Жак Лакан

Статья. Жижек “Никто не должен быть отвратительным”

Начиная с 2001 г., Давос и Порту-Алегри были городами-побратимами глобализации: Давос, эксклюзивный швейцарский курорт, где собирается мировая элита менеджеров, государственных деятелей и представителей медиа на Мировой Экономический Форум под усиленной охраной полиции, пытаясь убедить нас (и себя) в том, что глобализация — это наилучшее средство; Порту-Алегри, субтропический бразильский город, где собирается контрэлита антиглобалистского движения, пытаясь убедить нас (и себя) в том, что капиталистическая глобализация не станет нашей неизбежной судьбой, что, как утверждает официальный лозунг, «другой мир возможен». Тем не менее, кажется, что съезды в Порту-Алегри как-то утратили свой импульс — за последние пару лет мы всё меньше и меньше слышим о них. Куда закатились яркие звёзды Порту-Алегри?

Славой ЖижекНекоторые из них, по меньшей мере, переехали в Давос. Тон давоских встреч преимущественно задаётся теперь группой предпринимателей, которые иронично кличут себя «либеральными коммунистами» и больше не признают противопоставления между Давосом и Порту-Алегри: их притязание заключается в том, что мы можем обладать глобальным капиталистическим пирогом (благоденствовать как предприниматели) и в то же время есть его (поддерживать антикапиталистические начинания в вопросах социальной ответственности, заботы об экологии и т.д.). Нет нужды в Порту-Алегри: взамен Давос может стать Порту-Давосом.

Итак, кто же эти либеральные коммунисты? «Обычные подозреваемые»: Билл Гейтс и Джорж Сорос, генеральные директора Google, IBM, Intel, eBay, а также придворные философы, как Томас Фридман. Настоящими консерваторами, как они утверждают, являются не только старая правая, с их смехотворной верой в авторитет, порядок и местнический патриотизм, но и старая левая, с её войной против капитализма: обе устраивают свои схватки в театре теней, не обращая внимание на новые реалии. Означающее этой новой реальности на новоязе либеральных коммунистов — «расторопность» (smart). Быть расторопным означает быть динамичным и номадичным — быть против централизованной бюрократии; верить в диалог и кооперацию — типа против центральной власти; в гибкость – типа против однообразной работы; культуру и знание — типа против индустриального производства; в спонтанное взаимодействие и автопойезис — типа против застылой иерархии.

Билл Гейтс является иконой того, что он нарек «капитализмом, свободным от трения», постиндустриального общества и «конца труда». Софт побеждает «железо», а юный умник — старого менеджера в его черном костюмчике. В новых компаниях больше не властвует внешняя дисциплина; бывшие хакеры заполонили просторы, работают длинными часами, потягивают напитки в интерьере, засаженном зеленью. Здесь лежащее в основе представление такое: Гейтс — это субверсивный маргинальный хулиган, экс-хакер, который получил власть и вознесся как почтенный босс.

Либеральные коммунисты — это высшее руководство, возрождающее дух соревнования или, другими словами, контркультурные помешанные компьютерщики, которые заняли руководящие посты в больших корпорациях. Их догмой является новая, постмодернизированная версия невидимой руки Адама Смита: рынок и социальная ответственность не противоположны друг другу, а могут объединяться ради взаимной выгоды. Как выразился Фридман, никто не должен быть отвратительным, чтобы заниматься бизнесом в наши дни; сотрудничество со служащими, диалог с клиентами, уважение к окружающей среде, прозрачность сделок — вот ключи к успеху. Оливье Мальнюи недавно составил десять заповедей либерального коммуниста во французском журнале Technikart:

  1. Ты должен всему давать свободный ход (свободный доступ, никакого copyright); просто бери плату за дополнительные услуги, что сделает тебя богатым.
  2. Ты должен изменить мир, не только продавать.
  3. Ты должен делиться, осознавать социальную ответственность.
  4. Ты должен быть креативным: сфокусируйся на дизайне, новых технологиях и науках.
  5. Ты должен говорить всем: не надо таить секреты, одобряйте и практикуйте культ прозрачности и свободного потока информации; всё человечество должно сотрудничать и взаимодействовать.
  6. Ты не должен работать: не надо иметь фиксированную работу с 9 до 17.00; нужно вступать в умную (smart), динамичную, гибкую коммуникацию.
  7. Ты должен вернуться в школу: занимайся постоянным образованием.
  8. Ты должен действовать как фермент: работай не только для рынка, но инициируй новые формы социального сотрудничества.
  9. Ты должен умереть бедным: верни своё богатство тем, кто в нём нуждается, если у тебя больше, чем ты когда-нибудь сможешь потратить.
  10. Ты должен быть государством: компании должны быть в партнёрских отношениях с государством.

Либеральные коммунисты прагматичны; они ненавидят доктринёрский подход. Нет сегодня рабочего класса, должны решаться только конкретные проблемы: голод в Африке, положение мусульманских женщин, насилие религиозного фундаментализма. Когда случается гуманитарный кризис в Африке (либеральные коммунисты обожают гуманитарный кризис; он раскрывает лучшие их стороны), вместо того, чтобы применять антиимпериалистическую риторику, мы должны собраться вместе и разработать лучший способ решения проблемы, привлечь людей, правительства и бизнес в общее предприятие, начать менять вещи вместо того, чтобы полагаться на централизованную помощь государства, подойти к разрешению кризиса креативным и нешаблонным путём.

Либеральные коммунисты любят обращать внимание на то, что решение некоторых крупных международных корпораций игнорировать правила апартеида внутри их компаний было настолько же важным, как и прямая политическая борьба против апартеида в Южной Африке. Упраздняя сегрегацию внутри компании, выплачивая чёрным и белым одинаковую зарплату за одинаковую работу и т.п.: это был чудесный пример совпадения между борьбой за политическую свободу и бизнес-интересами, если те же компании теперь могут процветать в послеапартеидной Южной Африке.

Либеральные коммунисты любят Май 68-го. Что за взрыв молодецкой энергии и креативности! Как это ударило по бюрократическому порядку! Какой толчок это дало экономической и социальной жизни после того, как политические иллюзии выветрились одна за другой! Те, кто был достаточно стар, сами протестовали и боролись на улицах: теперь они изменились, чтобы изменить мир, чтобы по-настоящему революционизировать наши жизни. Разве Маркс не говорил, что все политические потрясения были не важны по сравнению с изобретением парового двигателя? И разве не сказал бы Маркс сегодня: что все эти протесты против глобального капитализма по сравнению с интернетом?

Прежде всего, либеральные коммунисты есть настоящие граждане мира, хорошие люди, которым не всё равно. Они волнуются из-за популистского фундаментализма и безответственных жадных капиталистических корпораций. Они видят «более глубокие причины» сегодняшних проблем: массовая бедность и безнадёжность порождают фундаменталистский террор. Их цель — не заработать денег, а изменить мир (и, как побочный продукт, сделать на этом побольше денег). Билл Гейтс — уже единственный величайший благодетель в истории человечества, выражающий свою любовь к ближним своим, давая сотни миллионов долларов на образование, борьбу против голода и малярии и т.д. Уловка в том, что перед тем, как вы сможете всё это отдать, вы должны это взять (или, как выразились бы либеральные коммунисты, создать). Чтобы помочь людям, — продолжается оправдание, — вы должны иметь средства для этого, и опыт — то есть признание мрачной неудачи централизованных государственнических и коллективистских подходов – учит нас, что частное предприятие — намного более эффективный путь. Регулируя бизнес, чрезмерно облагая его налогами, государство подрывает официальную цель своей деятельности (делать жизнь лучше для большинства, помогать нуждающимся).

Либеральные коммунисты не хотят быть простыми машинами добывания прибыли: они хотят, чтобы их жизнь имела более глубокое значение. Они против устарелой религии, но за духовность, за неконфессиональную медитацию (всем известно, что буддизм предвещает науку об интеллекте, и верит, что сила медитации может измеряться научно). Их девиз — социальная ответственность и благодарность: они первые, кто признаёт, что общество невероятно добро к ним, позволяя им развить их таланты и приумножить богатство, так что они чувствуют обязанность вернуть что-то обществу и помочь людям. Такая благотворительность — это как раз то, что делает успех в бизнесе стоящим затраченного труда.

Это явление не совсем уж ново. Помните Эндрю Карнеги, который пользовался личной армией, чтобы подавить организованное рабочее движение на своих сталелитейных заводах, а потом раздавал большие части своего богатства на образование, культурные и гуманитарные проекты, тем самым доказывая, что хоть он стальной человек, но сердце у него золотое? Таким же макаром сегодняшние либеральные коммунисты раздают одной рукой то, что они заграбастали другой.

На полках в американских магазинах можно найти слабительное с шоколадным вкусом, которое рекламируется с таким парадоксальным предписанием: «У вас запор? Ешьте больше этот шоколад!» — т.е. ешьте больше того, что само по себе вызывает запор. Структуру шоколадного слабительного можно разглядеть по всему сегодняшнему идеологическому ландшафту; она-то и делает фигуру Сороса такой неприятной. Он выступает за безжалостную финансовую эксплуатацию, объединенную с её контрагентом — гуманитарной заботой о катастрофических социальных последствиях разнузданной рыночной экономики. Обыденная повседневность Сороса — это воплощенная ложь: часть его рабочего времени посвящена финансовым спекуляциям, другая часть — «гуманитарной» деятельности (финансированию культурных и демократических действий в посткоммунистических странах, написанию эссе и книг), которая работает против следствий его собственных спекуляций. Двуличие Билла Гейтса в точности такое же, как и двуличие Сороса: с одной стороны, жестокий бизнесмен, разрушающий или выкупающий долю у конкурентов, стремясь к фактической монополии; с другой, великий филантроп, сокрушающийся: «Зачем иметь компьютеры, если людям нечего есть?»

Согласно с этой либерально-коммунистической этикой, жестокая гонка за прибылью нейтрализуется благотворительностью: благотворительность — это часть игры, гуманитарная маска, скрывающая лежащую в основе их деятельности экономическую эксплуатацию. Развитые страны постоянно «помогают» странам отсталым (пособиями, кредитами и т.п.), таким образом избегая ключевой проблемы: своего соучастия и ответственности за бедственное положение третьего мира. Что касается противопоставления «расторопный» и «нерасторопный», outsourcing (заключение субдоговора на выполнение работ с внешними фирмами, особенно иностранными или теми, которые не имеют профсоюза, — прим. пер.) — это центральное понятие. Вы переносите (неизбежную) тёмную сторону производства — дисциплинированный, иерархизированный труд, экологическое загрязнение — на «нерасторопные» участки третьего мира (или не заметные глазу участки первого мира). Заветная мечта либерального коммуниста — отправить весь рабочий класс на невидимые никому потогонки третьего мира.

У нас не должно быть никаких иллюзий на этот счёт: либеральные коммунисты являются врагами всякой истинно прогрессивной борьбы сегодня. Все другие враги — религиозные фундаменталисты, террористы, коррумпированные и непригодные госчиновники — зависят от случайных местных обстоятельств. Как раз потому, что они хотят исправить все эти вторичные «неполадки» глобальной системы, либеральные коммунисты есть непосредственное воплощение того, что не так с самой системой. Может возникать необходимость вступать в тактические соглашения с либеральными коммунистами, чтобы бороться с расизмом, сексизмом и религиозным обскурантизмом, но важно хорошенько помнить, кто они такие.

Этьен Балибар в книге «Страх перед массами» (1997) выделяет два противоположных, но дополняющих друг друга способа чрезмерного насилия в современном капитализме: объективное (структурное) насилие, внутренне присущее социальным условиям глобального капитализма (автоматическое создание исключённых индивидов, которыми «можно пренебречь» — от бездомных до безработных) и субъективное насилие вновь возникающих этнических и/или религиозных (короче, расистских) фундаментализмов. Либеральные коммунисты могут побить субъективное насилие, но они являются агентами структурного насилия, создающего условия для вспышки насилия субъективного. Тот же Сорос, который выделяет миллионы, чтобы финансировать образовательные программы, разрушил жизни тысяч людей своими финансовыми спекуляциями, из-за которых возникают условия для роста той нетерпимости, которую г-н Сорос так осуждает.

Перевод Андрея Репы

Статья. Аленка Зупанчич. Ложь на кушетке

Текст впервые опубликован в журнале Лаканалия № 31 «Черта»(2019).

Каким образом концептуальные рамки психоанализа могут помочь нам понять тесную связь между культурой и ложью? Или, более конкретно, что может сказать психоанализ о некоторых видах лжи (таких как «вежливая ложь» или «невинная ложь»), существенных для (нашей) культуры?

Аленка Зупанчич - философ, одна из принципиально важных теоретиков Люблянской школы психоанализа. На русском языке опубли
Аленка Зупанчич – философ, одна из принципиально важных теоретиков Люблянской школы психоанализа. На русском языке опубликована её книга “Этика реального: Кант, Лакан” (СПб., Скифия-Принт, 2019).

Давайте начнём с некой «фундаментальной истины»: нельзя рассматривать вопрос лжи отдельно от вопроса об истине. И не потому, что они всегда идут вместе как антонимы, поддерживая друг друга в речи, как две стороны одной медали. Их отношения гораздо интереснее, и они отнюдь не симметричны. В некоторой степени культурная «феноменология лжи» берёт своё начало в проблеме, внутренне присущей истине. Если бы истина не была сама по себе проблематичной, если бы можно было высказать «истину, всю истину и ничего, кроме истины», не было бы необходимости обсуждать культуру лжи. Я вовсе не пытаюсь играть в старую релятивистскую или софистическую игру: «Как мы можем говорить о лжи, если мы не знаем, что такое истина? Что, если, произнося то, что мы считаем ложью, на самом деле мы высказываем истину? Как, к примеру, может врач сказать “всю правду” пациенту о наборе симптомов, их причинах и возможных последствиях? Разумеется, он и сам не знает всего, что нужно знать. И даже если бы он знал, и т. д. и т. п.» Я не предлагаю размышлять над вопросами такого рода, чтобы в итоге прийти к скептической мудрости: «Но что такое истина и что такое ложь?». Такого рода «бездонная рефлексия» имеет мало отношения к нашей повседневной практике речи. Я пытаюсь подчеркнуть нечто иное. Во-первых, истина и ложь не симметричны. Если ложь и противоположна истине, то это справедливо лишь для очень небольшого сегмента того, что называется ложью, сегмента, который как раз не особо значим для обсуждения «культуры лжи». Измерение истины более фундаментально, чем измерение лжи: не в каком-то теологическом или моральном смысле, а просто в силу самой природы речи. Не бывает речи, которая не располагалась бы в измерении истины. Позвольте мне процитировать Жак-Алена Миллера, который точнее всего сформулировал то, о чём идёт речь:

«Разумеется, есть истина как простая противоположность обмана, но есть и другая, которая превышает их или обосновывает их обоих и которая связана с самим фактом формулирования, поскольку я не могу высказать нечто, не позиционируя это как истину. И даже если я говорю: “Я лгу”, я говорю не что иное, как “Это истина, что я лгу” — вот почему истина не противоположна обману. Или же мы можем сказать, что есть две истины: одна противоположна обману, а другая безразлична как к истине, так и к обману»[1].

Другими словами, измерение истины является необходимым фоном лжи, причём в обратную сторону это не работает. Так что измерение истины следует отличать от точности. Удвоение истины имеет важные последствия для лжи, так как оно вводит расщепление в саму ложь: ведь можно также сказать, что ложь нельзя свести к обману или отождествить с ним. Но, опять же, это двойное измерение лжи не симметрично измерению истины. Ложь как отличная от обмана — это не что иное, как эффект истины, который обман может производить на уровне речи (то есть на уровне формулирования лжи).

Фрэнсис Бэкон. Этюд к автопортрету
Фрэнсис Бэкон. Этюд к автопортрету

Чтобы более детально продемонстрировать это (асимметричное) переплетение истины и лжи, возьмём в качестве примера две стратегии, которые часто встречаются как в психоанализе, так и в повседневной практике речи, а именно, «лгать, говоря правду» и «высказывать истину посредством лжи». Эти две стратегии были бы невозможны, если бы ложь и истина были просто симметричны и если бы истина не располагалась сразу на двух уровнях. Потому что «лгать, говоря правду» значит лишь «лгать, будучи точным», то есть лгать, высказывая что-то, что само по себе является верным. А «высказывать истину посредством лжи» значит «высказывать истину посредством обмана».

Обе эти стратегии очень ярко показывают ещё одну особенность, которую мы в этой работе должны учитывать: когда мы говорим, и особенно когда стоит вопрос о том, сказать истину или солгать, мы учитываем позицию (знания, ожидания) другого (нашего собеседника).

Часто бывает, пишет Фрейд, что невротик навязчивости, который уже был посвящён в значение своих симптомов, говорит что-нибудь вроде: «У меня появилась новая навязчивая идея, и мне сразу пришло в голову, что она может означать то-то и то-то. Но это не может быть правдой, иначе это не пришло бы мне в голову». Это интересный пример того, как можно «лгать, говоря правду». Здесь знание о психоанализе позволяет пациенту отвергать определённое содержание, незамедлительно признавая его, полагаясь на то, что аналитик с подозрением отнесётся к тому, что преподносится ему, так сказать, на блюдечке. Стоящая за этим аргументация такова: «Если я могу высказать это открыто, значит это не может быть вытесненным — по крайней мере, так решит мой аналитик». Другая стратегия, которая принимает во внимание предполагаемое знание на стороне аналитика, — это стратегия «высказывать истину посредством лжи». Хороший пример этой стратегии можно найти в «случае Доры». В какой-то момент её сны, так же как и её размышления, оказались сосредоточены на одном объекте, Schmuckkästchen (шкатулке для драгоценностей). Когда Фрейд подсказал ей, что это слово, Schmuckkästchen, часто используется для обозначения женских гениталий, она ответила: «Я знала, что вы так скажете». Гениальный ответ Фрейда был: «Да, вы знали об этом, не так ли?» (или, буквально, «То есть вы знали, что это так»). Другими словами, Дора, как это часто бывает с истерическими субъектами, использовала своё знание психоанализа, чтобы высказать нечто (истину), говоря что-то другое (ложь).

Что здесь важно отметить, так это то, что если такого рода «ложь, говорящая правду» и «высказывание истины посредством лжи» ясно иллюстрируют механизм «учитывания другого», это не должно склонять нас к тому, чтобы сводить ситуацию к (чисто) дуальным отношениям двух субъектов. Другими словами, в этом участвует не один другой. Ложь никак не может быть сведена к дуальным отношениям между субъектом, высказывающим (неправдивое) сообщение, и субъектом, его воспринимающим. В тот момент, когда два субъекта обращаются друг к другу посредством означающих, мы всегда имеем дело с нередуцируемым третьим измерением или инстанцией. Когда я принимаю в расчёт другого (слушателя), то есть когда я учитываю его знания, убеждения, его «словарный запас» и т. д., фактически я учитываю его позицию по отношению к этой третьей инстанции. Это совершенно ясно из предыдущего примера с Дорой, использующей слово Schmuckkästchen, а также из случая невротика навязчивости, утверждающего, что нечто не может быть истинным, поскольку это противоречило бы «психоаналитическому знанию». Иначе говоря, когда я лгу другому (своему ближнему, моему воображаемому двойнику), я всегда делаю это посредством символического Другого. И можно сказать, что для того, чтобы другой «проглотил» эту ложь, она должна производить эффект истины в Другом. Или, точнее, чтобы моя собеседница «проглотила» мою ложь, она должна не просто поверить мне, она должна поверить в то, что Другой верит. Ложь требует структуры (и поддержки) символического Другого в качестве условия своей возможности. Когда Лакан настаивает на том, что место Другого является местом истины, — истины, не имеющей противоположности, — он имеет в виду именно это.

Теперь давайте обратимся к другой черте, определяющей отношения между ложью и истиной. В измерении речи истина не только более фундаментальна, чем ложь (в том смысле, о котором мы говорили выше), но она также и проблематична сама по себе, её преследует присущая ей невозможность. Лакан формулирует эту невозможность в своём известном высказывании о том, что «истина не-вся» (pas-toute), и о том, что «высказать истину целиком просто невозможно»[2]. Это не имеет никакого отношения к частым прагматическим или эмпирическим возражениям против этого требования: говорить «всю правду». Это не имеет никакого отношения к утверждению, согласно которому мы никогда не можем высказать всю правду, поскольку мы никогда не знаем всей правды, а также к утверждению, согласно которому даже высказать всё, что мы знаем, — это уже задача, которую невозможно полностью осуществить. Лакановский тезис подразумевает нечто совершенно иное и связанное с предыдущим обсуждением: то, что делает истину не-всей, это то, что она одновременно является и конститутивным измерением речи как таковой, и чем-то внутри речи. Точнее, то, что делает её не-всей, это тот факт, что в области нашего разговорного языка невозможно просто развести эти два уровня, на которых действует истина, и рассматривать их отдельно друг от друга.

Фрэнсис Бэкон. Три этюда головы человека
Фрэнсис Бэкон. Три этюда головы человека

Совершенно независимо от Лакана и психоанализа логики пришли к тому же заключению. Тарский, к примеру, показывает,

«что истина неопределима в пределах языка, на котором говорят. Чтобы её определить, необходимо выйти за пределы этого языка, как это происходит в формализованных языках, которые пронумерованы и иерархизированы; на уровне n+1 вы устанавливаете истину уровня n; это разъединение уровней, которое Карнап называет метаязыком, не может осуществляться в случае языка, на котором мы говорим, поскольку он не формализован»[3].

«И в этом, — добавляет Миллер, — заключается смысл лакановского афоризма о том, что метаязыка не существует», так же как и его высказывания о том, что истина — не-вся. Истина об уровне n возникает на уровне n, истина о том, что мы говорим, является частью того, что мы говорим, и это то, что не даёт ей быть закрытой, полной сущностью.

То, что истина не-вся, не подразумевает, что высказывание не может высказать всего, что можно сказать, что всегда есть что-то, чего не хватает, что-то, что не может быть высказано, или что не удаётся высказать. Проблема, скорее, в обратном: говоря истину, мы говорим больше, чем истину. То, что постоянно препятствует возможности высказать «истину целиком», это не нехватка, а избыток, излишек, липнущий ко всему, что мы говорим. Уровень акта высказывания нельзя отделить или исключить из того, что высказывается, он к этому прилеплен. Если бы истина не была конститутивным измерением речи, то есть если бы она не была измерением, внутренне присущим речи, если бы её можно было разместить где-то вне речи, то не было бы никаких проблем с тем, чтобы высказать «истину, всю истину и ничего кроме истины». Но поскольку это не так (и поскольку речь это не просто инструмент, который мы можем использовать для выражения всего, что мы хотим выразить), истина спотыкается. И проблему культурной «феноменологии лжи» нужно рассматривать на этом уровне, как проистекающую из (или, по крайней мере, в какой-то степени находящую свою движущую силу) внутреннего спотыкания истины. Часто бывает, что вежливая ложь оказывается лучшим способом высказать истину в отношении некоторой ситуации, чем «голая правда». Это тем более верно, поскольку уровень акта высказывания — это не просто пустая форма истины, которая сопровождает каждое высказывание («это истина, что…»), но также и сама точка вписывания субъекта, совершающего акт высказывания, в произносимое им высказывание. Это подразумевает, к примеру, что он может быть проводником значительного количества аффекта (душевных волнений…).

Фрейд обращается к этой проблеме в одной из его редко обсуждаемых работ: «К истории психоаналитического движения»:

«Слишком хорошо известно, что только немногим удается в научном споре держаться в пределах приличия и, еще менее — не отклоняться от сути вопроса, у меня же всегда было отвращение к научной перебранке. Возможно, что такой образ действий с моей стороны послужил причиной для недоразумений: меня стали считать таким добродушным или даже запуганным, что не приходилось уже более уделять мне сколько-нибудь внимания. И это совершенно неправильно: я так же хорошо умею браниться, как и всякий другой, но я не обладаю умением облекать в литературную форму лежащие в основе всего этого аффекты и поэтому предпочитаю полное воздержание от брани»[4].

Что значит «облекать в литературную форму лежащие в основе всего этого аффекты»? Это не значит их скрывать. Это значит формулировать их таким образом, чтобы они не затмевали того, о чём идёт речь на уровне высказывания. Чтобы якобы научный спор не звучал как: «Вы идиот!» — «Вы кретин!» — «Вы тупица!». Разговор об этом напоминает, что в своём анализе «Человека-Крысы» Фрейд приводит превосходный пример ситуации, где уровень акта высказывания получает полное преимущество над уровнем высказывания. В высказываниях вроде «Идиот!» или «Кретин!» связь между их «содержанием» и оскорблением всё ещё сильна, что делает сам этот поворот менее очевидным, поскольку мы могли бы решить, что оскорбительным является только значение слов. Фрейд описывает эпизод из детства Человека-Крысы: когда тот был маленьким мальчиком, он совершил что-то плохое, за что отец решил его высечь. И когда он это делал, малыш пришёл в ярость и начал выкрикивать оскорбления в адрес своего отца. Но поскольку он не знал никаких ругательств, он называл отца наименованиями всех бытовых предметов, какие приходили ему в голову, и кричал: «Ты лампа! Ты полотенце! Ты тарелка!» (Du Lampe, du Handtuch, du Teller). Здесь мы имеем дело с самым буквальным примером того, что подразумевается под словом «обзываться». Также это хороший пример того, как «невинные» означающие («лампа», «полотенце», «тарелка») могут производить, на уровне акта высказывания, что-то вроде: «Ненавижу тебя! Ненавижу тебя! Ненавижу тебя!».

Фрэнсис Бэкон. Три наброска к портрету Люсьена Фрейда
Фрэнсис Бэкон. Три наброска к портрету Люсьена Фрейда

Во многих ситуациях вежливая ложь используется, когда существует риск существенного расхождения между уровнем акта высказывания и уровнем высказывания. Приведём другой пример «вежливой лжи». Скажем, я где-то выступала, и некоторым слушателям моё выступление ужасно не понравилось. Тем не менее, если после своего выступления я прямо спросила бы одну из слушательниц, что она думает о моём докладе, она, скорее всего, сказала бы что-нибудь вроде: «Ну, это было очень интересно». Не стоит слишком поспешно расценивать такие ответы как лицемерные. Хотя грань между лицемерием и вежливой ложью часто бывает достаточно тонкой, тем не менее эта грань существует, и между ними есть разница. Допустим, эта особа высказала бы мне своё мнение в такой ситуации, ответив: «Если честно, мне кажется, ваш доклад был совершенно неинтересным и бестолковым и не стоил той бумаги, на которой он был написан». (Мне, кстати, наверное, стоило бы ответить: «Если вы так считаете, то почему вы просто не сказали: “Ну, это было интересно”? Я бы вас прекрасно поняла». Другими словами, если позаимствовать ключевую фразу из известного анекдота, который Фрейд приводит в своей книге об остроумии: «Зачем ты говоришь, что едешь в Краков, если ты действительно едешь в Краков?»). Разница между этими двумя ответами, вежливым и прямым, или «искренним», такова, что последний явно заключает в себе оскорбление. И дело здесь не в том, что «истина ранит», потому что в данном случае вежливый ответ («Ну, это было интересно») достаточно ясно указывает на то, что другой не слишком высокого мнения о моём докладе. Обычно подобный ответ не вводит меня в заблуждение, заставляя думать, что другой нашёл моё выступление великолепным и вдохновляющим. То есть «истина, которая ранит» не обязательно отсутствует в вежливом ответе. Но даже в тех случаях вежливой лжи, где она отсутствует, мы всё же чувствуем, что прямой и грубый ответ также каким-то образом упустил бы суть, то есть истину. Причина этого такова, что действительно ранит в этих конфигурациях не просто истина (то есть высказывание), а то, что другой решает высказать её в такой форме, с готовностью принимая причиняющее боль измерение высказывания. Иными словами, то, что прилепляется к высказыванию «Ваше выступление было бездарным», это — на уровне акта высказывания — что-то вроде «Я охотно причиняю тебе боль». Что не имеет никакого отношения ни к качеству моего доклада, ни к «истине» о том, что кто-то думает по поводу моего выступления.

Бывают ситуации, когда мы ясно чувствуем, что, будучи искренними и говоря правду, мы говорим больше, чем правду. Более того, мы можем чувствовать себя более искренними — по отношению к стоящему перед нами человеку — когда лжём из вежливости, а не когда говорим голую правду. Но в чём именно заключается эта «более чем правда»? Грубо говоря, можно сказать, что прямой ответ не позволяет поддерживать дискуссию на уровне того, что обсуждается. Он легко переходит границу между связанным со мной объектом обсуждения и мною самой. То есть он может восприниматься как проявление враждебности не только по отношению к моему выступлению, но и по отношению ко мне. Бывает крайне сложно сказать человеку в лицо: «Твой доклад был чудовищным», не говоря при этом что-то вроде: «Ты некомпетентный, тупой и скучный…», или даже: «Ты самозванец». Более того, довольно сложно бывает высказать это так, чтобы не сказать при этом: «Терпеть тебя не могу», или даже: «Ненавижу тебя». Это значит, что линию легко можно пересечь и в другом направлении, в направлении того, кто произносит высказывание и говорит о себе самом больше, чем намеревался. Как правило, в нашем повседневном общении невозможно полностью отделить уровень акта высказывания от уровня высказывания, и именно отсюда проистекают описанные выше проблемы. Также невозможно отделить то, что говорится, от эффекта, который сказанное производит в другом. Вежливая ложь — один из устоявшихся способов решения этой проблемы. Но давайте попробуем более серьёзно разобраться в этой проблеме или, точнее, в том, какие могут возникнуть проблемы в связи с вопросом о правдивости. Я попытаюсь выделить и концептуализировать одну из таких проблем, или аспектов, которая хоть и не является единственной, но всё же на ней лежит ответственность за существенную часть вежливой лжи, и она особенно значима для обсуждения отношений между культурой и ложью.

Есть что-то, что лучше всего было бы назвать «непристойностью истины» или, точнее, непристойностью правдивости. Я использую понятие непристойности примерно в том же смысле, что и Арон Рональд Боденхаймер в книге Warum? Von der Obszönität des Fragens («Зачем? О непристойности задавания вопросов»)[5]. Боденхаймер показывает, что есть непристойность, присущая вопросам, самому акту вопрошания, независимо от содержания самого вопроса. (Например: «Почему ты играешь со своей ручкой?», «Что ты хочешь этим сказать?», «Ты меня любишь?», «О чём ты думаешь?»…) Боденхаймеровское определение непристойности состоит в том, что она имеет место в ситуации, когда какие-то стороны моей личности — те, которые я обычно скрываю от других или от самой себя, — раскрываются напрямую, при том, что я не была готова к их обнародованию. Я не могу предотвратить своё выставление напоказ. В ситуации непристойности мы видим акт выставления напоказ с одной стороны и эффект стыда с другой. Дополнительной чертой непристойности, пишет Боденхаймер, является то, что тот, кто её совершает, не признаёт того, что он сделал. Скорее, он добавит к уже существующей ситуации стыда ещё одну непристойность, спросив, например: «Что с тобой? Что-то не так?».

В том, что касается вопроса о вежливой лжи, мысль Боденхаймера полезна нам в двух отношениях. Во-первых, она помогает нам обнаружить аналогичное измерение непристойности в определённых обстоятельствах высказывания голой правды. Во-вторых, в большинстве своём вежливая ложь — это, собственно говоря, ответы на вопросы. Возвращаясь к предыдущему примеру: если я прямо спрашиваю у кого-то (особенно у кого-то, кого я не очень хорошо знаю или вообще не знаю), что она думает о моём выступлении, я вполне могу быть той, кто создаёт «невозможную ситуацию». Этот вопрос — отнюдь не невинный. Может, я отчаянно нуждаюсь в каких-то лестных словах, может, меня мучает то, что ни у кого не возникает желания по собственной воле выразить мне признательность за мою работу, и это молчание слишком оглушительно. И приставая к кому-то, я задаю ей этот вопрос, чтобы услышать то, что я хочу услышать. В таком случае я буквально прошу разоблачить меня и в то же время умоляю этого не делать. Моя собеседница может принять предложенную мною игру и вежливо сказать несколько приятных слов, которые, скорее всего, вряд ли принесут мне удовлетворение, но, во всяком случае, позволят избежать неминуемого разоблачения. К тому же они сгладят — по крайней мере, в некоторой степени — ту незащищённость, которая уже обнаружилась в тот момент, когда я задала этот вопрос и тем самым показала, что отчаянно нуждаюсь в одобрении.

Фрэнсис Бэкон. Три этюда Люсьена Фрейда
Фрэнсис Бэкон. Три этюда Люсьена Фрейда

В дополнение к аргументу Боденхаймера я бы сказала, что непристойность задавания вопросов действует не только на уровне разоблачения другого (того, кому вопрос адресован), но также и на уровне разоблачения самого спрашивающего. Другой может оказаться в трудном положении (почувствовать смущение или стыд) из–за того, что проявляется что-то, относящееся ко мне самой (некая слабость или навязчивость), что лучше бы оставалось скрытым. Все мы знаем, что стыд и смущение могут быть «интерпассивными» чувствами (пользуясь понятием Роберта Пфаллера[6]): мы можем испытывать стыд и смущение из–за другого человека, особенно (хотя и не обязательно) если он сам не замечает, что он (публично) делает из себя дурака (или дуру). Возьмём избитый пример пары, участвующей в каком-то публичном мероприятии. Муж напивается и начинает выставлять себя дураком. Все это замечают, но продолжают вежливо улыбаться. Тогда жена, которая, будучи тесно с ним связанной, чувствует себя особенно смущённой, решает освободиться от смущения, дав понять остальным, что если её муж не понимает, что делает из себя дурака, то она прекрасно это понимает и совершенно не одобряет его поведение. И она (громко) произносит что-нибудь вроде: «Посмотри на себя! Ты ведёшь себя, как дурак!» Это яркий пример правдивости, которая неизбежно создаёт непристойную ситуацию. Люди уже не могут вежливо делать вид, что не видят или не замечают выставленную напоказ сторону её мужа, которой лучше было бы оставаться скрытой. Они должны обратить свой взгляд на то, от чего они предпочли бы «культурно» отвернуться. Часто бывает, что вежливая ложь, так же как и вежливое молчание, работают как культурный способ предотвратить такого рода публичное разоблачение. Они возникают либо когда мы пытаемся не показывать пальцем на недостаток в другом (когда этот недостаток уже заметен), либо когда мы хотим избежать разговора о чём-то, что сделает его заметным. Они также возникают, когда есть риск появления объекта там, где ничего быть не должно, или когда этот объект должен был оставаться скрытым. В этом отношении обнаружение нехватки и неуместное появление объекта коррелятивны: они оба являются состояниями публичного разоблачения. Страдание, унижение и подобные переживания, которые часто приводятся в качестве оправданий невинной или вежливой лжи, также нужно рассматривать на этом уровне. Не будет достаточным, или достаточно точным, если мы скажем, что вежливая ложь допустима и даже приветствуется в тех случаях, когда она позволяет нам избежать причинения ненужной боли другому и/или его унижения. Боль, страдание и унижение точно так же являются состояниями публичного разоблачения. Даже в тех случаях, когда мы решаем придумать какую-то ложь, чтобы не говорить правду, которая неизбежно причинила бы другому боль, понятийных рамок «страдания — сострадания» недостаточно для того, чтобы разобраться в механизме такого рода «культурной лжи». Например, очень важным может быть то, что сострадание само принимает форму лжи. Я имею в виду, что иногда лучший, если не единственный способ проявить сострадание — это как раз не показывать его или не создавать ситуацию, требующую проявления сострадания. Есть ситуации, в которых сострадание и жалость сами по себе унизительны, поскольку играют роль пальца, указывающего на бедственное положение другого.

Вывод, который можно из этого сделать, заключается в том, что большая часть невинной или вежливой лжи связана в первую очередь с понятием приличия. Я оставляю в стороне другие интересные случаи культурной лжи, например ложь из гостеприимства, чьё функционирование следует иной, хотя и не совершенно иной, логике. Кроме того, есть ложь, посредством которой мы пытаемся избежать эффекта «самоисполняющегося пророчества», которое могло бы сбыться, скажи мы открыто то, что думаем. (Например, у нашей подруги новый любовник, и для нас очевидно, что их отношения обречены. Но мы не скажем этого, если нас спросят, потому что знаем, что наше высказывание «Ваши отношения обречены» само может привести к катастрофе, которую оно предсказывает и которой, благодаря каким-нибудь неизвестным нам обстоятельствам, возможно, удастся избежать.) Помимо этого, существует то, что я бы назвала учреждающей ложью: как правило, она принимает форму провозглашения. Есть (по меньшей мере) два вида провозглашений. Один можно просто и более или менее полностью отождествить с перформативными речевыми актами, вроде «Я объявляю это заседание открытым». Здесь мы имеем дело со своего рода творением ex nihilo, с высказыванием, которое, в силу провозглашения того, что оно провозглашает, создаёт определённую символическую конфигурацию, где нет причинной связи, которая бы к ней приводила. Другой вид провозглашения тоже обладает определённым перформативным измерением, но в том, что касается причинности и темпоральности, его функционирование более сложно. Возьмём, к примеру, признание в любви. Предполагается, что оно вытекает из чувств субъекта, однако оно не может быть просто сведено к выражению этих чувств. Нет простой логической или причинной связи между состоянием моих чувств и высказыванием «Я тебя люблю». Почему эти слова произносятся сегодня, а не завтра? И почему сегодня, а не вчера? Для этого высказывания нет правильного времени, для него всегда или слишком рано, или слишком поздно. Всегда есть какой-то скачок, связанный с переходом от наших чувств к признанию в любви. Этот переход никогда не линеен. Сказать, что в каждом признании в любви присутствует измерение лжи, не значит предположить нехватку искренности. Это значит, что признание в любви говорит больше и делает больше, чем просто описывает мои чувства. Можно сказать, что оно состоит из (более или менее) точного описания моих чувств и чего-то ещё, что не соотносится ни с чем в реальности (даже в моей субъективной, или «психологической» реальности). С его помощью я говорю больше, чем было бы «оправданно» сказать в данных обстоятельствах. Признаваясь в любви другому человеку, я задействую больше, чем имею. Есть удачное выражение: дать кому-то знак своей любви. Признание в любви можно считать как раз таким знаком. В этом, конечно, есть некоторая цикличность, которая приводит нас к следующей характерной черте таких провозглашений: это упреждающие высказывания, которые (задним числом) создают условия самого акта их высказывания. Может так случиться, что адресат нашего заявления отреагирует на него вопросом: «Ты это серьёзно?». И это неизбежно создаёт сложную ситуацию, поскольку ни один из участников не может сказать, что точно знает, что «это» (во фразе «Ты это серьёзно?») значит. «Это» — что-то пока не известное. Это «ложь», которая может стать, а может и не стать истиной.

Но давайте вернёмся к тому особому типу вежливой лжи, который тесно связан с понятием приличия. Конечно, приличие — это само по себе скользкое понятие. Оно не только варьируется от одной культуры к другой (так же как и в ходе истории в пределах одной культуры), оно также очень сильно зависит от нашего личного «чувства приличия». Но эти культурные и субъективно-культурные вариации не особо меняют основную логику его функционирования. Есть вещи, которые не следует выставлять напоказ, о которых не следует говорить или указывать на них. Если они есть, они могут вызывать смущение и стыд. Это не значит, что они непременно должны оставаться скрытыми в материальном плане; скорее, мы должны быть в состоянии действовать так, будто мы их не замечаем. Очевидно, что вопреки всему тому моральному осуждению, которому всегда подвергалась ложь, она также и морально поощрялась: во-первых, в смысле молчания (то есть умолчания о чём-то), а затем в смысле высказывания чего-то другого (чего-то вежливого) взамен. Конечно, ложь поощрялась морально не под рубрикой «ложь», а под рубриками «манеры» или «уважение», то есть как раз под рубрикой приличия. Когда мы учим детей не кричать громко на улице: «Смотри, мама, какой уродливый человек!», когда мы их обучаем манерам, мы учим их распознавать такие ситуации, в которых определённые вещи не следует говорить (вслух) или указывать на них (показывать пальцем — это ещё одна практика, от которой детей всеми силами отучают), и эти две практики отнюдь не чужды друг другу.

Таким образом, можно сказать, что «культура лжи» во многом связана с возможной «непристойностью правдивости». Следующий вопрос, который, в таком случае, нужно рассмотреть, заключается в том, является ли непристойность понятием, по своей сути связанным с сексуальностью. Боденхаймер утверждает, что нет. По его мнению, связь между непристойностью и сексуальностью совершенно случайна и как таковая является продуктом определённых историко-культурных обстоятельств, которые ограничили сексуальность областью интимного. Он утверждает, что если непристойность определяется как раскрытие чего-то наиболее личного, «нашего собственного» (das Eigenste), то ясно, что сексуальность не отвечает этим требованиям, поскольку это что-то наиболее общее, или универсальное. Но у этого аргумента есть два недостатка. Он смешивает сексуальность с (эмпирическим занятием) сексом, а также не принимает в расчет универсальность, присущую непристойности. Почему независимо от того, каковы те наиболее личные и интимные вещи, которые предаются огласке (то есть независимо от того, что составляет, в каждом отдельном случае, нашу самую сокровенную суть), такое обнародование неизбежно вызывает эффект непристойности? Ответ, я считаю, заключается в том, что сексуализирован сам акт разоблачения как таковой. Сексуальная составляющая — которую мы не можем исключить из понятия непристойности — не имеет никакого отношения к содержанию скрытой вещи, внезапно подвергшейся разоблачению: она связана с самим разоблачением. Точнее, прохождение интимного или всё ещё скрытого объекта (будь то мысль, чувство или слабость) сквозь этот диспозитив разоблачения приводит к его сексуализации, так что — и здесь мы можем согласиться с Боденхаймером — самому объекту и не нужно быть сексуальным. Другими словами, это свойство речи (а следовательно, культуры и определённых символических конфигураций) — сексуализировать определённые вещи, в том числе сексуальность. Этот последний момент может показаться парадоксальным, но если мы рассмотрим вопрос о том, что отличает человеческую сексуальность от, скажем, животной или растительной, то не в том ли состоит их различие, что человеческая сексуальность сексуализирована? И разве не отсюда проистекает большинство наших сексуальных проблем (и удовольствий)? Это не значит, что вся сексуальность культурно (или символически) опосредована или «сконструирована». Скорее, это значит, что культура (или символический порядок) сама по себе уже сексуализирована. Здесь мы сталкиваемся с цикличностью, ответственной за то, что Фрейд называет das Unbehagen in der Kultur. Культура берёт начало в неком сексуальном тупике, она представляет собой ответ на этот тупик, но, отвечая на него, она производит новые тупики (требующие «культурного» ответа).

Структурный механизм публичного разоблачения, выставления напоказ производит очень распространенную фигуру такого рода сексуализированной/сексуализирующей рамки, или диспозитива. Вот почему, что бы ни попадало в эту рамку, оно наделяется особой чертой, требующей ответного действия. Будучи свидетелями такого рода разоблачения (нехватки или непредусмотренного объекта), возникшего вследствие высказывания голой правды, мы можем смущенно отвести взгляд; мы можем («вуайеристически») наблюдать за этой сценой краем глаза; мы можем открыто («садистически») наслаждаться производимым в другом расщеплением; мы можем делать вид, что ничего не замечаем. Но ни одна из этих реакций не будет нейтральной, или безучастной.

Как уже было сказано, высказывание голой правды может произвести эффект публичного разоблачения, а вежливая ложь может произвести эффект его избегания (или же сделать так, чтобы оно прошло незамеченным). Но это не значит, что культура — и её вежливая ложь — это нейтральный или «духовный» щит, который мы поднимаем в защиту от, скажем, непристойности. Культура работает в обоих направлениях: разоблачение (и его эффект непристойности) — это такой же культурный (или символический) феномен, как и вежливая ложь. То есть культура (более или менее эффективно) производит способы разрешения своих собственных структурных тупиков — тупиков, проистекающих из того факта, что культура берёт своё начало в сексуальной реальности, которую она пытается регулировать.

Перевод с английского Олелуш

Примечания:

[1] Miller, Jacques-Alain (1990) Microscopia: An Introduction to the Reading of Television, trans. Denis Hollier et al., in Lacan, Jacques (1990) Television, trans. Denis Hollier et al. (New York: Norton). P. xx.

[2] Лакан Ж. Телевидение. Пер. с фр. А. Черноглазова. М.: ИТДК «Гнозис», Издательство «Логос», 2000. С. 6.

[3] Miller, Jacques-Alain (1990). P. xxii.

[4] Фрейд З. «Я» и «Оно». Труды разных лет. Книга 1. Тбилиси: Мерани, 1991.

[5] Bodenheimer, Aron Ronald (1984) Warum? Von der Obszönität des Fragens (Stuttgart: Reclam).

[6] Pfaller, Robert (2014) On the Pleasure Principle in Culture: Illusions Without Owners, trans. Lisa Roseblatt (London & New York: Verso).

Александр Бронников”Женская сексуальность” – “De la sexualite de la femme”

Первая встреча семинара “Женская сексуальность”.
Жак Лакан “L’Étourdit”.

 

Статья. Жак Лакан “Господин и истерик”

КООРДИНАТЫ АНАЛИТИЧЕСКОГО ПЕРЕВОРОТА
Знание, которое не знает.
Истеризация дискурса.
Знание и истина.
Недосказанное.
Загадка, цитата, истолкование.

На эти четыре формулы мы в дальнейшем станем ссылаться.
Те, кто присутствовали на первом занятии семинара, может быть, слышали, как я напоминал там о формуле, согласно которой означающее, в отличие от знака, это то, что представляет субъект для другого означающего. Поскольку другое означающее, судя по всему, ничего об этом не знает, ясно, что речь в данном случае идет не о представлении, а о представителе.
Благодаря чему я счел тогда же возможным проиллюстрировать этой формулой то, что назвал я дискурсом господина.
1
То, что оказалось возможным свести дискурс господина к единственному означающему, предполагает, что означающее это что-то собой представляет. Сказать что-то означает уже в данном случае сказать слишком много — оно представляет собой х, то самое, характер чего нам и предстоит как раз в данном случае выяснить.
И в самом деле, ведь ничто не указывает на то, в чемименно навязывает господин свою волю. Что необходимо согласие, это несомненно, и то, что в качестве означающего абсолютного господина Гегель мог привести только смерть, является в данном случае знаком — знаком того, что это псевдо-начало никак проблему не разрешает. И в самом деле, ведь для того, чтобы положение дел сохранялось, господину пришлось бы, чтобы подтвердить свое господство над смертью, воскреснуть — другими словами, ему пришлось бы пройти через испытание. Что касается раба, то положение у него точно такое же — только он через это испытание отказался пройти.
Загадка функции господина не дается, как видим, так уж легко. Я указываю на это, потому что мы находимся на верном пути — на пути, который нами, без ложной скромности, был открыт и который теорией бессознательного отнюдь не является, — когда утверждаем, что вовсе не само собой разумеется, будто всякое знание, будучи знанием, знает себя непременно как таковое.
То, с чем мы в опыте психоанализа, пусть самого элементарного, немедленно сталкиваемся, относится не к разряду познания или представления, а именно к разряду знания. Речь идет, если уж говорить точно, о чем-то таком, что связывает означающее Sjс другим означающим S2, выступающим как его основание.
Термины эти довольно, я сказал бы, рассыпчаты — я прибегаю к этой метафоре, чтобы донести до вас смысловой оттенок, которым окрашено у меня в данном случае слово знание.
Именно в этом контексте, и лишь постольку, поскольку оно не знает себя, обретает устойчивость то, что себя знает, выдавая себя в спокойной уверенности за эдакого маленького господина, за я, за знатока.
Время от времени, между тем, происходят, мы видим, сбои. Именно в этих случаях врываются в ход вещей ляпсусы и огрехи, в которых дает о себе знать бессознательное. Причем лучше и глубже, чем в свете психоаналитического опыта.
Порою мы позволяем себе прочесть биографию. Мы делаем это, когда документов, имеющихся в нашем распоряжении, достаточно, чтобы ясно было, чем человек жил, к чему считал себя предназначенным, и насколько, по его мнению, он свое предназначение осуществил.
Однако имея в виду, что знание не обязательно себя знает, вполне возможным окажется, читая подобную биографию, понять, на уровне какого бессознательного знания происходила работа, обнаруживающая истину всего того, что полагало, будто существует.
Возвращаясь к анализу схемы дискурса господина, укажем, что именно невидимая работа раба, та самая, что формирует латентное бессознательное, обнаруживает, стоит ли эта жизнь того, чтобы о ней говорить. Потому то и возникает вокруг истин, истинных истин, столько заблуждений, ошибок, вымыслов.
Знание, таким образом, оказывается в центре психоаналитического опыта, помещается им, так сказать, на скамью подсудимых. Уже это, само по себе, возлагает на нас обязанности его допрашивать, ничем себя в этом допросе не ограничивая. Вообще говоря, мысль о том, будто знание_как-то, где-то, хотя бы в чаемом будущем, способно стать замкнутым целым — мысль эта и без всякого психоанализа вызывала сомнения.
Возможно даже, что сомнения эти, в случае скептиков, заходили излишне глубоко. Под скептиками я разумею тех, кто некогда составлял под этим именем школу, — у нас о ней теперь очень слабое представление. Но в конце концов кто знает, какой от них нам был бы прок? Что мы можем узнать о них из того, что нам от этой школы осталось? Благоразумней, быть может, воздержаться от мнения по этому поводу. От знания их дошло до нас, вероятно, лишь то, что способны оказались у них почерпнуть другие, те, кто понятия не имели, откуда исходили скептики в своих радикальных формулах, ставивших под сомнение всякое знание вообще, не говоря уже о целостном знании.
Что действительно хорошо показывает, насколько малую роль играют здесь школы, так это тот факт, что идея, будто знание может быть целостным, остается, если можно так выразиться, имманентна политике как таковой. Это известно издавна. Воображаемая идея целого в том виде, в котором дана она нам в представлении о теле, основанном на благотворной для него форме, в пределе своем составляющей сферу, всегда в политике, в политической демагогии, активно использовалась. Что, в самом деле, можно представить себе прекраснее и в то же время ограниченнее ее? Что еще так напоминает монастырскую ограду удовлетворения?
Подспудная связь этого образа с идеей удовлетворения — вот то, с чем приходится бороться нам всякий раз, когда в работе, о которой идет здесь речь, в работе прояснения путей бессознательного, мы сталкиваемся с чем-то таким, что образует узел. Здесь перед нами препятствие, предел, или, скорее, вата, где мы теряем направление и увязаем.
Удивительно, что такое учение, как марксизм, учение, сумевшее артикулировать функцию классовой борьбы, не преминуло, однако, породить проблему, с которой сталкиваемся сегодня мы все, то есть оказать поддержку дискурсу господина.
Конечно, этот последний имеет уже другую структуру, нежели тот, древний, исходящий из места, которое вы найдете на схеме Г. Его место нужно искать на другой схеме, которую вы видите под буквой У. И я вам объясню, почему. Место, которое мы предварительно называем господствующим, занимает в нем, как видите, S2, которое является, по определению своему, не всезнанием, нам до этого далеко, а всецело знанием. Тем, другими словами, что утверждает себя как знание в чистом виде и что мы, на повседневном языке, зовем бюрократией. С этим, надо признать, связаны кое-какие проблемы.
На первом моем занятии, том, что состоялось три недели назад, мы исходили из того, что в первом варианте дискурса господина знание было уделом раба. И я счел возможным утверждать, хотя у меня и не было времени, в связи с досадными мелкими неприятностями, эту мысль развивать, что различие между дискурсом античного господина и дискурсом господина современного, так называемым капиталистическим, обусловлено изменением места знания. Более того, я позволил себе предположить, что ответственность за это преобразование лежит на философской традиции.
Так что если мы, оправдывая революцию и ее достижения, именуем пролетария обездоленным, то происходитэто оттого, что он действительно — до того, естественно, как лишиться общинной собственности, оказался кое-чем обездолен.
Не ясно ли, однако, что возвращенное ему не обязательно является тем, что ему действительно принадлежит. В самом деле, ведь капиталистическая эксплуатация не дает ему воспользоваться своим знанием, делает это знание бесполезным. То, что ему, в результате своего рода переворота, достается — это совсем другое: знание господина. Вот почему он в итоге меняет одного господина на другого, только и всего.
Нетронутой остается сама суть господина — он не знает, чего он хочет.
Вот что составляет подлинную структуру дискурса господина. Раб знает многое. Но что он знает еще лучше, так это что хочет господин, даже если этот последний не знает этого сам — как это обычно и бывает, так как иначе он господином не был бы. Раб же это знает, и в этом его, раба, главная функция и состоит. Именно поэтому система, собственно, и работает — работает, так или иначе, уже давно.
Тот факт, что всецелое знание заняло место господина, не столько проясняет, сколько затемняет то, о чем идет речь, то есть истину. Отчего происходит так, что на месте этом находится означающее господина? Ибо перед нами не что иное, как S2господина, являющее собой стержень новой тирании знания. Это то самое, что делает невозможным появление — чаемое нами, быть может — в ходе исторического развития на этом месте того, что имеет отношение к истине.
Знак истины находится теперь в другом месте. Ему предстоит стать продуктом того, что пришло на смену античному рабу, то есть теми, кто сами являются продуктом, таким же продуктом потребления, как и другие. Недаром называют наше общество обществом потребления. Человеческий материал — как назвали его в свое время. Назвали под аплодисменты тех, кому почудилась в этих словах симпатия.
Указать на это стоило обязательно, так как теперь нам предстоит задаться вопросом о том, о чем, собственно, идет речь в психоаналитическом акте.
Я не стану рассматривать этот акт на уровне, на котором надеялся я два года тому назад завязать так и оставшуюся незатянутой петлю того акта, в котором находит свое место психоаналитик, в котором он как таковой утверждается. Я рассмотрю его на уровне аналитического вмешательства, имеющего место тогда, когда границы аналитического опыта уже четко установлены.
Если знание, которое себя не знает, действительно есть, то располагается оно, как я уже сказал, на уровне S2, то есть на уровне того, что я назвал другим означающим. Оно, это другое означающее, не одиноко. Чрево Другого, большого Другого, набито им до отказа. Это чрево, своего рода чудовищный троянский конь, и создает как раз почву для фантазии об абсолютном знании. Ясно, однако, что в силу самой предназначенной ему роли кто-то должен обязательно постучать снаружи — в противном случае ничто из этого чрева наружу не выйдет. И Троя так и не будет взята.
Что нового вводит в ситуацию аналитик?
О психоаналитическом дискурсе вокруг только и говорят — можно подумать, за этим что-то стоит. Если исходить при характеристике дискурса из его доминанты, то существует дискурс аналитика, и его не надо путать с дискурсом, сложившимся в психоанализе, с тем дискурсом, который действительно в психоаналитическом опыте имеет место. То, что аналитик в качестве аналитического опыта проводит в жизнь, можно описать очень просто — это истери-зация дискурса. Другими словами, это создание искусственных условий для возникновения того, что является, по своей структуре, дискурсом истерика, тем, что обозначен у меня на схеме заглавной буквой if.

В прошлом году я попытался заострить на этом внимание, сказав, что дискурс этот существует, причем существует в любом случае, как в связи с психоанализом, так и без него. Я выразил эту мысль в образной форме, обратившись к тому самому обычному, из чего она выросла, откуда почерпнут решающий для нас опыт, — к тем уловкам, петляющим следам, в которых прослеживается недоразумение, именуемое в человеческом роде сексуальными отношениями.
Имея в своем распоряжении означающее, надо приходить к взаимопониманию, и как раз поэтому взаимопонимания не происходит. Означающее не создано для сексуальных отношений. Стоило человеческому роду заговорить, как все пропало, с гармоническим и совершенным идеалом совокупления — нигде в природе, кстати, не отмеченного — оказалось покончено. Способов общения полов в природе великое множество и большинство из них, кстати, совокупления не предусматривают, что лишний раз показывает, насколько мало природа заинтересована в том, чтобы в половом акте возникало целое, сфера.
В любом случае, ясно одно: если человек, худо-бедно, с этим справляется, то лишь благодаря особому фокусу, делающему, для начала, эту задачу неразрешимой.
Это как раз и имеет в виду, при всей изворотливости своей, дискурс истерички. Говоря истерички, мы делаем истерического субъекта женщиной, но истеричность не является на самом деле ее привилегией. Анализ проходит множество мужчин, которые, уже в силу этого, волей-неволей проходят через дискурс истерика, так как в психоанализе это закон, правило игры. Важно узнать, однако, какой свет может это пролить на отношения между мужчиной и женщиной.
Мы видим, таким образом, что истеричка фабрикует, насколько это в ее силах, мужчину, — мужчину, которого одушевляло бы желание знания.
На прошлом семинаре я как раз об этом знании и поставил вопрос. Легко видеть, что в ходе истории господин постепенно лишал раба его знания, превращая это последнее в знание господина. Что остается непонятным, так это как подобное желание могло прийти ему в голову. Ведь без желания, поверьте мне, он превосходно обходился, поскольку раб удовлетворял его прежде, чем он соображал, что он, собственно, мог пожелать.
Именно в этом направлении шли бы в прошлый раз мои размышления, не случись в Реальном этого милого прои-шествия — мне сказали, что то было Реальное деколонизации. Что все дело в некоем госпитализированном алжирце, нашедшем у нас приют. Милая шалость, как видите, благодаря которой я так и не узнаю, по крайней мере до поры до времени, так как чтобы двигаться вперед нужно время, в чем, по-моему, родственен философский дискурс дискурсу истерика — ведь именно философский дискурс вдохнул, похоже, в господина желание знания. Что может представлять собой истерия, о которой здесь идет речь? Перед нами девственная территория, вторгаться на которую еще рано. Если найдутся здесь люди, привыкшие мысленно забегать вперед лектора, талант их найдет здесь достойное применение. Я уверяю их, что перспектива видится мне многообещающей.
Как бы то ни было, чтобы дать. нашей формуле более широкое содержание, а не сводить ее в плоскость отношений между мужчиной и женщиной, отметим, что, прочтя эту запись дискурса истерика, мы та-к и остаемся в неведении относительно того, что представляет собою $. Но если речь идет о дискурсе истерика и если именно этот дискурс дает начало человеку, одушевленному желанием знания, — о знании чего идет речь? О знании того, чего стоит она сама, та личность, которая говорит. Ибо в качестве объекта а она представляет собой провал, провал на том месте, где дискурс должен возыметь действие, дискурс, круг которого всегда где-то оказывается разомкнут.
Дело в том, что в конечном счете истерик хочет дать знать, что язык пробуксовывает, не в силах охватить то, что больной истерией может, будучи женщиной, открыть нам о наслаждении. Но для истерического больного важно совсем не это. Что для нее действительно важно, так это чтобы другой, который носит имя мужчины, знал, каким бесценным объектом становится она в этом контексте, контексте дискурса.
Но состоит, в конечном счете, основа аналитического опыта именно в этом: в том, что он предоставляет другому, как субъекту, возможность занять активную позицию в дискурсе истерика, то есть истеризирует его дискурс, делает его субъектом, от которого требуется отказаться от всяких связей с внешним миром за пределом окружающих его четырех стен и предъявить означающие, которые образуют пресловутое поле свободных ассоциаций.
Говорить что попало — какой был бы в этом толк, если бы не было раз и навсегда установлено, что в случайно порождаемой цепи означающих нет ничего, что именно потому, что речь идет об означающих, не соотносилось бы с тем знанием, которое не знает себя и которое на самом деле здесь и работает?
Почему бы, впрочем, говорящему не знать об этом побольше? Если аналитик не берет слово, то к чему это изобильное порождение Sxспособно привести? Ко множеству разных вещей.
Выслушивая пациента, аналитик многое может заметить. Самый средний из наших современников может, если его ничего не сдерживает, наговорить информации на целую небольшую энциклопедию. Если все это зарегистрировать, это дало бы к нему множество ключей. Можно было бы потом даже такой ключ сконструировать, заказать такую электронно-вычислительную машину. Эта идея, кстати, пришлась бы кое-кому по вкусу — они с удовольствием создали бы такую машину, что аналитику для ответа достаточно было бы вывести результат на печать.
Посмотрим теперь, что происходит в дискурсе аналитика. Теперь он, аналитик, занимает позицию господина. В какой форме? Объяснение мне придется отложить до будущих наших встреч. Почему принимает он форму а?
Именно с его стороны находится S2, знание: как то знание, что получает он, выслушивая пациента, так и то, заранее им приобретенное и вполне определенное, знание, которое сводится на каком-то уровне к навыкам аналитической работы.
Что важно, однако, в этой схеме понять, так это то, что знание, о котором идет речь, совсем другое — недаром же я, поместив в дискурсе господина S2на место раба, переместил его затем в дискурсе современного господина в позицию господина.
Там, в крайнем правом дискурсе на доске, на каком месте оно у меня стоит? На месте, которое Гегель, это возвышеннейший из истериков, отводит в дискурсе господина истине.
Неправда, на самом деле, что «Феноменология духа» исходит из Selbstbewusstsein, взятого якобы на самом непосредственном уровне, уровне ощущения, предполагая тем самым, что всякое знание изначально знает себя. Зачем вся эта феноменология была бы нужна, не будь здесь дело в чем-то другом?
То, что я называю, говоря об этом дискурсе, истерией, связано как раз с тем, что он затушевывает различия, позволяющие заметить, что даже в случае, если бы эта историческая машина, представляющая собой на самом деле лишь череду школ и ничего больше, пришла бы все-таки к абсолютному знанию, то результатом стало бы крушение, развал того, что одно функцию знания, собственно, и мотивирует, — диалектики, связывающей знание с наслаждением. Абсолютное знание обернулось бы просто-напросто упразднением этого второго полюса. У любого, кто возьмется за труд внимательно прочесть «Феноменологию», не останется на этот счет никаких сомнений.
Что же нового дает нам перемещение S на место истины?
3
Истина как знание — что это такое? Другими словами
— как можно знать, не зная?
Перед нами загадка. Это, собственно, и есть пример ответа. Я приведу вам еще один.
Оба имеют одну характерную для истины особенность — истину никогда не удается высказать целиком. Дорогая нам истина картинок из Эпиналя, истина без покровов — это всегда тело.
Как-то в Италии, на одной из лекций, которые меня пригласили, не знаю почему, прочитать — задача, с которой я справился тогда, я знаю, очень посредственно — я говорил о Химере, существе, в котором и находят как раз свое воплощение черты, характерные для дискурса истерика. Химера задает загадку человеку по имени Эдип, уже тогда, вероятно, отягощенному комплексом, хотя наверняка не тем, которому досталось впоследствии его имя. Эдип дает ей ответ
— именно так и становится он Эдипом.
На вопрос, заданный ему Химерой, он мог бы дать и многодругих ответов. Он мог, например, сказать так ага, две ноги, три ноги, четыре ноги — так это же схема Лакана! Результат был бы совсем другой. Он мог сказать и иначе: это человек в младенчестве, грудной ребенок. Начинает он на всех четырех. Стоит ему встать на две, как он тут же обретает третью и пулей устремляется в живот своей матери. Именно это по праву комплексом Эдипа и называют.
Вам ясно, полагаю, какова здесь функция загадки — это и есть недосказанность, половинчатость, как половинчато тело самой Химеры, исчезающее и вовсе, когда загадка получает решение.
Знание в качестве истины — именно такова должна быть структура так называемого истолкования.
Настаивая так долго на различии между уровнями акта высказывания, с одной стороны, и самого высказывания, с другой, я и хотел как раз, чтобы функция загадки таким образом прояснилась. Загадка — это, наверное, акт высказывания и есть. Сделать из него высказывание я предоставляю вам. Выходите из положения как знаете — как и Эдип — и последствия будут на вашей совести. В загадке все дело в этом.
Но есть еще кое-что, о чем обычно не думают и чего я касался, затрагивал время от времени, хотя на самом деле это заботило меня настолько серьезно, что говорить об этом мне нелегко. Я имею в виду цитирование.
В чем цитирование состоит? В процессе написания текста, бодро подвигаясь вперед, вы, когда речь заходит о классовой борьбе, неожиданно цитируете Маркса, прибавляя к этому слова: Маркс сказал. Если вы психоаналитик, то вы цитируете Фрейда, прибавляя непременно: как сказал Фрейд.
Загадка — это акт высказывания, а с высказыванием вы разбирайтесь сами. Цитата, это вот что — я привожу высказывание, а в остальном адресую вас к автору, в лице которого нахожу солидную поддержку. Это меня устраивает, и более или менее шаткий статус функции автора совершенно здесь не при чем.

Статья. Жижек “Neuralink и социальная дистанция”

Neuralink, задача которого состоит в том, чтобы имплантировать в мозг человека чипы, которые бы читались компьютером, является последней большой идеей Илона Маска. Но цифровой контроль над нашим мышлением был бы шагом в неправильном направлении.

В конце августа на пресс-конференции в Лос-Анджелесе Илон Маск представил первое живое доказательство успеха своего проекта Neuralink. На выставке было представлено то, что он назвал “здоровой и счастливой свиньёй” с имплантом, который позволил на компьютере прочесть процессы в ее мозгу. Мне было бы любопытно узнать, как он установил, что свинья счастлива…

В любом случае, то, что рассказали там, не содержит ничего нового. Маск подчеркнул пользу Neuralink для здоровья (умолчав о его неслыханном потенциале для контроля над нашей душевной жизнью), и объявил, что сейчас он ищет добровольцев, чтобы его опробовать на людях.

Использовать сначала свиней, а затем людей – это зловещая параллель с электрошоковой терапией, которая была изобретена итальянским психиатром Уго Черлетти в 1938 году. Наблюдение Серлетти за использованием электрошока на свиньях перед убоем, что делало их в последние минуты жизни более послушными, вдохновило его опробовать то же самое на людях.

Возможно, что это не вполне удачное сопоставление с Neuralink и Маском, ведь крайностей следует избегать. Нам не стоит относиться к его изобретению как к пути к сингулярности (божественному коллективному самосознанию), или опасаться того, что мы потеряем нашу индивидуальную автономию и превратимся в шестеренки цифровой машины.

Сам Маск впадает в идеологические мечты, как видно из заголовка и подзаголовка свежего репортажа в The Independent: “Илон Маск предсказывает, что человеческий язык устареет уже через пять лет: “Но мы все еще можем использовать его по сентиментальным причинам”. Глава Neuralink утверждает, что в течение 12 месяцев планируется подключить устройство к человеческому мозгу…”.

Даже если мы игнорируем техническую осуществимость этой мечты, давайте просто подумаем о том, что реальность нашего сознания, непосредственно разделяющего опыт – вне сферы языка – будет означать для процесса, например, эротического соблазнения.

Представьте себе сцену соблазнения между двумя субъектами, чьи мозги соединены так, что им ясен порядок мысли дуг друга. Если мой потенциальный партнер может непосредственно узнать о моих намерениях, что остается от хитросплетений игр соблазнения? Не будет ли другой человек реагировать с чем-то вроде: “Ладно, я знаю, что ты отчаянно хочешь меня трахнуть, так почему же ты спрашиваешь меня обо всех этих глупостях, о фильмах, которые мне нравятся, и о том, что бы мне хотелось съесть на ужин? Разве ты не чувствуешь, что я бы никогда не занялся с тобой сексом?” Все закончится в ту же секунду.

Более фундаментально, дистанция между нашей внутренней жизнью, ходом наших мыслей и внешней реальностью является основой восприятия себя как свободного существа. Мы свободны в своих мыслях именно в той мере, в какой они находятся на расстоянии от реальности, так что мы можем играть с ними, проводить мыслительные эксперименты и мечтать, не имея прямых последствий для реальности. Никто не может там нас контролировать.

Как только наша внутренняя жизнь будет непосредственно подключена к реальности, так что наши мысли будут иметь прямые последствия в реальности – или могут напрямую регулироваться машиной, которая является частью реальности, и в этом смысле больше не являются “нашими” – мы фактически входим в пост-человеческое состояние.

Таким образом, Neuralink заставляет заново поставить главные вопросы: не только “Будем ли мы по-прежнему людьми, если погрузимся в проводной мозг?”, но и “Что мы понимаем под “человеком”, когда ставим подобные вопросы?”

Я разбирался с этими вопросами, в том числе с новыми, неслыханными ранее режимами социального контроля, открытыми Neuralink, в своей книге “Гегель в проводном мозге”. Мы ни на секунду не должны забывать, что если мы можем непосредственно регулировать процессы в реальности с помощью наших мыслей – например, я просто думаю, что моя кофеварка должна приготовить латте макиато, и это случается – причинно-следственная связь работает также и в обратном направлении. Те, кто управляет цифровой машиной, которая “читает мои мысли”, также могут управлять моим сознанием и имплантировать в него мысли.

Для нас сегодня, в разгар эпидемии Ковид-19, важно понимать, что социальное дистанцирование – вернее, телесное дистанцирование – дополняет образ Neuralink. Как?

Физическое дистанцирование как защита от угрозы заражения привело к усилению социальных связей не только внутри семей на карантине, но и с другими людьми (в основном через цифровые средства массовой информации). Но возникали также и инциденты массовой физической близости, такие как рейвы и вечеринки. Рейв представляет собой не только телесную близость, но и сокращение социального контроля и, следовательно, большую дистанциию до общества в целом.

То, что произошло во время эпидемии, было не просто переходом от общественной жизни к дистанцированию, а более сложным переходом от одной констелляции близости и дистанцирования к другой.

Хрупкое равновесие, существовавшее до эпидемии между общественной жизнью и частной сферой, сменяется новой констелляцией, в которой сокращение пространства фактического/телесного социального взаимодействия – из-за карантина и т.д. – не приводит к большей уединенности, а порождает новые нормы социальной зависимости и контроля. Не забывайте, что во время карантина нами командовали даже беспилотники.

 

Таким образом, перспективы, которые нам представляет Neuralink, идеально вписываются в образ нового общества, в котором мы будем физически изолированы, жить в защитных пузырях, и одновременно разделять одно и то же ментальное пространство. В нашей психической жизни мы будем ближе друг к другу, чем когда-либо прежде, погруженные в одно и то же пространство.

Так что сейчас нам нужна не только большая физическая близость по отношению к другим, но и большая психическая отдаленность от других.

Статья. Ольга Зайцева “Случай девушки, которая не хотела быть Плюшевым Мишкой”

материал с сайта

Трагедия психотического пациента состоит в том, что «вследствие не отделенности объекта а, субъект в психозе является целью желания Другого. Любая отметка желания, любая позиция знания может быть расценена как нацеленная на само бытие субъекта»1. Вопрос о желании Другого — это вопрос, на который невротик отвечает означающим, полученным от отца и репрезентирующим его субъективность. В случае психоза этот вопрос упирается в дыру, зияние, превращая психотика в объект наслаждения Другого, его игрушку. Однако, как показывает практика, всегда остается что-то, что этому противостоит, что-то такое в речи пациента, что спасает его, не позволяет ему исчезнуть, встает на защиту его субъективности. В следующем случае мы можем увидеть трудности, которые возникают у психотика при встрече с желанием Другого, и попытки, которые он предпринимает, чтобы с ними справиться. А так же рассмотрим возможные направления, которые может выбрать аналитик, чтобы оказаться полезным.Жене 22 года. Она находится в больнице уже больше полугода с диагнозом параноидная шизофрения. Родители ее погибли. Отец много пил, однажды пьяного его сбросили с крыши. Позже, когда Жене было 8 умерла мать. У Жени 0остался отчим, который заботился о ней еще некоторое время после смерти матери, но вскоре переехал. Сейчас Женя живет с бабушкой и сестрой, у которой уже появилась своя семья.Женя выглядит совсем девочкой, на вид ей нельзя дать больше 14ти, а ее манера говорить, интересы, поведение вовсе заставляют забыть о ее формальном возрасте. Она давно не учится, после того, как закончила 7 или 9 классов, но даже тогда учеба давалась ей очень сложно, особенно математика. Ей было трудно и во всем остальном: в хозяйственных делах, на кружках, в спортивных играх, «не лежат руки». Единственное, что ей нравится — это рисовать «женщин, мужчин, собак и кошечек».«Не лежат руки» — это неологизм. Обычно говорят: «не лежит душа» или что-то про руки, например: «не из того места растут». Мы можем предположить, почему именно это выражение использует Женя. Например, выражение «не лежит душа» отсылает к желанию субъекта. В данном случае ей удается ничего не сказать о своем желании.Впервые Женя попала в больницу спустя короткое время после одной случайной встречи. Она знакомится на улице с мужчиной и после непродолжительного разговора садится с ним в машину, чтобы продолжить разговор и покурить, но вскоре начинает чувствовать себя очень странно, так как будто «затряслась голова». После этого они часто встречались, «жили как муж и жена», были в хороших отношениях, но время от времени у Жени случались неожиданные неконтролируемые приступы ненависти к этому мужчине. А через некоторое время она попадает в больницу со слуховыми галлюцинациями.В рассказе о своем друге она немногословна: говорит, что он почти на 20 лет старше ее и «очень худой».Мы ничего не знаем о причинах ее острого состояния, но некоторые моменты в нашем дальнейшем общении позволяют предположить, как появление мужчины в ее жизни могло привести к трагедии.Раз или два в неделю я приходила в палату и осведомлялась о ее самочувствии. На одной из встреч она спросила: “Почему ты приходишь? Мне иногда кажется, что ты просто приходишь, что это не твоя работа” и я ответила то, что на тот момент было истиной “Да, мне кажется это полезным”. Состояние Жени резко изменилось, стали закатываться глаза, тело замирало и подавалось вперед так, словно она сейчас упадет. На мои вопросы, что происходит, она не отвечала.После этого короткого эпизода она снова приходит в себя, отмечает некоторые детали моей одежды, как понравившиеся ей, и впервые задает мне несколько вопросов личного характера, замужем ли я, есть ли у меня дети. После чего она замирает, пристально смотрит на меня и на вопрос, о чем ты думаешь, отвечает: “Мне кажется, ты хочешь поменяться со мной лицами. А я не хочу”. После чего у нее снова закатываются глаза и на вопрос, что с тобой происходит, она отвечает, что голоса приказывают драться со мной, оскорбить меня.В третьем семинаре Лакан показывает два этапа возникновения галлюцинации, например, слуховой. На первом этапе субъект сталкива-ется с загадкой, на которую он не имеет символического ответа. На втором этапе «галлюцинация или бред предоставляет объяснение или закупоривает дыру. Это позиция убежденности. Субъект уверен, что то, что порождается галлюцинацией имеет к нему отношение».2 Загадкой, с которой столкнулась Женя, является желание аналитика, так как его ответ на вопрос о том, что им движет, не прозвучал как долг или обязанность, а именно как желание. Это не самый удачный ответ, так как обычно в работе с психозом «мы помещаем за скобки наше личное желание, чтобы быть в положении секретаря-ассистента, субъект может обратиться к нам без необходимости принимать в расчет “задние мысли”». Однако в этой ситуации измерение желания настолько явно возникает в разговоре, что делает пациента объектом интереса или, другими словами, объектом наслаждения. «Не имея стабилизации, играющей роль гаранта, субъект наводнен чудовищными вещами, которые совер-шаются под влиянием импульсов, вторгающихся в тело психотического субъекта за пределами эрогенных зон. В сущности, это называют элементарными феноменами в психозе3. “Язык психотического субъекта наделен напряжением, чтобы именовать чудовищное наслаждение”4». Желание аналитика буквально ставит под угрозу существование субъекта, о чем в данном случае свидетельствуют и телесные феномены. Тело Жени словно умирает на доли секунды, и она падает вперед. Мы можем предположить, что дальнейшие вопросы, которые она задает, это попытка найти различия между собой и другим и преодолеть их воображаемое подобие. Однако в данном случае ей это не удается. И нарциссизму закономерно сопутствует агрессия.Однако как ни странно, в данном конкретном случае появление в беседе желания аналитика сыграло важную роль в работе, так как пробудило желание пациента, его собственный интерес к общению. Эти вопросы Жени в том числе — знак ее интереса. С этого дня Женя заметно оживает, проявляет больший интерес к нашим встречам, радуется, когда видит меня. Я начинаю с того, что обозначаю свое пребывание в боль-нице как работу. И называю свое расписание, предлагая договориться на определенный день и время, когда мы будем встречаться.Женя с удовольствием общается, и большую часть времени занята тем, что сравнивает нас. Например, она спрашивает, легко ли мне было учиться, и когда я отвечаю: «Что-то мне дава-лось легко, что-то сложно», ей удается найти различия, она замечает: «А мне всегда сложно» и наша беседа продолжается. Однако тот способ, который она нашла, чтобы прочертить границу между собой и другим очень ненадежный и дает сбои. Поэтому вся дальнейшая работа направлена на то, чтобы дать ей возможность найти иную возможность обходиться с желанием Другого.Через несколько встреч она неожиданно начинает плакать. Эти слезы являются обращением к другому с призывом, просьбой, жалобой. Позже она станет плакать, когда приходит бабушка или иногда расстраиваться без явного повода. На наших встречах она будет плакать каждый раз, когда слышит голоса. Сквозь слезы Женя спрашивает, как она выглядит, когда «вот так уходит в себя».Мы можем отметить, что она не только стала замечать моменты, когда с ней происходит что–то странное, но и делает попытку заполнить эти пробелы в ее существовании с помощью другого, спрашивая, что было с ней в тот момент, что он видел тогда. Кроме того, она начинает интересоваться самим феноменом появления голосов. Она спрашивает, слышу ли я эти голоса, почему она их слышит и т.д. Оказывается, что голоса, которые она слышит всегда связаны с парой означающих «худой — толстый». Например, они звучат в форме: «сделай это, чтобы не поправиться» или «сделай это, чтобы похудеть» или «сделаешь — похудеешь, не сделаешь — умрешь». Порой она слышит требование «сидеть на руках», иногда приказ ударить, подраться. Иногда она выполняет это требование, а иногда, чувствует, что ничего не может сделать из-за внезапного ступора и чувствует «как будто умирает». «Следует направить усилия на то, — говорит в своей статье Филипп Стас, — чтобы субъект приобрел некое «умение-с-этим-справиться», некоторое обращение с помощью найденного решения, чтобы зияние, с которым сталкивается субъект в психозе, было менее умерщвляющим»5.Пара означающих «Худой — Толстый» имеет для Жени большое значение. Это означающие, которые с одной стороны отсылают к телу, с другой стороны, эти означающие имеют для нее особый смысл, например «худые — красивые, толстые — нет», «худые — это те, кто выполнил задание, а толстые — те, кто не выполнил». Это означающие, которые вырваны из общей цепочки означающих. Они имеют особый субъективный смысл.Моя позиция заключалась в том, чтобы не говорить слишком много о толстых и худых, или о том, как можно похудеть, о диетах и упражнениях, а сделать ставку на означающее «задание». В частности, перед тем как уйти я стала давать ей задания, которые были ей «по душе»: что-то нарисовать. Моя идея заключалась в том, чтобы указать на возможность иного рода «заданий», и как следствие, на возможность реализовать свое желание в том, что не имеет таких разрушительных последствий.Позже выяснилось, единственное, что она помнит о человеке, который заменил ей отца, что тот помогал ей делать домашние задания. Он был достаточно строгим, и поэтому до тех пор, пока она не выполнит все задания, она не могла пойти гулять. Она рассказывает об этом без удовольствия, однако можно предположить, что в тот момент, когда отчим вносил некоторый порядок в ее повседневную жизнь, ей было немного легче. Я намерено уточнила, могла ли она выбирать, делать задания и гулять или не делать и оставаться дома, и получила утверди-тельный ответ. В частности, я спросила об этом для того, чтобы подчеркнуть, что это не было проявлением власти ее отца, а только предложе-нием, и у нее так же есть возможность отказаться от тех заданий, которые я ей предлагаю.«В психозе отсутствие символической идентификации может спровоцировать у субъекта опустошение. Основанием этой символической функции является Имя Отца»6. Аналитик не может заменить недостающее у психотического субъекта Имя Отца, но в отдельные моменты он может стать для пациента символической опорой. Отброшенное Имя Отца возвращается к субъекту извне в виде приказа. Аналитик не может стать для субъекта Другим, но должен попытаться поддержать это место Другого. Только так психотический субъект может найти ориентиры для собственной идентификации.Наши встречи с Женей прервались в связи с переводом ее в другое отделение больницы. Это заставляет еще раз задуматься о возможности подобного рода помощи в рамках российской психиатрической системы, но это уже совсем другой разговор.

Славой Жижек “Власть, внешние приличия и непристойное поведение: пять размышлений”

До выборов президента США остается менее месяца. Словенский философ и психоаналитик Славой Жижек рассуждает о том, в каком моральном состоянии Америка встречает финал предвыборной гонки.

Размышление первое: Новый бессовестный хозяин

Возникающее сейчас непристойное публичное пространство меняет способ отношений между внешними приличиями и слухами. Дело не в том, что внешние приличия уже не имеют значения, поскольку повсюду непосредственно правит непристойность, а в том, что распространение непристойных слухов или непристойное поведение парадоксальным образом поддерживают образ власти. Происходит все то же самое, что и с образом детектива в криминальной прозе: он может быть моральным уродом, полусумасшедшим или еще кем угодно, но его авторитет как непогрешимого детектива остается непоколебим. Точно так же, политический лидер может действовать недостойным образом, показывать непристойные жесты и т.д., но все это, напротив, укрепляет его позиции хозяина.

Подобное весьма присуще Трампу, который вновь и вновь удивляет нас, насколько далеко он готов зайти со своими вульгарными непристойностями. В качестве кульминации критики Трампом бывшего юриста ФБР Лизы Пейдж, на митинге в Миннеаполисе в октябре 2019 года, он показал инсценировку переписки с ее бывшим любовником Питером Стржоком, имитируя звуки ее оргазма, как будто пара занимается сексом. Лиза Пейдж по понятным причинам взорвалась от ярости. Но история, кажется, повторяется: Трамп снова выходит из воды сухим, в то время как его враги полагали, что это была последняя капля, которая его утопит.

Здесь мы попадаем на противоположную сторону по отношению к сталинизму, где фигура лидера любой ценой должна оставаться безупречной. В то время как сталинистский лидер опасается, что даже незначительная непристойность или несовершенство уничтожат его репутацию, наши новые лидеры готовы зайти достаточно далеко, отказываясь от собственного достоинства. Их ставка заключается в том, что этот отказ сработает как короткая заметка на задней обложке книги какого-нибудь известного современного писателя, призванная продемонстрировать, что автор – тоже обычный человек, как и мы (“в свободное время Х любит собирать бабочек”). Такая заметка не только не подрывает величие автора, но и усиливает его за счет контраста (“вот как, даже у такого великого человека есть нелепые увлечения…”). Нам интересны такие заметки, именно и только потому, что он – великий автор; если бы такая заметка касалась среднестатистического обывателя, мы бы к ней отнеслись равнодушно (“кому какое дело, чем этот никто занимается в свободное время”).

Разница, тем не менее, в том, что такие лидеры – это Ким Кардашьян от политики. Мы очарованы Ким, потому что она знаменита, но она известна только тем, что знаменита; она не делает ничего необычного. Подобным образом, Трамп знаменит не несмотря на свои непристойности, а благодаря им. При старых королевских дворах у короля часто был шут, задачей которого было разрушать образ благородного короля с помощью саркастических шуток и грязных замечаний (тем самым только подтверждая его достоинство). Трампу не нужен шут; он сам себе уже шут, и неудивительно, что его поступки порой более смешны или безвкусны, чем выступления его комических подражателей. Таким образом, стандартная ситуация перевернулась: Трамп – это не достойный человек, о котором циркулируют непристойные слухи; это (открыто) бессовестный человек, который хочет, чтобы его непристойность выглядела маской его достоинства. Аленка Зупанчич развила контраст между этой логикой и классической логикой господства, в которой “пятно на имидже короля одновременно является пятном на самом короле и как таковое недопустимо. Новая логика такова: пусть имиджд кастрируется всеми возможными способами, в то время как я могу делать более или менее все, что захочу. Более того, я могу делать именно то, что хочу, из-за этого нового имиджа и с его помощью”[1].

Опять же, так действует Трамп: его публичный имидж запятнан всеми возможными способами, люди удивляются тому, как он снова и снова умудряется шокировать публику, достигая новых глубин непристойности, но в то же время он управляет в полном смысле этого слова, диктуя президентские указы и т. д. – кастрация здесь неслыханным образом переворачивается. Основным свойством того, что Лакан называет “символической кастрацией”, – является разрыв, который отделяет меня, мою (в конечном счете, несчастную) психическую и социальную реальность, от моего символического мандата (идентичности): Я – король не вследствие внутренне мне присущих качеств, а потому что я занимаю определенное место в социально-символической структуре, т.е. потому что другие относятся ко мне, как к королю. У нынешнего непристойного хозяина “кастрация” переносится на его общественный имидж. Трамп насмехается над собой и практически лишает себя последних следов достоинства, издевается над оппонентами с шокирующей вульгарностью, но это отсутствие самоуважения ни в коей мере не только не влияет на эффективность его административных действий, но даже позволяет ему совершать эти действия с предельной жестокостью, как будто открыто предполагая “кастрацию” публичного имиджа (отказ от символов достоинства), позволяет сохранять в полной мере “не-кастрированной” всю полноту политической власти. Важно понимать, что “кастрация” публичного имиджа – это не просто сигнал о том, что данный имидж не имеет значения и важна только реальная административная власть. Напротив, полное развертывание административной власти, принудительных мер возможно только тогда, когда публичный имидж “кастрирован”.

А как насчет политика, который действует как эффективный администратор и не делает глупостей, но принимает подобный публичный имидж (“деловой парень, который презирает пустые ритуалы и интересуется только результатами…”)? Разрыв между публичным имиджем и реальным человеком все еще в такой идентичности удерживается, так что можно легко обнаружить разницу между действительно эффективным администратором и тем, кто играет эту роль. Но более важным является тот факт, что принятие образа эффективного администратора серьезно ограничивает пространство того, что я могу сделать в реальности, как я могу использовать свои силы: я должен подчиняться определенным правилам. Почему же тогда я должен отказываться от достоинств моей роли во власти ради того, чтобы осуществлять полноту власти? Осуществление Трампом президентской власти включает в себя три, а не только два элемента: грубое употребление самой власти (провозглашение указов), его публичный имидж бессовестного клоуна и символическое место власти. Несмотря на то, что это место лишено своего позитивного содержания (достоинства), оно остается полностью работоспособным, и именно его пустота позволяет Трампу в полной мере осуществлять свою административную власть.

 

Размышление второе: Слухи и большой Другой

Слухи[2] являются специфическим видом большого Другого; они в каком-то смысле являются другой стороной, аверсом, большого Другого, который олицетворяет приличия публичной сферы. Вспомните типичную ситуацию: в небольшой группе людей все знают какую-то неловкую тайну об одном из них, плюс все они знают, что каждый из них знает, что все они знают это. Тем не менее, происходит радикальный перелом, когда один из них говорит об этом публично. Никто не узнал ничего нового, почему тогда такое смущение? Потому что они больше не могут притворяться (вести себя так, как будто они этого не знают). Теперь большой Другой знает это…

Таков большой Другой внешних приличий, и сфера слухов непосредственно ему противостоит. Слухи фактически не имеют никакого отношения к правде, в отличие от внешних приличий. Фактически они оба находятся по ту сторону правды (чтобы сохранить видимость приличий, мы готовы хранить молчание об истине). Анонимные слухи исключаются из публичного пространства, но они остаются странным образом эффективными, пусть даже и неправдивыми. Их пересказ обычно предваряется: “Не знаю, правда ли это, но мне сказали (или, скорее, безлично “говорят”), что Х сделал то-то и то-то…”.

Показательный случай распространения слухов под маской дезавуации представил один из главных российских национальных телеканалов – Первый канал, который запустил в своей главной вечерней новостной программе “Время” сюжет, посвященный теориям коронавирусного заговора. Стиль репортажей был неоднозначным, что создавало у зрителей впечатление, что в них есть ядро истины. Таким образом, месседж (теневые элиты Запада и особенно США в конечном итоге каким-то образом виноваты в эпидемии коронавируса) пропагандируется как сомнительный слух: слишком безумный, чтобы быть правдой, но, тем не менее, кто знает…

Фактическое откладывание истины в сторону странным образом не уничтожает ее символическую эффективность. Слухи и внешние приличия, таким образом, фактически разделяют дистанцию по отношению к истине. Иногда уважение к чужому достоинству даже требует от нас публично заявить то, что мы сами (как и те, к кому мы обращаемся, тоже это знают), на самом деле не считаем истиной.

 

Размышление третье: Дональд Трамп как бесстыжий патриот

А теперь давайте посмотрим, где мы оказались где мы находимся. Не так давно, в галактике, которая сейчас кажется далекой-далекой, публичное поле было четко отделено от непристойностей частных обменов. Политики, журналисты и другие медийные персоны должны были обращаться к нам, сохраняя чувство собственного достоинства, разговаривать и вести себя так, как будто их главной заботой является общее благо, избегая вульгарных выражений и ссылок на интимную жизнь. Конечно, ходили слухи об их персональных пороках, но они оставались таковыми – о частная жизнь оставалась для желтой прессы. Сегодня, однако, можно прочитать в СМИ не только об интимных подробностях публичных персон, но также часто наблюдать, как и сами политиканы опускаются до бесстыжих непристойностей. Это и есть та самая ОБЩЕСТВЕННАЯ сфера, в которой циркулируют “фальшивые новости”, которая кишит слухами и теориями заговора.

Не следует упускать из виду как то, что наиболее вызывающе в подъёме бесстыжей непристойности альтернативных правых, и было отмечено и хорошо проанализировано Анжелой Нагл в её книге “Убей всех норми” (Zero Books, 2017). Традиционно (по крайней мере, в нашем ретроактивном взгляде на традицию), бесстыдная непристойность использовалась для подрыва традиционного господства, как лишение Господина его ложного достоинства. Я помню в моей юности, в 1960-х годах протестующие студенты любили использовать непристойные слова или делать непристойные жесты, чтобы опозорить фигуру власти и, как они утверждали, осудить ее лицемерие. Однако то, что мы имеем сегодня в результате взрыва публичной непристойности, это не исчезновение авторитета, фигуры Господина, а их грубое повторное вторжение: мы получаем нечто невообразимое десятилетия назад – бессовестных Господ.

Дональд Трамп – символическая фигура этого нового типа непристойного популистского Господина, и обычная аргументация против него – что его популизм (забота о благополучии бедных простых людей) – фальшивка, что его реальная политика защищает интересы богатых – слишком проста. Последователи Трампа не действуют “иррационально”; они не являются жертвами примитивных идеологических манипуляций, которые заставляют их голосовать против своих интересов. Они вполне рациональны на свой лад: голосуют за Трампа потому, что кроме образа “патриота”, которым он повсюду торгует, он также решает их обычные повседневные проблемы – безопасность, постоянная работа и т. д.

Когда Трампа избрали президентом, пара издателей попросила меня подготовить книгу, где я бы разобрал феномен Трампа через призму психоанализа. Но я ответил, что нам не нужен психоанализ, чтобы исследовать “патологию” успеха Трампа. Единственные, кому нужен психоанализ – это левые либералы со своей иррациональной реакцией на него, которые упорствуют в своей глупости до такой степени, которая делает все более вероятным, что Трамп будет переизбран. Нужно использовать против него то, что, возможно, является самой низкой точкой вульгарности Трампа: левые еще не научились хватать Трампа за п…

Трамп побеждает отнюдь не только потому, что бессовестным образом бомбардирует нас месседжами, вызывающими непристойное наслаждение от того, как он осмеливается нарушать элементарные нормы приличия. Через всю свою шокирующую вульгарность он предоставляет своим последователям нарратив, который имеет смысл – очень ограниченный и извращенный смысл, но, тем не менее, смысл, который, очевидно, работает лучше, чем леволиберальный нарратив. Его бесстыдные непристойности служат знаком солидарности с так называемыми простыми людьми (“вы видите, я такой же, как и вы; мы все красные под кожей”), и эта солидарность также сигнализирует о том, что непристойность Трампа достигает своего предела. Трамп не является полностью непристойным: когда он говорит о величии Америки, когда он называет своих противников врагами народа и т.д., он рассчитывает, что его воспринимают всерьез, а его непристойности должны подчеркивать, напротив, уровень того, насколько он серьезно настроен. Все это должно функционировать как непристойное проявление его веры в величие Америки.

Поэтому, чтобы обыграть Трампа, следует перестать обращать внимание на его непристойности, и наоборот, относиться к его “серьезным” высказываниям как к непристойным. Трамп не является по-настоящему непристойным, когда использует вульгарные термины из арсенала сексизма и т.д.; он действительно непристойен, когда говорит об Америке как о величайшей стране, когда он навязывает свои экономические меры и т.д. Непристойность его речи маскирует эту более примитивную непристойность. Здесь можно перефразировать известное изречение братьев Маркс: Трамп ведет себя и выглядит как бесстыжий политикан, но это не должно нас обманывать – он действительно бесстыжий политикан.

Распространение публичной непристойности сегодня представляет собой третью сферу, располагающуюся между частной и публичной: это частная сфера, возведенная в ранг публичной. Похоже, что это та форма, которая наилучшим образом подходит для описания того, как мы погружаемся в киберпространство, описания нашего участия во всевозможных чатах, твиттингах, инстаграминге, фейсбукинге… Неудивительно, что Трамп опубличивает большинство своих решений через Твиттер! Однако и здесь нет “настоящего Трампа”. Сфера публичного бесстыдства – это не про обмен содержанием интимного опыта, это публичная сфера, наводненная ложью, лицемерием и кристально чистым злорадством, сфера, в которой мы выглядим так, как будто надели на себя отвратительные маски. Таким образом, стандартные отношения между моим интимными миром и большим Другим человеческого достоинства, меняются. Непристойности больше не ограничиваются частными обменами; они врываются в саму публичную сферу, заставляя меня верить в иллюзию, что все это всего лишь непристойная игра, в то время как я остаюсь невинным в своей интимной чистоте. Первая задача критика – показать, как эта вера в чистоту является фейком, причем во всех сферах, не только в политике, но и в индустрии развлечений.

Возьмем один недавний пример: “Гвинет Пэлтроу сделала серьезный бизнес из своей вагины. Она, посредством принадлежащей ей ЗОЖ-платформы Goop, уже познакомила нас с практикой вагинальной очистки влагалища паром и нефритовыми вагинальными яйцами. А теперь новость на январь 2020 года: в продажу поступила ароматическая свеча под названием “Пахнет как моя вагина”. Продукт уже распродан, необходимо записываться в лист ожидания /…/ Цель ароматической свечи, как описывает ее сайт Goop, состоит в том, чтобы “погрузить вас в мир сексуальных фантазий, соблазна и утонченной теплоты”. Если вам все-таки удастся купить свечу через лист ожидания, она обойдется вам в 75 долларов или 58 фунтов”.

Опять же, кажется, что Пэлтроу просто играет в непристойную игру, одновременно сохраняя свое интимное достоинство. Но именно это следует отвергнуть: нет, ее интимное достоинство – это ложная маска, скрывающая тот факт, что она открыто торгует своей вагиной. (Тенденция налицо: певица Эрика Баду объявила, что будет торговать благовониями для влагалища, изготовленными из ее поношенного белья). Запросто можно представить себе сцену, как представитель общества защиты прав потребителей ставит вопрос: как покупателю проверить, что товар на самом деле пахнет вагиной Пэлтроу? Есть ли способ проверить это?

 

Размышление четвертое: Новый популизм – это не фашизм

Противоречия Трампа лишь дополнительно усилились вместе с появлением Ковид-19. Публика отметила, что реакция Трампа на пандемию имела характер хаотичной импровизации: сначала он похвалил китайские меры, затем обвинил Китай и демократов во всех проблемах Америки, все это густо смешалось с персональной эксцентрикой Трампа, призывами к скорейшему возвращению к нормальной жизни и скором появлении вакцины… Эта смесь непристойности, политической паранойи и “народной мудрости” прекрасно иллюстрирует природу сегодняшнего нового правого популизма, но в то же время показывает разницу между традиционным “тоталитарным” популизмом и сегодняшним новым правым популизмом. Итак, давайте воспользуемся этой возможностью, чтобы сделать шаг назад и более внимательно проанализировать уникальную природу современного популизма. (Ниже я в значительной степени опираюсь на рукопись Юваля Кремницера “The Emperor’s New Nudity: The Media, the Masses, and the Unwritten Law”).

Как и любой другой популизм, сегодняшняя его разновидность также не доверяет политическому представительству, делая вид, что говорит прямо от имени народа. Он жалуется на то, как его руки связаны “глубинным государством” и финансовым истеблишментом, поэтому его тезис таков: “Если бы только у нас не были связаны руки, мы смогли бы раз и навсегда покончить с нашими врагами”. Однако, в отличие от старого авторитарного популизма (такого как фашизм), который готов отменить формально-репрезентативную демократию и действительно взять на себя ответственность за новый порядок, у сегодняшнего популизма нет целостного образа некоего нового порядка. Положительное содержание его идеологии и политики – это непоследовательный бриколаж мер по подкупу “своих” бедных, снижению налогов для богатых, сосредоточению ненависти на иммигрантах и нашей собственной коррумпированной элите, на аутсорсинге рабочих мест и т.д.

Поэтому нынешние популисты на самом деле не хотят избавиться от устоявшейся представительсной демократии и полностью взять власть в свои руки: “лишенные “оков” либерального порядка, против которого объявлена борьба, новые правые на самом деле должны были бы предпринять какие-то реальные действия”, и это сделало бы очевидной пустоту их программы. И это первая особенность сегодняшних популистов: они могут функционировать только при бесконечной отсрочке достижения своей цели, так как они могут функционировать только как противники “глубинного государства” либерального истеблишмента: “Новые правые, по крайней мере на данном этапе, не стремятся установить высшую ценность – например, нацию или вождя, – которая бы в полной мере выражала волю народа и тем самым позволяла и, возможно, даже требовала бы отмены механизмов представительства”.

Как же тогда они справляются с этим внутренне присущим их проекту противоречием, не желая на самом деле уничтожить своего заявленного врага? Здесь стиль заменяет отсутствие политической сущности – а именно, стиль прямого обращения к непристойности. Всякий культурный порядок подразумевает своеобразное подполье неписаных правил, регулирующих то, о чем нельзя говорить публично. Эти неписаные правила действуют на разных уровнях, начиная от слухов о темной стороне частной жизни политических лидеров, использования грязных выражений и заканчивая непристойными инсинуациями по отношению к делам, которые гораздо более “невинны” и, как таковые, еще более важны, потому что подразумевают запрет на публичное высказывание очевидного. В последние годы своей жизни Дэн Сяопин официально ушел в отставку, но все знали, что он продолжает дергать за ниточки власти. Когда один из высокопоставленных китайских партийных чиновников в интервью иностранному журналисту назвал Дэна де-факто лидером Китая, его, тем не менее, обвинили в публичном разглашении государственной тайны и сурово наказали. Таким образом, государственная тайна не обязательно является тем, что лишь немногим позволено знать: это также может быть то, что все знают, все, кроме того, кого Лакан называет большим Другим, определяющего порядок публичности.

Здесь нужно иметь в виду, что непристойность не является субстанциальной частью неписаных правил, а также она не обязательно всплывает, когда мы делаем неписаные правила явными. Непристойное возникает, когда мы нарушаем (не явные правила, а) неписаные правила, когда мы делаем или говорим что-то, что явно не запрещено, но рассматривается как что-то, что, как мы все знаем, мы не должны делать или говорить. Например – и это печальный пример – хотя об этом принято не говорить, ясно, что не только Бразилия, но и многие богатые страны от США до Швеции решили пожертвовать тысячами жизней, особенно жизнями стариков и больных, чтобы сохранить экономику и сохранить внешний вид нормальной повседневной жизни. Более нелепый пример: все знают, что метеоризм на публике считается крайне пошлым, но публично заявлять об этом правиле само по себе непристойно… Только Трамп сделал это: когда он однажды в публичном выступлении восхвалял Меланию, как утонченную леди, он сказал, что за всю свою жизнь вместе он никогда не слышал, чтобы она излучала метеоризм.

Новый правый популизм привнес с собой нечто уникальное: стало возможным “для политика, который должен придерживаться порядочных манер, резко переключаться и апеллировать непосредственно к непристойному /…/ что делает эту новую форму власти настолько сложной для понимания, так это то, что она заставляет открытость работать извращенно, как иллюзию – акт снятия маски функционирует как маска”.

Обратите внимание на точную формулировку Кремницера: сам жест снятия маски и брутального заявления о том, что она значит, функционирует как маска. Почему? Потому что непристойная форма маскирует пустоту ее содержания. Функция непристойности здесь очень точна: она должна быть индикатором “непосредственной искренности” (в отличие от либерального смещения в сторону формальных правил). Трамп бесконечно меняет этот мотив: он признает, что постоянно нарушает правила (не просто) вежливости, прибегает к вульгарным инсинуациям, бросает в своих врагов непроверенные или даже откровенно ложные обвинения (вспомните, что он говорил о Маккейне, Обаме…). Но он представляет это как доказательство того, что он действительно имеет это в виду, в отличие от либеральной формальной вежливости. В квазимарксистском смысле современные популисты осуждают политическую предвзятость в очень формальных процедурах представительной политики: правила игры на самом деле не являются нейтральными и равными для всех участников; они созданы для того, чтобы непосредственно не допустить адекватного выражения воли народа и манипулировать им.

Такова игра, в которую играют популисты: оставаясь в рамках “логики репрезентации” либерального политического пространства, они постоянно указывают на его ложь и пытаются “представить то, что ускользает от логики репрезентации”. Вульгарные эксцессы популистов “отмечают политкорректную либеральную оппозицию как ту, которая лицемерно отрицает то, что правые больше не боятся публично выставлять на всеобщее обозрение. Истина, раскрываемая правыми, согласно которой символический порядок – это не что иное, как проявление ханжества, прикрывающее насильственную реальность, – совпадает с антиидеологическим проектом критического мышления, и поэтому критика оказывается бессильной противостоять ему”.

В этом смысле, когда популистская критика симметрично противопоставляется политкорректному раскрытию иллюзий нейтральности либерального порядка, они только дополняют и усиливают друг друга: “моральное возмущение левых подпитывает аппетит правых к трансгрессии, что вновь подпитывает моральное возмущение левых, и цикл продолжается”. Давайте здесь уточним: у нас три позиции. Во-первых, это либерально-формальный легализм, который доверяет нейтральности процедур политического представительства. Далее, есть три критических позиции по отношению к этой позиции, в том числе политкорректный анализ, который с подозрением смотрит на официальный либеральный нейтралитет и пытается выявить его расовые, культурные и гендерные предрассудки. Позиция политической корректности остается в рамках основных либеральных координат; она просто хочет полностью их актуализировать, устранив их скрытые предрассудки. Проблема, однако, заключается в том, что она сосредоточена на индивидуальной ответственности. С морализаторским рвением она анализирует детали поведения субъекта, ищет следы расизма и сексизма. Но ее сфера – это культурная и сексуальная идентичность, а не радикальные экономические и социальные изменения. Она побуждает тебя изменить свое поведение, избавиться от расовых и сексистских клише, а не анализировать общество, которое их порождает.

Шокирующая сила непристойных популистов заключается в их готовности открыто заявить о том, что политически корректный критик пытается раскопать с помощью утонченного анализа. Они утверждают свою невиновность, заранее признаваясь (по мнению критика) в своей вине. Это, в некотором смысле, делает политкорректный анализ бесполезным, как будто кто-то пытается прорваться через открытую дверь. Поэтому неудивительно, что политкорректные критики тратят массу времени на анализ друг друга, обнаруживая следы расизма и сексизма в казалось бы уважительных высказываниях и поступках.

Политкооректный пуританский морализм и новая популистская публичная демонстрация непристойности правыми – две стороны одной монеты. Проблема с обеими сторонами в том, что они на самом деле не делают того, что обещают. Проблема популистской непристойности не в том, что она морально безответственна, а в том, что на самом деле она не является непристойной: смелая позиция игнорирования правил приличия и открытого, без ограничений, высказывания того, что приходит в голову, – это фальшивый фасад, который скрывает тесный мир подземелья неписаных правил, предписывающих то, что можно говорить, а что нельзя.

В свою очередь это не значит, что позиция политической корректности слишком жестко моралистична и лишена бодрости непристойности. Нет, чрезмерный морализм – это подделка, потому что он прикрывает оппортунистический расчет, лицемерие и веру в свою непогрешимость. Он полон собственных неписаных правил: меньшинства, которые значат больше, чем другие; тонко различающиеся критерии того, что запрещено, а что разрешено, которые быстро меняются, как мода; антирасизм, основанный на скрытой расистской самоуверенности (белый парень, который просит других утверждать свою идентичность, отрекается от своей идентичности и тем самым резервирует для себя позицию универсальности); и, особенно, осознание того, какие вопросы НЕ следует поднимать (радикальные социальные перемены и т.д.). Во властных структурах должно быть больше женщин, но сама власть не должна меняться; мы должны помогать бедным, но оставаться богатыми; должностные лица во властных структурах в университете не должны злоупотреблять сексуальными предпочтениями тех, кто им подчиняется, но власть, которая не сексуализируется – это ОК.

Анджела Нэгл и Майкл Трейси были правы, когда увидели главную причину поражения Сандерса в его борьбе за выдвижение от Демократической партии в том, что его кампания сошла с рельс народного классового восстания к либеральному антитрампистскому сопротивлению, от классовой войны к культурным войнам: стремясь угодить левым либералам Демократической партии, он все больше и больше подчинял классовое восстание культурным темам, т.е. молча соглашался с леволиберальной точкой зрения, что главная опасность не в глобальном капитализме, а в “фашизме” Трампа, против которого мы все должны объединиться. Неудивительно, что Байден довольно хорошо играет в эту игру. Сейчас ходят слухи, что даже Джордж Буш поддержит его против Трампа.

 

Размышление пятое: Кризис нового популизма

Мировой порядок в том виде, в каком мы его знали, распадается. Страны разрывают связи с ВОЗ и другими международными организациями, в то же время отменяя старые соглашения о вооружениях. Трамп объявил о намерении использовать армию на улицах американских городов; Китай говорит о возможном военном вторжении на Тайвань; Путин заявил, что Россия может применить ядерное оружие, даже если она подвергнется нападению с применением обычных вооружений. В этой связи ожидалось, что националистические популисты воспользуются возможностью пандемии Ковид-19 и превратят свои страны в изолированные феоды, направленные против иностранных врагов. Но это не сработало, так как их бравада превратилась в проявление вопиющей импотенции и некомпетентности.

Давайте возьмем трех наиболее крупных авторитарных популистов сегодня в мире. Как выразилась Анжела Дьюан: “Трамп, Путин и Болсонару считают, что их популистские планы не подходят для коронавируса” (как и Борис Джонсон, он тоже разыгрывает популистскую карту): “Пандемия коронавируса могла бы стать моментом славы для мировых лидеров-популистов. Это период повышенного страха и тревоги – эмоций, которые обычно позволяют им процветать. Вместо этого некоторые популисты оказываются бессильными перед вспышками, опустошающими их страны. В США, Бразилии и России в настоящее время зарегистрировано самое большое количество случаев коронавируса в мире, и по мере того, как смертность продолжает расти, экономика этих стран получает разрушительные удары”.

Дональд Трамп оказался в особо затруднительном положении, когда кризис Ковид-19 усугубился протестами против убийства Джорджа Флойда. Пандемия явно перекликается с этими протестами: Последние слова Флойда “Я не могу дышать” также часто являются последними словами умирающего пациента Ковид-19. Связь очевидна: гораздо больший процент чернокожих, чем белых, страдает от полицейского насилия и новой коронавирусной инфекции. В этом хаосе Трамп чувствует себя не в своей лиге: он не в состоянии навязать населению единство перед угрозой пандемии, чтобы перед его лицом исполнить роль лидера, который представит честное описание, того, насколько серьезной является ситуация и предложит новую надежду и образ будущего. Или, как писал Роберт Райх: “Вас были простили, если бы вас не заметили. Его словесные бомбы гремят громче, чем когда-либо, но Дональд Трамп больше не президент Соединенных Штатов”. Когда он угрожал, что если полиция и Национальная гвардия смогут успокоить население, то он отправит регулярную армию раздавить протесты своей “бесконечной силой”, – тогда он стал подстрекателем гражданской войны.

Но что это за война? Вот что в творящихся в США беспорядках недостаточно подчеркивается, хотя это абсолютно важно: в пространстве “культурных войн” между политкорректными леволибералами и популистскими неоконсерваторами нет места питающему протесты недовольству. Позиция левых либералов по отношению к протестам такова: “да” – достойным мирным протестам, но “нет” – экстремистским деструктивным эксцессам и мародерству. В некотором банальном смысле они, конечно, правы, но им не хватает верного понимания насильственных эксцессов, которые являются реакцией на то, что либеральный мирный путь постепенных политических изменений не сработал, что системный расизм сохраняется в США. То, что мы видим в насильственных протестах – это гнев, который не может быть адекватно представлен в нашем политическом пространстве.

Поэтому так много представителей истеблишмента, не только либералов, но и консерваторов, открыто критикуют агрессивную позицию Трампа по отношению к протестующим. Истеблишмент отчаянно хочет направить протесты в координаты бесконечной “борьбы против расизма”, одной из вечных либеральных задач. Они готовы признать, что мы сделали недостаточно, что впереди долгая и тяжелая работа… только для того, чтобы предотвратить быструю радикализацию протестов, даже не в сторону еще большего насилия, а в сторону их превращения в автономное политическое движение с четко оторванной от либерального истеблишмента платформой. Как писал Мэтью Флисфедер: “Нам нужно научиться не тому, как быть пост-человеком, а тому, как быть справедливыми пост-капиталистами”[3]. Постгуманизм – это, в конечном счете, всего лишь еще одна версия нашей неспособности мыслить пост-капиталистически: перефразируя Фреда Джеймсона, легче представить себе все человечество в цифровом виде, связанное со своим мозгом, подключенным к сети и делящееся своим опытом в глобальном сознании, чем представить себе выход за рамки глобального капитализма.

Насильственные протесты – это возвращение репрессированных нашим либеральным обществом, симптом, который воплощает в себе то, что не может быть сформулировано в лексиконе либерального мультикультурализма. Обычно мы обвиняем людей в том, что они просто говорят, а не делают что-то. Текущие протесты – полная противоположность: люди действуют жестоко, потому что у них нет правильных слов, чтобы выразить свое недовольство.

Перефразируя еще раз старую добрую поговорку Брехта: “Что такое ограбление банка по сравнению с основанием нового банка!”: Что такое прямая расистская непристойность по сравнению с непристойностью либерала, который практикует мультикультуралистскую терпимость таким образом, что это позволяет ему сохранять расистские предрассудки. Или, как выразился Ван Джонс: “Это не белый расист из состава Ку-клукс-клана, насчет которого мы должны беспокоиться. Это белая либеральная сторонница Хиллари Клинтон, выгуливающая свою собаку в Центральном парке, которая бы сказала вам прямо сейчас: “О, я не различаю рас, раса для меня ничего особенного, для меня все люди одинаковы, я жертвую на благотворительность”, но как только она видит чернокожего, которого она не уважает, или в отношении которого у нее есть подозрения, для нее раса становится первостепенным вопросом, как будто она вспоминает о своем арийском происхождении”.

Тем не менее, пример, который привел Ван Джонс, более сложный. Если белая женщина чувствует себя неловко, когда замечает, что к ней приближается чернокожий мужчина, и плотнее прижимает к себе свою сумку, опасаясь, что ее ограбят, то политкорректный критик обвинит ее в том, что она действовала в соответствии со своими расовым предрассудками. К этому новый правый популист добавит, что, вероятно, ее страх оправдан, так как ее однажды уже ограбил чернокожий мужчина. Недостаточно ответить, что следует поднять вопрос о том, какие социальные причины подтолкнули чернокожего в конечном итоге к такому поведению. Даже когда политически корректные критики делают это, они используют подобный аргумент для того, чтобы дискредитировать и тем самым дезактивировать чернокожего грабителя: грабитель не виновен, потому что он не несет полной ответственности за свои действия, а является продуктом прискорбных обстоятельств (в то время как с белым расистом обращаются как с полноценным морально ответственным гражданином и, по этой причине достойным презрения). Это печальный выбор для угнетенных чернокожих: либо вы субъективно неполноценны (расист), либо являетесь продуктом объективных обстоятельств (политкорректный либерал). Как выйти из этого тупика? Как превратить слепую ярость в новую политическую субъективность?

Первый шаг в этом направлении сделали сами сотрудники полиции. Многие полицейские, в том числе шеф полиции Нью-Йорка Теренс Монахан, “встали на колени” вместе с протестующими – эта практика была введена десятки лет назад американскими спортсменами, когда они завоевали золотую медаль, а национальный гимн прозвучал на спортивных мероприятиях. Смысл этого жеста в том, чтобы сигнализировать о расовой несправедливости в их собственной стране, а поскольку он является признаком неуважения к национальному гимну, то это означает, что человек не готов полностью идентифицировать себя с США – “это не моя страна”. Неудивительно, что китайцы радостно сообщают о протестах в США, считая их аналогом гонконгских протестов, где одним из главных требований китайских властей было то, чтобы Гонконг не допускал неуважительного отношения к китайскому государственному гимну и другим государственным символам КНР.

Становиться на колено имеет и другое значение, особенно когда это делается теми, кто действует от имени репрессивного аппарата власти: это сигнал уважения к протестующим, даже с оттенком самоуничижения. Если совместить это с основным посылом “эта Америка (для которой моя работа – действовать) – не моя страна”, то мы получим полный смысл жеста: не стандартный антиамериканизм, а требование нового начала, другой Америки. Итак, название недавнего сюжета CNN “Являются ли США все еще мировым моральным лидером? Не после того, что только что сделал Трамп на этой неделе” следует сделать точнее: теперь мы видим, что США никогда не были мировым моральным лидером и что им нужно радикальное морально-политическое обновление, выходящее за рамки леволиберального образа толерантности.

Cледует провести четкое различие между протестующими против карантина и протестующими из BLM. Хотя антикарантинные популисты протестуют за всеобщую свободу и достоинство, в то время как протесты Black Lives Matter сосредоточены на насилии в отношении определенной расовой группы, и хотя некоторые в полиции, вероятно, сочувствуют антикарантинным протестам, “идея просить полицию присоединиться к первому движению является смехотворной, несмотря на исповедуемую им универсальность, в то время как второе движение приветствует полицию, несмотря на то, что оно выглядит как отдельная борьба”[4]. Короче говоря, “универсальные” антикарантинные протесты содержат скрытый поворот в сторону идентичности белых, в то время как протесты Black Lives Matter фактически универсальны: единственный способ борьбы с расизмом с поистине универсальной позиции сегодня в США – это рассматривать борьбу с расизмом против чернокожих как “единичный универсализм”, как особый случай, который обеспечивает ключ к универсальности.

В своих книгах я часто цитировал старую шутку из бывшей Германской Демократической Республики: немецкого рабочего отправляют на работу в Сибирь. Зная, что вся почта будет читаться цензорами, он предлагает своим друзьям следующее: “Давайте установим код: если письмо, которое вы получаете от меня, написано обычными синими чернилами, то это правда; если письмо написано красными чернилами, то это ложь”. Через месяц его друзья получают первое письмо, написанное синими чернилами: “Здесь всё замечательно: магазины переполнены, еды много, квартиры большие и теплые, в кинотеатрах показывают западные фильмы – единственное, чего нет в наличии, это красные чернила”. Именно это и должно искать протестное движение: “красные чернила”, чтобы правильно сформулировать свое послание, или, как выразился Рас Барака, мэр Ньюарка и сын великого чернокожего поэта Амири Барака: мы не можем победить с помощью оружия; чтобы иметь шанс на победу, мы должны использовать книги.

Многие ортодоксальные левые критики отвергали мою идею о коммунистической перспективе, открывшейся в результате продолжающейся эпидемии, стандартным марксистским аргументом о том, что без революционной партии (организованной силы, которая знает, чего хочет) не бывает революции, и что такой силы в наши дни нигде нет. Однако эта критика игнорирует две уникальные особенности нашего нынешнего положения. Во-первых, что сама ситуация – в здравоохранении и экономике – требует мер, которые приостанавливают действие рыночных механизмов и подчиняются максимуму “каждому по потребностям, от каждого по способностям”, так что даже консервативные политики во власти обязаны навязывать вещи, напоминающие Всеобщий Основной Доход. Во-вторых, глобальная капиталистическая система приближается к идеальному шторму, в котором кризис здравоохранения сочетается с экономическим кризисом, экологическим кризисом, международными конфликтами и антирасистскими протестами. Эти последние протесты не ограничиваются США, а возникают повсюду в мире; мы словно вступаем в новую стадию морального сознания, когда расизм считается просто недопустимым. Сочетание всей этой борьбы, осознание того, что она неразрывно связана между собой, обладает огромным потенциалом эмансипации.

Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.