивированным.
Работу толкования можно провести как на собственных сновидениях, так и на сновидениях других. На собственных даже большему научишься, процесс толкования здесь более убедителен. Итак, если попытаешься это сделать, то замечаешь, что что то противится работе. Мысли хотя и возникают, но не всем им придаешь значение. Производится проверка, и делается выбор. Об одной мысли говоришь себе: нет, это здесь не подходит, не относится сюда, о другой – это слишком бессмысленно, о третьей – это уж совсем второстепенно, и вскоре замечаешь, что при таких возражениях мысли задерживаются прежде, чем станут совершенно ясными, и наконец прогоняются. Таким образом, с одной стороны, слишком сильно зависишь от исходного представления, от самого элемента сновидения, с другой – выбор мешает результату свободной ассоциации. Если толкование сновидения проводишь не наедине, а просишь кого нибудь толковать свое сновидение, то ясно чувствуешь еще один мотив, которым оправдываешь такой недопустимый выбор. Тогда говоришь себе по поводу отдельных мыслей: нет, эта мысль слишком неприятна, я не хочу или не могу ее высказать.
Эти возражения явно угрожают успешности нашей работы. Против них нужно защититься, и при анализе собственного сновидения делаешь это с твердым намерением не поддаваться им; если анализируешь сновидение другого, то ставишь ему как непреложное условие не исключать ни одной мысли, даже если против нее возникает одно из четырех возражений: что она слишком незначительна, слишком бессмысленна, не относится к делу или ее неприятно сказать. Он обещает следовать этому правилу, но затем с огорчением замечаешь, как плохо подчас он сдерживает это обещание. Сначала объясняешь это тем, что он не уяснил себе смысл свободной ассоциации, несмотря на убедительное заверение, и думаешь, что, может быть, следует подготовить его сначала теоретически, давая ему литературу или послав его на лекции, благодаря чему он мог бы стать сторонником наших воззрений на свободную ассоциацию. Но от этих приемов воздерживаешься, замечая, что и сам, будучи твердо уверен в собственных убеждениях, подвержен этим же критическим возражениям против определенных мыслей, которые впоследствии устраняются, в известной мере, во второй инстанции.
Вместо того чтобы сердиться на непослушание видевшего сон, попробуем оценить этот опыт, чтобы научиться из него чему то новому, чему то, что может быть тем важнее, чем меньше мы к нему подготовлены. Понятно, что работа по толкованию сновидения происходит вопреки сопротивлению (Widerstand), которое поднимается против него и выражением которого являются те критические возражения. Это сопротивление независимо от теоретических убеждений видевшего сон. Больше того. Опыт показывает, что такое критическое возражение никогда не бывает правильным. Напротив, мысли, которые хотелось бы подавить таким образом, оказываются все без исключения самыми важными, решающими для раскрытия бессознательного. Если мысль сопровождается таким возражением, то это как раз очень показательно.
Это сопротивление является каким то совершенно новым феноменом, который мы нашли исходя из наших предположений, хотя он как будто и не содержится в них. Этому новому фактору мы не так уж приятно удивлены. Мы уже предчувствуем, что он не облегчит нашей работы. Он мог бы нас привести к тому, чтобы вовсе оставить наши старания понять сновидение. Такое незначительное явление, как сновидение, и такие трудности вместо безукоризненной техники! Но с другой стороны, именно эти трудности заставляют нас предполагать, что работа стоит усилий. Мы постоянно наталкиваемся на сопротивление, когда хотим от заместителя, являющегося элементом сновидения, проникнуть в его скрытое бессознательное. Таким образом, мы можем предположить, что за заместителем скрывается что то значительное. Иначе к чему все препятствия, стремящиеся сохранить скрываемое? Если ребенок не хочет открыть руку, чтобы показать, что в ней, значит, там что то, чего ему не разрешается иметь.
Сейчас, когда мы вводим в ход наших рассуждений динамическое представление сопротивления, мы должны подумать о том, что это сопротивление может количественно изменяться. Оно может быть большим и меньшим, и мы готовы к тому, что данные различия и обнаружатся во время нашей работы. Может быть, благодаря этому мы приобретем другой опыт, который тоже пригодится в работе по толкованию сновидений. Иногда необходима одна единственная или всего несколько мыслей, чтобы перейти от элемента сновидения к его бессознательному, в то время как в других случаях для этого требуется длинная цепь ассоциаций и преодоление многих критических возражений.
Мы скажем себе, что эти различия связаны с изменением величины сопротивления, и будем, вероятно, правы. Если сопротивление незначительно, то и заместитель не столь отличен от бессознательного; но большое сопротивление приводит к большим искажениям бессознательного, а с ними удлиняется обратный путь от заместителя к бессознательному.
Теперь, может быть, настало время взять какое нибудь сновидение и попробовать применить к нему нашу технику, чтобы оправдать связываемые с ней надежды. Да, но какое для этого выбрать сновидение? Вы не представляете себе, как мне трудно сделать выбор, и я даже не могу вам еще разъяснить, в чем трудность. Очевидно, имеются сновидения, которые в общем мало искажены, и самое лучшее было бы начать с них. Но какие сновидения меньше всего искажены? Понятные и не спутанные, два примера которых я уже приводил? Но тут то вы глубоко ошибаетесь. Исследование показывает, что эти сновидения претерпели чрезвычайно высокую степень искажения. Но если я, отказавшись от каких либо ограничений, возьму первое попавшееся сновидение, вы, вероятно, будете очень разочарованы. Может случиться, что нам нужно будет выделить и записать такое обилие мыслей к отдельным элементам сновидения, что работа станет совершенно необозримой. Если мы запишем сновидение, а напротив составим список всех пришедших по его поводу мыслей, то он может быть больше текста сновидения. Самым целесообразным кажется, таким образом, выбрать для анализа несколько коротких сновидений, из которых каждое сможет нам что нибудь сказать или что либо подтвердить. На это мы и решимся, если опыт нам не подскажет, где действительно можно найти мало искаженные сновидения.
Кроме того, я знаю еще другой путь для облегчения нашей задачи. Вместо толкования целых сновидений давайте ограничимся отдельными элементами и на ряде примеров проследим, как их можно объяснить, используя нашу технику.
а) Одна дама рассказывает, что ребенком очень часто видела сон, будто у Бога на голове остроконечный бумажный колпак. Как вы это поймете, не прибегнув к помощи видевшей сон? Ведь это совершенно бессмысленно. Но это перестает быть бессмыслицей, когда дама сообщает, что ей ребенком за столом имели обыкновение надевать такой колпак, потому что она не могла отвыкнуть от того, чтобы не коситься в тарелки братьев и сестер и не смотреть, не получил ли кто нибудь из них больше ее. Таким образом, колпак должен был действовать как шоры. Кстати, историческое сообщение было дано без всякой задержки. Толкование этого элемента, а с ним и всего короткого сновидения легко осуществляется благодаря следующей мысли видевшей сон. «Так как я слышала, что Бог всеведущ и все видит, – говорит она, – то сновидение означает только, что я все знаю и все вижу, как Бог, даже если мне хотят помешать». Этот пример, возможно, слишком прост.
б) Одна скептически настроенная пациентка видит длинный сон, в котором известные лица рассказывают ей о моей книге «Остроумие» (1905с) и очень ее хвалят. Затем что то упоминается о «Канале», возможно, о другой книге, в которой фигурирует канал, или еще что то, связанное с каналом. она не знает. это совершенно не ясно.
Вы склонны будете предположить, что элемент «канал» не поддается толкованию, потому что он сам так неопределенен. Вы правы относительно предполагаемого затруднения, но толкование трудно не потому, что этот элемент неясен, наоборот, он неясен по той же причине, по которой затруднено толкование: видевшей сон не приходит по поводу канала никаких мыслей; я, конечно, тоже ничего не могу сказать.
Некоторое время спустя, вернее, на следующий день она говорит, что ей пришло в голову, что, может быть, относится к делу. А именно острота, которую она слышала. На пароходе между Дувром и Кале известный писатель беседует с одним англичанином, который в определенной связи цитирует: Du sublime au ridicule il n’у a qu’un pas [От великого до смешного только один [шаг]. Писатель отвечает: Qui, le pas de Calais [Да, Па де Кале]; [шаг по французски «па». – Прим. пер.] – этим он хочет сказать, что Франция великая страна, а Англия – смешная. Но Pas de Calais ведь канал, именно рукав канала, Canal la manche. Не думаю ли я, что эта мысль имеет отношение к сновидению? Конечно, говорю я, она действительно объясняет загадочный элемент сновидения. Или вы сомневаетесь, что эта шутка уже до сновидения была бессознательным для элемента «канал», и предполагаете, что она появилась позднее? Пришедшая ей в голову мысль свидетельствует о скепсисе, который скрывается у нее за искусственным восхищением, а сопротивление является общей причиной как задержки мысли, так и того, что соответствующий элемент сновидения был таким неопределенным. Вдумайтесь в этом случае в отношение элемента сновидения к его бессознательному. Он как бы кусочек бессознательного, как бы намек на него; изолировав его, мы бы его совершенно не поняли.
в) Один пациент видит длинный сон: вокруг стола особой формы сидит несколько членов его семьи и т. д. По поводу стола ему приходит в голову мысль, что он видел такой стол при посещении определенной семьи. Затем его мысль развивается: в этой семье были особые отношения между отцом и сыном, и он тут же добавляет, что такие же отношения существуют между ним и его отцом. Таким образом, стол взят в сновидение, чтобы показать эту параллель.
Этот пациент был давно знаком с требованиями толкования сновидения. Другой, может быть, был бы поражен, что такая незначительная деталь, как форма стола, является объектом исследования. Мы считаем, что в сновидении нет ничего случайного или безразличного, и ждем разгадки именно от объяснения таких незначительных, немотивированных деталей. Вы, может быть, еще удивитесь, что работа сновидения выразила мысль «у нас все происходит так, как у них» именно выбором стола. Но все легко объяснится, если вы узнаете, что эта семья носит фамилию Тишлер [Tisch – стол. – Прим. пер.]. Усаживая своих родных за этот стол, он как бы говорит, что они тоже Тишлеры. Заметьте, впрочем, как в сообщениях о таких толкованиях сновидений поневоле становишься нескромным. Теперь и вы увидели упомянутые выше трудности в выборе примеров. Этот пример я мог бы легко заменить другим, но тогда, вероятно, избежал бы этой нескромности за счет какой то другой.
Мне кажется, что теперь самое время ввести два термина, которыми мы могли бы уже давно пользоваться. Мы хотим назвать то, что рассказывается в сновидении, явным содержанием сновидения (manifester Trauminhalt), а скрытое, к которому мы приходим, следуя за возникающими мыслями, скрытыми мыслями сновидения (latente Traumgedanken). Обратим внимание на отношения между явным содержанием сновидения и скрытыми его мыслями в наших примерах. Эти отношения могут быть весьма различными. В примерах а) и б) явный элемент является составной частью скрытых мыслей, но только незначительной их частью. Из всей большой и сложной психической структуры бессознательных мыслей в явное сновидение проникает лишь частица как их фрагмент или в других случаях как намек на них, как лозунг или сокращение в телеграфном стиле. Толкование должно восстановить целое по этой части или намеку, как это прекрасно удалось в примере б). Один из видов искажения, в котором заключается работа сновидения, есть, таким образом, замещение обрывком или намеком. В примере в), кроме того, можно предположить другое отношение, более ясно выраженное в следующих примерах.
г) Видевший сон извлекает (hervorzieht) (определенную, знакомую ему) даму из под кровати. Он сам открывает смысл этого элемента сновидения первой пришедшей ему в голову мыслью. Это означает: он отдает этой даме предпочтение (Vorzug).
д) Другому снится, что его брат застрял в ящике. Первая мысль заменяет слово ящик шкафом (Schrank), а вторая дает этому толкование: брат ограничивает себя (schrдnkt sich ein).
е) Видевший сон поднимается на гору, откуда открывается необыкновенно далекий вид. Это звучит совершенно рационально, и, может быть, тут нечего толковать, а следует только узнать, какие воспоминания затронуты сновидением и чем оно мотивировано. Но вы ошибаетесь – оказывается, именно это сновидение нуждается в толковании, как никакое другое спутанное.
Видевшему сон вовсе не приходят в голову собственные восхождения на горы, а он вспоминает, что один его знакомый издает «Обозрение» (Rundschau), в котором обсуждаются наши отношения к дальним странам. Таким образом, скрытая мысль сновидения здесь: отождествление видевшего сон с издателем «Обозрения».
Здесь вы видите новый тип отношения между явным и скрытым элементами сновидения. Первый является не столько искажением последнего, сколько его изображением, наглядным, конкретным выражением в образе, которое имеет своим источником созвучие слов. Однако благодаря этому получается опять искажение, потому что мы давно забыли, из какого конкретного образа выходит слово, и не узнаем его в замещении образом. Если вы подумаете о том, что явное сновидение состоит преимущественно из зрительных образов, реже из мыслей и слов, то можете догадаться, что этому виду отношения принадлежит особое значение в образовании сновидения. Вы видите также, что этим путем можно создать в явном сновидении для целого ряда абстрактных мыслей замещающие образы, которые служат намерению скрыть их. Это та же техника ребуса. Откуда такие изображения приобретают остроумный характер, это особый вопрос, которого мы здесь можем не касаться.
О четвертом виде отношения между явным и скрытым элементами сновидения я умолчу, пока наша техника не откроет нам его особенность. Но и тогда я не дал бы полного перечисления этих отношений, для наших же целей достаточно и этого.
Есть у вас теперь мужество решиться на толкование целого сновидения? Сделаем попытку и посмотрим, достаточно ли мы подготовлены для решения этой задачи. Разумеется, я выберу не самое непонятное сновидение, а остановлюсь на таком, которое хорошо отражает его свойства.
Итак, молодая, но уже давно вышедшая замуж дама видит сон: она сидит с мужем в театре, одна половина партера совершенно пуста. Ее муж рассказывает ей, что Элиза Л. и ее жених тоже хотели пойти, но смогли достать только плохие места, три за 1 фл. 50 кр.,[ 37] а ведь такие места они не могли взять. Она считает, что это не беда.
Первое, что сообщает нам видевшая сон, – это то, что повод к сновидению указан в явном сновидении.
Муж действительно рассказал ей, что Элиза Л., знакомая, примерно тех же лет, обручилась. Сновидение является реакцией на это сообщение. Мы уже знаем, что подобный повод в переживаниях дня накануне сновидения нетрудно доказать во многих сновидениях, и видевшие сон часто без затруднений дают такие указания. Такие же сведения видевшая сон дает и по поводу других элементов явного сновидения. Откуда взялась деталь, что половина партера не занята? Это намек на реальное событие прошлой недели. Она решила пойти на известное театральное представление и заблаговременно купила билеты, но так рано, что должна была доплатить за это, когда же они пришли в театр, оказалось, что ее заботы были напрасны, потому что одна половина партера была почти пуста. Она бы не опоздала, если бы купила билеты даже в день представления. Ее муж не преминул подразнить ее за эту поспешность. Откуда 1 фл. 50 кр.? Это относится к совсем другому и не имеет ничего общего с предыдущим, но и тут есть намек на известие последнего дня. Ее невестка получила от своего мужа в подарок 150 фл., и эта дура не нашла ничего лучшего, как побежать к ювелиру и истратить деньги на украшения. А откуда три? Об этом она ничего не знает, если только не считать той мысли, что невеста Элиза Л. всего лишь на три месяца моложе ее, а она почти десять лет замужем. А что это за нелепость брать три билета, когда идешь в театр вдвоем? На это она ничего не отвечает и вообще отказывается от дальнейших объяснений.

Но эти пришедшие ей в голову мысли и так дали нам достаточно материала, чтобы можно было узнать скрытые мысли сновидения. Обращает на себя внимание то, что в ее сообщениях к сновидению в нескольких местах подчеркиваются разные сроки, благодаря чему между отдельными частями устанавливается нечто общее: она слишком рано купила билеты в театр, поспешила, так что должна была переплатить; невестка подобным же образом поспешила снести деньги ювелиру, чтобы купить украшения, как будто она могла это упустить. Если эти так подчеркнутые «слишком рано», «поспешно» сопоставить с поводом сновидения, известием, что приятельница, которая моложе ее всего на три месяца, теперь все таки нашла себе хорошего мужа, и с критикой, выразившейся в осуждении невестки: нелепо так торопиться, то само собой напрашивается следующий ход скрытых мыслей сновидения, искаженным заместителем которых является явное сновидение: «Нелепо было с моей стороны так торопиться с замужеством. На примере Элизы я вижу, что и позже могла бы найти мужа». (Поспешность изображена в ее поведении при покупке билетов и в поведении невестки при покупке украшений. Замужество замещено посещением театра.) Это – главная мысль; может быть, мы могли бы продолжать, но с меньшей уверенностью, потому что в этом месте анализу незачем было бы отказываться от заявлений видевшей сон: «За эти деньги я могла бы приобрести в 100 раз лучшее!» (150 фл. в 100 раз больше 1 фл. 50 кр.). Если бы мы могли деньги заменить приданым, то это означало бы, что мужа покупают за приданое; муж заменен украшениями и плохими билетами. Еще лучше было бы, если бы элемент «три билета» имел какое либо отношение к мужу. Но наше понимание не идет так далеко. Мы только угадали, что сновидение выражает пренебрежение к мужу и сожаление о слишком раннем замужестве.
По моему мнению, результат этого первого толкования сновидения нас больше поражает и смущает, чем удовлетворяет. Слишком уж много на нас сразу свалилось, больше, с чем мы в состоянии справиться. Мы уже замечаем, что не сможем разобраться в том, что может быть поучительного в этом толковании сновидения. Поспешим же извлечь то, что мы узнали несомненно нового.
Во первых, замечательно, что в скрытых мыслях главный акцент падает на элемент поспешности; в явном сновидении именно об этом ничего нет. Без анализа мы бы не могли предположить, что этот момент играет какую то роль. Значит возможно, что как раз самое главное то, что является центром бессознательных мыслей, в явном сновидении отсутствует. Благодаря этому совершенно меняется впечатление от всего сновидения. Во вторых, в сновидении имеется абсурдное сопоставление три за 1 фл. 50 кр., в мыслях сновидения мы угадываем фразу: нелепо было (так рано выходить замуж). Можно ли отрицать, что эта мысль «нелепо было» выражена в явном сновидении именно абсурдным элементом? В третьих, сравнение показывает, что отношение между явными и скрытыми элементами не просто, оно состоит не в том, что один явный элемент всегда замещает один скрытый. Это скорее групповое отношение между обоими лагерями, внутри которого один явный элемент представляется несколькими скрытыми или один скрытый может замещаться несколькими явными.
Что касается смысла сновидения и отношения к нему видевшей сон, то об этом можно было бы тоже сказать много удивительного. Правда, она признает толкование, но поражается ему. Она не знала, что пренебрежительно относится к своему мужу, она также не знает, почему она к нему так относится. Итак, в этом еще много непонятного. Я действительно думаю, что мы еще не готовы к толкованию сновидений и нам надо сначала еще поучиться и подготовиться.

Денис Колосов НЕВРОЗ как ответ субъекта на «несуществующее сексуальное отношение»

Жизнь невротика, то есть практически каждого современного субъекта, разворачивается вокруг изначального происшествия, которое нельзя обойти, перешагнуть, забыть или вытеснить. Оно бесконечно взывает к себе, маяча на горизонте нашего бытия неизводимым пятном. Всю нашу активность, все наши устремления, главный нерв и биение нашей жизни, в конечном счете, сводится к необходимости каким-то образом обойтись с тем, что в какой-то момент «Что-то случилось!». При том, что с точки зрения реальности, это событие является исключительно психическим инцидентом. Другими словами, это фикция, никогда не имевшая место в действительной биографии субъекта. В соответствии с интуициями З. Фрейда, Ж. Лакана, а также современного российского психоаналитика и исследователя Александра Смулянского, этим происшествием является акт гомосексуального изнасилования мальчика генитальным мужчиной. Это условно мифический виртуальный инцест с отцовской фигурой.

У самого Фрейда эта догадка нашла выражение в его исходной концепции «происхождения истеричек в результате изнасилования их отцами».

Отсылку к этому происшествию в его формулировке, близкой к той о которой идет речь в настоящей статье, можно найти уже в V семинаре Жака Лакана. В XXII главе он говорит, что для обсессивного невротика этот «психический травматизм служит опорой критики воссоздания, и потому субъект берет на себя активную роль»[1]. То есть он выбирает «иметь» фаллос и преследовать его в акте реализации желания, субъективируясь в этом преследовании как отмеченный нехваткой фаллоса, как похеренный им. В то время как имеющий такой же первичный травматизм в своем мифическом бек-граунде истерический субъект предпочитает занять пассивную позицию «быть» и выступать в роли объекта желания Другого. По Лакану, истеричка выбирает роль объекта желания, а невротик навязчивости — субъекта желания, субъекта, отмеченного нехваткой.

Базовые симптомы и невротика навязчивости, и истерического невротика завязаны на проблематизации желания Другого.

Для того, чтобы получить в свое распоряжение желание, обсессивному субъекту необходимо сперва опереться на Другого, как на место этого желания, как на того, кто удостоверяет код, закон желания. Ведь желание — желание Другого, и, соответственно, обсессик должен сначала столкнуться с этим Другим, чтобы увидеть за ним, «через его голову» объект его желания, то есть усмотреть то, что желанно Другому (это базовая операция каждого невротика). В случае субъекта мужской сексуации[2] этим другим оказывается, например, женщина. Он видит этот объект желания, которым для женщины оказывается фаллос. И постольку, поскольку взаимодействие с «первичным происшествием» предпосылает ему активную роль, сам он занимает позицию «иметь» (фаллос), и начинает преследовать этот объект а, фаллос, «в теле женщины». Но, как только он начинает преследовать этот объект-причину желания Другого (при том, что женщина тоже его желает его, будучи сама являясь этим фаллосом), он переступает черту «друговости», совершает то, что Лакан обозначает как переход «по ту сторону» требования, с уровнем требования порывает, ведь другой ему уже не нужен, он желание уже обрел. Более того, Другой теперь превратился для него из другого субъекта в объект, стал инструментом, орудием наслаждения. Так, Смулянский замечает, что для обсессионала малый другой и Большой Другой, другой ближний как объект и Другой как одобряющая инстанция, склеиваются. Это умерщвление Другого (когда он становится объектом-причиной желания) и играет с ним злую шутку. Влечение к объекту, по мере все большего сближения с ним, начинает угасать, но получить подкрепление своего желания уже не откуда, Другого как места желания уже не существует. Для одержимого, как называл обсессивного невротика Лакан, важно желание как таковое, другой ему нужен только как переходный элемент, пусковая установка, активирующая режим желания. Сам по себе другой ему не нужен. Поэтому расстается с женщиной такой субъект холодно и бесцеремонно. Ведь объект, — он объект и есть, его существенной чертой является переходность, он радикально «взаимозаменяем», и поэтому для навязчивого субъекта любой партнер изначально и неустранимо является таким же как и любой другой. «Незаменимых не существует», — вот девиз навязчивого невротика. Именно в этом «иметь», а не «быть», в активной позиции преследования объекта, навязчивая структура сополагается с сексуационной позицией по мужскому типу.

Таким образом, главная проблема невротика навязчивости — найти устойчивую, постоянную опору своему желанию, что сделать практически никогда не удается (конечно, если он не прошел через горнила анализа). Именно поэтому и Лакан, и Смулянский полагают, что непроанализированный невроз навязчивости — более тяжелые формы невротического расстройства, чем истерические неврозы, и, что вне анализа уж лучше быть истеричкой, у которой такая поддержка худо бедно складывается, если конечно она встретит «своего мясника»[3]. Однако, после анализа обсессивный невроз получает лучшую перспективу, чем, пусть и проанализированная, истерия. Ведь если навязчивый невротик в итоге получает доступ к своему собственному желанию, то истеричка всегда пользуется желанием Другого, свое для нее закрыто с самого начала и навсегда. По выражению Смулянского, в случае истерии «заблуждение падающее на желания отца достигает максимума, и в этом смысле ни к какому исцелению никогда не ведет»[4]. И в этом смысле, говоря о навязчивости, мы и можем сказать, что «более тяжелые формы болезнетворного движения, является наиболее правдивыми, то есть пробрасывают нас к идеалу проанализированности сильнее, нежели формы болезнетворного движения более легкие»[5].

Image

В историю истерического невротика «стартовое происшествие» также вписано, но она, в отличие от обсессика, об этом факте так и «не узнала», и, соответственно, ее стратегия не связана с паранойяльностью, запирательством и удержанием. Для нее вопрос замешанности ее желания в чем-то непристойном не стоит, и поэтому она не тщится отвести от себя подозрения бешеной активностью по преследованию объекта. Она устремляется к желанию без оглядки на непристойное происшествие, оглядки, которая задерживает обсессика на уровне требования и воображаемого единства своего собственно «Я», в котором можно укрыться, чтобы скрыть факт «падения», и причастности своего желания к нему. Но весь фокус в том, что мир желания целиком завязан на фигуре Другого, а значит, если целиком и перманентно оставаться на этом уровне, приходится быть объектом в желании Другого, и, разумеется, желанием собственным желанием пожертвовать.

В случае истерички — для нее важен сам Другой и его желание, ибо именно поддержка его желания позволяет ей быть на уровне Другого, прорваться к этой инаковости, «по ту сторону» требования. Поэтому, чтобы это желание не угасло она занимает позицию «быть» и встает на место всегда ускользающего объекта-причины желания Другого. Собственно, ее роль — быть означающим большого Другого, иными словами, выступать в качестве объекта а. Прочно удерживая эту позицию посредством так называемых карнавальных практик[6], она не позволяет желанию Другого угаснуть, что сохраняет ее в мире Другого как абсолютной «инаковости». То есть отправлять собственное желание ей , в общем то, и не нужно, она вполне согласна это делать за другого, следя за тем, чтобы он сам не слишком то в этом переусердствовал. Главное для нее — оставаться на уровне желания.

Но, и уровень требования, в отличие от навязчивого невротика, она не покидает. Именно это позволяет ей сочетать сразу две позиции: на первом круге поддерживать диалектику абсолютного требования любви, и, на втором, — иметь дело с желанием посредством желания Другого. Это и обеспечивает ей более или менее устойчивое равновесие, тонкий баланс: поддерживать существование Другого в качестве субъекта, и, при этом, находиться на позиции желания. При этом, здесь налицо соположение базового истерического симптомокомплекса со способом извлечения наслаждения, характерным для субъекта сексуации.

В статье «Значение фаллоса» Лакан обращает внимание на то, что в случае женской сексуационной позиции объект любви и желания совпадает, в то время как в случае мужской, — они всегда разведены: «Но, что касается ее собственного желания, она находит его означающее в теле того, кому адресован ее запрос любви… Но результат для женщины остается тот же: на одном объекте сходятся опыт любви, который как таковой в идеале лишает ее того, что дает, — и желание, обретающее здесь свое означающее. У мужчины, напротив, диалектика запроса и желания порождает эффекты, которые Фрейд с лишний раз восхищающей нас точностью поместил на тех самых стыках, к которым они принадлежат, под рубрикой специфического унижения [Emiedrigung] любовной жизни. Если мужчине действительно удается удовлетворить в отношении к женщине свой запрос любви настолько, насколько означающее фаллоса конституирует ее как дающую в любви то, чего она не имеет, — наоборот, его собственное желание фаллоса заставит появиться его означающее в остающейся склонности к «другой женщине», которая может означать этот фаллос в различных планах, будь то девственница или проститутка»[7].

Вилла мистерий в Помпеях. Фреска с изображением момента разоблачения фаллоса.
Вилла мистерий в Помпеях. Фреска с изображением момента разоблачения фаллоса.

Ухватившись за желание, обсессивный субъект покидает тенеты требования. Смулянский вторит Славою Жижеку, говоря о том, что для субъекта мужской сексуации любовь это что-то еще более непристойное чем секс, в то время как субъект, сексуированный по женскому типу, каким-то образом способен вписать любовь в свою историю, освоить ее. Очевидно это связанно не только с заземленностью истерички на уровне требования, но, и с тем, что истерический субъект отправляет наслаждение, которого по словам Лакана «не надо бы», то самое, что получил однажды мальчик в акте инцестуозного изнасилования генитальным отцом. Именно в связи с этим можем мы прочитать слова Лакана, которые он говорит в конце 22 главы V семинара о том, что «сфокусировать свое желание субъект (обсессивный) может лишь сопротивляясь тому, что мы назовем абсолютной мужественностью, и что, с другой стороны не будучи в состоянии обойтись без того, чтобы свое желание показать, он насущно нуждаясь в этом, может однако совершить это лишь в другом месте, там, где приходится вершить ему свои подвиги»[8].

Итак, перед нами гипотеза о «первоначальном», никогда не бывшем, происшествии, представляющем собой акт падения, инцестуозного обесчещения «по мужской линии», как о краеугольном камне современной субъектности как таковой. Смулянский выводит ее из наблюдений за симптоматическими действиями маленьких мальчиков, доступными наблюдению в ближайшем опыте повседневности. По его мнению, существует так называемая «мальчишеская сексуация»[9], которая имеет место на фаллической фазе развития, когда мальчик овладевает операцией «падения» на глазах генитального мужчины, воспроизводящую тот самый фиктивное акт первичного гомосексуального обесчещения. В играх в войнушку он падает, навзничь пораженный вражеской пулей, падает с тем, чтобы получить нежное и заботливое внимание командира, на которое только те бывают способны в отношении к раненым. Речь идет фактически о запросе на любовь со стороны мужчины и в направлении к нему, притом мужчины генитального[10]. Проделывается этот маневр исключительно в присутствии и на глазах того, кто на такую роль может быть поставлен. В этот момент ему как будто бы заповедуется то самое, базовое (женское) наслаждение, наслаждение которого не надо бы, которое предположительно было получено в этом первичном происшествии. Именно в этот момент мальчик получает то, что Фрейд называл первичным капиталом наслаждения, из которого субъект черпает дивиденты, когда ему нужно полюбить (собственно, только так полюбить любой субъект и может). В данном прочтении, любовь, — то, что связано с тем самым, непристойным, наслаждением, которое генитальностью, мужской сексуационной позицией, отвергается. В заключении XXII главы V семинара Лакан как раз и говорит, что мужчине, для того чтобы изначально влюбиться в женщину, полюбить ее («до овладения желанием»), ему нужно совершить что-то подобное этому падению, чтобы соприкоснувшись с измерением заповеданного непристойного наслаждения почерпнуть оттуда его толику («сопротивление мужественности»). Но потом, овладевая желанием, в соответствии с той логикой, что была описана выше, он сразу покидает этот уровень безусловного требования любви, связанный с этим базовым, по сути своей, женским, наслаждением. Мужчина вступает во владение законом желания, который не предполагает таких непристойностей как любовь. То есть уровень требования — и есть то, что связано с невозможным наслаждением, иллюзиями первичной «доязыковой» потребности, изначально утраченного «фиктивного» объекта абсолютного удовлетворения, и регистром воображаемого, в котором любовь и находит себе приют.

Image

Именно в истоке этого «события» и коренится гомосексуальное влечение как таковое, гомосексуальное в подлинно аналитическом смысле. Мужское гомосексуальное влечение и наслаждение, которое по мысли Фрейда, в отличие от частичных влечений, является особым влечением без объекта. Эта безобъектность и выражается в стремлении к полнейшему восполнению, абсолютному удовлетворению в слиянии с другим таким же как и я.

Сопричастность навязчивого и истерического невротиков к одному и тому же исходному инциденту подтверждается общностью операции «падения», которая имеет место как у мальчика долатентного периода, так и у истерической девушки в фазе поздней латентности. Приступы истерической пациентки, ее головокружения, тошнота, обмороки и параличи, — не что иное как та же игра в войнушку в модифицированной форме. И один, и другая грезят слиться с генитальным Другим в полноте Единого. Можно обвить что истерическая женщина всегда оказывается на мужской стороне, даже в ступая в гомосексуальные связи с другими женщинами, она фантазирует о том, что тем самым разыгрывается сцена гомосексуального сопряжения именно мужских фигур. В этом смысле женская гомосексуальность — функция производная от мужской гомосексуальности. Смена пола, часто предпринимаемая девушками подростками является еще одним веским аргументом в подтверждение этому.

Image

После того как субъект смог усмотреть за Другим его желание, «через голову» этого другого, он понимает что никакой первичной изначальной потребности нет и быть не может. Доступ к первичному, изначально утраченному объекту утрачен раз и на всегда, его не существовало и вовсе. Именно таким образом субъект может прийти к усвоению того, что за требованием лежит не потребность Другого, но требование, всегда уже только требование. Ведь если за другим не потребность во мне, но желание чего-то еще, чего то другого, не пойми чего, то о потребности нельзя говорить не только в отношении Другого, но и меня самого. В данной точке происходит понимание того, что «той самой» (заповеданной, мифической) потребности не существует, а мой запрос всегда уже, задним числом, является требованием. Требование же, самим фактом своего предъявления, дезавуирует не только потребность, но и себя как таковое постольку, поскольку в чистом виде виде оно не просто требование материнского каприза (требование сходить на горшок), и не просто требование самого субъекта (требование груди), но это безграничное требование любви. Это требование ненасытно и не подлежит удовлетворению. То есть требование как таковое всегда уже терпит крах. В то время как требование горшка или груди, представляет собой иллюзию вроде бы как артикулированной потребности, и еще позволяет поддерживать иллюзию возможности достижения той самой, первичной мифической потребности, точнее ее объекта. Здесь субъект еще не прошел кастрацию, и, имея дело с материнским Другим, может мечтать о невозможном наслаждении. Именно поэтому на этом уровне сохраняется иллюзия безграничной любви, и возможности ее достигнуть посредством бесконечного выдвижения безусловного требования любви. Сталкиваясь с желанием другого, и, понимая, что первичной потребности нет как нет. Субъект пытается прорваться на уровень циркуляции цепочки желания, с тем, чтобы уже отбросив все надежды на мифический объект, спросить Другого о его желании. Спросить с тем, чтобы обрести свое. Получая «ответ в бок», который всегда является ответом на незаданный, другой вопрос, он лишается иллюзии на совпадение ответа на требование с удовлетворением первичной потребности. Ведь само желание, — это та же потребность, но в ее абсолютной, смещенной форме. Ребенок это видит на уровне структуры. Но, только получив неопределенный ответ на уровне желания Другого, он окончательно все это усваивает, и принимает кастрацию.

Image

Субъект уже намечает для себя эту перспективу, готовится к ней, но окончательно утверждается в кастрации только тогда, когда сообщение по линии желания Другого будет им получено. Это всегда происходит ретроактивно, то есть задним числом. К этому субъекта побуждает маячащее за головой Другого желание. С одной стороны, это порождает в нем сомнение в возможности достичь мифического удовлетворения и полнейшего совпадения потребности с требованием, с другой, стремясь все же потребность как-то освоить (ведь желание, как уже было отмечено выше, это тоже потребность, пусть и более высокого порядка), как-то прорваться к удовлетворению, как-то обыграть «тупиковость» требования, нащупать выход за пределы его безысходности, пробуждает в нем стремление получись свой объект желания, позаимствовав его у другого. Поняв в итоге, что этим объектом-причиной желания Другого является фаллос[11], приходится немного разочароваться, и, в то же время, смириться с тем, что теперь и потребностью самого субъекта всегда будет лишь потребность в фаллосе.

Сама же греза о беспредельном удовлетворении заповеданной потребности, достижение изначально утраченного объекта этой потребности, связана с галлюцинированием о возможности повторения опыта первичного удовлетворения. Этим опытом, всегда виртуальным, фиктивным, и является невыносимое, непристойное наслаждение от гомосексуального инцестуозного происшествия. Это и есть наслаждение, которого, по словам Лакана, «не надо бы». Но сама запись этого акта структурно укоренена в символическом, в желании, и именно она задает возможность желания как такового. Правда существовать такое желание может только в симптоматической форме, сопротивляясь себе самому, запираясь от себя, себя отрицая.

При этом, Лакан утверждает, что невротик навязчивости сохраняет связь с целостным образом себя, сохраняя иллюзию целостности и автономии. Отсюда и его тенденции к осознанному контролю и самостоятельности во всех отправления, навязчивая мания ни от кого не зависеть. Отсюда и его паранойяльность. Ведь, по словам Лакана, он заинтересован не в самом Другом (как истерик), а, собственно, в желании как таковом. Ему не нужды оставаться на уровне Другого ради самого бытия на этом уровне (что для истерички является самоценным). Схватив желание, пощупав его, он тут же возвращается в свое «Я», укрывается в нем. Его «Я» предоставляет ему убежище. До «друговости» как таковой обсессику нет дела. Более того, он считает ее опасной и вредоносной, ведь он стремится к независимости от Другого.

Image

Истеричка же заинтересована в желании Другого ради самого Другого. Истеричка ближе к истине, так как никакой независимости по факту не существует, и любой субъект кровно зависим от Другого[12]. В итоге, она напротив, стремится полностью порвать с уровнем «самости» и навсегда остаться на уровне Другого как такового. Ей нужна чистая инаковость. По словам Лакана, в случае истерички стирается связь между фантазмом и образом, что вызывает у нее симптом головокружения и тошноты. Поэтому ее образ Я, в некотором смысле, распадается, что и выражается в конверсионных симптомах, демонстрирующих непослушание различных органов и частей тела единому центру, рассогласованность организма, то есть его фрагментирование. Несмотря на это, символическая позиция истерички, позиция, занимаемая ей в качестве объекта-причины желания Другого, дает ей более прочную основу для отправления желания, чем позиция обсессивного невротика. Это обусловлено тем, что обсессионал не может удержаться на высоте желания будучи чистым «Я», Я оторванным от Другого как места желания. Сам статус объекта, а обеспечивает неудовлетворенность желания этого Другого, поэтому и распоряжаться его желанием на постоянной основе легче будучи идентифицировавшись с этим объектом.

Image

Парадоксальным образом позиция обсессика состоит в том, чтобы урвать наслаждение на уровне Другого и вернуться с награбленным к своему автономному «Я,» покинув тот уровень, на котором желание функционирует. И постольку, поскольку без разрядки, выражающейся в прибавочном наслаждении, обойтись нельзя, обращаться к Другому за перевыпуском желания приходится вновь и вновь, одним и тем же, проторенным, путем. Истеричка же, напротив, пытается, прорвавшись на уровень желания и, связанного с ним, Другого (именно в таком порядке), навсегда остаться там, а про свое «Я» забыть навсегда. В связи с этим, можно утверждать, что истерическому субъекту путь к «своему собственному» желанию заказан. Именно поэтому для истерички, среди других всегда есть незаменимый, «тот самый», выходящий из ряда вон, единственный в своем роде. Именно поэтому ее позиция, с точки зрения перспективы и прогноза анализа, выглядит тупиковой. Ну, а обсессик? — Он всегда имеет дело со своим собственным, хотя и вечно угасающим, желанием, и потому его перспектива более радужна, — она пролегает по пути прекращения восприятия места Другого как места угрозы. Так он сможет оставаться на этом месте, не укрываясь в своем «Я», и упорствуя в своем желании на более прочной, длительной основе.

Таким образом, катастрофа изначальной замаранности, измазанности в инцестуозном гомосексуальном грехопадении, предположительно даровавшем невозможное наслаждение являясь фикцией, никогда не имевшим место в действительности фактом, и может быть нами помыслено как то самое, сексуальное отношение, которое «не перестает не писаться»[13], то есть то, которого не существует. Но, имея такой статус, оно как раз и обладает той неустранимостью, той необратимостью, которая заставляет невротика непрерывно заниматься обслуживанием этого зияния. Симптом — и есть ответ каждого современного субъекта на эту невозможность[14].

Примечания:

[1] Ж. Лакан, Семинар V «Образования бессознательного», стр. 462

[2] Сексуация — способ извлечения наслаждения из объекта причины-желания; профиль, форма наслаждения, присущая тому или иному субъекту. Сексуация примерно соответствует стадиям психосексуального развития, представленным Фрейдом в «Трех очерках по теории сексуальности» (оральная, анальная, фаллическая, генитальная), хотя этим перечнем не ограничивается. Так например Смулянский выделяет сексуацию мальчика, сексуацию по женскому типу, сексуацию «книгой» (сексуацию интеллектуала), сексуацию субъекта власти, сексуацию психоаналитика.

[3] Случай «жены мясника» рассмотренный З. Фрейдом в «Толковании сновидений», иллюстрирует женского истерического субъекта, обретшего устойчивое равновесие в отношении желания Другого, заполучив в свое распоряжение генитального, хозяйственного и щедрого мужа (мясника).

[4] А. Смулянский, лекция «Декарт и эгократия», семинар «Лакан-ликбез», 2018 г.

[5] Там же

[6] Под «карнавальными практиками» истерического субъекта Лакан имеет ввиду маленькие, бессознательные акты «падения», «обесчещения», которые женщина совершает на глазах у мужчины, призывая его в невольные свидетели своего женского беззакония, наслаждения беззакония. При это сопровождается все это некоторой театральностью и демонстративностью, нацеленными на поддразнивание мужского генитального субъекта, с целью посеять в нем подозрение на присутствие под всем этими маскарадными покровами того самого, фаллического, означающего, которое, по предположению самой истерички, оказалось в нехватке.

[7] Ж. Лакан, «Значение фаллоса», доклад 9 мая 1958 г. МПЖ №0, стр. 18-19

[8] Ж. Лакан, Семинар V «Образования бессознательного», стр. 462

[9] Сексуация мальчика в возрасте от 3-до 5 лет, в период выхода из эдипа, на фаллической стадии психосексуального развития.

[10] Одной из наиболее выраженных образов генитальности является фигура военного, лица отмеченного всеми достоинствами кастрации.

[11] Фаллос, — в логике Жака Лакана, — означающее желания. Это не орган, не пенис, а именно означающее. Более того, фаллос, фаллическое означающее, — краеугольное означающее, означающее означающего как такового, задающее весь символический порядок, являющееся отправным пунктом, удостоверяющее Закон.

[12] Знаменитая формула Жака Лакана «Я — Другой», «Мое желание — желание Другого», раскрывает сущность децентрации субъекта по отношению к себе самому, его кровную зависимость от Другого.

[13] Ж. Лакан, XX семинар, «Еще», стр. 111 — 112

[14] Под «каждым субъектом» здесь разумеется именно невротизированный субъект. Дело в том, что по мнению А. Смулянского, основывающего свои построения на интуициях Лакана, невротическая навязчивость, помимо трех диагностических структур (невроза, психоза и перверсии), лежит в основе любой субъектности современного типа, особым образом оформляя и характеризуя акт высказывания современной речи именно как обсессивный, навязчивый. Иначе говоря, еще до складывания то или иной дифференцированной структуры, любой субъект обзаводится базовой навязчивостью. В данном смысле, структуры предстают в качестве надстроек над этим базисом. Не случайно Фрейд сближал невроз навязчивости и паранойю.

Мишель Фуко. Интервью с Мадлен Шапсаль (1966)

Вам тридцать восемь. И вы один из самых молодых философов своего поколения. Ваша недавно вышедшая книга «Слова и вещи» представляет собой попытку исследовать то, что за последние двадцать лет полностью изменило поле мысли. Согласно вам, например, экзистенциализм и мысль Сартра уже превращаются в музейные экспонаты. Вы обживаете — как обживаем и мы, не зная о том — совершенно обновленное интеллектуальное пространство. «Слова и вещи», которые эту новизну отчасти раскрывают, книга трудная. Не могли бы вы дать мне (пускай ценой аккуратности) относительно простой ответ на вопрос: где в этой книге вы? И где мы?

— Совершенно неожиданно, причем без всякой видимой на то причины, лет пятнадцать тому назад, для нас стало очевидно, что мы очень, очень сильно отдалились от предыдущего поколения — поколения Сартра и Мерло-Понти, поколения «Тан Модерн» — журнала, который руководил нашим мышлением и служил нам ориентиром в нашем существовании…

Вы говорите «мы». Кто это — «мы»?

— Поколение людей, которым исполнилось двадцать уже после войны. Поколение Сартра было для нас поколением смелым и благородным, со страстью к жизни, к политике, к существованию. Но мы, со своей стороны, открыли нечто иное: мы открыли иную страсть — страсть к концепциям и к тому, что я зову «системой»…

Что интересовало Сартра как философа?

— Грубо говоря, перед лицом исторического мира, который выглядел абсурдным в глазах буржуазной традиции, уже в нем себя не узнававшей, Сартр хотел показать, что, напротив, смысл — он повсюду. Но Сартр это выражение использовал крайне двусмысленно: «смысл есть» — это разом и констатация, и наказ, предписание… Смысл есть — это значит, что мы всё должны наполнить смыслом. Смыслом, который сам по себе был крайне двусмысленным: он был результатом дешифровки, прочтения, но также он был чем-то темным, что несмотря ни на что случается с нами, когда мы действуем. По Сартру, можно быть одновременно и читателем, и оператором смысла: ты открываешь смысл и в нем действуешь.

Когда вы перестали доверять «смыслу»?

— Точкой разрыва был момент, когда Леви-Стросс для обществ, а Лакан для бессознательного показали нам, что смысл — это, возможно, лишь поверхностный эффект, мерцание, пена, а то, что нас глубоко пронизывает, возникает прежде нас, поддерживает нас во времени и пространстве, это система.

Что вы имеете в виду под системой?

— Под системой я имею в виду совокупность отношений, которые поддерживают и преобразуют себя независимо от тех вещей, которые они сочленяют. Сегодня, например, у нас есть возможность показать, что, несмотря на то что в романских, скандинавских и кельтских мифах боги и герои могут быть различными, порядок, который их соединяет (при том что культуры эти были друг с другом незнакомы), сочленяя их иерархии, их состязания, их предательства, их договоры и приключения — этот порядок подчиняется одной-единственной системе… Ровно таким же образом недавние открытия в области доисторической археологии позволили пролить свет на системную упорядоченность, которая отвечает за расположение фигур в наскальной живописи… В биологии, как вы знаете, хромосомная спираль является носителем кода, шифрованного сообщения, всех генетических маркеров, которые позволяют развиться будущему человеку… Что касается Лакана, то его работа важна, поскольку он показал, каким образом через дискурс болезни и невротические симптомы заявляет о себе речь структуры, самой системы языка (но не субъекта)… Прежде всякого человеческого существования, всякой человеческой мысли, уже было знание, система, которую ныне мы переоткрываем…

Кто же в таком случае эту систему вырабатывает?

— Чем является эта анонимная система без субъекта? Кто мыслит? «Я» взорвалось (посмотрите на современную литературу) — и обнаружилось безличное «есть». Есть это. В каком-то смысле мы возвращаемся здесь к точке зрения семнадцатого века — с одной лишь разницей: мы ставим человека не на место Бога, но, скорее, на место анонимной мысли, знания без субъекта, теории без идентичности…

Что это значит для тех, кто философом не является?

— Во все эпохи то, как люди размышляют, пишут, судят и говорят (в том числе на улице, в повседневных разговорах и переписках), даже то, как люди чувствуют, как реагирует их чувствительность — всё их поведение управляется теоретической структурой, системой, которая изменяется вместе с эпохами и обществами — но которая присутствует во всякой эпохе и во всяком обществе.

Сартр учил нас свободе. А вы? Вы учите нас тому, что реальной свободы у мысли нет?

— Мы мыслим в рамках анонимной и навязывающей себя мысли, которая является мыслью эпохи и языка. У этой мысли и этого языка есть свои законы преобразования. Задача современной философии и всех тех теоретических дисциплин, которые я для вас перечислил, состоит в том, чтобы вывести на свет эту мысль до мысли, эту систему до всякой системы. На этой-то глубине наша «свободная» мысль, блеснув на мгновение, и возникает…

Какой может быть сегодняшняя система?

— Я попытался раскрыть ее — отчасти — в «Словах и вещах».

А вы, когда ее изучаете, находитесь по ту сторону системы?

— Продумывая ее, я уже подчинен системе позади системы, которую я не знаю и которая отступает в той степени, в какой я ее раскрываю, в какой она раскрывает себя сама…

Что в таком случае происходит с человеком? Всё это какая-то новая философия человека, находящаяся на стадии своего построения? Разве всё ваше исследование не зависит от гуманитарных наук?

— На первый взгляд, да. Открытия Леви-Стросса, Лакана, Дюмезиля принадлежат тому, что принято называть гуманитарными науками; однако характерной особенностью всех этих исследований является то, что они не только стирают традиционный образ человека, но и саму идею человека, на мой взгляд, делают бесполезной как в качестве объекта, так и в качестве инструмента изучения. Наиболее неуклюжее наследие, доставшееся нам от девятнадцатого столетия — и самое время от него отделаться — это гуманизм…

Гуманизм?

— Гуманизм был способом разрешить — с точки зрения морали, ценностей, примирения — проблемы, которые нельзя было разрешить. Помните, что сказал Маркс: человечество ставит перед собой всегда только такие проблемы, которые оно может разрешить. Мне же думается, что мы можем сказать: гуманизм претендует на разрешение проблем, которые он не способен даже поставить!

Но что это за проблемы?

— Ну, проблемы отношений между человеком и миром, проблема реальности, проблема художественного творчества, счастья — все эти навязчивые идеи, которые нисколько не способны выступить в качестве проблем теоретического характера. Система, о которой мы говорим, не имеет к этому ни малейшего отношения. Нашей текущей задачей является решительное освобождение от гуманизма, и в этом смысле наша работа — это работа политическая.

Где же здесь политика?

— Спасение человека, переоткрытие человека в человеке и пр. Наступает конец всем этим многословным проектам, теоретическим и практическим, нацеленным на примирение, например, Маркса и Тейяра де Шардена (проектам, погрязшим в гуманизме, который годами превращал всякую интеллектуальную работу в нечто стерильное…). Наша задача — решительно освободиться от гуманизма, и в этом смысле наша работа является политической: в той мере, в которой все режимы Востока и Запада под флагом гуманизма втюхивают нам свою просрочку. Мы обязаны разоблачать все эти мистификации, как это происходит сегодня в коммунистической партии, где Альтюссер со своими смелыми товарищами борется против «шардено-марксизма»…

Как глубоко успела проникнуть эта мысль?

— Обсуждаемые открытия уже получили широкое распространение среди неопределенной группы французских интеллектуалов, куда входит масса студентов, а также молодые преподаватели. Разумеется, без сопротивления в этой области никуда — особенно со стороны гуманитарных наук. Доказать, что мы никогда не покидаем пределов знания или теории, в гуманитарных науках — например, в литературе — гораздо труднее, чем в логике и математике.

Где зародилось это движение?

— Нужен весь одноязыкий нарциссизм французов, чтобы вообразить — как они это и делают, — будто они одни открыли (причем только что) всё это проблемное поле. Движение это развивалось в Америке, Англии и Франции и началось с работы, проделанной сразу после Первой мировой войны в славянских и немецкоязычных странах. И тогда как «новая критика» существует в Соединенных Штатах вот уже добрых сорок лет, а в Великобритании проделана огромная работа в области логики, несколько лет тому назад французских лингвистов можно было пересчитать по пальцам… У нашей культуры шестигранное сознание, которое, как ни парадоксально, позволяет сойти за интеллектуала и де Голлю…

Всё это приводит к тому, что порядочный человек чувствует себя сегодня отсталым. Идет ли речь о том, чтобы в принципе отвергнуть хорошее воспитание, или же это в большей степени касается одних специалистов?

— Мы отвергаем не порядочных людей, а наше среднее образование (находящееся, между прочим, под контролем гуманизма). У нас вообще не изучаются фундаментальные дисциплины, которые позволили бы понять, что с нами происходит — и, что куда важнее, происходит в других местах… Если порядочной человек сегодня чувствует себя так, будто он попал в варварскую культуру, изобилующую цифрами и аббревиатурами, то это впечатление обязано лишь одному факту: наша система образования восходит к восемнадцатому веку, а в ней царствует самая пресная психология, самый обветшалый гуманизм, категории вкуса и человеческого сердца… Не виноваты в этом ни происходящее, ни порядочный человек, если он, как ему кажется, ни аза в происходящем не понимает — виной всему организация образования.

Тем не менее эта новая форма мысли, будь то в виде цифр или чего другого, выглядит холодно и крайне абстрактно.

— Абстрактно? Я бы ответил: гуманизм — вот что абстрактно! Абстрактны все эти крики души, все эти восклицания по поводу человеческой личности и существования — они оторваны от научного и технического мира, который и есть наш реальный мир. Раздражает меня в гуманизме то, что как раз таки за его ширмой скрывается сегодня самая реакционная мысль и формируются чудовищные, немыслимые альянсы, которые, например, хотят соединить Сартра с Тейяром… И во имя чего же? человека! Кто посмеет сказать что-нибудь дурное о человеке! Впрочем, усилия, которые сегодня совершают люди нашего поколения, совершаются ими не для того, чтобы выставить человека против знания и против техники, но чтобы как раз таки показать, что наше мышление, наша жизнь, наш способ существования, даже самого повседневного — всё это является частью одной и той же системной упорядоченности и, следовательно, зависит от тех же самых категорий, от которых зависит научный и технический мир. Абстрактным является «человеческое сердце», и именно наше исследование хочет соединить человека с его наукой, с его открытиями и с его миром, который является более чем конкретным.

Надеюсь, что это так…

— Я отвечу вам, что нам не следует путать вялую теплоту компромиссов с холодностью подлинной страсти. Писатели, которые нам, «холодным» систематикам, нравятся больше всего — это Сад и Ницше, которые на самом деле говорили о «болезни человека». Не они ли были также и самыми страстными писателями?

Оригинал опубликован в первом томе «Dits et ecrits» (стр. 513-518).

ШЕСТАЯ ЛЕКЦИЯ ПРЕДПОЛОЖЕНИЯ И ТЕХНИКА ТОЛКОВАНИЯ

Уважаемые дамы и господа! Итак, нам нужен новый подход, определенный метод, чтобы сдвинуться с места в изучении сновидения. Сделаю одно простое предложение: давайте будем придерживаться в дальнейшем предположения, что сновидение является не соматическим, а психическим феноменом. Что это означает, вы знаете, но что дает нам право на это предположение? Ничего, но ничто не мешает нам его сделать. Вопрос ставится так: если сновидение является соматическим феноменом, то нам нет до него дела; оно интересует нас только при условии, что является психическим феноменом. Таким образом, мы будем работать при условии, что это действительно так, чтобы посмотреть, что из этого следует. Результаты нашей работы покажут, останемся ли мы при этом предположении и сможем ли считать его, в свою очередь, определенным результатом. Чего мы, собственно, хотим достичь, для чего работаем? Мы хотим того, к чему вообще стремятся в науке, т. е. понимания феноменов, установления связей между ними и, в конечном счете, там, где это возможно, усиления нашей власти над ними.

Итак, мы продолжаем работу, предполагая, что сновидение есть психический феномен. В этом случае оно является продуктом и проявлением видевшего сон, который, однако, нам ничего не говорит, который мы не понимаем. Но что вы будете делать в случае, если я скажу вам что то непонятное? Спросите меня, не так ли? Почему нам не сделать то же самое, не расспросить видевшего сон, что означает его сновидение?

Вспомните, мы уже были однажды в данной ситуации. Это было при исследовании ошибочных действий, в случае оговорки. Некто сказал: Da sind Dinge zum Vorschwein gekommen, и по этому поводу его спросили — нет, к счастью, не мы, а другие, совершенно непричастные к психоанализу люди, — эти другие спросили, что он хотел сказать данными непонятными словами. Спрошенный тотчас же ответил, что он имел намерение сказать: das waren Schweinereien (это были свинства), но подавил это намерение для другого, выраженного более мягко. Уже тогда я вам заявил, что этот расспрос является прообразом любого психоаналитического исследования, и теперь вы понимаете, что техника психоанализа заключается в том, чтобы получить решение загадок, насколько это возможно, от самого обследуемого. Таким образом, видевший сон сам должен нам сказать, что значит его сновидение.

Но, как известно, при сновидении все не так просто. При ошибочных действиях это удавалось в целом ряде случаев, но были и случаи, когда спрашиваемый ничего не хотел говорить и даже возмущенно отклонял предложенный нами вариант ответа. При сновидении же случаев первого рода вообще нет; видевший сон всегда отвечает, что он ничего не знает. Отрицать наше толкование он не может, потому что мы ему ничего не можем предложить. Может быть, нам все же отказаться от своей попытки? Ни он, ни мы ничего не знаем, а кто то третий уж наверняка ничего не может знать, так что у нас, пожалуй, нет никакой надежды что либо узнать. Тогда, если хотите, оставьте эту попытку. Если нет, можете следовать за мной. Я скажу вам, что весьма возможно и даже очень вероятно, что видевший сон все таки знает, что означает его сновидение, он только не знает о своем знании и полагает поэтому, что не знает этого.

Вы можете мне заметить, что я опять ввожу новое предположение, уже второе в этом коротком изложении, и тем самым в значительной степени ставлю под сомнение достоверность своего метода. Итак, первое предположение заключается в том, что сновидение есть психический феномен, второе — в том, что в душе человека существует что то, о чем он знает, не зная, что он о нем знает, и т. д. Стоит только принять во внимание внутреннюю неправдоподобность каждого из этих двух предположений, чтобы вообще утратить всякий интерес к вытекающим из них выводам.

Но, уважаемые дамы и господа, я пригласил вас сюда не для того, чтобы подурачить или что то скрывать. Я, правда, заявил об «элементарном курсе лекций по введению в психоанализ», но я не намерен был излагать вам материал in usum delphini,[32] изображая все сглаженным, тщательно скрывая от вас все трудности, заполняя все пробелы, затушевывая сомнения, чтобы вы с легким сердцем могли подумать, что научились чему то новому. Нет, именно потому, что вы начинающие, я хотел показать вам нашу науку как она есть, с ее шероховатостями и трудностями, претензиями и сомнениями. Я знаю, что ни в одной науке не может быть иначе, особенно вначале. Я знаю также, что при преподавании сначала стараются скрыть от учащихся эти трудности и несовершенства.

Но к психоанализу это не подходит. Я действительно сделал два предположения, одно в пределах другого, и кому все это кажется слишком трудным и неопределенным, кто привык к большей достоверности и изяществу выводов, тому не следует идти с нами дальше. Я только думаю, что ему вообще следовало бы оставить психологические проблемы, потому что, боюсь, точных и достоверных путей, которыми он готов идти, здесь он, скорее всего, не найдет. Да и совершенно излишне, чтобы наука, которая может что то предложить, беспокоилась о том, чтобы ее услышали, и вербовала бы себе сторонников. Ее результаты должны говорить за нее сами, а сама она может подождать, пока они привлекут внимание.

Но тех из вас, кто хочет продолжать занятия, я должен предупредить, что оба мои предположения не равноценны. Первое предположение, что сновидение является психическим феноменом, мы хотим доказать результатами нашей работы; второе уже доказано в другой области науки, и я только беру на себя смелость приложить его к решению наших проблем.

Так где же, в какой области науки было доказано, что есть такое знание, о котором человеку ничего не известно (как это имеет место, по нашему предположению, у видевшего сон)? Это был бы замечательный, поразительный факт, меняющий наше представление о душевной жизни, который нет надобности скрывать. Между прочим, это факт, который сам отрицает то, что утверждает, и все таки является чем то действительным, contradictio in adjecto.[33] Так он и не скрывается. И не его вина, если о нем ничего не знают или недостаточно в него вдумываются. Точно так же не наша вина, что обо всех этих психологических проблемах судят люди, которые далеки от всех наблюде ний и опытов, имеющих в данном вопросе решающее значение.

Доказательство было дано в области гипнотических явлений. Когда я в 1889 г. наблюдал чрезвычайно убедительные демонстрации Льебо и Бернгейма в Нанси, я был свидетелем и следующего эксперимента. Когда человека привели в сомнамбулическое состояние, заставили в этом состоянии галлюцинаторно пережить всевозможные ситуации, а затем разбудили, то сначала ему казалось, что он ничего не знает о происходившем во время гипнотического сна. Бернгейм потребовал рассказать, что с ним происходило во время гипноза. Человек утверждал, что ничего не может вспомнить. Но Бергейм настаивал, требовал, уверял его, что он знает, должен вспомнить, и вот человек заколебался, начал собираться с мыслями, вспомнил сначала смутно одно из внушенных ему переживаний, затем другое, воспоминание становилось все отчетливей, все полнее и наконец было восстановлено без пробелов. Но так как он все это знал, как затем и оказалось, хотя никто посторонний не мог ему ничего сообщить, то напрашивается вывод, что он знал об этих переживаниях ранее. Только они были ему недоступны, он не знал, что они у него есть, он полагал, что ничего о них не знает. Итак, это совершенно та же самая ситуация, в которой, как мы предполагаем, находится видевший сон.

Надеюсь, вас поразит этот факт и вы спросите меня: почему же вы не сослались на это доказательство уже раньше, рассматривая ошибочные действия, когда мы пришли к заключению, что приписывали оговорившемуся человеку намерения, о которых он не знал и которые отрицал? Если кто нибудь думает, что ничего не знает о переживаниях, воспоминания о которых у него все таки есть, то тем более вероятно, что он ничего не знает и о других внутренних душевных процессах. Этот довод, конечно, произвел бы впечатление и помог бы нам понять ошибочные действия. Разумеется, я мог бы сослаться на него и тогда, но я приберег его для другого случая, где он был более необходим. Ошибочные действия частично разъяснились сами собой; с другой стороны, они напомнили нам, что вследствие общей связи явлений все таки следует предположить существование таких душевных процессов, о которых ничего не известно. Изучая сновидения, мы вынуждены пользоваться сведениями из других областей, и, кроме того, я учитываю тот факт, что здесь вы скорее согласитесь на привлечение сведений из области гипноза. Состояние, в котором совершаются ошибочные действия, должно быть, кажется вам нормальным, оно не похоже на гипнотическое. Напротив, между гипнотическим состоянием и сном, при котором возникают сновидения, имеется значительное сходство. Ведь гипнозом называется искусственный сон; мы говорим лицу, которое гипнотизируем: спите, и внушения, которые мы ему делаем, можно сравнить со сновидениями во время естественного сна. Психические ситуации в обоих случаях действительно аналогичны. При естественном сне мы гасим интерес к внешнему миру, при гипнотическом — опять таки ко всему миру, за исключением лица, которое нас гипнотизирует, с которым мы остаемся в связи. Впрочем, так называемый сон кормилицы, при котором она имеет связь с ребенком и только им может быть разбужена, является нормальной аналогией гипнотического сна. Перенесение особенностей гипноза на естественный сон не кажется поэтому таким уж смелым. Предположение, что видевший сон также знает о своем сновидении, которое ему только недоступно, так что он и сам этому не верит, не совсем беспочвенно. Кстати, заметим себе, что здесь перед нами открывается третий путь к изучению сновидений: от нарушающих сон раздражений, от снов наяву, а теперь еще от сновидении, внушенных в гипнотическом состоянии.

А теперь, когда наша уверенность в себе возросла, вернемся к нашей проблеме. Итак, очень вероятно, что видевший сон знает о своем сновидении, и задача состоит в том, чтобы дать ему возможность обнаружить это знание и сообщить его нам. Мы не требуем, чтобы он сразу сказал о смысле своего сновидения, но он может открыть происхождение сновидения, круг мыслей и интересов, которые его определили. Вспомните случай ошибочного действия, когда у кого то спросили, откуда произошла оговорка «Vorschwein», и первое, что пришло ему в голову, дало нам разъяснение. Наша техника исследования сновидений очень проста, весьма похожа на только что упомянутый прием. Мы вновь спросим видевшего сон, откуда у него это сновидение, и первое его высказывание будем считать объяснением. Мы не будем обращать внимание на то, думает ли он, что что то знает, или не думает, и в обоих случаях поступим одинаково.

Эта техника, конечно, очень проста, но, боюсь, она вызовет у вас самый резкий отпор. Вы скажете: новое предположение, третье! И самое невероятное из всех! Если я спрошу у видевшего сон, что ему приходит в голову по поводу сновидения, то первое же, что ему придет в голову, и должно дать желаемое объяснение? Но ему вообще может ничего не прийти или придет бог знает что. Мы не понимаем, на что тут можно рассчитывать. Вот уж, действительно, что значит проявить слишком много доверия там, где уместнее было бы побольше критики. К тому же сновидение состоит ведь не из одного неправильного слова, а из многих элементов. Какой же мысли, случайно пришедшей в голову, нужно придерживаться?

Вы правы во всем, что касается второстепенного. Сновидение отличается от оговорки также и большим количеством элементов. С этим условием технике необходимо считаться. Но я предлагаю вам разбить сновидение на элементы и исследовать каждый элемент в отдельности, и тогда вновь возникнет аналогия с оговоркой. Вы правы и в том, что по отношению к отдельным элементам спрашиваемый может ответить, что ему ничего не приходит в голову. Есть случаи, в которых мы удовлетворимся этим ответом, и позднее вы узнаете, каковы они. Примечательно, что это такие случаи, о которых мы сами можем составить определенное суждение. Но в общем, если видевший сон будет утверждать, что ему ничего не приходит в голову, мы возразим ему, будем настаивать на своем, уверять его, что хоть что то должно ему прийти в голову, и окажемся правы. Какая нибудь мысль придет ему в голову, нам безразлично какая. Особенно легко ему будет дать сведения, которые можно назвать историческими. Он скажет: вот это случилось вчера (как в обоих известных нам «трезвых» сновидениях), или: это напоминает что то недавно случившееся; таким образом, мы замечаем, что связи сновидений с впечатлениями последних дней встречаются намного чаще, чем мы сначала предполагали. Исходя из сновидения, видевший сон припомнит наконец более отдаленные, возможно, даже совсем далекие события.

Но в главном вы не правы. Если вы считаете слишком произвольным предположение о том, что первая же мысль видевшего сон как раз и даст искомое или должна привести к нему, если вы думаете, что эта первая пришедшая в голову мысль может быть, скорее всего, совершенно случайной и не связанной с искомым, что я просто лишь верю в то, что можно ожидать от нее другого, то вы глубоко заблуждаетесь. Я уже позволил себе однажды предупредить вас, что в вас коренится вера в психическую свободу и произвольность, но она совершенно ненаучна и должна уступить требованию необходимого детерминизма и в душевной жизни. Я прошу вас считаться с фактом, что спрошенному придет в голову именно это и ничто другое. Но я не хочу противопоставлять одну веру другой. Можно доказать, что пришедшая в голову спрошенному мысль не произвольна, а вполне определенна и связана с искомым нами.[34] Да, я недавно узнал, не придавая, впрочем, этому большого значения, что и экспериментальная психология располагает такими доказательствами.

В связи с важностью обсуждаемого предмета прошу вашего особого внимания. Если я прошу кого то сказать, что ему пришло в голову по поводу определенного элемента сновидения, то я требую от него, чтобы он отдался свободной ассоциации, придерживаясь исходного представления. Это требует особой установки внимания, которая совершенно иная, чем установка при размышлении, и исключает последнее. Некоторым легко дается такая установка, другие обнаруживают при таком опыте почти полную неспособность. Существует и более высокая степень свободы ассоциации, когда опускается также и это исходное представление и определяется только вид и род возникающей мысли, например, определяется свободно возникающее имя собственное или число. Эта возникающая мысль может быть еще произвольнее, еще более непредвиденной, чем возникающая при использовании нашей техники. Но можно доказать, что она каждый раз строго детерминируется важными внутренними установками, неизвестными нам в момент их действия и так же мало известными, как нарушающие тенденции при ошибочных действиях и тенденции, провоцирующие случайные действия.

Я и многие другие после меня неоднократно проводили такие исследования с именами и числами, самопроизвольно возникающими в мыслях; некоторые из них были также опубликованы. При этом поступают следующим образом: к пришедшему в голову имени вызывают ряд ассоциаций, которые уже не совсем свободны, а связаны, как и мысли по поводу элементов сновидения, и это продолжают до тех пор, пока связь не исчерпается. Но затем выяснялись и мотивировка, и значение свободно возникающего имени. Результаты опытов все время повторяются, сообщение о них часто требует изложения большого фактического материала и необходимых подробных разъяснений. Возможно, самыми доказательными являются ассоциации свободно возникающих чисел; они протекают так быстро и направляются к скрытой цели с такой уверенностью, что просто ошеломляют. Я хочу привести вам только один пример с таким анализом имени, так как его, к счастью, можно изложить кратко.

Во время лечения одного молодого человека я заговариваю с ним на эту тему и упоминаю положение о том, что, несмотря на кажущуюся произвольность, не может прийти в голову имя, которое не оказалось бы обусловленным ближайшими отношениями, особенностями испытуемого и его настоящим положением. Так как он сомневается в этом, я предлагаю ему, не откладывая, самому провести такой опыт. Я знаю, что у него особенно много разного рода отношений с женщинами и девушками, и полагаю поэтому, что у него будет особенно большой выбор, если ему предложить назвать первое попавшееся женское имя. Он соглашается. Но к моему или, вернее, к его удивлению, на меня не катится лавина женских имен, а, помолчав, он признается, что ему пришло на ум всего лишь одно имя: Альбина. Странно, что же вы связываете с этим именем? Сколько Альбин вы знаете? Поразительно, но он не знает ни одной Альбины, и больше ему ничего не приходит в голову по поводу этого имени. Итак, можно было предположить, что анализ не удался; но нет, он был уже закончен, и не потребовалось никаких других мыслей. У молодого человека был необычно светлый цвет волос, во время бесед при лечении я часто в шутку называл его Альбина, мы как раз занимались выяснением доли женского начала в его конституции. Таким образом, он сам был этой Альбиной, самой интересной для него в это время женщиной.

То же самое относится к непосредственно всплывающим мелодиям, которые определенным образом обусловлены кругом мыслей человека, занимающих его, хотя он этого и не замечает. Легко показать, что отношение к мелодии связано с ее текстом или происхождением; но следует быть осторожным, это утверждение не распространяется на действительно музыкальных людей, относительно которых у меня просто нет данных. У таких людей ее появление может объясняться музыкальным содержанием мелодии. Но чаще встречается, конечно, первый случай. Так, я знаю одного молодого человека, которого долгое время преследовала прелестная песня Париса из Прекрасной Елены [Оффенбаха], пока анализ не обратил его внимания на конкуренцию «Иды» и «Елены», занимавшую его в то время.

Итак, если совершенно свободно возникающие мысли обусловлены таким образом и подчинены определенной связи, то тем более мы можем заключить, что мысли с единственной связью, с исходным представлением, могут быть не менее обусловленными. Исследование действительно показывает, что, кроме предполагаемой нами связи с исходным представлением, следует признать их вторую зависимость от богатых аффектами мыслей и интересов, комплексов, воздействие которых в настоящий момент неизвестно, т. е. бессознательно.

Свободно возникающие мысли с такой связью были предметом очень поучительных экспериментальных исследований, сыгравших в истории психоанализа достойную внимания роль.[35] Школа Вундта предложила так называемый ассоциативный эксперимент, при котором испытуемому предлагалось как можно быстрее ответить любой реакцией на слово раздражитель. Затем изучались интервал между раздражением и реакцией, характер ответной реакции, ошибки при повторении того же эксперимента и подобное. Цюрихская школа под руководством Блейлера и Юнга дала объяснение происходящим при ассоциативном эксперименте реакциям, предложив испытуемому разъяснять полученные реакции дополнительными ассоциациями, если они сами по себе привлекали внимание своей необычностью. Затем оказалось, что эти необычные реакции самым тесным образом связаны с комплексами испытуемого. Тем самым Блейлер и Юнг перебросили мост от экспериментальной психологии к психоанализу.

На основании этих данных вы можете сказать: «Теперь мы признаем, что свободно возникающие мысли детерминированы, не произвольны, как мы полагали. То же самое мы допускаем и по отношению к мыслям, возникающим по поводу элементов сновидения. Но ведь это не то, что нам нужно. Ведь вы утверждаете, что мысли, пришедшие по поводу элемента сновидения, детерминированы какой то неизвестной психической основой именно этого элемента. А нам это не кажется очевидным. Мы уже предполагаем, что мысль по поводу элемента сновидения предопределена комплексами видевшего сон, но какая нам от этого польза? Это приведет нас не к пониманию сновидения, но только к знанию этих так называемых комплексов, как это было в ассоциативном эксперименте. Но что у них общего со сновидением?»

Вы правы, но упускаете один момент. Кстати, именно тот, из за которого я не избрал ассоциативный эксперимент исходной точкой этого изложения. В этом эксперименте одна детерминанта реакции, а именно слово раздражитель, выбирается нами произвольно. Реакция является посредником между этим словом раздражителем и затронутым им комплексом испытуемого. При сновидении слово раздражитель заменяется чем то, что само исходит из душевной жизни видевшего сон, из неизвестных ему источников, т. е. из того, что само легко могло бы стать «производным от комплекса». Поэтому напрашивается предположение, что и связанные с элементами сновидения дальнейшие мысли будут определены не другим комплексом, а именно комплексом самого элемента и приведут также к его раскрытию.

Позвольте мне на другом примере показать, что дело обстоит именно так, как мы предполагаем в нашем случае. Забывание имен собственных является, собственно говоря, прекрасным примером для анализа сновидения; только здесь в одном лице сливается то, что при толковании сновидения распределяется между двумя. Если я временно забыл имя, то у меня есть уверенность, что я это имя знаю; та уверенность, которую мы можем внушить видевшему сон только обходным путем при помощи эксперимента Бернгейма. Но забытое, хотя и знакомое имя мне недоступно. Все усилия вспомнить его ни к чему не приводят, это я знаю по опыту. Но вместо забытого имени я могу придумать одно или несколько замещающих имен. И если такое имя заместитель (Ersatz) придет мне в голову спонтанно, только тогда ситуация будет похожа на анализ сновидения. Элемент сновидения ведь тоже не то, что нужно, только заместитель того другого, нужного, чего я не знаю и что нужно найти при помощи анализа сновидения. Различие опять таки только в том, что при забывании имен я не признаю заместитель собственным [содержанием] (Eigentliche), а для элемента сновидения нам трудно стать на эту точку зрения. Но и при забывании имен есть путь от заместителя к собственному бессознательному [содержанию], к забытому имени. Если я направлю свое внимание на имена заместители и буду следить за приходящими мне в голову мыслями по их поводу, то рано или поздно я найду забытое имя и при этом обнаружится, что имена заместители, как и пришедшие мне в голову, были связаны с забытым, были детерминированы им.

Я хочу привести вам пример анализа такого рода: однажды я заметил, что забыл название маленькой страны на Ривьере, главный город которой Монте Карло. Это было досадно, но так. Я вспоминаю все, что знаю об этой стране, думаю о князе Альберте из дома Лузиньян, о его браках, о его любви к исследованию морских глубин и обо всем, что мне удается вспомнить, но ничего не помогает. Поэтому я прекращаю размышление и стараюсь заменить забытое название. Другие названия быстро всплывают. Само Монте Карло, затем Пьемонт, Албания, Монтевидео, Колико. Сначала в этом ряду мне бросается в глаза Албания, она быстро сменяется Монтенегро, возможно, как противоположность белого и черного. Затем я замечаю, что в этих четырех названиях заместителях содержится слог мон; вдруг я вспоминаю забытое название и громко произношу: Монако. Заместители действительно исходили из забытого, первые четыре из первого слога, последнее воспроизводит последовательность слогов и весь конечный слог. Между прочим, я могу восстановить, почему я на время забыл название. Монако имеет отношение к Мюнхену, это его итальянское название; название этого города и оказало тормозящее влияние.

Пример, конечно, хорош, но слишком прост. В других случаях к первым замещающим названиям следовало бы прибавить более длинный ряд возникающих мыслей, тогда аналогия с анализом сновидения была бы яснее. У меня и в этом есть опыт. Когда однажды незнакомец пригласил меня выпить итальянского вина, в ресторане оказалось, что он забыл название вина, которое хотел заказать, только потому, что о нем остались лучшие воспоминания. Из большого числа замещающих названий, которые пришли ему в голову вместо забытого, я сделал вывод, что название забыто из за какой то Гедвиги, и действительно, он не только подтвердил, что пробовал его в обществе одной Гедвиги, но и вспомнил благодаря этому его название. К этому времени он был счастливо женат, а та Гедвига относилась к более раннему времени, о котором он неохотно вспоминал.

То, что оказалось возможным при забывании имен, должно удасться и при толковании сновидений; идя от заместителя через связывающие ассоциации, можно сделать доступным скрытое собственное [содержание]. По примеру забывания имен мы можем сказать об ассоциациях с элементом сновидения, что они детерминированы как самим элементом сновидения, так и собственным бессознательным [содержанием]. Тем самым мы привели некоторые доказательства правомерности нашей техники.

Зигмунд Фрейд”СНОВИДЕНИЯ. ПЯТАЯ ЛЕКЦИЯ. ТРУДНОСТИ И ПЕРВЫЕ ПОПЫТКИ ПОНИМАНИЯ”

Уважаемые дамы и господа! Когда то было сделано открытие, что симптомы болезни некоторых нервнобольных имеют смысл.24На этом был основан психоаналитический метод лечения. Во время этого лечения обнаружилось, что взамен симптомов у больных также появлялись сновидения. Так возникло предположение, что и эти сновидения имеют смысл.Но мы не пойдем этим историческим путем, а совершим обратный ход. Мы хотим показать смысл сновидений и таким образом подойти к изучению неврозов.25Этот ход оправдан, так как изучение сновидений не только лучший способ подготовки к исследованию неврозов, само сновидение тоже невротический симптом, который к тому же, что имеет для нас неоценимое преимущество, проявляется у всех здоровых. Даже если бы все люди были здоровы и только видели сновидения, мы могли бы по их сновидениям сделать все те выводы, к которым нас привело изучение неврозов.Итак, сделаем сновидение объектом психоаналитического исследования. Вновь обычный, недостаточно оцененный феномен, как будто лишенный практической значимости, как и ошибочные действия, с которыми он имеет то общее, что проявляется и у здоровых. Но в остальном условия нашей работы менее благоприятны. Ошибочные действия всего лишь недооценивались наукой, их мало изучали; но, в конце концов, нет ничего постыдного заниматься ими. Правда, говорили, что есть вещи поважнее, но можно и из них кое что извлечь. Заниматься же сновидениями не только непрактично и излишне, но просто стыдно; это влечет за собой упреки в ненаучности, вызывает подозрение в личной склонности к мистицизму. Чтобы врач занимался сновидениями, когда даже в невропатологии и психиатрии столько более серьезных вещей: опухоли величиной с яблоко, которые давят на мозг, орган душевной жизни, кровоизлияния, хронические воспаления, при которых изменения тканей можно показать под микроскопом! Нет, сновидение это слишком ничтожный и недостойный исследования объект.И еще одна особенность, противоречащая всем требованиям точного исследования. Ведь при исследовании сновидения нет уверенности даже в объекте. Бредовая идея, например, проявляется ясно и определенно. «Я китайский император»,заявляет больной во всеуслышание. А сновидение? Его часто вообще нельзя рассказать. Разве есть у рассказчика гарантия, что он передает сновидение правильно, а не изменяет многое в процессе пересказа, что то придумывает вследствие неопределенности воспоминаний? Большинство сновидений вообще нельзя вспомнить, они забываются целиком, вплоть до мельчайших фрагментов. И на толковании этого материала и должна основываться научная психология или метод лечения больных?Определенное преувеличение в этой оценке может нас насторожить. Возражения против сновидения как объекта исследования, очевидно, заходят слишком далеко. С утверждением о незначительности изучаемого объекта мы уже имели дело, разбирая ошибочные действия. Мы говорили себе, что великое может проявляться и в малом. Что касается неопределенности сновидения, то именно она является характерной его особенностью наряду с другими; явлениям нельзя предписывать их свойства. А кроме того, есть ведь ясные и вполне определенные сновидения. В психиатрии существуют и другие объекты, которые имеют тот же неопределенный характер, например, многие случаи навязчивых представлений, которыми, однако, занимаются респектабельные, признанные психиатры.26Мне вспоминается случай из моей врачебной практики. Больная обратилась ко мне со словами: «У меня такое чувство, как будто я причинила вред или хотела это сделать живому существу ребенку?или нет, скорее собаке,может быть, сбросила с моста или сделала что то другое». Мы можем устранить неточность воспоминания о сновидении, если будем считать сновидением то, что рассказывает видевший сон, не обращая внимания на то, что он мог забыть или изменить при воспоминании. В конце концов, нельзя же так безоговорочно утверждать, что сновидение является чем то незначительным. Нам известно из собственного опыта, что настроение, с которым пробуждаешься от сна, может длиться весь день; врачи наблюдают случаи, когда со сновидения начинается душевная болезнь и бредовая идея берется из этого сновидения: известны исторические личности, которых побудили к важным делам сновидения. Поэтому и задаешься вопросом, откуда, собственно, в научных кругах возникает презрение к сновидению?Я думаю, что оно является реакцией на слишком высокую оценку сновидений в древние времена. Известно, что восстановить прошлое дело нелегкое, но с уверенностью можно предположить позвольте мне эту шутку,что наши предки 3000 лет тому назад и раньше точно так же видели сны, как и мы. Насколько мы знаем, древние народы придавали всем сновидениям большое значение и считали их практически значимыми. Они видели в них знаки будущего, искали в них предзнаменования. Для древних греков и других народов Ближнего и Среднего Востока военный поход без толкователя сновидений был подчас так же невозможен, как сегодня без воздушной разведки. Когда Александр Македонский предпринимал свой завоевательный поход, в его свите были самые знаменитые толкователи сновидений. Город Тир, расположенный тогда еще на острове, оказал царю такое яростное сопротивление, что он подумывал уже об отказе от его осады. Но вот однажды ночью он увидел во сне танцующих в триумфе сатиров и, когда рассказал это сновидение толкователю, узнал, что ему предвещается победа над городом. Он приказал войскам наступать и взял Тир. Чтобы узнать будущее, этруски и римляне пользовались другими методами, но в течение всего эллинско римского периода толкование сновидений культивировалось и высоко ценилось. Из литературы, занимавшейся этими вопросами, до нас дошло, по крайней мере, главное произведение Книга Артемидора из Далдиса, которого относят ко времени императора Адриана. Как потом случилось, что искусство толкования сновидений пришло в упадок и сновидению перестали доверять, я не могу вам сказать. Просвещение не могло сыграть тут большую роль, ведь темное средневековье сохранило в том же виде гораздо более абсурдные вещи, чем античное толкование сновидений. Остается констатировать, что интерес к сновидению постепенно опустился до суеверия и мог остаться только среди необразованных людей. Последнее злоупотребление толкованием сновидений находит себя в наши дни в попытке узнать из снов числа, которые следует вытащить при игре в лото. Напротив, современная точная наука снова вернулась к сновидениям, но только с намерением проверить на них свои физиологические теории. У врачей сновидение, конечно, считается не психическим актом, а проявлением в душевной жизни соматических раздражений. Бинц в 1878г. объявил сновидение «физическим процессом, во всех случаях бесполезным, во многих же прямо таки болезненным, от которого мировая душа и бессмертие отстоят так же далеко, как голубой эфир от заросшей сорняками песчаной поверхности в самой глубокой долине» (Binz, 1878, 35). Мори (Maury, 1878, 50) сравнивает его с беспорядочными подергиваниями пляски св. Витта в противоположность координированным движениям нормального человека; старое сравнение проводит параллель между содержанием сновидения и звуками, которые произвели бы «десять пальцев несведущего в музыке человека, касающегося инструмента» (Strumpell, 1877, 84).Толковать значит найти скрытый смысл; при такой же оценке сновидения об этом, конечно, не может быть и речи. Посмотрите описание сновидения у Вундта (1874), Йодля (1896) и других более поздних философов; с целью принизить сновидение они довольствуются перечислением отклонений происходящих во сне процессов от мышления в состоянии бодрствования, отмечают распад ассоциаций, отказ от критики, исключение всего знания и другие признаки пониженной работоспособности психики. Единственно ценные факты для понимания сновидения, которыми мы обязаны точной науке, дали исследования влияния физических раздражений, действующих во время сна, на содержание сновидения. Мы располагаем двумя толстыми томами экспериментальных исследований сновидений недавно умершего норвежского автора, Дж. Моурли Вольда (в 1910 и 1912гг. переведены на немецкий язык), в которых излагаются почти исключительно результаты изучения изменений положения конечностей. Их нам расхваливают как образец исследования сновидений. Можете себе теперь представить, что бы сказали представители точной науки, если бы они узнали, что мы хотим попытаться найти смысл сновидений? Возможно, они уже это и сказали. Но мы не дадим себя запугать. Если ошибочные действия могут иметь смысл, то и сновидения тоже, а ошибочные действия в очень многих случаях имеют смысл, который ускользает от исследования точными методами. Признаем же себя только сторонниками предрассудков древних и простого народа и пойдем по стопам античных толкователей сновидений. Для решения проблемы мы прежде всего должны сориентироваться, обозреть в общем всю область сновидений. Ведь что такое сновидение (Traum)? Его трудно определить в одном предложении. Но мы и не пытаемся давать определение там, где достаточно указания на общеизвестный материал. Однако нам следовало бы выделить в сновидении существенное. Где же его можно найти? В этой области имеют место такие невероятные различия, различия по всем линиям. Существенным будет, пожалуй, то, что мы можем считать общим для всех сновидений.Во всяком случае, первое, что объединяет все сновидения,–это то, что мы при этом спим. Очевидно, видеть сновидения (Traume) во время сна (Schlaf) является душевной жизнью, которая имеет известные аналогии с таковой в состоянии бодрствования и в то же время обнаруживает резкие отличия от нее. Это определение было уже дано Аристотелем. Возможно, что между сновидением и сном существуют еще более близкие отношения. От сновидения можно проснуться, очень часто сновидение возникает при спонтанном пробуждении, при насильственном нарушении засыпания. Таким образом, сновидение, по видимому, является промежуточным состоянием между сном и бодрствованием. В таком случае нам приходится обратиться ко сну. Что же такое сон?Это физиологическая и биологическая проблема, в которой еще много спорного. Мы не можем здесь ничего сказать окончательно, но я полагаю, можно попытаться дать психологическую характеристику сна. Сон –это состояние, в котором я ничего не хочу знать о внешнем мире, мой интерес к нему угасает. Я погружаюсь в сон, отходя от внешнего мира, задерживая его раздражения. Я засыпаю также, если я от него устал. Засыпая, я как бы говорю внешнему миру: «Оставь меня в покое, я хочу спать». Ребенок заявляет противоположное: «Я не пойду спать, я еще не устал, я хочу еще что нибудь пережить». Таким образом, биологической целью сна, по видимому, является отдых, его психологическим признаком –потеря интереса к миру. Наше отношение к миру, в который мы так неохотно пришли, кажется, несет с собой то, что мы не можем его выносить непрерывно. Поэтому мы время от времени возвращаемся в состояние, в котором находились до появления на свет, т.е. во внутриутробное существование.27Мы создаем, по крайней мере, совершенноаналогичные условия, которые были тогда: тепло, темно и ничто не раздражает. Некоторые еще сворачиваются в клубочек и принимают во сне такое же положение тела, как в утробе матери. Мы выглядим так, как будто от нас, взрослых, в мире остается только две трети, а одна треть вообще еще не родилась. Каждое пробуждение утром является как бы новым рождением. О состоянии после сна мы даже говорим: я как будто вновь родился, хотя при этом мы, вероятно, делаем весьма неправильное предположение об общем самочувствииноворожденного. Есть основания предполагать, что он чувствует себя, скорее всего, очень неуютно. О рождении мы также говорим: увидеть свет.Если сон понимать именно так, то сновидение вообще не входит в его программу, а кажется скорее какой то нежелательной примесью. Мы даже считаем, что сон без сновидений –лучший и единственно правильный. Во сне не должно быть никакой душевной деятельности; если же она все таки происходит, то мы не достигаем состояния абсолютного покоя; от остатков душевной деятельности нельзя полностью освободиться. Эти остатки и есть сновидения. Но тогда действительно кажется, что сновидению не нужен смысл. При ошибочных действиях дело обстояло иначе; это были все таки действия во время бодрствования. Но если я сплю, совсем остановил душевную деятельность и только определенные ее остатки не смог подавить, это еще не значит, что эти остатки имеют смысл. Да мне и не нужен этот смысл, так как ведь все остальное в моей душевной жизни спит. Тут действительно речь может идти только о судорожных реакциях, только о таких психических феноменах, которые прямо следуют за соматическим раздражением. Итак, сновидения как будто являются мешающими сну остатками душевной жизни при бодрствовании, и мы можем вновь прийти к заключению, что следует оставить эту неподходящую для психоанализа тему.И в то же время, как бы сновидение ни казалось излишним, оно все таки существует, и мы можем попытаться понять причины его существования. Почему душевная жизнь не прекращается совсем? Вероятно, потому, что что то не дает душе покоя. На нее действуют раздражители, и она на них реагирует. Таким образом, сновидение –это способ реагирования души на действующие во сне раздражители. Теперь у нас есть определенный подход к пониманию сновидения. Рассматривая различные сновидения, мы можем искать эти мешающие сну раздражители, на которые человек реагирует сновидением. Вот мы и отметили первое, что объединяет все сновидения.Есть ли у них еще что нибудь общее? Да, несомненно, но его труднее понять и описать. Душевные процессы вовремя сна носят совсем другой характер, чем при бодрствовании. В сновидении многое переживаешь и в это веришь, хотя на самом деле ничего не переживаешь, кроме, пожалуй, какого то мешающего раздражения. Сновидение переживается преимущественно в зрительных образах; при этом могут возникать и чувства, и даже мысли, другие органы чувств могут тоже что то испытывать, но преобладают все таки зрительные образы. Затруднения при передаче сновидения происходят отчасти потому, что эти образы нужно перевести в слова. Я мог бы это нарисовать, часто говорит видевший сон, но я не знаю, как это выразить словами. Собственно говоря, это не является снижением психической деятельности, как у слабоумных по сравнению с гениальными людьми; это что-то качественно другое, но трудносказать, в чем заключается различие. Г. Т. Фехнер28высказал как-то предположение, что место (в душе), где разыгрываются сновидения, иное, чем место существования представлений при бодрствовании. Правда, мы этого не понимаем, не знаем, что по этому поводу думать, но впечатление чуждости, которое производят большинство сновидений, здесь действительно передается. Сравнение деятельности сновидения с действиями немузыкальной руки также не помогает. Ведь пианино в любом случае ответит теми же звуками, пусть и не мелодиями, как только кто нибудь случайно коснется его клавиш. Эту вторую общую черту всех сновидений, как бы она ни была непонятна, давайте не будем упускать из виду.Есть ли еще другие общие черты? Я не нахожу больше ниодной, всюду вижу только различия, причем во всех отношениях,–как в отношении кажущейся длительности, так и того, что касается четкости, участия аффектов, сохранения в памяти и т.п. Все происходит, собственно говоря, совсем не так, как мы могли бы ожидать при вынужденном, бедном, конвульсивном отражении раздражения. Что касается длительности сновидений, то есть очень короткие, содержащие одну или несколько картин, одну мысль или даже только одно слово; другие, невероятно богатые содержанием, представляют собой целые романы и, по видимому, длятся долго. Есть сновидения отчетливые, как переживания [при бодрствовании], настолько отчетливые, что мы какое то время после пробуждения не признаем их за сновидения, другие же невероятно слабые, расплывчатые, как тени; в одном и том же сновидении очень яркие места могут сменяться едва уловимыми и неясными. Сновидения могут быть осмысленными или по крайней мере связными, даже остроумными, фантастически прекрасными; другие же спутанными, как бы слабоумными, абсурдными, часто даже безумными. Бывают сновидения, которые оставляют нас равнодушными, другие полны всяких аффектов, болью до слез, страхом вплоть до пробуждения, удивлением, восторгом и т.д. Большинство сновидений после пробуждения забывается, или же они сохраняются целый день, но к вечеру вспоминаются все слабее и с пробелами; другие, например детские, сновидения, сохраняются настолько хорошо, что и спустя 30 лет еще свежи в памяти. Сновидения, как индивиды, могут явиться один единственный раз и никогда больше не появляться, или они повторяются у одного и того же лица без изменений или с небольшими отступлениями. Короче говоря, эта ночная деятельность души имеет огромный репертуар, может, собственно, проделать все, что душа творит днем, но это все таки не то же самое.Можно было бы попытаться объяснить это многообразие сновидений, предположив, что они соответствуют различным промежуточным стадиям между сном и бодрствованием, различным степеням неглубокого сна. Да, но тогда вместе с повышением значимости, содержательности и отчетливости сновидения должно было бы усиливаться понимание того, что это –сновидение, так как при таких сновидениях душа близка к пробуждению, и не могло быть так, что вслед за ясной и разумной частью сновидения шла бы бессмысленная или неясная, а за ней –опять хорошо разработанная часть. Так быстро душа не могла бы, конечно, изменять глубину сна. Итак, это объяснение ничего не дает; все не так просто.Откажемся пока от [проблемы] «смысла» сновидения и попытаемся лучше понять сновидения, исходя из их общих черт. Из отношения сновидений к состоянию сна мы заключили, что сновидение является реакцией на мешающее сну раздражение. Как мы уже знаем, это единственный момент, где нам на помощь может прийти точная экспериментальная психология; она приводит доказательства того, что раздражения, произведенные во время сна, проявляются в сновидении. Много таких опытов было поставлено уже упомянутым Моурли Вольдом; каждый из нас в состоянии подтвердить этот результат на основании личного наблюдения. Для сообщения я выберу некоторые более старые эксперименты. Мори (1878) производил такие опыты над самим собой. Ему давали понюхать во сне одеколон. Он видел во сне, что он в Каире в лавке Иоганна Мария Фарина, и далее следовали невероятные приключения. Или его ущипнули слегка за затылок: ему снится наложенный нарывной пластырь и врач, лечивший его в детстве. Или ему налили на лоб каплю воды. Тогда он оказался в Италии, сильно потел и пил белое вино Орвието.То, что нам бросается в глаза в этих экспериментально вызванных сновидениях, будет, может быть, яснее из других примеров сновидений, вызванных внешним раздражителем. Это три сновидения, о которых сообщил остроумный наблюдатель Гильдебрандт (1875); все они являются реакциями на звон будильника.«Итак, весенним утром я иду гулять и бреду зеленеющими полями в соседнюю деревню, там я вижу жителей деревни в праздничных платьях с молитвенниками в руках, большой толпой направляющихся в церковь. Ну да, ведь сегодня воскресенье, и скоро начнется ранняя обедня. Я решаю принять в ней участие, но сначала отдохнуть на окружающем церковь кладбище, так как я немного разгорячен. Читая здесь различные надгробные надписи, я слышу, как звонарь поднимается на колокольню и вижу наверху маленький деревенский колокол, который должен возвестить начало богослужения. Некоторое время он висит неподвижно, затем начинает колебаться –и вдруг раздаются его громкие пронзительные звуки, такие громкие и пронзительные, что я просыпаюсь. Звуки, однако, исходят от будильника».«Вторая комбинация. Ясный зимний день; на улицах сугробы. Я согласился принять участие в прогулке на санях, но вынужден долго ждать, пока мне сообщат, что сани у ворот. Затем следуют приготовления к тому, чтобы усесться,–надевается шуба, достается ножной мешок; наконец я сижу на своем месте. Но отъезд еще задерживается, пока вожжами не дается знак нетерпеливым лошадям. Вот они трогаются с места; сильно трясущиеся колокольчики начинают свою знаменитую янычарскую музыку с такой силой, что паутина сна моментально рвется. Опять этоне что иное, как резкий звон будильника».«И третий пример! Я вижу судомойку, проходящую по коридору в столовую с несколькими дюжинами тарелок, поставленных одна на другую. Мне кажется, что колонна фарфора в ее руках вот вот потеряет равновесие. Смотри, говорю я, весь груз полетит на землю. Разумеется, следует неизбежное возражение: я уже привыкла к подобному и т.д., между тем я все еще не спускаю беспокойного взгляда с идущей. И в самом деле, на пороге она спотыкается, и хрупкая посуда с треском и звономразлетается по полу. Но это бесконечно продолжающийся звон, как я скоро замечаю, не треск, а настоящий звон, и виновником его, как уже понимает просыпающийся, является будильник».Эти сновидения довольно выразительны, совершенно осмысленны, вовсе не так бессвязны, как это обычно свойственно сновидениям. Мы не будем поэтому что либо возражать по их поводу. Общее в них то, что все они кончаются шумом, который при пробуждении оказывается звоном будильника. Мы видим здесь, как производится сновидение, но узнаем также кое что другое. Сновидение не узнает будильника –он и не появляется в сновидении,–но оно заменяет звон будильника другим, оно толкует раздражение, которое нарушает сон, но толкует его каждый раз по разному. Почему так? На этот вопрос нет ответа,это кажется произвольным. Но понять сновидение означало бы указать, почему именно этот шум, а не никакой другой выбирается для обозначения раздражения от будильника. Совершенно аналогичным образом можно возразить против экспериментов Мори: произведенное раздражение появляется во сне, но почему именно в этой форме, этого нельзя узнать и это, по видимому, совсем не вытекает из природы нарушающего сон раздражения. К тому же в опытах Мори к непосредственному действию раздражения присоединяется огромное количество другого материала сновидения, например безумные приключения в сновидении с одеколоном, для которых нет объяснения.Но примите во внимание, что изучение сновидения с пробуждением даст наилучшие шансы для установления влияния внешних раздражений, нарушающих сон. В большинстве других случаев это труднее. Просыпаются не от всех сновидений, и если утром вспомнить ночное сновидение, то как можно найти то нарушающее раздражение, которое действовало ночью? Однажды мне удалось позже установить такой раздражающийшум, но, конечно, только благодаря особым обстоятельствам. Как то утром я проснулся в горном тирольском местечке с уверенностью, что я видел во сне, будто умер римский папа. Я не мог объяснить себе сновидения, но затем моя жена спросила меня: «Ты слышал сегодня ближе к утру ужасный колокольный звон, раздававшийся во всех церквах и капеллах?» Нет, я ничего не слышал, мой сон был более крепким, но я понял благодаря этому сообщению свое сновидение. Как часто такие раздражения могут вызывать у спящего сновидения, в то время как он о них ничего не знает? Может быть, очень часто, может быть, и нет. Если нет возможности доказать наличие раздражения, то нельзя и убедиться в нем. Но ведь мы и без этого отказались от оценки нарушающих сон внешних раздражений с тех пор, как мы узнали, что они могут объяснить только часть сновидения, а не все его целиком.Поэтому нам не следует совсем отказываться от этой теории. Более того, она может найти свое дальнейшее развитие. Совершенно безразлично, чем нарушается сон, а душа побуждается к сновидению. Не всегда это может быть чувственное раздражение, исходящее извне, иногда это раздражение, исходящее из внутренних органов, так называемое органическое раздражение. Последнее предположение напрашивается само собой, оно соответствует также самым распространенным взглядам на возникновение сновидений. Часто приходится слышать, что сновидения возникают в связи с состоянием желудка. К сожалению, и в этом случае приходится только предполагать, было ли ночью какое либо внутреннее раздражение, которое после пробуждения невозможно определить, и потому действие такого раздражения остается недоказуемым. Но не будем оставлять без внимания тот факт, что многие достоверные наблюдения подтверждают возникновение сновидений от раздражений внутренних органов. В общем несомненно, что состояние внутренних органов может влиять на сновидения. Связь между некоторым содержанием сновидения и переполнением мочевого пузыря или возбужденным состоянием половых органов до того очевидна, что ее невозможно отрицать. От этих ясных случаев можно перейти к другим, в

которых содержание сновидения, по крайней мере, позволяет определенно предположить, что такие раздражения внутренних органов оказали свое действие, так как в этом содержании есть что то, что можно понять как переработку, отображение, толкование этих раздражений. Исследователь сновидений Шернер (Scherner, 1861) особенно настойчиво отстаивал точку зрения на происхождение сновидений от раздражений внутренних органов и привел тому несколько прекрасных примеров. Так, например, в сновидении «два ряда красивых мальчиков с белокурыми волосами и нежным цветом лица стоят друг против друга с желанием бороться, бросаются друг на друга, одна сторона нападает на другую, обе стороны опять расходятся, занимают прежнее положение, и все повторяется сначала», он толкует эти ряды мальчиков как зубы, соответствующие друг другу, и оно находит полное подтверждение, когда после этой сцены видящий сон «вытягивает из челюсти длинный зуб». Толкование о «длинных, узких, извилистых ходах», по видимому, тоже верно указывает на кишечное раздражение и подтверждает положение Шернера о том, что сновидение прежде всего старается изобразить вызывающий раздражение орган похожими на него предметами.Итак, мы, должно быть, готовы уже признать, что внутренние раздражения могут играть в сновидении такую же роль, как и внешние. К сожалению, их оценивание вызывает те же возражения. В большом числе случаев толкование раздражения внутренних органов ненадежно или бездоказательно, не все сновидения, но только определенная их часть возникает при участии раздражения внутренних органов, и, наконец, раздражение внутренних органов, так же как и внешнее чувственное раздражение, в состоянии объяснить из сновидения не больше, чем непосредственную реакцию на раздражение.Откуда берется остальная часть сновидения, остается неясным.Отметим себе, однако, своеобразие жизни сновидений, которое выявляется при изучении раздражающих воздействий. Сновидение не просто передает раздражение, оно перерабатывает его, намекает на него,ставит его в определенную связь, заменяет чем то другим. Это одна сторона работы сновидения, которая должна нас заинтересовать, потому что она, возможно, ближе подведет нас к сущности сновидения: если кто то делает что нибудь по побуждению, то этим побуждением дело не ограничивается. Драма Макбет Шекспира, например, возникла как пьеса по случаю того, что на престол взошел король, впервые объединивший три страны под своей короной. Но разве этот исторический повод исчерпывает все содержание драмы, объясняет нам ее величие и загадки? Возможно, действующие на спящего внешние и внутренние раздражения тоже только побудители сновидения, ничего не говорящие нам о его сущности.Другое общее сновидениям качество –его психическая особенность, с одной стороны, трудно уловима, а с другой –не дает отправной точки для дальнейшего исследования. В сновидении мы в большинстве случаев что то переживаем в визуальных формах. Могут ли раздражения дать этому объяснение? Действительно ли это то раздражение, которое мы переживаем?Почему же тогда переживание визуально, если раздражение глаз происходит только в самых редких случаях? Или следует допустить, что когда нам снятся речи, то во время сна мы слышим разговор или подобный ему шум? Эту возможность я позволю себе со всей решительностью отвергнуть.Если изучение общих черт сновидений не может помочь нам в дальнейших исследованиях, то, возможно, стоит обратиться к изучению их различий. Правда, сновидения часто бессмысленны, запутанны, абсурдны; но есть и осмысленные, трезвые (nьchterne), разумные. Посмотрим, не смогут ли последние, осмысленные, разъяснить нам первые, бессмысленные. Сообщу вам разумное сновидение, рассказанное мне одним молодым человеком. «Я гулял по Кертнерштрассе, встретил господина X., к которому присоединился накакое то время, потом пошел в ресторан. За моим столиком сидели две дамы и один господин. Я сначала очень рассердился на это и не хотел на них смотреть. Потом взглянул и нашел, что они весьма милы». Видевший сон замечает при этом, что вечером перед сном действительно гулял по Кертнерштрассе, это его обычный путь, и встретил господина X. Другая часть сновидения не является прямым воспоминанием, но имеет определенное

сходство с недавним переживанием. Или другое «трезвое» сновидение одной дамы. «Ее муж спрашивает: не настроить ли пианино? Она отвечает: не стоит, для него все равно нужно сделать новый чехол». Это сновидение повторяет почти без изменений разговор, происшедший за день до сновидения между мужем и ею. Чему же учат нас эти два «трезвых» сновидения? Только тому, что в них можно найти повторения из дневной жизни или из связей с ней. Это было бы значимо, если бы относилось ко всем сновидениям. Но об этом не может быть и речи; это относится только к небольшому числу сновидений, в большинстве же их нельзянайти связей с предыдущим днем, а бессмысленные и абсурдные сновидения этим вообще никак не объясняются. Мы знаем только, что сталкиваемся с новыми проблемами. Мы не только хотим знать, о чем говорит сновидение, но даже в тех случаях, когда оно, как в вышеприведенных примерах, ясно выражено, мы хотим знать также, почему и зачем повторяется это знакомое, только что пережитое.Я полагаю, что вы, как и я, только устанете, продолжая подобные эксперименты. Мы видим, что недостаточно одного интереса к проблеме, если не знать пути, который привел бы к ее решению. Пока у нас этого пути нет. Экспериментальная психология не дала нам ничего, кроме некоторых очень ценных данных о значении раздражений как побудителей сновидений. От философии нам нечего ждать, кроме высокомерных упреков в интеллектуальной малоценности нашего объекта; у оккультных наук мы и сами не хотим ничего заимствовать.29История и народная молва говорят нам, что сновидение полно смысла и значения, оно предвидит будущее; это, однако, трудно предположить и, конечно, невозможно доказать. Таким образом, при первой же попытке мы оказались полностью беспомощны.Неожиданно помощь приходит к нам оттуда, откуда мы и не подозревали. В нашем словоупотреблении, которое далеко не случайно, а является выражением древнего познания, хотя его и надо оценивать с осторожностью,–в нашем языке есть примечательное выражение «сны наяву» (Tagtrдume). Сны наяву являются фантазиями (продуктами фантазии); это очень распространенные феномены, наблюдаемые как у здоровых, так и у больных и легко доступные для изучения на себе. Самое удивительное в этих фантастических образованиях то,что они сохранили название «снов наяву», не имея двух общих для всех сновидений черт. Уже их название противоречит отношению к состоянию сна, а что касается второй общей черты, то в них ничего не переживается, не галлюцинируется, а что то представляется: сознаешь, что фантазируешь, не видишь, но думаешь. Эти сны наяву появляются в возрасте, предшествующем половой зрелости, часто уже в позднем детстве, сохраняются в годы зрелости, затем от них либо отказываются, либо они остаются до престарелого возраста. Содержание этих фантазий обусловлено вполне ясной мотивацией. Это сцены и происшествия, в которых находят свое удовлетворение эгоистические, честолюбивые и властолюбивые потребности или эротические желания личности. У молодых мужчин обычно преобладают честолюбивые фантазии, у женщин, честолюбие которых ограничивается любовными успехами,–эротические. Но довольно часто и у мужчин обнаруживается эротическая подкладка; все геройские поступки и успехи должны способствовать восхищению и благосклонности женщин.30Впрочем, сны наяву очень разнообразны, и их судьба различна. Каждый из них через короткое время или обрывается и заменяется новым, или они сохраняются, сплетаются в длинные истории и приспосабливаются к изменяющимся жизненным обстоятельствам. Они идут, так сказать, в ногу со временем и получают «печать времени» под влиянием новой ситуации. Они являются сырым материалом для поэтического творчества, потому что из снов наяву поэт создает путем преобразований, переделок и исключений ситуации, которые он использует в своих новеллах, романах, пьесах.31Но героем снов наяву всегда является сама фантазирующая личность или непосредственно, или в какой либо очевидной идентификации с другим лицом.Может быть, сны наяву носят это название из за такого же отношения к действительности, подчеркивая, что их содержание так же мало реально, как и содержание сновидений. Но может быть, эта общность названий обусловлена еще неизвестным нам психическим характером сновидения, тем, который мы ищем. Возможно также, что мы вообще не правы, когда придаем определенное значение общности названий. Но это выяснится лишь позднее.

Зигмунд Фрейд”Анализ фобии пятилетнего мальчика”

Введение

Болезнь и излечение весьма юного пациента, о которых я буду говорить ниже, строго говоря, наблюдались не мной. Хотя в общем я и руководил лечением и даже раз лично принимал участие в разговоре с мальчиком, но само лечение проводилось отцом ребенка, которому я и приношу свою благодарность за заметки, переданные им мне для опубликования. Заслуга отца идет еще дальше; я думаю, что другому лицу вообще не удалось бы побудить ребенка к таким признаниям; без знаний, благодаря которым отец мог истолковывать показания своего пятилетнего сына, нельзя было бы никак обойтись, и технические трудности психоанализа в столь юном возрасте остались бы непреодолимыми. Только совмещение в одном лице родительского и врачебного авторитета, совпадение нежных чувств с научным интересом сделало здесь возможным использовать метод, который в подобных случаях вообще вряд ли мог бы быть применим. Но особенное значение этого наблюдения заключается в следующем. Врач, занимающийся психоанализом взрослого невротика, раскрывающий слой за слоем психические образования, приходит, наконец, к известным предположениям о детской сексуальности, в компонентах которой он видит движущую силу для всех невротических симптомов последующей жизни. Я изложил эти предположения в опубликованных мною в 1905 году «Трех очерках по теории сексуальности». И я знаю, что для незнакомого с психоанализом они покажутся настолько же чуждыми, насколько для психоаналитика неопровержимыми. Но и психоаналитик должен сознаться в своем желании получить более прямым и коротким путем доказательства этих основных положений. Разве невозможно изучить у ребенка, во всей свежести, те его сексуальные побуждения и желания, которые мы у взрослого с таким трудом должны извлекать из-под многочисленных наслоений? Тем более что по нашему убеждению, они составляют конституциональное достояние всех людей и только у невротика оказываются усиленными или искаженными.

С этой целью я уже давно побуждаю своих друзей и учеников собирать наблюдения над половой жизнью детей, которая обыкновенно по тем или другим причинам остается незамеченной или скрытой. Среди материала, который, благодаря моему предложению, попадал в мои руки, сведения о маленьком Гансе заняли выдающееся место. Его родители, оба мои ближайшие приверженцы, решили воспитать своего первенца с минимальным принуждением, какое безусловно требуется для сохранения добрых нравов. И так как дитя развилось в веселого, славного и бойкого мальчишку, попытки воспитать его без строгостей, дать ему возможность свободно расти и проявлять себя привели к хорошим результатам. Я здесь воспроизвожу записки отца о маленьком Гансе, и, конечно, я всячески воздержусь от искажения наивности и искренности, столь обычных для детской, не соблюдая ненужные условности.

Первые сведения о Гансе относятся ко времени, когда ему еще не было полных трех лет. Уже тогда его различные разговоры и вопросы обнаруживали особенно живой интерес к той части своего тела, которую он на своем языке обычно называл Wiwimacher. Так, однажды он задал своей матери вопрос:

Ганс: «Мама, у тебя есть Wiwimacher?»

Мать: «Само собой разумеется. Почему ты спрашиваешь?»

Ганс: «Я только подумал».

В этом же возрасте он входит в коровник и видит, как доят корову. «Смотри,– говорит он,– из Wiwimacher’a течет молоко».

Уже эти первые наблюдения позволяют ожидать, что многое, если не большая часть из того, что проявляет маленький Ганс, окажется типичным для сексуального развития ребенка. Я уже однажды указывал, что не нужно приходить в ужас, когда находишь у женщины представление о сосании полового члена. Это непристойное побуждение довольно безобидно по своему происхождению, так как представление о сосании связано в нем с материнской грудью, причем вымя коровы выступает здесь опосредствующим звеном, ибо по природе это – грудная железа, а по виду и положению своему – пенис. Открытие маленького Ганса подтверждает последнюю часть моего предположения.

В то же время его интерес к Wiwimacher’y не исключительно теоретический. Как можно предполагать, у него также имеется стремление прикасаться к своему половому органу. В возрасте 0 /2 года мать застала его держащим руку на пенисе. Мать грозит ему: «Если ты это будешь делать, я позову д-ра А., и он отрежет тебе твой Wiwimacher. Чем же ты тогда будешь делать wiwi?»

Ганс: «Моим роро». Тут он отвечает еще без сознания вины, не приобретает ори этом «кастрационный комплекс», который так часто можно найти при анализе невротиков, в то время как они все протестуют против этого. О значении этого элемента в истории развития ребенка можно было бы сказать много весьма существенного. Кастрационный комплекс оставил заметные следы в мифологии (и не только в греческой).

Я уже говорил о роли его в «Толковании сновидений» и в других работах.

Почти в том же возрасте (З1/2 года) он возбужденно и с радостью кричит: «Я видел у льва Wiwimacher».

Большую часть значения, которое имеют животные в мифах и сказках, нужно, вероятно, приписать той откровенности, с которой они показывают любознательному младенцу свои половые органы и их сексуальные функции. Сексуальное любопытство нашего Ганса не знает сомнений, но оно делает его исследователем и дает ему возможность правильного познания.

В 3/4 года он видит на вокзале, как из локомотива выпускается вода. «Локомотив делает wiwi. А где его Wiwimacher?»

Через минутку он глубокомысленно прибавляет: «У собаки, у лошади есть Wiwimacher, а у стола и стула – нет». Таким образом, он установил существенный признак для различия одушевленного и неодушевленного.

Любознательность и сексуальное любопытство, по-видимому, тесно связаны между собой. Любопытство Ганса направлено преимущественно на родителей.

Ганс, 33/4 года: «Папа, и у тебя есть Wiwimacher?»

Отец: «Да, конечно».

Ганс: «Но я его никогда не видел, когда ты раздевался».

В другой раз он напряженно смотрит на мать, когда та раздевается на ночь. Она спрашивает: «Чего ты так смотришь?»

Ганс: «Я смотрю только, есть ли у тебя Wiwimacher?»

Мать: «Конечно. Разве ты этого не знал?»

Ганс: «Нет, я думал, что так как ты большая, то и Wiwimacher у тебя как у лошади».

Заметим себе это ожидание маленького Ганса. Позже оно получит свое значение.

Большое событие в жизни Ганса – рождение его маленькой сестры Анны – имело место, когда Гансу было как раз 3’/2 года (апрель 1903 – октябрь 1906 г.). Его поведение при этом непосредственно отмечено отцом: «В 5 ч утра, при начале родовых болей, постель Ганса переносят в соседнюю комнату. Здесь он в 7 ч просыпается, слышит стоны жены и спрашивает: „Чего это мама кашляет?“ – И после паузы: „Сегодня, наверно, придет аист“.

Конечно же, ему в последние дни часто говорили, что аист принесет мальчика или девочку, и он совершенно правильно ассоциирует необычные стоны с приходом аиста.

Позже его приводят на кухню. В передней он видит сумку врача и спрашивает: «Что это такое?» Ему отвечают: «Сумка». Тогда он убежденно заявляет: «Сегодня придет аист». После родов акушерка входит на кухню и заказывает чай. Ганс обращает на это внимание и говорит: «Ага, когда мамочка кашляет, она получает чай». Затем его зовут в комнату, но он смотрит не на мать, а на сосуды с окрашенной кровью водой и с некоторым смущением говорит: «А у меня из Wiwimacher’a никогда кровь не течет».

Все его замечания показывают, что он приводит в связь необычное в окружающей обстановке с приходом аиста. На все он смотрит с усиленным вниманием и с гримасой недоверия. Без сомнения, в нем прочно засело первое недоверие по отношению к аисту.

Ганс относится весьма ревниво к новому пришельцу, и, когда последнего хвалят, находят красивым и т. д., он тут же презрительно замечает: «А у нее зато нет зубов»[1]. Дело в том, что, когда он ее в первый раз увидел, он был поражен, что она не говорит, и объяснил это тем, что у нее нет зубов. Само собой разумеется, что в первые дни на него меньше обращали внимания, и он заболел ангиной. В лихорадочном бреду он говорил: «А я не хочу никакой сестрички!»

Приблизительно через полгода ревность его прошла и он стал нежным, но уверенным в своем превосходстве братом[2].

«Несколько позже (через неделю) Ганс смотрит, как купают его сестрицу, и замечает: „A Wiwimacher у нее еще мал“,– и как бы утешительно прибавляет: „Ну, когда она вырастет – он станет больше“[3].

Для реабилитации нашего маленького Ганса мы сделаем еще больше. Собственно говоря, он поступает не хуже философа Вундтовской школы, который считает сознание никогда не отсутствующим признаком психической живни, как Ганс считает Wiwimacher неотъемлемым признаком всего живого. Когда философ наталкивается на психические явления, в которых сознание совершенно не участвует, он называет их не бессознательными, а смутно сознаваемыми. Wiwimacher еще очень мал! И при этом сравнении преимущество все-таки на стороне нашего маленького Ганса, потому что, как это часто бывает при сексуальных исследованиях детей, за их заблуждениями всегда кроется частица правды. Ведь у маленькой девочки все-таки есть маленький Wiwimacher, который мы называем клитором, но который не растет, а остается недоразвитым. Ср. мою небольшую работу: Uber infantile Sexualtheorien // Sexualprobleme, 1903.

В этом же возрасте (З3/4 года) Ганс в первый раз рассказывает свой сон: «Сегодня, когда я спал, я думал, что я в Гмундене с Марикой».

Марика – это 13-летняя дочь домохозяина, которая часто играла с ним».

Когда отец в его присутствии рассказывает про этот сон матери, Ганс поправляет его: «Не с Марикой, а совсем один с Марикой».

Здесь нужно отметить следующее: «Летом 1906 г. Ганс находился в Гмундене, где он целые дни возился с детьми домохозяина. Когда мы уехали из Гмундена, мы думали, что для Ганса прощанье и переезд в город окажутся тяжелыми. К удивлению, ничего подобного не было. Он, по-видимому, радовался перемене и несколько недель о Гмундене говорил очень мало. Только через несколько недель у него начали появляться довольно живые воспоминания о времени, проведенном в Гмундене. Уже 4 недели как он эти воспоминания перерабатывает в фантазии. В своих фантазиях он играет с детьми Олей, Бертой и Фрицем, разговаривает с ними, как будто они тут же находятся, и способен развлекаться таким образом целые часы. Теперь, когда у него появилась сестра, его, по-видимому, занимает проблема появления на свет детей; он называет Берту и Ольгу „своими детьми“ и один раз заявляет: „И моих детей Берту и Олю принес аист“. Теперешний сон его после 6-месячного отсутствия из Гмундена нужно, по-видимому, понимать как выражение желания поехать в Гмунден».

Так пишет отец; я тут же отмечу, что Ганс своим последним заявлением о «своих детях», которых ему как будто бы принес аист, громко противоречит скрытому в нем сомнению.

К счастью, отец отметил здесь кое-что, оказавшееся в будущем необыкновенно значимым.

«Я рисую Гансу, который в последнее время часто бывал в Шёнбрунне, жирафа. Он говорит мне: „Нарисуй же и Wiwimacher“. Я: „Пририсуй его сам“. Тогда он пририсовывает посредине живота маленькую палочку, которую сейчас же удлиняет, замечая: „Wiwimacher длиннее“.

Я прохожу с Гансом мимо лошади, которая уринирует. Он замечает: «У лошади Wiwimacher внизу, как и у меня».

Он смотрит, как купается его 3-месячная сестра, и сожалеюще говорит: «У нее совсем, совсем маленький Wiwimacher».

Он раздевает куклу, которую ему подарили, внимательно осматривает ее и говорит: «А у этой совсем маленький Wiwimacher».

Мы уже знаем, что благодаря этой формуле ему удается поддержать правильность своего открытия.

Всякий исследователь рискует иной раз впасть в ошибку. Утешением ему послужит то обстоятельство, что в ее основе может лежать смешение понятий, имеющееся в разговорном языке. Такого же оправдания заслуживает и Ганс. Так, он видит в своей книжке обезьяну, показывает на ее закрученный кверху хвост и говорит: «Смотри, папа, Wiwimacher[4]«.

Из-за своего интереса к Wiwimacher’y он выдумал себе совершенно своеобразную игру. В передней помещается клозет и кладовая. С некоторого времени Ганс ходит в эту кладовую и говорит: «Я иду в мой клозет». Однажды я заглядываю туда, чтобы посмотреть, что он там делает. Оказывается, он обнажает свой пенис и говорит: «Я делаю wiwi»,– это означает, что он играет в клозет. Характер игры виден не только в том, что он на самом деле не уринирует, но и в том, что вместо того, чтобы идти в клозет, он предпочитает кладовую, которую он называет «своим клозетом».

Мы будем несправедливы к Гансу, если проследим только аутоэротические черты его сексуальной жизни. Его отец может нам сообщить свои подробные наблюдения над его любовными отношениями с другими детьми, в которых можно констатировать «выбор объекта», как у взрослого. И здесь мы имеем дело с весьма замечательной подвижностью и полигамическими склонностями.

«Зимой (З3/4 года) я беру с собой Ганса на каток и знакомлю его там с двумя дочурками моего коллеги в возрасте приблизительно около 10 лет. Ганс присаживается к ним. Они, в сознании своего зрелого возраста, смотрят с презрением на малыша. А он глядит на них с обожанием во взгляде, и, хотя это не производит на них никакого впечатления, он называет их уже „своими девочками“: „Где же мои девочки? Когда же придут мои девочки?“ А дома несколько недель он пристает ко мне с вопросом: „А когда я опять пойду на каток к моим девочкам?“

5-летний кузен находится в гостях у Ганса (которому теперь 4 года). Ганс много раз обнимает его и однажды при таком нежном объятии говорит: «Как я тебя люблю».

Это первая, но не последняя черта гомосексуальности, с которой мы встретимся у Ганса. Наш маленький Ганс начинает казаться образцом испорченности.

«Мы переехали на новую квартиру (Гансу 4 года). Из кухни дверь ведет на балкончик, с которого видна находящаяся напротив во дворе квартира. Здесь Ганс открыл девочку 7—8 лет. Теперь он, чтобы глядеть на нее, садится на ступеньку, ведущую к балкончику, и остается там часами. Особенно в 4 часа пополудни, когда девочка приходит из школы, его нельзя удержать в комнатах или увести с его наблюдательного поста. Однажды, когда девочка в обычное время не показывается у окна, Ганс начинает волноваться и приставать ко всем с вопросами: „Когда придет девочка? Где девочка?“ и т.д., а затем, когда она появляется, Ганс счастлив и уже не отводит глаз от ее квартиры. Сила, с которой проявляется эта „любовь на расстоянии“, объясняется тем, что у Ганса нет товарищей и подруг. Для нормального развития ребенка, по-видимому, необходимо постоянное общение с другими детьми.

Такое общение выпало на долю Ганса, когда мы на лето (4’/2 года) переехали в Гмунден. В нашем доме с ним играют дети домохозяина: Франц (12 лет), Фриц (8 лет), Ольга (7 лет) и Берта (5 лет) и, кроме того, дети соседей: Анна (10 лет) и еще две девочки 9 и 7 лет, имен которых я не знаю. Его любимец – Фриц, которого он часто обнимает и уверяет в своей любви. Однажды на вопрос, какая из девочек ему больше всего нравится, он отвечает: «Фриц». В то же время он по отношению к девочкам очень агрессивен, держится мужчиной, завоевателем, обнимает и целует их, что Берте, например, очень нравится. Вечером, когда Берта выходит из комнаты, Ганс обнимает ее и самым нежным тоном говорит: «Берта, и милая же ты!» Но это ему не мешает целовать и других девочек и уверять в своей любви. Ему нравится и Марика – 14-летняя дочь домохозяина, которая с ним играет. Вечером, когда его укладывают в постель, он говорит: «Пусть Марика спит со мной». Когда ему указывают, что это невозможно, он говорит: «Тогда пусть она спит с папой или с мамой». Когда ему возражают, что и это невозможно, так как она должна спать у своих родителей, завязывается следующий диалог:

Ганс: «Тогда я пойду вниз спать к Марике».

Мама: «Ты действительно хочешь уйти от мамы и спать внизу?»

Ганс: «Но я ведь утром к кофе опять приду наверх».

Мама: «Если ты действительно хочешь уйти от папы и мамы, забери свою куртку, штанишки и– с богом!»

Ганс забирает свои вещи и идет спать к Марике, но его, конечно, возвращают обратно».

(За желанием «пусть Марика спит у нас» скрыто иное: пусть Марика, в обществе которой он так охотно бывает, войдет в наш дом. Но несомненно и другое. Так как отец и мать Ганса, хотя и не часто, брали его к себе в кровать и при лежании с ними у него пробуждались эротические ощущения, то, вероятно, и желание спать с Марикой имеет свой эротический смысл. Для Ганса, как и для всех детей, лежать в постели с отцом или матерью есть источник эротических возбуждений.)

Наш Ганс, несмотря на его гомосексуальные склонности, при расспросах матери ведет себя как настоящий мужчина.

И в нижеследующем случае Ганс говорит матери: «Слушай, я ужасно хотел бы один раз поспать с этой девочкой». Этот случай весьма забавляет нас, так как Ганс держится как взрослый влюбленный. В ресторан, где мы обедаем уже несколько дней, приходит хорошенькая 8-летняя девочка, в которую Ганс, конечно, сейчас же влюбляется. Он все время вертится на своем стуле, чтобы одним глазком поглядеть на нее; после обеда он становится около нее, чтобы пококетничать с ней, но жестоко краснеет, если замечает, что за ним наблюдают. Когда взгляд его встречается со взглядом девочки, он стыдливо отворачивается в противоположную сторону. Его поведение, конечно, развлекает всех посетителей ресторана. Каждый день, когда его ведут в ресторан, он спрашивает:

«Как ты думаешь, девочка будет там сегодня?» Когда она, наконец приходит, он краснеет, как взрослый в той же ситуации. Однажды он приходит ко мне сияющий и шепчет мне на ухо: «Слушай, я уже знаю, где живет девочка. Я видел, где она подымалась по лестнице». В то время как у себя он агрессивен по отношению к девочкам, здесь он держится как платонически вздыхающий поклонник. Быть может, это связано и с тем, что девочки в доме – деревенские дети, а это – культурная дама. Выше уже было упомянуто что он высказывал желание спать с этой девочкой.

Так как я не хочу оставить Ганса в том состоянии душевного напряжения, в котором он находится из-за любви к девочке, я знакомлю его с ней и приглашаю ее прийти к нам в сад к тому времени, когда он выспится после обеда. Ганс так возбуждается ожиданием прихода девочки, что он в первый раз не может после обеда заснуть и беспокойно вертится в постели. Мать его спрашивает: «Почему ты не спишь? Быть может, ты думаешь о девочке?» На что Ганс, счастливый, отвечает: «Да». Кроме этого, когда он пришел домой, он всем рассказал: «Сегодня ко мне придет девочка»,– и все время приставал к Марике: «Послушай, как ты думаешь, будет она со мной мила, поцелует она меня, когда я ее поцелую», и т. п.

После обеда шел дождь, и посещение не состоялось, а Ганс утешился с Бертой и Ольгой».

Дальнейшие наблюдения все еще из периода пребывания в деревне заставляют думать, что у мальчика появляется и кое-что новое.

«Ганс (4 1/4 года). Сегодня утром мать, как каждый день, купает Ганса и после купанья вытирает его и припудривает. Когда мать очень осторожно припудривает пенис, чтобы его не коснуться, Ганс говорит: „Почему ты здесь не трогаешь пальцем?“

Мать: «Потому что это свинство».

Ганс: «Что это значит – свинство? Почему?»

Мать: «Потому что это неприлично».

Ганс (смеясь): «Но приятно»[5].

Почти в то же время сновидение Ганса по содержанию своему резко отличается от той смелости, которую он проявил по отношению к матери. Это первый искаженный до неузнаваемости сон мальчика. Только благодаря проницаемости отца удается истолковать его.

«Гансу 41/4 года. Сон. Сегодня утром Ганс просыпается и рассказывает: „Слушай, сегодня ночью я думал: „Один говорит: кто хочет ко мне прийти? Тогда кто-то говорит: «Я“. Тогда он должен его заставить сделать wiwi“.

Из дальнейших вопросов становится ясно, что в этом сне зрительные впечатления отсутствуют и он принадлежит к чисто слуховому типу. Несколько дней назад Ганс играл с детьми домохозяина, своими приятельницами Бертой (7 лет) и Ольгой (5 лет), в разные игры и между прочим в фанты (А: «Чей фант в моей руке?» В: «Мой». Тогда В назначают, что он должен сделать). Сон Ганса есть подражание игре в фанты, только Ганс хочет, чтобы тот, кому принадлежит фант, был присужден не к обычным поцелуям или пощечинам, а к уринированию, или, точнее говоря, кто-то должен его (Ганса) заставить делать wiwi.

Я прошу его еще раз рассказать свой сон; он рассказывает его теми же словами, но вместо «тогда кто-то говорит» произносит: «тогда она говорит». Эта «она», вероятно, Берта или Ольга, с которыми он играл. Следовательно, в переводе сон означает следующее: я играю с девочками в фанты и спрашиваю, кто хочет ко мне прийти? Она (Берта или Ольга) отвечает: «Я». Тогда она должна меня заставить делать wiwi (т. е. помочь при этом, что, по-видимому, для Ганса приятно).

Ясно, что этот процесс, когда Гансу расстегивают штанишки и вынимают его пенис, окрашен для него приятным чувством. Во время прогулок эту помощь Гансу оказывает отец, что и дает повод фиксировать гомосексуальную склонность к отцу.

Два дня назад он, как я уже сообщал, спрашивал мать, почему она не прикасается к его пенису пальцами. Вчера, когда я его отвел в сторонку для уринирования, он впервые попросил меня отвести к задней стороне дома, чтобы никто не мог видеть, и заметил: «В прошлом году, когда я делал wiwi, Берта и Ольга смотрели на меня». Это, по моему мнению, должно означать, что в прошлом году это любопытство девиц было для него приятно, а теперь – нет. Эксгибиционистское удовольствие (от обнажения половых органов) теперь подвергается вытеснению. Вытеснение желания, чтобы Берта или Ольга смотрели, как он делает wiwi (или заставляли его делать wiwi), объясняет появление этого желания во сне, которому он придал красивую форму игры в фанты. С этого времени я несколько раз наблюдал, что он хочет делать wiwi незаметно для всех».

Я тут же отмечу, что и этот сон подчиняется закону, который я привел в своем «Толковании сновидений». Разговоры, которые имеют место во сне, происходят от собственных или слышанных разговоров в течение ближайших ко сну дней.

Вскоре после переезда в Вену отец фиксирует еще одно наблюдение: «Ганс, 4 1/2 года, еще раз смотрит, как купают его маленькую сестру, и начинает смеяться. Его спрашивают, почему он смеется.

Ганс: «Я смеюсь над Wiwimacher’ом у Анны».– «Почему?» —

«Потому что Wiwimacher у нее такой красивый»..

Ответ, конечно, ложный. Wiwimacher ему показался комичным. Но, между прочим, теперь он впервые в такой форме признает разницу между мужским и женским половым органом вместо того, чтобы отрицать ее.

История болезни и анализ

«Уважаемый г-н профессор! Я посылаю вам опять частицу Ганса, да этот раз, к сожалению, материал к истории болезни. Как вы увидите из прочитанного, у Ганса в последние дни развилось нервное расстройство, которое меня с женой беспокоит, так как мы не можем найти средства устранить его. Прошу разрешить мне прийти к вам завтра, а пока посылаю вам имеющийся у меня материал в записях.

Сексуальное возбуждение, вызванное нежностью матери, вероятно, является причиной нервного расстройства, но вызывающего повода я указать не в состоянии. Боязнь, что его на улице укусит лошадь, быть может, связана с тем, что он был где-нибудь испуган видом большого пениса. Как вы знаете, он уже раньше заметил большой пенис лошади, и тогда он пришел к заключению, что у матери, так как она большая, Wiwimacher должен быть как у лошади.

Как взяться за то, чтобы извлечь полезное из этих предположений, я не знаю. Быть может, он где-нибудь видел эксгибициониста? Или все это имеет отношение только к матери? Нам весьма неприятно, что он уже теперь начинает нам задавать загадки.

Если не считать страха выйти на улицу и дурного настроения по вечерам, то Ганс и теперь все такой же бойкий и веселый мальчик».

Оставим пока в стороне и вполне понятное беспокойство отца, и его первые попытки объяснения и попробуем раньше разобраться в материале. В нашу задачу вовсе не входит сразу «понять» болезнь. Это может удаться только позже, когда мы получим достаточно впечатлений о ней. Пока мы оставим в стороне и наше мнение и с одинаковым вниманием отнесемся ко всем данным наблюдения.

Первые сведения, которые относятся к первым числам января 1908 г., гласят: «Ганс (43/4 года) утром входит к матери с плачем и на вопрос, почему он плачет, говорит: „Когда я спал, я думал, что ты ушла и у меня нет мамы, чтобы ласкаться к ней“.

Итак – страшное сновидение. Нечто подобное я уже заметил летом в Гмундене. Вечером в постели он большею частью бывал нежно настроен, и однажды он выразился приблизительно так: «А если у меня не будет мамы, если ты уйдешь», или что-то в этом роде, я не могу вспомнить слов. Когда он приходил в такое элегическое настроение, мать брала его к себе в постель.

Примерно 5-го января Ганс пришел к матери в кровать и по этому поводу рассказал ей следующее: «Ты знаешь, что тетя М сказала: „А у него славная птичечка“[6]. (Тетка М. 4 недели тому назад жила у нас; однажды при купании мальчика она, действительно, сказала тихо вышеприведенные слова моей жене. Ганс слышал это и постарался это использовать.)

7 января он идет, как обычно, с няней в городской парк; на улице он начинает плакать и требует, чтобы его вели домой, так как он хочет приласкаться к матери. Дома на вопрос, почему он не хотел идти дальше и плакал, он ответа дать не хочет. Вплоть до вечера он, как обыкновенно, весел, вечером становится, по-видимому, тревожен, плачет, и его никак нельзя увести от матери, он опять хочет «ласкаться». Потом он становится весел и ночь спит хорошо.

8 января жена хочет сама с ним пойти гулять, чтобы видеть, что с ним происходит, и именно в Шёнбрунн, куда он обыкновенно охотно ходит. Он опять начинает плакать, не хочет отойти от матери, боится. Наконец он все-таки идет, но на улице на него находит, по-видимому, страх. По возвращении из Шёнбрунна Ганс после долгого запирательства заявляет матери: «Я боялся, что меня укусит лошадь». (Действительно, в Шёнбрунне он волновался, когда видел лошадь.) Вечером у него опять был припадок вроде вчерашнего с требованием материнских ласк. Его успокаивают. Он со слезами говорит: «Я знаю, завтра я должен опять пойти гулять»,– и позже: «Л ошадь придет в комнату».

В тот же день его спрашивает мать: «Ты, может, трогаешь рукой Wiwimacher?» На это он отвечает: «Да, каждый вечер, когда я в кровати». В следующий день, 9 января, его перед послеобеденным сном предупреждают не трогать рукой Wiwimacher’a. После пробуждения он на соответствующий вопрос отвечает, что он все-таки на короткое время клал туда руку».

Все это могло быть началом и страха и фобии. Мы видим, что у нас есть достаточное основание отделить их друг от друга. В общем материала кажется нам вполне достаточно для ориентировки, и никакой другой момент не является столь благоприятным для понимания, как эта, к сожалению, обычно пропускаемая или замалчиваемая начальная стадия. Расстройство начинается с тревожно-нежных мыслей, а затем со страшного сновидения. Содержание последнего: потерять мать, так что к ней нельзя будет приласкаться. Итак, нежность к матери должна быть ненормально повышена. Это – основной феномен болезненного состояния. Вспомним еще обе попытки совращения, которые Ганс предпринимал по отношению к матери. Первая из них имела место летом, вторая непосредственно перед появлением боязни улицы и представляла собой просто рекомендацию своего полового органа. Эта повышенная нежность к матери превращается в страх, или, как мы говорим, она подвергается вытеснению. Мы не знаем еще, откуда идет толчок к вытеснению; быть может, здесь играет роль интенсивность возбуждения, которая не по силам ребенку, быть может, здесь принимают участие другие силы, которых мы еще не знаем.

Мы узнаем все это позже. Этот страх, соответствующий вытесненному эротическому влечению, как и всякий детский страх, не имеет объекта; это еще страх (Angst), а не боязнь (Furcht). Дитя не может знать, чего оно боится, и когда Ганс на прогулке с няней не хочет сказать, чего он боится, то это потому, что он этого еще не знает. Он говорит то, что знает: ему на улице не хватает мамы, с которой он мог бы понежничать и от которой он не хочет уйти. Тут он со всей своей искренностью выдает первый смысл своего отвращения к улице.

Кроме этого, его тревожные состояния перед сном, отчетливо окрашенные нежностью, следовавшие одно за другим два вечера подряд, доказывают, что в начале болезни у него еще не было фобии улиц, прогулок или даже лошадей, в противном случае его вечернее состояние было бы необъяснимо: кто перед тем, как идти спать, думает об улице или прогулке? Напротив, весьма легко себе представить, что на него вечером нападает страх потому, что его перед тем, как лечь в постель, с особенной силой охватывает либидо, объектом которого является мать, а цель которого – спать у матери. Он уже из опыта знает, что при подобных настроениях в Гмунде-не мать брала его к себе в постель, и ему хотелось бы добиться этого и в Вене. При этом не надо забывать, что в Гмундене он одно время был с матерью один, так как отец не мог там находиться в продолжение всего каникулярного времени, а кроме того, там нежность Ганса была распределена между рядом товарищей, друзей и приятельниц, которых здесь не было, и либидо могло нераздельно направляться на мать.

Итак, страх соответствует вытесненному желанию (Sehnsucht). Но он далеко не эквивалентен этому желанию, и вытеснение кое в чем оказывает свое влияние. Желание может целиком вылиться в удовлетворение, когда к нему допускают желаемый объект. При страхе это лечение уже бесполезно. Страх остается даже тогда, когда желание могло бы быть удовлетворенным. Страх уже больше нельзя обратно превратить в либидо, которое чем-то удерживается в состоянии вытеснения. Это обнаруживается на первой же прогулке с матерью. Ганс теперь с матерью и все-таки одержим страхом, иначе говоря, неудовлетворенным стремлением к ней. Конечно, страх слабее,– он все-таки гуляет, в то время как няню он заставил вернуться; к тому же улица не совсем подходящее место Для ласк и для всего того, чего хочется маленькому влюбленному. Но страх уже выдержал испытание, и теперь он должен найти объект. На этой прогулке он в первый раз высказывает опасение, что его укусит лошадь. Откуда взялся материал для этой фобии? Вероятно, из тех еще неизвестных комплексов, которые повели к вытеснению и удержали в вытесненном состоянии либидо к матери. Некоторые опорные пункты для понимания дал нам уже отец, а именно – что Ганс с интересом наблюдал лошадей из-за их большого Wiwimacher’a, что, по его мнению, у матери должен быть такой же Wiwimacher, как у лошадей, и т. п. На основании этого можно было бы думать, что лошадь – это только заместительница матери. Но почему Ганс выказывает вечером страх, что лошадь придет в комнату? Скажут, что это глупая тревожная мысль маленького ребенка. Но невроз, как и сон, не говорит ничего глупого. Мы всегда бранимся тогда, когда ничего не понимаем. Это значит облегчить себе задачу.

От этого искушения мы должны удержаться еще и в другом отношении. Ганс сознавался, что для удовольствия перед засыпанием возится со своим пенисом. Ну, скажет практический врач, теперь все ясно. Ребенок мастурбирует, и отсюда страх. Пусть так! То, что дитя вызывало у себя мастурбацией ощущения удовольствия, никак не объясняет нам его страха, а, наоборот, делает его загадочным. Состояния страха не вызываются ни мастурбацией, ни удовлетворением. При этом мы должны иметь в виду, что наш Ганс, которому теперь 43/4 года, доставляет себе ежевечерне это удовольствие уже примерно с год, и мы позже узнаем, что он как раз теперь борется с этой привычкой, что уже скорее вяжется с вытеснением и образованием страха.

Мы должны стать и на сторону доброй и, конечно, весьма заботливой матери. Отец обвиняет ее, и не совсем без основания, что она своей преувеличенной нежностью и слишком частой готовностью взять мальчика к себе в кровать вызвала появление невроза; мы могли бы также сделать ей упрек в том, что она ускорила наступление вытеснения своим энергичным отказом в ответ на его домогательства («это – свинство»).

Но ее положение затруднительно, и она только исполняет веление судьбы.

Я условливаюсь с отцом, чтобы тот сказал мальчику, что история с лошадьми – это глупость и больше ничего. На самом деле он болен оттого, что слишком нежен с матерью и хочет, чтобы она брала его к себе в кровать. Он теперь боится лошадей потому, что его так заинтересовал Wiwimacher у лошадей. Он сам заметил, что неправильно так сильно интересоваться Wiwimacher’ом, даже своим собственным, и это совершенно верно. Далее я предложил отцу взяться за сексуальное просвещение Ганса. Так как мы из записей отца знаем, что либидо Ганса связана с желанием видеть Wiwimacher матери, то нужна отвлечь его от этой цели, сообщив ему, что у матери и у всех других женщин, как это он уже видел у Анны, Wiwimacher’a вообще не имеется. Последнее объяснение следует дать при удобном случае, после какого-нибудь вопроса со стороны Ганса.

Следующие известия, касающиеся нашего маленького Ганса, обнимают период с 1 до 17 марта. Месячная пауза вскоре получит свое объяснение.

«После разъяснения[7] следует более спокойный период, когда Ганса можно ежедневно без особенного труда вести гулять в городской парк. Его страх перед лошадьми все больше превращается в навязчивое стремление смотреть на лошадей. Он говорит: «Я должен смотреть на лошадей, и тогда я их боюсь».

После инфлюэнцы, которая его на 2 недели приковала к постели, фобия его опять настолько усилилась, что его никак нельзя было заставить выйти на улицу; в крайнем случае он выходит на балкон. Еженедельно он ездит со мной в Лайнц[8] по воскресеньям, так как в эти дни на улицах мало экипажей и ему нужно пройти очень короткое расстояние до станции. В Лайнце он однажды отказывается выйти из сада на улицу гулять, так как перед садом стоит экипаж. Еще через неделю, которую ему пришлось оставаться дома, так как у него вырезали миндалины, фобия опять усилилась. Он хотя все еще выходит на балкон, но не идет гулять; он быстро возвращается, когда подходит к воротам.

В воскресенье 1 марта по дороге на вокзал у меня завязывается с ним следующий разговор. Я опять стараюсь ему объяснить, что лошади не кусаются. Он: «Но белые лошади кусаются. В Гмундене есть белая лошадь, которая кусается. Когда перед ней держат палец, она кусает». (Меня удивляет, что он говорит «палец» вместо «руку».) Затем он рассказывает следующую историю, которую я здесь передаю более связно.

Когда Лицци должна была уезжать, перед ее домом стоял экипаж с белой лошадью, чтобы отвезти вещи на вокзал. (Лицци, как он мне рассказывает, это девочка, жившая в соседнем доме.) Ее отец стоял близко около лошади; лошадь повернула голову (чтобы его тронуть), а он и говорит Лицци: «Не давай пальцев белой лошади, а то она тебя укусит». Я говорю на это: «Слушай, мне кажется, что то, что ты думаешь, вовсе не лошадь, a Wiwimacher, которого нельзя трогать руками».

Он: «Но ведь Wiwimacher не кусается?»

Я: «Все может быть!» На что он мне весьма оживленно старается доказать, что там действительно была белая лошадь[9].

2-го марта, когда он опять выказывает страх, я говорю ему: «Знаешь что? Глупость (так называет он свою фобию) пропадет, если ты будешь чаще ходить гулять. Теперь она так сильна, потому что ты из-за болезни не выходил из дому».

Он: «О нет, она сильна потому, что я начал каждую ночь трогать рукой свой Wiwimacher».

Врач и пациент, отец и сын сходятся на том, что приписывают отвыканию от онанизма главную роль в патогенезе нынешнего состояния. Но имеются указания и на значение других моментов.

«З марта к нам поступила новая прислуга, которая возбудила в Гансе особую симпатию. Так как она при уборке комнат сажает его на себя, он называет ее „моя лошадь“ и всегда держит ее за юбку, понукая ее. 10 марта он говорит ей: «Когда вы сделаете то-то и то-то, вы должны будете совершенно раздеться, даже снять рубашку. (Он думает – в наказание, но за этими словами легко видеть и желание.)

Она: «Ну что же из этого: я себе подумаю, что у меня нет денег на платье».

Он: «Но это же стыд, ведь все увидят Wiwimacher». Старое любопытство направлено на новый объект, и, как это бывает в периоды вытеснения, оно прикрывается морализирующей тенденцией!

Утром 13 марта я говорю Гансу: «Знаешь, когда ты перестанешь трогать свой Wiwimacher, твоя глупость начнет проходить».

Ганс: «Я ведь теперь больше не трогаю Wiwimacher».

Я: «Но ты этого всегда хотел бы».

Ганс: «Да, это так, но „хотеть“ не значит делать, а „делать“ – это не „хотеть“(!!).

Я: «Для того чтобы ты не хотел, на тебя сегодня на ночь наденут мешок».

После этого мы выходим за ворота. Он хотя еще и испытывает страх, но благодаря надежде на облегчение своей борьбы говорит заметно храбрее: «Ну, завтра, когда я получу мешок, глупости больше не будет». В самом деле, он пугается лошадей значительно меньше и довольно спокойно пропускает мимо себя проезжающие кареты.

В следующее воскресенье, 15 марта, Ганс обещал поехать со мной в Лайнц. Сначала он капризничает, наконец он все-таки идет со мной. На улице, где мало экипажей, он чувствует себя заметно лучше и говорит: «Это умно, что боженька уже выпустил лошадь». По дороге я объясняю ему, что у его сестры нет такого же Wiwimacher’a, как у него. Девочки и женщины не имеют совсем Wiwmiacher’a. У мамы нет, у Анны нет и т. д.

Ганс: «У тебя есть Wiwimacher?»

Я: «Конечно, а ты что думал?»

Ганс (после паузы): «Как же девочки делают wiwi, когда у них нет Wiwimacher’a?»

Я: «У них нет такого Wiwimacher’a, как у тебя, разве ты не видел, когда Анну купали?»

В продолжение всего дня он весел, катается на санях и т. д. Только к вечеру он становится печальным и, по-видимому, опять боится лошадей.

Вечером нервный припадок и нужда в нежничании выражены слабее, чем в прежние дни. На следующий день мать берет его с собой в город, и на улице он испытывает большой страх. На другой день он остается дома – и очень весел. На следующее утро около 6 ч он входит к нам с выражением страха на лице. На вопрос что с ним, он рассказывает: «Я чуть-чуть трогал пальцем Wiwimacher. Потом я видел маму совсем голой в сорочке, и она показала мне свой Wiwimacher. Я показал Грете[10], моей Грете, что мама делает, и показал ей мой Wiwimacher. Тут я скоро и отнял руку от Wiwimacher’a». На мое замечание, что может быть только одно из двух: или в сорочке, или совершенно голая, Ганс говорит: «Она была в сорочке, но сорочка была такая короткая, что я видел Wiwimacher».

Все это в целом – не сон, но эквивалентная сну онанистическая фантазия. То, что он заставляет делать мать, служит, по-видимому, для его собственного оправдания: раз мама показывает Wiwimacher, можно и мне».

Из этой фантазии мы можем отметить следующее: во-первых, что замечание матери в свое время имело на него сильное влияние, и, во-вторых, что разъяснение об отсутствии у женщин Wiwimacher’a еще не было им принято. Он сожалеет, что на самом деле это так, и в своей фантазии прочно держится за свою точку зрения. Быть может, у него есть свои основания отказывать отцу в доверии.

Недельный отчет отца: «Уважаемый г-н профессор! Ниже следует продолжение истории нашего Ганса, интереснейший отрывок. Быть может, я позволю себе посетить вас в понедельник, в приемные часы и, если удастся, приведу с собой Ганса, конечно, если он пойдет. Сегодня я его спросил: „Хочешь пойти со мной в понедельник к профессору, который у тебя отнимет глупость?“

Он: «Нет».

Я: «Но у него есть очень хорошенькая девочка». После этого он охотно и с удовольствием дает свое согласие.

Воскресенье, 22 марта. Чтобы несколько расширить воскресную программу дня, я предлагаю Гансу поехать сначала в Шёнбрунн и только оттуда к обеду – в Лайнц. Таким образом, ему приходится не только пройти пешком от квартиры до станции у таможни, но еще от станции Гитцинг в, Шёнбрунн, а оттуда к станции парового трамвая Гитцинг. Все это он и проделывает, причем он, когда видит лошадей, быстро отворачивается, так как ему делается, по-видимому, страшно. Отворачивается он по совету матери.

В Шёнбрунне он проявляет страх перед животными. Так, он ни за что не хочет войти в помещение, в котором находится жираф, не хочет войти к слону, который обыкновенно его весьма развлекает. Он боится всех крупных животных, а у маленьких чувствует себя хорошо. Среди птиц на этот раз он боится пеликана чего раньше никогда не было, вероятно, из-за его величины.

Я ему на это говорю: «Знаешь, почему ты боишься больших животных? У больших животных большой Wiwimacher, а ты на самом деле испытываешь страх перед большим Wiwimacher’ом».

Ганс: «Но я ведь никогда не видел Wiwimacher у больших животных»[11].

Я: «У лошади ты видел, а ведь лошадь тоже большое животное».

Ганс: «Да, у лошади – часто. Один раз в Гмундене, когда перед домом стоял экипаж, один раз перед таможней».

Я: «Когда ты был маленьким, ты, вероятно, в Гмундене пошел в конюшню…»

Ганс (прерывая): «Да каждый день в Гмундене, когда лошади приходили домой, я заходил в конюшню».

Я: «…и ты, вероятно, начал бояться, когда однажды увидел у лошади большой Wiwimacher. Но тебе этого нечего пугаться. У больших животных большой Wiwimacher, у маленьких – маленький».

Ганс: «И у всех людей есть Wiwimacher, и Wiwimacher вырастет вместе со мной, когда я стану больше; ведь он уже вырос».

На этом разговор прекращается; в следующие дни страх как будто опять увеличился. Он не решается выйти за ворота, куда его обыкновенно водят после обеда».

Последняя утешительная речь Ганса проливает свет на положение вещей и дает нам возможность внести некоторую поправку в утверждения отца. Верно, что он боится больших животных, потому что он должен думать об их большом Wiwimacher’e, но, собственно, нельзя еще говорить, что он испытывает перед самим большим Wiwimacher’oм. Представление о таковом было у него раньше безусловно окрашено чувством удовольствия, и он всячески старался Kaк-нибудь увидеть этот Wiwimacher. С того времени это удовольствие было испорчено превращением его в неудовольствие, которое, непонятным еще для нас образом, охватило все его сексуальное исследование и, что для нас более ясно, после известного опыта и размышлений привело его к мучительным выводам. Из его самоутешения: Wiwimacher вырастет вместе со мною – можно заключить, что он при своих наблюдениях всегда занимался сравнениями и остался весьма неудовлетворенным величиной своего собственного Wiwimacher’a. Об этом дефекте напоминают ему большие животные, которые для него по этой причине неприятны. Но так как весь ход мыслей, вероятно, никак не может стать ясно сознаваемым, то это тягостное ощущение превращается в страх; таким образом, страх его построен как на прежнем удовольствии, так и на теперешнем неудовольствии. После того как состояние страха уже установилось, страх поглощает все остальные ощущения. Когда процесс вытеснения прогрессирует, когда представления, связанные с аффектом и уже бывшие осознанными все больше отодвигаются в бессознательное,– все аффекты могут превратиться в страх.

Курьезное замечание Ганса «он ведь уже вырос» дает дам возможность в связи с его самоутешением угадать многое, что он не может высказать и чего он не высказал при настоящем анализе.

Я заполняю этот пробел моими предположениями, составленными на основании опыта с анализами взрослых. Но я надеюсь, что мои дополнения не покажутся включенными насильственно и произвольно. «Ведь он уже вырос». Об этом Ганс думает назло и для самоутешения; но это напоминает нам и старую угрозу матери: что ему отрежут Wiwimacher, если он будет продолжать возиться с ним. Эта угроза тогда, когда ему было 3’/2 года, не произвела впечатления. Он с невозмутимостью ответил, что он тогда будет делать wiwi своим роро. Можно считать вполне типичным, что угроза кастрацией оказала свое влияние только через большой промежуток времени, и он теперь – через 1 ‘/4 года – находится в страхе лишиться дорогой частички своего Я. Подобные проявляющиеся лишь впоследствии влияния приказаний и угроз, сделанных в детстве, можно наблюдать и в других случаях болезни, где интервал охватывает десятилетия и больше. Я даже знаю случаи, когда «запоздалое послушание» вытеснения оказывало существенное влияние на детерминирование болезненных симптомов.

Разъяснение, которое Ганс недавно получил об отсутствии Wiwimacher’a у женщин, могло только поколебать его доверие к себе и пробудить кастрационный комплекс. Поэтому он и протестовал против него, и поэтому не получилось лечебного эффекта от этого сообщения: раз действительно имеются живые существа, у которых нет никакого Wiwimacher’a, тогда уже нет ничего невероятного в том, что у него могут отнять Wiwimacher и таким образом сделают его женщиной[12].

«Ночью с 27-го на 28-е Ганс неожиданно для нас в темноте встает со своей кровати и влезает в нашу кровать. Его комната отделена от нашей спальни кабинетом. Мы спрашиваем его, зачем он пришел, не боялся ли он чего-нибудь. Он говорит: „Нет, я это скажу завтра“, засыпает в нашей кровати, и затем уже его относят в его кровать.

На следующее утро я начинаю его усовещивать, чтобы узнать, зачем он ночью пришел к нам. После некоторого сопротивления развивается следующий диалог, который я сейчас же стенографически записываю.

Он: «Ночью в комнате был один большой и другой измятый жираф, и большой поднял крик, потому что я отнял у него измятого. Потом он перестал кричать, а потом я сел на измятого жирафа».

Я, с удивлением: «Что? Измятый жираф? Как это было?»

Он: «Да». Быстро приносит бумагу, быстро мнет и говорит мне: «Вот так был он измят».

Я: «И ты сел на измятого жирафа? Как?» Он это мне опять показывает и садится на пол.

Я: «Зачем же ты пришел в комнату?»

Он: «Этого я сам не знаю».

Я: «Ты боялся?»

Он: «Нет, как будто нет».

Я: «Тебе снились жирафы?»

Он: «Нет, не снились; я себе это думал, все это я себе думал, проснулся я уже раньше».

Я: «Что это должно значить: измятый жираф? Ведь ты знаешь, что жирафа нельзя смять, как кусок бумаги».

Он: «Это я знаю. Я себе так думал. Этого даже не бывает на свете[13]. Измятый жираф совсем лежал на полу, а я его взял себе, взял руками».

Я: «Что, разве можно такого большого жирафа взять руками?»

Он: «Я взял руками измятого».

Я: «А где в это время был большой?»

Он: «Большой-то стоял дальше, в сторонке».

Я: «А что ты сделал с измятым?»

Он: «Я его немножко подержал в руках, пока большой перестал кричать, а потом сел на него».

Я: «А зачем большой кричал?»

Он: «Потому что я у него отнял маленького». Замечает, что я все записываю, и спрашивает: «Зачем ты все записываешь?»

Я: «Потому что я это пошлю одному профессору, который у тебя отнимет глупость».

Он: «Ага, а ты ведь написал и то, что мама сняла рубашку, ты это тоже дашь профессору?»

Я: «Да, и ты можешь поверить, что он не поймет, как можно измять жирафа».

Он: «А ты ему скажи, что я сам этого не знаю, и тогда он не будет спрашивать, а когда он спросит, что такое измятый жираф, пусть он нам напишет, и мы ему ответим или сейчас напишем, что я сам этого не знаю».

Я: «Почему же ты пришел ночью?»

Он: «Я этого не знаю».

Я: «Скажи-ка мне быстро, о чем ты теперь думаешь?»

Он (с юмором): «О малиновом соке».

Я: «О чем еще?»

Его желания:

Он: «О настоящем ружье для убивания насмерть»[14].

Я: «Тебе ведь это не снилось?»

Он: «Наверно, нет; нет – я знаю совершенно определенно».

Он продолжает рассказывать: «Мама меня так долго просила, чтобы я ей сказал, зачем я приходил ночью. А я этого не хотел сказать, потому что мне было стыдно перед мамой».

Я: «Почему?»

Он: «Я этого не знаю».

В действительности жена моя расспрашивала его все утро, пока он не рассказал ей историю с жирафами.

В тот же день находит разгадку фантазия с жирафами.

Большой жираф – это я (большой пенис – длинная шея), измятый жираф – моя жена (ее половые органы), и все это – результат моего разъяснения.

Жираф: см. поездку в Шёнбрунн.

Кроме того, изображения жирафа и слона висят над его кроватью.

Все вместе есть репродукция сцены, повторяющейся в последнее время почти каждое утро. Ганс приходит утром к нам, и моя жена не может удержаться, чтобы не взять его на несколько минут к себе в кровать. Тут я обыкновенно начинаю ее убеждать не делать этого («большой жираф кричал, потому что я отнял у него измятого»), а она с раздражением мне отвечает, что это бессмысленно, что одна минута не может иметь последствий и т. д. После этого Ганс остается у нее на короткое время (тогда большой жираф перестал кричать и тогда я сел на измятого жирафа).

Разрешение этой семейной сцены, транспонированной на жизнь жирафов, сводится к следующему: ночью у него появилось сильное стремление к матери, к ее ласкам, ее половому органу, и поэтому он Пришел в спальню. Все это – продолжение его боязни лошадей».

Я мог бы к остроумному толкованию отца прибавить только следующее: «сесть (Das Drauf s e t z e n) на что-нибудь» у Ганса, вероятно, соответствует представлению об обладании (В e s i t zergreifen). Все вместе – это фантазия упрямства, которая с чувством удовлетворения связана с победой над сопротивлением отца: «Кричи сколько хочешь, а мама все-таки возьмет меня в кровать и мама принадлежит мне». Таким образом, за этой фантазией скрывается все то, что предполагает отец: страх, что его не любит мать потому что его Wiwimacher несравненно меньше, чем у отца.

На следующее утро отец находит подтверждение своего толкования.

«В воскресенье, 28 марта, я еду с Гансом в Лайнц. В дверях прощаясь, я шутя говорю жене: „Прощай, большой жираф“. Ганс спрашивает: „Почему жираф?“ Я: „Большой жираф – это мама“. Ганс: „Неправда, а разве Анна – это измятый жираф?“

В вагоне я разъясняю ему фантазию с жирафами. Он сначала говорит: «Да, это верно», а затем, когда я ему указал, что большой жираф – это я, так как длинная шея напомнила ему Wiwimacher, он говорит: «У мамы тоже шея как у жирафа – я это видел, когда мама мыла свою белую шею»[15].

В понедельник 30 марта утром Ганс приходит ко мне и говорит: «Слушай, сегодня я себе подумал две вещи. Первая? Я был с тобой в Шёнбрунне у овец, и там мы пролезли под веревки, потом мы это сказали сторожу у входа, а он нас и сцапал». Вторую он забыл.

По поводу этого я могу заметить следующее: когда мы в воскресенье в зоологическом саду хотели подойти к овцам, оказалось, что это место было огорожено веревкой, так что мы не могли попасть туда. Ганс был весьма удивлен, что ограждение сделано только веревкой, под которую легко пролезть. Я сказал ему, что приличные люди не пролезают под веревку. Ганс заметил, что ведь это так легко сделать. На это я ему сказал, что тогда придет сторож, который такого человека и уведет. У входа в Шёнбрунн стоит гвардеец, о котором я говорил Гансу, что он арестовывает дурных детей.

В этот же день, по возвращении от вас, Ганс сознался еще в нескольких желаниях сделать что-нибудь запрещенное. «Слушай, сегодня рано утром я опять о чем-то думал».– «О чем?» – «Я ехал с тобой в вагоне, мы разбили стекло, и полицейский нас забрал».

Правильное продолжение фантазии с жирафами. Он чувствует, что нельзя стремиться к обладанию матерью; он натолкнулся на границу, за которой следует кровосмешение. Но он считает это запретным только для себя. При всех запретных шалостях, которые он воспроизводит в своей фантазии, всегда присутствует отец, который вместе с ним подвергается аресту. Отец, как он думает, ведь тоже проделывает с матерью загадочное и запретное, как он себе представляет, что-то насильственное вроде разбивания стекла или проникания в загражденное пространство.

В этот же день в мои приемные часы меня посетили отец с сыном. Я уже раньше знал этого забавного малыша, милого в своей самоуверенности, которого мне всегда приятно было видеть. Не знаю, вспомнил ли он меня, но он вел себя безупречно, как вполне разумный член человеческого общества. Консультация была коротка. Отец начал с того, что страх Ганса перед лошадьми, несмотря на все разъяснения, не уменьшился. Мы должны были сознаться и в том, что связь между лошадьми, перед которыми он чувствовал страх, и между вскрытыми нежными влечениями к матери довольно слабая. Детали, которые я теперь узнал (Ганса больше всего смущает то, что лошади имеют над глазами и нечто черное у их рта), никак нельзя было объяснить теми данными, которые у нас имелись. Но когда я смотрел на них обоих и выслушивал рассказ о страхе, у меня блеснула мысль о следующей части толкования, которая, как я мог понять, должна была ускользнуть от отца. Я шутя спросил Ганса: не носят ли его лошади очков? Он отрицает это. Носит ли его отец очки? Это он опять отрицает, даже вопреки очевидности. Не называет ли он «черным у рта» усы? Затем я объясняю ему, что он чувствует страх перед отцом, потому что он так любит мать. Он мог бы думать, что отец за это на него зол. Но это неправда. Отец его все-таки сильно любит, и он может без страха во всем ему сознаваться. Уже давно, когда Ганса не было на свете, я уже знал, что появится маленький Ганс, который будет так любить свою маму и поэтому будет чувствовать страх перед отцом. И я об этом даже рассказывал его отцу. Тут отец прерывает меня. «Почему ты думаешь, что я сержусь на тебя? Разве я тебя ругал или бил?» – «Да, ты меня бил»,– заявляет Ганс. «Это неправда. Когда?» – «Сегодня перед обедом». И отец вспоминает, что Ганс его совершенно неожиданно толкнул в живот, после чего он его рефлекторно шлепнул рукой. Замечательно, что эту деталь отец не привел в связь с неврозом, и только теперь он усмотрел в этом поступке выражение враждебного отношения мальчика, а также, быть может, проявление стремления получить за это наказание[16].

На обратном пути Ганс спрашивает у отца: «Разве профессор разговаривает с богом, что он все может знать раньше?» Я мог бы очень гордиться этим признанием из детских уст, если бы я сам не вызвал его своим шутливым хвастовством. После этой консультации я почти ежедневно получал сведения об изменениях в состоянии маленького пациента. Нельзя было, конечно, ожидать, что он после моего сообщения сразу освободится от страхов, но оказалось, что ему теперь дана уже была возможность обнаружить свою бессознательную продукцию и расплести свою фобию. С этого времени он проделал программу, которую я уже заранее мог бы изложить его отцу.

«2 апреля можно констатировать первое существенное улучшение. В то время как до сих пор его никак нельзя было заставить выйти за ворота на сколько-нибудь продолжительное время и он со всеми признаками ужаса мчался домой, когда появлялись лошади, теперь он остается перед воротами целый час и даже тогда, когда проезжают мимо экипажи, что у нас случается довольно часто. Время от времени он бежит в дом, когда видит вдали лошадей, но сейчас же, как бы передумав, возвращается обратно. Но от страха осталась уже только частица, и нельзя не констатировать улучшения с момента разъяснения.

Вечером он говорит: «Раз мы уже идем за ворота, мы поедем и в парк».

3 апреля он рано утром приходит ко мне в кровать, в то время как за последние дни он больше не приходил ко мне и как бы гордился своим воздержанием. Я спрашиваю: «Почему же ты сегодня пришел?»

Ганс: «Пока я не перестану бояться, я больше не приду».

Я: «Значит, ты приходишь ко мне потому, что ты боишься?»

Ганс: «Когда я не у тебя – я боюсь; когда я не у тебя в кровати – я боюсь. Когда я больше не буду бояться, я больше не приду».

Я: «Значит, ты меня любишь, и на тебя находит страх, когда ты утром находишься в своей постели; поэтому ты приходишь ко мне?»

Ганс: «Да. А почему ты сказал мне, что я люблю маму и на меня находит страх, потому что я люблю тебя?»

Мальчик теперь в своих выражениях достигает необыкновенной ясности. Он дает понять, что в нем борется любовь к отцу с враждебностью к нему же из-за соперничества у матери, и он делает отцу упрек за то, что тот до сих пор не обратил его внимания на эту игру сил, которая превращалась в страх. Отец еще его не вполне понимает, потому что он только после этого разговора убеждается во враждебности мальчика, на которой я настаивал уже при нашей консультации. Нижеследующее, которое я привожу в неизмененном виде, собственно говоря, более важно в смысле разъяснения для отца, чем для маленького пациента.

«Это возражение я, к сожалению, не сразу понял во всем его значении. Так как Ганс любит мать, он, очевидно, хочет, чтобы меня не было, и он был бы тогда на месте отца. Это подавленное враждебное желание становится страхом за отца, и он приходит рано утром ко мне, чтобы видеть, не ушел ли я. К сожалению, я в этот момент всего этого не понимал и говорю ему:

«Когда ты один, тебе жутко, что меня нет, и ты приходишь сюда».

Ганс: «Когда тебя нет, я боюсь, что ты не придешь домой».

Я: «Разве я когда-нибудь грозил тебе тем, что не приду домой?»

Ганс: «Ты – нет, но мама – да. Мама говорила мне, что она больше не приедет». (Вероятно, он дурно вел себя, и она пригрозила ему своим уходом.)

Я: «Она это сказала тебе, потому что ты себя дурно вел».

Ганс: «Да».

Я: «Значит, ты боишься, что я уйду, потому что ты себя дурно вел, и из-за этого ты приходишь ко мне?»

За завтраком я встаю из-за стола, и Ганс говорит мне: «Папа, не убегай отсюда!» Я обращаю внимание на то, что он говорит «убегай» вместо «уходи», и отвечаю ему: «Ага, ты боишься, что лошадь убежит отсюда?» Он смеется».

Мы знаем, что эта часть страха Ганса носит двойственный характер: страх перед отцом и страх за отца. Первое происходит от враждебности по отношению к отцу, второе – от конфликта между нежностью, которая здесь реактивно увеличена, и враждебностью.

Отец продолжает: «Это, несомненно, начало важной части анализа. То, что он решается в крайнем случае только выйти за ворота, но от ворот не отходит, что он при первом приступе страха возвращается с половины пути,– мотивировано страхом не застать родителей дома, потому что они ушли. Он не отходит от дома из любви к матери, и он боится, что я уйду вследствие его враждебных желаний (по отношению ко мне) занять место отца.

Летом я несколько раз по своим делам ездил из Гмундена в Вену; тогда отцом был он. Напоминаю, что страх перед лошадьми связан с переживанием в Гмундене, когда лошадь должна была отвезти багаж Лицци на вокзал. Вытесненное желание, чтобы я поехал на вокзал и он остался один с матерью («чтобы лошадь уехала»), превращается в страх перед отъездом лошадей. И действительно, ничто не наводит на него большего страха, как отъезд экипажей со двора таможни, находящейся против нас.

Эта новая часть (враждебные помыслы против отца) обнаруживается только после того, как он узнает, что я не сержусь на него за то, что он так любит маму.

После обеда я опять выхожу с ним за ворота, он опять ходит перед домом и остается там даже тогда, когда проезжают экипажи. Только при проезде некоторых экипажей он испытывает страх и бежит во двор. Он даже мне объясняет: «Не все белые лошади кусаются». Это значит: после анализа в некоторых белых лошадях он узнал отца, и они больше не кусаются, но остаются еще другие лошади, которые кусаются.

План улицы перед нашими воротами следующий: напротив находится склад таможни с платформой, к которой в течение всего Дня подъезжают возы, чтобы забрать ящики и т. п. От улицы этот двор отделяется решеткой. Как раз против нашей квартиры находятся ворота этого двора. Я уже несколько дней замечаю, что Ганс испытывает особенно сильный страх, когда розы въезжают и выезжают из этих ворот и при этом должны поворачивать. В свое время я его спросил, чего он так боится, на что он сказал мне: «Я боюсь, Что лошади упадут во время поворота» (А). Так же сильно волнуется он, когда возы, стоящие перед платформой для выгрузки, неожиданно приходят в движение, чтобы отъехать (В). Далее (С) он больше боится больших ломовых лошадей, чем маленьких, крестьянских лошадей – больше, чем элегантных (как например, в экипажах). Он также испытывает больший страх, когда воз проезжает мимо очень быстро (D), чем когда лошади плетутся медленно. Все эти различия выступили отчетливо только в последние дни».

Я позволил бы себе сказать, что благодаря анализу стал смелее не только пациент, но и его фобия, которая решается выступать с большей ясностью.

«5 апреля Ганс опять приходит в спальню и направляется нами обратно в свою кровать. Я говорю ему: „До тех пор, пока ты будешь рано утром приходить в спальню, страх перед лошадьми не исчезнет“. Но он упорствует и отвечает: „Я все-таки буду приходить, когда у меня страх“. Итак, он не хочет, чтобы ему запретили визиты к маме.

После завтрака мы должны сойти вниз. Ганс очень радуется этому и собирается вместо того, чтобы остаться, как обыкновенно, у ворот, перейти через улицу во двор, где, как он часто наблюдал, играет много мальчиков. Я говорю ему, что мне доставит удовольствие, когда он перейдет улицу, и, пользуясь случаем, спрашиваю его, почему он испытывает страх, когда нагруженные возы отъезжают от платформы (В).

Ганс: «Я боюсь, когда я стою у воза, а воз быстро отъезжает, и я стою на нем, хочу оттуда влезть на доски (платформу), и я отъезжаю вместе с возом».

Я: «А когда воз стоит, тогда ты не боишься? Почему?»

Ганс: «Когда воз стоит, я быстро вхожу на него и перехожу на доски».

(Ганс, таким образом, собирается перелезть через воз на платформу и боится, что воз тронется, когда он будет стоять на нем.)

Я: «Может быть, ты боишься, что, когда ты уедешь с возом, ты не придешь больше домой?»

Ганс: «О, нет, я всегда могу еще прийти к маме на возу или на извозчике; я ему даже могу сказать номер дома».

Я: «Чего же ты тогда боишься?»

Ганс: «Я этого не знаю, но профессор это будет знать».

Я: «Так ты думаешь, что он узнает? Почему тебе хочется перебраться через воз на доски?»

Ганс: «Потому, что я еще никогда там наверху не был, а мне так хотелось бы быть там, и знаешь почему? Потому, что я хотел бы нагружать и разгружать тюки и лазать по ним. Мне ужасно хотелось бы лазать по тюкам. А знаешь, от кого я научился лазать? Я видел, что мальчишки лазают по тюкам, и мне тоже хотелось бы это делать».

Его желание не осуществилось потому, что когда Ганс решился выйти за ворота, несколько шагов по улице вызвали в нем слишком большое сопротивление, так как во дворе все время проезжали возы».

Профессор знает также только то, что эта предполагаемая игра Ганса с нагруженными возами должна иметь символическое, замещающее отношение к другому желанию, которое еще не высказано. Но это желание можно было бы сконструировать и теперь, как бы это ни показалось смелым.

«После обеда мы опять идем за ворота, и по возвращении я спрашиваю Ганса:

«Каких лошадей ты, собственно, больше всего боишься?»

Ганс: «Всех».

Я: «Это неверно».

Ганс: «Больше всего я боюсь лошадей, которые имеют что-то у рта».

Я: «О чем ты говоришь? О железе, которое они носят во рту?»

Ганс: «Нет, у них есть что-то черное у рта» (прикрывает свой рот рукой).

Я: «Может быть, усы?»

Ганс (смеется): «О, нет!»

Я: «Это имеется у всех лошадей?»

Ганс: «Нет, только у некоторых».

Я: «Что же это у них у рта?»

Ганс: «Что-то черное». (Я думаю, что на самом деле это – ремень, который ломовые лошади носят поперек головы.) «Я боюсь тоже больше всего мебельных фургонов».

Я: «Почему?»

Ганс: «Я думаю, что когда ломовые лошади тянут тяжелый фургон, они могут упасть».

Я: «Значит, маленьких возов ты не боишься?»

Ганс: «Нет, маленьких и почтовых я не боюсь. Я еще больше всего боюсь, когда проезжает омнибус».

Я: «Почему? Потому что он такой большой?»

Ганс: «Нет, потому что однажды в таком омнибусе упала лошадь».

Я: «Когда?»

Ганс: «Однажды, когда я шел с мамой, несмотря на глупость, когда я купил жилетку».

(Это потом подтверждается матерью.)

Я: «Что ты себе думал, когда упала лошадь?»

Ганс: «Что теперь всегда будет так – все лошади в омнибусах будут падать».

Я: «В каждом омнибусе?»

Ганс: «Да, и в мебельных фургонах. В мебельных не так часто».

Я: «Тогда уже у тебя была твоя глупость?»

Ганс: «Нет, я получил ее позже. Когда лошадь в мебельном фургоне опрокинулась, я так сильно испугался! Потом уже, когда я пошел, я получил свою глупость».

Я: «Ведь глупость была в том, что ты себе думал, что тебя укусит лошадь. А теперь, как оказывается, ты боялся, что упадет лошадь?»

Ганс: «Опрокинется и укусит»[17].

Я: «Почему же ты так испугался?»

Ганс: «Потому что лошадь делала ногами так (ложится на землю и начинает барахтаться). Я испугался, потому что она ногами производила шум».

Я: «Где ты тогда был с мамой?»

Ганс: «Сначала на катке, потом в кафе, потом покупали жилетку, потом в кондитерской, а потом вечером домой мы проходили через парк».

(Моя жена подтверждает все это, а также и те, что непосредственно за этим появился страх.)

Я: «Лошадь умерла после того, как упала?»

Ганс: «Да».

Я: «Откуда ты это знаешь?»

Ганс: «Потому что я это видел (смеется). Нет, она совсем не умерла».

Я: «Быть может, ты себе думал, что она умерла?»

Ганс: «Нет, наверное, нет. Я это сказал только в шутку». (Выражение лица его тогда было серьезным.)

Так как он уже устал, я оставляю его в покое. Он успевает еще мне рассказать, что он сначала боялся лошадей, впряженных в омнибус, а позже всяких других и только недавно – лошадей, впряженных в мебельные фургоны.

На обратном пути из Лайнца еще несколько вопросов:

Я: «Когда лошадь в омнибусе упала, какого цвета она была? Белого, красного, коричневого, серого?»

Ганс: «Черного, обе лошади были черные».

Я: «Была она велика или мала?»

Ганс: «Велика».

Я: «Толстая или худая?»

Ганс: «Толстая, очень большая и толстая».

Я: «Когда лошадь упала, ты думал о папе?»

Ганс: «Может быть. Да, это возможно».

Отец, быть может, во многих пунктах производит свои исследования без успеха; но во всяком случае нисколько не вредно ближе познакомиться с подобной фобией, которой мы охотно давали бы названия по ее новым объектам. Мы таким образом узнаем, насколько, собственно говоря, эта фобия универсальна. Она направлена на лошадей и на экипажи, на то, что лошади падают и кусаются, на лошадей с особенными признаками, на возы, которые сильно нагружены. Как нам удается узнать, все эти особенности происходят оттого, что страх первоначально относился не к лошадям и только вторично был перенесен (транспонирован) на них и фиксировался в тех местах комплекса лошадей, которые оказывались подходящими для известного переноса. Мы должны особенно высоко оценить один существенный факт, добытый исследованием отца. Мы узнали действительный повод, вызвавший появление фобии. Это – момент, когда мальчик видел, как упала большая ломовая лошадь, и во всяком случае одно из толкований этого впечатления, подчеркнутое отцом, указывает на то, что Ганс тогда ощущал желание, чтобы его отец также упал – умер. Серьезное выражение во время рассказа как бы соответствует этой бессознательной идее. Не скрывается ли за этим и другая мысль? И что же означает этот шум, производимый ногами?

«С некоторого времени Ганс играет в комнате в лошадки, бегает, падает, топает ногами, ржет. Один раз он подвязывает себе мешочек, как бы мешок для корма. Несколько раз он подбегает ко мне и кусает».

Таким образом, он принимает последние толкования более решительно, чем он может сделать это на словах. Но при этом меняются роли, так как эта игра служит фантазии, основанной на желании. Следовательно, он – лошадь, он кусает отца, а в остальном он отождествляет себя с отцом.

«В последние два дня я замечаю, что Ганс самым решительным образом выступает против меня, хотя без дерзости, а скорее шаловливо. Не оттого ли это, что он больше не боится меня – лошади?

6 апреля. После обеда я и Ганс находимся перед домом. При появлении лошадей я каждый раз спрашиваю, не видит ли он у них «черного у рта». Он каждый раз отвечает на это отрицательно. Я спрашиваю, как именно выглядит это черное; он говорит, что это черное железо. Таким образом, мое первое предположение, что это толстый ремень в упряжи ломовых лошадей, не подтверждается. Я спрашиваю, не напоминает ли это «черное» усы; он говорит: только цветом. Итак, я до сих пор не знаю, что это на самом деле.

Страх становится меньше. Он решается на этот раз подойти к соседнему дому, но он быстро возвращается, когда слышит издали приближение лошадей. Если воз проезжает и останавливается у нашего дома, он в страхе бежит домой, так как лошадь топает ногой. Я спрашиваю его, почему он боится, быть может, его пугает то, что лошадь так делает (при этом я топаю ногой). Он говорит:

«Не делай же такого шума ногами!» Сравни с его словами по поводу падения лошади в омнибусе.

Особенно пугается он, когда проезжает мебельный фургон. Он тогда вбегает в комнаты. Я равнодушно спрашиваю его: «Разве мебельный фургон не выглядит точно так же, как омнибус?»

Он ничего не отвечает. Я повторяю вопрос. Тогда он говорит: «Ну конечно, иначе я не боялся бы мебельного фургона».

7 апреля. Сегодня я опять спрашиваю, как выглядит «черное у рта» лошади. Ганс говорит: «Как намордник». Удивительно то, что за последние три дня ни разу не проезжала лошадь, у которой имелся бы подобный «намордник». Я сам ни разу не видел подобной лошади во время прогулок, хотя Ганс настаивал на том, что такие лошади существуют. Я подозреваю, что ему действительно толстый ремень у рта напомнил усы и что после моего толкования и этот страх исчез.

Улучшение состояния Ганса становится более прочным, радиус круга его деятельности, считая наши ворота центром, становится все больше. Он решается даже на то, что до сих пор было невозможно,– перебежать на противоположный тротуар. Весь страх, который остался, связан только с омнибусом, и смысл этого страха мне во всяком случае еще не ясен.

9 апреля. Сегодня утром Ганс входит, когда я, обнаженный до пояса, умываюсь.

Ганс: «Папа, ведь ты красивый, такой белый!»

Я: «Не правда ли, как белая лошадь?»

Ганс: «Только усы черные. Или, может быть, это черный намордник?»

Я рассказываю ему, что я вчера вечером был у профессора, и говорю: «Он хотел бы еще кое-что узнать»,– на что Ганс замечает: «Это мне ужасно любопытно».

Я говорю ему, что знаю, при каких обстоятельствах он подымает шум ногами. Он прерывает меня: «Не правда ли, когда я сержусь или когда мне нужно делать Lumpf, а хочется лучше играть». (Когда он злится, он обыкновенно топает ногами. Делать Lumpf означает акт дефекации. Когда Ганс был маленьким, он однажды, вставая с горшочка, сказал: «Смотри – Lumpf». Он хотел сказать Strumpf (чулок), имея в виду сходство по форме и по цвету. Это обозначение осталось и до сих пор. Раньше, когда его нужно было сажать на горшок, а ему не хотелось прекратить игру, он обыкновенно топал ногами, начинал дрожать и иногда бросался на землю.)

«Ты подергиваешь ногами и тогда, когда тебе нужно сделать wiwi, а ты удерживаешься, потому что предпочитаешь играть».

Он: «Слушай, мне нужно сделать wiwi»,– и он как бы для подтверждения выходит».

Отец во время его визита ко мне спрашивал меня, что должно было напоминать Гансу подергивание ногами лошади. Я указал ему на то, что это может напоминать Гансу его собственную реакцию задерживаемого позыва к мочеиспусканию. Ганс подтверждает это тем, что у него во время разговора появляется позыв, и он указывает еще и другие значения «шума, производимого ногами».

«Затем мы идем за ворота. Когда проезжает воз с углем, он говорит мне: „Слушай, угольный воз тоже наводит на меня страх“.

Я: «Быть может, потому, что он такой же большой, как омнибус?»

Ганс: «Да, и потому, что он сильно нагружен, и лошадям приходится так много тянуть, и они легко могут упасть. Когда воз пустой, я не боюсь». Все это соответствует действительности».

И все же ситуация довольно неясна. Анализ мало подвигается вперед, и я боюсь, что изложение его скоро может показаться скучным для читателя. Но такие темные периоды бывают в каждом психоанализе. Вскоре Ганс, совершенно неожиданно для нас, переходит в другую область.

«Я прихожу домой и беседую с женой, которая сделала разные покупки и показывает их мне. Между ними – желтые дамские панталоны. Ганс много раз говорит „пфуй“, бросается на землю и отплевывается. Жена говорит, что он так делал уже несколько раз, когда видел панталоны.

Я спрашиваю: «Почему ты говоришь „пфуй“?»

Ганс: «Из-за панталон».

Я: «Почему? Из-за цвета, потому что они желтые и напоминают тебе wiwi или Lumpf?»

Ганс: «Lumpf ведь не желтый, он белый или черный». Непосредственно за этим: «Слушай, легко делать Lumpf, когда ешь сыр?» (Это я ему раз сказал, когда он меня спросил, почему я ем сыр.)

Я: «Да».

Ганс: «Поэтому ты всегда рано утром уже идешь делать Lumpf. Мне хотелось бы съесть бутерброд с сыром».

Уже вчера, когда он играл на улице, он спрашивал меня: «Слушай, не правда ли, после того как много прыгаешь, легко делаешь Lumpf?» Уже давно действие его кишечника связано с некоторыми затруднениями, часто приходится прибегать к детскому меду и к клистирам. Один раз его привычные запоры настолько усилились, что жена обращалась за советом к доктору Л. Доктор высказал мнение, что Ганса перекармливают, что соответствует действительности, и посоветовал сократить количество принимаемой им пищи, что сейчас же вызвало заметное улучшение. В последние дни запоры опять стали чаще.

После обеда я говорю ему: «Будем опять писать профессору»,– и он мне диктует: «Когда я видел желтые панталоны, я сказал „пфуй“, плюнул, бросился на пол, зажмурил глаза и не смотрел».

Я: «Почему?»

Ганс: «Потому что я увидел желтые панталоны, и когда я увидел черные[18] панталоны, я тоже сделал что-то в этом роде. Черные это тоже панталоны, только они черные (прерывает себя). Слушай, я очень рад; когда я могу писать профессору, я всегда очень рад».

Я: «Почему ты сказал „пфуй“? Тебе было противно?»

Ганс: «Да, потому что я их увидел. Я подумал, что мне нужно делать Lumpf».

Я: «Почему?»

Ганс: «Я не знаю».

Я: «Когда ты видел черные панталоны?»

Ганс: «Однажды давно, когда у нас была Анна (прислуга), у мамы, она только что принесла их после покупки домой».

(Это подтверждается моей женой.)

Я: «И тебе было противно?»

Ганс: «Да».

Я: «Ты маму видел в таких панталонах?»

Ганс: «Нет».

Я: «А когда она раздевалась?»

Ганс: «Желтые я уже раз видел, когда она их купила» (противоречие! – желтые он увидел впервые, когда она их купила). «В черных она ходит сегодня (верно!), потому что я видел, как она их утром снимала».

Я: «Как? Утром она снимала черные панталоны?»

Ганс: «Утром, когда она уходила, она сняла черные панталоны, а когда вернулась, она еще раз одела себе черные панталоны».

Мне это кажется бессмыслицей, и я расспрашиваю жену. И она говорит, что все это неверно. Она, конечно, не переодевала панталон перед уходом.

Я тут же спрашиваю Ганса: «Ведь мама говорит, что все это неверно».

Ганс: «Мне так кажется. Быть может, я забыл, что она не сняла панталон. (С неудовольствием.) Оставь меня, наконец, в покое».

К разъяснению этой истории с панталонами я тут же должен заметить следующее: Ганс, очевидно, лицемерит, когда притворяется довольным, собираясь говорить на эти темы. К концу он отбрасывает свою маску и становится дерзким по отношению к отцу. Разговор идет о вещах, которые раньше доставляли ему много удовольствия и которые теперь, после наступившего вытеснения, вызывают в нем стыд и даже отвращение. Он даже в этом случае лжет, придумывая для наблюдавшейся им перемены панталон у матери другие поводы. На самом деле снимание и одевание панталон находится в связи с комплексом дефекации. Отец в точности знает, в чем здесь дело и что Ганс старается скрыть.

«Я спрашиваю свою жену, часто ли Ганс присутствовал, когда она отправлялась в клозет. Она говорит: „Да, часто он хнычет до тех пор, пока ему это не разрешат; это делали все дети“.

Запомним себе хорошо это вытесненное уже теперь удовольствие видеть мать при акте дефекации.

«Мы идем за ворота. Ганс очень весел, и когда он бегает, изображая лошадь, я спрашиваю: „Послушай, кто, собственно говоря, вьючная лошадь? Я, ты или мама?“

Ганс (сразу): «Я, я – молодая лошадь».

В период сильнейшего страха, когда страх находил на него при виде скачущих лошадей, я, чтобы успокоить его, сказал: «Знаешь, это молодые лошади – они скачут, как мальчишки.– Ведь ты тоже скачешь, а ты мальчик». С того времени он при виде скачущих лошадей говорит: «Это верно – это молодые лошади!»

Когда мы возвращаемся домой, я на лестнице, почти ничего до думая, спрашиваю: «В Гмундене ты играл с детьми в лошадки?»

Он: «Да! (Задумывается.) Мне кажется, что я там приобрел мою глупость».

Я: «Кто был лошадкой?»

Он: «Я, а Берта была кучером».

Я: «Не упал ли ты, когда был лошадкой?»

Ганс: «Нет! Когда Берта погоняла меня – но! – я быстро бегал, почти вскачь»[19].

Я: «А в омнибус вы никогда не играли?»

Ганс: «Нет – в обыкновенные возы и в лошадки без воза. Ведь когда у лошадки есть воз, он может оставаться дома, а лошадь бегает без воза».

Я: «Вы часто играли в лошадки?»

Ганс: «Очень часто. Фриц (тоже сын домохозяина) был тоже однажды лошадью, а Франц кучером, и Фриц так скоро бежал, что вдруг наступил на камень, и у него пошла кровь».

Я: «Может быть, он упал?»

Ганс: «Нет, он опустил ногу в воду и потом обернул ее платком»[20].

Я: «Ты часто был лошадью?»

Ганс: «О, да».

Я: «И ты там приобрел глупость?»

Ганс: «Потому что они там всегда говорили „из-за лошади“ и „из-за лошади“ (он подчеркивает это „из-за“—wegen); поэтому я и заполучил свою глупость»[21].

Некоторое время отец бесплодно производит исследования по другим путям.

Я: «Дети тогда рассказывали что-нибудь о лошади?»

Ганс: «Да!»

Я: «А что?»

Ганс: «Я это забыл».

Я: «Может быть, они что-нибудь рассказывали о ее Wiwimacher’e?»

Ганс: «О, нет!»

Я: «Там ты уже боялся лошадей?»

Ганс: «О, нет, я совсем не боялся».

Я: «Может быть, Берта говорила о том, что лошадь…»

Ганс (прерывая): «Делает wiwi? Нет!»

10 апреля я стараюсь продолжить вчерашний разговор и хочу узнать, что означает «из-за лошади». Ганс не может этого вспомнить; он знает только, что утром несколько детей стояли перед воротами и выкрикивали: «из-за лошади», «из-за лошади». Он сам тоже стоял там. Когда я становлюсь настойчивее, он заявляет, что дети вовсе не говорили «из-за лошади» и что он неправильно вспомнил.

Я: «Ведь вы часто бывали также в конюшне и, наверное, говорили о лошади?» – «Мы ничего не говорили».– «А о чем же вы разговаривали?» – «Ни о чем».– «Вас было столько детей, и вы ни о чем не говорили?» – «Кое о чем мы уже говорили, но не о лошади».– «А о чем?» – «Я теперь уже этого не знаю».

Я оставляю эту тему, так как очевидно, что сопротивление слишком велико[22], и спрашиваю: «С Бертой ты охотно играл?»

Он: «Да, очень охотно, а с Ольгой – нет; знаешь, что сделала Ольга? Грета наверху подарила мне раз бумажный мяч, а Ольга его разорвала на куски. Берта бы мне никогда его не разорвала. С Бертой я очень охотно играл».

Я: «Ты видел, как выглядит Wiwimacher Берты?»

Он: «Нет, я видел Wiwimacher лошади, потому что я всегда бывал в стойле».

Я: «И тут тебе стало интересно знать, как выглядит Wiwimacher у Берты и у мамы?»

Он: «Да».

Я напоминаю ему его жалобы на то, что девочка всегда хотела смотреть, как он делает wiwi.

Он: «Берта тоже всегда смотрела (без обиды, с большим удовольствием), очень часто. В маленьком саду, там, где посажена редиска, я делал wiwi, а она стояла у ворот и смотрела».

Я: «А когда она делала wiwi, смотрел ты?»

Он: «Она ходила в клозет».

Я: «А тебе становилось интересно?»

Он: «Ведь я был внутри, в клозете, когда она там была».

(Это соответствует действительности: хозяева нам это раз рассказали, и я припоминаю, что мы запретили Гансу делать это.)

Я: «Ты ей говорил, что хочешь пойти?»

Он: «Я входил сам и потому, что Берта мне это разрешила. Это ведь не стыдно».

Я: «И тебе было бы приятно увидеть Wiwimacher?»

Он: «Да, но я его не видел».

Я напоминаю ему сон в Гмундене относительно фантов и спрашиваю: «Тебе в Гмундене хотелось, чтобы Берта помогла тебе сделать wiwi?»

Он: «Я ей никогда этого не говорил».

Я: «А почему ты этого ей не говорил?»

Он: «Потому что я об этом никогда не думал (прерывает себя). Когда я обо всем этом напишу профессору, глупость скоро пройдет, не правда ли?»

Я: «Почему тебе хотелось, чтобы Берта помогла тебе делать wiwi?»

Он: «Я не знаю. Потому что она смотрела».

Я: «Ты думал о том, что она положит руку на Wiwimacher?» Он: «Да. (Отклоняется.) В Гмундене было очень весело. В маленьком саду, где растет редиска, есть маленькая куча песку, там я играл с лопаткой». (Это сад, где он делал wiwi.)

Я: «А когда ты в Гмундене ложился в постель, ты трогал рукой Wiwimacher?»

Он: «Нет, еще нет. В Гмундене я так хорошо спал, что об этом еще не думал. Только на прежней квартире и теперь я это делал».

Я: «А Берта никогда не трогала руками твоего Wiwimacher’a?»

Он: «Она этого никогда не делала, потому что я ей об этом никогда не говорил».

Я: «А когда тебе этого хотелось?»

Он: «Кажется, однажды в Гмундене».

Я: «Только один раз?»

Он: «Да, чаще».

Я: «Всегда, когда ты делал wiwi, она подглядывала,– может, ей было любопытно видеть, как ты делаешь wiwi?»

Он: «Может быть, ей было любопытно видеть, как выглядит мой Wiwimacher?»

Я: «Но и тебе это было любопытно, только по отношению к Берте?»

Он: «К Берте и к Ольге».

Я: «К кому еще?»

Он: «Больше ни к кому».

Я: «Ведь это неправда. Ведь и по отношению к маме?»

Он: «Ну, к маме, конечно».

Я: «Но теперь тебе больше уже не любопытно. Ведь ты знаешь, как выглядит Wiwimacher Анны?»

Он: «Но он ведь будет расти, не правда ли?»[23]

Я: «Да, конечно… Но когда он вырастет, он все-таки не будет походить на твой».

Он: «Это я знаю. Он будет такой, как теперь, только больше».

Я: «В Гмундене тебе было любопытно видеть, как мама раздевается?»

Он: «Да, и у Анны, когда ее купали, я видел маленький Wiwiniacher».

Я: «И у мамы?»

Он: «Нет!»

Я: «Тебе было противно видеть мамины панталоны?»

Он: «Только черные, когда она их купила, и я их увидел и плюнул. А когда она их надевала и снимала, я тогда не плевал. Я плевал тогда потому, что черные панталоны черны, как Lumpf, а желтые – как wiwi, и когда я смотрю на них, мне кажется, что нужно делать wiwi. Когда мама носит панталоны, я их не вижу, потому что сверху она носит платье».

Я: «А когда она раздевается?»

Он: «Тогда я не плюю. Но когда панталоны новые, они выглядят как Lumpf. А когда они старые, краска сходит с них, и они становятся грязными. Когда их покупают, они новые, а когда их не покупают, они старые».

Я: «Значит, старые панталоны не вызывают в тебе отвращение?»

Он: «Когда они старые, они ведь немного чернее, чем Lumpf, не правда ли? Немножечко чернее»[24].

Я: «Ты часто бывал с мамой в клозете?»

Он: «Очень часто».

Я: «Тебе там было противно?»

Он: «Да… Нет!»

Я: «Ты охотно присутствуешь при том, когда мама делает wiwij или Lumpf?»

Он: «Очень охотно».

Я: «Почему так охотно?»

Он: «Я этого не знаю».

Я: «Потому что ты думаешь, что увидишь Wiwimacher?»

Он: «Да, я тоже так думаю».

Я: «Почему ты в Лайнце никогда не хочешь идти в клозет?» (В Лайнце он всегда просит, чтобы я его не водил в клозет. Он один раз испугался шума воды, спущенной для промывания клозета.)

Он: «Потому что там, когда тянут ручку вниз, получается большой шум».

Я: «Этого ты боишься?»

Он: «Да!»

Я: «А здесь, в нашем клозете?»

Он: «Здесь—нет. В Лайнце я пугаюсь, когда ты спускаешь воду. И когда я нахожусь в клозете и вода стекает вниз, я тоже пугаюсь».

Чтобы показать мне, что в нашей квартире он не боится, он заставляет меня пойти в клозет и спустить воду. Затем он мне объясняет: «Сначала делается большой шум, а потом поменьше. Когда большой шум, я лучше остаюсь внутри клозета, а когда слабый шум, я предпочитаю выйти из клозета».

Я: «Потому что ты боишься?»

Он: «Потому что мне всегда ужасно хочется видеть большой шум (он поправляет себя), слышать, и я предпочитаю оставаться внутри, чтобы хорошо слышать его».

Я: «Что же напоминает тебе большой шум?»

Он: «Что мне в клозете нужно делать Lumpf» (то же самое, что при виде черных панталон).

Я: «Почему?»

Он: «Не знаю. Нет, я знаю, что большой шум напоминает мне шум, который слышен, когда делаешь Lumpf. Большой шум напоминает Lumpf, маленький—wiwi» (ср. черные и желтые панталоны).

Я: «Слушай, а не был ли омнибус такого же цвета, как Lumpf?» (По его словам – черного цвета.)

Он (пораженный): «Да!»

Я должен здесь вставить несколько слов. Отец расспрашивает слишком много и исследует по готовому плану вместо того, чтобы дать мальчику высказаться. Вследствие этого анализ становится неясным и сомнительным. Ганс идет по своему пути, и когда его хотят свести с него, он умолкает. Очевидно, его интерес, неизвестно почему, направлен теперь на Lumpf и на wiwi. История с шумом выяснена так же мало, как и история с черными и желтыми панталонами. Я готов думать, что его тонкий слух отметил разницу в шуме, который производят при мочеиспускании мужчины и женщины. Анализ искусственно сжал материал и свел его к разнице между мочеиспусканием и дефекацией. Читателю, который сам еще не производил психоанализа, я могу посоветовать не стремиться понимать все сразу. Необходимо ко всему отнестись с беспристрастным вниманием и ждать дальнейшего.

«11 апреля. Сегодня утром Ганс опять приходит в спальню и, как всегда в последние дни, его сейчас же выводят вон.

После он рассказывает: «Слушай, я кое о чем подумал. Я сижу в ванне[25], тут приходит слесарь и отвинчивает ее[26]. Затем берет большой бурав и ударяет меня в живот».

Отец переводит для себя эту фантазию: «Я – в кровати у мамы. Приходит папа и выгоняет меня. Своим большим пенисом он отталкивает меня от мамы».

Оставим пока наше заключение невысказанным.

«Далее он рассказывает еще нечто другое, что он себе придумал: „Мы едем в поезде, идущем в Гмунден. На станции мы начинаем надевать верхнее платье, но не успеваем этого сделать, и поезд уходит вместе с нами“.

Позже я спрашиваю: «Видел ли ты, как лошадь делает Lumpf?»

Ганс: «Да, очень часто».

Я: «Что же, она при этом производит сильный шум?»

Ганс: «Да!»

Я: «Что же напоминает тебе этот шум?»

Ганс: «Такой же шум бывает, когда Lumpf падает в горшочек».

Вьючная лошадь, которая падает и производит шум ногами, вероятно, и есть Lumpf, который при падении производит шум. Страх перед дефекацией, страх перед перегруженным возом главным образом соответствует страху перед перегруженным животом».

По этим окольным путям начинает для отца выясняться истинное положение вещей.

«11 апреля за обедом Ганс говорит: „Хорошо, если бы мы в Гмундене имели ванну, чтобы мне не нужно было ходить в баню“. Дело в том, что в Гмундене его, чтобы вымыть, водили всегда в соседнюю баню, против чего он обыкновенно с плачем протестовал. И в Вене он всегда подымает крик, когда его, чтобы выкупать, сажают или кладут в большую ванну. Он должен купаться стоя или на коленях».

Эти слова Ганса, который теперь начинает своими самостоятельными показаниями давать пищу для психоанализа, устанавливают связь между обеими последними фантазиями (о слесаре, отвинчивающем ванну, и о неудавшейся поездке в Гмунден). Из последней фантазии отец совершенно справедливо сделал вывод об отвращении к Гмундену. Кроме того, мы имеем здесь опять хороший пример того, как выплывающее из области бессознательного становится понятным не при помощи предыдущего, а при помощи последующего.

«Я спрашиваю его, чего и почему он боится в большой ванне.

Ганс: «Потому, что я упаду туда».

Я: «Почему же ты раньше никогда не боялся, когда тебя купали в маленькой ванне?»

Ганс: «Ведь я в ней сидел, ведь я в ней не мог лечь, потому что она была слишком мала».

Я: «А когда ты в Гмундене катался на лодке, ты не боялся, что упадешь в воду?»

Ганс: «Нет, потому что я удерживался руками, и тогда я не мог упасть. Я боюсь, что упаду, только тогда, когда купаюсь в большой ванне».

Я: «Тебя ведь купает мама. Разве ты боишься, что мама тебя бросит в ванну?»

Ганс: «Что она отнимет свои руки и я упаду в воду с головой».

Я: «Ты же знаешь, что мама любит тебя, ведь она не отнимет рук».

Ганс: «Я так подумал».

Я: «Почему?»

Ганс: «Этого я точно не знаю»

Я: «Быть может, потому, что ты шалил и поэтому думал, что она тебя больше не любит?»

Ганс: «Да».

Я: «А когда ты присутствовал при купании Анны, тебе не хотелось, чтобы мама отняла руки и уронила Анну в воду?»

Ганс: «Да».

Мы думаем, что отец угадал это совершенно верно. «12 апреля. На обратном пути из Лайнца в вагоне 2-го класса Ганс при виде черной кожаной обивки говорит: „Пфуй, я плюю, когда я вижу черные панталоны и черных лошадей, я тоже плюю, потому что я должен делать Lumpf“.

Я: «Быть может, ты у мамы видел что-нибудь черное, что тебя испугало?»

Ганс: «Да».

Я: «А что?»

Ганс: «Я не знаю, черную блузку или черные чулки».

Я: «Быть может, ты увидел черные волосы на Wiwimacher’e, когда ты был любопытным и подглядывал?»

Ганс (оправдываясь): «Но Wiwimacher’a я не видел».

Когда он однажды снова обнаружил страх при виде воза, выезжавшего из противоположных ворот, я спросил его: «Не похожи ли эти ворота на роро?»

Он: «А лошади на Lumpf?» После этого каждый раз при виде выезжающего из ворот воза он говорит: «Смотри, идет Lumpfi». Выражение Lumpfi он употребляет в первый раз; оно звучит как ласкательное имя. Моя свояченица называет своего ребенка Wumpfi.

13 апреля при виде куска печенки в супе он говорит: «Пфуй, Lumpf». Он ест, по-видимому, неохотно и рубленое мясо, которое ему по форме и цвету напоминает Lumpf.

Вечером моя жена рассказывает, что Ганс был на балконе и сказал ей: «Я думал, что Анна была на балконе и упала вниз». Я ему часто говорил, что когда Анна на балконе, он должен следить за ней, чтобы она не подошла к барьеру, который слесарь-сецессионист[27] сконструировал весьма нелепо, с большими отверстиями. Здесь вытесненное желание Ганса весьма прозрачно. Мать спросила его, не было ли бы ему приятнее, если бы Анна совсем не существовала. На это он ответил утвердительно.

14 апреля. Тема, касающаяся Анны, все еще на первом плане. Мы можем вспомнить из прежних записей, что он почувствовал антипатию к новорожденной, отнявшей у него часть родительской любви; эта антипатия и теперь еще не исчезла и только отчасти компенсируется преувеличенной нежностью. Он уже часто поговаривал, чтобы аист больше не приносил детей, чтобы мы дали аисту денег, чтобы тот больше не приносил детей из большого ящикa, в котором находятся дети. (Ср. страх перед мебельным фургоном. Не выглядит ли омнибус как большой ящик?) Анна так кричит, это ему тяжело.

Однажды он неожиданно заявляет: «Ты можешь вспомнить, как пришла Анна? Она лежала на кровати у мамы такая милая и славная (эта похвала звучит подозрительно фальшиво).

Затем мы внизу перед домом. Можно опять отметить большое улучшение. Даже ломовики вызывают в нем более слабый страх. Один раз он с радостью кричит: «Вот едет лошадь с черным у рта» – и я, наконец, могу констатировать, что это лошадь с кожаным намордником. Но Ганс не испытывает никакого страха перед этой лошадью.

Однажды он стучит своей палочкой о мостовую и спрашивает: «Слушай, тут лежит человек… который похоронен… или это бывает только на кладбище?» Таким образом, его занимает теперь не только загадка жизни, но и смерти.

По возвращении я вижу в передней ящик, и Ганс говорит[28]: «Анна ехала с нами в Гмунден в таком ящике. Каждый раз, когда мы ехали в Гмунден, она ехала с нами в ящике. Ты мне уже опять не веришь? Это, папа, уже на самом деле. Поверь мне, мы достали большой ящик, полный детей, и они сидели там, в ванне. (В этот ящик упаковывалась ванна.) Я их посадил туда, верно. Я хорошо припоминаю это»[29].

Я: «Что ты можешь припомнить?»

Ганс: «Что Анна ездила в ящике, потому что я этого не забыл. Честное слово!»

Я: «Но ведь в прошлом году Анна ехала с нами в купе».

Ганс: «Но раньше она всегда ездила с нами в ящике».

Я: «Не маме ли принадлежал ящик?»

Ганс: «Да, он был у мамы».

Я: «Где же?»

Ганс: «Дома на полу».

Я: «Может быть, она его носила с собой?»[30]

Ганс: «Нет! Когда мы теперь поедем в Гмунден, Анна опять поедет в ящике».

Я: «Как же она вылезла из ящика?»

Ганс: «Ее вытащили».

Я: «Мама?»

Ганс: «Я и мама. Потом мы сел и в экипаж. Анна ехала верхом на лошади, а кучер погонял. Кучер сидел на козлах. Ты был с нами. Даже мама это знает. Мама этого не знает, потому что она опять это забыла, но не нужно ей ничего говорить».

Я заставляю его все повторить.

Ганс: «Потом Анна вылезла».

Я: «Она ведь еще и ходить не могла!»

Ганс: «Мы ее тогда снесли на руках».

Я: «Как же она могла сидеть на лошади, ведь в прошлом году

она еще совсем не умела сидеть».

Ганс: «О, да, она уже сидела и кричала: но! но! И щелкала кнутом который раньше был у меня. Стремян у лошади не было, а Анна ехала верхом; папа, а может быть, это не шутка».

Что должна означать эта настойчиво повторяемая и удерживаемая бессмыслица? О, это ничуть не бессмыслица; это пародия – месть Ганса отцу. Она должна означать приблизительно следующее: если ты в состоянии думать, что я могу поверить в аиста, который в октябре будто бы принес Анн у, тогда как я уже летом, когда мы ехали в Гмунден, заметил у матери большой живот, то я могу требовать, чтобы и ты верил моим вымыслам. Что другое может означать его утверждение, что Анна уже в прошлое лето ездила в ящике в Гмунден, как не его осведомленность о беременности матери? То, что он и для следующего года предполагает эту поездку в ящике, соответствует обычному появлению из прошлого бессознательных мыслей. Или у него есть особые основания для страха, что к ближайшей летней поездке мать опять будет беременна. Тут уже мы узнали, что именно испортило ему поездку в Гмунден,– это видно из его второй фантазии. «Позже я спрашиваю его, как, собственно говоря, Анна после рождения пришла к маме, в постель».

Тут он уже имеет возможность развернуться и подразнить отца. Ганс: «Пришла Анна. Госпожа Краус (акушерка) уложила ее в кровать. Ведь она еще не умела ходить. А аист нес ее в своем клюве. Ведь ходить она еще не могла (не останавливаясь, продолжает). Аист подошел к дверям и постучал; здесь все спали, а у него был подходящий ключ; он отпер двери и уложил Анну в твою[31] кровать, а мама спала; нет, аист уложил Анну в мамину кровать. Уже была ночь, и аист совершенно спокойно уложил ее в кровать и совсем без шума, а потом взял себе шляпу и ушел обратно. Нет, шляпы у него не было».

Я: «Кто взял себе шляпу? Может быть, доктор?»

Ганс: «А потом аист ушел к себе домой и потом позвонил, и все в доме уже больше не спали. Но ты этого не рассказывай ни маме, ни Тине (кухарка). Это тайна!»

Я: «Ты любишь Анну?»

Ганс: «Да, очень».

Я: «Было бы тебе приятнее, если бы Анны не было, или ты рад, что она есть?»

Ганс: «Мне было бы приятнее, если бы она не появилась на свет».

Я: «Почему?»

Ганс: «По крайней мере она не кричала бы так, а я не могу переносить крика».

Я: Ведь ты и сам кричишь?»

Ганс: «А ведь Анна тоже кричит».

Я: «Почему ты этого не переносишь?»

Ганс: «Потому что она так сильно кричит».

Я: «Но ведь она совсем не кричит».

Ганс: «Когда ее шлепают по голому роро, она кричит».

Я: «Ты уже ее когда-нибудь шлепал?»

Ганс: «Когда мама шлепает ее, она кричит».

Я: «Ты этого не любишь?»

Ганс: «Нет… Почему? Потому что она своим криком производит такой шум».

Я: «Если тебе было бы приятнее, чтобы ее не было на свете, значит, ты ее не любишь?»

Ганс: «Гм, гм…» (утвердительно).

Я: «Поэтому ты думаешь, что мама отнимет руки во время купания и Анна упадет в воду…»

Ганс (дополняет): «…и умрет».

Я: «И ты остался бы тогда один с мамой. А хороший мальчик этого все-таки не желает».

Ганс: «Но думать ему можно».

Я: «А ведь это нехорошо».

Ганс: «Когда об этом он думает, это все-таки хорошо, потому что тогда можно написать об этом профессору»[32].

Позже я говорю ему: «Знаешь, когда Анна станет больше и научится говорить, ты будешь ее уже больше любить».

Ганс: «О, нет. Ведь я ее люблю. Когда она осенью уже будет большая, я пойду с ней один в парк и буду все ей объяснять».

Когда я хочу заняться дальнейшими разъяснениями, он прерывает меня, вероятно, чтобы объяснить мне, что это не так плохо, когда он желает Анне смерти.

Ганс: «Послушай, ведь она уже давно была на свете, даже когда ее еще не было. Ведь у аиста она уже тоже была на свете»

Я: «Нет, у аиста она, пожалуй, и не была».

Ганс: «Кто же ее принес? У аиста она была».

Я: «Откуда же он ее принес?»

Ганс: «Ну, от себя».

Я: «Где она у него там находилась?»

Ганс: «В ящике, в аистином ящике».

Я: «А как выглядит этот ящик?»

Ганс: «Он красный. Выкрашен в красный цвет (кровь?)».

Я: «А кто тебе это сказал?»

Ганс: «Мама; я себе так думал; так в книжке нарисовано».

Я: «В какой книжке?»

Ганс: «В книжке с картинками». (Я велю ему принести его первую книжку с картинками. Там изображено гнездо аиста с аистами на красной трубе. Это и есть тот ящик. Интересно, что на той же странице изображена лошадь, которую подковывают. Ганс помещает детей в ящик, так как он их не находит в гнезде.)

Я: «Что же аист с ней сделал?»

Ганс: «Тогда он принес Анну сюда. В клюве. Знаешь, это тот аист из Шёнбрунна, который укусил зонтик». (Воспоминание о маленьком происшествии в Шёнбрунне.)

Я: «Ты видел, как аист принес Анну?»

Ганс: «Послушай, ведь я тогда еще спал. А утром уже никакой аист не может принести девочку или мальчика».

Я: «Почему?»

Ганс: «Он не может этого. Аист этого не может. Знаешь, почему? Чтобы люди этого сначала не видели и чтобы сразу, когда наступит утро, девочка уже была тут»[33].

Я: «Но тогда тебе было очень интересно знать, как аист это сделал?»

Ганс: «О, да!»

Я: «А как выглядела Анна, когда она пришла?»

Ганс (неискренно): «Совсем белая и миленькая, как золотая».

Я: «Но когда ты увидел ее в первый раз, она тебе не понравилась?»

Ганс: «О, очень!»

Я: «Ведь ты был поражен, что она такая маленькая?»

Ганс: «Да».

Я: «Как велика была она?»

Ганс: «Как молодой аист».

Я: «А еще как что? Может быть, как Lumpf?»

Ганс: «О, нет, Lumpf много больше – капельку меньше, чем Анна теперь».

Я уже раньше говорил отцу, что фобия Ганса может быть сведена к мыслям и желаниям, связанным с рождением сестренки. Но я упустил обратить его внимание на то, что по инфантильной сексуальной теории ребенок – это Lumpf, так что Ганс должен пройти и через экскрементальный комплекс. Вследствие этого моего упущения и произошло временное затемнение лечения. Теперь после сделанного разъяснения отец пытается выслушать вторично Ганса по поводу этого важного пункта.

«На следующий день я велю ему рассказать еще раз вчерашнюю историю. Ганс рассказывает: „Анна поехала в Гмунден в большом ящике, мама в купе, а Анна в товарном поезде с ящиком, и тогда, когда мы приехали в Гмунден, я и мама вынули Анну и посадили на лошадь. Кучер сидел на козлах, а у Анны был прошлый (прошлогодний) кнут; она стегала лошадь и все кричала – но-но, и это было ужасно весело, а кучер тоже стегал лошадь. (Кучер вовсе не стегал, потому что кнут был у Анны.) Кучер держал вожжи, и Анна держала вожжи, мы каждый раз с вокзала ездили домой в экипаже (Ганс старается здесь согласовать действительность с фантазией.) В Гмундене мы сняли Анну с лошади, и она сама пошла по лестнице“.

Когда Анна в прошлом году жила в Гмундене, ей было всего 8 месяцев. Годом раньше, в период, на который, по-видимому направлена фантазия Ганса, ко времени приезда в Гмунден жена находилась в конце 5-го месяца беременности.

Я: «Ведь в прошлом году Анна была уже на свете?»

Ганс: «В прошлом году она ездила в коляске, но годом раньше, когда уже она у нас была на свете…»

Я: «Анна уже была у нас?»

Ганс: «Да, ведь ты же всегда ездил со мной в лодке, и Анна помогала тебе».

Я: «Но ведь это происходило не в прошлом году. Анны тогда еще не было вовсе на свете».

Ганс: «Да, тогда уже она была на свете. Когда она ехала в ящике, она уже могла ходить и говорить: „Анна“. (Она научилась этому только 4 месяца назад.)

Я: «Но она тогда ведь не была еще у нас».

Ганс: «О, да, тогда она все-таки была у аиста».

Я: «А сколько лет Анне?»

Ганс: «Осенью ей будет два года; Анна была тогда, ведь ты это знаешь?»

Я: «А когда же она была у аиста в аистином ящике?»

Ганс: «Уже давно, еще до того, как она ехала в ящике. Уже очень давно».

Я: «А когда Анна научилась ходить? Когда она была в Гмундене, она ведь еще не умела ходить».

Ганс: «В прошлом году – нет, а то умела».

Я: «Но Анна только раз была в Гмундене».

Ганс: «Нет! Она была два раза; да, это верно. Я это очень хорошо помню. Спроси только маму, она тебе это уже скажет».

Я: «Ведь это уже неверно».

Ганс: «Да, это верно. Когда она в первый раз была в Гмундене, она могла уже ходить и ездить верхом, а уже позже нужно было ее нести… Нет, она только позже ездила верхом, а в прошлом году ее нужно было нести».

Я: «Но она ведь только недавно начала ходить. В Гмундене она еще не умела ходить».

Ганс: «Да, запиши себе только. Я могу очень хорошо вспомнить. Почему ты смеешься?»

Я: «Потому, что ты плут, ты очень хорошо знаешь, что Анна была только раз в Гмундене».

Ганс: «Нет, это неверно. В первый раз она ехала верхом на лошади… а во второй раз» (по-видимому, начинает терять уверенность).

Я: «Быть может, мама была лошадью?»

Ганс: «Нет, на настоящей лошади в одноконном экипаже».

Я: «Но мы ведь всегда ездили на паре».

Ганс: «Тогда это был извозчичий экипаж».

Я: «Что Анна ела в ящике?»

Ганс: «Ей дали туда бутерброд, селедку и редиску (гмунденовский ужин), и так как Анна ехала, она намазала себе бутерброд и 50 раз ела».

Я: «И она не кричала?»

Ганс: «Нет».

Я: «Что же она делала?»

Ганс: «Сидела там совершенно спокойно».

Я: «И не стучала?»

Ганс: «Нет, она все время ела и ни разу даже не пошевелилась. Она выпила два больших горшка кофе – до утра ничего не осталось, а весь сор она оставила в ящике, и листья от редиски, и ножик, она все это прибрала, как заяц, и в одну минуту была уже готова. Вот была спешка! Я даже сам с Анной ехал в ящике, и я в ящике спал всю ночь (мы на самом деле года два назад ночью ездили в Гмунден), а мама ехала в купе; мы все время ели и в вагоне, это было очень весело… Она вовсе не ехала верхом на лошади (он теперь уже колеблется, так как знает, что мы ехали в парном экипаже)… она сидела в экипаже. Это уже верно, но я ехал совсем один с Анной… мама ехала верхом на лошади, а Каролина (прошлогодняя прислуга) ехала на другой… Слушай, все, что я тебе тут рассказываю, все неверно».

Я: «Что неверно?»

Ганс: «Все не так. Послушай. Мы посадим ее и меня в ящик[34], а я в ящике сделаю wiwi. И я сделаю wiwi в панталоны, мне это все равно, это совсем не стыдно. Слушай, это серьезно, а все-таки очень весело!»

Затем он рассказывает историю, как вчера, о приходе аиста, но не говорит, что аист при уходе взял шляпу.

Я: «Где же у аиста был ключ от дверей?»

Ганс: «В кармане».

Я: «А где у аиста карман?»

Ганс: «В клюве».

Я: «В клюве? Я еще не видел ни одного аиста с ключом в клюве».

Ганс: «А как же он мог войти? Как входит аист в двери? Это неверно, я ошибся, аист позвонил, и кто-то ему открыл дверь».

Я: «Как же он звонит?»

Ганс: «В звонок».

Я: «Как он это делает?»

Ганс: «Он берет клюв и нажимает им звонок».

Я: «И он опять запер дверь?»

Ганс: «Нет, прислуга ее заперла. Она уже проснулась. Она отперла ему дверь и заперла».

Я: «Где живет аист?»

Ганс: «Где? В ящике, где он держит девочек. Может быть, в Шёнбрунне».

Я: «Я в Шёнбрунне не видел никакого ящика».

Ганс: «Он, вероятно, находится где-то подальше. Знаешь, как аист открывает ящик? Он берет клюв – в ящике есть замок – и одной половинкой его так открывает (демонстрирует это мне на замке письменного стола). Тут есть и ручка».

Я: «Разве такая девочка не слишком тяжела для аиста?»

Ганс: «О, нет!»

Я: «Послушай, не похож ли омнибус на ящик аиста?»

Ганс: «Да!»

Я: «И мебельный фургон?»

Ганс: «Гадкий фургон – тоже».

17 апреля. Вчера Ганс вспомнил свое давнишнее намерение и пошел во двор, находящийся напротив нашего дома. Сегодня он этого уже не хотел сделать, потому что как раз против ворот у платформы стоял воз. Он сказал мне: «Когда там стоит воз, я боюсь, что я стану дразнить лошадей, они упадут и произведут ногами шум».

Я: «А как дразнят лошадей?»

Ганс: «Когда их ругают, тогда дразнят их, и когда им кричат но-но»[35].

Я: «Ты дразнил уже лошадей?»

Ганс: «Да, уже часто. Я боюсь, что я это сделаю, но это не так».

Я: «В Гмундене ты уже дразнил лошадей?»

Ганс: «Нет».

Я: «Но ты охотно дразнишь лошадей?»

Ганс: «Да, очень охотно».

Я: «Тебе хотелось и стегнуть их кнутом?»

Ганс: «Да».

Я: «Тебе хотелось бы так бить лошадей, как мама бьет Анну. Ведь тебе это тоже приятно?»

Ганс: «Лошадям это не вредно, когда их бьют. (Я так ему говорил в свое время, чтобы умерить его страх перед битьем лошадей.) Я это однажды на самом деле сделал. У меня однажды был кнут, и я ударил лошадь, она упала и произвела ногами шум».

Я: «Когда?»

Ганс: «В Гмундене».

Я: «Настоящую лошадь? Запряженную в экипаж?»

Ганс: «Она была без экипажа».

Я: «Где же она была?»

Ганс: «Я ее держал, чтобы она не убежала». (Все это, конечно, весьма невероятно.)

Я: «Где это было?»

Ганс: «У источника».

Я: «Кто же тебе это позволил? Разве кучер ее там оставил?»

Ганс: «Ну, лошадь из конюшни».

Я: «Как же она пришла к источнику?»

Ганс: «Я ее привел».

Я: «Откуда? Из конюшни?»

Ганс: «Я ее вывел потому, что я хотел ее побить».

Я: «Разве в конюшне никого не было?»

Ганс: «О, да, Людвиг (кучер в Гмундене)».

Я: «Он тебе это позволил?»

Ганс: «Я с ним ласково поговорил, и он сказал, что я могу это сделать».

Я: «А что ты ему сказал?»

Ганс: «Можно ли мне взять лошадь, бить ее и кричать. А он сказал – да».

Я: «А ты ее много бил?»

Ганс: «Все, что я тебе тут рассказываю, совсем неверно».

Я: «А что же из этого верно?»

Ганс: «Ничего не верно. Я тебе все это рассказал только в шутку».

Я: «Ты ни разу не уводил лошадь из конюшни?»

Ганс: «О, нет!»

Я: «Но тебе этого хотелось?»

Ганс: «Конечно, хотелось. Я себе об этом думал».

Я: «В Гмундене?»

Ганс: «Нет, только здесь. Я себе уже об этом думал рано утром, когда я только что оделся; нет, еще в постели».

Я: «Почему же ты об этом мне никогда не рассказывал?»

Ганс: «Я об этом не подумал».

Я: «Ты думал об этом, потому что видел это на улицах».

Ганс: «Да!»

Я: «Кого, собственно, тебе хотелось бы ударить – маму, Анну или меня?»

Ганс: «Маму».

Я: «Почему?»

Ганс: «Вот ее я хотел бы побить».

Я: «Когда же ты видел, что кто-нибудь бьет маму?»

Ганс: «Я этого еще никогда не видел, во всей моей жизни».

Я: «И ты все-таки хотел бы это сделать? Как бы ты это хотел сделать?»

Ганс: «Выбивалкой». (Мама часто грозит ему побить его выбивалкой.)

На сегодня я должен был прекратить разговор.

На улице Ганс разъясняет мне: омнибусы, мебельные, угольные возы – все это аистиные ящики».

Это должно означать – беременные женщины. Садистский порыв непосредственно перед разговором имеет, вероятно, отношение к нашей теме.

«21 апреля. Сегодня утром Ганс рассказывает, что он себе подумал: „Поезд был в Лайнце, и я поехал с лайнцской бабушкой в таможню. Ты еще не сошел с моста, а второй поезд был уже в Сан-Байт. Когда ты сошел, поезд уже пришел, и тут мы вошли в вагон“.

(Вчера Ганс был в Лайнце. Чтобы войти на перрон, нужно пройти через мост. С перрона вдоль рельсов видна дорога до самой станции Сан-Байт. Здесь дело не совсем ясно. Вероятно, вначале Ганс представлял себе, что он уехал с первым поездом, на который я опоздал. Потом пришел с полустанка Сан-Байт другой поезд, на котором я и поехал. Он изменил часть этой фантазии о бегстве, и у него вышло, что мы оба уехали со вторым поездом.

Эта фантазия имеет отношение к последней неистолкованной, по которой мы в Гмундене потратили слишком много времени на переодевание в вагоне, пока поезд не ушел оттуда.)

После обеда мы перед домом. Ганс вбегает внезапно в дом, когда проезжает парный экипаж, в котором я не могу заметить ничего необыкновенного. Я спрашиваю его, что с ним. Он говорит: «Я боюсь, потому что лошади так горды, что они упадут». (Лошади были сдерживаемы на вожжах кучером и шли мелким шагом с поднятой головой,– они, действительно, шли «гордо».)

Я спрашиваю его, кто, собственно, так горд?

Он: «Ты, когда я иду к маме в кровать».

Я: «Ты, значит, хотел бы, чтобы я упал?»

Он: «Да, чтобы ты голый (он думает: босой, как в свое время Фриц) ушибся о камень, чтобы потекла кровь; по крайней мере я смогу хоть немножко побыть с мамой наедине. Когда ты войдешь в квартиру, я смогу скоро убежать, чтобы ты этого не видел».

Я: «Ты можешь вспомнить, кто ушибся о камень?»

Он: «Да, Фриц».

Я: «Что ты себе думал, когда упал Фриц?»

Он: «Чтобы ты споткнулся о камень и упал».

Я: «Тебе, значит, сильно хотелось к маме?»

Он: «Да!»

Я: «А почему я, собственно, ругаюсь?»

Он: «Этого я не знаю (!!)».

Я: «Почему?»

Он: «Потому что ты ревнуешь».

Я: «Ведь это неправда».

Он: «Да, это правда, ты ревнуешь, я это знаю. Это, должно быть, верно».

По-видимому, мое объяснение, что маленькие мальчики приходят к маме в кровать, а большие спят в собственной кровати, мало импонировало ему.

Я подозреваю, что желание дразнить лошадь, бить и кричать на нее относится не к маме, как он говорил, а ко мне. Он тогда указал на мать, потому что не решился мне сознаться в другом. В последние дни он особенно нежен по отношению ко мне».

С чувством превосходства, которое так легко приобретается «потом», мы можем внести поправку в предположения отца, что желание Ганса дразнить лошадь двойное и составилось из темного садистского чувства по отношению к матери и ясного желания мести по отношению к отцу. Последнее не могло быть репродуцировано раньше, чем в связи с комплексом беременности не наступила очередь первого. При образовании фобии из бессознательных мыслей происходит процесс сгущения; поэтому пути психоанализа никогда не могут повторить пути развития невроза.

«22 апреля. Сегодня утром Ганс опять „что-то подумал“. „Один уличный мальчишка ехал в вагончике; пришел кондуктор, раздел мальчишку донага и оставил его там до утра, а утром мальчик заплатил кондуктору 50 000 гульденов, чтобы тот позволил ему ехать в этом вагончике“.

(Против нас проходит Северная железная дорога. На запасном пути стоит дрезина. На ней Ганс видел мальчишку, и ему самому хотелось прокатиться на ней. Я ему сказал, что этого нельзя делать, а то придет кондуктор. Второй элемент фантазии – вытеснение желания обнажаться.)»

Мы замечаем уже некоторое время, что фантазия Ганса работает «под знаком способов передвижения» и с известной последовательностью идет от лошади, которая тащит воз, к железной дороге. Так ко всякой боязни улиц со временем присоединяется страх перед железной дорогой.

«Днем я узнаю, что Ганс все утро играл с резиновой куклой, которую он называл Гретой. Через отверстие, в которое раньше был вделан свисток, он воткнул в середину маленький перочинный ножик, а затем для того, чтобы ножик выпал из куклы, оторвал ей ноги. Няне он сказал, указывая на соответствующее место: „Смотри, здесь Wiwimасhег“.

Я: «Во что ты сегодня играл с куклой?»

Он: «Я оторвал ей ноги, знаешь, почему? Потому что внутри был ножичек, который принадлежал маме. Я всунул его туда, где пуговка пищит, а потом я вырвал ноги, и оттуда ножик и выпал».

Я: «Зачем же ты оторвал ноги? Чтобы ты мог видеть Wiwimacher?»

Он: «Он и раньше там был, так что я его мог видеть».

Я: «А зачем же ты всунул нож?»

Он: «Не знаю».

Я: «А как выглядит ножичек?»

Он приносит мне его.

Я: «Ты думаешь, что это, быть может, маленький ребенок?»

Он: «Нет, я себе ничего не думал, но мне кажется, что аист или кто другой однажды получил маленького ребенка».

Я: «Когда?»

Он: «Однажды. Я об этом слышал, или я вовсе не слышал, или заговорился».

Я: «Что значит заговорился?»

Он: «Это неверно».

Я: «Все, что ни говорят, немножко верно».

Он: «Ну да, немножко».

Я (сменяя тему): «Как, по-твоему, появляются на свет цыплята?»

Он: «Аист выращивает их, нет, боженька».

Я объясняю ему, что курицы несут яйца, а из яиц выходят цыплята. Ганс смеется.

Я: «Почему ты смеешься?»

Ганс: «Потому что мне нравится то, что ты рассказываешь».

Он говорит, что он это уже видел.

Я: «Где же?»

Он: «У тебя».

Я: «Где же я нес яйца?»

Ганс: «В Гмундене ты положил яйцо в траву, и тут вдруг выскочил цыпленок. Ты однажды положил яйцо – это я знаю, я знаю это совершенно точно, потому что мне это мама рассказывала».

Я: «Я спрошу маму, правда ли это».

Ганс: «Это совсем неверно, но я уже раз положил яйцо, и оттуда выскочила курочка».

Я: «Где?»

Ганс: «В Гмундене; я лег в траву, нет, стал на колени, и дети тут совсем не смотрели, а наутро я и сказал им: „Ищите, дети, я вчера положил яйцо“. И тут они вдруг посмотрели и вдруг нашли яйцо, и тут из него вышел маленький Ганс. Чего же ты смеешься? Мама этого не знает, и Каролина этого не знает, потому что никто не смотрел, а я вдруг положил яйцо, и вдруг оно там оказалось. Верно. Папа, когда вырастает курочка из яйца? Когда его оставляют в покое? Можно его есть?»

Я объясняю ему это.

Ганс: «Ну да, оставим его у курицы, тогда вырастет цыпленок. Упакуем его в ящик и отправим в Гмунден».

Ганс смелым приемом захватил в свои руки ведение анализа, так как родители медлили с давно необходимыми разъяснениями, и в блестящей форме симптоматического действия показал: «Видите, я так представляю себе рождение».

То, что он рассказывал няне о смысле его игры с куклой, было неискренне, а перед отцом он это прямо отрицает и говорит, что он только хотел видеть Wiwimacher. После того как отец в виде уступки рассказывает о происхождении цыплят из яиц, его неудовлетворенность, недоверие и имеющиеся знания соединяются для великолепной насмешки, которая в последних словах содержит уже определенный намек на рождение сестры.

«Я: „Во что ты играл с куклой?“

Ганс: «Я говорил ей: Грета».

Я: «Почему?»

Ганс: «Потому что я говорил – Грета».

Я: «Кого же ты изображал?»

Ганс: «Я ее нянчил как настоящего ребенка».

Я: «Хотелось бы тебе иметь маленькую девочку?»

Ганс: «О, да. Почему нет? Я бы хотел иметь, но маме не надо иметь, я этого не хочу».

(Так он уже часто говорил. Он боится, что третий ребенок еще больше сократит его права.)

Я: «Ведь только у женщины бывают дети».

Ганс: «У меня будет девочка».

Я: «Откуда же ты ее получишь?»

Ганс: «Ну, от аиста. Он вынет девочку, положит девочку в яйцо, и из яйца тогда выйдет еще одна Анна, еще одна Анна. А из Анны будет еще одна Анна. Нет, выйдет только одна Анна».

Я: «Тебе бы очень хотелось иметь девочку?»

Ганс: «Да, в будущем году у меня появится одна, которая тоже будет называться Анна».

Я: «Почему же мама не должна иметь девочки?»

Ганс: «Потому что я хочу иметь девочку».

Я: «Но у тебя же не может быть девочки».

Ганс: «О, да, мальчик получает девочку, а девочка получает мальчика»[36].

Я: «У мальчика не бывает детей. Дети бывают только у женщин, у мам».

Ганс: «Почему не у меня?»

Я: «Потому что так это устроил господь бог».

Ганс: «Почему у тебя не может быть ребенка? О, да, у тебя уже будет, подожди только».

Я: «Долго мне придется ждать?»

Ганс: «Ведь я принадлежу тебе?»

Я: «Но на свет принесла тебя мама. Зкачит, ты принадлежишь маме и мне».

Ганс: «А Анна принадлежит мне или маме?»

Я: «Маме».

Ганс: «Нет, мне. А почему не мне и маме?»

Я: «Анна принадлежит мне, маме и тебе».

Ганс: «Разве вот так!»

Естественно, что ребенку недостает существенной части в понимании сексуальных отношений до тех пор, пока для него остаются неоткрытыми женские гениталии.

«24 апреля мне и моей жене удается разъяснить Гансу, что дети вырастают в самой маме и потом они при сильных болях, с помощью напряжения, как Lumpf, выходят на свет.

После обеда мы сидим перед домом. У него наступило уже заметное улучшение – он бежит за экипажами, и только то обстоятельство, что он не решается отойти далеко от ворот, указывает на остатки страха.

25 апреля Ганс налетает на меня и ударяет головой в живот, что случилось уже однажды. Я спрашиваю его, не коза ли он. Он говорит: «Нет, баран».– «Где ты видел барана?»

Он: «В Гмундене. У Фрица был баран» (у Фрица была для игры маленькая живая овца).

Я: «Расскажи мне об овечке – что она делала?»

Ганс: «Знаешь, фрейлейн Мицци (учительница, которая жила в’ доме) сажала всегда Анну на овечку, так что овечка не могла встать и не могла бодаться. А когда от нее отходят, она бодается, потому что у нее есть рожки. Вот Фриц водит ее на веревочке и привязывает к дереву. Он всегда привязывает ее к дереву».

Я: «А тебя овечка боднула?»

Ганс: «Она вскочила на меня; Фриц меня однажды подвел. Я раз подошел к ней и не знал, а она вдруг на меня вскочила. Это было очень весело – я не испугался».

Это, конечно, неправда.

Я: «Ты папу любишь?»

Ганс: «О, да!»

Я: «А может быть, и нет».

Ганс играет маленькой лошадкой. В этот момент лошадка падает. Он кричит: «Упала лошадка! Смотри, какой шум она делает!»

Я: «Ты немного злишься на папу за то, что мама его любит».

Ганс: «Нет».

Я: «Почему же ты так всегда плачешь, когда мама целует меня? Потому что ты ревнив?»

Ганс: «Да, пожалуй».

Я: «Тебе бы, небось, хотелось быть папой?»

Ганс: «О, да».

Я: «А что бы ты захотел сделать, если бы ты был папой?»

Ганс: «А ты Гансом? Я бы тогда возил тебя каждое воскресенье в Лайнц, нет, каждый будний день. Если бы я был папой, я был бы совсем хорошим».

Я: «А что бы ты делал с мамой?»

Ганс: «Я брал бы ее тоже в Лайнц».

Я: «А что еще?»

Ганс: «Ничего».

Я: «А почему же ты ревнуешь?»

Ганс: «Я этого не знаю».

Я: «А в Гмундене ты тоже ревновал?»

Ганс: «В Гмундене – нет (это неправда). В Гмундене я имел свои вещи, сад и детей».

Я: «Ты можешь вспомнить, как у коровы родился теленок?»

Ганс: «О, да. Он приехал туда в тележке. (Это, наверно, ему рассказали в Гмундене. И здесь – удар по теории об аисте.) А другая корова выжала его из своего зада». (Это уже результат разъяснения которое он хочет привести в соответствие с «теорией о тележке».)

Я: «Ведь это неправда, что он приехал в тележке, ведь он вышел из коровы, которая была в стойле».

Ганс, оспаривая это, говорит, что он видел утром тележку. Я обращаю его внимание на то, что ему, вероятно, рассказали про то, что теленок прибыл в тележке. В конце концов он допускает это: «Мне, вероятно, это рассказывала Берта, или нет, или, может быть, хозяин. Он был при этом, и это ведь было ночью,– значит, это все так, как я тебе говорю; или, кажется, мне про это никто не говорил, а я думал об этом ночью».

Если я не ошибаюсь, теленка увезли в тележке; отсюда и путаница.

Я: «Почему ты не думал, что аист принес его?»

Ганс: «Я этого не хотел думать».

Я: «Но ведь ты думал, что аист принес Анну?»

Ганс: «В то утро (родов) я так и думал. Папа, а г-н Райзенбихлер (хозяин) был при том, как теленок вышел из коровы?»[37]

Я: «Не знаю. А ты как думаешь?»

Ганс: «Я уже верю… Папа, ты часто видел у лошади что-то черное вокруг рта?»

Я: «Я это уже много раз видел на улице в Гмундене»[38].

Я: «В Гмундене ты часто бывал в кровати у матери?»

Ганс: «Да!»

Я: «И ты себе вообразил, что ты папа!»

Ганс: «Да!»

Я: «И тогда у тебя был страх перед папой?»

Ганс: «Ведь ты все знаешь, я ничего не знал».

Я: «Когда Фриц упал, ты думал: „если бы так папа упал“, и когда овечка тебя боднула, ты думал: „если бы она папу боднула“. Ты можешь вспомнить о похоронах в Гмундене?» (Первые похороны, которые видел Ганс. Он часто вспоминает о них – несомненное покрывающее воспоминание.)

Ганс: «Да, а что там было?»

Я: «Ты думал тогда, что если бы умер папа, ты был бы на его месте?»

Ганс: «Да!»

Я: «Перед какими возами ты, собственно, еще испытываешь страх?»

Ганс: «Перед всеми».

Я: «Ведь это неправда?»

Ганс: «Перед пролетками и одноконными экипажами я страха не испытываю. Перед омнибусами и вьючными возами только тогда когда они нагружены, а когда они пусты, не боюсь. Когда воз нагружен доверху и при нем одна лошадь, я боюсь, а когда он нагружен и впряжены две лошади, я не боюсь».

Я: «Ты испытываешь страх перед омнибусами потому, что на них много людей?»

Ганс: «Потому, что на крыше так много поклажи».

Я: «А мама, когда она получила Анну, не была тоже нагружена?»

Ганс: «Мама будет опять нагружена, когда она опять получит ребенка, пока опять один вырастет и пока опять один будет там внутри».

Я: «А тебе бы этого хотелось?»

Ганс: «Да!»

Я: «Ты говорил, что не хочешь, чтобы мама получила еще одного младенца».

Ганс: «Тогда она больше не будет нагружена. Мама говорит, что когда она больше не захочет, то и бог этого не захочет». (Понятно, что Ганс вчера уже спрашивал, нет ли в маме еще детей. Я ему сказал, что нет и что если господь не захочет, в ней не будут расти дети.)

Ганс: «Но мне мама говорила, что когда она не захочет, больше у нее не вырастет детей, а ты говоришь, когда бог не захочет».

Я ему сказал, что это именно так, как я говорю, на что он заметил: «Ведь ты был при этом и знаешь это, наверно, лучше». Он вызвал на разговор и мать, и та примирила оба показания, сказав, что когда она не захочет, то и бог не захочет[39].

Я: «Мне кажется, что ты все-таки хотел бы, чтобы у мамы был ребенок?»

Ганс: «А иметь его я не хочу».

Я: «Но ты этого желаешь?»

Ганс: «Пожалуй, желаю».

Я: «Знаешь, почему? Потому что тебе хотелось бы быть папой».

Ганс: «Да… Как эта история?»

Я: «Какая история?»

Ганс: «У папы не бывает детей, а как потом говорится в истории, когда я хотел бы быть папой?»

Я: «Ты хотел бы быть папой и женатым на маме, хотел бы быть таким большим, как я, иметь такие же усы, как у меня, и ты хотел бы, чтобы у мамы был ребенок».

Ганс: «Папа, когда я буду женатым, у меня будет ребенок только тогда, когда я захочу, а когда я не захочу, то и бог не захочет».

Я: «А тебе хотелось бы быть женатым на маме?»

Ганс: «О, да».

Здесь ясно видно, как в фантазии радость еще омрачается из-за неуверенности относительно роли отца и вследствие сомнений в том, от кого зависит деторождение.

«Вечером в тот же день Ганс, когда его укладывают в постель, говорит мне: „Послушай, знаешь, что я теперь делаю? Я теперь до 10 часов еще буду разговаривать с Гретой, она у меня в кровати. Мои дети всегда у меня в кровати. Ты мне можешь сказать, что это означает“. Так как он уже совсем сонный, я обещаю ему записать это завтра, и он засыпает».

Из прежних записей видно, что Ганс со времени возвращения из Гмундена всегда фантазирует о своих «детях», ведет с ними разговоры и т. д.[40].

«26 апреля я его спрашиваю: почему он всегда говорит о своих детях?

Ганс: «Почему? Потому что мне так хочется иметь детей, но я этого не хочу, мне не хотелось бы их иметь»[41].

Я: «Ты себе всегда так представлял, что Берта, Ольга и т. д. твои дети?»

Ганс: «Да, Франц, Фриц, Поль (его товарищ в Лайнце) и Лоди». (Вымышленное имя, его любимица, о которой он чаще всего говорит. Я отмечаю здесь, что эта Лоди появилась не только в последние дни, но существует со дня последнего разъяснения (24 апреля).)

Я: «Кто эта Лоди? Она живет в Гмундене?»

Ганс: «Нет».

Я: «А существует на самом деле эта Лоди?»

Ганс: «Да, я знаю ее».

Я: «Которую?»

Ганс: «Ту, которая у меня есть».

Я: «Как она выглядит?»

Ганс: «Как? Черные глаза, черные волосы; я ее однажды встретил с Марикой (в Гмундене), когда я шел в город».

Когда я хочу узнать подробности, оказывается, что все это выдумано[42].

Я: «Значит, ты думал, что ты мама?»

Ганс: «Я действительно и был мамой».

Я: «Что же ты, собственно, делал с детьми?»

Ганс: «Я их клал к себе спать, мальчиков и девочек».

Я: «Каждый день?»

Ганс: «Ну, конечно».

Я: «Ты разговаривал с ними?»

Ганс: «Когда не все дети влезали в постель, я некоторых клал на диван, а некоторых в детскую коляску, а когда еще оставались дети, я их нес на чердак и клал в ящик; там еще были дети, и я их уложил в другой ящик».

Я: «Значит, аистиные ящики стояли на чердаке?»

Ганс: «Да».

Я: «Когда у тебя появились дети, Анна была уже на свете?»?

Ганс: «Да, уже давно».

Я: «А как ты думал, от кого ты получил этих детей?»

Ганс: «Ну, от меня»[43].

Я: «Ведь тогда ты еще не знал, что дети рождаются кем-нибудь?»

Ганс: «Я себе думал, что их принес аист». (Очевидно, ложь и увертка[44].)

Я: «Вчера у тебя была Грета, но ты ведь знаешь, что мальчик не может иметь детей».

Ганс: «Ну да, но я все-таки в это верю».

Я: «Как тебе пришло в голову имя Лоди? Ведь так ни одну девочку не зовут. Может быть, Лотти?»

Ганс: «О нет, Лоди. Я не знаю, но ведь это все-таки красивое имя».

Я (шутя): «Может быть, ты думаешь, Шоколоди?»

Ганс (сейчас же): «Saffalodi[45]… потому что я так люблю есть колбасу и салями».

Я: «Послушай, не выглядит ли Saffalodi как Lumpf?»

Ганс: «Да!»

Я: «А как выглядит Lumpf?»

Ганс: «Черным. Как это и это» (показывает на мои брови и усы).

Я: «А как еще – круглый, как Saffalodi?»

Ганс: «Да».

Я: «Когда ты сидел на горшке и когда выходил Lumpf, ты думал себе, что у тебя появляется ребенок?»

Ганс (смеясь): «Да, на улице и здесь».

Я: «Ты знаешь, как падали лошади в омнибусе. Ведь воз выглядит как детский ящик, и когда черная лошадь падала, то это было так…»

Ганс (дополняет): «Как когда имеют детей».

Я: «А что ты себе думал, когда она начала топать ногами?»

Ганс: «Ну, когда я не хочу сесть на горшочек, а лучше хочу играть, я так топаю ногами». (Тут же он топает ногой.)

При этом он интересуется тем, охотно или неохотно имеют детей.

Ганс сегодня все время играет в багажные ящики, нагружает их и разгружает, хочет иметь игрушечный воз с такими ящиками. Во дворе таможни его больше всего интересовали погрузка и разгрузка возов. Он и пугался больше всего в тот момент, когда нагруженный воз должен был отъехать. «Лошади упадут (fallen)»[46]. Двери таможни он называл «дырами» (Loch) (первая, вторая, третья… дыра). Теперь он говорит Podlloch (anus).

Страх почти совершенно прошел. Ганс старается только оставаться вблизи дома, чтобы иметь возможность вернуться в случае испуга. Но он больше не вбегает в дом, и все время остается на улице. Его болезнь, как известно, началась с того, что он плача вернулся с прогулки, и когда его второй раз заставили идти гулять, он дошел только до городской станции «Таможня», с которой виден еще наш дом. Во время родов жены он, конечно, был удален от нее, и теперешний страх, мешающий ему удалиться от дома, соответствует тогдашней тоске по матери».

«30 апреля. Так как Ганс опять играет со своими воображаемыми детьми, я говорю ему: „Как, дети твои все еще живут? Ведь ты знаешь, что у мальчика не бывает детей“.

Ганс: «Я знаю это. Прежде я был мамой, а теперь я папа».

Я: «А кто мать этих детей?»

Ганс: «Ну, мама, а ты дедушка».

Я: «Значит, ты хотел бы быть взрослым, как я, женатым на маме, и чтобы у нее были дети?»

Ганс: «Да, мне хотелось бы, а та из Лайнца (моя мать) тогда будет бабушкой».

Все выходит хорошо. Маленький Эдип нашел более счастливое разрешение, чем это предписано судьбой. Он желает отцу вместо того, чтобы устранить его, того же счастья, какое он требует и для себя; он производит отца в дедушки и женит на его собственной матери.

«1 мая. Ганс днем приходит ко мне и говорит: „Знаешь, что? Напишем кое-что для профессора“.

Я: «А что?»

Ганс: «Перед обедом я со всеми своими детьми был в клозете. Сначала я делал Lumpf и wiwi, а они смотрели. Потом я их посадил, они делали Lumpf и wiwi, а я их вытер бумажкой. Знаешь, почему? Потому что мне очень хотелось бы иметь детей; я бы делал с ними все, что делают с маленькими детьми, водил бы их в клозет, обмывал и подтирал бы их, все, что делают с детьми».

После признания в этой фантазии вряд ли можно еще сомневаться в удовольствии, которое связано у Ганса с экскрементальными функциями.

«После обеда он в первый раз решается пойти в городской парк. По случаю 1 мая на улице меньше, чем обычно, но все же достаточно экипажей, которые на него до сих пор наводили страх. Он гордится своим достижением, и я должен с ним вечером еще раз пойти в городской парк. На пути мы встречаем омнибус, который он мне указывает: смотри, вот воз, воз для аистиного ящика! Когда он утром идет со мной опять в парк, он ведет себя так, что его болезнь можно считать излеченной.

2 мая Ганс рано утром приходит ко мне: «Слушай, я сегодня себе что-то думал». Сначала он это забыл, а потом рассказывает мне со значительными сопротивлениями: «Пришел водопроводчик и сначала клещами отнял у меня мой зад и дал мне другой, а потом и другой Wiwimасhег. Он сказал мне: „Покажи мне зад“, и я должен был повернуться, а потом он мне сказал: „Покажи мне Wiwimacher“.

Отец улавливает смысл этой фантазии-желания и ни минуты не сомневается в единственно допустимом толковании.

«Я: „Он дал тебе больший Wiwimacher и больший зад“.

Ганс: «Да!»

Я: «Как у папы, потому что ты очень хотел бы быть папой».

Ганс: «Да, и мне хотелось бы иметь такие же усы, как у тебя, и такие же волосы (показывает волосы на моей груди)».

Толкование недавно рассказанной фантазии – водопроводчик пришел и отвинтил ванну, а потом воткнул мне бурав в живот – сводится теперь к следующему. Большая ванна обозначает зад. Бурав или отвертка, как это и тогда указывалось,– Wiwimacher[47]. Эти фантазии идентичны. Тут открывается также новый подход к страху Ганса перед большой ванной. Ему неприятно, что его зад слишком мал для большой ванны».

В следующие дни мать несколько раз обращается ко мне с выражением своей радости по поводу выздоровления мальчика.

Дополнение, сделанное отцом спустя неделю.

«Уважаемый профессор! Я хотел бы дополнить историю болезни Ганса еще нижеследующим.

1. Ремиссия после первого разъяснения не была настолько совершенна, насколько я ее, быть может, изобразил. Ганс во всяком случае шел гулять, но под принуждением и большим страхом.

Один раз он дошел со мной до станции «Таможня», откуда виден наш дом, а дальше ни за что не хотел идти.

2. К словам «малиновый сок» и «ружье». Малиновый сок Ганс получает при запоре. Ружье – Schie?gewehr. Ганс часто смешивает слова schie?en и schei?en – стрелять и испражняться.

3. Когда Ганса перевели из нашей спальни в отдельную комнату, ему было приблизительно четыре года.

4. Следы остались еще теперь и выражаются не в страхе, а во вполне нормальной страсти к вопросам. Вопросы относятся преимущественно к тому, из чего делаются различные предметы (трамваи, машины и т. д.), кто их делает и т. д. Характерно для большинства вопросов, что Ганс задает их несмотря на то, что у него для себя ответ уже готов. Он хочет только удостовериться. Когда он меня однажды своими вопросами довел до утомления и я сказал ему: «Разве ты думаешь, что я могу ответить на все твои вопросы?»– он ответил мне: «Я думал, что ты и это знаешь, раз ты знал о лошади».

5. О своей болезни Ганс говорит как о чем-то давно прошедшем: «тогда, когда у меня была глупость».

6. Неразрешенный остаток, над которым Ганс ломает себе голову, это: что делает с ребенком отец, раз мать производит его на свет. Это можно заключить из его вопросов. Не правда ли, я принадлежу также тебе (он думает), не только матери. Ему не ясно, почему он принадлежит мне. С другой стороны, у меня нет прямых доказательств, чтобы предполагать, как говорили вы, что он подглядел коитус родителей.

7. При изложении, быть может, следовало больше подчеркнуть силу страха. Иначе могут сказать: нужно было бы его основательно поколотить, и он бы тогда пошел гулять».

Я здесь же могу прибавить: с последней фантазией Ганса был побежден страх, исходящий из кастрационного комплекса, причем томительное ожидание превратилось в надежду на лучшее. Да, приходит врач, водопроводчик и т. п., отнимает пенис, но только для того, чтобы дать ему больший. Что касается остального, пусть наш маленький исследователь преждевременно приобретает опыт, что всякое знание есть только частица и что на каждой ступени знания всегда остается неразрешенный остаток.

Эпикриз

Это наблюдение над развитием и изменением фобии у 5-летнего мальчика я намерен исследовать с трех точек зрения: во-первых, насколько оно подтверждает положения, предложенные мною в 1905 г. в «Трех очерках по теории сексуальности»; во-вторых, что дает это Наблюдение к пониманию этой столь частой формы болезни; в-третьих, что можно извлечь из него для выяснения душевной жизни ребенка и для критики наших обычных программ воспитания.

I

У меня складывается впечатление, что картина сексуальной жизни ребенка, представляющаяся из наблюдений над маленьким Гансом, хорошо согласуется с изображением, которое я дал в моей теории полового влечения на основании психоаналитических исследований над взрослыми. Но прежде чем я приступлю к исследованию деталей этого согласования, я должен ответить на два возражения которые могут возникнуть при оценке этого анализа. Первое возражение: быть может, Ганс ненормальный ребенок и, как видно из его болезни, он предрасположен к неврозу, т. е. маленький дегенерат, а поэтому, быть может, неуместно переносить наши заключения с больного на здоровых детей. На это возражение, которое не уничтожает, а только ограничивает ценность наблюдения, я отвечу позже. Второе и более строгое возражение – это то, что анализ ребенка его отцом, находящимся под влиянием моих теоретически взглядов, захваченным моими предвзятостями, вряд ли может иметь какую-нибудь объективную цену. Само собой понятно, что ребенок в высокой степени внушаем и, быть может, особенно по отношению к отцу. Чтобы угодить отцу, он даст взвалить на себя все что угодно, в благодарность за то, что тот с ним так много занимается; естественно, что все его продукции в идеях, фантазиях и снах идут в желательном для отца направлении. Короче, это опять все «внушение», которое у ребенка по сравнению со взрослым удается легче раскрыть.

Удивительно, я припоминаю время, когда я, 22 года назад, начал вмешиваться в научные споры, С какой насмешкой тогда старшее поколение неврологов и психиатров относилось к «внушению» и его влияниям. С того времени положение вещей совершенно изменилось: противодействие быстро перешло в готовность идти навстречу. И это произошло не только благодаря влиянию, которое в эти десятилетия приобрели работы Льебо, Бернгейма и их учеников, но еще вероятнее благодаря сделанному открытию, что использование этого модного термина «внушение» дает большую экономию в процессе мышления. Ведь никто не знает и не старается узнать, что такое внушение, откуда оно идет и когда оно имеет место. Достаточно, что все неудобное в психической жизни можно называть «внушением».

Я не разделяю излюбленного теперь взгляда, что детские показания все без исключения произвольны и не заслуживают доверия. В психическом вообще нет произвола. Недостоверность показаний у детей основана на преобладании фантазии, у взрослых – на преобладании предвзятых мнений. Вообще говоря, и ребенок не лжет без основания, и у него имеется даже большая любовь к правде, чем у взрослого. Было бы слишком несправедливо по отношению к Гансу отбросить все его показания. Можно вполне отчетливо исследовать, где он под давлением сопротивления лукавит или старается скрыть что-нибудь, где он во всем соглашается с отцом (и эти места совсем недоказательны) и, наконец, где он, освобожденный от давления, стремительно сообщает все, что является его внутренней правдой и что он до сих пор знал только один. Большей достоверности не дают и показания взрослых. Но остается все-таки сожалеть, что никакое изложение психоанализа не передает впечатлений, которые выносишь от него, и что окончательная убежденность никогда не наступает после чтения, а только после личного переживания. Но этот недостаток в одинаковой степени присущ и анализам взрослых.

Родители изображают Ганса веселым, откровенным, сердечным ребенком; таким он и должен быть, судя по воспитанию, которое дают ему родители, из которого исключены наши обычные грехи воспитания. До тех пор, пока Ганс в веселой наивности производил свои исследования, не подозревая возможного появления конфликтов, он сообщал их без задержки, и наблюдения из периода до фобии можно принимать тут же без всякого сомнения. В период болезни и во время психоанализа у него возникает несоответствие между тем, что он говорит, и тем, что он думает. Причина этому отчасти та, что у него набирается слишком много бессознательного материала, чтобы он мог им сразу овладеть, а отчасти это внутренние задержки, происходящие от его отношений к родителям. Я утверждаю совершенно беспристрастно, что и эти последние затруднения оказались ничуть не больше, чем при анализах взрослых.

Конечно, при анализе приходилось говорить Гансу много такого, что он сам не умел сказать; внушать ему мысли, которые у него еще не успели появиться; приходилось направлять его внимание в сторону, желательную для отца. Все это ослабляет доказательную, силу анализа; но так поступают при всех психоанализах. Психоанализ не есть научное, свободное от тенденциозности исследование, а терапевтический прием, он сам по себе ничего не хочет доказать, а только кое-что изменить. Каждый раз в психоанализе врач дает пациенту ожидаемые сознательные представления, с помощью которых он был бы в состоянии познать бессознательное и воспринять его один раз в большем, другой раз в более скромном размере. И есть случаи, где требуется большая поддержка, а другие – где меньшая. Без подобной поддержки никто не обходится. То, с чем пациент может справиться сам, есть только легкое расстройство, а ничуть не невроз, который является совершенно чуждым для нашего Я. Чтобы осилить такой невроз, нужна помощь другого, и только если этот другой может помочь, тогда невроз излечим. Если же в самом существе психоза лежит отворачивание от «другого», как это, по-видимому, характерно для состояний dementia praecox[48], то такие психозы, несмотря на все наши усилия, окажутся неизлечимыми. Можно допустить, что ребенок, вследствие слабого развития его интеллектуальной системы, нуждается в особенно интенсивной помощи. Но все то, что врач сообщает больному, вытекает из аналитического опыта, и если врачебное вмешательство связывает и устраняет патогенный материал, то этот факт можно считать достаточно убедительным.

И все-таки наш маленький пациент во время анализа проявил достаточно самостоятельности, чтобы его можно было оправдать по обвинению во «внушаемости». Он, как все дети, без всякого внешнего побуждения применяет свои детские сексуальные теории к своему материалу. Эти теории слишком далеки от взрослого; в этом случае я даже сделал упущение, не подготовив отца к тому, что путь к теме о разрешении от беременности идет через экскрементальный комплекс. И то, что вследствие моей поспешности привело к затемнению части анализа, дало по крайней мере хорошее свидетельство в неподдельности и самостоятельности мыслительной работы у Ганса. Он вдруг заинтересовался экскрементами, в то время как отец, подозреваемый во внушении, еще не знал, что из этого выйдет. Столь же мало зависело от отца развитие обеих фантазий о водопроводчике, которые исходили из давно приобретенного «кастрационного комплекса». Я должен здесь сознаться в том, что я совершенно скрыл от отца ожидание этой связи из теоретического интереса, чтобы не ослабить силы столь трудно достигаемого доказательства.

При дальнейшем углублении в детали анализа мы встретим еще много новых доказательств в независимости нашего Ганса от «внушения», но здесь я прекращаю обсуждение первого возражения. Я знаю, что и этот анализ не убедит тех, кто не дает себя убедить, и продолжаю обработку этих наблюдений для тех читателей, которые уже имели случаи убедиться в объективности бессознательного патогенного материала. Я не могу не высказать приятной уверенности, что число последних все растет.

Первая черта, которую можно отнести к сексуальной жизни маленького Ганса, это необыкновенно живой интерес к своему Wiwimacher’y, как он называет этот орган по одной из двух важных его функций, не оставленной без внимания в детской. Интерес этот делает его исследователем; таким образом он открывает, что на основании присутствия или отсутствия этого органа можно отличать живое от неживого. Существование этой столь значительной части тела он предполагает у всех живых существ, которых он считает подобными себе; он изучает его на больших животных, делает предположения о существовании его у родителей, и даже сама очевидность не мешает ему констатировать наличность этого органа у новорожденной сестры. Можно сказать, что если бы ему пришлось признать отсутствие этого органа у подобного себе живого существа, это было бы слишком большим потрясением основ его «миросозерцания»—все равно, что этот орган отняли бы и у него. Поэтому, вероятно, угроза, содержащая в себе возможность потери Wiwimacher’a, самым поспешным образом подвергается вытеснению, и ей придется обнаружить свое действие только впоследствии. В этом комплексе принимает участие мать, потому что прикосновение к этому органу доставляло ему ощущение удовольствия. Наш мальчик начал свою аутоэротическую сексуальную деятельность обычным и самым нормальным образом.

Удовольствие, испытываемое на собственном половом органе, переходит в удовольствие при разглядывании в его активной и пассивной форме; это то, что А. Адлер весьма удачно назвал скрещением влечения (Triebverschrankung). Мальчик ищет случая видеть Wiwimacher других лиц; у него развивается сексуальное любопытство, и ему нравится показывать свои половые органы. Один из его снов из начального периода вытеснения содержит желание, чтобы одна из его маленьких приятельниц помогала ему при мочеиспускании и таким образом могла видеть его половой орган. Сон этот доказывает, что его желание оставалось невытесненным. Более поздние сообщения подтверждают, что ему удавалось находить себе такого рода удовлетворение. Активные формы сексуального удовольствия от рассматривания вскоре связываются у него с определенным мотивом. Когда он повторно высказывает отцу и матери сожаление, что он никогда не видел их половых органов, то причиной этого является, вероятно, его желание сравнивать. Я всегда остается масштабом, которым оценивается мир; путем постоянного сравнения с собой научаешься понимать его. Ганс заметил, что большие животные имеют половой орган, намного больший, чем у него; поэтому он предполагает подобное же соотношение и для своих родителей и ему хотелось бы убедиться в этом. У мамы, думает он, наверное, такой же Wiwimacher, «как у лошади». Таким образом, у него уже готово утешение, что Wiwimacher будет расти вместе с ним; возникает впечатление, что желание ребенка быть большим он проецирует только на половые органы.

Итак, в сексуальной конституции маленького Ганса уже с самого начала зона половых органов оказывается более других эрогенных зон окрашенной чувством удовольствия.

Когда он в своей последней «фантазии о счастье», с которой кончилась его болезнь, имеет детей, водит их в клозет, заставляет их делать wiwi, подтирает их и делает с ними все то, что делают с детьми, то из этого можно, несомненно, сделать вывод, что все эти процедуры в его детские годы были для него источником наслаждения. Это наслаждение, которое он получал во время ухода со стороны матери, ведет его к выбору объекта, но все-таки нужно считать возможным, что он уже и раньше привык доставлять себе это наслаждение аутоэротическим путем, что он принадлежит к числу тех детей, которые любят задерживать экскременты до тех пор, пока выделение их не доставит им наслаждение. Я говорю лишь, что это возможно, потому что в анализе это не выяснено; «делание шума ногами», перед которым он позже испытывает страх, дает некоторые указания в этом направлении. В общем эти источники наслаждения не выделены у него так резко, как у других детей. Он вскоре стал опрятным; недержание мочи в постели и в течение дня не играло никакой роли в его первые годы; у него не было даже следа отвратительной для взрослых привычки играть своими экскрементами (эта привычка вновь часто появляется на исходе психической инволюции).

Отметим здесь же, что мы, несомненно, наблюдали у него в период фобии вытеснение этих обоих хорошо развитых у него компонентов. Он стыдится мочиться перед посторонними, он жалуется на себя за то, что кладет руку на свой Wiwimacher, старается избавиться от онанизма и чувствует отвращение перед Lumpf, wiwi и всем, что это напоминает. В своей фантазии об уходе за детьми он опять оставляет это вытеснение.

Сексуальная конституция нашего Ганса, по-видимому, не содержит в себе предрасположения к развитию перверзий и их негатива (здесь мы можем ограничиться истерией). Насколько мне пришлось узнать (а здесь, действительно, надо быть осторожным), прирожденная конституция истериков (при перверзиях это понятно само собой) отличается тем, что зона половых органов отступает на второй план перед другими эрогенными зонами. Из этого правила имеется одно определенное исключение. У лиц, ставших впоследствии гомосексуалистами и которые, по моим ожиданиям и по наблюдениям Задгера, проделывают в детстве амфигенную фазу, мы встречаем инфантильное преобладание зоны половых органов и особенно мужского органа. И это превознесение мужского полового органа становится роковым для гомосексуалистов. Они в детстве избирают женщину своим сексуальным объектом до тех пор, пока подозревают у нее обязательное существование такого же органа, как у мужчин; как только они убеждаются, что женщина обманула их в этом пункте, она становится для них неприемлемой в качестве сексуального объекта. Они не могут себе представить без пениса лицо, которое должно их привлекать в сексуальном отношении, и при благоприятном случае они фиксируют свое либидо на «женщине с пенисом», на юноше с женоподобной внешностью. Итак, гомосексуалисты – это лица, которые вследствие эрогенного значения собственных половых органов лишены возможности принять сексуальный объект без половых органов, подобных своим. На пути развития от аутоэротизма до любви к объектам они застряли на участке, находящемся ближе к аутоэротизму.

Нет никакого основания допускать существование особого гомосексуального влечения. Гомосексуализм вырабатывается не вследствие особенности во влечении, но в выборе объекта. Я могу сослаться на указание, которое я сделал в «Трех очерках по теории сексуальности», что мы ошибочно принимаем сосуществование влечения и объекта за глубокую связь между ними. Гомосексуалист со своими, быть может, нормальными влечениями не может развязаться со своим объектом, выбранным им благодаря известному условию. В своем детстве, когда это условие обычно имеет место, он может вести себя как наш маленький Ганс, который без различия нежен как с мальчиками, так и с девочками и который при случае называет своего друга Фрица «своей милейшей девочкой». Ганс гомосексуален, как все дети, соответственно тому, что он знает только один вид половых органов, такой, какой у него.

Дальнейшее развитие нашего маленького эротика идет не к гомосексуальности, но к энергичной полигамически проявляющейся мужественности, в которой он в зависимости от меняющихся женских объектов знает, как действовать: в одном случае он решительно наступает, в других он страстно и стыдливо тоскует. В период, когда других объектов в любви нет, его склонность возвращается к матери (от которой он уходит к другим), чтобы здесь потерпеть крушение в форме невроза. Тут только мы узнаем, до какой интенсивности развивается любовь к матери и какая судьба ее постигает. Сексуальная цель, которую он преследовал у своих приятельниц, «спать у них», исходила от матери. Цель эта определена словами, которыми пользуются и в зрелом возрасте, хотя с другим, более богатым содержанием. Мальчик наш обычным путем, в годы раннего детства, нашел путь к любви к объекту и новый источник наслаждения: сон рядом с матерью стал для него определяющим. В этом сложном чувстве мы могли бы на первое место поставить удовольствие при прикосновении к коже, которое лежит в нашей конституции и которое по кажущейся искусственной номенклатуре Молля можно было бы назвать удовлетворением стремления к контректации (к соприкосновению).

В своих отношениях к отцу и матери Ганс самым ярким образом подтверждает все то, что я в своих работах «Толкование сновидений» и «Три очерка по теории сексуальности» говорил о сексуальных отношениях детей к родителям. Он действительно маленький Эдип, который хотел бы «устранить» отца, чтобы остаться самому с красивой матерью, спать с ней. Это желание появилось во время летнего пребывания в деревне, когда перемены, связанные с присутствием или отсутствием отца, указали ему на условия, от которых зависела желаемая интимность с матерью. Тогда, летом, он удовольствовался желанием, чтобы отец уехал. К этому желанию позже присоединился страх быть укушенным белой лошадью,– благодаря случайному впечатлению, полученному при отъезде другого отца. Позже, вероятно в Вене, где на отъезд отца больше нельзя было рассчитывать, уже появилось другое содержание: чтобы отец подолгу был в отсутствии, был мертв.

Исходящий из этого желания смерти отца и, следовательно, нормально мотивированный страх перед ним образовал самое большое препятствие для анализа, пока оно не было устранено во время разговора у меня на дому[49].

На самом деле наш Ганс вовсе не злодей и даже не такой ребенок, у которого жестокие и насильственные склонности человеческой природы развиваются без задержек в этот период его жизни. Напротив, он необыкновенно добродушен и нежен; отец отметил, что превращение агрессивной склонности в сострадание произошло довольно рано. Еще задолго до фобии он начинал беспокоиться, когда при нем в детской игре били «лошадку», и он никогда не оставался равнодушным, когда в его присутствии кто-нибудь плакал. В одном месте анализа у него в известной связи обнаруживается подавленная частица садизма[50], но она подавлена, и мы позже из этой связи сможем догадаться, зачем эта частица появилась и что она должна заместить. Ганс сердечно любит отца, которому он желает смерти, и в то время, когда его ум не признает этого противоречия, он оказывается вынужденным демонстрировать его тем, что ударяет отца и сейчас же целует то место, которое ударил. И нам следует остеречься признать это противоречие предосудительным; из таких противоположностей преимущественно и складывается жизнь чувств у людей[51]; быть может, если бы это было иначе, дело не доходило бы до вытеснения и до неврозов. Эти контрастные пары в сфере чувств у взрослых доходят одновременно до сознания только на высоте любовной страсти; обыкновенно один член такой пары подавляет другой до тех пор, пока удается держать его скрытым. В душе детей такие пары могут довольно долго мирно рядом сосуществовать, несмотря на их внутреннее противоречие.

Наибольшее значение для психосексуального развития нашего мальчика имело рождение сестры, когда ему было 3’/2 года. Это событие обострило его отношения к родителям, поставило для его мышления неразрешенные задачи, а присутствие при ее туалете оживило в нем следы воспоминания из его собственных прежних переживаний, связанных с наслаждением. И это влияние вполне типично. В неожиданно большом количестве историй жизни и болезни нужно взять за исходный пункт эту вспышку сексуального наслаждения и сексуального любопытства, связанных с рождением следующего ребенка. Поведение Ганса по отношению к пришельцу то же самое, что я описал в «Толковании сновидений». Во время лихорадки, через несколько дней после рождения сестры, он обнаруживает, насколько мало он соглашается с этим увеличением семьи. Здесь всегда раньше всего появляется враждебность, а затем уже может последовать и нежность[52]. Страх, что может появиться еще новый ребенок, с этого момента занимает определенное место в его сознательном мышлении. В неврозе эта подавленная враждебность замещается особым страхом перед ванной. В анализе он откровенно обнаруживает свое желание смерти сестре, и не только в тех намеках, которые отец должен дополнить. Его самокритика указывает ему, что это желание не столь скверно, как аналогичное желание по отношению к отцу. Но бессознательно он, очевидно, к обоим относился одинаково, потому что и отец и сестра отнимают у него его маму,мешают ему быть с ней одному.

Это событие и связанные с ним вновь ожившие переживания дали еще и другое направление его желаниям. В победной заключительной фантазии он подводит итог всем своим эротическим побуждениям, происходящим из аутоэротической фазы и связанным с любовью объекта. Он женится на своей прекрасной матери, имеет несчетное число детей, за которыми он по-своему может ухаживать.

II

В один прекрасный день Ганс заболевает на улице страхом. Он не может еще сказать, чего он боится, но уже в начале своего тревожного состояния он выдает отцу мотив его заболевания, выгоды от болезни. Он хочет остаться у матери, ласкаться к ней; некоторую роль, как думает отец, здесь сыграло воспоминание, что он был удален от нее, когда появилась новорожденная. Вскоре выясняется, что этот страх уже больше не может быть обратно замещен желанием, так как он испытывает страх даже тогда, когда и мать идет с ним. А между тем мы получаем указание, на чем фиксируется его либидо, превратившееся в страх. Он обнаруживает весьма специфический страх, что его укусит белая лошадь.

Такое болезненное состояние мы называем «фобией», и мы могли бы причислить ее к боязни площадей, но последняя отличается тем, что неспособность ходить по улице легко исправима, когда больного сопровождает известное выбранное для этого лицо и в крайнем случае врач. Фобия Ганса не исчезает и при этом условии, она перестает быть связанной с пространством и все отчетливее избирает своим объектом лошадь; в первые же дни на высоте своего тревожного состояния он высказывает опасение, которое мне так облегчило понимание его страха, что «лошадь войдет в комнату».

Положение фобий в системе неврозов до сих пор было неопределенным. По-видимому, можно с уверенностью сказать, что в фобиях нужно видеть только синдромы, принадлежащие к различным неврозам, и им не следует придавать значение особых болезненных процессов. Для фобий наиболее частых, как у нашего пациента, мне кажется целесообразным название истерии страха (Angsthysteriе); я предложил его д-ру Штеккелю, когда он взялся за описание нервных состояний страха, и я надеюсь, что это название получит права гражданства. Оправданием ему служит полное соответствие между психическим механизмом этих фобий и истерией, за исключением одного пункта, очень важного для различения этих форм. А именно: либидо, освобожденное из патогенного материала путем вытеснения, не конвертируется, т. е. не переходит из сферы психики на телесную иннервацию, а остается свободным в виде страха. Во всех случаях болезни эта истерия страха может в каких угодно размерах комбинироваться с «конверсионной истерией». Но существуют как чистые случаи конверсионной истерии без всякого страха, так и случаи чистой истерии страха, выражающиеся в ощущениях страха и фобиях без примеси конверсии; случай нашего Ганса принадлежит к числу последних.

Истерия страха принадлежит к числу наиболее частых психоневротических заболеваний, появляющихся ранее всех в жизни; это, можно сказать, неврозы периода детства. Когда мать рассказывает про своего ребенка, что он «нервен», то можно в 9 случаях из 10 рассчитывать, что ребенок имеет какой-нибудь страх или много страхов сразу. К сожалению, более тонкий механизм этих столь важных заболеваний еще недостаточно изучен. Еще не установлено, являются ли единственным условием происхождения истерии страха (в отличие от конверсионной истерии и других неврозов) конституциональные факторы или случайные переживания, или же какая комбинация тех и других условий дает эту болезнь. Мне кажется, что это невротическое заболевание меньше всего зависит от особенностей конституции и вследствие этого легче всего может быть приобретено во всякий период жизни.

Довольно легко выделить один существенный признак истерии страха. Эта болезнь всегда развивается преимущественно в фобию; в конце концов больной может освободиться от страхов, но только за счет задержек и ограничений, которым он должен себя подвергнуть. При истерии страха уже начинается психическая работа, имеющая целью психически связать ставший свободным страх. Но эта работа не может ни превратить страх обратно в либидо, ни связать его с теми комплексами, из которых это либидо происходит. Не остается ничего другого, как предупреждать всякий повод к развитию страха путем психических надстроек в форме осторожности, задержки, запрещения. Эти психические прикрытия проявляются наружу в форме фобии и кажутся нам сущностью болезни.

Нужно сказать, что лечение истерии страха было до сих пор чисто отрицательным. Опыт показал, что невозможно, а при некоторых обстоятельствах даже опасно достигать излечения болезни насильственным образом. Так, например, несомненно вредно приводить больного в положение, в котором у него должен развиться страх, после чего его лишают прикрытия. Таким образом его заставляют искать себе защиты и выказывают по отношению к нему не имеющее на него влияния презрение к его «непонятной трусости».

Для родителей нашего маленького пациента с самого начала уже было ясно, что здесь ни насмешкой, ни строгостью ничего сделать нельзя и что нужно искать доступа к его вытесненным желаниям психоаналитическим путем. Успех вознаградил необычные труды отца, и его сообщения дают нам возможность проникнуть в самую структуру подобной фобии и проследить путь предпринятого анализа.

Мне не кажется невероятным, что для читателя этот анализ вследствие его обширности и обстоятельности потерял в некоторой мере свою ясность. Поэтому я хочу сначала вкратце повторить его, оставляя ненужные подробности и отмечая те факты, которые шаг за шагом можно будет констатировать.

Прежде всего мы узнаем, что вспышка припадка страха была не столь внезапна, как это может показаться с первого взгляда. За несколько дней до этого ребенок проснулся от страшного сновидения, содержание которого было, что мать ушла и теперь у него «нет мамы, чтобы ласкаться к ней». Уже этот сон указывает на процесс вытеснения значительной интенсивности. Его нельзя истолковать так, как большинство страшных сновидений, что мальчик испытывал во сне страх соматического происхождения и затем уже использовал его для исполнения интенсивно вытесненного желания (ср. «Толкование сновидений»). Сновидение Ганса – это настоящее сновидение наказания и вытеснения, при котором остается неисполненной самая функция сновидения, так как Ганс со страхом пробуждается. Можно легко восстановить самый процесс, имевший место в бессознательном. Мальчику снилось, что его ласкает мать, что он спит у нее: все наслаждение претворилось в страх и все содержание представления стало прямо противоположным. Вытеснение одержало победу над механизмом сновидения.

Но начало этой психологической ситуации можно отнести еще к более раннему периоду. Уже летом у него появились подобные тоскливо-тревожные настроения, во время которых он высказывал приблизительно то же, что и теперь, и которые давали ему то преимущество, что мать брала его к себе в постель. С этого периода мы могли бы уже признать существование у Ганса повышенного сексуального возбуждения, объектом которого оказалась мать, а интенсивность которого выразилась в двух попытках совращения матери (последняя незадолго до появления страха). Это возбуждение привело Ганса к ежевечернему мастурбационному удовлетворению. Произошло ли превращение возбуждения спонтанно, вследствие отказа матери или вследствие случайного пробуждения прежних впечатлений при случае, послуживших «поводом» для заболевания, этого решить нельзя, но это и безразлично, так как все три возможности не противоречат друг другу. Но несомненен факт превращения сексуального возбуждения в страх.

Мы уже слышали о поведении мальчика в период возникновения его страха и о первом содержании страха, которое он давал, а именно – что его укусит лошадь. Тут происходит первое вмешательство терапии. Родители указывают на то, что страх является результатом мастурбации, и стараются его отучить от нее. Я принимаю меры к тому, чтобы ему основательно подчеркнули его нежность к матери, которую ему хотелось бы выменять на страх перед лошадьми. Маленькое улучшение, наступившее после этой меры, вскоре во время соматической болезни исчезает. Состояние остается неизменным. Вскоре Ганс находит источник боязни, что его укусит лошадь, в воспоминании о впечатлении в Гмундене. Уезжающий отец предупреждал тогда сына: «Не подноси пальца к лошади, иначе она тебя укусит». Словесная форма, в которую Ганс облек предостережение отца, напоминает форму, в которой сделано было предупреждение против онанизма. Возникает впечатление, что родители правы, полагая, что Ганс испытывает страх перед своим онанистическим удовлетворением. Но связь получается все еще непрочная, и лошадь кажется попавшей в свою устрашающую роль совершенно случайно.

Я высказал предположение, что вытесненное желание Ганса могло означать, что он во что бы то ни стало хочет видеть Wiwimacher матери. Воспользовавшись отношением Ганса к новопоступившей прислуге, отец делает ему первое разъяснение: «У женщин нет Wiwimacher’a». На эту первую помощь Ганс реагирует сообщением своей фантазии, в которой он видел мать прикасающейся к его Wiwimacher’y. Эта фантазия и высказанное в разговоре замечание, что его Wiwimacher все-таки вырос, дают возможность в первый раз заглянуть в течение мыслей пациента. Он действительно находился под впечатлением угрозы матери кастрацией, которая имела место 1 1/4 года назад, так как фантазия, что мать делает то же самое (обыкновенный прием обвиняемых детей), должна освободить его от страха перед угрозой, это – защитная фантазия. В то же время мы должны себе сказать, что родители извлекли у Ганса из его патогенно действующего материала тему интереса к Wiwimacher’y. Он за ними в этом направлении последовал, но самостоятельно в анализ еще не вступил. Терапевтического успеха еще не было заметно. Анализ далеко ушел от лошадей, и сообщение, что у женщин нет Wiwimacher’a, по своему содержанию скорее способно было усилить его заботы о сохранении собственного Wiwimacher’a.

Но мы в первую очередь стремимся не к терапевтическому успеху; мы желаем привести пациента к тому, чтобы он мог сознательно воспринять свои бессознательные побуждения. Этого мы достигаем, когда на основании указаний, которые он нам делает, при помощи нашего искусства толкования своими словами вводим в его сознание бессознательный комплекс. Следы сходства между тем, что он услышал, и тем, что он ищет, что само, несмотря на все сопротивления, стремится дойти до сознания, помогают ему найти бессознательное. Врач идет немного впереди; пациент идет за ним своими путями до тех пор, пока у определенного пункта они не встретятся. Новички в психоанализе обыкновенно сливают в одно эти два момента и считают, что момент, в котором им стал известен бессознательный комплекс больного, в то же время есть момент, когда этот комплекс стал и больному понятен. Они ожидают слишком многого, когда хотят вылечить больного сообщением ему факта, который может только помочь больному найти бессознательный комплекс в сфере бессознательного там, где он застрял. Первого успеха подобного рода мы достигаем теперь у Ганса. После частичной победы над его кастрационным комплексом он теперь в состоянии сообщить свои желания по отношению к матери, и он делает это в еще искаженной форме в виде фантазии о двух жирафах, из которых один безуспешно кричит в то время, как сам Ганс овладевает другим. Овладение он изображает тем, что он садится на него. В этой фантазии отец узнает воспроизведение сцены, которая утром разыгралась в спальне между родителями и мальчиком, и он тут же спешит освободить желание от всего, что его искажает. Оба жирафа – это отец и мать. Форма фантазии с жирафами в достаточной мере детерминирована посещением этих больших животных в Шёнбрунне, которое имело место несколько дней назад, рисунком жирафа, который отец сохранил из прежнего времени, и, быть может, вследствие бессознательного сравнения, связанного с высокой и неподвижной шеей жирафа[53]. Мы замечаем, что жираф, как большое и по своему Wiwimacher’y интересное животное, мог бы сделаться конкурентом лошади в ее устрашающей роли; а то, что отец и мать выведены в виде жирафов, дает нам пока еще не использованное указание на значение вызывающих страх лошадей.

Две меньшие фантазии, которые Ганс рассказывает непосредственно после истории с жирафами, ускользают от истолкования со стороны отца, а их сообщение не приносит Гансу никакой пользы. Содержание этих фантазий состоит в том, что он в Шёнбрунне стремится проникнуть в огороженное пространство и что он в вагоне разбивает стекло; в обоих случаях подчеркивается преступное в поступках и соучастие отца. Но все, что оставалось непонятным, приходит опять; как рвущийся на свободу дух, оно не находит себе покоя до тех пор, пока дело не доходит до освобождения и разрешения.

Понимание обеих фантазий о преступлении не представляет для нас никаких затруднений. Они принадлежат комплексу овладения матерью. В мальчике как будто пробивает себе дорогу неясное представление о том, что следовало бы сделать с матерью, чтобы можно было достичь обладания. И для того, что он не может понять, он находит известные образные подстановки, общим для которых является насильственное, запретное, а содержание которых так удивительно хорошо соответствует скрытой действительности. Мы можем теперь сказать, что это – символические фантазии о коитусе, и ни в коем случае нельзя считать второстепенным то, что отец в них принимает участие: «Я бы хотел делать с мамой что-то запретное, не знаю, что именно, но знаю, что ты это тоже делаешь».

Фантазия о жирафах усилила во мне убеждение, которое возникло при словах маленького Ганса «лошадь придет в комнату», и я нашел этот момент подходящим, чтобы сообщить ему существенно важную предпосылку в его бессознательных побуждениях; его страх перед отцом вследствие ревнивых и враждебных желаний по отношению к нему. Этим я отчасти истолковал ему страх перед лошадьми, а именно, что лошадь – это отец, перед которым он испытывает страх с достаточным основанием. Известные подробности, как страх перед чем-то черным у рта и у глаз (усы и очки как преимущества взрослого), казались мне перенесенными на лошадей с отца.

Подобным разъяснением я устранил у Ганса самое существенное сопротивление по отношению к обнаружению бессознательных мыслей, так как отец сам исполнял роль врача. С этого времени мы перешагнули через высшую точку болезни, материал начал притекать в изобилии, маленький пациент обнаруживал мужество сообщать отдельные подробности своей фобии и вскоре самостоятельно принял участие в ходе анализа[54].

Теперь только можно понять, перед какими объектами и впечатлениями Ганс испытывает страх. Не только перед лошадьми и перед тем, что его укусит лошадь (этот страх скоро утихает), а перед экипажами, мебельными фургонами и омнибусами, общим для которых оказывается их тяжелый груз, перед лошадьми, которые приходят в движение, которые выглядят большими и тяжелыми, которые быстро бегут. Смысл этих определений указывает сам Ганс: он испытывает страх, что лошади упадут, и содержанием его фобии он делает все то, что может облегчить лошади это падение.

Весьма нередко приходится услышать настоящее содержание фобии, правильное словесное определение навязчивого импульса и т. п. только после ряда психоаналитических усилий. Вытеснение касается не только бессознательных комплексов, оно направлено также на непрерывно образующиеся дериваты их и мешает самим больным заметить продукты их болезни. Тут часто оказываешься в необыкновенном положении, когда в качестве врача приходится прийти на помощь болезни, чтобы вызвать к ней внимание. Но только тот, кто совершенно не разбирается в сущности психоанализа, будет выставлять на первый план эту фазу усилий и ждать из-за этого от анализа вреда. Истина в том, что нюрнбержцы никого не вешают раньше, чем не заполучат его в свои руки, и что требуется известная работа, чтобы овладеть теми болезненными образованиями, которые хочешь разрушить.

В своих замечаниях, сопровождающих историю болезни, я упомянул уже о том, что весьма поучительно настолько углубиться в детали фобии, чтобы можно было вынести верное впечатление о вторично появившемся соотношении между страхом и его объектами. Отсюда происходит своеобразная расплывчатость и в то же время строгая обусловленность сущности фобии. Материал для этих вторичных образований наш маленький пациент, очевидно, получил из впечатлений, связанных с расположением жилья напротив таможни. По этой причине он высказывает заторможенное страхом побуждение играть, подобно мальчикам на улице, вокруг нагруженных возов, багажа, бочек и ящиков.

В этой стадии анализа он сталкивается опять с довольно безобидным переживанием, которое непосредственно предшествовало началу заболевания и которое можно считать поводом для него. Во время прогулки с матерью он видел, как впряженная в омнибус лошадь упала и задергала ногами. Это произвело на него большое впечатление. Он сильно испугался и думал, что лошадь скончалась; с этого времени все лошади могут упасть. Отец указывает Гансу на то, что, когда лошадь упала, тот думал об отце и, вероятно, чтобы отец также упал и умер. Ганс не протестует против этого толкования; несколько позже он принимает его, изображая в игре, что он кусает отца. При этом он идентифицирует отца с лошадью и теперь уже держится по отношению к отцу свободно, без страха и даже несколько дерзко. Но страх перед лошадьми не исчез, и еще не ясно, вследствие каких ассоциаций падающая лошадь пробудила бессознательные желания.

Резюмируем все, что получили до сих пор: за высказанным страхом, что лошадь укусит его, открывается более глубоко лежащий страх, что лошади упадут; и обе лошади, кусающая и падающая,– это отец, который его накажет за его дурные желания. Матери в этом анализе мы пока не касались.

Совершенно неожиданно и уже, наверно, без участия отца Ганса начинает занимать «комплекс Lumpf’a», и он обнаруживает отвращение к предметам, которые напоминают ему действие кишечника. Отец, который здесь идет за Гансом довольно неохотно, проводит, между прочим, свой анализ в желательном для него направлении и напоминает Гансу одно переживание в Гмундене, впечатление от которого скрывается за падающей лошадью. Его любимый приятель и, быть может, конкурент у его приятельниц Фриц во время игры в лошадки споткнулся о камень, упал, а из раненой ноги у него пошла кровь. Переживание с упавшей лошадью в омнибусе вызвало воспоминание об этом несчастном случае. Любопытно, что Ганс, который в это время был занят другими вещами, сначала отрицает падение Фрица (которое устанавливает связь) и признает его только в более поздней стадии анализа. Но для нас очень интересно отметить, каким образом превращение либидо в страх проецируется на главный объект фобии – лошадь. Лошади были для Ганса самыми интересными большими животными, игра в лошадки – самой любимой игрой с его товарищами-детьми. Предположение, что сначала отец изображал для него лошадь, подтверждается отцом, и, таким образом, при несчастном случае в Гмундене Фриц мог быть замещен отцом. После наступившей волны вытеснения он должен был уже испытывать страх перед лошадьми, с которыми до этого у него было связано столько удовольствий.

Но мы уже сказали, что этим последним важным разъяснением о действительности повода болезни мы обязаны вмешательству отца. Ганс остается при своих фекальных интересах, и мы в конце концов должны за ним следовать. Мы узнаем, что он уже обыкновенно навязывался матери с просьбой сопровождать ее в клозет и что он то же предлагал заместительнице матери – своей приятельнице Берте, пока это не стало известным и не было запрещено. Удовольствие, испытываемое при наблюдении за известными операциями у любимого лица, соответствует также «скрещению влечения», пример которого мы уже заметили у Ганса. Наконец, и отец идет на эту фекальную символику и признает аналогию между тяжело нагруженным возом и обремененным каловыми массами животом, между тем, как выезжает из ворот воз, и тем, как выделяется кал из живота и т. п.

Но позиция Ганса в анализе сравнительно с прежними стадиями существенно изменилась. В то время как раньше отец мог всегда сказать ему наперед, что будет потом, и Ганс, следуя указаниям, плелся за ним, теперь, наоборот, Ганс уверенно спешит вперед, и отец должен прилагать усилия, чтобы поспевать за ним. Ганс, как бы самостоятельно, приводит новую фантазию: слесарь или водопроводчик отвинтил ванну, в которой находился Ганс, и своим большим буравом толкнул его в живот. С этого момента уже наше понимание с трудом поспевает за материалом. Только позже нам удается догадаться, что это есть искаженная страхом переработка фантазии оплодотворения. Большая ванна, в которой Ганс сидит в воде, это живот матери; «бурав», который уже отцу напомнил большой пенис, упоминается как способ оплодотворения. Конечно, это звучит довольно курьезно, если мы истолкуем фантазию так: «Твоим большим пенисом ты меня „пробуравил“? (gebohrt) (привел к появлению на свет – zur Geburt gebracht) и всадил меня в чрево матери». Но пока фантазия остается неистолкованной и служит Гансу только связью для продолжения его сообщений.

Перед купанием в большой ванне Ганс выказывает страх, который тоже оказывается сложным. Одна часть его пока еще ускользает от нас, другая вскоре выясняется отношением его к купанию маленькой сестры. Ганс соглашается с тем, что у него есть желание, чтобы мать во время купания сестренки уронила ее и чтобы та умерла; его собственный страх при купании был страхом перед возмездием за это злое желание, перед наказанием, которое будет состоять в том, что так и с ним поступят. Тут он оставляет тему экскрементов и непосредственно переходит к теме сестренки. Но мы можем подозревать, что означает этот переход: ничего другого, как то, что маленькая Анна сама Lumpf, что все дети Lumpf’u и рождаются наподобие дефекации. Теперь мы понимаем, что все виды возов суть только возы для аистиных ящиков и представляют для него интерес только как символическое замещение беременности и что падение ломовой или тяжело нагруженной лошади может означать только разрешение от беременности. Таким образом, падающая лошадь означала не только умирающего отца, но также и рожающую мать.

И тут Ганс преподносит сюрприз, к которому мы на самом деле не были подготовлены. Уже когда ему было 3’/2 года, он обратил внимание на беременность матери, закончившуюся рождением сестренки, и он сконструировал для себя – во всяком случае после родов – истинное положение вещей, никому не открывая этого и, быть может, не будучи в состоянии сделать это. Тогда можно было только наблюдать, что непосредственно после родов он скептически относился ко всем признакам, которые должны были указывать на присутствие аиста. Но то, что он в бессознательном и в противоположность своим официальным заявлениям знал, откуда пришло дитя и где оно раньше находилось, подтверждается этим анализом вне всякого сомнения; быть может, это даже самая неопровержимая часть анализа.

Доказательством этому служит упорно держащаяся и украшенная столькими деталями фантазия, из которой видно, что Анна уже летом, до ее рождения, находилась с ними в Гмундене, в которой излагается, как она туда переезжала и что она тогда была способна к большему, чем через год после ее рождения. Дерзость, с которой Ганс преподносит эту фантазию, бесчисленные лживые вымыслы, которые он в нее вплетает, не совсем лишены смысла; все это должно служить местью отцу, на которого он сердится за то, что тот вводил его в заблуждение сказкой об аисте. Как будто он хотел сказать: если ты мог меня считать столь глупым, чтобы я поверил в аиста, который принес Анну, тогда я могу и от тебя требовать, чтобы ты мои выдумки принял за истину. В довольно прозрачном соотношении с этим актом мести маленького исследователя находится фантазия о том, как он дразнит и бьет лошадей. И эта фантазия тоже связана с двух сторон: с одной – она опирается на дерзости, которые он только что говорил отцу, а с другой стороны – она вновь обнаруживает неясные садистские желания по отношению к матери, которые вначале, когда мы еще их не понимали, проявлялись в фантазиях о преступных поступках. Он и сознательно признает весьма приятным бить маму.

Теперь нам уже нечего ожидать многих загадок. Неясная фантазия об опоздании поезда кажется предшественницей последующего помещения отца у бабушки в Лайнце, так как в этой фантазии дело идет о путешествии в Лайнц и бабушка участвует в ней. Другая фантазия, в которой мальчик дает кондуктору 50000 гульд., чтобы тот позволил ему ехать на дрезине, звучит почти как план откупить мать у отца, сила которого отчасти в его богатстве. Затем он признается в желании устранить отца и соглашается с обоснованием этого желания (потому что отец мешает его интимности к матери) с такой откровенностью, до какой он до сих пор еще не доходил. Мы не должны удивляться, что одни и те же побуждения во время анализа всплывают по нескольку раз; дело в том .что монотонность вытекает только из приемов толкования; для Ганса это не простые повторения, а прогрессирующее развитие от скромного намека до сознательной ясности, свободной от всяких искажений.

Все, что последует теперь, это только исходящие от Ганса подтверждения фактов, несомненных благодаря анализу для нашего толкования. В довольно недвусмысленных симптоматических поступках, которые он слегка прикрывает перед прислугой, а не перед -отцом, он показывает, как он себе представляет деторождение; но при более внимательном наблюдении мы можем отметить еще .кое-что, в анализе больше не появившееся. Он втыкает в круглое отверстие резиновой куклы маленький ножичек, принадлежащий матери, и затем дает ему выпасть оттуда, причем он отрывает ноги кукле, раздвигая их в стороны. Последовавшее за этим разъяснение родителей, что дети действительно вырастают в чреве матери и выходят оттуда, как каловые массы при испражнении, оказывается запоздавшим; оно ему уже ничего нового сказать не может. При помощи другого как бы случайно последовавшего симптоматического поступка он допускает, что желал смерти отца: он опрокидывает лошадь, с которой играл, в тот момент, когда отец говорит об этом желании смерти. На словах он подтверждает, что тяжело нагруженные возы представляют для него беременность матери, а падение лошади – процесс родов.

Великолепное подтверждение того, что дети – Lumpf’ы, мы видим в придуманном им для его любимого ребенка имени Lodi. Но оно становится нам известным несколько позже, так как мы узнаем, что он давно играет с этим «колбасным» ребенком[55].

Обе заключительные фантазии Ганса, с которыми закончилось его излечение, мы отметили уже раньше. Одна о водопроводчике, который ему приделывает новый и, как угадывает отец, больший Wiwimacher, является не только повторением прежней фантазии, в которой фигурировали водопроводчик и ванна. Это – победная фантазия, содержащая желание и победу над страхом перед кастрацией.

Вторая фантазия, подтверждающая желание быть женатым на матери и иметь с ней много детей, не исчерпывает одного только содержания тех бессознательных комплексов, которые пробудились при виде падающей лошади и вызвали вспышку страха. Цель ее в коррекции всего того, что было совершенно неприемлемо в тех мыслях; вместо того, чтобы умертвить отца, он делает его безвредным женитьбой на бабушке. С этой фантазией вполне справедливо заканчиваются болезнь и анализ.

Во время анализа определенного случая болезни нельзя получить наглядного впечатления о структуре и развитии невроза. Это дело синтетической работы, которую нужно предпринимать потом. Если мы произведем этот синтез для фобии нашего маленького Ганса, то мы начнем с его конституции, с его направляющих сексуальных желаний и его переживаний до рождения сестры, о чем мы говорили на первых страницах этой статьи.

Появление на свет этой сестры принесло для него много такого, что с этого момента больше не оставляло его в покое. Прежде всего некоторая доля лишения: вначале временная разлука с матерью, а позже длительное уменьшение ее заботливости и внимания, которые он должен был делить с сестрой. Во-вторых, все то, что на его глазах мать проделывала с его сестричкой, пробудило в нем вновь его переживания, связанные с чувством наслаждения, из того периода, когда он был грудным младенцем. Оба эти влияния усилили в нем его эротические потребности, вследствие чего он начал чувствовать необходимость удовлетворения. Ущерб, который ему принесла сестра, он компенсировал себе фантазией, что у него самого есть дети. Пока он в Гмундене на самом деле мог играть с этими детьми, его нежность находила себе достаточное отвлечение. Но по возвращении в Вену, опять одинокий, он направил все свои требования на мать и претерпел опять лишение, когда его в возрасте 4 лет удалили из спальни родителей. Его повышенная эротическая возбудимость обнаружилась в фантазиях, в которых вызывались, чтобы разделить его одиночество, его летние товарищи, и в регулярных аутоэротических удовлетворениях при помощи мастурбационного раздражения полового органа.

В-третьих, рождение его сестры дало толчок для мыслительной работы, которой, с одной стороны, нельзя было разрушить, и которая, с другой стороны, впутывала его в конфликты чувств.

Перед ним предстала большая загадка, откуда появляются дети,– быть может, первая проблема, разрешение которой начинает пробуждать духовные силы ребенка и которая в измененном виде воспроизведена, вероятно, в загадке фиванского сфинкса. Предложенное Гансу объяснение, что аист принес Анну, он отклонил. Все-таки он заметил, что у матери за несколько месяцев до рождения девочки сделался большой живот, что она потом лежала в постели, во время рождения девочки стонала и затем встала похудевшей. Таким образом, он пришел к заключению, что Анна находилась в животе матери и затем вылезла из него, как Lumpf. Этот процесс в его представлении был связан с удовольствием, так как он опирался на прежние собственные ощущения удовольствия при акте дефекации, и поэтому с удвоенной мотивировкой мог желать иметь детей, чтобы их с удовольствием рожать, а потом (наряду с удовольствием от компенсации) ухаживать за ними. Во всем этом не было ничего, что могло его привести к сомнению или к конфликту.

Но тут было еще кое-что, нарушавшее его покой. Что-то должен был делать и отец при рождении маленькой Анны, так как тот утверждал, что как Анна, так и он – его дети. Но ведь это не отец принес их на свет, а мама. Этот отец стоял у него поперек дороги к маме. В присутствии отца он не мог спать у матери, а когда мать хотела брать Ганса в постель, отец подымал крик. Гансу пришлось испытать, как это хорошо, когда отец находится в отсутствии, и желание устранить отца было у него вполне оправдываемым. Затем эта враждебность получила подкрепление. Отец сказал ему неправду про аиста и этим сделал для него невозможным просить разъяснения по поводу этих вещей. Он не только мешал ему лежать у мамы в постели, а скрывал от него знание, к которому Ганс стремился. Отец наносил ему ущерб в обоих направлениях, и все это, очевидно, к своей выгоде.

Первый, сначала неразрешимый душевный конфликт создало то обстоятельство, что того же самого отца, которого он должен был ненавидеть как конкурента, он раньше любил и должен был любить дальше, потому что тот для него был первым образом, товарищем, а в первые годы и нянькой. С развитием Ганса любовь должна была одержать верх и подавить ненависть в то самое время, когда эта ненависть поддерживалась любовью к матери.

Но отец не только знал, откуда приходят дети, он сам в этом принимал участие, что Ганс не совсем ясно мог предполагать. Что-то здесь должен был делать Wiwimacher, возбуждение которого сопровождало все эти мысли, и, вероятно, большой Wiwimacher, больший, чем Ганс находил у себя. Если следовать ощущениям, которые тут появлялись, то здесь должно было иметь место насилие над мамой, разбивание, открывание, внедрение в закрытое пространство, импульсы, которые Ганс чувствовал и в себе. Но хотя он находился уже на пути, чтобы на основании своих ощущений в пенисе постулировать влагалище, он все-таки не мог разрешить этой загадки, так как у него не было соответствующих знаний. И наоборот, разрешению препятствовала уверенность в том, что у мамы такой же Wiwimacher, как и у него. Попытка решения вопроса о том, что нужно было предпринять с матерью, чтобы у нее появились дети, затерялась в области бессознательного. И без применения остались оба активных импульса – враждебный против отца и садистско-любовный по отношению к матери: первый вследствие существующей наряду с ненавистью любви, второй – вследствие беспомощности, вытекающей из инфантильности сексуальных теорий.

Только в таком виде, опираясь на результаты анализа, я мог сконструировать бессознательные комплексы и стремления, вытеснение и новое пробуждение которых вызвало у маленького Ганса фобию. Я знаю, что тут возлагаются слишком большие надежды на мыслительные способности мальчика в возрасте 4—5 лет, но я руководствуюсь только тем, что мы узнали, и не поддаюсь влиянию предвзятостей, вытекающих из нашего познания. Быть может, можно было использовать страх перед топанием ногами лошади, чтобы восполнить несколько пробелов в нашем процессе толкования. Даже сам Ганс говорил, что это напоминает ему его топание ногами, когда его заставляют прервать игру, чтобы пойти в клозет; таким образом, этот элемент невроза становится в связь с проблемой, охотно или с принуждением получает мама детей. Но у меня не складывается впечатления, что этим вполне разъясняется значение комплекса «шума от топания ногами». Моего предположения, что у Ганса пробудилось воспоминание о половом сношении родителей, замеченном им в спальне, отец подтвердить не мог. Итак, удовлетворимся тем, что мы узнали.

Благодаря какому влиянию в описанной ситуации появилось у Ганса превращение либидозного желания в страх, с какого конца имело место вытеснение – сказать трудно, и это можно решить только после сравнения со многими подобными анализами. Вызвала ли вспышку интеллектуальная неспособность ребенка разрешить трудную загадку деторождения и использовать развившиеся при приближении к разрешению агрессивные импульсы, или же соматическая недостаточность, невыносливость его конституции к регулярному мастурбационному удовлетворению, или самая продолжительность сексуального возбуждения в столь высокой интенсивности должна была повести к перевороту,– все это я оставляю под вопросом, пока дальнейший опыт не придет нам на помощь.

Приписать случайному поводу слишком большое влияние на появление заболевания запрещают временные условия, так как намеки на страх наблюдались у Ганса задолго до того, как он присутствовал на улице при падении лошади.

Но во всяком случае невроз непосредственно опирается на это случайное переживание и сохраняет следы его, возводя лошадь в объект страха. Само по себе это впечатление не имеет «травматической силы»; только прежнее значение лошади, как предмета особой любви и интереса, и ассоциация с более подходящим для травматической роли переживанием в Гмундене, когда во время игры в лошадки упал Фриц, а затем уже легкий путь ассоциации от Фрица к отцу придали этому случайно наблюдавшемуся несчастному случаю столь большую действенную силу. Да, вероятно, и этих отношений оказалось бы мало, если бы, благодаря гибкости и многосторонности ассоциативных связей, то же впечатление не оказалось способным затронуть другой комплекс, затаившийся у Ганса в сфере бессознательного,– роды беременной матери. С этого времени был открыт путь к возвращению вытесненного, и по этому пути патогенный материал был переработан (транспонирован) в комплекс лошади и всесопутствующие аффекты оказались превращенными в страх.

Весьма интересно, что идейному содержанию фобии пришлось еще подвергнуться искажению и замещению прежде, чем оно дошло до сознания. Первая формулировка страха, высказанная Гансом: «Лошадь укусит меня»; она обусловлена другой сценой в Гмундене, которая, с одной стороны, имеет отношение к враждебным желаниям, направленным на отца, с другой – напоминает предостережение по поводу онанизма. Здесь проявилось также отвлекающее влияние, которое, вероятно, исходило от родителей; я не уверен, что сообщения о Гансе тогда записывались достаточно тщательно, чтобы решиться сказать, дал ли он эту формулировку для своего страха до или только после предупреждения матери по поводу мастурбации. В противоположность приведенной истории болезни я склонен предположить последнее. В остальном довольно ясно, что враждебный комплекс по отношению к отцу повсюду скрывает похотливый комплекс по отношению к матери; точно так же, как и в анализе, он первым открывается и разрешается.

В других случаях болезни нашлось бы больше данных, чтобы говорить о структуре невроза, его развитии и распространении, но история болезни нашего маленького Ганса слишком коротка: она вскоре же после начала сменяется историей лечения. Когда фобия в продолжение лечения казалась дальше развивающейся, привлекала к себе новые объекты и новые условия, то лечивший Ганса отец оказывался, конечно, достаточно благоразумным, чтобы видеть в этом только проявление уже готовой, а не новой продукции, появление которой могло бы затормозить лечение. На такое благоразумное лечение в других случаях не всегда можно рассчитывать.

Прежде чем я объявлю этот синтез законченным, я должен принять в расчет еще другую точку зрения, встав на которую, мы окажемся перед определенными затруднениями в понимании невротических состояний. Мы видим, как нашего маленького пациента охватывает волна вытеснения, которое касается преимущественно его преобладающих сексуальных компонентов[56]. Он признается в онанизме, с отвращеним отвергает от себя все то, что напоминает экскременты и операции, связанные с действием кишечника. Но это не те компоненты, которые затронуты поводом к заболеванию (падение лошади) и которые продуцируют материал для симптомов, содержания фобии.

Таким образом, здесь есть повод установить принципиальное различие. Вероятно, можно достигнуть более глубокого понимания случая болезни, если обратиться к тем другим компонентам, которые удовлетворяют обоим вышеприведенным условиям. У Ганса это – стремления, которые уже раньше были подавлены и которые, насколько мы знаем, никогда не могли проявиться свободно: враждебно-ревнивые чувства к отцу и садистские, соответствующие предчувствию коитуса, влечения к матери. В этих ранних торможениях лежит, быть может, предрасположение для появившейся позднее болезни. Эти агрессивные склонности не нашли у Ганса никакого выхода, и как только они в период лишения и повышенного сексуального возбуждения, получив поддержку, собирались проявиться наружу, вспыхнула борьба, которую мы называем «фобией». В период ее развития проникает в сознание, как содержание фобии, часть вытесненных представлений, искаженных и перенесенных на другой комплекс; но несомненно, что это жалкий успех. Победа остается за вытеснением, которое в этом случае захватывает и другие компоненты. Но это не меняет того, что сущность болезненного состояния остается безусловно связанной с природой компонентов влечения, подлежащих удалению. Цель и содержание фобии – это далеко идущее ограничение свободы движения и, таким образом, мощная реакция против неясных двигательных импульсов, которые особенно склонны быть направленными на мать. Лошадь для нашего мальчика всегда была образцом для удовольствия от движения («Я молодая лошадь»,– говорит Ганс во время возни), но так как удовольствие от движения заключает в себе импульс коитуса, то это удовольствие невроз ограничивает, а лошадь возводится в символ ужаса. Кажется, что вытесненным влечениям в неврозе ничего больше не остается, кроме чести доставлять в сознание поводы для страха. Но как бы победа сексуального отклонения в фобии ни была отчетливо выраженной, все-таки компромиссная природа болезни не допускает, чтобы вытесненное не могло достичь ничего другого. Фобия лошади – все-таки препятствие выйти на улицу и может служить средством остаться дома у любимой матери. Здесь победила его нежность к матери: любящий цепляется вследствие своей фобии за любимый объект, но он, конечно, заботится и о том, чтобы не оказаться в опасности. В этих обоих влияниях обнаруживается настоящая природа невротического заболевания.

Недавно А. Адлер в богатой идеями работе[57], из которой я взял термин «скрещение влечения», написал, что страх происходит от подавления «агрессивного влечения», и в обширном синтезе он приписал этому влечению главную роль «в жизни и в неврозе». Если бы мы в конце концов были склонны признать, что в нашем случае фобии страх объясняется вытеснением тех агрессивных склонностей, то мы имели бы блестящее подтверждение взглядов Адлера. И все-таки я с этим не могу согласиться, так как это ведет к вносящим заблуждение обобщениям. Я не могу решиться признать особое агрессивное влечение наряду и на одинаковых правах с известными нам влечениями самосохранения и сексуальным. Мне кажется, что Адлер неправильно считает за особенное влечение общий и непременный характер всякого влечения и именно то «влекущее», побуждающее, что мы могли бы описать как способность давать толчок двигательной сфере. Из всех влечений не осталось бы ничего, кроме отношения к цели, после того как мы отняли бы от них отношение к средствам для достижения этой цели, «агрессивное влечение». Несмотря на всю сомнительность и неясность нашего учения о влечениях, я все-таки пока держался бы привычных воззрений, которые признают за каждым влечением свою собственную возможность сделаться агрессивным и без того, чтобы быть направленным на объект. И в обоих влечениях, достигших вытеснения у Ганса, я признал бы давно известные компоненты сексуального либидо.

III

Прежде чем я приступлю к своим кратким замечаниям по поводу того, что можно извлечь ценного из фобии маленького Ганса для жизни и воспитания детей, я должен ответить на возражение, что Ганс – невротик, отягченный наследственностью дегенерат и ненормальный ребенок по сравнению с другими детьми. Мне уже заранее досадно думать, как сторонники существования «нормального человека» будут третировать нашего бедного маленького Ганса после того, как узнают, что у него действительно можно отметить наследственное отягощение.

Я в свое время пришел на помощь его матери, которая в своем конфликте девичьего периода заболела неврозом, и это даже было началом моих отношений с его родителями. Но я позволю себе лишь с большой робостью привести кое-что в его защиту.

Прежде всего Ганс совсем не то, что после строгого наблюдения можно было бы назвать дегенеративным, наследственно обреченным на нервозность ребенком. Наоборот, это скорее физически хорошо развитый, веселый, любезный, с живым умом мальчишка, который может вызвать радость не только у отца. Конечно, не подлежит сомнению его раннее половое развитие, но для правильного суждения у нас нет достаточного сравнительного материала. Так, например, из одного массового исследования, произведенного в Америке, я мог видеть, что подобные же ранний выбор объекта и любовные ощущения у мальчиков вовсе не так редки; а так как то же известно и из истории детства «великих» людей, то я склонен был думать, что раннее сексуальное развитие является редко отсутствующим коррелятом интеллектуального развития, и поэтому оно встречается чаще у одаренных детей, чем это можно было ожидать.

Открыто сознаваясь в моем неравнодушии к маленькому Гансу, я должен заявить, что он не единственный ребенок, который в периоде детства был одержим фобиями. Известно, что эти заболевания необыкновенно часты, и даже у таких детей, воспитание которых по строгости не оставляет желать ничего большего. Такие дети позже или делаются невротиками, или остаются здоровыми. Их фобии заглушаются в детской, потому что для лечения они недоступны и, наверно, весьма неудобны. В течение месяцев или лет эти фобии ослабевают и кажутся излеченными; какие психические изменения обусловливает подобное излечение, какие связаны с ними изменения характера, об этом никто не знает. И когда приступаешь к психоанализу взрослого невротика, у которого болезнь, предположим, обнаружилась только в годы зрелости, то каждый раз узнаешь, что его невроз связан с таким детским страхом и представляет только продолжение его и что непрерывная и в то же время ничем не стесненная психическая работа, начинаясь с детских конфликтов, продолжается и дальше в жизни независимо от того, отличался ли первый симптом постоянством или под давлением обстоятельств исчезал. Таким образом, я думаю, что наш Ганс был болен не сильнее, чем столь многие другие дети, которые не носят клички дегенератов; но так как его воспитывали возможно бережнее, без строгостей и с возможно малым принуждением, то и его страх проявился более открыто. У этого страха не было мотивов нечистой совести и страха перед наказанием, которые, наверное, обыкновенно оказывают влияние на уменьшение его. Я склонен думать, что мы обращаем слишком много внимания на симптомы и мало заботимся о том, откуда они происходят. Ведь в деле воспитания детей мы ничего больше не желаем, как покоя, не желаем переживать никаких трудностей, короче говоря, мы культивируем послушного ребенка и слишком мало обращаем внимания, полезен ли для него такой ход развития. Итак, я могу предположить, что продуцирование фобии Гансом было для него целительным, потому что: 1) оно направило внимание родителей на неизбежные трудности, которые ребенку при современном культурном воспитании приносит преодоление прирожденных компонентов влечения, 2) потому что его болезнь повлекла за собой помощь со стороны отца. Быть может, у него даже есть то преимущество перед другими детьми, что он больше не носит в себе того ядра вытесненных комплексов, которое для будущей жизни всякий раз должно иметь какое-нибудь значение. Оно (ядро), наверно, приводит в известной мере к неправильностям в развитии характера, если не к предрасположению к будущему неврозу. Я склонен так думать, но я не знаю, разделят ли мое мнение и другие, подтвердит ли все это опыт.

Но должен спросить, чем повредили Гансу выведенные на свет комплексы, которые не только вытесняются детьми, но которых боятся и родители? Разве мальчик начал серьезно относиться к своим претензиям на мать или место дурных намерений по отношению к отцу заняли поступки? Этого, наверно, боялись бы все те, которые не могут оценить сущность психоанализа и думают, что можно усилить дурные побуждения, если сделать их сознательными. Эти мудрецы только тогда поступают последовательно, когда они всячески убеждают не заниматься всеми теми дурными вещами, которые кроются за неврозом. Во всяком случае они при этом забывают, что они врачи, и у них обнаруживается фатальное сходство с шекспировским Кизилом в «Много шуму из ничего», который тоже дает страже совет держаться подальше от всякого общения с попавшимися ворами и разбойниками. Подобный сброд вовсе не компания для честных людей!

Наоборот, единственные последствия анализа – это то, что Ганс выздоравливает, не боится больше лошадей и начинает относиться к отцу непринужденнее, о чем последний сообщает с усмешкой. Но все, что отец теряет в уважении, он выигрывает в доверии. «Я думал, что ты знаешь все, потому что ты знал это о лошади». Благодаря анализу успешность в вытеснении не уменьшается, влечения, которые были в свое время подавлены, остаются подавленными. Но успех приходит другим путем, так как анализ замещает автоматический и экспрессивный процесс вытеснения планомерной и целесообразной переработкой при помощи высших духовных инстанций. Одним словом, он замещает вытеснение осуждением. Нам кажется, что анализ дает давно ожидаемое доказательство того, что сознание носит биологическую функцию, и его участие приносит значительную выгоду.

Если бы я мог сам все устроить по-своему, я решился бы дать мальчику еще одно разъяснение, которого родители не сделали. Я подтвердил бы его настойчивые предчувствия, рассказав ему о существовании влагалища и коитуса, и таким образом еще больше уменьшил бы неразрешенный остаток и положил бы конец его стремлению к задаванию вопросов. Я убежден, что вследствие этих разъяснений не пострадала бы ни его любовь к матери, ни его детский характер, и он понял бы, что с занятиями этими важными, даже импозантными вопросами нужно подождать, пока не исполнится его желание стать большим. Но педагогический эксперимент не зашел так далеко.

Что между «нервными» и «нормальными» детьми и взрослыми нельзя провести резкой границы, что болезнь – это чисто практическое суммарное понятие, что предрасположение и переживание должны встретиться, чтобы переступить порог достижения этой суммации, что вследствие этого то и дело многие индивидуумы переходят из класса здоровых в разряд нервнобольных,– все это вещи, о которых уже столько людей говорило и столько поддерживало, что я со своими утверждениями, наверное, окажусь не одиноким. Что воспитание ребенка может оказать мощное влияние в пользу или во вред предрасположению к болезни при этом процессе суммации, считается по меньшей мере весьма вероятным. Но чего надо добиваться при воспитании и где надо в него вмешаться, до сих пор остается под вопросом.

До сих пор воспитание всегда ставило себе задачей обуздывание или правильное подавление влечений; успех получался далеко не удовлетворительный, а там, где он имелся, то – к выгоде небольшого числа людей, для которых такого подавления и не требовалось. Никто также не спрашивал себя, каким путем и с какими жертвами достигается подавление неудобных влечений. Но попробуем эту задачу заменить другой, а именно – сделать индивидуума при наименьших потерях в его активности пригодным для культурной социальной жизни. Тогда нужно принять во внимание все разъяснения, полученные от психоанализа, по поводу происхождения патогенных комплексов и ядра всякой нервозности, и воспитатель найдет уже в этом неоценимые указания, как держать себя по отношению к ребенку. Какие практические выводы можно отсюда извлечь и насколько наш опыт может оправдать проведение этих выводов в нашу жизнь при современных социальных отношениях, я предоставляю другим для испытания и разрешения.

Я не могу расстаться с фобией нашего маленького пациента, не высказав предположения, которое делает для меня особенно ценным этот анализ, приведший к излечению. Строго говоря, из этого анализа я не узнал ничего нового, ничего такого, чего я уже раньше, быть может, в менее отчетливой и непосредственной форме не мог угадать у других взрослых. Неврозы этих других больных каждый раз можно бы свести к таким же инфантильным комплексам, которые открывались за фобией Ганса. Поэтому я считал бы возможным считать этот детский невроз типичным и образцовым, как если бы ничто не мешало приписывать разнообразие невротических явлений вытеснения и богатство патогенного материала происхождению от очень немногих процессов с одними и теми же комплексами представлений.

Примечания

1

Опять типичное поведение. Другой брат, старше всего на 2 года, при аналогичных обстоятельствах выкрикивал со слезами: «Слишком мала, слишком мала».

2

Другой мальчик, постарше, при появлении на свет братца говорит: «Пусть его аист назад заберет». Сравним это с тем, что я говорил в «Толковании сновидений» о являющейся в сновидениях смерти дорогих родных.

3

К подобному же умозаключению в тех же выражениях пришли другие два мальчика, когда с любопытством в первый раз разглядывали живот своей маленькой сестрички. Можно было бы прийти в ужас по поводу этой ранней испорченности детского интеллекта. Почему эти юные исследователи не констатируют того, что видят, а именно: никакого Wiwimacher’a нет? Для нашего маленького Ганса это понятно. Мы знаем, как при помощи тщательной индукции он установил для себя общее положение, что живое отличается от неживого наличностью Wiwimacher’a; мать поддержала его в этом убеждении, давая ему утвердительные ответы относительно лиц, уклонившихся от его наблюдения. И теперь он совершенно неспособен отказаться от своего приобретения после наблюдения над маленькой сестрой. Он приходит к заключению, что Wiwimacher имеется и здесь и он слишком мал, но он будет расти, пока не станет столь же большим, как у лошади.

4

На немецком (нелитературном) языке хвост и пенис носят одно название.– Примеч. перев.

5

Про подобную же попытку совращения рассказывала мне одна страдающая неврозом мать, которая не хотела верить в возможность детской мастурбации. Ей пришлось сшить ее маленькой девочке 31/2 года панталоны; когда она примеряла их, то, чтобы узнать, не будут ли они ее беспокоить при ходьбе, она провела рукой о внутренней поверхности бедер. Тут девочка вдруг сразу прижала ногами руку попросила: «Мама, оставь там руку – это так хорошо»

6

Птичка – пенис. Нежность по отношению к половым органам детей, выражающаяся в словах и поступках ее стороны нежных родственников, а иногда и самих родителей, представляет собой самое обычнее явление, отмечаемое психоанализами.

7

Что означает его страх, но еще ничего – о Wiwimacher’e женщин.

8

Предместье Вены, где живут его дедушка и бабушка.

9

У отца нет основания сомневаться, что Ганс рассказывает здесь действительное происшествие. Впрочем, при ощущениях зуда в головке члена, которые заставляют прикасаться к нему, дети говорят обыкновенно: «Меня кусает».

10

Грета – одна из девочек в Гмундене. о которой Ганс теперь как раз фантазирует; он разговаривает и играет с ней.

11

Это неверно. Ср. его восклицание перед клеткой льва; здесь, вероятно, начинающееся забывание вследствие вытеснения.

12

Я не могу настолько прерывать изложение, чтобы указать, как много типичного в этом бессознательном ходе мыслей, который я приписываю маленькому Гансу. Кастрационный комплекс – это самый глубокий бессознательный корень антисемитизма, потому что еще в детской мальчик часто слышит, что у евреев отрезают что-то, – он думает, кусочек пениса, и это дает ему право относиться с презрением к евреям. И сознание превосходства над женщиной имеет тот же бессознательный корень. Вайнингер, этот талантливый и сексуально больной молодой философ, который после своей удивительной книги «Пол и характер» покончил жизнь самоубийством, в одной обратившей на себя внимание многих главе осыпал евреев и женщин с одинаковой злобой одинаковыми ругательствами. Вайнингер, как невротик, находился всецело под влиянием инфантильных комплексов; отношение к кастрационному комплексу – это общее для женщины и еврея.

13

Ганс на своем языке определенно заявляет, что это была фантазия.

14

Отец, чувствуя свою беспомощность, пробует применить классический прием психоавализа. Это не много ему помогает, но полученные данные могут все-таки иметь глубокий смысл в свете дальнейших открытий.

15

Ганс подтверждает теперь толкование в той части, что оба жирафа соответствуют отцу и матери, но он не соглашается с сексуальной символикой, по которой жираф должен соответствовать пенису. Возможно, что эта символика верна, но от Ганса, по-видимому, пока большего нельзя и требовать.

16

Эту реакцию мальчик повторил позже более отчетливым и полным образом. Он сначала ударил отца по руке, а затем начал эту же руку нежно целовать.

17

Ганс прав, как бы невероятно ни звучала эта комбинация. Как окажется впоследствии, связь заключалась в том, что лошадь (отец) укусит его за его желание, чтобы она (отец) опрокинулась.

18

У моей жены имеются уже несколько недель панталоны «реформ» для велосипедной езды.

19

Он играл также в лошадки с колокольчиками.

20

См. дальше – отец вполне справедливо полагает, что Фриц тогда упал.

21

По моему мнению, Ганс не хочет утверждать, что он тогда заполучил глупость, а только в связи с теми событиями. Обыкновенно так и бывает, как в теории, что тот же предмет, который раньше вызывал высокое наслаждение, сегодня делается объектом фобии. И я могу дополнить за ребенка, который этого не умеет сказать, что словечко «из-за» (wegen) открыло путь распространению фобии с лошади на воз. (Ганс на своем детском языке называет воз Wagen вм. Wagen.) He нужно забывать, насколько конкретнее, чем взрослые, относятся к словам дети и сколь значительны должны быть для них ассоциации по сходству слов.

22

Здесь, собственно, ничего другого нельзя было извлечь, кроме словесной ассоциации, ускользнувшей от отца. Хороший образчик условий, при которых психоаналитические попытки оканчиваются неудачей.

23

Он хочет быть уверенным, что его собственный Wiwimacher будет расти.

24

Наш Ганс не может справиться с темой, которую он не знает как изложить. И нам трудно понять его. Быть может, он думает, что панталоны вызывают в нем отвращение только после их покупки; на теле матери они больше не вызывают у него ассоциации с Lumpf’ом или с wiwi; тогда уже они интересуют его в другом направлении.

25

Ганса купает мать.

26

Чтобы взять ее в починку.

27

Сецессион – название ряда объединений немецких и австрийских художников конца ХIХ – начала XX в.– Примеч. ред. перевода.

28

Для нас ясно, почему тема «Анна» идет непосредственно за темой «Lumpf’”: Анна – сама Lumpf, все новорожденные дети – Lumpf’ы.

29

Тут он начинает фантазировать. Мы узнаем, что для него ящик и ванна обозначают одно и то же – это пространство, в котором находятся дети. Обратим внимание на его повторные уверения.

30

Ящик – конечно, живот матери. Отец хочет указать Гансу, что он это понял.

31

Конечно, ирония, как и последующая просьба не выдать этой тайны матери.

32

Славный маленький Ганс! Я даже у взрослых не желал бы для себя лучшего понимания психоанализа.

33

Непоследовательность Ганса не должна нас останавливать. В предыдущем разговоре из его сферы бессознательного выявилось его недоверие к басне об аисте, связанное с чувством горечи по отношению к делающему из этого тайну отцу. Теперь он спокойнее и отвечает официальными соображениями, при помощи которых он которых он кое-как мог себе разъяснить столь трудную гипотезу об аисте.

34

Ящик для гмунденовского багажа, который стоит в передней.

35

Часто, когда кучера били и понукали лошадей, на него находил большой страх.

36

Опять отрывок из детской сексуальной теории с неожиданным смыслом.

37

Ганс, имеющий основание относиться недоверчиво к показаниям взрослых, теперь соображает, не заслуживает ли хозяин большего доверия, чем отец.

38

Связь здесь следующая: по поводу черного у рта лошади отец долго не хотел ему верить, пока, наконец, истина не выяснилась.

39

Се que femme veut, dieu le veut. Умный Ганс и здесь додумался до очень серьезной проблемы.

40

Нет необходимости видеть здесь в этой страсти к обладанию детьми женскую черту. Так как он самые счастливые переживания испытывал рядом с матерью как ребенок, он теперь воспроизводит их в активной роли, причем он сам изображает мать.

41

Это столь удивительное противоречие – то же, что и между фантазией и действительностью, «желать» и «иметь». Он знает, что в действительности он ребенок и другие дети мешали бы ему, а в своей фантазии он – мать и хочет иметь детей, чтобы иметь возможность повторить на них пережитые им ласки.

42

Возможно, что Ганс случайно встреченную девочку возвел в идеал, который, впрочем, по цвету глаз и волос уподобил матери.

43

Иначе, как с точки зрения аутоэротизма, Ганс и не может ответить.

44

Это – дети фантазии, онанизма.

45

Saffaladi – сервелатная колбаса. Моя жена иногда рассказывает, что ее тетка говорила всегда Soffilodi. Ганс, быть может, слышал это.

46

Не означает ли это „niederkommen» [разрешиться .от бремени, букв. «опадать»], когда женщина родит?

47

Может быть, следует прибавить, что слово «бурав» имеет отношение к слову «родить» (Bohrer – geboren, Geburt). Ребенок не отличает gebohrt от geboren. Я принимаю это предположение, высказанное опытным коллегой, но сомневаюсь, имеем ли мы здесь дело с глубокой общей связью или только с использованием случайного созвучия в немецком языке. И Прометей (Праманта) – создатель людей – этимологически соответствует бураву. Ср.: Аbrаhаm. Тrаum und Mythus.

48

Раннего слабоумия. Одно из названий шизофрении.– Примеч. ред. перевода.

49

Обе случайные мысли Ганса: малиновый сок и ружье для убивания, наверное, детерминированы не с одной только стороны. Вероятно, они столько же связаны с ненавистью к отцу, сколько с комплексом запора. Отец, который сам угадал последнюю связь, думает еще при «малиновом соке» и о «крови»

50

Желание бить и дразнить лошадей.

51

Не книга – человек я во плоти. И мне в себе согласья не найти (Мейер К. Ф. Последние дни Гуттена. Перевод С. Петрова).

52

Ср. его намерения по отношению к тому периоду, когда маленькая девочка сможет говорить (см. выше).

53

С этим находится в соответствии высказанное позже удивление Ганса по поводу шеи его отца.

54

Страх перед отцом, даже в тех анализах, которые врач предпринимает с посторонними, играет весьма значительную роль как сопротивление против репродукции бессознательного патогенного материала. Эти сопротивления отчасти принадлежат к «мотивам», с другой стороны, как в настоящем случае, они составляют частицу бессознательного материала, по содержанию способного служить задержкой для репродукции другой части анализа.

55

Кажущаяся сначала странной мысль гениального рисовальщика Т Т. Хейне, изображающего на страницах «Симплициссимуса», как ребенок мясника попадает в колбасную машину, как родители оплакивают его в виде сосиски, как его отпевают и как он возносится на небо, благодаря эпизоду о Лоди находит свое объяснение в инфантильных фантазиях.

56

Отец наблюдал даже, что одновременно с этим вытеснением у ребенка наступает в известной мере сублимация. Вместе с наступлением боязливости он проявляет повышенный интерес к музыке и развивает унаследованное дарование.

57

Жак Лакан “Удовольствие и реальность”

 Моральная инстанция предъявляет Реальное. Инерция и исправление. Реальность хрупка. Противостояние и взаимопересечение принципов.
Мед, я пытаюсь принести вам мед — мед размышлений моих о том, чем я, Бог свидетель, занимаюсь долгие годы — годы, которые, хотя и теряю я постепенно им счет, складываются со временем в отрезок жизни, соизмеримый с тем, что провели со мною вы сами.
И если форма такого вот непосредственного общения между нами доставляет порою трудности, вспомните еще раз о меде. Мед — он бывает или очень твердый, или, наоборот, совсем жидкий. Если он затвердел, резать его трудно, потому что естественных разломов в нем нет. Ну, а если он жидкий — вам случалось, я думаю, есть мед в постели за завтраком, — то незаметно очень скоро оказывается повсюду.
Отсюда проблема горшочка. Горшочек с медом напоминает горшочек с горчицей, которому уже случалось мне некогда воздать должное. И тот и другой — с тех пор, во всяком случае, как мы не думаем больше, будто маленькие шестиугольники, из которых мы наш урожай почерпаем, связаны естественным образом со структурой мира — имеют одинаковый смысл, так что вопрос, которым мы задаемся остается, в конечном счете, все тем же: что же, собственно, достигается речью?
В этом году нам предстоит, в частности, уяснить, что этическая сторона нашей практики тесно примыкает к тому, в чем мы с вами смогли уже с некоторых пор убедиться — к тому, собственно говоря, что глубокая неудовлетворенность любой психологией, в том числе той, основы которой мы с помощью психоанализа заложили, связана, возможно, с тем, что психология эта всего лишь маскирует, иногда создавая при этом своего рода алиби, попытку разгадать загадку наших собственных действий — попытку, которая и составляет в этической мысли ее суть и основу. Другими словами, нам предстоит понять, удалось ли нам сделать хоть малый шаг за пределы этики, или же мы, как и другие психологи, движемся в ее пределах в поисках руководства, пути, в поисках ответа на вопрос, который можно было бы, в конечном счете, сформулировать так — что должны мы делать, чтобы поступать, в границах нашей человеческой участи, верно, праведно?
Актуальность этого вопроса трудно оспаривать в условиях, когда сама наша повседневная деятельность наводит на мысль, что мы недалеко от такой его постановки ушли. Для нас, разумеется, вещи выглядят несколько иначе. Способ, которым мы эту деятельность ведем, оправдываем и представляем, совсем иной. Исходным моментом ее служит требование, призыв, нужда, и сама служебная роль ее диктует более приземленный подход к осмыслению этической постановки вопроса. Но это не мешает нам то и дело сталкиваться с этической проблематикой в ее цельной форме — той самой, что осмыслялась и излагалась всеми, кто когда-либо размышлял над вопросами морали и пытался увязать друг с другом различные этические позиции.

1

   В последний раз я обрисовал программу того, что предстоит нам в этом году пройти, начиная от признания того, что моральный императив пронизывает психоаналитический опыт и присутствует в нем буквально повсюду, и кончая тем, что располагается на другом полюсе, на том удовольствии, которое, как ни парадоксально это, мы получаем вторичным образом, о моральном мазохизме.
По ходу дела я уже обратил ваше внимание на то, что с точки зрения, на которую я, опираясь на используемые мною в психоаналитическом опыте в качестве ориентиров фундаментальные категории Символического, Воображаемого и Реального, попытаюсь встать, предстанет для вас оригинальным и неожиданным. Как я уже сказал вам, тезис мой, на самом деле, — не удивляйтесь, пожалуйста, если поначалу он покажется темным, так как значение его вполне выяснится только из дальнейшего — тезис мой, повторяю, состоит в том, что моральный закон, моральная заповедь, присутствие моральной инстанции являются тем самым фактором, посредством которого заявляет о себе в нашей деятельности — поскольку деятельность эта структурирована Символическим — присутствие Реального.
Положение это может показаться тривиальным и парадоксальным одновременно. Оно действительно предполагает, что моральный закон утверждает себя вопреки удовольствию — более того, мы прекрасно отдаем себе отчет в том, что, говоря в связи с моральным законом о Реальном, мы вроде как подвергаем сомнению ценность того, что преподносится, как правило, под знаком Идеала. Но я не буду сейчас заострять эту мысль, так как возможные преимущества такого взгляда на вещи связаны как раз с тем, какой смысл мы придадим — в тех категориях, в которых я учу вас психоаналитическую практику описывать — термину Реальное.
Непосредственного доступа к нему нет, хотя некоторые из вас, недоумевая о том, какое значение я собираюсь ему в конце концов приписать, должны были бы заметить, во всяком случае, что смысл этого понятия не может не быть связан с пронизывающей все творчество Фрейда тенденцией, следуя которой, он отказывается от первоначального противопоставления принципа реальности принципу удовольствия, чтобы после ряда колебаний, сомнений и незаметных смещений ориентиров постулировать, в окончательном варианте своего учения, существование по ту сторону принципа удовольствия чего-то такого, относительно чего далеко не ясно, как оно с первоначальным противопоставлением соотносится. По ту сторону принципа удовольствия является нашему взору тот темный лик — настолько темный, что мог предстать в глазах некоторых несовместимым не только с биологической, но и с научной мыслью вообще — имя которому инстинкт смерти.
Что такое инстинкт смерти? Что это за лежащий по ту сторону любого закона закон, который нельзя представит себе иначе, как закон некоей последней структуры, точки схождения, к которой устремляется реальность как к собственному пределу? В сцеплении между принципом реальности и принципом удовольствия принцип реальности вполне может предстать продолжением, применением принципа удовольствия. Но возникает впечатление, что это подчиненное и редуцированное его состояние вызывает на противоположном полюсе к жизни нечто такое, что определяет собой, в самом широком смысле, все наше отношение к миру. О раскрытии, об обнаружении этого и идет речь в работе По ту сторону принципа удовольствия. Причем в развитии этой мысли обращает на себя внимание проблематичный характер того, что у Фрейда под именем реальности выступает.
Идет ли речь о реальности повседневной, непосредственной, социальной? О подчинении установленным категориям и общим местам? О реальности, открытой наукой, или, наоборот, о той, что открыть еще надлежит? Или, может быть, о реальности психической?
Именно ее, реальность эту, мы сами, как психоаналитики, пытаемся разыскать, и увлекают нас эти поиски далеко от того, что какой-либо общей категорией можно выразить — в то поле, четко очерченное, психической реальности, что носит на себе проблематичные черты некоего порядка, подобного которому никогда еще не было.
Поэтому для начала я попробую исследовать ту функцию, которую выполнял термин “реальность” в мысли создателя психоанализа, а заодно и в нашей собственной — в мысли тех, кто последовал по его стопам. Наряду с этим — чтобы вы не забыли или не подумали, будто, развивая мысль в этом направлении, я опираюсь на опыт только в те моменты, когда избежать этого просто нельзя — я сразу обращаю ваше внимание на то, что проблемы, которые ставит перед нами моральный поступок связаны с тем, что анализ, может быть, и готовит к нему, но оставляет нас, в конечном счете, лишь на пороге.
Моральный поступок, на самом деле, прочно привит к Реальному. Он вводит в Реальное нечто новое, пролагая в нем след, где присутствие наше обретает свою законную санкцию. В каком смысле анализ нас к такому поступку готовит — если это, конечно, так? В каком смысле подводит нас анализ к совершению такого поступка? И почему именно подводит? Почему останавливается на пороге? Вот он, другой осевой момент того, что я надеюсь здесь сформулировать — момент, уточняющий то, что охарактеризовал я вам в прошлый раз как предел, до которого мы в наших построениях можем дойти, как то самое, что позволяет нам заявить о способности своей выстроить некую этику. Скажу сразу — пределы психоаналитической этики совпадают с границами психоаналитической практики. А практика эта служит не более чем прелюдией к моральному поступку как таковому, ибо посредством него, поступка этого, мы выходим в Реальное.
Среди всех тех, кто занимался до нас анализом этики, Аристотель заслуженно занимает одно из самых почетных мест. Это действительно захватывающее чтение, поупражняться в котором я вам настоятельно рекомендую — ручаюсь, что вы не соскучитесь.
Возьмитесь за “Никомахову этику”, которую специалисты числят среди наиболее достоверно принадлежащих ему работ и которая, безусловно, наиболее читаема. В содержании текста, в некоторых отступлениях, в самом ходе мысли встретятся, конечно, какие-то трудности. Пропустите отрывки, которые покажутся вам слишком трудными, или раздобудьте издание с хорошими примечаниями, откуда вы сможете почерпнуть все, что понадобится вам, для понимания обсуждаемых им проблем, из аристотелевой логики. А главное, не старайтесь сразу понять до конца каждый параграф, а прежде прочтите книгу от начала до конца, и вы точно об этом не пожалеете.
В любом случае, вам сразу бросится в глаза то, что роднит его с другими этическими системами — он стремится опереться на определенный порядок. Порядок этот предстает поначалу как наука, επιστήμη, наука о том, что должно быть сделано, неоспоримый порядок, которым определяется для характера его норма, εθος. Проблема, которая возникает, состоит в том, каким образом может быть этот порядок субъекту вменен. Каким образом привести субъект в соответствующее состояние — состояние, которое подвигнет его в этот порядок встроиться, ему подчиниться?
Живое существо от существа неодушевленного, инертного, отличается, по Аристотелю, тем, что им усвоен некоторый ήθος. Сколько бы вы ни бросали камень, говорит Аристотель, привычка к определенной траектории у него не выработается, а человек постепенно такую привычку усваивает — она-то и есть ήθος. Задача состоит в том, чтобы выработать такой ήθος, который соответствовал бы тому, что он называет ΐθος, то есть некоему порядку, который встраивался бы, в предлагаемой Аристотелем логической перспективе, в некое Высшее Благо, — ту точку схождения, соединения, конвергенции, где частный порядок встраивается в знание более общее, где этика выливается в политику и далее, за пределами последней, в подобие космического порядка. Макро-и микрокосм лежат в основе всей аристотелевой системы.
Речь идет, таким образом, о сообразовании субъекта с чем-то таким, что, в Реальном, неоспоримо, так как предполагает путь, этим порядком диктуемый. К какой проблеме аристотелевская этика постоянно принуждена возвращаться? Начнем с того, кто пресловутым знанием обладает. Предполагается, конечно, что тот, к кому Аристотель обращается, слушатель, ученик, причастен к научному дискурсу уже постольку, поскольку он учителя слушает. Дискурс, о котором идет речь, ορθός λόγος, дискурс прямой, правильный, имеет, таким образом, место в силу самого факта, что этическая проблема поставлена. Тем самым мы вновь возвращаемся к формулировке, которую с оптимизмом, не преминувшим поразить его ближайших последователей, дал этому вопросу Сократ — если правило действия сформулировано в ορθας λόγος, если любой хороший поступок должен быть с ним непременно сообразован, почему продолжает существовать то, что Аристотель именует распущенностью? Почем склонности субъекта влекут его в другом направлении? Как это объяснить?
 Эта нужда в объяснении, сколь бы надуманной она нам — полагающим, будто мы знаем на этот счет куда больше — сейчас ни казалась, занимает тем не менее среди тем аристотелевой “Этики” очень важное место. Я еще вернусь к этому немного позже, когда речь пойдет о соображениях, высказанных в этом отношении Фрейдом.
Начальными условиями задачи является для Аристотеля определенный человеческий идеал, который я по ходу дела уже охарактеризовал вам как идеал господина. Ему предстоит выяснить, как соотносится ακολασία, распущенность, с явным изъяном в том, что является главной добродетелью того, к кому Аристотель, собственно, обращается — добродетелью господина.
Господин в античном смысле этого слова — я кажется в прошлый раз обращал на это ваше внимание — это вовсе не та героическая бестия, которую рисует гегелевская диалектика и которая служит этой диалектике осью и поворотным пунктом. Я не буду сегодня распространяться о типических его чертах — достаточно сказать, что именно эта фигура позволяет по достоинству оценить то, что дает нам аристотелевская этика. Делая это замечание, я, конечно же, ограничиваю значимость этой этики, признаю ее исторически обусловленной, но это не единственный вывод, который можно из него сделать. В аристотелевской перспективе античный господин представляет собой фигуру, человеческую судьбу, которая связана с судьбой раба гораздо менее тесно и критично, нежели в перспективе гегелевской. На самом деле, проблема, поставленная Аристотелем, остается в гегелевской перспективе неразрешенной — это проблема общества господ.
Есть и другие соображения, которые, в свою очередь, ограничивают значение этики Аристотеля еще более. Обратите, например, внимание на то, что идеал господина, этот божок в центре аристотелевского, управляемого умом, νους, мира, состоит, похоже, в том, чтобы устраниться от труда как можно более полно — чтобы, доверив руководство рабами управляющему, устремиться к идеалу созерцания: идеалу, без которого этика лишается необходимой для нее перспективы. Вот то, что касается идеализации, которую аристотелевская этика предполагает.
Этика эта сужается, таким образом, до этики определенного социального типа, привилегией которого является — о чем говорит сам термин σχολαστικός — праздность. Тем более поразительно, с другой стороны, констатировать, насколько этика эта, сформулированная для очень специфической социальной группы, остается для нас плодотворной и поучительной. Предлагаемые ей схемы не потеряли для нас своей ценности. Именно они обнаруживаются, хоть и в виде не всегда узнаваемом, на том уровне, на котором изучаем мы с вами фрейдовский опыт. И мы можем транспонировать их, скомпоновать их по-новому таким образом, что новый мед наш не будет больше храниться в ветхих мехах.
Можно с самого начала сказать, что поиск пути, истины, психоанализу отнюдь не чужд. Ибо что мы вообще в анализе ищем, как не истину — истину, которая сделала бы нас свободными?
Однако, внимание! — не будем доверяться словам и ярлыкам. Истина, которую мы ищем в конкретном опыте — это не истина некоего верховного закона. Если истина, которую мы ищем, должна нас сделать свободными, то искать ее следует там, где скрывается наш субъект. Другими словами, это истина частная.
Но если способ артикуляции этой истины, который мы находим у каждого в отдельности, оказывается — будучи каждый раз обновляемым — тем же самым и у других, то дело в том, что предстает он для каждого чем-то интимным, особенным, нося характер властного желания, Wunsch. Нет ничего, способного себя ему противопоставить — ничего, что позволило бы судить о нем с внешней ему позиции. Лучше всего в нем то, что оно как раз и представляет собой то подлинное желание, которое лежало в основе отклоняющегося от нормы, атипичного поведения.
Узнается это Wunsch по своему особому, непримиримому характеру, не подчиняющемуся иным нормам, кроме переживания удовольствия или боли — переживания, где берет оно свое начало и, сформированная им, сохраняется в глубинах субъекта в непримиримой форме. Wunsch не носит характера всеобщего закона — напротив, выступает как закон совершенно особенный, хотя то, что особенность эта встречается у каждого человека, представляет собой нечто всеобщее. Встречаемся мы с этой особенностью в той форме, которую называем регрессивной, инфантильной или ирреалистической фазой, и носит она черты мысли, отданной в распоряжение желания — желания, принятого за действительность.
Все это составляет самый текст нашего опыта. Неужели, однако, все наше открытие, вся наша мораль сводятся к этому — к смягчению, к обнаружению, к обнажению этой сопряженной с желанием мысли, той истины, что в этой мысли содержится? Неужто надеемся мы, что одного воссияния этой истины достаточно для того, чтобы дать место мысли иной, отличной? С одной стороны, да, это так — проще, казалось бы, некуда. С другой стороны, однако, стоит нам в таких выражениях на эту тему заговорить, как истина оказывается для нас за семью печатями.
Если бы преимущество, новизна психоаналитической мысли ограничивались только этим, она не пошла бы дальше той известной задолго до психоанализа истины, что ребенок является отцом взрослого. Мысль эта, цитированная с уважением самим Фрейдом, принадлежит Вордсворту, английскому поэту романтической школы.
Не случайно возникла эта мысль именно тогда, вместе с тем новым, гнетущим и разрушительным, что принес с собой промышленный переворот в Англии — стране, где результаты его сказались всего заметнее. Для английского романтизма действительно характерно то, что детству, миру ребенка, его желаниям и идеалам он придавал особую ценность. Поэтам этой эпохи они представлялись истоком, из которого брало начало не только их вдохновение, но и главные темы их поэзии — в чем, кстати сказать, заключается радикальное отличие их от своих предшественников и, в первую очередь, от той великолепной поэтической школы семнадцатого — начала восемнадцатого века, которую принято почему-то называть “метафизической”.
Взгляд, обращенный к детству, к ребенку, который живет во взрослом, мысль о том, что во взрослом, который не может позволить себе оставаться ребенком, нужды ребенка постоянно дают тем не менее о себе знать — все это относится к разряду психологических явлений, историческая обусловленность которых не оставляет сомнений.
Живший в первой половине девятнадцатого века, представитель ранней викторианской эпохи, историк Маколей отмечает, что в его время не обязательно было уличать своего противника в бесчестности или глупости — достаточно было обвинить его в незрелости, в детском характере мышления. Подобный аргумент, настолько характерный для того времени, что в эпоху более раннюю ни одного похожего примера вы не найдете, указывает на наличие здесь скачка, перебоя в исторической эволюции. Во времена Паскаля если о детстве и говорили, то для того лишь, чтобы указать на разницу между ребенком и взрослым. Рассуждая о мышлении взрослого, его современники никогда, ни при каких обстоятельствах, не пытались найти в нем характерные для ребенка черты.
Для нас вопрос в этих терминах просто не стоит. Тот факт, что мы его постоянно, тем не менее, подобным образом ставим, хотя и оправдан содержанием и текстом наших отношений с невротиком, соотнесенностью нашего опыта с индивидуальным генезисом, скрывает, однако, то, что за этим кроется. Ибо сколь бы верным сказанное, в конечном счете, ни представлялось, существует и другое поле напряжения — между мыслью, с которой мы имеем дело в бессознательном, с одной стороны, и той, что мы, Бог знает отчего, именуем взрослой, с другой. Для нас осязаемо очевиден тот факт, что эта последняя проигрывает в скорости той пресловутой мысли ребенка, которой мы пользуемся, чтобы о нашем взрослом судить. Причем используем мы ее не для выделения по контрасту, а в качестве ориентира, той точки, в которой все наши промахи и падения сходятся, сливаются воедино. В том, как мы этим ориентиром пользуемся, заключено постоянное противоречие.
Прежде чем прийти сюда, я как раз читал причитания Джонса по поводу давления со стороны общества, без которого современники наши, наши собратья по человечеству, оставались бы эгоистичными, тще’славными, скаредными, стерильными и т. д. А какие же они еще? — невольно хочется написать на полях. Когда мы говорим о взрослом, на что мы при этом ориентируемся? Где взять для взрослого образец?
Эти соображения заставляют нас вновь обратиться к тому, что составляет стержень фрейдовской мысли, ее костяк. Анализу удалось, конечно, организовать весь добытый им в опыте материал в терминах идеального развития. Но первоначально, в истоках своих, термины его располагались в совершенно иной системе ориентиров — в системе, где понятия генезиса, развития — я уже дал вам это предварительно это понять, хотя и вынужден говорить об этом лишь бегло, по ходу дела — не служат постоянным подспорьем. Главным же ориентиром является поле напряжения, противостояние — будем называть вещи своими именами — между первичным процессом и процессом вторичным, между принципом удовольствия и принципом реальности.

2

   В ходе своего пресловутого самоанализа Фрейд, в коротком письме, Na 73, пишет — Meine Analyse geht weiter, мой анализ продолжается, он составляет предмет главного моего интереса, mein Hauptinteresse, все остальное покуда неясно, но появляется уже чувство удобства — как если бы, пишет он, в доме у тебя была кладовая, откуда можно в любой момент достать все, что тебе понадобится. Что неприятно, отмечает он, так это — die Stimmungen, в самом общем смысле, которое слово это, в немецком языке имеющее свои особенные оттенки, может принять, означая настроения, чувства, которые по природе своей скрывают за собой — что? — die Wirklichkeit, реальность.
Именно в терминах реальности, Wirklichkeit, исследует Фрейд то, что предстает перед ним как Stimmung. Stimmung и оказывается как раз тем самым, что открывает для него в самоанализе предмет поиска, в чем он ищет на свои вопросы ответы, что создает у него ощущение, будто у него уже есть где-то отложенное, словно в темной кладовке, Vorratskammer, про запас, все то, что может ему понадобиться. Но сами Stimmungen его к искомому отнюдь не ведут. Именно так надо понимать фразу, где он говорит, что самое неприятное, das Unangenehmste, для него — это Stimmungen. Опыт Фрейда вырастает из исследования скрытой где-то в недрах его самого реальности — в этом оригинальность его исходной позиции. И в совершенно том же духе он добавляет далее, что даже половое возбуждение нисколько не помогает такому, как он, на этом пути продвинуться. Даже здесь не может он, по его словам, поручиться, что имеет дело с какой-то последней реальностью. Прибавляя, впрочем, тут же, что это его отнюдь не расстраивает. Чтобы добиться результата, нужно уметь потерпеть немного.
 Упомяну, по ходу нашего разговора, о вышедшей недавно небольшой работе Эриха Фромма, читать которую я вряд ли решился бы вам посоветовать, поскольку написана она непоследовательно и с коварным, едва ли не клеветническим умыслом. Книга эта, озаглавленная “Sigmund Freud’sMission”, ставит в отношении личности Фрейда не слишком деликатные, хотя и не лишенные интереса вопросы, выставляющие его, разумеется, в невыгодном свете. Исследуя, например, вырванные из контекста высказывания Фрейда о сексуальном возбуждении, он приходит к выводу, что уже к сорока годам Фрейд был импотентом.
Сейчас нам пришла пора обратиться к рукописи Фрейда датированной 1895 годом, которая попала по воле судеб к нам в руки — рукописи, имеющей отношение к фундаментальным воззрениям Фрейда на структуру психики. Предполагаемым названием ее было “Психология для неврологов”. Поскольку опубликована она не была, черновик ее оказался в пакете с письмами к Флиссу, и теперь, когда переписка эта стала достоянием публики, доступной оказалась и эта рукопись.
Поэтому в поисках ответа на вопрос о том, какую роль в размышлениях Фрейда играла тематика противопоставления принципа реальности принципу удовольствия, мы не только вправе, но даже обязаны начинать именно отсюда. Можно ли обнаружить какое-то отличие между тем, что он говорит здесь, и магистральным ходом его мысли, да и направлением всего нашего опыта, в дальнейшем? Именно здесь, представляется мне, сможем мы найти тот скрытый костяк, без которого, я думаю, нам в данном случае не обойтись.
Противопоставление принципа удовольствия принципу реальности Фрейд переформулирует на протяжении своего творчества много раз: 1895, “Entwurf” — 1900, седьмая глава Traumdeutung, первая опубликованная им работа, где проводится различие между так называемым первичным процессом, управляемым принципом удовольствия, и процессом вторичным, управляемым принципом реальности — 1914, публикация в переработанном виде статьи, из которой взято было мною сновидение, о котором так много говорил я вам в прошлом году, сновидение о мертвом отце, который не знал — статья Formulierungen ьber die zwei Prinzipien des psychischen Geschehens, которую можно было бы озаглавить “О структуре психики” — 1930, статья Недовольство культурой, к которой мы, как я обещал, подойдем в заключение курса.
Об удовольствии как ведущей для этики функции говорили задолго до Фрейда. Аристотель не просто обсуждает ее, но вынужден поставить ее в самый центр развиваемого им этического учения. Что такое счастье, если не распускается на нем цветок удовольствия? Довольно большая часть Никомаховой этики как раз и посвящена тому, чтобы найти функции удовольствия подобающее ей место — причем функция эта, что интересно, предстает у него отнюдь не пассивной. Удовольствие у Аристотеля — это деятельность, которая сравнивается с цветком, распускающимся на побеге юности, своего рода световой ореол. Более того, это еще и признак того осуществления действия, которое, строго говоря, и подразумевает слово ivipyzia– термин, означающий подлинную практику, то есть практику, заключающую в себе самой свою цель.
В течение веков удовольствие, конечно, принимало разные формы — было оно и знаком, и стигматом, и преимуществом, и субстанцией психического переживания. Посмотрим, однако, что оно представляет собой у нашего нынешнего совопросника — Фрейда.
Уже с самого начала нас поражает то, что принцип удовольствия у него — это принцип инерции. Задача его состоит в регуляции, в каком-то смысле автоматической, всего, что сводится воедино процессом, который Фрейд, судя уже по первой предложенной им недвусмысленной формулировке, склонен представлять себе как итог работы заранее сформированного механизма, тесно связанного с механизмом нейронов. Этот последний регулирует траектории, сохраненные им после того, как они в нем были проложены. Речь идет, по сути дела, о результатах последствий врожденного стремления к разрядке, делающего неизбежными количественные потери. Вот та перспектива, в которой функционирование принципа удовольствия было первоначально вписано.
Эта гипотетическая формулировка является в одном отношении в творчестве Фрейда уникальной — дело в том, что она ему откровенно не нравилась и он не хотел ее публиковать. Если он все-таки зафиксировал ее на бумаге, то для того лишь, чтобы связать концы с концами для самого себя. Причем надо сказать, что в статье нет никаких ссылок, по крайней мере сколь-нибудь очевидных, на клинические факты — на то, что является для него в запросах, с которыми к нему обращаются, самым весомым. Здесь он беседует с самим собой, или с Флиссом, что в данном случае почти одно и то же. Эта связная и правдоподобная рабочая гипотеза нужна ему для того, чтобы ответить на вопросы, конкретный и экспериментальный характер которых остается здесь скрытым, завуалированным.
Речь, по его словам, идет о том, чтобы объяснить нормальное функционирование разума. Чтобы сделать это, он исходит из аппарата, данные которого как нельзя более далеки от того, чтобы прийти к равновесию и адекватности. Он исходит из системы, которая, будучи предоставлена самой себе, ведет к заблуждению и ошибкам. Организм, о котором он говорит, создан, похоже, для того, чтобы удовлетворить потребность не в действительности, а галлюцинаторно. Следует, поэтому, противопоставить этому механизму другой, который приводился бы в действие для того, чтобы представлять инстанцию реальности, и выступал бы как принцип коррекции, приведения к норме. Я не расставляю тут никаких акцентов — Фрейд сам прекрасно понимает, что между двумя этими механизмами должно существовать различие, хотя и признает, что никакой анатомической основы для такого различия он не видит.
Принцип реальности, то есть то, чему функционирование нейронного механизма обязано в конечном итоге своей результативностью, предстает как механизм, функции которого не сводятся к простому контролю — речь идет, скорее, о некотором исправлении. Способы, которым он действует — это отклонение, сдерживание, предосторожность, поправка. Корректируя и компенсируя тот путь, которым психический аппарат в целом следует, он ему, по сути дела, противостоит.
Конфликт заложен здесь в основу, становится принципом построения организма, который, прямо скажем, предназначен, как-никак, жить. Никто, никакая система моделирования человеческой деятельности не заходила так далеко в подчеркивании принципиально конфликтного ее характера. Никто, пытаясь объяснить функционирование организма, не настаивал так последовательно на радикальной неадекватности его, поскольку наличие двух систем на то и направлено, чтобы неадекватность, присущую одной из них, как-то уравновешивать.
Это последовательно проведенное противопоставление двух систем, фиф, противоречит, казалось бы, здравому смыслу. Ибо что служит ему оправданием? Разве что та неустранимая количественная составляющая, с которой Фрейд в своей работе с неврозами встречался на опыте.
Оправдание тому, что на первом плане оказывается у Фрейда количество как таковое, нужно искать — мы живо чувствуем это — вовсе не в желании Фрейда сообразовать свои данные с механистическими идеями Гельмгольца или Брюкке. Опорой ему служит самый непосредственный психоаналитический опыт, столкновение с той инертностью, которую противопоставляют на уровне симптомов его усилиям вещи, имеющие, как он чувствует, характер необратимый. Именно здесь впервые вступает он во тьму, окутывающую ту действительность, Wirklichkeit, на которую нацелены его вопросы, именно здесь выпукло выступают основы его конструкции. Попробуйте сами прочитать этот текст, не задаваясь вместе с комментаторами, редакторами и составителями примечаний, которые его опубликовали, вопросом о соответствии его современной психологии и физиологии, или идеям Гельмгольца и Герберта, и иже с ними, и вы сами увидите, что за этой сухой, холодной, абстрактной, схоластической, сложной формой стоит опыт, и что опыт этот имеет, по сути дела, моральную природу.
Немало историй сочиняют на этот счет — как если бы так уж важно было объяснить творчество такого человека, как Фрейд, чужими влияниями, обнаружив омонимию тех или иных его формул с другими, использованными кем-то прежде в ином контексте. Однако если этому упражнению предаются другие, почему бы и мне — по-своему — не попробовать им заняться? Возьмем функционирование обеспечивающего принцип реальности механизма — разве не похоже это на то, что формулирует Аристотель?
Задача Фрейда состоит в том, чтобы объяснить нам, каким образом осуществляются операции возврата и сдерживания, то есть каким образом механизм, обеспечивающий вторичные процессы, позволяет избежать катастрофических срывов, к которым привело бы высвобождение механизма удовольствия хотя бы одним тактом позже или раньше, чем следует. Если этот последний запущен слишком рано, посредством единственно Wunschgedanke, то результат будет болезненный, приведет к неудовольствию. Если, напротив, вторичный аппарат вмешается слишком поздно, если он не предоставит вовремя небольшой разрядки в виде попытки, полагающей начало адекватному решению проблемы с помощью действия, разрядка окажется регрессивной, то есть галлюцинаторной, что также явится источником неудовольствия.
Так вот, построение это очень напоминает те мысли, которые развивает Аристотель, задаваясь вопросом о том, каким образом тот, кто знает, может оказаться распущенным. Решений он предлагает несколько. О первых из них я умалчиваю, потому что построены они на элементах силлогистики и диалектики, которые в данном случае для нас интереса не представляют, и остановлюсь лишь на том, что носит характер уже не диалектический, а физический, хотя и предложено у него в форме своего рода силлогизма — силлогизма, где речь идет о желанном.
Вообще пятую главу седьмой, посвященной удовольствию, книги “Этики” стоит, я думаю, прочесть целиком. Наряду с большой посылкой — все, что приятно, следует испытать — силлогизм включает и посылку частную, конкретную — это приятно, И вот в ошибке, которую это частное суждение может повлечь, и кроется начало ошибочного поступка. Почему? Да потому что желание, которое общая посылка за собой подразумевает, порождает ошибочное суждение в отношении актуальности пресловутого приятного, на которое активность направлена.
Невольно приходит в голову, что Фрейд, прослушавший в 1887 году курс Брентано об Аристотеле, переносит в перспективу своей гипотетической механики проблему, сформулированную у Аристотеля в собственно этических терминах — переносит чисто формально, и совершенно по иному расставляя акценты.
По сути дела, психологии тут не больше, чем в любой из систем, состряпанных его современниками. Не будем тешить себя иллюзиями — ничего более толкового, чем фрейдовский “Entwurf в психологии так до сих пор и не появилось. Все, что успели насочинять психологи в отношении психологического функционирования исходя из предположения, будто нервные механизмы могут объяснить то, чем конкретно для нас является поле психологического действия, по-прежнему выглядит безумной гипотезой.
 Заимствуя логические и силлогистические формулировки, которыми этические мыслители пользовались в своей области испокон века, Фрейд их совершенно по иному переосмысливает. Об этом необходимо помнить, чтобы правильно уяснить то подлинное содержание суждений Фрейда, которое я стараюсь до вас донести и которое состоит в следующем: ορθός λόγος для нас с вами — это как раз не всеобщие суждения, этот тот способ, которым учу я вас артикулировать происходящее в бессознательном, это дискурс, который имеет место на уровне принципа удовольствия.
И вот по отношения к нему, к этому ορθός, взятому в кавычки иронии, и должен принцип реальности направить субъект таким образом, чтобы позволить ему в итоге совершить поступок.
В перспективе фрейдовской мысли принцип реальности выглядит в работе своей крайне ненадежным.
Никакая философия не заходила еще в этом направлении так далеко. Не то чтобы реальность подвергалась Фрейдом сомнению — она нимало не подвергается сомнению в том смысле, в котором происходит это у философов-идеалистов. Последние вообще выглядят рядом с Фрейдом малыми детьми, ибо пресловутую реальность эту они в конечном счете всерьез не оспаривают, они ее приручают. Идеализм состоит, собственно, в утверждении, что меру реальности задаем мы, что по ту сторону ее искать нечего. Это удобная позиция. Фрейд, как и всякий здравомыслящий человек, рассуждает иначе.
Реальность ненадежная штука. И как раз потому, что надежного подхода к ней нет, заповеди, которые прокладывают ей путь, столь тираничны. В качестве проводников к Реальному чувства обманчивы. Интуиция, которой все поиски Фрейда в области самоанализа одушевляются, ведет себя на подступах к Реальному точно так же. Сами поиски не могут поначалу продвигаться иначе, как путем первичной защиты. Глубокая двусмысленность того подхода к Реальному, который от человека требуется, заявляет о себе поначалу в терминах защиты. Защиты, существующей еще до того, как сформулированы окажутся условия вытеснения как такового.
Чтобы лучше высветить то, что я называю здесь парадоксом соотношения с Реальным у Фрейда, мне хотелось бы нарисовать вам на доске следующее: смотрите — принцип удовольствия с одной стороны, принцип реальности — с другой. С тех пор, как вас этими терминами убаюкали, вам кажется, что все идет как по маслу. Грубо говоря, с одной стороны — бессознательное, с другой — сознание. Я попрошу обратить на это ваше внимание, чтобы не упустить моменты, которые я попытаюсь вам разъяснить.
К чему приводит нас артикуляция механизма восприятия? К реальности, разумеется. На что, однако, распространяется, согласно гипотезе Фрейда, власть принципа удовольствия? Опять же на восприятие — это как раз то новое, чем обязаны мы именно ему. Первичный процесс, утверждает он в седьмой части Толкования сновидений, стремится развиваться в направлении идентичности восприятия. К идентичности этой восприятие стремится всегда — для него неважно, носит она реальный или же галлюцинаторный характер. Если совпадение с Реальным не получается, она оказывается галлюцинаторной. В этом и состоит опасность в том случае, если первичный процесс берет верх.
К чему, с другой стороны, стремится вторичный процесс? Обратитесь к той же седьмой главе, хотя то же самое сформулировано уже в “Entwurf, — он стремится к идентичности мышления. Что это значит? Это значит, что внутреннее функционирование аппарата психики — к вопросу о том, как это можно лучше схематизировать, мы в следующий раз вернемся — происходит как бы на ощупь, путем опытной коррекции, в ходе которой субъект, руководимый разрядками, использующими уже проложенные Bahnungen, делает ряд пробных шагов и попыток, что ведет его постепенно к анастомозу, к преодолению того этапа, на котором система окружающих его и наличных в его опыте объектов подвергается испытанию. Канву же его опыта составляет, если можно так выразиться, эрегированная система желания, Wunsch, или ожидания, Erwartung, удовольствия. Удовольствие это можно определить как ожидаемое, почему и стремится оно к осуществлению в своей автономной области, не ожидая от внешнего мира в принципе ничего. Идет оно прямо к цели, и то, что оно стремится осуществить, прямо противоположно тому, что стремится произойти.
На первый взгляд, мысль, таким образом, располагается на уровне принципа реальности, в той же колонке на моей схеме, что и он сам. Но ничего подобного, ибо процесс этот, судя по описанию его у Фрейда, сам является по природе своей бессознательным. Другими словами, в отличие от происходящего с субъектом в плане восприятия, где он имеет дело с внешним миром, все, что имеет отношение к попыткам проложить в психике путем приближения те пути, которые сообщают действиям субъекта адекватность, как и сами пути эти, восприятию недоступно. Всякая мысль движется, в силу природы своей, бессознательными путями. И хотя движет ею не принцип удовольствия, возникает она в области, которая, будучи областью бессознательного, должна, пожалуй, рассматриваться как нечто ему подвластное.
Из всего, что происходит на уровне внутренних процессов — а именно к ним принадлежит мысль, — сознания субъекта достигают, по словам Фрейда, лишь знаки: знаки боли и удовольствия. Как и в случае с другими бессознательными процессами, ничто, кроме этих знаков, в сознание не проникает.
Каким же образом получаем мы все-таки о мысленных процессах какое-то представление? На это Фрейд тоже дает нам четкий ответ — в той мере, в которой возникают слова. Что истолковывают обычно — с той легкостью в объяснении, к которой всякая мысль, в силу свойственной ей склонности проводить параллели, обязательно тяготеет — в том духе, будто Фрейд, мол, здесь имеет в виду, что слова — это то, что характеризует переход в предсозна-тельное. Но что, собственно, туда переходит?
Что, как не некие движения, ходы — и именно постольку, поскольку они суть ходы бессознательного? О мысленных процессах — говорит Фрейд — мы знаем лишь благодаря словам, и то, что мы о бессознательном знаем, становится нам известно посредством слов. “Entwurf артикулирует эту мысль ясно и выразительно. Возьмем, скажем, крик, который мы издаем, сталкиваясь с неприятным для нас объектом. Без крика этого наше представление о таком объекте оставалось бы самым что ни на есть смутным, решительно неспособным отделить его от контекста, в котором он затерялся бы в качестве невидимой точки, из которой все зло исходит, так что неудовольствие наше оказалось бы связанным со случайным контекстом в целом. Объект — говорит Фрейд — заявляет о себе на уровне сознания как враждебный постольку, поскольку боль заставляет субъекта испустить крик. Само существование враждебного объекта, feindlicher Objekt, как такового — это не что иное, как крик субъекта. В работе “Entwurf сказано об этом черным по белому. Крик выполняет здесь функцию разрядки и играет роль мостика, на уровне которого что-то из происходящего может оказаться сознанием субъекта уловлено и опознано. Это что-то так и осталось бы бессознательным, окутанным мраком, если бы крик не являлся тем знаком, который сообщает ему в глазах сознания ощутимое присутствие и структуру, представление о которых развивается в дальнейшем в силу того обстоятельства, что главные объекты, с которыми человеческий субъект сталкивается, представляют собой объекты говорящие — объекты, благодаря которым раскроются ему в речах других те процессы, которые на самом деле его бессознательное населяют.
Мы не улавливаем бессознательное иначе, как в его объяснении — мы знаем о нем лишь то, что оказывается артикулировано в словах. Это как раз и позволяет нам по праву заметить, что само бессознательное это не имеет в конечном счете — как дальнейшие судьбы фрейдовского открытия и демонстрируют — иной структуры, кроме структуры языковой.
Здесь-то и обнаруживают атомистические теории свою настоящую цену. Дело в том, что эти последние совершенно неадекватны тому, на описание чего они претендуют — я имею в виду атомы нервного механизма, якобы индивидуализированные элементы нервной системы. А вот теории смежности и непрерывности — те, напротив, отлично иллюстрируют означающую структуру как таковую, поскольку именно эта структура в любой операции языка задействована.
О чем говорит нам это двойное скрещивание между собой эффектов принципа реальности, с одной стороны, и принципа удовольствия, с другой?
Принцип реальности управляет происходящим на уровне мысли, но лишь постольку, поскольку нечто от этой мысли оказывается, в опыте человеческого общения, артикулировано в словах, он как принцип мысли может достичь сознания субъекта и быть им осознан.
Что касается бессознательного, то место его, напротив, надо искать на уровне элементов, логических составляющих, принадлежащих к разряду логоса и артикулированных как ορθός λόγος — ορθός λόγος, скрытый в средоточии места, где происходят для субъекта те мотивированные привлекательностью или необходимостью, инерцией удовольствия, переходы и переносы, в силу которых один знак произвольно приобретает для него большую значимость, нежели другой — либо потому, что заменяет его, либо потому, что на него переносится связанный с первоначальным опытом аффективный заряд.
Таким образом, мы видим на схеме три уровня, соответствующие следующим трем разрядам.
Первой идет, так сказать, субстанция, субъект психического опыта, соответствующий оппозиции принцип реальности/принцип удовольствия.
Ниже располагается процесс опыта, соответствующий противоположности между мыслью и восприятием. Что мы видим здесь? Процесс разделяется надвое: на восприятие, связанное с галлюцинаторной активностью, с принципом удовольствия, с одной стороны, и на мысль — с другой. Это то, что Фрейд называет психической реальностью. С одной стороны, это процесс образования некоей фикции. С другой, это процессы мысли, посредством которой эффективно осуществляется целеустремленная деятельность, повинующаяся тому или иному позыву — процессы поиска, узнавания и, как Фрейд объясняет позже, обретения объекта. Это другая сторона психической реальности, бессознательный процесс в ней, процесс, связанный с позывом (procиs d’appйtit).
И, наконец, на уровне объективации, или уровне объекта, противостоят друг другу известное и неизвестное. И поскольку известное может стать известным лишь посредством слов, то неизвестное представляется имеющим языковое строение. Что позволяет нам вновь вернуться к вопросу о том, что происходит на первом уровне, уровне субъекта.
Итак, противоположности фикция/позыв и познаваемое/непознаваемое вносят в происходящее на уровнях процесса и объекта определенное разделение. Происходит ли нечто подобное и на уровне субъекта? Логично будет спросить, не проходит ли, и если да — то как именно, здесь между двумя принципами некий водораздел?
Так вот, я предлагаю следующий ответ. То, что на уровне принципа удовольствия предстает субъекту в качестве субстанции — это его благо. Постольку, поскольку субъективная деятельность направляется удовольствием, в основе ее лежит благо, идея блага. Вот та причина, по которой этические мыслители испокон веку пытались два столь принципиально антиномичных друг другу понятия, как удовольствие и благо, отождествить.
Каким же образом описать нам другой субстрат субъективной
операции — субстрат реальности? Его черты остаются для нас загадкой. Фрейду и в голову не приходило отождествлять адекватность реальности с каким-либо благом. ^Недовольстве культурой он недвусмысленно утверждает, что цивилизация (civilisation), или культура, требует от субъекта слишком многого. Если и существует что-то, что именуется его благом, или его счастьем, то ни от микрокосма, то есть от себя самого, ни от макрокосма ждать ему в этом отношении нечего.
На этом знаке вопроса я сегодня и остановлюсь.

Зигмунд Фрейд ЧЕТВЕРТАЯ ЛЕКЦИЯ. ОШИБОЧНЫЕ ДЕЙСТВИЯ (ОКОНЧАНИЕ)

Уважаемые дамы и господа! В результате наших прошлых бесед мы пришли к выводу, что ошибочные действия имеют смысл — это мы и возьмем за основу наших дальнейших исследований. Следует еще раз подчеркнуть, что мы не утверждаем — да и для наших целей нет в этом никакой необходимости, — что любое ошибочное действие имеет смысл, хотя это кажется мне весьма вероятным. Нам достаточно того, что такой смысл обнаруживается относительно часто в различных формах ошибочных действий. В этом отношении эти различные формы предполагают и различные объяснения: при оговорке, описке и т. д. могут встречаться случаи чисто физиологического характера, в случаях же забывания имен, намерений, запрятывания предметов и т. д. я едва ли соглашусь с таким объяснением. Затеривание, по всей вероятности, может произойти и нечаянно. Встречающиеся в жизни ошибки (Irrtьmer) вообще только отчасти подлежат нашему рассмотрению. Все это следует иметь в виду также и в том случае, когда мы исходим из положения, что ошибочные действия являются психическими актами и возникают вследствие интерференции двух различных намерений.
Таков первый результат психоанализа. О существовании таких интерференции и об их возможных следствиях, описанных выше, психология до сих пор не знала. Мы значительно расширили мир психических явлений и включили в область рассмотрения психологии феномены, которыми она раньше не занималась.
Остановимся теперь кратко на утверждении, что ошибочные действия являются «психическими актами». Является ли оно более содержательным, чем первое наше положение, что они имеют смысл? Я думаю, нет; это второе положение еще более неопределенно и может привести к недоразумениям. Иногда все, что можно наблюдать в душевной жизни, называют психическим феноменом. Важно выяснить, вызвано ли отдельное психическое явление непосредственно физическими, органическими, материальными воздействиями, и тогда оно не относится к области психологии, или оно обусловлено прежде всего другими психическими процессами, за которыми скрывается, в свою очередь, ряд органических причин. Именно в этом последнем смысле мы и понимаем явление, называя его психическим процессом, поэтому целесообразнее выражаться так: явление имеет содержание, смысл. Под смыслом мы понимаем значение, намерение, тенденцию и место в ряду психических связей.
Есть целый ряд других явлений, очень близких к ошибочным действиям, к которым это название, однако, уже не подходит. Мы называем их случайными и симптоматическими действиями [Zufalls — und Symptomhandlungen]. Они тоже носят характер не только немотивированных, незаметных и незначительных, но и излишних действий. От ошибочных действий их отличает отсутствие второго намерения, с которым сталкивалось бы первое и благодаря которому оно бы нарушалось. С другой стороны, эти действия легко переходят в жесты и движения, которые, по нашему мнению, выражают эмоции. К этим случайным действиям относятся все кажущиеся бесцельными, выполняемые как бы играя манипуляции с одеждой, частями тела, предметами, которые мы то берем, то оставляем, а также мелодии, которые мы напеваем про себя. Я убежден, что все эти явления полны смысла и их можно толковать так же, как и ошибочные действия, что они являются некоторым знаком других, более важных душевных процессов и сами относятся к полноценным психическим актам. Но я не собираюсь останавливаться на этой новой области психических явлений, а вернусь к ошибочным действиям, так как они позволяют с большей точностью поставить важные для психоанализа вопросы.
В области ошибочных действий самыми интересными вопросами, которые мы поставили, но пока оставили без ответа, являются следующие: мы сказали, что ошибочные действия возникают в результате наложения друг на друга двух различных намерений, из которых одно можно назвать нарушенным (gestцrte), а другое нарушающим (stцrende). Нарушенные намерения не представляют собой проблему, а вот о другой группе мы хотели бы знать, во первых, что это за намерения, выступающие как помеха для другой группы, и, во вторых, каковы их отношения друг к другу.
Разрешите мне опять взять в качестве примера для всех видов ошибочных действий оговорку и ответить сначала на второй вопрос, прежде чем я отвечу на первый.
При оговорке нарушающее намерение может иметь отношение к содержанию нарушенного намерения, тогда оговорка содержит противоречие, поправку или дополнение к нему. В менее же ясных и более интересных случаях нарушающее намерение по содержанию не имеет с нарушенным ничего общего.
Подтверждения отношениям первого рода мы без труда найдем в уже знакомых и им подобных примерах. Почти во всех случаях оговорок нарушающее намерение выражает противоположное содержание по отношению к нарушенному, ошибочное действие представляет собой конфликт между двумя несогласованными стремлениями. Я объявляю заседание открытым, но хотел бы его закрыть — таков смысл оговорки президента. Политическая газета, которую обвиняли в продажности, защищается в статье, которая должна заканчиваться словами: «Наши читатели могут засвидетельствовать, как мы всегда совершенно бескорыстно выступали на благо общества». Но редактор, составлявший эту статью, ошибся и написал «корыстно». Он, видимо, думал: хотя я и должен написать так, но я знаю, что это ложь. Народный представитель, призванный говорить кайзеру беспощадную (rьckhaltlos) правду, прислушавшись к внутреннему голосу, который как бы говорит: а не слишком ли ты смел? — делает оговорку — слово rьckhaltlos [беспощадный] превращается в rьckgratlos [бесхребетный].[20]
В уже известных вам примерах, когда оговорка производит впечатление стяжения и сокращения слов, появляются поправки, дополнения и продолжения высказывания, в которых, наряду с первой, находит свое проявление и вторая тенденция. «Тут обнаружились (zum Vorschein kommen) факты, а лучше уж прямо сказать: свинства (Schweinereien)», — итак, возникает оговорка: es sind Dinge zum Vorschwein gekommen. «Людей, которые это понимают, можно сосчитать по пальцам одной руки», но в действительности есть только один человек, который это понимает, в результате получается: сосчитать по одному пальцу. Или «мой муж может есть и пить, что он хочет». Но разве я потерплю, чтобы он что то хотел, вот и выходит: он может есть и пить все, что я хочу.
Во всех этих случаях оговорка либо возникает из содержания нарушенного намерения, либо она связана с этим содержанием.
Другой вид отношения между двумя борющимися намерениями производит весьма странное впечатление. Если нарушающее намерение не имеет ничего общего с содержанием нарушенного, то откуда же оно берется и почему появляется в определенном месте как помеха? Наблюдения, которые только и могут дать на это ответ, показывают, что помеха вызывается тем ходом мыслей, которые незадолго до того занимали человека и проявились теперь таким образом независимо от того, выразились ли они в речи или нет. Эту помеху действительно можно назвать отзвуком, однако не обязательно отзвуком произнесенных слов. Здесь тоже существует ассоциативная связь между нарушающим и нарушенным намерением, но она не скрывается в содержании, а устанавливается искусственно, часто весьма окольными путями.
Приведу простой пример из собственных наблюдений. Однажды я встретился у нас в горах у доломитовых пещер с двумя одетыми по туристски дамами. Я прошел с ними немного, и мы поговорили о прелестях и трудностях туристского образа жизни. Одна из дам согласилась, что такое времяпрепровождение имеет свои неудобства. «Действительно, — говорит она, — очень неприятно целый день шагать по солнцепеку, когда кофта и рубашка совершенно мокры от пота». В этом предложении она делает маленькую заминку и продолжает: «Когда приходишь nach Hose [домой, но вместо Hause употреблено слово Hose — панталоны] и есть возможность переодеться.». Мы эту оговорку не анализировали, но я думаю, вы ее легко поймете. Дама имела намерение продолжить перечисление и сказать: кофту, рубашку и панталоны. Из соображений благопристойности слово панталоны не было употреблено, но в следующем предложении, совершенно независимом по содержанию, непроизнесенное слово появляется в виде искажения, сходного по звучанию со словом Hause.
Ну а теперь, наконец, мы можем перейти к вопросу, который все откладывали: что это за намерения, которые таким необычным образом проявляются в качестве помех? Разумеется, они весьма различны, но мы найдем в них и общее. Изучив целый ряд примеров, мы можем выделить три группы. К первой группе относятся случаи, в которых говорящему известно нарушающее намерение и он чувствовал его перед оговоркой. Так, в оговорке «Vorschwein» говорящий не только не отрицает осуждения определенных фактов, но признается в намерении, от которого он потом отказался, произнести слово «Schweinereien» [свинства]. Вторую группу составляют случаи, когда говорящий тоже признает нарушающее намерение, но не подозревает, что оно стало активным непосредственно перед оговоркой. Он соглашается с нашим толкованием, но в известной степени удивлен им. Примеры такого рода легче найти в других ошибочных действиях, чем в оговорках. К третьей группе относятся случаи, когда сделавший оговорку энергично отвергает наше толкование нарушающего намерения; он не только оспаривает тот факт, что данное намерение побудило его к оговорке, но утверждает, что оно ему совершенно чуждо. Вспомним случай с «auf stoЯen» (отрыгнуть вместо чокнуться), и тот прямо таки невежливый отпор, который я получил от оратора, когда хотел истолковать нарушающее намерение. Как вы помните, мы не пришли к единому мнению в понимании этих случаев. Я бы пропустил мимо ушей возражения оратора, произносившего тост, продолжая придерживаться своего толкования, в то время как вы, полагаю, остаетесь под впечатлением его отповеди и подумаете, не лучше ли отказаться от такого толкования ошибочных действий и считать их чисто физиологическими актами, как это было принято до психоанализа. Могу понять, что вас пугает. Мое толкование предполагает, что у говорящего могут проявиться намерения, о которых он сам ничего не знает, но о которых я могу узнать на основании косвенных улик. Вас останавливает новизна и серьезность моего предположения. Понимаю и признаю пока вашу правоту. Но вот что мы можем установить: если вы хотите последовательно придерживаться определенного воззрения на ошибочные действия, правильность которого доказана таким большим количеством примеров, то вам придется согласиться и с этим странным предположением. Если же вы не можете решиться на это, то вам нужно отказаться от всего, что вы уже знаете об ошибочных действиях.
Но остановимся пока на том, что объединяет все три группы, что общего в механизме этих оговорок. К счастью, это не вызывает сомнений. В первых двух группах нарушающее намерение признается самим говорящим; в первом случае к этому прибавляется еще то, что это намерение проявляется непосредственно перед оговоркой. Но в обоих случаях это намерение оттесняется. Говорящий решил не допустить его выражения в речи, и тогда произошла оговорка, т. е. оттесненное намерение все таки проявилось против его воли, изменив выражение допущенного им намерения, смешавшись с ним или даже полностью заменив его. Таков механизм оговорки.
С этой точки зрения мне так же нетрудно полностью согласовать процесс оговорок, относящихся к третьей группе, с вышеописанным механизмом. Для этого мне нужно только предположить, что эти три группы отличаются друг от друга разной степенью оттеснения нарушающего намерения. В первой группе это намерение очевидно, оно дает о себе знать говорящему еще до высказывания; только после того, как оно отвергнуто, оно возмещает себя в оговорке. Во второй группе нарушающее намерение оттесняется еще дальше, перед высказыванием говорящий его уже не замечает. Удивительно то, что это никоим образом не мешает ему быть причиной оговорки! Но тем легче нам объяснить происхождение оговорок третьей группы. Я беру на себя смелость предположить, что в ошибочном действии может проявиться еще одна тенденция, которая давно, может быть, очень давно оттеснена, говорящий не замечает ее и как раз поэтому отрицает. Но оставим пока эту последнюю проблему; из других случаев вы должны сделать вывод, что подавление имеющегося намерения что либо сказать является непременным условием возникновения оговорки.
Теперь мы можем утверждать, что продвинулись еще дальше в понимании ошибочных действий. Мы не только знаем, что они являются психическими актами, в которых можно усмотреть смысл и намерение, что они возникают благодаря наложению друг на друга двух различных намерений, но, кроме того, что одно из этих намерений подвергается оттеснению, его выполнение не допускается и в результате оно проявляется в нарушении другого намерения. Нужно сначала помешать ему самому, чтобы оно могло стать помехой. Полное объяснение феноменов, называемых ошибочными действиями, этим, конечно, еще не достигается. Сразу же встают другие вопросы, и вообще кажется, чем дальше мы продвигаемся в понимании ошибочных действий, тем больше поводов для новых вопросов. Мы можем, например, спросить: почему все это не происходит намного проще? Если есть тенденция оттеснить определенное намерение вместо того, чтобы его выполнить, то это оттеснение должно происходить таким образом, чтобы это намерение вообще не получило выражения или же оттеснение могло бы не удасться вовсе и оттесненное намерение выразилось бы полностью. Ошибочные действия, однако, представляют собой компромиссы, они означают полуудачу и полунеудачу для каждого из двух намерений; поставленное под угрозу намерение не может быть ни полностью подавлено, ни всецело проявлено, за исключением отдельных случаев. Мы можем предполагать, что для осуществления таких интерференции или компромиссов необходимы особые условия, но мы не можем даже представить себе их характер. Я также не думаю, что мы могли бы обнаружить эти неизвестные нам отношения при дальнейших более глубоких исследованиях ошибочных действий. Гораздо более необходимым мы считаем изучение других темных областей душевной жизни; и только аналогии с теми явлениями, которые мы найдем в этих исследованиях, позволят нам сделать те предположения, которые необходимы для лучшего понимания ошибочных действий. И еще одно! Есть определенная опасность в работе с малозначительными психическими проявлениями, какими приходится заниматься нам. Существует душевное заболевание, комбинаторная паранойя, при которой [больные] бесконечно долго могут заниматься оценкой таких малозначительных признаков, но я не поручусь, что при этом [они] делают правильные выводы. От такой опасности нас может уберечь только широкая база наблюдений, повторяемость сходных заключений из самых различных областей психической жизни.
На этом мы прервем анализ ошибочных действий. Но я хотел бы предупредить вас об одном: запомните, пожалуйста, метод анализа этих феноменов. На их примере вы можете увидеть, каковы цели наших психологических исследований. Мы хотим не просто описывать и классифицировать явления, а стремимся понять их как проявление борьбы душевных сил, как выражение целенаправленных тенденций, которые работают согласно друг с другом или друг против друга. Мы придерживаемся динамического понимания психических явлений.[21] С нашей точки зрения, воспринимаемые феномены должны уступить место только предполагаемым стремлениям.
Итак, мы будем углубляться в проблему ошибочных действий, но бросим беглый взгляд на эту область во всей ее широте, здесь мы встретим и уже знакомое, и кое что новое. Мы по прежнему будем придерживаться уже принятого вначале деления на три группы оговорок, а также описок, очиток, ослышек, забывания с его подвидами в зависимости от забытого объекта (имени собственного, чужих слов, намерений, впечатлений) и захватывания «по ошибке», запрятывания, затеривания вещей. Ошибки заблуждения (Irrtьmer), насколько они попадают в поле нашего внимания, относятся частично к забыванию, частично к действию «по ошибке» (Vergreifen).
Об оговорке мы уже говорили довольно подробно, и все таки кое что можно добавить. К оговорке присоединяются менее значительные аффективные явления, которые небезынтересны для нас. Никто не любит оговариваться, часто оговорившийся не слышит собственной оговорки, но никогда не пропустит чужой. Оговорки даже в известном смысле заразительны, довольно трудно обсуждать оговорки и не сделать их самому. Самые незначительные формы оговорок, которые не могут дать никакого особого объяснения стоящих за ними психических процессов, нетрудно разгадать в отношении их мотивации. Если кто то произносит кратко долгий гласный вследствие чем то мотивированного нарушения, проявившегося в произношении данного слова, то следующую за ней краткую гласную он произносит долго и делает новую оговорку, компенсируя этим предыдущую. То же самое происходит, когда нечисто и небрежно произносится дифтонг, например, еu или oi как ei; желая исправить ошибку, человек меняет в следующем месте ei на еu или oi. При этом, по видимому, имеет значение мнение собеседника, который не должен подумать, что говорящему безразлично, как он пользуется родным языком. Второе компенсирующее искажение как раз направлено на то, чтобы обратить внимание слушателя на первую ошибку и показать ему, что говоривший сам ее заметил. Самыми частыми, простыми и малозначительными случаями оговорок являются стяжения и предвосхищения, которые проявляются в несущественных частях речи. В более длинном предложении оговариваются, например, таким образом, что последнее слово предполагаемого высказывания звучит раньше времени. Это производит впечатление определенного нетерпения, желания поскорее закончить предложение и свидетельствует об известном противоборствующем стремлении по отношению к этому предложению или против всей речи вообще. Таким образом, мы приближаемся к пограничным случаям, в которых различия между психоаналитическим и обычным физиологическим пониманием оговорки стираются. Мы предполагаем, что в этих случаях имеется нарушающая речевое намерение тенденция, но она может только намекнуть на свое существование, не выразив собственного намерения. Нарушение, которое она вызывает, является следствием каких то звуковых или ассоциативных влияний, которые можно понимать как отвлечение внимания от речевого намерения. Но ни это отвлечение внимания, ни ставшие действенными ассоциативные влияния не объясняют сущности процесса. Они только указывают на существование нарушающей речевое намерение тенденции, природу которой, однако, нельзя определить по ее проявлениям, как это удается сделать во всех более ярко выраженных случаях оговорки.
Описка (Verschreiben), к которой я теперь перехожу, настолько аналогична оговорке, что ничего принципиально нового от ее изучения ждать не приходится. Хотя, может быть, некоторые дополнения мы и внесем. Столь распространенные описки, стяжения, появление впереди дальше стоящих, особенно последних слов свидетельствуют опять таки об общем нежелании писать и о нетерпении; более ярко выраженные случаи описки позволяют обнаружить характер и намерение нарушающей тенденции. Когда в письме обнаруживается описка, можно признать, что у пишущего не все было в порядке, но не всегда определишь, что именно его волновало. Сделавший описку, так же как и оговорку, часто не замечает ее. Примечательно следующее наблюдение: есть люди, которые обычно перед отправлением перечитывают написанное письмо. У других такой привычки нет; но если они, однако, сделают это в виде исключения, то всегда получают возможность найти описку и исправить ее. Как это объяснить? Складывается впечатление, будто эти люди все же знают, что они сделали описку. Можно ли это в действительности предположить?
С практическим значением описки связана одна интересная проблема. Вы, может быть, знаете случай убийцы X., который, выдавая себя за бактериолога, доставал из научно исследовательского института по разведению культур чрезвычайно опасных для жизни возбудителей болезней и употреблял их для устранения таким «современным» способом близких людей со своего пути. Однажды он пожаловался руководству одного из таких институтов на недейственность присланных ему культур, но при этом допустил ошибку и вместо слов «при моих опытах с мышами или морскими свинками» написал «при моих опытах с людьми». Эта описка бросилась в глаза врачам института, но они, насколько я знаю, не сделали из этого никаких выводов. Ну, а как вы думаете? Могли бы врачи признать описку за признание и возбудить следствие, благодаря чему можно было бы своевременно предупредить преступление? Не послужило ли в данном случае незнание нашего толкования ошибочных действий причиной такого практически важного упущения? Полагаю, однако, что какой бы подозрительной не показалась мне такая описка, использовать ее в качестве прямой улики мешает одно важное обстоятельство. Все ведь не так то просто. Описка — это, конечно, улика, но самой по себе ее еще недостаточно для начала следствия. Описка действительно указывает на то, что человека могла занимать мысль о заражении людей, но она не позволяет утверждать, носит ли эта мысль характер явного злого умысла или практически безобидной фантазии. Вполне возможно, что человек, допустивший такую описку, будет отрицать эту фантазию с полным субъективным правом и считать ее совершенно чуждой для себя. Когда мы в дальнейшем будем разбирать различие между психической и материальной реальностью, вы еще лучше сможете понять эту возможность. В данном же случае ошибочное действие приобрело впоследствии непредвиденное значение.
При очитке мы имеем дело с психической ситуацией, явно отличной от ситуации, в которой происходят оговорки и описки. Одна из двух конкурирующих тенденций заменяется здесь сенсорным возбуждением и, возможно, поэтому менее устойчива. То, что следует прочитать, в отличие от того, что намереваешься написать, не является ведь собственным продуктом психической жизни читающего. В большинстве случаев очитка заключается в полной замене одного слова другим. Слово, которое нужно прочесть, заменяется другим, причем не требуется, чтобы текст был связан с результатом очитки по содержанию, как правило, замена происходит на основе словесной аналогии. Пример Лихтенберга — Агамемнон вместо angenommen — самый лучший из этой группы. Если мы хотим узнать нарушающую тенденцию, вызывающую очитку, следует оставить в стороне неправильно прочитанный текст, а подвергнуть аналитическому исследованию два момента: какая мысль пришла в голову читавшему непосредственно перед очиткой и в какой ситуации она происходит. Иногда знания этой ситуации достаточно для объяснения очитки. Например, некто бродит по незнакомому городу, испытывая естественную нужду, и на большой вывеске первого этажа читает клозет (Klosetthaus). Не успев удивиться тому, что вывеска висит слишком высоко, он убеждается, что следует читать корсеты (Korsetthaus). В других случаях очиток, независимых от содержания текста, наоборот, необходим тщательный анализ, который нельзя провести, не зная технических приемов психоанализа и не доверяя им. Но в большинстве случаев объяснить очитку нетрудно. По замененному слову в примере с Агамемноном ясен круг мыслей, из за которых возникло нарушение. Во время этой войны, например, названия городов, имена полководцев и военные выражения весьма часто вычитывают везде, где только встречается хоть какое нибудь похожее слово. То, что занимательно и интересно, заменяет чуждое и неинтересное. Остатки [предшествующих] мыслей затрудняют новое восприятие.
При очитке достаточно часто встречаются случаи другого рода, в которых сам текст вызывает нарушающую тенденцию, из за которой он затем и превращается в свою противоположность. Человек вынужден читать что то для него нежелательное, и анализ убеждает нас, что интенсивное желание отвергнуть читаемое вызывает его изменение.
В ранее упомянутых более частых случаях очиток отсутствуют два фактора, которые, по нашему мнению, играют важную роль в механизме ошибочных действий: нет конфликта двух тенденций и оттеснения одной из них, которая возмещает себя в ошибочном действии. Не то чтобы при очитке обнаруживалось бы что то совершенно противоположное, но важность содержания мысли, приводящего к очитке, намного очевиднее, чем оттеснение, которому оно до того подверглось. Именно оба этих фактора нагляднее всего выступают в различных случаях ошибочных действий, выражающихся в забывании.
Забывание намерений как раз однозначно, его толкование, как мы уже знаем, не оспаривается даже неспециалистами. Нарушающая намерение тенденция всякий раз является противоположным намерением, нежеланием выполнить первое, и нам остается только узнать, почему оно не выражается по другому и менее замаскированно. Но наличие этой противоположной воли несомненно. Иногда даже удается узнать кое что о мотивах, вынуждающих скрываться эту противоположную волю, и всякий раз она достигает своей цели в ошибочном действии, оставаясь скрытой, потому что была бы наверняка отклонена, если бы выступила в виде открытого возражения. Если между намерением и его выполнением происходит существенное изменение психической ситуации, вследствие которого о выполнении намерения не может быть и речи, тогда забывание намерения выходит за рамки ошибочного действия. Такое забывание не удивляет; понятно, что было бы излишне вспоминать о намерении, оно выпало из памяти на более или менее длительное время. Забывание намерения только тогда можно считать ошибочным действием, если такое нарушение исключено.
Случаи забывания намерений в общем настолько однообразны и прозрачны, что именно поэтому они не представляют никакого интереса для нашего исследования. Однако кое что новое в двух отношениях мы можем узнать, изучая и это ошибочное действие. Мы отметили, что забывание, т. е. невыполнение намерения, указывает на противоположную волю, враждебную этому намерению. Это положение остается в силе, но противоположная воля, как показывают наши исследования, может быть двух видов — прямая и опосредованная. Что мы понимаем под последней, лучше всего показать на некоторых примерах. Когда покровитель забывает замолвить словечко за своего протеже, то это может произойти потому, что он не очень интересуется своим протеже и у него нет большой охоты просить за него. Именно в этом смысле протеже и понимает забывчивость покровителя. Но ситуация может быть и сложнее. Противоположная выполнению намерения воля может появиться у покровителя по другой причине и проявить свое действие совсем в другом месте. Она может не иметь к протеже никакого отношения, а быть направлена против третьего лица, которое нужно просить. Вы видите теперь, какие сомнения возникают и здесь в связи с практическим использованием нашего толкования. Несмотря на правильное толкование забывания, протеже может проявить излишнюю недоверчивость и несправедливость по отношению к своему покровителю. Или если кто нибудь забывает про свидание, назначенное другому, хотя сам и намерен был явиться, то чаще всего это объясняется прямым отказом от встречи с этим лицом. Но иногда анализ может обнаружить, что нарушающая тенденция имеет отношение не к данному лицу, а направлена против места, где должно состояться свидание, и связана с неприятным воспоминанием, которого забывший хочет избежать. Или в случае, когда кто то забывает отправить письмо, противоположная тенденция может быть связана с содержанием самого письма; но ведь совсем не исключено, что само по себе безобидное письмо вызывает противоположную тенденцию только потому, что оно напоминает о другом, ранее написанном письме, которое явилось поводом для прямого проявления противоположной воли. Тогда можно сказать, что противоположная воля здесь переносится с того прежнего письма, где она была оправданна, на данное, в котором ей, собственно, нечему противоречить. Таким образом, вы видите, что, пользуясь нашим хотя и правильным толкованием, следует проявлять сдержанность и осторожность; то, что психологически тождественно, может быть практически очень даже многозначно.
Подобные явления могут показаться вам очень необычными. Возможно, вы склонны даже предположить, что эта «опосредованная» противоположная воля характеризует уже какой то патологический процесс.
Но смею вас заверить, что она проявляется у нормальных и здоровых людей. Впрочем, прошу понять меня правильно. Я сам ни в коей мере не хочу признавать наши аналитические толкования ненадежными. Вышеупомянутая многозначность забывания намерения существует только до тех пор, пока мы не подвергли случай анализу, а толкуем его только на основании наших общих предположений. Если же мы проведем с соответствующим лицом анализ, то мы узнаем с полной определенностью, была ли в данном случае прямая противоположная воля или откуда она возникла.
Второй момент заключается в следующем: если мы в большинстве случаев убеждаемся, что забывание намерений объясняется противоположной волей, то попробуем распространить это положение на другой ряд случаев, когда анализируемое лицо не признает, а отрицает открытую нами противоположную волю. Возьмем в качестве примеров очень часто встречающиеся случаи, когда забывают вернуть взятые на время книги, оплатить счета или долги. Мы будем настолько смелы, что скажем забывшему, как бы он это ни отрицал, что у него было намерение оставить книги себе и не оплатить долги, иначе его поведение объяснить нельзя, он имел намерение, но только ничего не знал о нем; нам, однако, достаточно того, что его выдало забывание. Он может, конечно, возразить, что это была всего лишь забывчивость. Теперь вы узнаете ситуацию, в которой мы уже однажды оказались. Если мы хотим последовательно проводить наши толкования ошибочных действий, которые оправдали себя на разнообразных примерах, то мы неизбежно придем к предположению, что у человека есть намерения, которые могут действовать независимо от того, знает он о них или нет. Но, утверждая это, мы вступаем в противоречие со всеми господствующими и в жизни, и в психологии взглядами.
Забывание имен собственных и иностранных названий, а также иностранных слов тоже можно свести к противоположному намерению, которое прямо или косвенно направлено против соответствующего названия. Некоторые примеры такой прямой неприязни я уже приводил ранее. Но косвенные причины здесь особенно часты и требуют, как правило, для их установления тщательного анализа. Так, например, сейчас, во время войны, которая вынудила нас отказаться от многих прежних симпатий, в силу каких то очень странных связей пострадала также память на имена собственные. Недавно со мной произошел случай, когда я не мог вспомнить название безобидного моравского города Бизенц, и анализ показал, что причиной была не прямая враждебность, а созвучие с названием палаццо Бизенци в Орвието, где я раньше неоднократно жил. Мотивом тенденции, направленной против восстановления названия в памяти, здесь впервые выступает принцип, который впоследствии обнаружит свое чрезвычайно большое значение для определения причин невротических симптомов: отказ памяти вспоминать то, что связано с неприятными ощущениями, и [Вновь переживать это неудовольствие при воспоминании. Намерение избежать неудовольствия, источником которого служат память или другие психические акты, психическое бегство от неудовольствия мы признаем как конечный мотив не только для забывания имен и названий, но и для многих других ошибочных действий, таких, как неисполнение обещанного, ошибки заблуждения (Irrtьmer) и др
Однако забывание имен, по видимому, особенно легко объяснить психофизиологическими причинами, и поэтому есть много случаев, в которых мотив неприятного чувства не подтверждается. Если кто то бывает склонен к забыванию имен, то путем аналитического исследования можно установить, что они выпадают из памяти не только потому, что сами вызывают неприятное чувство или как то напоминают о нем, а потому, что определенное имя относится к другому ассоциативному кругу, с которым забывающий состоит в более интимных отношениях. Имя в нем как бы задерживается и не допускает других действующих в данный момент ассоциаций. Если вы вспомните искусственные приемы мнемотехники, то с удивлением заметите, что имена забываются вследствие тех же связей, которые намеренно устанавливают, чтобы избежать забывания. Самым ярким примером тому являются имена людей, которые для разных лиц могут иметь разное психическое значение. Возьмем, например, имя Теодор. Для кого то оно ничего особенного не значит, для другого же это может быть имя отца, брата, друга или его собственное. Опыт аналитических исследований показывает, что в первом случае нет оснований забывать это имя, если оно принадлежит постороннему лицу, тогда как во втором будет постоянно проявляться склонность лишить постороннего имени, с которым, по видимому, ассоциируются интимные отношения. Предположите, что это ассоциативное торможение может сочетаться с действием принципа неудовольствия (Unlustprinzip) и, кроме того, с механизмом косвенной причинности, и вы получите правильное представление о том, насколько сложны причины временного забывания имен. Но только тщательный анализ окончательно раскроет перед вами все сложности.
В забывании впечатлений и переживаний еще отчетливее и сильнее, чем в забывании имен, обнаруживается действие тенденции устранения неприятного из воспоминания. Полностью это забывание, конечно, нельзя отнести к ошибочным действиям, оно относится к ним только в той мере, в какой это забывание выходит за рамки обычного опыта, т. е., например, когда забываются слишком свежие или слишком важные впечатления или такие, забывание которых прерывает связь событий, в остальном хорошо сохранившихся в памяти. Почему и как мы вообще забываем, в том числе и те переживания, которые оставили в нас несомненно глубочайший след, такие, как событий первых детских лет, — это совершенно другая проблема, в которой защита от неприятных ощущений играет определенную роль, но объясняет далеко не все. То, что неприятные впечатления легко забываются, — факт, не подлежащий сомнению. Это заметили различные психологи, а на великого Дарвина этот факт произвел такое сильное впечатление, что он ввел для себя «золотое правило» с особой тщательностью записывать наблюдения, которые противоречили его теории, так как он убедился, что именно они не удерживаются в его памяти.
Тот, кто впервые слышит об этом принципе защиты от нежелательных воспоминаний путем забывания, не упустит случая возразить, призывая опыт, что как раз неприятное трудно забыть, именно оно против нашей воли все время возвращается, чтобы нас мучить, как, например, воспоминания об обидах и унижениях. Даже если этот факт верен, он не годится в качестве аргумента против нашего утверждения. Важно вовремя понять то обстоятельство, что душевная жизнь — это арена борьбы противоположных тенденций и что, выражаясь не динамически, она состоит из противоречий и противоположных пар. Наличие определенной тенденции не исключает и противоположной ей — места хватит для обеих. Дело только в том, как эти противоположные тенденции относятся друг к другу, какие действия вытекают из одной и какие из другой.
Затеривание и запрятывание вещей нам особенно интересны своей многозначностью, разнообразием тенденций, вследствие которых могут произойти эти ошибочные действия. Общим для всех случаев является то, что какой то предмет хотели потерять, но причины и цели этого действия разные. Вещь теряют, если она испортилась, если намерены заменить ее лучшей, если она разонравилась, если напоминает о человеке, с которым испортились отношения, или если она была приобретена при обстоятельствах, о которых не хочется вспоминать. С этой же целью вещи роняют, портят и ломают. В общественной жизни были сделаны наблюдения, что нежеланные и внебрачные дети намного болезненнее, чем законные. Для доказательства нет необходимости ссылаться на грубые приемы так называемых «производительниц ангелов»;[23] вполне достаточно указать на известную небрежность в уходе за детьми. В бережном отношении к вещам проявляется то же самое, что и в отношении к детям.
Далее, на потерю могут быть обречены вещи, не утратившие своей ценности, в том случае, если имеется намерение что то пожертвовать судьбе, защитив себя этим от другой внушающей страх потери. Подобные заклинания судьбы, по данным психоанализа, еще очень часты, так что наши потери являются добровольной жертвой. Потери могут быть также проявлением упрямства и наказания самого себя; короче, более отдаленные мотивации намерения потерять вещь необозримы.
Действия «по ошибке» (Vergreifen), как и другие ошибки (Irrtьmer), часто используют для того, чтобы выполнить желания, в которых следовало бы себе отказать. Намерение маскируется при этом под счастливую случайность. Так, например, с одним моим другом произошел такой случай: он должен был явно против своей воли сделать визит за город по железной дороге, при пересадке он по ошибке сел в поезд, который доставил его обратно в город. Или бывает так, что во время путешествия хочется задержаться на полпути, но из за определенных обязательств нельзя этого делать, и тогда пропускаешь нужный поезд, так что вынужден сделать желанную остановку. Или как случилось с моим пациентом, которому я запретил звонить любимой женщине, но он, желая позвонить мне, «по ошибке», «в задумчивости» назвал неправильный номер и все таки был соединен с ней. Прекрасный практический пример прямого неправильного действия, связанного с повреждением предмета, приводит один инженер: “Недавно я с моими коллегами работал в лаборатории института над серией сложных экспериментов по упругости; работа, за которую мы взялись добровольно, затянулась, однако, дольше, чем мы предполагали. Однажды я с коллегой Ф. опять пошел в лабораторию, он жаловался, что именно сегодня ему не хотелось бы терять так много времени, у него много дел дома; я мог только согласиться с ним и в шутку сказал, вспомнив случай на прошлой неделе: «Будем надеяться, что и сегодня машина опять испортится, так что оставим работу и пораньше уйдем».
Во время работы случилось так, что коллега Ф. должен был управлять краном пресса, осторожно открывая кран и медленно впуская жидкость под давлением из аккумулятора в цилиндр гидравлического пресса. Руководитель опыта стоит у манометра и, когда давление достигает нужного уровня, кричит: «Стоп!» На эту команду Ф. со всей силой поворачивает кран влево (все краны без исключения закрываются поворотом вправо!). Из за этого в прессе начинает действовать полное давление аккумулятора, подводящая трубка не выдерживает и лопается — совсем невинная поломка машины, но мы вынуждены прервать на сегодня работу и пойти домой.
Характерно, впрочем, что некоторое время спустя, когда мы обсуждали этот случай, приятель Ф. абсолютно не помнил моих слов о поломке машины, которые я помню совершенно отчетливо”.
Этот случай может навести на предположение, что не всегда безобидная случайность делает руки вашей прислуги такими опасными врагами вашего дома. Здесь же встает вопрос, всегда ли случайно наносишь себе вред и подвергаешь опасности собственное существование. Все это положения, значимость которых вы при случае можете проверить на основании анализа наблюдений.
Уважаемые слушатели! Это далеко не все, что можно было бы сказать об ошибочных действиях. Есть еще много такого, что нужно исследовать и обсудить. Но я доволен, если в результате наших бесед вы пересмотрели прежние взгляды и готовы принять новые. Впрочем, я ограничусь тем, что некоторые стороны дела останутся невыясненными. Изучая ошибочные действия, мы можем доказать далеко не все наши положения, но для их доказательства мы будем привлекать не только этот материал. Большая ценность ошибочных действий для нас состоит в том, что это очень часто встречающиеся явления, которые можно легко наблюдать на самом себе, и их появление совершенно не связано с каким либо болезненным состоянием. В заключение я хотел бы остановиться только на одном вопросе, на который еще не ответил: если люди, как мы это видели во многих примерах, так близко подходят к пониманию ошибочных действий и часто ведут себя так, как будто они догадываются об их смысле, то как же можно считать эти явления случайными, лишенными смысла и значения и так энергично сопротивляться психоаналитическому их объяснению?
Вы правы — это удивительно и требует своего объяснения. Но я вам его не дам, а постепенно подведу к пониманию взаимосвязей, из которого объяснение откроется вам само по себе без моего непосредственного участия.

Жак Лакан”Власть невозможного” 11июня 1970 года.

 Немного стыда в соусе.
Молоко истины спит.
Блеск Реального.
Студент, брат люмпен-пролетариата. Маленькое убежище.
Надо прямо сказать — умереть от стыда мало кому удается. Но это, тем не менее, единственный знак — я вам уже говорил с определенного момента о том, как означающее становится знаком — единственный знак, повторяю, для которого можно установить генеалогию, то есть удостоверить, что он происходит из означающего. Любой другой знак всегда позволительно, в конце концов, заподозрить в том, что это знак в чистом виде, то есть обсценный, или, скажем, шутки ради, венсценный (yinscиnй).
Итак, умереть со стыда. Вырождение означающего здесь несомненно, несомненно уже потому, что порождено неудачей означающего, то есть бытием-к-смерти, поскольку оно затрагивает субъекта — а кого еще оно, собственно, может затрагивать? Бытие-к-смерти, визитная карточка, посредством которой одно означающее представляет субъект для другого означающего — вы, надеюсь, успели затвердить это наизусть.
Карточка эта никогда по назначению не приходит, так как чтобы нести на себе адрес смерти, она должна быть разорвана. Какой стыд (honte), говорят люди — именно отсюда и должна бы, по идее, произойти онтология, в правильном, наконец-то, правописании: hontologie.
Ну, а пока смерть от стыда остается единственным аффектом смерти, достойным — чего, вы спросите? Достойным смерти.
О нем долго предпочитали умалчивать. Ведь говорить о нем, значит обнаружить рубеж обороны, не последний, но единственный, с которого можно было, не стыдясь, говорить о непостыдном, которое стыдится — все это, как видите, стыд и его производные, — упоминать о стыде. Стыдится именно потому, что для непостыдного умереть от стыда невозможно. Вы уже слышали от меня, что невозможное озна-чает реальное.
Это не смертельно — говорят люди о чем угодно, когда хотят сказать, что это, мол, дело пустое. Говоря так, они обходят молчанием то, что смерть — ее можно заслужить.
Но дело в данном случае должно идти не о том, чтобы обойти невозможное молчанием, а в том, чтобы стать его агентом. Признать, что смерть — ее можно заслужить: умерев, на худой конец, от стыда за то, что заслужить ее нечем.
Если так с нами и происходит — что ж, значит это и есть единственный способ ее заслужить. Ваш единственный счастливый шанс. Если это не происходит, что, по сравнению с предыдущей возможностью, скорее, несчастье — что ж, тогда чашей стыда, которую предстоит испить, становится жизнь: она ведь не заслуживает, чтобы из-за нее умирали.
Стоит ли так распространяться об этом, если стоит мне раскрыть рот, как на упомянутой мною Вен-сцене это немедленно оборачивается шутовским спектаклем.
1
Вот именно, Венсенн.
Там остались тем, что я сказал, похоже, довольны. Я им понравился. Но без взаимности. Лично я не слишком доволен Венсенном.
Несмотря на то, что нашелся человек, который любезно попытался организовать все по высшему разряду, изобразить Венсенн, из Венсенна явно не было никого, или было совсем немного, несколько слушателей, способных оценить мои слова по достоинству. Это совсем не то, на что я рассчитывал, особенно после того, как они, судя по всему, там мое учение разрекламировали. Бывают моменты, когда фальшь становится мне ощутима.
С другой стороны, там было, в конечном счете, все необходимое, чтобы ясно стало, о чем могут состязаться друг с другом Минют и Тан модерн. Я упоминаю об этом лишь потому, что это, как вы увидите, имеет отношение к нашей сегодняшней теме — как нам поступать с культурой?
Чтобы осенило, достаточно порой одной мелочи — в данном случае ей послужило воспоминание, которое, сам не знаю как, отложилось у меня в памяти. Стоит вам вспомнить о публикации в Тан Модерн одной магнитофонной записи, как связь с Минют бросится вам в глаза. Попробуйте — это поразительно, я убедился на себе. Вырежьте по нескольку абзацев из каждой, перетасуйте их как-нибудь и вытягивайте наугад. Уверяю вас, что вы вряд ли разберетесь, откуда что взято.
Это позволит нам не начинать с возражения, сделанного мною только что против определенного тона, определенного выбора слов, из опасения, что их обернут шутовством, а подойти к делу с другой стороны, исходя из того, что шутовство уже налицо. Как знать, быть может, добавив в приправу толику стыда, мы сможем его несколько обуздать?
Короче говоря, я, обращаясь к вам, играю вам, слушателям, на руку. В противном случае, тот факт, что вы — мои слушатели, мог бы стать вам помехой, поскольку во многих случаях это мешает вам то, что я говорю, расслышать. А жаль, так как, по крайней мере те из вас, которые помоложе, давно уже способны сказать то, что я говорю, одни, без меня. Для этого вам недостает, пожалуй, лишь немного стыда.
Стыд, ясное дело, на дороге, тем более с детства хоженой, не валяется, а вот борозды алетосферы, исполосовавшие и изсоюзившие вас заживо, вполне могли бы, пожалуй, вогнать вас немного в краску.
Отчего, по-вашему, Паскаль и Кант суетились перед вами, как два слуги, вот-вот готовых последовать примеру Вателя? Там, наверху, не хватало истины, не хватало целых три века. Но вы же знаете, что блюдо, в конце концов, было явлено — в меру разогретое и под звуки музыки. Не надо брюзжать, вас же обслужили, стыдиться, как видите, больше нечего.
Помните, вы еще спрашивали меня, по какому поводу я волнуюсь, когда я говорил вам о вазочках, где не осталось горчицы — так вот, наполните-ка их поскорее стыдом, чтобыпраздник, когда он наступит, не был лишен пикантности.
Что проку в стыде? — спросите вы. Если изнанка психоанализа он и есть, то этого добра у нас маловато. Еще и на вынос хватит — отвечу я. Если сомневаетесь, поскребите себя, как говорится, немножко, и каждый раз под вашей ветреной внешностью окажется плотная корка стыда, стыда жить.
Вот оно, то, что обнаруживает психоанализ. Посмотрев на дело сколь-нибудь серьезно, вы сразу обнаружите, что оправдывается этот стыд тем, что вы от стыда не умерли, то есть тем, что вы изо всех сил поддерживаете извращенную версию дискурса господина — дискурс университета. Гегелемонский, одним словом.
ЯсноваоткрьшввоскресеньеэтуокаяннуюФенсш^нологмю духа, спрашивая себя, не ввел ли я вас в заблуждение, делясь своими воспоминаниями в столь восторженных выражениях. Ни в коей мере — это действительно потрясающе!
Вы найдете там, например, что подлое сознание — это истина сознания благородного. Причем подано это так, что голова идет кругом. Чем гнуснее вы себя поведете — я не сказал непристойнее, об этом давно уже речи нет, — тем лучше пойдет дело. Это многое объясняет, к примеру, в последней университетской реформе. Все — единицы стоимости, ибо все стремятся заполучить жезл генерала от культуры, почище маршальского, в свои руки, да еще заслужить, как скотина на выставке, специальные медали, чтобы видно было, что перед вами специалист. Отлично, таких специалистов будет у нас хоть отбавляй.
Устыдиться, что не умер от такого позора, значило бы, возможно, придать всему этому несколько иную окраску, окраску Реального. Я сказал Реального, а не истины, ибо, как я в прошлый раз уже объяснял, молоко истины сладостно, но ядовито. От него можно уснуть, а этого как раз от вас и хотят.
Яуже посоветовал одной очаровательной особе почитать Бальтазара Грациана, который, как вы знаете, был иезуитом и жил на рубеже шестнадцатого и семнадцатого столетий. Его лучшие работы написаны в начале семнадцатого века. Именно тогда, в конечном счете, родилось мировоззрение, которое мы теперь можем считать своим. Пришествие науки предчувствовали задолго до того, как она вошла в зенит своей славы. Это любопытно, но это именно так. Всякому, кто стремится составить себе об истории наглядное представление, неплохо обратить внимание на то, что барокко, которое так пришлось нам ко двору сегодня — а современное искусство, фигуративное или нет, недалеко от него ушло — возникло в одно время, немного опережая их, с первыми шагами науки.
В Критикане, представляющем собой своего рода апологию, где уже содержится, к примеру, сюжет Робинзона Крузо — большинство шедевров представляют собой всего лишь сколки с шедевров других, неизвестных, — в третьей части его, посвященной наступлению старости — план книги соответствует этапам человеческой жизни — имеется, во второй главе, сцена, изображающая истину в родах
Истина рожает в городе, населенном исключительно чистыми существами. Это не мешает им обратиться в паническое бегство при слухе о том, что истина вот-вот разродится.
Отчего те, кто нашел для меня это место — потому что находка эта, честно говоря, не моя — попросили меня его объяснить? — Не иначе, я думаю, как оттого, что побывали на моем последнем занятии: ведь как раз об этом у меня там шла речь.
Того, что я говорил, и надо держаться, так как если вы хотите, чтобы речи ваши носили подрывной характер, смотрите хорошенько, чтобы они не увязли на дорогах истины.
В прошлый раз, демонстрируя на доске свои схемки, которые я не стану каждый раз рисовать заново, я хотел сказать то, что Svгосподствующее означающее, то самое, которое знание в университетской ситуации держит в секрете, — к нему очень соблазнительно бывает прилепиться. И тогда вы попались.

На что я вас нацеливаю — и это, возможно, единственное, что некоторые из вас после этого года для себя вынесут — это сфокусироваться на уровне продукта, продукта университетской системы. От вас ожидают, что вы произведете определенный продукт. И все дело, пожалуй, в том, чтобы заменить в результате этот продукт другим.
2
Теперь, просто-напросто в порядке очередного этапа работы, я для разнообразия прочту вам три страницы текста — прочту еще и потому, что в них запечатлено сказанное мною здесь в прошлый раз. Я приношу извинения перед немногими из вас, которым я поверял эти страницы раньше.
Текст этот представляет собой ответ чудаку-бельгийцу, чьи вопросы заняли меня настолько, что мне невольно подумалось, будто я сам их, неведомо для себя, ему и продиктовал. Но заслуга принадлежит, конечно, ему.
Вот шестой из этих вопросов, подкупающе наивный — В чем истина и знание — всем известно, что я давно пытаюсь показать, как эти две добродетели между собою сплетаются — несовместимы друг с другом?
И вот что я ему на это ответил: С истиной, скажу без околичностей, совместимо все, в нее непрерывно плюют и гадят. Для знания, как и для всего прочего, это проходной двор, а то и просто уборная. Но в ней можно пребывать постоянно и далее быть от этого места в восторге.
Отметьте: я предостерег психоаналитика от того, чтобы место, с которым он обручен знанием, метить любовью. Я сразу сказал ему: на истине не женятся, брачного контракта с ней не подписывают, а во внебрачную связь и тем более не вступают. Она ничего подобного не терпит. Истина — это в первую очередь соблазн, она для того, чтобы вас одурачить. Чтобы, не попасться на ее удочку, нужно быть сильным. Это не ваш случай.
Так говорил я психоаналитикам, этому призраку, что я, невзирая на оживление, с которым стекаетесь вы в неизменный день и час меня выслушать с тех самых пор, как сделал я безнадежную ставку на то, что он, психоаналитик, слышит меня, тщетно кличу и заклинаю. Так что предупреждение мое относится не к вам, жало истины не представляет для вас опасности; а вот если, как знать, творение мое оживет, если пресловутый психоаналитик, вопреки надежде, что этому не бывать, примет у меня эстафету, его-то, как раз, я должен предостеречь: общее место, гласящее, что истина, мол, научит всему, не доведет никого до добра. Пусть каждый знает о ней свое — этого довольно, и этого стоит держаться. Еще лучше, если он ей вообще пользоваться не станет. Более предательского инструмента не сыщется на всем свете.

Мы знаем, каким образом психоаналитик — не психоаналитик вообще, а психоаналитик отдельно взятый — выходит обычно из подобного положения: он оставляет ниточку этой истины тому, кто на ней уже дергался и кто становится, в силу этого, его пациентом, знача для него в дальнейшем не больше марионетки.
Остается, тем не менее, фактом, что с определенных пор встречаются люди, которые почитают долгом проявлять к нему большее участие. Может быть, это мое влияние. Не исключено, что я действительно помог это дело поправить. Но это как раз и обязывает меня предупредить их, что не следует заходить слишком далеко, потому что если я чего и добился, то потому лишь, что и виду не подавал, будто это мне интересно. Но это как раз очень серьезно — к тому же люди обычно делают вид, будто это их очень пугает. Да, это отказ. Но отказ не исключает сотрудничества. Отказ сам может быть формой сотрудничества.
С теми, кто слушает меня по радио и слуху которых не препятствует, как я говорил только что, то обстоятельство, что они меня слышат, я пойду здесь несколько дальше. Именно по этой причине я и зачитываю вам этот текст — если я могу это делать на уровне средств массовой информации, почему бы не попытать счастья и здесь?
К тому же, эти первые ответы, так вас ошарашившие и прошедшие, похоже, по радио гораздо лучше, чем кажется, подтвердили принцип, усвоенный мною и составляющий одно целое с тем, что я хотел бы сегодня передать вам в наследство. Это один из методов, из которых наше воздействие на культуру могло бы складываться.
Оказавшись волей случая перед широкой публикой, перед массой, на милость которой отдало вас одно из средств информации, почему бы не поднять уровень прямо пропорционально предполагаемой некомпетентности — сомнительная презумпция — вашей публики? Стоит ли снижать тон? Кого надо вам вербовать? Игра культуры и состоит как раз в том, чтобы вовлечь вас в систему — сделать так, чтобы свои своих не узнали.
Поэтому здесь, несмотря на то, что в этой аудитории сказать об этом еще можно, я скажу о том, чем замечательна, пройдя незамеченной, моя формула субъекта якобы знающего, положенная в основу переноса.
Предполагаемое знание, которое переносит на аналитика, по моим словам, анализирующий пациент, отнюдь не предполагает в психоаналитике знания истины. Поразмышляйте над этим, если хотите понять, почему дополнение это стало бы для переноса гибельным. С другой стороны, если понимание это мешает действию переноса оставаться истинным, размышлять нал этим не надо.
Я испытываю негодование по поводу некой особы, выдающей то, что я обличаю, за толику знания, которой перенос оперирует. От нее одной зависит сменить на другую мебель то кресло, которое, окажись я прав, она грозиться продать. Она ставит себя в безвыходное положение лишь тем, что не довольствуется имеющимися в ее распоряжении средствами. Единственное, что психоаналитику нужно, это чтобы в ткани его бытия не оказалась распущена ни одна петля. Пресловутое незнание, о котором столько разглагольствуют, близко его сердцу ровно постольку, поскольку он сам ничего не знает. Ему претит новомодный обычай откапывать тень, а потом, чтобы прослыть за хорошую охотничью собаку, делать вид, будто нашел падаль. Его дисциплина научила его: Реальное не для того нужно, чтобы его знали — это единственный его рубеж обороны против идеализма.
Знание присовокупляется к Реальному; именно поэтому оно способно не только внести в бытие фальшь, но и до известной степени обналичить ее. Вот почему я ушел в наличное бытие, Dasein, с головой, и без помощи мне здесь не обойтись.
На самом деле, знание занимается истиной лишь там, где оно ложно. Любое знание, которое не является ложным, к истине равнодушно. Истинной, на поверку, оказывается лишь форма его, которую мы, путем весьма сомнительной, надо сказать, процедуры, застаем врасплох, когда милостью Фрейда оно говорит нам о языке — застаем потому, что оно является его, языка, продуктом.
Вот здесь-то и имеютместо политические последствия. На деле вопрос всегда в том, какое знание возводится здесь в закон. Когда это обнаруживается, может оказаться, что ситуация изменилась. Знание, увиденное другими глазами, понижается в ранг симптома. И тогда является истина.
За истину, конечно, сражаются, но причиной тому ее связь с Реальным. Однако то, что это происходит, куда маловажнее того, что это производит. Эффект истины
— это пропажа знания. Эта пропажа и обусловливает скорейшее возобновление производства.
Что касается Реального, то ему от этого ни жарко, ни холодно. С него, как с гуся вода — до следующего кризиса. Оно даже выигрывает, возвращая себе на время свой блеск. Это блеск, которого от любых революций ждать бесполезно
— тот блеск, что мог бы воссиять на месте, всегда неспокойном, истины. Беда лишь в том, что блеск этот ослепителен — в нем не видно ни зги.
Вот текст, который я, на другой день после последнего семинара, отложил в сторону — для вас, конечно же, так как о том, чтобы присовокупить его к моему маленькому радиопараду, не может быть речи.
В связи с этим важно усвоить следующее — страшно в истине то, чему она уступает место.
Место Другого существует, как я всегда говорил, для того, чтобы туда была вписана истина, то есть все, что к этому разряду относится — ошибки, даже ложь — все, одним словом, что не существует, не имей оно истины в своей основе.
Все это откровенная игра — игра речи и языка.
Но как обстоит дело с истиной в моей четвероногой схеме — схеме, которая предполагает наличие языка и структурированного дискурса, то есть того, что накладывает условия на всякую речь, которая в его рамках может возникнуть? Чему истина, о которой идет речь, истина данного дискурса, то есть то самое, что им обусловлено, уступает место? На чем он, дискурс господина, держится? Это другая сторона функции истины, не лицевая его сторона, а то измерение, где необходимость ее обусловлена чем-то скрытым.
Те борозды, что мы чертим в алетосфере, пролегают по поверхности неба, давно уже опустевшего. Но речь идет о другом — о том, что однажды я нарек словом, которое задело столь многих из вас за живое, что меня спрашивали потом, зачем оно мне понадобилось — речь идет о латузе.
Измерение истины, в котором она выступает как нечто скрытое, придумал не я. В ее основе лежит Verborgenheit. Она так устроена, другими словами, что вы невольно подозреваете, будто в утробе у нее что-то скрывается.
Очень скоро нашлись хитроумцы, понявшие, что если содержимое чрева выйдет наружу, то быть беде. Избыточность ее, возможно, пейзажу идет на пользу, но штука в том, что стоит ей выйти, как дело может с равным успехом обернуться кошмаром. Если вы станете ждать у моря погоды, то вы пропали. В общем, не надо латузу слишком дразнить. Увлечься этим, значит удостоверить то, о чем я без устали вам твержу — невозможность того, что отношения эти действительно реальны. Чем больше ваши поиски привязаны к истине, тем больше упрочивают они власть невозможных вещей, которые я вам давеча перечислял — управлять, воспитывать и, порою, анализировать. В отношении анализа это, в любом случае, очевидно.
Субъекта якобы знающего малейшее приближение к истине до глубины души возмущает.
3
Мои маленькие четвероногие схемы — это, имейте в виду, не крутящийся столик истории. Вовсе не обязательно, чтобы она обязательно шла этим руслом или чтобы вращение происходило всегда в одну сторону. Это всего-навсего попытка сориентировать вас относительно нескольких радикальных, в математическом смысле, функций.
В отношении функций, решающий шаг был сделан приблизительно в ту эпоху, о которой я только что говорил, и связан он был с чем-то таким, что объединяет между собою начинание Галилея, появление дифференциалов и интегралов у Лейбница и возникновение понятия логарифма.
С функцией входит в Реальное нечто такое, чего там раньше никогда не было, и речь идет не об открытии, эксперименте, выделении, ограничении, размежевании, а о записи — о записи двух типов операций.
Посмотрим, в качестве примера, откуда берется логарифм. В одном случае, первичной операцией является сложение. Сложение как-никак происходит интуитивно: одно находится здесь, другое там, вы совмещаете их и образуется в результате новое множество. Но умножение хлебов — это не собирание оных. Применяя одну операцию к другой, вы изобретаете логарифм. И вот он уже разгуливает по белу свету. Какими бы пустячными ни казались вам его правила, не думайте, что факт существования их оставит вас, здесь присутствующих, в том же состоянии, в котором были вы до того, как эти правила появились. Само их присутствие — вот что важно.
Так вот, наши крылатые термины, Sp S2, a, $, могут сослужить нам службу в довольно большом количестве операций. Нужно только приучиться ими пользоваться.
Исходя, к примеру, из единичной черты, можно, ею довольствовавшись, попробовать задаться вопросом о функции господствующего означающего. И это окажется вполне выполнимо, если вы, подведя, разумеется, солидную структурную базу, обратите внимание на то, что в домыслах она не нуждается, что вся комедия смертельной борьбы за престиж и ее исхода становится лишней. В противоположностьвыводам, которые напрашиваются, когда мы рассматриваем вещи на уровне действительности, в положении раба никакой произвольности нет. В знании с необходимостью возникает нечто такое, что берет на себя функцию господствующего означающего.
Трудно, конечно, удержаться от фантазий по поводу того, с кого это все началось — вот почему нам так нравится, когда раб с господином перебрасываются у Гегеля мячиком. На самом деле, может быть, просто кому-то стало стыдно, вот он и высунулся вперед таким образом.
Об измерении стыда я вам сегодня уже говорил. Это не самая удобная для обсуждения тема. Она не из тех, о которых легко говорить. Как знать, может быть, это и есть та дыра, из которой хлещет струей господствующее означающее. Будь это так, это помогло бы оценить, насколько тем, кто хотел бы участвовать в ниспровержении, или просто смещении, господина, необходимо с этим означающим сблизиться.
Как бы то ни было, ясно одно — введение Sj, господствующего означающего, вы можете наблюдать в любом дискурсе, это условие его читаемости.
Имеются язык, речь и знание — все это было, похоже, налицо и в неолитическую эпоху, но никаких признаков существования измерения, именуемого чтением, у нас нет. В письме и печати нужды еще не было — существуют они, конечно, давно, но как бы задним числом. Почему, читая любой текст, мы всегда можем спросить себя — в силу какой особенности они поддаются прочтению? За разрешением этой трудности нужно обратиться к тому, что выступает как господствующее означающее.
Хочу обратить ваше внимание на то, что в качестве литературных произведений люди никогда ничего, кроме небылиц, не читали. Чем объясняется такое положение дел?
Последний раз, пойдя по ложному следу — обожаю пуститься по ложному следу — мне случилось прочесть Изнанку современной жизни Бальзака. Это и вправду невероятно. Если вы не знакомы с ней, то что бы вы по истории конца восемнадцатого — начала девятнадцатого века, то есть об эпохе Французской революции ни читали, даже если вы читали Маркса, вы все равно в ней ничего не поймете, от васвсе равно ускользнет нечто такое, чего вы нигде, кроме этой дурацкой книжки, Изнанки современной жизни, все равно не найдете.
Пожалуйста, познакомьтесь с ней. Я уверен, что немногие среди вас ее брали в руки. Это одна из тех книг Бальзака, которую читают реже других. Заставьте себя ее-таки прочитать.
Пусть это будет задание, подобное тому, что я попытался — с тех пор едва не сто лет прошло — дать своим слушателям в госпитале Святой Анны, читая с ними первую сцену первого акта Атали Расина. Все, что они сумели расслышать там — это точки пристежки. Я не стану утверждать, что метафора была удачной. В конечном счете речь шла о S, господствующем означающем.
Бог свидетель тому, что они из этой точки пристежки сделали — о ней писали даже в 7дм модерн, спасибо, что не в Минют.
Речь шла о господствующем означающем. То был способ потребовать от них, чтобы они отдали себе отчет в том, каким образом нечто такое, что разносится в языке как по ветру, оказывается читаемым, то есть оседает, становится дискурсом.
Я всегда утверждал, что метаязыка нет. Если что и можно принять за поиски в языке мета — уровня, так это просто-напросто вопрос о чтении.
Предположим, чисто гипотетически, что у меня спросили бы мнение о вещах, с которыми меня ничего, кроме этого места, надо сказать, достаточно специфического, не связывает — меня удивило бы, что меня безапелляционно зачисляют по университетскому ведомству. Но в конце концов, если другие, по причинам, учитывая их положение, вполне весомым и в свете моих маленьких схемок особенно очевидным, окажутся в ситуации, когда им захочется совершить в университетских порядках некий переворот, где им искать выхода?
Они могут искать его, к примеру, там, где все нанизывается на одну ниточку, где найдется место и им, и тем, кто за ними последует — все они, в силу самой природы накопления знания, окажутся в положении подчиненных.
За всем этим приоткрывается некая житейская мудрость.
С некоторого времени это стало своего рода мифом. Я здесь не для того, чтобы вам такой исход проповедовать. Я объясняю вам, что жить стыдно.
Ведя поиски в этом направлении, они сумеют, может быть, подтвердить с помощью моих схемок, что в положении студента ничего не меняется, когда он братается, как они выражаются, не с пролетариатом, а с люмпен-пролетариатом.
Пролетариат — он вроде римского плебса — а это были люди весьма замечательные. Классовая борьба с самого начала содержит, вероятно, источник всех дальнейших ошибок — дело в том, что она ни в коем случае не разворачивается в плоскости подлинной диалектики дискурса господина, она целиком укладывается в плоскость идентификации. Senatus Populusque Romanus. Они на одной стороне. А вся остальная империя — это прочие.
Важно понять, почему студенты солидаризируются с этими прочими. Похоже, они не видят ясно, как из этого положения выйти. Я хотел бы заметить им, что важнейший момент системы — это производство, производство стыда. Этому есть имя — это бесстыдство.
Вот почему было бы, наверное, неплохо в этом направлении шагов не делать.
Возьмем нечто такое, что в мои маленькие схемки прекрасно укладывается, — что, в самом деле, система производит? Она производит некий культурный продукт. А что производят на университетском станке? Конечно же, диссертации.
Этот режим производства всегда имеет отношение к господствующему означающему. Но происходит это не просто потому, что он вас этим титулом жалует, не оттого только, что предполагается, будто все, что в этом режиме производится, связано с тем или иным авторским именем.
Связь здесь гораздо более тонкая. Существует предварительная, пороговая процедура. Вы получаете в университете слово строго при условии, что на вас навсегда ложится печать вами написанной диссертации. Она придает вашему имени необходимый вес. Правда, дальнейшая ваша деятельность может быть с диссертацией никак не связана. Обычно, впрочем, ей и довольствуются. Но это не важно, так как стоит вам приобрести имя, и вы можете говорить, что хотите. Вот что играет здесь роль господствующего означающего.
Надо ли говорить — так как большого значения я этому придавать не хотел бы — что именно так пришла мне в голову одна затея, о которой вам много в последнее время приходится от меня слышать — я имею в виду журнал Scilicet. Некоторые были поражены, узнав от меня, что это будет место, где статьи будут публиковаться без подписи.
Не надо думать, будто моя подпись является исключением. То, что я туда написал, говорит само за себя: речь идет о болезненных испытаниях, связанном с так называемой школой, куда я внес предложения, которые позволили бы вписаться в нее тому, что, кстати сказать, вписаться в нее не замедлило, — о своего рода каталептическом эффекте.
Тот факт, что под этим текстом стоит моя подпись, мог бы представлять интерес, если бы я действительно был автором. Но я вовсе не автор. Тем, кто читает мои Писания, такое и в голову не приходит. В течение долгого времени авторство мое было тщательно ограничено печатным органом, единственный интерес которого состоял в старании как можно неуклоннее держаться того, что я попытался определить как постановка знания под вопрос. Какие бедствия оно, аналитическое знание, за собой влечет — вот в чем была проблема, вот как стоял вопрос до тех пор, пока всем не приспичило стать поскорее авторами. Занятно на самом деле, что парадоксальным кажется как раз неподписанное, в то время как веками все приличные люди, напротив, по меньшей мере делали вид, что рукопись у них отобрали силой, что над ними сыграли злую шутку. Они не рассчитывали, что по выходу книги им станут приходить поздравительные открытки.
Короче говоря, если сочинения, где знание, распространяемое и имеющее хождение в рамках университетской системы, серьезно ставилось бы под вопрос, вообще могут появиться на свет, то почему бы этому не произойти в узком, вроде нашего с вами, кругу, который поставил бы себе за правило не публиковать сочинения к вящей славе их автора, а высказывать, невзирая на последствия, строго обоснованные со структурной точки зрения мысли.
Возьмите, к примеру, Дидро — этот тип написал Племянника Рамо, выронил рукопись из кармана, кто-то отнес ее Шиллеру, который точно знал, что это Дидро. Сам Дидро никогда этим не занимался. В 1804 году Шиллер передал рукопись Гете, который ее немедленно перевел, и вплоть до 1891 года — я это точно знаю: вот томик, который я захватил сюда из собственной библиотеки — в нашем распоряжении был лишь французский перевод, выполненный с немецкого перевода Гете, который, кстати, тоже напрочь забыл о нем через год после публикации и, вполне вероятно, даже не имел у себя экземпляра, так как французы и немцы в это время вовсю между собой воевали и народ к такого рода революционным диверсиям относился не слишком сочувственно. Короче говоря, перевод прошел незамеченным и сам Гете наверняка не знал о факте его выхода в свет, что не помешало, однако, Гегелю сделать его одним из главных жизненных центров той исполненной юмора книги, на которую я в последнее время так часто ссылаюсь — Феноменологии духа.
Нет, как видите, особого основания проявлять заботу о том, чтобы продукция ваша была помечена вашим именем. Это служит, я уверяю вас, скорее помехой тому, чтобы что-нибудь дельное выпустить в свет — хотя бы потому уже, что разбираясь вплотную с тем, что может вас в данной работе естественным образом интересовать, вы чувствуете себя обязанным, по законам все той же диссертации, соотносить написанное с автором — он, скажем, гений; а вот это у него натяжка; ему не хватает свежих идей; он не завирается. А если он высказал что-то новое, что о нем, возможно, ничего ровным счетом не говорит, вы просто обязаны думать, что он был умница. С таким подходом вы далеко не уйдете.
Что касается психологии, то поразительно, что в работах, вносящих какую-то ясность, вроде Изнанки современной жизни, о которой я только что говорил, ей и не пахнет. Книга эта представляет собой небольшой монтаж, ценность которой в господствующих означающих — в том, что она поддается чтению. В какой бы то ни было психологии нужды нет вовсе.
В свое оправдание и во избежание недомолвок скажу — от произошедшего с ними несчастного случая, то есть от немедленного прочтения, мои Писания спасает лишь то, что это, как ни крути, worst-seller.
Я не буду сегодня, в такую жару, затягивать это, последнее в этом году, занятие.
Ясно, что многое осталось несказанным, но не лишним, безусловно, будет уточнить следующее — если, говоря вслед за Гегелем, для вашего присутствия здесь в таком количестве, столь часто меня смущающем, имеются какие-то не слишком низменные причины — мерилом здесь, как сказал бы Гете, является такт, и я не слишком, но в меру, это учитываю, — если это явление, поистине, имея в виду, что большинство из вас из мною сказанного для себя извлекает, необъяснимое, действительно имеет место, то лишь оттого, что мне удается, не слишком, но как раз в меру, внушить вам стыд.
11июня 1970 года.

Зигмунд Фрейд «ТРЕТЬЯ ЛЕКЦИЯ. ОШИБОЧНЫЕ ДЕЙСТВИЯ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)»

Уважаемые дамы и господа! В прошлый раз нам пришла в голову мысль рассматривать ошибочное действие само по себе, безотносительно к нарушенному им действию, которое предполагали совершить; у нас сложилось впечатление, будто в отдельных случаях оно выдает свой собственный смысл, и если бы это подтвердилось еще в большем числе случаев, то этот смысл был бы для нас интереснее, чем исследование условий, при которых возникает ошибочное действие.

Договоримся еще раз о том, что мы понимаем под «смыслом» (Sinn) какого то психического процесса не что иное, как намерение, которому он служит, и его место в ряду других психических проявлений. В большинстве наших исследований слово «смысл» мы можем заменить словом «намерение» (Absicht), «тенденция» (Tendenz). Однако не является ли самообманом или поэтической вольностью с нашей стороны, что мы усматриваем в ошибочном действии намерение?

Будем же по прежнему заниматься оговорками и рассмотрим большее количество наблюдений. Мы увидим, что в целом ряде случаев намерение, смысл оговорки совершенно очевиден. Это прежде всего те случаи, когда говорится противоположное тому, что намеревались сказать. Президент в речи на открытии заседания говорит: «Объявляю заседание закрытым». Смысл и намерение его ошибки в том, что он хочет закрыть заседание. Так и хочется процитировать: «Да ведь он сам об этом говорит»; остается только поймать его на слове. Не возражайте мне, что это невозможно, ведь председатель, как мы знаем, хотел не закрыть, а открыть заседание, и он сам подтвердит это, а его мнение является для нас высшей инстанцией. При этом вы забываете, что мы условились рассматривать ошибочное действие само по себе; о его отношении к намерению, которое из за него нарушается, мы будем говорить позже. Иначе вы допустите логическую ошибку и просто устраните проблему, то, что в английском языке называется begging the question. [11]

В других случаях, когда при оговорке прямо не высказывается противоположное утверждение, в ней все же выражается противоположный смысл. «Я не склонен (вместо неспособен) оценить заслуги своего уважаемого предшественника». «Geneigt» (склонен) не является противоположным «geeignet» (способен), однако это явное признание противоречит ситуации, о которой говорит оратор.

Встречаются случаи, когда оговорка просто прибавляет к смыслу намерения какой то второй смысл. Тогда предложение звучит так, как будто оно представляет собой стяжение, сокращение, сгущение нескольких предложений. Таково заявление энергичной дамы: он (муж) может есть и пить все, что я захочу. Ведь она тем самым как бы говорит: он может есть и пить, что он хочет, но разве он смеет хотеть? Вместо него я хочу. Оговорки часто производят впечатление таких сокращений. Например, профессор анатомии после лекции о носовой полости спрашивает, все ли было понятно слушателям, и, получив утвердительный ответ, продолжает: «Сомневаюсь, потому что даже в городе с миллионным населением людей, понимающих анатомию носовой полости, можно сосчитать по одному пальцу, простите, по пальцам одной руки». Это сокращение имеет свой смысл: есть только один человек, который это понимает.

Данной группе случаев, в которых ошибочные действия сами указывают на свой смысл, противостоят другие, в которых оговорки не имеют явного смысла и как бы противоречат нашим предположениям. Если кто то при оговорке коверкает имя собственное или произносит неупотребительный набор звуков, то уже из за таких часто встречающихся случаев вопрос об осмысленности ошибочных действий как будто может быть решен отрицательно. И лишь при ближайшем рассмотрении этих примеров обнаруживается, что в этих случаях тоже возможно понимание искажений, а разница между этими неясными и вышеописанными очевидными случаями не так уж велика.

Одного господина спросили о состоянии здоровья его лошади, он ответил: Ja, das drдut. Das dauert vielleicht noch einen Monat [Да, это продлится, вероятно, еще месяц; но вместо слова «продлится» — dauert — вначале было сказано странное «drдut»]. На вопрос, что он этим хотел сказать, он, подумав, ответил: Das ist eine traurige Geschichte [Это печальная история]. Из столкновения слов «dauert» [дауерт] и «traurige» [трауриге] получилось «драут» (Meringer, Mayer, 1895).

Другой рассказывает о происшествиях, которые он осуждает, и продолжает: Dann aber sind die Tatsachen zum Vorschwein [форшвайн] gekommen. [И тогда обнаружились факты; но в слово Vorschein — элемент выражения «обнаружились» — вставлена лишняя буква w]. На расспросы рассказчик ответил, что он считает эти факты свинством — Schweinerei. Два слова — Vorschein [форшайн] и Schweinerei [швайнерай] — вместе образовали странное «форшвайн» (Мерингер, Майер). Вспомним случай, когда молодой человек хотел begleitdigen даму. Мы имели смелость разделить эту словесную конструкцию на begleiten [проводить] и beleidigen [оскорбить] и были уверены в таком толковании, не требуя тому подтверждения. Из данных примеров вам понятно, что и такие неясные случаи оговорок можно объяснить столкновением, интерференцией двух различных намерений. [12]Разница состоит в том, что в первом случае одно намерение полностью замещается (субституируется) другим, и тогда возникают оговорки с противоположным смыслом, в другом случае намерение только искажается или модифицируется, так что образуются комбинации, которые кажутся более или менее осмысленными.

Теперь мы, кажется, объяснили значительное число оговорок. Если мы будем твердо придерживаться нашего подхода, то сможем понять и другие бывшие до сих пор загадочными оговорки. Например, вряд ли можно предположить, что при искажении имен всегда имеет место конкуренция между двумя похожими, но разными именами. Нетрудно, впрочем, угадать и другую тенденцию. Ведь искажение имени часто происходит не только в оговорках; имя пытаются произнести неблагозвучно и внести в него что то унизительное — это является своего рода оскорблением, которого культурный человек, хотя и не всегда охотно, старается избегать. Он еще часто позволяет это себе в качестве «шутки», правда, невысокого свойства. В качестве примера приведу отвратительное искажение имени президента Французской республики Пуанкаре, которое в настоящее время переделали в «Швайнкаре». Нетрудно предположить, что и при оговорке может проявиться намерение оскорбить, как и при искажении имени. Подобные объяснения, подтверждающие наши представления, напрашиваются и в случае оговорок с комическим и абсурдным эффектом. «Я прошу Вас отрыгнуть (вместо чокнуться) за здоровье нашего шефа». Праздничный настрой неожиданно нарушается словом, вызывающим неприятное представление, и по примеру бранных и насмешливых речей нетрудно предположить, что именно таким образом выразилось намерение, противоречащее преувеличенному почтению, что хотели сказать примерно следующее: «Не верьте этому, все это несерьезно, плевать мне на этого малого и т. п.». То же самое относится к тем оговоркам, в которых безобидные слова превращаются в неприличные, как, например, apopos [по заду] вместо apropos [кстати] или EischeiЯweibchen [~гнусная бабенка] вместо EiweiЯscheibchen [белковая пластинка] (Мерингер, Майер). Мы знаем многих людей, которые ради удовольствия намеренно искажают безобидные слова, превращая их в неприличные; это считается остроумным, и в действительности часто приходится спрашивать человека, от которого слышишь подобное, пошутил ли он намеренно или оговорился.

Ну вот мы без особого труда и решили загадку ошибочных действий! Они не являются случайностями, а представляют собой серьезные психические акты, имеющие свой смысл, они возникают благодаря взаимодействию, а лучше сказать, противодействию двух различных намерений. А теперь могу себе представить, какой град вопросов и сомнений вы готовы на меня обрушить, и я должен ответить на них и разрешить ваши сомнения, прежде чем мы порадуемся первому результату нашей работы. Я, конечно, не хочу подталкивать вас к поспешным выводам. Давайте же подвергнем беспристрастному анализу все по порядку, одно за другим.

О чем вы хотели бы меня спросить? Считаю ли я, что это объясняет все случаи оговорок или только определенное их число? Можно ли такое объяснение перенести и на многие другие виды ошибочных действий: на очитки, описки, забывание, захватывание вещей «по ошибке» (Vergreifen), [13] их затеривание и т. д.? Имеют ли какое то значение для психической природы ошибочных действий факторы усталости, возбуждения, рассеянности, нарушения внимания? Можно, далее, заметить, что из двух конкурирующих намерений одно всегда проявляется в ошибочном действии, другое же не всегда очевидно. Что же необходимо сделать, чтобы узнать это скрытое намерение, и, если предположить, что мы догадались о нем, какие есть доказательства, что наша догадка не только вероятна, но единственно верна? Может быть, у вас есть еще вопросы? Если нет, то я продолжу. Напомню вам, что сами по себе ошибочные действия интересуют нас лишь постольку, поскольку они дают ценный материал, который изучается психоанализом. Отсюда возникает вопрос: что это за намерения или тенденции, которые мешают проявиться другим, и каковы взаимоотношения между ними? Мы продолжим нашу работу только после решения этой проблемы.

Итак, подходит ли наше объяснение для всех случаев оговорок? Я очень склонен этому верить и именно потому, что когда разбираешь каждый случай оговорки, такое объяснение находится. Но это еще не доказывает, что нет оговорок другого характера. Пусть будет так; для нашей теории это безразлично, так как выводы, которые мы хотим сделать для введения в психоанализ, останутся в силе даже в том случае, если бы нашему объяснению поддавалось лишь небольшое количество оговорок, что, впрочем, не так. На следующий вопрос — можно ли полученные данные об оговорках распространить на другие виды ошибочных действий? — я хотел бы заранее ответить положительно. Вы сами убедитесь в этом, когда мы перейдем к рассмотрению примеров описок, захватывания «по ошибке» предметов и т. д. Но по методическим соображениям я предлагаю отложить эту работу, пока мы основательнее не разберемся с оговорками.

Вопрос о том, имеют ли для нас значение выдвигаемые другими авторами на первый план факторы нарушения кровообращения, утомления, возбуждения, рассеянности и теория расстройства внимания, заслуживает более внимательного рассмотрения, если мы признаем описанный выше психический механизм оговорки. Заметьте, мы не оспариваем этих моментов. Психоанализ вообще редко оспаривает то, что утверждают другие; как правило, он добавляет что то новое, правда, часто получается так, что это ранее не замеченное и вновь добавленное и является как раз существенным. Нами безоговорочно признается влияние на возникновения оговорки физиологических условий легкого нездоровья, нарушений кровообращения, состояния истощения, об этом свидетельствует наш повседневный личный опыт. Но как мало этим объясняется! Прежде всего, это не обязательные условия для ошибочного действия. Оговорка возможна при абсолютном здоровье и в нормальном состоянии. Эти соматические условия могут только облегчить и ускорить проявление своеобразного психического механизма оговорки. Для объяснения этого отношения я приводил когда то сравнение, которое сейчас повторю за неимением лучшего. Предположим, что я иду темной ночью по безлюдному месту, на меня нападает грабитель, отнимает часы и кошелек. Так как я не разглядел лица грабителя, то в ближайшем полицейском участке я заявляю: «Безлюдное место и темнота только что отняли у меня ценные вещи». На что полицейский комиссар мне может сказать: «Вы напрасно придерживаетесь чисто механистической точки зрения. Представим себе дело лучше так: под защитой темноты в безлюдном месте неизвестный грабитель отнял у вас ценные вещи. Самым важным в вашем случае является, как мне кажется, то, чтобы мы нашли грабителя. Тогда, может быть, мы сможем забрать у него похищенное».

Такие психофизиологические условия, как возбуждение, рассеянность, нарушение внимания дают очень мало для объяснения ошибочных действий. Это только фразы, ширмы, за которые мы не должны бояться заглянуть. Лучше спросим, чем вызвано это волнение, особое отвлечение внимания. Влияние созвучий, сходств слов и употребительных словесных ассоциаций тоже следует признать важными. Они тоже облегчают появление оговорки, указывая ей пути, по которым она может пойти. Но если передо мной лежит какой то путь, предрешено ли, что я пойду именно по нему? Необходим еще какой то мотив, чтобы я решился на него, и, кроме того, сила, которая бы меня продвигала по этому пути. Таким образом, как соотношение звуков и слов, так и соматические условия только способствуют появлению оговорки и не могут ее объяснить. Подумайте, однако, о том огромном числе случаев, когда речь не нарушается из за схожести звучания употребленного слова с другим, из за противоположности их значений или употребительности словесных ассоциаций. Мы могли бы согласиться с философом Вундтом в том, что оговорка появляется, когда вследствие физического истощения ассоциативные наклонности начинают преобладать над другими побуждениями в речи. С этим можно было бы легко согласиться, если бы это не противоречило фактам возникновения оговорки в случаях, когда отсутствуют либо физические, либо ассоциативные условия для ее появления. [14]

Но особенно интересным кажется мне ваш следующий вопрос — каким образом можно убедиться в существовании двух соперничающих намерений? Вы и не подозреваете, к каким серьезным выводам ведет нас этот вопрос. Не правда ли, одно из двух намерений, а именно нарушенное (gestцrte), обычно не вызывает сомнений: человек, совершивший ошибочное действие, знает о нем и признает его. Сомнения и размышления вызывает второе, нарушающее (stцrende) намерение. Мы уже слышали, а вы, конечно, не забыли, что в ряде случаев это намерение тоже достаточно ясно выражено. Оно обнаруживается в эффекте оговорки, если только взять на себя смелость считать этот эффект доказательством. Президент, который допускает оговорку с обратным смыслом, конечно, хочет открыть заседание, но не менее ясно, что он хочет его и закрыть. Это настолько очевидно, что тут и толковать нечего. А как догадаться о нарушающем намерении по искажению в тех случаях, когда нарушающее намерение только искажает первоначальное, не выражая себя полностью?

В первом ряде случаев это точно так же просто и делается таким же образом, как и при определении нарушенного намерения. О нем сообщает сам допустивший оговорку, он сразу может восстановить то, что намеревался сказать первоначально: «Das draut, nein, das dauert vielleicht noch einen Monat» [Это драут, нет, это продлится, вероятно, еще месяц]. Искажающее намерение он тут же выразил, когда его спросили, что он хотел сказать словом «драут»: “Das ist eine traurige Geschichte [Это печальная история]. Во втором случае, при оговорке «Vorschwein», он сразу же подтверждает, что хотел сначала сказать: «Das ist Schweinerei» [Это свинство], но сдержался и выразился по другому. Искажающее намерение здесь так же легко установить, как и искаженное. Я намеренно остановился здесь на таких примерах, которые приводил и толковал не я или кто нибудь из моих последователей. Однако в обоих этих примерах для решения проблемы нужен был один небольшой прием. Надо было спросить говорившего, почему он сделал именно такую оговорку и что он может о ней сказать. В противном случае, не желая ее объяснять, он прошел бы мимо нее. На поставленный же вопрос он дал первое пришедшее ему в голову объяснение. А теперь вы видите, что этот прием и его результат и есть психоанализ и образец любого психоаналитического исследования, которым мы займемся впоследствии.

Не слишком ли я недоверчив, полагая, что в тот самый момент, когда у вас только складывается представление о психоанализе, против него же поднимается и протест? Не возникает ли у вас желания возразить мне, что сведения, полученные от человека, допустившего оговорку, не вполне доказательны? Отвечая на вопросы, он, конечно, старался, полагаете вы, объяснить свою оговорку, вот и сказал первое, что пришло ему в голову и показалось хоть сколь нибудь пригодным для объяснения. Но это еще не доказательство того, что оговорка возникла именно таким образом. Конечно, могло быть и так, но с таким же успехом и иначе. Ему в голову могло прийти и другое объяснение, такое же подходящее, а может быть, даже лучшее.

Удивительно, как мало у вас, в сущности, уважения к психическому факту! Представьте себе, что кто то произвел химический анализ вещества и обнаружил в его составе другое, весом в столько то миллиграммов. Данный вес дает возможность сделать определенные выводы. А теперь представьте, что какому то химику пришло в голову усомниться в этих выводах, мотивируя это тем, что выделенное вещество могло иметь и другой вес. Каждый считается с фактом, что вес именно такой, а не другой, и уверенно строит на этом дальнейшие выводы. Если же налицо психический факт, когда человеку приходит в голову определенная мысль, вы с этим почему то не считаетесь и говорите, что ему могла прийти в голову и другая мысль! У вас есть иллюзия личной психической свободы, и вы не хотите от нее отказаться. Мне очень жаль, но в этом я самым серьезным образом расхожусь с вами во мнениях.

Теперь вы не станете больше возражать, но только до тех пор, пока не найдете другого противоречия. Вы продолжите: мы понимаем, что особенность техники психоанализа состоит в том, чтобы заставить человека самого решить свои проблемы. Возьмем другой пример: оратор приглашает собравшихся чокнуться (отрыгнуть) за здоровье шефа. По нашим словам, нарушающее намерение в этом случае — унизить, оно и не дает оратору выразить почтение. Но это всего лишь наше толкование, основанное на наблюдениях за пределами оговорки. Если мы в этом случае будем расспрашивать оговорившегося, он не подтвердит, что намеревался нанести оскорбление, более того, он будет энергично это отрицать. Почему же мы все же не отказываемся от нашего недоказуемого толкования и после такого четкого возражения?

Да, на этот раз вы нашли серьезный аргумент. Я представляю себе незнакомого оратора, возможно, ассистента того шефа, а возможно, уже приват доцента, молодого человека с блестящим будущим. Я настойчиво стану его выспрашивать, не чувствовал ли он при чествовании шефа противоположного намерения? Но вот я и попался. Терпение его истощается, и он вдруг набрасывается на меня: «Кончайте вы свои расспросы, иначе я не поручусь за себя. Своими подозрениями вы портите мне всю карьеру. Я просто оговорился, сказал aufstoЯen вместо anstoЯen, потому что в этом предложении уже два раза употребил „auf“. У Мерингера такая оговорка называется отзвуком, и нечего тут толковать вкривь и вкось. Вы меня поняли? Хватит». Гм, какая удивительная реакция; весьма энергичное отрицание. С молодым человеком ничего не поделаешь, но я про себя думаю, что его выдает сильная личная заинтересованность в том, чтобы его ошибочному действию не придавали смысла. Может быть, и вам покажется, что неправильно с его стороны вести себя так грубо во время чисто теоретического обследования, но, в конце концов, подумаете вы, он сам должен знать, что он хотел сказать, а чего нет. Должен ли? Пожалуй, это еще вопрос.

Ну, теперь вы точно считаете, что я у вас в руках. Так вот какова ваша техника исследования, я слышу, говорите вы. Если сделавший оговорку говорит о ней то, что вам подходит, то вы оставляете за ним право последней решающей инстанции. «Он ведь сам это сказал!» Если же то, что он говорит, вам не годится, вы тут же заявляете: нечего с ним считаться, ему нельзя верить.

Все это так. Я могу привести вам аналогичный случай, где дело обстоит столь же невероятно. Если обвиняемый признается судье в своем проступке, судья верит его признанию; но если обвиняемый отрицает свою вину, судья не верит ему. Если бы было по другому, то не было бы правосудия, а вы ведь признаете эту систему, несмотря на имеющиеся в ней недостатки.

Да, но разве вы судья, а сделавший оговорку подсудимый? Разве оговорка — преступление?

Может быть, и не следует отказываться от этого сравнения. Но посмотрите только, к каким серьезным разногласиям мы пришли, углубившись в такую, казалось бы, невинную проблему, как ошибочные действия. Пока мы еще не в состоянии сгладить все эти противоречия. Я все таки предлагаю временно сохранить сравнение с судьей и подсудимым. Согласитесь, что смысл ошибочного действия не вызывает сомнения, если анализируемый сам признает его. Зато и я должен согласиться с вами, что нельзя представить прямого доказательства предполагаемого смысла ошибочного действия, если анализируемый отказывается сообщить какие либо сведения или же он просто отсутствует. В таких случаях так же, как и в судопроизводстве, прибегают к косвенным уликам, которые позволяют сделать более или менее вероятное заключение. На основании косвенных улик суд иногда признает подсудимого виновным. У нас нет такой необходимости, но и нам не следует отказываться от использования таких улик. Было бы ошибкой предполагать, что наука состоит только из строго доказанных положений, да и неправильно от нее этого требовать. Такие требования к науке может предъявлять только тот, кто ищет авторитетов и ощущает потребность заменить свой религиозный катехизис на другой, хотя бы и научный. Наука насчитывает в своем катехизисе мало аподиктических положений, в ней больше утверждений, имеющих определенную степень вероятности. Признаком научного мышления как раз и является способность довольствоваться лишь приближением к истине и продолжать творческую работу, несмотря на отсутствие окончательных подтверждений.

На что же нам опереться в своем толковании, где найти косвенные улики, если показания анализируемого не раскрывают смысла ошибочного действия? В разных местах. Сначала будем исходить из аналогии с явлениями, не связанными с ошибочными действиями, например, когда мы утверждаем, что искажение имен при оговорке имеет тот же унижающий смысл, как и при намеренном коверканий имени. Далее мы будем исходить из психической ситуации, в которой совершается ошибочное действие, из знания характера человека, совершившего ошибочное действие, из тех впечатлений, которые он получил до ошибочного действия, возможно, что именно на них он и реагировал этим ошибочным действием. Обычно мы толкуем ошибочное действие, исходя из общих соображений, и высказываем сначала только предположение, гипотезу для толкования, а затем, исследуя психическую ситуацию допустившего ошибку, находим ему подтверждение. Иногда приходится ждать событий, как бы предсказанных ошибочным действием, чтобы найти подтверждение нашему предположению.

Если я ограничусь одной только областью оговорок, я едва ли сумею столь же легко найти нужные доказательства, хотя и здесь есть отдельные впечатляющие примеры. Молодой человек, который хотел бы begleitdigen даму, наверняка робкий; даму, муж которой ест и пьет то, что она хочет, я знаю как одну из тех энергичных женщин, которые умеют командовать всем в доме. Или возьмем такой пример: на общем собрании «Конкордии» молодой член этого общества произносит горячую оппозиционную речь, во время которой он обращается к членам правления, называя их «VorscAssmitglieder» [члены ссуды], словом, которое может получиться из слияния слов Vorstand [правление] и AusschuЯ [комиссия]. Мы предполагаем, что у него возникло нарушающее намерение, противоречащее его оппозиционным высказываниям и которое могло быть связано со ссудой. Действительно, вскоре мы узнаем, что оратор постоянно нуждался в деньгах и незадолго до того подал прошение о ссуде. Нарушающее намерение действительно могло выразиться в такой мысли: сдержись в своей оппозиции, это ведь люди, которые разрешат тебе выдачу ссуды.

Я смогу привести вам целый ряд таких уличающих доказательств, когда перейду к другим ошибочным действиям.

Если кто то забывает хорошо известное ему имя и с трудом его запоминает, то можно предположить, что против носителя этого имени он что то имеет и не хочет о нем думать. Рассмотрим психическую ситуацию, в которой происходит это ошибочное действие. «Господин У был безнадежно влюблен в даму, которая вскоре выходит замуж за господина X. Хотя господин У давно знает господина Х и даже имеет с ним деловые связи, он все время забывает его фамилию и всякий раз, когда должен писать ему по делу, справляется о его фамилии у других».[15] Очевидно, господин У не хочет ничего знать о счастливом сопернике. «И думать о нем не хочу».

Или другой пример: дама справляется у врача о здоровье общей знакомой, называя ее по девичьей фамилии. Ее фамилию по мужу она забыла. Затем она признается, что очень недовольна этим замужеством и не выносит мужа своей подруги. [16]

Мы еще вернемся к забыванию имен и обсудим это с разных сторон, сейчас же нас интересует преимущественно психическая ситуация, в которой происходит забывание.

Забывание намерений в общем можно объяснить потоком противоположных намерений, которые не позволяют выполнить первоначальное намерение. Так думаем не только мы, занимающиеся психоанализом, это общепринятое мнение людей, которые придерживаются его в жизни, но почему то отрицают в теории. Покровитель, извиняющийся перед просителем за то, что забыл выполнить его просьбу, едва ли будет оправдан в его глазах. Проситель сразу же подумает: ему ведь совершенно все равно; хотя он обещал, он ничего не сделал. И в жизни забывание тоже считается в известном отношении предосудительным, различий между житейской и психоаналитической точкой зрения на эти ошибочные действия, по видимому, нет. Представьте себе хозяйку, которая встречает гостя словами: «Как, вы пришли сегодня? А я и забыла, что пригласила вас на сегодня». Или молодого человека, который признался бы возлюбленной, что он забыл о назначенном свидании. Конечно, он в этом не признается, а скорее придумает самые невероятные обстоятельства, которые не позволили ему прийти на свидание и даже не дали возможности предупредить об этом. На военной службе, как все знают и считают справедливым, забычивость не является оправданием и не освобождает от наказания. Здесь почему то все согласны, что определенное ошибочное действие имеет смысл, причем все знают какой. Почему же нельзя быть до конца последовательным и не признать, что и к другим ошибочным действиям должно быть такое же отношение? Напрашивается естественный ответ.

Если смысл этого забывания намерений столь очевиден даже для неспециалиста, то вы не будете удивляться тому, что и писатели используют это ошибочное действие в том же смысле. Кто из вас читал или видел пьесу Б. Шоу Цезарь и Клеопатра, тот помнит, что в последней сцене перед отъездом Цезаря преследует мысль, будто он намеревался что то сделать, о чем теперь забыл. В конце концов оказывается, что он забыл попрощаться с Клеопатрой. Этой маленькой сценой писатель хочет приписать великому Цезарю преимущество, которым он не обладал и к которому совсем не стремился. Из исторических источников вы можете узнать, что Цезарь заставил Клеопатру последовать за ним в Рим, и она жила там с маленьким Цезарионом, пока Цезарь не был убит, после чего ей пришлось бежать из города.

Случаи забывания намерений в общем настолько ясны, что мало подходят для нашей цели получить косвенные улики для объяснения смысла ошибочного действия из психической ситуации. Поэтому обратимся к особенно многозначным и малопонятным ошибочным действиям — к затериванию и запрятыванию вещей. Вам, конечно, покажется невероятным, что в затеривании, которое мы часто воспринимаем как досадную случайность, участвует какое то наше намерение. Но можно привести множество наблюдений вроде следующего. Молодой человек потерял дорогой для него карандаш. За день до этого он получил письмо от шурина, которое заканчивалось словами: «У меня нет желания потворствовать твоему легкомыслию и лени». [17] Карандаш был подарком этого шурина. Без такого совпадения мы, конечно, не могли бы утверждать, что в затеривании карандаша участвует намерение избавиться от вещи. Аналогичные случаи очень часты. Затериваются предметы, когда поссоришься с тем, кто их дал и о ком неприятно вспоминать, или когда сами вещи перестают нравиться и ищешь предлога заменить их другими, лучшими. Проявлением такого же намерения по отношению к предмету выступает и то, что его роняют, разбивают, ломают. Можно ли считать случайностью, что как раз накануне своего дня рождения школьник теряет, портит, ломает нужные ему вещи, например ранец или карманные часы?

Тот, кто пережил много неприятного из за того, что не мог найти вещь, которую сам же куда то заложил, вряд ли поверит, что он сделал это намеренно. И все таки нередки случаи, когда обстоятельства, сопровождающие запрятывание, свидетельствуют о намерении избавиться от предмета на короткое или долгое время. Вот лучший пример такого рода.

Молодой человек рассказывает мне: «Несколько лет тому назад у меня были семейные неурядицы, я считал свою жену слишком холодной, и, хотя я признавал ее прекрасные качества, мы жили без нежных чувств друг к другу. Однажды она подарила мне книгу, которую купила во время прогулки и считала интересной для меня. Я поблагодарил за зтот знак „внимания“, обещал прочесть книгу, спрятал ее и не мог потом найти. Так прошли месяцы, иногда я вспоминал об исчезнувшей книге и напрасно пытался найти ее. Полгода спустя заболела моя любимая мать, которая жила отдельно от нас. Моя жена уехала, чтобы ухаживать за свекровью. Состояние больной было тяжелое, жена показала себя с самой лучшей стороны. Однажды вечером, охваченный благодарными чувствами к жене, я вернулся домой, открыл без определенного намерения, но как бы с сомнамбулической уверенностью определенный ящик письменного стола и сверху нашел давно исчезнувшую запрятанную книгу». Исчезла причина, и пропажа нашлась.

Уважаемые дамы и господа! Я мог бы продолжить этот ряд примеров. Но я не буду этого делать. В моей книге «Психопатология обыденной жизни» (впервые вышла в 1901 г.) вы найдете богатый материал для изучения ошибочных действий. [18] Все эти примеры свидетельствуют об одном, а именно о том, что ошибочные действия имеют свой смысл, и показывают, как этот смысл можно узнать или подтвердить по сопутствующим обстоятельствам. Сегодня я буду краток, поскольку мы должны при изучении этих явлений получить необходимые сведения для подготовки к психоанализу. Я намерен остановиться только на двух группах ошибочных действий, повторяющихся и комбинированных, и на подтверждении нашего толкования последующими событиями.

Повторяющиеся и комбинированные ошибочные действия являются своего рода вершиной этого вида действий. Если бы нам пришлось доказывать, что ошибочные действия имеют смысл, мы бы именно ими и ограничились, так как их смысл очевиден даже ограниченному уму и самому придирчивому критику. Повторяемость проявлений обнаруживает устойчивость, которую почти никогда нельзя приписать случайности, но можно объяснить преднамеренностью. Наконец, замена отдельных видов ошибочных действий друг другом свидетельствует о том, что самым важным и существенным в ошибочном действии является не форма или средства, которыми оно пользуется, а намерение, которому оно служит и которое должно быть реализовано самыми различными путями. Хочу привести вам пример повторяющегося забывания. Э. Джонс (1911, 483) рассказывает, что однажды по неизвестным причинам в течение нескольких дней он забывал письмо на письменном столе. Наконец решился его отправить, но получил от «Dead letter office» обратно, так как забыл написать адрес. Написав адрес, он принес письмо на почту, но оказалось, что забыл наклеить марку. Тут уж он был вынужден признать, что вообще не хотел отправлять это письмо.

В другом случае захватывание вещей «по ошибке» (Vergreifen) комбинируется с запрятыванием. Одна дама совершает со своим шурином, известным артистом, путешествие в Рим. Ему оказывается самый торжественный прием живущими в Риме немцами, и среди прочего он получает в подарок золотую античную медаль. Дама была задета тем, что шурин не может оценить прекрасную вещь по достоинству. После того как ее сменила сестра и она вернулась домой, распаковывая вещи, она обнаружила, что взяла медаль с собой, сама не зная как. Она тут же написала об этом шурину и заверила его, что на следующий же день отправит нечаянно попавшую к ней медаль в Рим. Но на следующий день медаль была куда то так запрятана, что ее нельзя было найти и отправить, и тогда дама начала догадываться, что значит ее «рассеянность», — просто ей хотелось оставить медаль у себя. [19]

Я уже приводил вам пример комбинации забывания с ошибкой (Irrtum), когда кто то сначала забывает о свидании, а потом с твердым намерением не забыть о нем является не к условленному часу, а в другое время. Совершенно аналогичный случай из собственной жизни рассказывал мне мой друг, который занимался не только наукой, но и литературой. «Несколько лет тому назад я согласился вступить в комиссию одного литературного общества, предполагая, что оно поможет мне поставить мою драму. Каждую пятницу я появлялся на заседании, хотя и без особого интереса. Несколько месяцев тому назад я получил уведомление о постановке моей пьесы в театре в Ф. и с тех пор я постоянно забываю о заседаниях этого общества. Когда я прочитал Вашу книгу об этих явлениях, мне стало стыдно моей забывчивости, я упрекал себя, что это подлость — не являться на заседания после того, как люди перестали быть нужны, и решил ни в коем случае не забыть про ближайшую пятницу. Я все время напоминал себе об этом намерении, пока, наконец, не выполнил его и не очутился перед дверью зала заседаний. Но, к моему удивлению, она оказалась закрытой, а заседание завершенным, потому что я ошибся в дне: была уже суббота!»

Весьма соблазнительно собирать подобные наблюдения, но нужно идти дальше. Я хочу показать вам примеры, в которых наше толкование подтверждается в будущем.

Основной характерной особенностью этих случаев является то, что настоящая психическая ситуация нам неизвестна или недоступна нашему анализу. Тогда наше толкование приобретает характер только предположения, которому мы и сами не хотим придавать большого значения. Но позднее происходят события, показывающие, насколько справедливо было наше первоначальное толкование. Как то раз я был в гостях у новобрачных и слышал, как молодая жена со смехом рассказывала о недавно происшедшем с ней случае: на следующий день после возвращения из свадебного путешествия она пригласила свою незамужнюю сестру, чтобы пойти с ней, как и раньше, за покупками, в то время как муж ушел по своим делам. Вдруг на другой стороне улицы она замечает мужчину и, подталкивая сестру, говорит: «Смотри, вон идет господин Л.». Она забыла, что этот господин уже несколько недель был ее мужем. Мне стало не по себе от такого рассказа, но я не решился сделать должный вывод. Я вспомнил этот маленький эпизод спустя годы, после того как этот брак закончился самым печальным образом.

А. Медер рассказывает об одной даме, которая за день до свадьбы забыла померить свадебное платье и, к ужасу своей модистки, вспомнила об этом только поздно вечером. Он приводит этот пример забывания в связи с тем, что вскоре после этого она развелась со своим мужем. Я знаю одну теперь уже разведенную даму, которая, управляя своим состоянием, часто подписывала документы своей девичьей фамилией за несколько лет до того, как она ее действительно приняла. Я знаю других женщин, потерявших обручальное кольцо во время свадебного путешествия, и знаю также, что их супружеская жизнь придала этой случайности свой смысл. А вот яркий пример с более приятным исходом. Об одном известном немецком химике рассказывают, что его брак не состоялся потому, что он забыл о часе венчания и вместо церкви пошел в лабораторию. Он был так умен, что ограничился этой одной попыткой и умер холостяком в глубокой старости.

Может быть, вам тоже пришло в голову, что в этих примерах ошибочные действия играют роль какого то знака или предзнаменования древних. И действительно, часть этих знаков была не чем иным, как ошибочным действием, когда, например, кто то спотыкался или падал. Другая же часть носила характер объективного события, а не субъективного деяния. Но вы не поверите, как трудно иногда в каждом конкретном случае определить, к какой группе его отнести. Деяние так часто умеет маскироваться под пассивное переживание.

Каждый из нас, оглядываясь на долгий жизненный путь, может, вероятно, сказать, что он избежал бы многих разочарований и болезненных потрясений, если бы нашел в себе смелость толковать мелкие ошибочные действия в общении с людьми как предзнаменование и оценивать их как знак еще скрытых намерений. Чаще всего на это не отваживаются: возникает впечатление, что снова становишься суеверным — теперь уже окольным путем, через науку. Но ведь не все предзнаменования сбываются, а из нашей теории вы поймете, что не все они и должны сбываться.

Зигмунд Фрейд Лекция 2 “Введение в психоанализ”

ОШИБОЧНЫЕ ДЕЙСТВИЯ

 

Уважаемые дамы и господа! Мы начнем не с предположений, а с исследования. Его объектом будут весьма известные, часто встречающиеся и мало привлекавшие к себе внимание явления, которые, не имея ничего общего с болезнью, наблюдаются у любого здорового человека. Это так называемые ошибочные действия 1 (Fehlleistungen) человека: оговорки (Versprechen) -когда, желая что-либо сказать, кто-то вместо одного слова употребляет другое; описки -когда то же самое происходит при письме, что может быть замечено или остаться незамеченным; очитки (Verlesen) -когда читают не то, что напечатано или написано; ослышки (Verhцren) -когда человек слышит не то, что ему говорят, нарушения слуха по органическим причинам сюда, конечно, не относятся. В основе другой группы таких явлений лежит забывание (Vergessen), но не длительное, а временное, когда человек не может вспомнить, например, имени (Name), которое он наверняка знает и обычно затем вспоминает, или забывает выполнить намерение (Vorsatz), о котором позднее вспоминает, а забывает лишь на определенный момент. В третьей группе явлений этот временной аспект отсутствует, как, например, при запрятывании (Verlegen), когда какой-либо предмет куда-то убираешь, так что не можешь его больше найти, или при совершенно аналогичном затеривании (Verlieren). Здесь перед нами забывание, к которому относишься иначе, чем к забыванию другого рода; оно вызывает удивление или досаду, вместо того чтобы мы считали его естественным. Сюда же относятся определенные ошибки-заблуждения (Irrtьmer),* которые также имеют временной аспект, когда на какое-то время веришь чему-то,о чем до и после знаешь, что это не соответствует действительности, и целый ряд подобных явлений, имеющих различные названия. Внутреннее сходство всех этих случаев выражается приставкой “о-” или “за-” (Ver-) в их названиях. Почти все они весьма несущественны, в большинстве своем скоропреходящи и не играют важной роли в жизни человека. Только изредка какой-нибудь из них, например затеривание предметов, приобретает известную практическую значимость. Именно поэтому на них не обращают особого внимания, вызывают они лишь слабые эмоции и т. д.Именно к этим явлениям я и хочу привлечь теперь ваше внимание. Но вы недовольно возразите мне: “В мире, как и в душевной жизни, более частной его области, есть столько великих тайн, в области психических расстройств так много удивительного, которое нуждается в объяснении и заслуживает его, что, право, жаль тратить время на такие мелочи. Если бы вы могли объяснить нам, каким образом человек с хорошим зрением и слухом среди бела дня может увидеть и услышать то, чего нет, а другой вдруг считает, что его преследуют именно те, кого он до сих пор больше всех любил, или самым остроумным образом защищает химеры, которые любому ребенку покажутся бессмыслицей, мы еще как-нибудь признали бы психоанализ. Но если он предлагает нам лишь разбираться в том, почему оратор вместо одного слова говорит другое или почему домохозяйка куда-то запрятала свои ключи, да и в других подобных пустяках, то мы сумеем найти лучшее применение своему времени и интересам”. Я бы вам ответил: “Терпение, уважаемые дамы и господа!” Я считаю, что ваша критика бьет мимо цели. Действительно, психоанализ не может похвастаться тем, что никогда не занимался мелочами. Напротив, материалом для его наблюдений как раз и служат те незаметные явления, которые в других науках отвергаются как недостойные внимания,считаются, так сказать, отбросами мира явлений. Но не подменяете ли вы в вашей критике значимость проблем их внешней яркостью? Разве нет весьма существенных явлений, которые могут при определенных обстоятельствах и в определенное время выдать себя самыми незначительными признаками? Я с легкостью могу привести много примеров таких ситуаций. По каким ничтожным признакам вы, сидящие здесь молодые люди, замечаете, что завоевали благосклонность дамы? Разве для этого вы ждете объяснений в любви, пылких объятий, а недостаточно ли вам едва заметного взгляда, беглого движения, чуть затянувшегося рукопожатия? И если вы, будучи криминалистом, участвуете в расследовании убийства, разве рассчитываете вы в самом деле. что убийца оставил вамна месте преступления свою фотографию с адресом, и не вынуждены ли вы довольствоваться более слабыми и не столь явными следами присутствия личности, которую ищете? Так что не будем недооценивать незначительные признаки, может быть, они наведут нас на след чего-нибудь более важного. А впрочем, я, как и вы, полагаю, что великие проблемы мира и науки должны интересовать нас прежде всего. Но обычно очень мало пользы от того, что кто-то во всеуслышание заявил о намерении сразу же приступить к исследованию той или иной великой проблемы. Часто в таких случаях не знают, с чего начать. В научной работе перспективнее обратиться к изучению того, что тебя окружает и что более доступно для исследования. Если это делать достаточно основательно, непредвзято и терпеливо, то, если посчастливится, даже такая весьма непритязательная работа может открыть путь к изучению великих проблем, поскольку как все связано со всем, так и малое соединяется с великим.Вот так бы я рассуждал, чтобы пробудить ваш интерес к анализу кажущихся такими ничтожными ошибочных действий здоровых людей. А теперь поговорим с кем-нибудь, кто совсем не знаком с психоанализом, и спросим, как он объясняет происхождение этих явлений.Прежде всего он, видимо, ответит: “О, это не заслуживает каких-либо объяснений; это просто маленькие случайности”. Что же он хочет этим сказать? Выходит, существуют настолько ничтожные события, выпадающие из цепи мировых событий, которые с таким же успехом могут как произойти, так и не произойти? Если кто-то нарушит, таким образом, естественный детерминизм в одном-единственном месте, то рухнет все научное мировоззрение. Тогда можнопоставить ему в упрек, что религиозное мировоззрение куда последовательнее, когда настойчиво заверяет, что ни один волос не упадет с головы без божьей воли [букв.: ни один воробей не упадет с крыши без божьей воли]. Думаю, что наш друг не будет делать выводы из своего первого ответа, он внесет поправку и скажет, что если эти явления изучать, то, естественно, найдутся и для них объяснения. Они могут быть вызваны небольшими отклонениями функций, неточностями в психической деятельности при определенных условиях. Человек, который обычно говорит правильно, может оговориться: 1) если ему нездоровится и он устал; 2) если он взволнован; 3) если он слишком занят другими вещами. Эти предположения легко подтвердить. Действительно, оговорки встречаются особенно часто, когда человек устал, если у него болит голова или начинается мигрень. В этих же условиях легко происходит забывание имен собственных. Для некоторых лиц такое забывание имен собственных является признаком приближающейся мигрени. В волнении также часто путаешь слова; захватываешь “по ошибке” не те предметы, забываешь о намерениях, да и производишь массу других непредвиденных действий по рассеянности, т. е. если внимание сконцентрировано на чем-то другом. Известным примером такой рассеянности может служить профессор из Fliegende Blдtter, который забывает зонт и надевает чужую шляпу, потому что думает о проблемах своей будущей книги. По собственному опыту все мы знаем о намерениях и обещаниях, забытых из-за того, что нас слишком захватило какое-то другое переживание.Это так понятно, что, по-видимому, не может вызвать возражений. Правда, может быть, и не так интересно, как мы ожидали. Посмотрим же на эти ошибочные действия повнимательнее.Условия, которые, по предположению, необходимы для возникновенияэтих феноменов, различны. Недомогание и нарушение кровообращения являются физиологическими причинами нарушений нормальной деятельности; волнение, усталость, рассеянность -причины другого характера, которые можно назвать психофизиологическими. Теоретически их легко можно объяснить. При усталости, как и при рассеянности и даже при общем волнении, внимание распределяется таким образом, что для соответствующего действия его остается слишком мало. Тогда это действие выполняется неправильно или неточно. Легкое недомогание и изменения притока крови к головному мозгу могут вызвать такой же эффект, т. е. повлиять на распределение внимания. Таким образом, во всех случаях дело сводится к результатам расстройства внимания органической или психической этиологии.Из всего этого для психоанализа как будто немного можно извлечь. У нас может опять возникнуть искушение оставить эту тему. Но при ближайшем рассмотрении оказывается, что не все ошибочные действияможно объяснить данной теорией внимания или, во всяком случае, они объясняются не только ею. Опыт показывает, что ошибочные действия и забывание проявляются и у лиц, которые не устали, не рассеяны и не взволнованы, разве что им припишут это волнение послесделанного ошибочного действия, но сами они его не испытывали. Да и вряд ли можно свести все к простому объяснению, что усиление внимания обеспечивает правильность действия, ослабление же нарушает его выполнение. Существует большое количество действий, чисто автоматических и требующих минимального внимания, которые выполняются при этом абсолютно уверенно. На прогулке часто не думаешь, куда идешь, однако не сбиваешься с пути и приходишь, куда хотел. Во всяком случае, обычно бывает так. Хороший пианист не думает о том, какие клавиши ему нажимать. Он, конечно, может ошибиться, но если бы автоматическая игра способствовала увеличению числа ошибок, то именно виртуозы, игра которых совершенно автоматизирована благодаря упражнениям, ошибались бы чаще всех. Мы видим как раз обратное: многие действия совершаются особенно уверенно, если на них не обращать внимания, а ошибочное действие возникает именно тогда, когда правильности его выполнения придается особое значение и отвлечение внимания никак не предполагается. Можно отнести это на счет “волнения”, но непонятно, почему оно не усиливает внимания к тому, что так хочется выполнить. Когда в важной речи или в разговоре из-за оговорки высказываешь противоположное тому, что хотел сказать, вряд ли это можно объяснить психофизиологической теорией или теорией внимания1.В ошибочных действиях есть также много незначительных побочных явлений, которые не поняты и не объяснены до сих пор существующими теориями. Например, когда на время забудется слово, то чувствуешь досаду, хочешь во что бы то ни стало вспомнить его и никак не можешь отделаться от этого желания. Почему же рассердившемуся не удается, как он ни старается, направить внимание на слово, которое, как он утверждает, “вертится на языке”, но это слово тут же вспоминается, если его скажет кто-то другой? Или бывают случаи, когда ошибочные действия множатся, переплетаются друг с другом, заменяют друг друга. В первый раз забываешь о свидании, другой раз с твердым намерением не забыть о нем оказывается, что перепутал час. Хочешь окольным путем вспомнить забытое слово, в результате забываешь второе, которое должно было помочь вспомнить первое. Стараешься припомнить теперь второе, ускользает третье и т. д. То же самое происходит и с опечатками, которые следует понимать как ошибочные действия наборщика. Говорят, такая устойчивая опечатка пробралась как-то в одну социал-демократическую газету. В сообщении об одном известном торжестве можно было прочесть: “Среди присутствующих был его величество корнпринц”. На следующий день появилось опровержение: “Конечно, следует читать кнорпринц”. В таких случаях любят говорить о нечистой силе, злом духе наборного ящика и тому подобных вещах, выходящих за рамки психофизиологической теории опечатки.Я не знаю, известно ли вам, что оговорку можно спровоцировать, так сказать, вызвать внушением. По этому поводу рассказывают анекдот: как-то новичку поручили важную роль на сцене; в Орлеанской деве он должен был доложить королю, что коннетабль отсылает свой меч (der Connetable schickt sein Schwert zurьck). Игравший главную роль подшутил над робким новичком и во время репетиции несколько раз подсказал ему вместо нужных слов: комфортабль отсылает свою лошадь (der Komfortabel schickt sein Pferd zurьck) и добился своего. На представлении несчастный дебютант оговорился, хотя его предупреждали об этом, а может быть, именно потому так и случилось.Все эти маленькие особенности ошибочных действий нельзя объяснить только теорией отвлечения внимания. Но это еще не значит, что эта теория неправильна. Ей, пожалуй, чего-то не хватает, какого-то дополнительного утверждения для того, чтобы она полностью нас удовлетворяла. Но некоторые ошибочные действия можно рассмотреть также и с другой стороны.Начнем с оговорки, она больше всего подходит нам из ошибочных действий. Хотя с таким же успехом мы могли бы выбрать описку или очитку. Сразу же следует сказать, что до сих пор мы спрашивали только о том, когда, при каких условиях происходит оговорка, и только на этот вопрос мы и получали ответ. Но можно также заинтересоваться другим и попытаться узнать: почему человек оговорился именно так, а не иначе; следует обратить внимание на то, что происходит при оговорке. Вы понимаете, что пока мы не ответим на этот вопрос, пока мы не объясним результат оговорки с психологической точки зрения, это явление останется случайностью, хотя физиологическое объяснение ему и можно будет найти. Если мне случится оговориться, я могу это сделать в бесконечно многих вариантах, вместо нужного слова можно сказать тысячу других, нужное слово может получить бесчисленное множество искажений. Существует ли что-то, что заставляет меня из всех возможных оговорок сделать именно такую, или это случайность, произвол и тогда, может быть, на этот вопрос нельзя ответить ничего разумного?Два автора, Мерингер и Майер (один -филолог, другой -психиатр), попытались в 1895 г. именно с этой стороны подойти к вопросу об оговорках. Они собрали много примеров и просто описали их. Это, конечно, еще не дает никакого объяснения оговоркам, но позволяет найти путь к нему. Авторы различают следующие искажения, возникающие из-за оговорок: перемещения (Vertauschungen), предвосхищения (Vorklдnge), отзвуки (Nachklдnge), смешения, или контаминации (Vermengungen, oder Kontaminationen), и замещения, или субституции (Ersetzungen, oder Substitutionen). Я приведу вам примеры, предложенные авторами для этих основных групп. Случай перемещения: Die Milo von Venus вместо die Venus von Milo [перемещение в последовательности слов -Милое из Венеры вместо Венеры изМилоса]: предвосхищение: Es war mir auf der Schivest. auf der Brust so schwer [Мне было на душе (доел.: в груди) так тяжело, но вначале вместо слова “Brust” -грудь -была сделана оговорка “Schwest”, в которой отразилось предвосхищаемое слово “schwer” -тяжело]. Примером отзвука может служить неудачный тост: Ich fordere Sie auf, auf das Wohl unseres Chefs aufzustoЯen [Предлагаю Вам выпить (досл.: чокнуться) за здоровье нашего шефа; но вместо anstoЯen -чокнуться -сказано: auf stoЯen -отрыгнуть]. Эти три вида оговорок довольно редки. Чаще встречаются оговорки из-за стяжения или смешения, например, когда молодой человек заговаривает с дамой: Wenn Sie gestatten mein Frдulein, mцchte ich Sie gerne begleit-digen [Если Вы разрешите, барышня, я Вас провожу; но вслово “begleiten” -проводить -вставлены еще три буквы “dig”]. В слове begleit-digen кроется, кроме слова begleiten [проводить], очевидно, еще слово beleidigen [оскорбить]. (Молодой человек, видимо, не имел большого успеха у дамы.) На замещение авторы приводят пример: Ich gebe die Prдparate in den Briefkasten anstatt Brutkasten [Я ставлю препараты в почтовый ящик вместо термостата].Объяснение, которое оба автора пытаются вывести из своего собрания примеров, совершенно недостаточно. Они считают, что звуки и слоги в слове имеют различную значимость и иннервация более значимого элемента влияет на иннервацию менее значимого. При этом авторы ссылаются на редкие случаи предвосхищения и отзвука; в случаях же оговорок другого типа эти звуковые предпочтения, еслиони вообще существуют, не играют никакой роли. Чаще всего при оговорке употребляют похожее по звучанию слово, этим сходством и объясняют оговорку. Например, в своей вступительной речи профессор заявляет: Ich bin nicht geneigt (geeignet), die Verdienste meines sehr geschдtzten Vorgдngers zu wьrdigen [Я не склонен (вместо неспособен) оценить заслуги своего уважаемого предшественника]. Илидругойпрофессор: Beim weiblichen Genitale hat man trotz vieler Versuchungen. Pardon: Versuche. [В женских гениталиях, несмотря на много искушений, простите, попыток.].Но самой обычной и в то же время самой поразительной оговоркой является та, когда произносится как раз противоположное тому, что собирался сказать. При этом соотношение звуков и влияние сходства, конечно, неимеют значения, а замену можно объяснить тем, что противоположности имеют понятийное родство и в психологической ассоциации особенно сближаются. Можно привести исторические примеры такого рода: президент нашей палаты депутатов открыл как-то заседание следующими словами: “Господа, я признаю число присутствующих достаточным и объявляю заседание закрытым”. Так же предательски, как соотношение противоположностей, могут подвести другие привычные ассоциации, которые иногда возникают совсем некстати. Так, например, рассказывают, что на торжественном бракосочетании детей Г. Гельмгольца и знаменитого изобретателя и крупного промышленника В. Сименса известный физиолог Дюбуа-Реймон произнес приветственнуюречь.1 Он закончил свой вполне блестящий тост словами: “Итак, да здравствует новая фирма Сименс и Галске”. Это было, естественно, название старой фирмы. Сочетание этих двух имен так же обычно для жителя Берлина, как “Ридель и Бойтель” для жителя Вены.Таким образом, мы должны к соотношению звуков и сходству слов прибавить влияние словесных ассоциаций. Но и этого еще недостаточно. В целом ряде случаев оговорку едва ли можно объяснить без учета того, что было сказано в предшествующем предложении или же что предполагалось сказать. Итак, можно считать, что это опять случай отзвука, как по Мерингеру, но только более отдаленно связанный по смыслу. Должен признаться, что после всех этих объяснений может сложиться впечатление, что мы теперь еще более далеки от понимания оговорок, чем когда-либо!Но надеюсь, что не ошибусь, высказав предположение, что во время проведенного исследования у всех у нас возникло иное впечатление от примеров оговорок, которое стоило бы проанализировать. Мы исследовали условия, при которых оговорки вообще возникают, определили, что влияет на особенности искажений при оговорках, но совсем не рассмотрели эффекта оговорки самого по себе, безотносительно к ее возникновению. Если мы решимся на это, то необходима известная смелость, чтобы сказать: да, в некоторых случаях оговорка имеет смысл (Sinn). Что значит “имеет смысл”? Это значит, что оговорку, возможно,следует считать полноценным психическим актом, имеющим свою цель, определенную форму выражения и значение. До сих пор мы все время говорили об ошибочных действиях, а теперь оказывается, что иногда ошибочное действие является совершенно правильным, только оно возникло вместо другого ожидаемого или предполагаемого действия.Этот действительный смысл ошибочного действия в отдельных случаях совершенно очевиден и несомненен. Если председатель палаты депутатов в первых же своих словах закрывает заседание вместотого, чтобы его открыть, то, зная обстоятельства, в которых произошла оговорка, мы склонны считать это ошибочное действие не лишенным смысла. Он не ожидает от заседания ничего хорошего и рад был бы сразу его закрыть. Показать этот смысл, т.е. истолковать эту оговорку, не составляет никакого труда. Или если одна дама с кажущимся одобрением говорит другой: Diesen reizenden neuen Hut haben Sie sich wohl selbst aufgepatz?. [Эту прелестную новую шляпу Вы, вероятно, сами обделали? -вместо aufgeputzt -отделали], то никакая научность в мире не помешает нам услышать в этой оговорке выражение: Dieser Hut ist eine Patzerei [Эта шляпа безнадежно испорчена]. Или если известная своей энергичностью дама рассказывает: “Мой муж спросил доктора, какой диеты ему придерживаться, на это доктор ответил -ему не нужна никакая диета, он может есть и пить все, что я хочу”, то ведь за этой оговоркой стоит ясно выраженная последовательная программа поведения.Уважаемые дамы и господа, если выяснилось, что не только некоторые оговорки и ошибочные действияимеют смысл, но и их значительное большинство, то, несомненно, этот смысл ошибочных действий, о котором до сих пор никто не говорил, и станет для нас наиболее интересным, а все остальные точки зрения по праву отойдут на задний план. Мы можем оставить физиологические и психофизиологические процессы и посвятить себя чисто психологическим исследованиям о смысле, т. е. значении и намерениях ошибочных действий. И в связи с этим мы не упустим возможности привлечь более широкий материал для проверки этих предположений.Но прежде чем мы выполним это намерение, я просил бы вас последовать по другому пути. Часто случается, что поэт пользуется оговоркой или другим ошибочным действием как выразительным средством. Этот факт сам по себе должен нам доказать, что он считает ошибочное действие, например оговорку, чем-то осмысленным, потому что ведь он делает ее намеренно. Конечно, это происходит не так, что свою случайно сделанную описку поэт оставляет затем своему персонажу в качестве оговорки. Он хочет нам что-то объяснить оговоркой, и мы должны поразмыслить, что это может означать: хочет ли он намекнуть, будто известное лицо рассеянно или устало, или его ждет приступ мигрени. Конечно, не следует преувеличивать того, что поэт всегда употребляет оговорку как имеющую определенный смысл. В действительности она могла быть бессмысленной психической случайностью и только в крайне редких случаях иметь смысл, но поэт вправе придать ей смысл, чтобы использовать его для своих целей. И поэтому нас бы не удивило, если бы от поэта мы узнали об оговорке больше, чем от филолога и психиатра.Пример оговорки мы находим в Валленштейне (Пикколомини, 1-й акт, 5-е явление). Макс Пикколомини в предыдущей сцене страстно выступает на стороне герцога и мечтает о благах мира,раскрывшихся перед ним, когда он сопровождал дочь Валленштейна в лагерь. Его отец и посланник двора Квестенберг в полном недоумении. А дальше в 5-м явлении происходит следующее:КвестенбергВот до чего дошло!(Настойчиво и нетерпеливо.)А мы ему в подобном ослепленьеПозволили уйти, мой друг,И не зовем его тотчас обратно –Открыть ему глаза?Октавио(опомнившись после глубокого раздумья)Мне самомуОткрыл глаза он шире, чем хотелось.КвестенбергЧто с вами, друг?ОктавиоПроклятая поездка!КвестенбергКак? Что такое?ОктавиоПоскорей! Мне надоВзглянуть на этот злополучный следИ самому увидеть все. Пойдемте.(Хочет его увести.)КвестенбергЗачем? Куда вы?Октавио(все еще торопит его)К ней!КвестенбергК кому?Октавио(спохватываясь)Да к герцогу! Пойдем!(Перевод Н. Славятинского) Октавио хотел сказать “к нему”, герцогу, но оговорился и выдал словами “к ней” причину, почему молодой герой мечтает о мире.О. Ранк (1910а)1 указал на еще более поразительный пример у Шекспира в Венецианском купце, в знаменитой сцене выбора счастливым возлюбленным одного из трех ларцов; я, пожалуй, лучше процитирую самого Ранка так же как и сочувствующего ему зрителя, из состояния мучительной неизвестности, успокаивая насчет исхода выбора”.Обратите внимание на то, как ловко Порция выходит из создавшегося вследствие ее оговорки противоречия, подтверждая в конце концов правильность оговорки:Мне -я сказать хотела; значит, вам же, –Так ваше все!..Так мыслитель, далекий от медицины, иногда может раскрыть смысл ошибочного действия одним своим замечанием, избавив нас от выслушивания разъяснений. Вы все, конечно, знаетеостроумного сатирика Лихтенберга (1742-1799),1 о котором Гете сказал: “Там, где у него шутка, может скрываться проблема. Но ведь благодаря шутке иногда решается проблема”. В своих остроумных сатирических заметках (1853) Лихтенберг пишет: “Он всегда читал Agamemnon [Агамемнон] вместо angenommen [принято], настолько он зачитывался Гомером”. Вот настоящая теория очитки.

Жак Лакан “Бессилие истины” 10 июня 1970 года

Фрейд и четыре дискурса.
Капитализм и Университет.
Злая шутка Гегеля.
Бессилие и невозможность.
Кто может сделать выкидыш?
Наступило время года, сопряженное с тяжелыми испытаниями. Я попытаюсь по возможности их облегчить.
К счастью, как говорится, время терпит. Я был бы даже склонен, пожалуй, остановиться на уже сказанном, не считай я необходимым сделать два небольших дополнения, призванных раскрыть суть того, что мне удалось, надеюсь, в этом году до вас донести — два небольших задела на будущее, которые позволят вам, сфокусировав ваше внимание, разглядеть ту толику новизны, которой наши понятия — отмеченные, так или иначе, той печатью, на которую я всегда обращаю ваше внимание и наличие которой те, кто участвует вместе со мной в практической работе, могут, на уровне опыта, подтвердить — обладают.
Не исключено, что эти дополнения могут сослужить и другую службу, в связи с чем-то таким, что происходит сейчас вокруг нас, хотя мы и не отдаем себе в этом ясного отчета. Естественно, когда что-то происходит, то в момент, когда это происходит, мы не представляем себе, что это такое — особенно если имеет место так называемое информационное сопровождение. Но так или иначе, в Университете происходят события.
В известных кругах это вызывает недоумение. Какая муха укусила наших студентов, этих любимчиков, фаворитов, этих баловней цивилизации? Что с ними произошло? Те, кто так говорит, обязаны нас дурачить, они за это получают деньги.
Не исключено, однако, что кое-что из сказанного мною по поводу отношений между дискурсами господина и аналитика способно указать путь, который позволил бы до известной степени оправдать свои действия и прийти к взаимопониманию.
Сейчас каждый соперничает с другим, пытаясь преуменьшить значение неудачных и подавленных властями манифестаций, обреченных со временем становиться все более изолированными. Мотивировать происходящее, объяснить его, сейчас, когда я заявляю, что могу это сделать, означало бы — мне хочется, чтобы вы это поняли — что по мере того, как я преуспею в этом, как мне удастся хоть что-то вам объяснить, вы наверняка окажетесь в дураках. Ибо к этому, в конечном счете, все, будьте уверены, и сведется.
Сегодня мне хотелось бы как можно проще объяснить вам, какая связь существует между событиями, которые сейчас происходят, и вещами, которыми я с некоторого времени пытаюсь перед вами манипулировать — связь, которая дала бы определенную гарантию того, что мой дискурс имеет под собой прочные основания. Я иду здесь на то, чтобы манипулировать этими вещами способом, который, в конечном счете, иначе как диким не назовешь.
Я не останавливаюсь перед тем, чтобы говорить о Реальном, и притом уже давно, — более того, именно это и стало первым шагом моей преподавательской деятельности. Затем, с годами, выкристаллизовалась маленькая формула: невозможное — это Реальное. Бог свидетель, поначалу ей не злоупотребляли. Затем получилось так, что я заговорил в этой связи об истине, что вызывает гораздо меньше недоумения. Остается, однако, сделать несколько очень важных замечаний, и некоторые из них мне, полагаю, надлежит сделать сегодня, прежде чем я оставлю эту тему на милость тех, кто в простоте душевной начнет, как это порою в моем окружении водится, пользоваться ими ни к селу ни к городу.
1
Восемь дней назад я съездил в Венсенн — хочу специально подчеркнуть, что сделал я это по приглашению с ихстороны. Я, впрочем, в прошлый раз вам об этом сказал, так как хотел наставить вас на верный путь, сославшись на то, с чего я свое выступление в Венсенне начал и что само по себе далеко не безобидно — именно ради таких вещей Фрейда и стоит читать.
В работе Фрейда Анализ конечный и бесконечный мы действительно находим строки, касающиеся того, как обстоит дело с аналитиком.
Фрейд пишет, что напрасно было бы требовать от аналитика, чтобы психика его была абсолютно нормальна и безупречна, что встречается очень редко. Не надо забывать, замечает он далее, что аналитические отношения основаны на любви к истине, unendlich ist nicht zu vergessen, dass die analytische Beziehung auf Wahrheitsliebe ,a значит, d. h. auf die Anerkennung der Realitдt gegrьndet ist, то есть, иными словами, на признании реальностей. Realitдt — это слово, которое вы поймете, даже не зная немецкого, поскольку оно заимствовано из нашего родного латинского. В словоупотреблении Фрейда оно соперничает с другим словом, Wirklichkeit, которое тоже, в свою очередь, означает порою то, что наши переводчики, ничтоже сумняшеся, переводят все тем же словом реальность.
Мне вспоминается ярость, с которой спорили два аналитика, из которых один — надо назвать его по имени, так как это не случайный человек, это Лапланш, сыгравший в превратностях моих отношений с психоаналитическим сообществом определенную роль — с пеной у рта набросился на другого — которого я, коли уж назвал первого, назову тоже: это Кауфман, — высказавшего предположение, что Wirklichkeit и Realitдt означают у Фрейда разные вещи. Тот факт, что тот опередил его, первым высказав эту мысль, вызвала у него подлинный взрыв эмоций.
Показное презрение к таким тонкостям как-никак тоже явление небезынтересное.
Фраза оканчивается словами gegrьndet ist und jeden Schein und Trug ausschliesst, то есть исключает из аналитических отношений всякую уловку, всякий обман. Такие фразы, как эта, чрезвычайно насыщены содержанием. И тут же, из следующих строк, явствует, несмотря на дружескийпривет, адресованный аналитику Фрейдом, что никакого dasAnalysierenв конечном итоге нет. Мы здесь вплотную, по всей видимости, подходим к функции, которая именуется аналитическим актом. DasAnalysierenозначает не что иное, как аналитический акт — термин, использованный мною в качестве заглавия одного из моих семинаров. Аналитический акт оказывается, согласно Фрейду, третьей из перечисленных им unmoglichenBerufe, «невозможных», в кавычках, профессий.
Фрейд цитирует здесь самого себя, ссылаясь на якобы упоминавшиеся им уже — не помню где, я не успел справиться, должно быть, в переписке с Флиссом — три профессии, о которых идет речь и в качестве которых фигурировали у него в этом более раннем тексте Regieren, Erziehen, Kurieren, что было тогда, очевидно, общим местом. Анализ является новым занятием в этом списке, заменяя одно из предыдущих. Три профессии, если это вообще профессии, выглядят теперь так — Regieren, Erziehen, Analysieren, то есть управлять, воспитывать, анализировать.
Нельзя не обратить внимание на совпадение этих терминов с тем, что я выделил в этом году в качестве отличительных признаков четырех дискурсов.
Дискурсы, о которых идет речь, суть не что иное, как означающая артикуляция, инструментарий, чье присутствие, чей наличный статус, подчиняют себе любые укладывающиеся в него слова. Это дискурс без речи — речь приходит потом. Так что если мы хотим, упиваясь собственным словом, представлять себе иногда, что мы тем самым делаем, не лишне было бы, позволю заметить, знать координаты дискурса, в который мы его вводим.
Характерная для нынешнего мая месяца манера речи невольно наводит на мысль о том, что одним из представителей объекта маленького а, идущим не из истории даже, а, скорее, из времени доисторического, является, конечно же, домашнее животное. Мы не можем в этом случае использовать те же самые буквы, но для того, чтобы одомашнить то, что соответствует нашему $, нужно было, ясное дело, какое-то знание — что собака, например, означает лай.
Напрашивается мысль, что если лай — именно это, тоесть лающее животное, то Sxполучает смысл, который вполне нормально будет отнести к уровню, где мы обычно его и располагаем, к уровню языка. Общеизвестно, что домашнее животное лишь вовлечено в язык первичного знания, само же языка не имеет. Ему ничего не остается поэтому, как возиться с тем, что из доступного ему к означающему Stближе всего — с падалью.
Вы должны были бы это знать — ведь у вас наверняка была собака — сторожевая, скажем — поведение которой было вам хорошо знакомо. Падаль — они ее обожают, они ничего не могут с собой поделать. Возьмите Батори, эту очаровательную даму из Венгрии, которая любила время от времени разделывать на части своих служанок — когда занимаешь определенное положение, это, разумеется, самое скромное удовольствие, какое можно себе доставить. Так вот, стоило ей опустить кусочек пониже, как собаки его тут же хватали.
Это сторона собачьего характера, на которую обычно не обращают внимания. Если ее не баловать, давая ей за завтраком и обедом то, что нравится ей лишь потому, что получает она это из вашей тарелки, именно падаль она вам вечно и будет таскать.
Надо иметь в виду, что на уровне более высоком — на уровне объекта а, и притом другого рода, который мы попытаемся сейчас описать и который вернет нас к тому, о чем я уже говорил — роль падали с успехом может играть речь. Во всяком случае, она ничуть не более аппетитна.
В этом одна из главных причин того, что люди столь мало отдают себе отчет в важности языка. Манипуляцию этой речью, которая другой символической ценностью не обладает, путают с тем, что относится к дискурсу. Вот почему речь никогда не функционирует в качестве падали неизвестно где и неизвестно как.
Я сделал эти замечания для того, чтобы вы, удивившись, задали себе вопрос — почему, собственно, дискурс господина, усвоенный настолько хорошо, что работники продолжают работать независимо от того, эксплуатируют их или нет, сохраняет свое наименование?
С тех пор, как труд существует, он никогда еще не был в такой чести. Не работать вообще — такое просто исключено.
Именно это, однако, и говорит об успехе того, что я называю дискурсом господина.
Чтобы этого успеха достичь, ему пришлось, правда, определенные границы перешагнуть. Он приходит, одним словом, к чему-то такому, о чем я недавно вам говорил, пытаясь обрисовать происходящую в нем мутацию. Вы, я надеюсь, об этом помните, а если не помните — что не исключено — то я вам сейчас напомню. Я имею в виду ту капитальную мутацию, которая придает дискурсу господина новый, капиталистический стиль.
Почему, собственно, она происходит, если это не дело случая?
Ошибкой было бы полагать, будто есть где-то ученые политики, которые заранее рассчитывают все, что необходимо сделать. Полагать, будто таковых нет, тоже, впрочем, ошибочно — они есть. Другое дело, что находятся они не всегда на месте, где могут должным образом действовать. Но не в этом, в сущности, дело. Достаточно, чтобы они были, пусть даже и не на том месте, чтобы передачи механизма, который мы квалифицируем как смещение дискурса, могли заработать.
Каким же образом, спросим мы себя, общество это, именуемое капиталистическим, может позволить себе такую роскошь, как передышку от университетского дискурса?
Дискурс этот представляет собой, между тем, всего-навсего одно из преобразований, о которых я давно веду речь. Это разворот дискурса господина на одну четверть. Отсюда вопрос, которым стоит задаться — а не попадаем ли мы, позволяя себе эту передышку, которая нам действительно, надо сказать, предложена, в ловушку? Мысль эта не нова.
Мне случилось однажды написать небольшую статью об университетской реформе, которую заказал у меня единственная в наше время газета, занимающая, как известно, честную и взвешенную позицию, — газета Ле Монд. Они очень настаивали на том, чтобы я буквально страничку о реорганизации психиатрии, о реформе, для них составил. Поразительно, что несмотря на эту настойчивость статья, которую я, уже в свой черед, однажды опубликую, у них так и не вышла.

В этой статье я говорю о реформе в воронке. Все дело в том, чтобы в воронке этого вихря предпринять что-то в отношении университета. Отдавая себе верный отчет в том, как основные дискурсы выстроены, можно ведь, слава Богу, не действовать, если можно так выразиться, напропалую, можно семь раз подумать, прежде чем бросаться очертя голову навстречу открывающимся возможностям. Возиться с падалью в университетских коридорах — нешуточная ответственность.
Вот та ситуация, к которой наши сегодняшние замечания, отнюдь не расхожие и не привычные, должны быть привязаны.
2

Перед вами своего рода инструментарий. Нужно по меньшей мере представить себе, что это как рычаг, клещи, что это можно как-то собирать и свинчивать.
Здесь налицо несколько членов. Записывая их с помощью этих маленьких буковок, я поступаю так преднамеренно. Дело в том, что мне не хотелось вводить в формулу ничего, что оставляло бы впечатление, будто оно что-то обозначает. Я не хочу ничего обозначать, я хочу предоставить место. Предоставить место — это уже больше, чем просто записать.
О том, что создает места, куда эти незначащие знаки вписываются, я уже говорил — более того, я уже решил судьбу члена, названного мною агентом.
Термин агент является во французском языке откровенной загадкой — дело в том, что по форме слово это обозначает не того, кто делает, а того, кого заставляют действовать.
Отсюда следует, как вы можете уже заподозрить, что не вполне ясно, функционирует ли господин вообще. Что и определяет, по всей видимости, позицию господина. Это самое большее, что можно от него потребовать, и чтобы сделать это, меня, естественно, не дожидались. Именно этим и занялся человек, которого звали Гегель, но к сделанному им надо бы еще присмотреться.
Обидно подумать, что с тех пор, как я заговорил на Семинаре о Феноменологии духа, ее действительно прочитало, из здесь присутствующих, человек пять. Не стану просить их подымать руку.
Горько признать, что до сих пор я встречал лишь двух человек, которые прочли эту книгу как следует, поскольку и сам я, должен сознаться, во многое так и не успел вникнуть. Я имею в виду моего учителя Александра Кожева, который множество раз свое знание демонстрировал, и еще одного человека, о подлинных масштабах которого вы и понятия не имеете. Его прочтение Феноменологии духа настолько глубоко, что в конспектах Кожева, которые у меня хранились и которые я ему передал, у него не было, на самом деле, ни малейшей нужды.
Поистине неслыханно, что как ни лез я из кожи вон в свое время, доказывая, что Критика чистого разума представляет собой эротическое сочинение, куда более занимательное, нежели все, что публикует Эрик Лосфельд, это так ничем и не кончилось. Теперь, когда я скажу вам, что Феноменология духа — это юмор безумца, это тоже не найдет отклика. И все же это именно так.
Это, действительно, вещь поистине удивительная. Юмор ее холодный, хотя черным я бы его не назвал. С полной убежденностью можно сказать одно — автор прекрасно знает, что делает. Он делает ловкий фокус и весь мир оказывается одурачен. Но одурачен именно потому, что говорит-то он чистую правду.
Нет лучшего способа определить означающее S, которое вы видите перед собой на доске, нежели идентифицировать его со смертью. Что останется тогда сделать? Останется, по выражению Гегеля, диалектически вывести то, что является зенитом, вершиной характерной для этого члена функции, ее замыслом. Что знаменует собой вступление в феноменологию духа, как выражается Гегель, господина, этого грубияна? Истина того, что это событие знаменует, невероятно соблазнительна и неожиданна. Для тех, кто на ее удочку попадется, она лежит на поверхности — я говорю так, потому что, по-моему, она как раз на поверхности не лежит. Истина того, что оно знаменует, вот она — связь с Реальным как с чем-то, собственно говоря, невозможным.
Совершенно непонятно, почему из смертельной борьбы за престиж как таковой на свет появляется господин. Хотя Гегель утверждал, что именно это странное расположение фигур и станет ее результатом.
В довершение, предложив историческую концепцию, которая поистине впечатляет рисуемой ей картиной последовательности раскладов власти и способов духовного устроения — последовательности, нанизанной на нить, корой пренебрегать не стоит и которая носила до него название философской мысли — Гегель находит возможность продемонстрировать, что в конечном счете именно раб своим трудом являет, оказывается, истину господина, беря над этим последним верх. В силу этого, принудительного, как вы могли отметить поначалу, труда, раб приходит в конце истории к финишной черте, именуемой Гегелем абсолютным знанием.
Ничего не говорится о том, что происходит потом, потому что в гегелевском суждении четырех терминов не было
— был господин, а затем раб. Этот раб, я назову его S2, но вы можете с тем же успехом идентифицировать его с другим термином, наслаждением, от которого он, во-первых, не пожелал отказаться, а, во-вторых, пожелал, поскольку заменил его трудом, который, как-никак, эквивалентом наслаждения не является.
В конце концов, благодаря ряду диалектических мутаций, балету, менуэту, который, начавшись однажды, в ходе развития культуры не прекращается уже никогда, история вознаграждает нас знанием, которое называют не полным
— на то есть свои причины — а абсолютным, неоспоримым. Господин предстает теперь, задним числом, всего лишь инструментом истории, ее блистательным Рогоносцем.
Достойно восхищения то, что этот замечательная диалектическая дедукция была предпринята и, более то, можно сказать, удалась. Рассуждения Гегеля — возьмем хотя бы то, что он говорит о культуре — изобилуют проницательными наблюдениями над жизнью и деятельностью человеческого духа. Я повторяю — более занимательное чтение трудно найти.
Хитрость разума — вот что, внушают нам, за всей этой игрой стоит.
Что ж, это отличный термин, для нас, аналитиков, необычайно ценный, и мы можем воспользоваться им на уровне самом азбучном, хотя и не обязательно разумном, ибо сталкиваемся, имея дело с бессознательным, с проявлениями в речи необычайной хитрости. Только вот кончается эта хитрость не там, где обычно думают. Тут хитрость разума, спору нет, но нельзя не признать и хитрость разумника и не снять в знак восхищения шляпу.
Будь возможно, чтобы в начале прошлого века, во времена битвы при Йене, злая шутка по имени Феноменология духа кого-нибудь поработила, замысел можно было бы считать удавшимся.
Очевидно, на самом деле, что ни на секунду нельзя представить себе, будто мы хоть в чем-то являемся свидетелями апофеоза раба. Невероятная затея относить на его счет — на счет его труда — какой бы то ни было «прогресс» знания является совершенно напрасной.
Но то, что я называю хитростью разумника, тут как тут — она-то и позволяет нам разглядеть здесь самое важное измерение, которое нельзя упускать из виду. Как только мы задаем место агента — а это не обязательно господствующее означающее, так как место это будут у нас занимать все означающие по очереди — как перед нами встает вопрос — а кто его, агента этого, подвигает на действие? Каким образом удивительная цепочка — цепочка, вокруг которой и сосредотачивается все то, что, собственно, заслуживает названия революции — может возникнуть?
Мы вновь находим здесь, на другом уровне, термин Гегеля, вернув к жизни понятие работы.
Но что представляет собою истина? Она расположенау нас здесь, под знаком вопроса. Что создает этого агента, что приводит его в действие? — Ведь такое положение дел не имело место всегда, оно возникло лишь в историческую эпоху.
Большая удача, что в центре внимания оказалась фигура столь блестящая, столь ослепительная, что именно поэтому мы не видим, не разумеем в ней главного: ведь Гегель — это возвышенный представитель дискурса знания, и притом знания университетского.
У нас, во Франции, философы — это все больше скитальцы, участники провинциальных кружков, вроде Мэн де Бирана, или типы вроде Декарта, разгуливающие по Европе. Этого последнего надо учиться читать, сам тон его очень важен — ведь говорит он о том, что мог ожидать от рождения. Сразу видно, с кем мы имеем дело. При этом он совсем не дурак, ничего подобного.
У нас во Франции философа нужно искать не в университете. В этом, можно сказать, наше преимущество. А вот в Германии их место как раз Университет. С высоты этого положения они действительно способны думать, будто бедные малые, которые только-только вступают в индустриальную эпоху, в великую эпоху вкалывания и беспощадной эксплуатации, купятся на ту истину, что делают историю именно они, труженики, а господа, мол, это всего лишь шестерки, нужные поначалу, чтобы процесс пошел.
Это важное замечание, и я хочу особо подчеркнуть его в связи со словами Фрейда, сказавшего, что аналитические отношения должны быть основаны на любви к истине.
Что за изумительный тип этот Фрейд! Весь огонь, весь горенье! У него были, конечно, свои слабости. Его отношения с женой, например — это просто уму непостижимо! Всю жизнь терпеть около себя такую стервозу — это о чем-то да говорит.
И, наконец, запомните хорошенько: если и существует что-то, что истина, если вы хотите Analysieren поддерживать, должна вам внушить, то это, разумеется, не любовь. Ибо в такой ситуации именно она, истина, вызывает к жизни иное означающее: смерть. Больше того, если существует, насколько можно судить, нечто такое, что придает сказанному Гегелем другой смысл, то это и есть то, что Фрейд, открыв в свое время, назвал, за неимением лучшего, инстинктом смерти, — повторение, носящее радикальный характер, настойчивое повторение, характеризующее собой, в случае, когда оно возникает, психическую реальность вписанного в язык существа.
Дело, возможно, в том, что другого лица у истины нет. Так что нечего понапрасну по ее поводу переживать.
Но и это не совсем верно. Лицо у истины не одно. Однако что касается аналитиков, то первое правило, которого им надлежит придерживаться, состоит в том, чтобы проявлять толику недоверия, чтобы не терять голову от встреченной истины, от первой же попавшейся на углу симпатичной мордашки.
Именно здесь пригодится нам замечание Фрейда, где мы встречаем, в соседстве с Analysieren, реальность. Оно наводит на мысль, что есть, возможно, какая-то непосредственная, как говорят обычно, реальность, которая, собственно, и сходит за истину. Истина — она поддается проверке, но это вовсе не значит, что о Реальном она знает больше — особенно, если говорить о знании как таковом и вспомнить основные черты, в которых Реальное у меня предстает.
Ведь если Реальное определяется через невозможность, то обнаруживается оно на этапе, когда оказывается, что истинность регистра символической артикуляции в принципе невозможно продемонстрировать. Вот что может послужить мерилом нашей любви к истине, равно как и осязаемо дать понять, почему править, воспитывать, анализировать, а также — почему бы не дать законченного определения тому, что происходит в четвертом дискурсе, дискурсе истерика — заставить желать, строго говоря, невозможно.

 Но ведь со всеми этими четырьмя задачами люди на наших глазах отлично справляются, что заставляет нас задуматься об их истине — о том, иными словами, как эти безумные вещи, чьим отличительным признаком является в Реальном лишь то, что, приблизившись к ним, нельзя их назвать иначе, как невозможными, вообще происходят. Только в полной логической демонстрации их невозможности и состоит, понятное дело, наш единственный, рискованный, шанс, что Реальное их явится с ослепительной, если можно так сказать, очевидностью.
Если нам приходится толкаться в передней у истины, в лабиринтах ее, так долго, значит есть что-то такое, что мешает нам достичь цели. Чему тут удивляться, если речь идет о дискурсах, которые для нас в новинку? Три четверти века для того, чтобы смотреть на вещи под этим углом зрения, срок, конечно, немалый, но не исключено, что — для же