Жак Лакан

Статья. Эрик Порж Следы китайского языка в учении Лакана

Доклад, представленный на «Международном симпозиуме» по психоанализу в Чэнду (Китай) с 15 по 18 апреля 2002 года под руководством профессора Хуо Датуна.

Лакан никогда не был в Китае, хотя в 70-е годы он обсуждал это с Филиппом Соллерсом. Несмотря на это, он обладал определенными знаниями китайского языка и знаниями о китайской культуре, которые вдохновляли его на исследования и предоставляли его разработкам реальную поддержку.

Во время войны он начал изучать китайский язык с профессором Полем Демиевилем [1], известным синологом. В 1970-х он возобновил изучение этого языка с Франсуа Ченом, – художником, романистом и автором многочисленных работ по китайской живописи и поэзии, – который также опубликовал свидетельство о своей работе с Лаканом. В нем воспроизведен переписанный Лаканом и сопровождаемый комментариями [2] текст Мен-цзы на китайском языке.

На многих семинарах Лакану случалось писать на доске слова или фразы на китайском языке. К сожалению, они часто не были записаны слушателями, вследствие чего их невозможно найти в опубликованных версиях семинаров. К ним относятся: «Психозы» (стр. 273, 336), «L’identification» (6.12.1961; 24.1.1962), «Важнейшие проблемы психоанализа» (3.3.1965), «Un discours qui ne serait pas du semblant» (10.2.1971 ; 17.2.1971 ; 10.3.1971), «Ou pire» (9.2.1972, та же встреча, на которой он вводит борромеев узел), «Le sinthome»… Эта небрежность в составлении семинаров Лакана способствует искажению смысла и затемняет значение его отношений с китайским языком. Чтобы оценить это, следует также учитывать удовольствие Лакана от чтения без утилитарной цели — «забаву» от расшифровки иероглифов, чувствительность к их красоте, а также его признание китайской философии перемен.

Основные труды, на которые Лакан ссылается в своих семинарах, являются классикой китайской философии: «Четверокнижие», в особенности «Мэн-Цзы»; «Ши цзин» или «Книга песен»; «Дао де цзин» («Книга пути и его добродетели») «Лао-Цзы»; «И цзин» ( «Книга перемен»). Он также цитирует каноническую книгу о живописи «Беседы о живописи монаха Горькая Тыква», приводит различные виды искусства, творения китайской цивилизации. Например, искусство гончарного дела и керамики, китайскую астрономию, сексуальные обычаи [les mœurs sexuelles] — все они фигурировали в научных трудах о Китае. Отметим особенный интерес к китайской опере (семинары «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа» (8.6.1955), «Четыре основные понятия психоанализа» (11.3.1964)), в которой приостановленный жест приобретает значение (как скандирование в логическом времени), и где актеры, скользящие по сцене, кажется, пересекают разные пространства [4].

Основной интерес Лакана к китайскому языку, — и это объясняет почему он изучал его на протяжении всего своего учения, — связан с тем вкладом, который тот вносит в его теорию означающего. Поэтому китаец больше, чем кто-либо другой, должен чувствовать себя как дома в тексте Лакана.

10.2.1971 Лакан заходит так далеко и говорит о том, что китайский язык помог ему обобщить функцию означающего. По его словам, иероглифы идентичны означающему (24.1.1962), каждый иероглиф [caractère] — это фонема ( «D’un Autre à l’autre», (14.5.1969)) [5], моносиллабизм [6], различающий смысл. Иероглифы являются элементарными формами означающей артикуляции. В этом смысле в китайском языке есть нечто образцовое и наиболее чистое («D’un Autre à l’autre», (14.5.1969). Почему? Потому что само слово-фонема [le mot-phonème] [то есть моноссилабизм, прим. пер.] — это своего рода сгущение двусмысленности. Различие смысла не зависит от фонем в слове, как например во французском языке: «colon» [поселенец] отличается от «coton» [хлопок], поскольку «l» отличается от «t». В китайском фонема создает слово – как если бы нужно было различить «со» и «со». Здесь нет двойной артикуляции (уровня слов, которые создают смысл [des mots qui font sens], и уровня фонемы). Именно для различения одних и тех же фонем китаец прибегает к различным тонам (4 +1). Китайский язык гораздо более двусмысленный, поэтому интерпретация термина в куда большей степени зависит от его произношения с правильным тоном и от его места в предложении.

Китайское письмо является образцом означающего потому, что оно обладает показательной двусмысленностью, присущей означающему, но также и благодаря его комбинаторной природе – как в предложении, так и в его композиции. В алфавитном языке, таком как французский, можно определить три фактора двусмысленности для слов, которые уже определены как таковые. 1. Некоторые слова имеют различное значение, но одно и то же произношение: «laid», «les», «lai», «lait». Здесь орфография различает смысл. 2. Некоторые слова имеют одинаковое написание, но различное значение и произношение – омографы[7]. 3. Довольно редко встречаются слова с одинаковым произношением и орфографией, но разными значениями, например, «conjurer» – может означать «привлечь удачу» (écarter le mauvais sort) и подготовку заговора, как в «conjurer la perte de quelqu’un». Таким образом, иногда требуется соединение звука (произношение), смысла и орфографии (одна буква в слове), чтобы устранить двусмысленность, если она есть.

Это соединение также необходимо для слов, находящихся в предложении, поскольку различные связи между словами могут варьировать смысл: «sacerdoce» [священнодействие], «ça sert d’os» [это выступает в роли кости]. Возможности двусмысленности увеличиваются, когда в каком-либо предложении мы рассматриваем другие сегментации между звуками, отличные от тех, что уже закреплены в этом предложении за словами[8], именно этот случай преобладает во французском языке. В китайском языке вариации этих сочетаний встречаются для каждого слова, поскольку каждое слово сводится к слогу, играет в предложении роль, эквивалентную роли буквы в слове.

Существует множество факторов, способствующих двусмысленности китайских иероглифов, поэтому при разговоре иногда необходимо нарисовать на ладони черты того или иного иероглифа. Фактор, который больше всего привлекает Лакана, – это многозначность иероглифа с одинаковым произношением (независимо от региональных акцентов). В семинаре «Un discours qui ne serait pas du semblant» он берет слово «wei» из книги «Мен-цзы», для которого использует древнее (а не современное «为») правописание.

Древнее написание иероглифа «为»
Древнее написание иероглифа «为»

«Wei» означает глагол «действовать» или союз «как», используемый для метафоры, и «в этом качестве, — в качестве метафоры, — служит для указания на какую-то вещь». «Этот язык работает вовсе недурно, – комментирует Лакан, – это язык, в котором наиболее глагольные глаголы могут запросто превратиться в мелкий союз, существует ли вообще что-то более глагольное, более активное, чем глагол «действовать». Для китайского языка — это обычное дело! Все это помогло мне обобщить функцию означающего, даже если это ранит некоторых лингвистов, не знающих китайского языка». Далее он добавляет: «Итак, иероглиф «wei», — привыкайте, что он записывается таким образом,— вводится мной, но он вводится крайне осторожно. Я бы мог привести и другой набор иероглифов, но нас интересуют наиболее наглядные примеры. Это упрощает многие вещи, кроме того, что этот глагол одновременно обозначает и действие, и союз, вводящий метафору. Может быть, «действовать» было в самом начале, может быть, это то же самое, что сказать: «в начале было слово [le verbe]». Возможно, нет другого действия, кроме этого [9]».

Существует еще один источник двусмысленности, который связан с тем, что разные иероглифы могут быть перепутаны, особенно, если вы плохо различаете тон [10]. Например, «hi» может произноситься разными тонами, писаться различными иероглифами и принимать разный смысл. Но может случиться и так, что одно и то же произношение используется для нескольких разных символов : «ta1» для «Он» «他» и для «Она» «她»»; или «hé», которое может означать «река», «и», «с», « ядро», «присоединиться» (каждый раз с различными иероглифами).

Есть еще один случай, когда один и тот же символ имеет несколько тонов. Иероглиф «wei» («为») может произноситься как «wei2» (действовать, как) и «wei4» (к, для). Или же один и тот же иероглиф имеет, помимо тонов, два разных произношения – «heng» (линия) и «xing» (точный) для одного и того же иероглифа – «行».

Наконец, и Лакан об этом не упоминает, написание иероглифов как таковых может служить опорой для двусмысленности. Например, сновидение имеет дело с определенными иероглифами, как показал в своей статье Ж. Сулье де Моран [11]. Он выбирает отрывки из главы о снах «Ю-ся-цзы» или «Мемуары нефритовой шкатулки» (начатых Сиу Ченном, родившимся в 239 году н.э.). Статья была представлена Морисом Буве, который добавил к ней «вполне очевидные» комментарии. Вот два примера сновидений, которые интерпретируются как вещие сны, исходя из комбинаторных игр буквы:

«5° Вырвать рога у барана»

В то время когда князь Прей был еще стражником, ему приснилось, что он преследует барана и вырывает у него рога и хвост. Танн-Ло объяснил : «баран», «yang» «羊», у которого удаляют рога и хвост, дает в результате «王» «wang» — «князь». И, действительно, позже он стал князем Ранна, чтобы исполнить это предзнаменование». Перед нами сон о кастрации отца (интерпретация Мориса Буве). Рассмотрим еще один сон с такой же интерпретацией.

«7° Сорвать и потерять колос пшеницы»

Цре Мао из поздних Ранн снилось, что он собирает колос пшеницы, а затем теряет его. Куо Цяо-Цин сказал ему: «потерянный» «失» и «колос» «禾» вместе дают «официальный пост» «秩» . Собрать колос и потерять его – значит получить официальную должность. Вы обязательно получите важную должность!» Действительно, в последующие десять дней государство Wé назначило его премьер-министром». А теперь рассмотрим сон о силе, обретении и потере фалосса (интерпретация Мориса Буве) .

«8° Кисть ставит точку на лбу»

Венн-сюанн из северных Цри вот-вот должен был обрести власть. Ему приснилось, что какой-то человек кистью ставит ему точку на лбу. Ван Транн-че говорит: «Если добавить точку к «князю» «王» (wang2) — это дает «主» (zhu3) «хозяина». Вы обязательно обретете власть».

Комбинаторика, свойственная китайскому иероглифу, является существенным элементом его двусмысленности, – это то, что притягивало Лакана. Во-первых, существует комбинация иероглифов друг с другом, которую необходимо установить, чтобы зафиксировать смысл предложения. Во-вторых, есть комбинаторика, связанная с порядком черт иероглифа, их направлением и графическим расположением – все это необходимо соблюдать для его распознавания. В-третьих, есть комбинаторика, связанная с образованием иероглифа и его графической эволюцией. Иероглифы часто представляют собой набор черт, и если эти черты взять изолированно, то они будут представлять собой другие иероглифы, с другим произношением. Компоненты могут быть автономными или нет. Любая ошибка в комбинаторике может сделать иероглиф непонятным или привести к другому прочтению, она может быть причиной lapsus calami [описки] или даже дислексии.

Именно на этом комбинаторном свойстве Лакан специально остановился, – в частности, в семинаре «L’identification» (24.1.1962), – чтобы найти в нем аргумент против якобы подражательного [imitative] происхождения иероглифов. Таким образом, «可» «ke3» (можно, разрешается) образуется из комбинации «丁» «ding1», изображающей поток, который упирается в гортани [гортанная смычка] и «口» «kou3», обозначающий рот. Иероглиф «可» произносится как «ke3», а не «ding1kou3», как это произошло бы при словообразовании на французском языке: так «eu» (хорошо) и «phorie» (носить) дают в результате «euphorie» [эйфория] . К «可» еще можно добавить иероглиф «大» «da4» [большой]. Получившееся «奇» читается как «ji1» (нечетное) или как «qi1» (необыкновенное), а не «dake», как это было бы при алфавитном письме . Приведем пример: «男» «nan2» «мужское» —комбинация «поля» «田» и «силы» «力». Это комбинаторика по смыслу. Существуют комбинаторики по форме (например, «女» (женское) — иероглиф, изображающий танцовщицу), по звучанию, по звукоподражанию…

Каждый иероглиф становится похожим на пазл, элементы которого соединяются, отсылают друг к другу с теми же композициями замещений и смещений, которые описываются Фрейдом в отношении сновидения и повторяются Лаканом для означающего. Законы композиции иероглифа включают законы композиции означающего. Лакан суммирует полезность обращения к китайскому в очень красивой фразе: «Это небольшое отклонение полезно для того, чтобы вы увидели, что отношение письма к языку не является чем-то, что следует рассматривать в эволюционном ключе. Мы не исходим из чего-то плотного, ощутимого, чтобы извлечь оттуда абстрактную форму. Нет ничего, что можно было бы рассматривать как процесс образования понятия или даже процесс обобщения. У нас есть последовательность чередований, где означающее возвращается, чтобы бить воду, если можно так выразиться, из потока через барабаны его мельницы, и его колесо каждый раз поднимает что-то, что течет, чтобы снова упасть, обогатиться, усложниться, и мы никогда не можем ни в какой момент схватить то, что доминирует от конкретного начала или двусмысленности [12]».

Помимо того, что метафора воды очень ценится китайцами, и Соссюром, она присоединяется к тому, что Лакан сказал в «Предложении от 9 октября 1967 года» о пассе: «Ибо кто, увидев, как два партнёра ведут игру, где они предстают двумя лопастями одного вращающегося, в моих последних строках, экрана, не убедится воочию, что перенос всегда был всего лишь осью самого этого чередования [13]?».

В этой связи китайский язык особенно подходит для размышлений о разнице значения (или референта) и смысла согласно различию Фреге. Значение слова «Венера» имеет два смысла: «утренняя звезда» и «вечерняя звезда». В 1971 году Лакан подчеркнул: «характер языка таков, что когда дело доходит до того, чтобы что-то в нем обозначить, референт никогда не бывает правильным, он всегда реален». Таким образом, «не существует другого языка, кроме метафорического». Мы видим, что этим он обобщает метафорическую функцию языка, выходящую за рамки Имени Отца. Он берет в качестве примера именно Инь и Ян — «неуловимые», но все же «реальные» референты [14].

Отметим, что для психоаналитика двусмысленность означающих не означает, что они открыты всем смыслам. Она приводит к интерпретации, которая приводит к решению [décision] (это и значит разрез). Интерпретация проходит через референт. Но если он реален, как ограничить метафору [comment limiter la métaphore]?

Обращение к китайскому языку служит Лакану не только для изучения ресурсов означающего, но и для демонстрации значения, присущего письму, «буквы как опоры означающего» (6.12.1961).

Китайский язык лучше, чем алфавитное письмо, иллюстрирует существование и функцию унарной черты. Конечно, Лакан не обнаружил унарную черту в китайском письме, поскольку впервые извлек ее в ходе семинара «Перенос» (в 1961 году) в виде идентификаторной черты «l’einziger Zug», которую он берет у Фрейда из главы «Идентификация». Через год (в семинаре «L’identification», 6.12.1961 г.), он с волнением находит иллюстрацию этого в виде засечек, сделанных на костях оленей, обнаруженных в Ле-Мас-д’Азиль. Унарная черта – это сущность означающего, его различительная функция. Качественное различие черт может иногда подчеркивать тожество [mêmeté] означающего. «То же самое [mêmeté] состоит из того, что означающее как таковое служит для обозначения различия в чистом виде».

Цитируя этот отрывок, мы, как правило, забываем, что на том же семинаре (6.12.1961 г.) Лакан впервые приводит в качестве примера унарной черты сопоставление двух написаний одного и того же китайского текста — каллиграфического и с упрощенными иероглифами. Точно так же, как китайский язык находится на стыке речи и пения (из-за тонов), китайский иероглиф находится на стыке живописи и письма. А искусство, или даже аскеза черты, которую представляет собой каллиграфия, это ничто иное как признание унарной черты на уровне культуры.

Унарная черта обозначает единицу различия в чистом виде [un de différence à l’état pur], она проявляет функцию означающего, которая в отличие от знака не представляет (vorstellen) что-то для кого-то, а репрезентирует (repräsentieren) субъекта для другого означающего. Она является «стиранием» вещи [Il est «effaçon» de la chose].

Унарная черта проявляет письменность в речи (фонема, различительная черта). Имя собственное является образцовым примером, оно не переводится с одного языка на другой, его транспозиция зависит не от смысла (meaning), а от фонем. Это не значит, что оно не имеет смысла в изначальном языке или в языке перевода. В китайском языке фамилия Лакан пишется различными символами на Тайване и на материковом Китае. На Тайване иероглифы, используемые для транслитерации имени «Жак», (произносится как «джиак»), означают «деловой человек», тогда как на материковом Китае, (где «Жак» произносится как «йак»), они означают «хорошего малого или красавца». Для транслитерации фамилии «Лакан» на Тайване и материковом Китае используются одинаковые иероглифы, и они означают «tirer colline». Эти различия могут повлиять на отношение читателя к тексту Лакана.

Китайское письмо также стало одним из поворотных пунктов в изменении концепции Лакана о соотношении письменности и речи. Первоначально («L’identification», 20.12.1961 г.), ссылаясь на работы сэра Флиндерса Петри, Лакан утверждает, что письмо является первичным по отношению к речи, или, скорее, что в письме есть материальные элементы, черты, которые уже существуют и ожидают фонетизации, они будут служить для поддержки звуков и в последующем использоваться в качестве записи этих звуков. Петри показал, что задолго до появления иероглифов на керамике можно найти все формы, которые впоследствии использовались в греческом, этрусском, латинском, финикийском алфавитах. В 1969 году в семинаре «D’un Autre à l’autre» Лакан придерживается этой концепции и ссылается на китайскую письменность. «То, что письменность первична и должна быть рассмотрена как таковая по отношению к речи — вот, что, в конце концов, можно считать не только законным, но и очевидным благодаря уже существующей письменности, подобной китайской [14]».

Начиная с 1971 года, точка зрения меняется, и как ни странно, изменения всегда связаны с китайской письменностью. Приведем несколько цитат из семинара «Un discours qui ne serait pas du semblant». «Письменность не первична , но вторична по отношению к любой функции языка [à toute fonction du langage], и все же, без письменности никоим образом невозможно вернуться к вопросу о том, что в первую очередь следует из эффекта языка как такового» (17.2.1971 г.), и «Письменность – это то, что в некотором смысле отражается на речи [se répercute sur la parole], на жилище речи» (10.3.1971).

Лакан снова обращается к китайской письменности, чтобы опровергнуть предположение о подражательном происхождении письма, напомнив, что оно берет начало в предсказаниях через интерпретацию трещин черепашьих панцирей и что иероглиф «письмо» «文», « вэнь», также означает «цивилизация». Также верно, что важность произношения тонов на китайском языке не может отводить речи второстепенную роль.

Изменил ли полностью свое мнение Лакан в 1971 году в вопросе о первичности письма? Скорее всего, нет. Во-первых, в то время для него было важно устранить путаницу с дерридианским представлением о письменности как об архиписьме. Деррида прямо не упоминается, но есть аллюзия, сделанная на встрече 10.3.1971 года. Во-вторых, полагать письмо второстепенным по отношению к речи – значит иметь в виду концепцию, которая относится к возникновению знания, науки, опорой которой является письмо. Письменность, которую имеет в виду Лакан, это скорее письмо в его логическом, топологическом и математическом использовании. Он не отказывается от выводов, сделанных в работе сэра Петри, но ему нужно объяснить, почему именно знаки на керамике, а не другие знаки на других носителях, были приняты в качестве письменных знаков.

В 1973 году он дает ответ: это факт дискурса [c’est un fait de discours]. Структурность дискурса [La structuration d’un discours] определяет рождение того или иного письма : «Письмо, радикально, является эффектом дискурса [15]». Именно законы рынка (уже тогда капиталистические) заставили циркулировать керамику, с нанесенными на ней знаками, которые впоследствии смогли быть приняты в качестве письменных знаков. Китайская письменность возникла из другого дискурса: сначала дискурса прорицателей, а затем Ши – ученых, советников, правителей. Наконец, буквы Лакана, его матемы, – в первом ряду которых находятся буквы, записывающие 4 дискурса, формулы которых были написаны в 1969-1970 годах, – происходят из другого дискурса – психоаналитического. «Если исходить из аналитического дискурса, буквы, которые я здесь извлекаю, имеют другое значение по отношению к тем, которые могут быть извлечены [qui peuvent sortir] из теории множеств [16]».

Можно было бы возразить, что дискурсы, как их понимает Лакан, все еще являются письменностью. Поэтому его позиция не изменилась: письмо всегда первично. Это, действительно, так. При этом следует учитывать, что при написании дискурсов речь идет о логическом и топологическом письме, которое выходит за рамки оппозиции письменности/речи и допускает письмо, включенное в речь. Этот новый подход к письму будет иметь последствия для Лакана, в частности, он скажет, что «написанное в моем понимании сделано для того, чтобы не читаться» [«un écrit à mon sens est fait pour ne pas se lire»], в то же время он придает новый смысл слову «транскрипция» — это «то, что читается, проходит сквозь письмо, оставаясь в нем невредимым» [17] (Об этом он говорит в первой транскрипции своего семинара, которую он сделал именно в 1973 году) [18].

В заключение можно задаться вопросом, почему Лакан так интересовался чтением Мен-Цзы (390-305 гг. до н. э.)? Этот философ, последователь Конфуция, постулирует потенциальность благой человеческой натуры, то есть способности развивать свои положительные качества с помощью собственных сил, не прибегая к помощи Божественной трансцендентности. Он известен своими литературными способностями и, в отличие от Конфуция, не осуждает использование речи [l’usage de la parole] для доступа к мудрости. Речь участвует в «ци», «пневме», которая объединяет человека со Вселенной. Существует истинная речь, которая не является поверхностной, скрытой, искаженной или чрезмерной (книга III, Часть I, стр. 313). Таким образом, речь может стать средством доступа к «hi» – центральному понятию, которое представляет собой чувство равенства и справедливости. Речь, в частном порядке направленная на конкретного собеседника, (что может привести к ее противоречивости при изменении контекста), является способом обойти ловушки овеществляющей речи.

Вот, например, как Лакан переводит фразу Мэн-цзы, которую он переписал на китайском языке: «Язык, помещенный в мир, язык под небесами, — вот, что создает «xing», «природу», природу говорящего существа», — и далее, — «именно здесь я и могу позволить себе признать, касательно воздействия дискурса, всего того, что находится под небесами, что все то, что вытекает из этого, делает ничто иное, как выполняет функцию причины в качестве прибавочного наслаждения [19]». На предыдущем семинаре (10.2.1971 г.) он вспоминает о Менциусе [Мен-Цзы так называли иезуиты, прим. пер.] в связи с вопросом о месте аналитика.

Таким образом, причина интереса Лакана к Мэн-цзы может быть той же, что и причина, по которой он обращается к этике искусного слова [une éthique du bien dire] («Телевидение», стр. 39).

Перевод и редакция текста — Алексей Зайчиков, Анна Хитрова.

Примечания к тексту

[1] Paul Demiéville, Choix d’études sinologiques (1921-1970), Leiden, E.J. Brill, 1973.

[2] F. Cheng, « Lacan et la pensée chinoise », dans Lacan, l’écrit, l’image, Paris, Flammarion, 2000.

[4] Речь идет об этом отрывке: «Я не мог не подумать об этом однажды на представлении китайского театра, где то, что доведено до высшего совершенства, выражено в искусстве жеста. Оттого, что люди эти говорят по-китайски, зрелище это захватывает вас ничуть не меньше. В течение немногим более четверти часа – хотя зрителю кажется, что это длится часами, – два персонажа перемещаются на одной сцене, создавая тем не менее полное впечатление, будто движутся они в двух разных пространствах. С поистине акробатической ловкостью они словно проходят друг через друга насквозь. Каждое мгновение они настигают друг друга жестом, который не может, казалось бы, не задеть противника, но все же минует его, ибо тот уже находится в другом месте. Это поистине удивительное представление наводит на мысль о призрачном характере пространства, напоминая нам в то же время о той характер ной для символического плана истине, что никогда не бывает встречи, которая оказалась бы столкновением. «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа» (русский перевод – М: Гнозис/Логос, 1999), стр 378.

[5] Для большей ясности приведем отрывок из 16 семинара: «Акцент, который делается на письменности, несомненно, имеет решающее значение для правильной оценки языка. То, что письмо должно считаться первичным по отношению к речи, в конце концов, можно считать не только законным, но и очевидным благодаря самому существованию такой формы письма как китайский, где остается бесспорным: то, что относится к порядку восприятия взгляда [имеется в виду материал китайского письма, прим. пер.], не без связи с тем, что переводится в голос, однако помимо фонетических элементов, есть и другие. Это тем более поразительно, что с точки зрения структуры, строгой структуры языка, ни один язык не является более чистым, чем китайский, где каждый морфологический элемент сводится к фонеме. Было бы проще, если бы мы могли сказать, что письменность – это лишь транскрипция того, что выражается в речи, но, напротив, китайское письмо не является транскрипцией речи, это другая система, к которой в некоторых случаях присоединяется то, что вырезается из другого носителя – голоса». «D’un Autre à l’autre», встреча 14 мая, 1969.

[6] Под моносиллабизмом в строгом смысле слова понимают такое состояние языка, при котором любое слово материально тождественно морфеме, а морфема – слогу, иными словами, в моносиллабическом языке все слова односложны, а само понятие морфемы оказывается избыточным. Считается, что именно таким было состояние древнекитайского языка. Его можно охарактеризовать как «глоссосиллабизм»

[7] Дословно в переводе: Des mots ayant même orthographe mais de sens différents ont des prononciations différentes : adoptions, dictions… Примеры омографов: за́мок — замо́к, сóрок — сорóк.

[8] Отличным примером на русском языке послужит песня Игоря Суханова «Скрипка-лиса», где слышится либо «скрипка-лиса», либо «скрип колеса».

[9] J. Lacan, Un discours qui ne serait pas du semblant, 10.2.1971.

[10] Китайский язык принадлежит к числу тональных языков. Слог китайского языка характеризуется не только определенным звуковым составом, но и тем или иным тоном, который называется этимологическим тоном данного слога. Тон — это мелодический рисунок голоса, характеризующийся определенным изменением высоты звука. Тоны выполняют смыслоразличительную функцию.

[11] G. Soulié de Morant, « Les rêves étudiés par les Chinois », RFP, 1927, 4 (1). L’article est cité dans l’article de Dany Nobus, dans The Letter, summer 2001, LSB College, Dublin.

[12] J. Lacan, L’identification, 24.1.1962, inédit.

[13] J. Lacan, «Предложение от 9 октября 1967 года», Scilicet, 1, Paris, Le Seuil, 1968, p. 26.

[14] J. Lacan, Un discours qui ne serait pas du semblant, 10.2.1971, inédit.

[15] J. Lacan, D’un Autre à l’autre, 14 mai 1969, inédit.

[16] J. Lacan, «Еще»,Paris, Le Seuil, 1975, p. 36.

[17] Ibid., p. 37.

[18] J. Lacan, Postface au séminaire Les quatre concepts fondamentaux de la psychanalyse, Paris, Le Seuil, 1973

[19] Речь о семинаре «Четыре основные понятия психоанализа». Это первый семинар, который Лакан решил опубликовать — Paris, Le Seuil, 1973.

[20] J. Lacan, Un discours qui ne serait pas du semblant, 17.2.1971, inédit.

Жак Лакан “Выход через симптом” 25 июня 1958 года

От речи Другого к бессознательному

Значение регрессии Что нас отличает от обезьян Психотик и желание Другого Невротик и образ другого

Очертив в прошлый раз фигуру желания страдающего неврозом навязчивости, мы начали кольцо нашего определения вокруг него понемногу сжимать.

Я уже говорил вам в связи с этим о характерной для такого невротика позиции требования, особая настоятельность которого, делающая его столь невыносимым, очень рано начинает Другим ощущаться; говорил о его потребности желание Другого уничтожить, говорил о функциях некоторых его фантазмов. Начало нашей сегодняшней теме тем самым было положено.

В работе, которую я сделал объектом критики — критики не полемической, а отправляющейся от систематического анализа выводов из тех данных, которые сам же автор в этой работе приводит, — фаллический фантазм отнюдь не случайно предстает в ходе анализа невроза навязчивых состояний у женщины как зависть к пенису. Где-где, а в этой статье аргументов в пользу того, что роль фаллического означающего я склонен несколько преувеличивать, вам не найти. Но урок, который я хотел бы вам дать, указанием на важность фаллического означающего отнюдь не исчерпывается. Речь ведь идет не о легковесной и поверхностной критике аналитического курса лечения, в детали которого мы не входили и который, кстати, по свидетельству автора, еще не закончен, — речь идет о том, как им, этим фаллическим означающим, пользоваться. Что же касается этого курса, то ни одного из элементов, которые я считаю для направления лечения ориентирами, вы там не найдете. Описанный в статье ход лечения несет на себе печать авторских колебаний и принимает в итоге направление откровенно противоположное тому, которое сочли бы логичным мы.

В своей критике мы исходим не только из наблюдений автора в форме его отчета, но и из тех проделанных им опросов, которые онв нужном месте всегда приводит, — недаром одно из свойств человеческого ума состоит в том, что здравый смысл, как однажды справедливо, хотя и не без иронии, было сказано, это самая распространенная вещь на свете. То, что служит нам препятствием здесь, несомненно послужило препятствием и для авторов, в отчетах которых препятствия эти исчерпывающим образом артикулированы. Имеются в них и тексты опросов, имеются даже замечания, свидетельствующие о парадоксальном исходе, об отсутствии, точнее, того исхода, которого пытались добиться, имеются и противоречия, которым сам автор подобающего им значения не придает, но от которых, тем не менее, никуда не уйти, поскольку они черным по белому в его тексте прочитываются.

Возьмем сразу быка за рога, констатировав разницу между тем, что в этом курсе лечения предстает как не просто поддающееся артикуляции, а артикулированное, с одной стороны, и тем, какая цель в нем поставлена и что в нем действительно сделано, с другой.

Возьмем за исходный пункт нашу схему. Она объединяет в единое целое ряд позиций, позволяющих разобраться в вещах, издавна нам знакомых. Позиции эти получают в ней некоторую топологическую упорядоченность.

Попробуем прежде всего разобраться в том, что представляет собой верхняя линия нашей схемы. Во-первых, это линия означающая, поскольку структурирована она как язык. Во-вторых, будучи структурирована как язык, это своего рода фраза, которую сам субъект артикулировать не в состоянии, артикулировать которую должны помочь ему мы, — фраза, которая как раз и определяет собой структуру невроза в целом.

Невроз не идентичен какому-либо объекту, это не паразит, личности субъекта совершенно чуждый, — это аналитическая структура, проявляющаяся в его, этого субъекта, поступках и поведении. Развивая наши представления о неврозе, мы пришли к выводу, что он не сводится, как я было, переводя положения Фрейда на язык лингвистики, утверждал, к симптомам, поддающимся разложению на означающие элементы, с одной стороны, и означаемые как их эффекты, с другой. Не сводятся уже потому, что печать этих структурных связей несет на себе вся личность субъекта. Смысл, в котором я здесь слоъоличность употребляю, выходит далеко за преде-

лы обычного о ней представления как о чем-то статичном, во много совпадающем с тем, что мы называем характером. Я говорю в данном случае совсем о другом, я говорю о личности в том виде, в котором она предстает в своем поведении, в своих отношениях с Другим и другими, предстает как некое движение, вновь и вновь оказывающееся тем же самым, как некое ритмическое членение, как способ перехода от другого к Другому, причем не просто к Другому, а Другому, который вечно и без конца обретает себя, — тому самому, которым как раз действия страдающего неврозом навязчивости и модулируются.

Поведение страдающего неврозом навязчивости или истерией структурировано, в совокупности своей, как язык. Что это значит? Дело не исчерпывается тем, что по ту сторону артикулированной речи, дискурса, все поступки субъекта тоже эквивалентны языку в том смысле, в каком эквивалентны ему жесты, представляющие собой не просто те или иные движения, а определенные означающие. Здесь более уместно другое созвучное этому французское слово geste, означающее эпическое сказание, как, скажем, Сказание о Роланде, полный повествовательный цикл.

В конечном счете это, если хотите, речь. Поведение невротика предстает в совокупности своей как речь, более того — как речь полноценная, полная, примитивную форму которой мы обнаруживаем в заключенном на словах соглашении или помолвке. Но, будучи полной, речь эта в то же время представляет собой тайнопись, смысл которой субъекту, всем существом своим, всеми проявлениями своими, всем, что непроизвольно возникает у него в памяти и что в’о-лей-неволей воплощает он успехом или же безуспешностью собственных начинаний, эту речь выговаривающему, остается непонятен до тех пор, пока не вторгнутся в его жизнь некие колебательные процессы, которые мы с вами называем психоанализом. Именно эту речь — речь субъекта загражденного, похеренного для себя самого за семью печатями — и называем мы бессознательным. Именно ее обозначаем мы на схеме символом в виде большой перечеркнутой буквы S- знаком S.

Нам предстоит теперь ввести на уровне Другого, А, некоторые различия. Мы уже определили Другого как место речи. Другой возникает и вырисовывается в определенных чертах благодаря уже одному тому факту, что субъект говорит. Уже в силу самого факта этого большой Другой получает рождение в качестве места речи.

Это еще не значит, что он тем самым реализуется как субъект, в качестве иного. Другой возникает, как в заклинании, каждый раз, когда место имеет речь. Я повторял это столь настойчиво, что возвращаться к этому мне, думается, смысла нет. Но то потустороннее, что артикулируется верхней линией нашей схемы, — это не Другой. Это Другой Другого.

Я имею в виду ту речь, что артикулируется на горизонте Другого. Другой Другого — это то место, где вырисовывается речь Другого как таковая. И нет причины, по которой место это для нас должно быть закрыто. Более того, отношения между субъектами и коренятся как раз, собственно говоря, в том факте, что Другой в качестве места речи прямо и непосредственно предстает нам как некий субъект — субъект, который, в свою очередь, мыслит нас в качестве своего Другого. Это и есть принцип любой стратегии. Играя с противником в шахматы, вы приписываете ему расчет ровно на такую же глубину, на которую делаете его сами. Но если мы осмеливаемся утверждать, что этот Другой Другого должен нам быть, по идее, совершенно прозрачен и вместе с измерением Другого неизбежно нам придан, то почему же тогда говорим мы одновременно, что этот Другой Другого является местом, где артикулируется речь бессознательного — речь сама по себе вполне артикулированная, но нашей артикуляции не поддающаяся! Почему приходится нам так говорить? Что дает нам на это право?

Ответ на этот вопрос очень прост. Сами условия человеческой жизни диктуют обусловленность ее словом — подчиненные Другому условием требования, мы не знаем, однако, что наше требование для него значит. Откуда эта неизвестность? Что ему эта непрозрачность дает? Все это, конечно же, вещи очевидные, но договориться о них не будет здесь совсем бесполезно, так как мы зачастую довольствуемся преждевременными объективациями — объек-тивациями, которые дело лишь затемняют.

Поскольку мы не знаем, как Другой наше требование принимает, он входит в нашу стратегию, становится unbewusstи воплощает собой парадоксальную по своему характеру позицию дискурса. Именно это я имею в виду, когда говорю вам, что бессознательное — это дискурс Другого. Это то, что происходит предположительно на горизонте Другого Другого по мере того, как именно там, на горизонте этом, возникает его, этого Другого, речь — но возникает не просто, а становясь нашим бессознательным, то есть тем, что с необходимостью предстает в нас осуществленным в силу самого того факта, что в нем, этом месте речи, мы помещаем Другого, живого Другого, способного дать нам ответ. Непрозрачен же для нас этот Другой потому, что есть в нем нечто нам неизвестное, нечто такое, что отделяет нас от его ответа на наше требование. Именно это — и ничто иное — зовем мы его желанием.

Ценность этого замечания, очевидного только на первый взгляд, связана с тем, что желание, о котором мы говорим, располагается между Другим как местом речи в чистом и непосредственном в его виде и Другим как тем существом из плоти и крови, от произволения которого зависит, будет ли удовлетворено наше требование. Именно положением желания и обусловлена связь его с символизацией действия означающего — символизацией, которая и создает, собственно говоря, то, что мы называем субъектом и что обозначаем на нашей схеме символом S.

Субъект — это совсем не то, что “я сам” или, как элегантно выражаются по-английски, self. Произнося это английское слово, мы ее, “самость” эту, обособляем и видим сразу, что означает она в речи не что иное, как то неустранимое, ни к чему не сводимое, что присутствие индивида в мире с собой привносит. Субъектом же в собственном смысле слова, тем загражденным субъектом, которым предстает он на нашей схеме, становится это selfлишь постольку, поскольку ложится на него печать обусловленности, подчиняющая его не только Другому как месту речи, но и Другому как таковому. И тогда это уже не субъект, который имеем мы обычно в виду, говоря о связи с миром, о соотношении мира и глаза, о том субъектно-объектном отношении, одним словом, которое носит у нас имя сознания. Это субъект, который рождается на свет лишь в момент, когда возникает в условиях речи человеческое существо, — рождается, следовательно, лишь постольку, поскольку отмечен оказывается печатью Другого, в свою очередь обусловленного и отмеченного теми условиями, которые накладывает на него речь.

Что же видим мы на том горизонте, который возникшее в виде желания Другого препятствие делает для нашего взгляда непроницаемым? По мере того, как Другой не отвечает ему, субъект отсылается к собственному своему требованию. С ним-то и возникают у него определенные отношения, обозначенные у нас на схеме маленьким ромбиком, значение которого я вам не так давно объяснил. Итак, большое А больше не отвечает — знаменитая фраза, еслизаменить в ней заглавную букву. На уровне субъекта, где-то на линии горизонта, стремится к образованию то, что, отсылая субъекта к противостоянию собственному своему требованию, принимает форму означающих, которые, если можно так выразиться, этот субъект вбирают в себя, — означающих, для которых сам субъект становится только знаком. Именно горизонт этого отсутствующего со стороны Другого ответа и начинает вырисовываться в анализе пациента постольку, поскольку аналитик остается в нем поначалу лишь местом речи, лишь ухом, которое, слыша, не отвечает.

Это отсутствие ответа постепенно толкает субъекта на отказ от тех форм и способов требования, которые проступают в его дискурсе, подобно водяным знакам, в виде того, что называем мы у себя анальной, оральной или какой угодно иной фазой. Что мы, рассуждая о всех этих фазах, имеем в виду? Не забывайте, что субъект как-никак не возвращается на наших глазах к грудному младенчеству. Мы не факиры какие-нибудь, чтобы заставить субъекта вернуться назад во времени и превратиться в конце концов в породившее его семя. Речь у нас идет только об означающих. То, что называем мы оральной или анальной фазой, это всего лишь способ, которым артикулирует субъект свое требование, артикулирует появлением в своем дискурсе — дискурсе в самом широком смысле, включающем все те формы, в которых может заявить о себе невроз, — означающих, успевших на том или ином этапе развития сформироваться и послуживших для выражения его требования в недавних или, наоборот, более ранних фазах.

То, что мы называем фиксацией, — это не что иное, как сохраненное той или иной формой орального, анального или иным образом нюансированного означающего преобладание; это особое значение, которое та или иная система означающих для себя удержала. Регрессия же — это когда означающие эти в дискурсе субъекта вновь возвращаются: возвращаются просто-напросто потому, что речь, просто будучи речью, ничего особенного не требуя, в измерении требования обязательно вырисовывается. Именно поэтому и открывается в ней задним числом перспектива условий требования, в которых жил субъект с самого раннего и нежного своего возраста.

Регрессия — это всегда регрессия дискурсивная. Означающие, в ней задействованные, принадлежат к структуре дискурса — именно там мы их, как правило, и обнаруживаем. Этот факт я проиллюстрирую сейчас, нарисовав вам две линии.

Верхняя линия — это линия означающих. Ниже, под ней, находим мы образованные по законам означающей цепочки значения. Те и другие друг другу эквивалентны, ибо стоит явиться означающему символу, который, замыкая, так сказать, петлю фразы, придает тем самым происходящему на уровне означающего функцию обратного действия, как эффект предвосхищения, любой последовательности означающих, любой означающей цепочке свойственный, немедленно открывает перед ней как горизонт собственного ее завершения, так и собственную перспективу ретроактивности. Так, в нашем примере, с появлением S, уже рисуется, в предвосхищении дальнейшего, S, завершающееся, однако, лишь позже — в момент, когда S, окажет на Stобратное действие. Определенное смещение, расхождение между означающим и значением существует всегда; именно это делает всякое значение — если, конечно, оно не представляет собой значение естественное, связанное у субъекта с моментальным настоятельным позывом потребности? — фактором принципиально метонимическим, отсылающим нас к тому, что формирует означающую цепочку, сплетая в ней узлы и петли, которые мы можем, на какое-то мгновение ее распутав, в ней указать, к некоей сигме, если хотите, которой мы обозначим то, что является по отношению к означающей цепочке потусторонним.

Столкновение субъекта с требованием приводит к тому, что дискурс субъекта блекнет и в нем проступают, как водяные знаки, те элементарные означающие, что образуют основу нашего опыта. Тут-то и обнаруживается, что все поведение субъекта, равно как и способ, которым он его порой объясняет, все, вплоть до ритмических особенностей его речи и работы тех двигательных механизмов, в которых его дискурс артикулируется, подчинено одним и тем же структурным закономерностям, так что любой лепет субъекта, сколь бы косноязычен он ни был, любая его, как я некогда выразился, речевая оплошность могут для нас оказаться значимы, отсылая к некоему означающему требования как оральной или анальной нехватки.

Небольшая группа исследователей, возглавляемая одним из наиболее доброжелательных моих коллег, Лагашем, с удивлением, объясняемым лишь на фоне укоренившегося недоразумения, обнаружила, что везде, где во французском переводе Фрейда стоит слово инстинкт, в немецком тексте ему соответствует слово Trieb. Мы его переводим споъомриЫоп — толчок, импульс — что, по правде говоря, дело лишь затемняет. Англичане придумали термин drive, а вот нам, французам, перевести это слово нечем. Подходящим научным термином был бы тропизм, означающий определенного рода необоримые и несводимые к физико-химическим факторам влечения, которые наблюдаются у животных. Слово это позволило бы изгнать, наконец, тот финализм, которым грешит неизбежно термин инстинкт. Смысл фрейдовского термина Triebему очень близок. Можно было бы перевести Triebи как attirance- влечение, тяга — учитывая, конечно, при этом, что с субъектом, который встречается нам в стадных формах темной органической тяги к какому-нибудь, скажем, элементу климата или иному природному фактору, человеческое существо ничего общего не имеет.

И, конечно, не тяга интересует нас, аналитиков, призванных исследовать область, где речь идет об оральной, анальной, гениталь-ной и прочих фазах. Аналитическая теория усматривает закономерность, которая связывает всю организацию человека — его зависимость, его подчиненность, его влечения — с некой инстанцией. Но что это за инстанция? Не что иное, как означающие — означающие, заимствованные из набора определенного количества собственных его органов.

В сущности, мы имеем в виду то же самое, когда говорим, что сохраняющаяся у взрослого субъекта оральная и анальная фиксация обусловлена определенного рода воображаемыми отношениями. Добавляем же мы к этому лишь одно — что отношения эти получают в данном случае функцию означающего. Не будь они таким превращением обособлены, умерщвлены, им никогда не удалось бы взять на себя в субъекте такую важную для его устроения роль — по той простой причине, что единственное, чему служат образы, это возбуждение потребностей и удовлетворение их. И тем не менее аналитики признают, что человек остается привязан к оральным или анальным образам даже тогда, когда о пище и, соответственно, экскрементах речь не идет. А это означает, что образы эти из своего контекста изъяты, что дело больше не в потребностях как таковых, что образы получили теперь иную, новую функцию — функцию означающего. Понятие влечения — лишь удобный способ сформулировать важные для нас представления о зависимости субъекта от определенного означающего.

Суть дела заключается в том, что желание субъекта, встречая его в облике чего-то потустороннего требованию, делает субъект для нашего требования непрозрачным. В результате оно полагает начало дискурсу своему собственному — дискурсу, который, будучи для нашей структуры необходим, остается для нас в каком-то отношении полностью непроницаемым. Что и превращает его, собственно, в дискурс бессознательный. Что же касается желания, являющегося его условием, то оно само обусловлено, в свою очередь, существованием особого рода означающего эффекта — эффекта, о котором я вам, начиная _с этого января, уже говорил и который называю я отцовской метафорой.

В основе этой метафоры лежит примитивное, темное, непроницаемое желание матери, для субъекта поначалу совершенно недоступное. На горизонте его появляется, однако, уже Имя Отца, опора порядка — порядка, установленного цепочкой означающих. Я уже записывал вам однажды эту метафору в символической форме, представив ее как отношение двух означающих, одно из которых занимает в ней две различные позиции — Имя Отца стоит в ней над Желанием Матери, а Желание Матери над его, этого желания, символизацией.

Установление этого желания в качестве означаемого метафорой как раз и осуществляется.

Там, где Имени Отца не оказывается, метафора не работает. Субъекту не удается в результате произвести на свет то, что позволило бы приписать нашему неизвестному, х, значение фаллического означающего. Это как раз и происходит в психозе, где Имя Отца, будучи с самого начала отброшено, verworfen, в цикл означающих не вошло, оставив желание Другого, матери, непросимволизированным.

Если бы нам нужно было показать место, которое занимает на нашей схеме психоз, мы сказали бы, что желание это — я не хочу добавлять: насколько оно существует, так как вам известно, что даже 

у матерей психотиков желание есть, хотя это далеко не так уж порою и очевидно, — так вот, что желание это в системе психотического субъекта символизации не подверглось, и потому речь Другого в его бессознательное не проходит, хотя сам Другой в качестве места речи разговаривать с ним может при этом сколько угодно. Под Другим я не обязательно имею в виду себя или вас — скорее, это совокупность всего того, что в его поле восприятия попадает.

Поле это, естественно, говорит ему о нас. Вот первый пример, который приходит в голову, так как рассказали его нам не далее, как прошлым вечером: красный цвет, в который выкрашен автомобиль, говорит находящемуся в состоянии бреда субъекту, что он бессмертен. С ним говорит абсолютно все, ибо символическая организация, призванная направить Другого туда, где уготовано ему место, то есть в бессознательное субъекта, в символическом регистре в данном случае не сложилась. Другой говорит с ним способом, подобным той первой и примитивной речи, которая является речью требования. Вот почему все прорастает звуками и “оно говорит”, скрытое для невротика в его бессознательном, для психотического субъекта воспринимается как находящееся вовне. То, что оно говорит, и говорит вслух, — совершенно естественно и никакого удивления не вызывает. Если Другой — это место речи, то оно и говорит там, причем речь эта слышна отовсюду.

Крайний случай наблюдаем мы в момент развязывания психоза — момент, когда то, что было из символического отброшено, verworfen, вновь появляется, какя вас всегда и учил, в реальном. Реальное, о котором идет речь, — это галлюцинация, то есть Другой, поскольку он говорит. Когда что-то говорится, говорится оно всегда в Другом, но принимает оно у психотического субъекта форму реального. Психотический субъект не сомневается, что говорит с ним Другой — говорит, используя при этом все означающие, которых здесь, в человеческом мире, полно как грязи, потому что отмечено их печатью все, что нас окружает. Вспомните об афишах, которыми оклеены наши улицы.

Состояние ослабления связей, распада, может быть в зависимости от характера психоза более или менее ярко выражено. Как мы наблюдаем сами и как свидетельствует нам Фрейд, те проявления, в которых психоз, как правило, выражается, как раз и призваны бывают восполнить то, что в месте, зависящем от означающей структуры желания Другого, то есть в месте, для организациисубъекта решающем, у него отсутствует. Во всех формах психоза, от самых благоприятных вплоть до случаев крайнего распада, нам предстает дискурс Другого в чистом его виде — дискурс Другого, здесь, в точкеs(A), членораздельно озвучиваемый в форме значения.

Два года назад я привел вам несколько странных примеров распада речи, которые в структуре, представленной на этом графе — тогда я еще вам его показать не мог — занимают место кода сообщений относительно кода. Посланное ему из А — это все, чем субъект располагает впоследствии, чтобы сообщить дискурсу Другого жизнь. Так называемый базовый язык Шребера — язык, каждое слово которого предполагает сопутствующее его появлению определение, — представляет собой код сообщения о коде. И наоборот, фразы вроде: “как это…”, “тебе достаточно мне…”, “может быть, ему захочется…” — где “ему захочется” даже, пожалуй, лишнее — представляют собой серии сообщений, нацеленных лишь на то, что в коде относится к сообщению. Частицы, личные местоимения, вспомогательные глаголы — все они указывают на место отправителя сообщения. Все это строго укладывается в мой граф, но чтобы не быть слишком многословным, я отсылаю вас к своей статье о психозах, которая скоро должна выйти в свет, — статье, представляющей собой синтез прочитанного мною пару лет назад курса с работой, проделанной с вами в этом году.

Возьмем, к примеру, бред ревности. Фрейд описывает его как отрицание субъектом исходного высказывания “Я этого человека люблю” — высказывания, имеющего в виду не столько субъекта гомосексуального, сколько субъекта зеркально подобного, хотя в качестве такового, разумеется, гомосексуального. “Онлюбит не меня, а ее” — говорит далее Фрейд. Что это значит? — Что бред ревности, препятствуя бесконтрольному высвобождению истолковывающей речи, пытается воссоздать желание Другого, восстановить его. Структура бреда ревности и состоит как раз в том, чтобы приписать Другому желание — своего рода воображаемый эскиз, набросок его, — которое субъект испытывает сам. Желание, таким образом, приписывается Другому — “Онлюбит не меня, он любит мою супругу, он мой соперник”. Будучи психотиком, я пытаюсь поместить в Другого желание, которое мне самому, как психотику, не дано — не дано потому, что не возникла у меня та главная, принципиально существенная метафора, которая дает желанию Другого его изначальное означающее — означающее фаллическое. Остается, правда, пока неясным, почему, собственно, должны мы признать это фаллическое означающее основным, почему оказываем мы ему некоторым образом предпочтение перед множеством других объектов — объектов, которые выполняют порою, на первый взгляд, совершенно аналогичную роль. Фаллическое означающее легко становится эквивалентом таких, скажем, означающих, как экскременты или женская грудь, сосок — этот главный для грудного ребенка объект. То, что составляет привилегию именно фаллоса, действительно определить трудно. Все дело, очевидно, в самом месте его — в месте, которое занимает фаллос в той фазе, которой в отношениях индивида и рода принадлежит первенство, — в фазе, которую мы зовем гениталъной.

Именно по этой причине фаллос и оказывается более, чем что-либо другое, зависим от функции означения. Прочие объекты — будь то сосок материнской груди или та часть тела, что, в форме экскрементов, предстает как нечто, способное порою сообщить субъекту переживание утраты, — даны ему, до известной степени, как объекты внешние, в то время как фаллос представляет собой монету, имеющую хождение в любовном обмене, — монету, которой для выполнения своей функции необходимо, подобно тем камушкам или ракушкам, что служат эквивалентом обмена у некоторых племен, перейти в разряд означающего.

Дело с фаллосом обстоит, правда, несколько сложнее. Поскольку представлен он в реальной, органической форме — либо пениса, либо того, что соответствует пенису у женщины, — то стать, будь то фантазматическим или иным способом, объектом независимым, ему куда сложнее, нежели предметам, только что упомянутым выше. Что ни говори, а комплекс кастрации, Penisneid, по-прежнему окружен тайной, ибо речь ведь идет о чем-то в конечном счете принадлежащем телу, об органе, которому грозит опасность не большая, чем любому другому — ноге, руке, носу, или, скажем, уху.

Этот орган, элемент этот, предстает поначалу как имеющаяся на теле точка — точка, которая вызывает у субъекта сладострастные ощущения. Именно в таком качестве он ее поначалу и обнаруживает. Связанный с мастурбацией автоэротизм, который действительно играет в истории субъекта роль очень важную, сам по себе не способен, как мы из клинического опыта знаем, спровоцировать серьезную катастрофу — не способен до тех пор, пока орган, о котором у нас идет речь, не оказался включен в игру означающих, в отцовскую метафору, не подпал под отцовское или материнское прещение. Поначалу орган этот является для субъекта всего лишь местом сладострастия по отношению к собственному своему телу, местом органической связи с самим собой — местом, одним словом, увечью подверженным куда меньше, нежели все прочие элементы, успевшие еще ранее получить в его требовании роль означающего. Именно поэтому для него более, чем для какого-либо другого органа, важным оказывается то включение в метафорическую цепочку, которое и возводит его в достоинство означающего — означающего, тут же приобретающего, в качестве означающего отношения Другого к Другому, привилегированное значение. Это и делает из него, собственно, центральное означающее бессознательного.

Здесь-то и замечаем мы, что измерение субъекта, которое оказалось психоанализом обнаружено, совершенно ново по отношению ко всему, что было известно относительно него раньше, — тем более если вспомнить, что речь идет об органе, с которым живое существо может поддерживать отношения вполне невинные. Вспомним, как обстоит дело у братского нам племени обезьян. Сходите в Вен-сенский зоопарк, постойте немного у рва, окружающего обезьянью площадку, и вы сами убедитесь, с какой безмятежностью представители смелого и отважного бабуинова племени, на которых мы без всякого на то основания проецируем свои страхи, играют своим бросающимся в глаза хозяйством, нимало не смущаясь тем, что могут подумать о них соседи и разве что при случае принимая участие в затеянных ими коллективных забавах. Между отношениями, которые поддерживает это более или менее прямоходящее животное с тем, что болтается у него внизу живота, и отношением к этому же органу у человека, лежит пропасть. С самого начала — и это очень показательно — фаллос стал у человека объектом культа. С незапамятных времен эрекция как таковая выступает как означающее — не случайно столь важную роль, и именно в качестве означающего, играют при создании форм человеческой коллективности в древних наших культурах каменные дольмены.

Эта важнейшая роль вовсе не принадлежит фаллосу изначально, его выступление в ней обусловлено лишь метафорическим переходом его в ранг означающего — события, от которого зависят, в свою очередь, те возможные, желанием Другого заданные координаты, в которых предстоит субъекту найти место желанию своему собственному, его каким-то образом обозначить. Встреча желаниясубъекта с желанием Другого чревата, разумеется, несчастными случаями. Они-то и позволяют нам наблюдать, каким образом функционирует фаллическое означающее у субъекта, положение которого по отношению к четырем определяющим желание полюсам является нетипичным, ненормальным, неполноценным, патологическим.

У невротика все созвездие этих полюсов налицо, в то время как у психотика набор их оказывается неполным.

Страдающий неврозом навязчивых состояний — это, как мы уже говорили, тот, чье отношение к желанию Другого изначально, начиная с простейших своих проявлений, отмечено расслоением инстинктов. Первая, исходная реакция такого субъекта, которой и будут все его дальнейшие трудности обусловлены, состоит в том, чтобы его, это желание, упразднить, аннулировать. Что это означает, если принять всерьез только что нами проделанные рассуждения?

Желание Другого, как желание, упразднить — это совсем не то же самое, что обусловленная несостоятельностью или ущербностью метафорического акта, Имени Отца, неспособность желание Другого постичь. С другой стороны, если в Реальном, которое более или менее окрашено бредом, желание Другого, символизированное, введенное фаллосом, подлежит отрицанию, то связь страдающего неврозом навязчивости субъекта с собственным желанием зиждется на запирательстве, на отрицании желания за Другим. Термин Verneinungприменяется здесь по отношению к желанию в собственно фрейдовском двойственном смысле, с одной стороны, предполагающим, что желание это артикулировано, символизировано, а с другой — что оно несет на себе печать отрицания. Именно с этим страдающий неврозом навязчивых состояний и сталкивается, именно это ложится в основу его позиции, именно на это реагирует он поиском формулы дополнения, компенсации.

Говоря это, я не высказываю ничего нового, я просто иначе формулирую те понятия, которые выдвигаются на первый план всеми, кто о неврозе навязчивых состояний пишет, — упразднение, обособление, реакция защиты. Обратите внимание, что говоря об упразднении, только означающее и можно иметь в виду, так как ничто, означающим не являющееся, упразднить нельзя. На уровне животного упразднение просто немыслимо, а если что-то его напоминающее там и встречается, то это лишь дает нам повод говорить о зачатках какого-то символического образования. Упразднение — это не стирание следа, о котором я только что говорил, а заключение элементарного означающего в скобки, позволяющие сказать о заключенном в них: этого нет. Но в качестве означающего оно, тем не менее, как раз этим актом и полагается. Речь идет всегда только об означающем.

Если страдающий неврозом навязчивости вынужден упразднять столь многое, то исключительно потому, что все это может быть сформулировано, то есть, как мы уже знаем, представляет собой требование. Беда лишь в том, что требование это — требование смерти. Требование же смерти, особенно слишком раннее, приводит к уничтожению Другого, и, в первую очередь, его желания, а с ним, Другим, и того, в чем субъекту возможно, предстоит артикулировать себя самого. В итоге совершенно необходимо оказывается обособить те части дискурса, которые субъект, чтобы не оказаться уничтоженным сам, вынужден сохранить, от тех, которые ему совершенно необходимо упразднить и стереть. Результатом является постоянная игра между “да” и “нет” — игра, направленная на отделение, отсечение того, что в речи, в самом требовании субъекта, ведет его к самоуничтожению, оттого, что не только способно сохранить его самого, но и необходимо для сохранения Другого, поскольку Другой этот только на уровне означающей артикуляции, собственно, и существует.

Жертвой этого противоречия субъект, сградающий неврозом навязчивости, как раз и является. Он постоянно озабочен тем, чтобы Другого поддерживать, чтобы придать ему прочность теми воображаемого характера формулировками, изобретением которых такой субъект непрестанно занят. К формулировкам этим прибегает он для того, чтобы Другого — который в любой момент может, уступив требованию смерти, пасть, — хоть как-нибудь поддержать, так как Другой этот является существенно необходимым условием сохранения его самого как субъекта. Окажись этот Другой действительно упразднен, субъект не смог бы существовать и сам.

Именно то, что на означающем уровне предстает в качестве упраздненного, и знаменует собой место желания Другого как такового. И это не что иное, как фаллос. Маленькое dt>, о котором я вам в прошлый раз говорил и которым место желания страдающего неврозом навязчивости, собственно, и задается, эквивалентно на схеме упразднению фаллоса. Все, с чем имеем мы дело в анализе, разыгрывается вокруг чего-то такого, что стоит с этим означающим в самой тесной связи. Поэтому последовательной является лишь та методика, которая функцию фаллоса как означающего принимает в расчет. Любая другая, для себя эту функцию не уяснившая, волей-неволей вынуждена будет продвигаться на ощупь.

В чем же главный критерий верной методики состоит? Вы обнаружите это золотое правило, дав себе труд прочитать статью, о которой я говорю. Есть, правда, риск, что мы создадим на нее таким образом головокружительный спрос, но это не беда. Критерий заключается в ответе на вопрос о том, что именно является основой и предпосылкой способности субъекта дойти в отношениях со своим желанием до конца, придать им полноценную завершенность. Мой ответ на него заключается в том, что если субъект усваивает свое генитальное желание не как животное, а именно как человек, то в качестве означающего этого желания непременно функционирует у него означающее фаллическое. Лишь постольку, поскольку в контурной цепи бессознательной артикуляции субъекта фаллическое означающее оказывается налицо, способен этот субъект оставаться вполне человеческим — даже когда он трахается.

Это не значит, впрочем, что человеческим субъектам не случается порою трахаться как животным. Более того — это идеал, который они в глубине души как раз и лелеют. Я не уверен, что им часто его удается осуществить, хотя иные похваляются подобной удачей, и не доверять им особого повода у нас нет. Впрочем, бог им судья. Как бы то ни было, а наш опыт свидетельствует о том, что на пути к этому возникают серьезнейшие препятствия — препятствия означающего порядка.

Постоянные недоразумения, с генитальной и фаллической стадиями связанные — оказались ли они в том или ином конкретном случае достигнуты, достигает ли ребенок генитальной стадии до латентного периода, или речь на этом этапе может идти лишь о стадии фаллической, и т. д., – все эти недоразумения более или менее разъяснились бы, если бы спорящие отдали себе, наконец, отчет в том, что фаллическая стадия — это стадия, когда генитальное желание получает доступ на уровень значения. Здесь нужно отличать друг от друга две вещи. В первом приближении можно было бы сказать, что ребенок дальше фаллической фазы не идет, и это, вероятно, так на самом деле и есть, хотя позволительно, разумеется, в этой связи спросить себя, не является ли аутоэротическая активность уже генитальной, что, в конечном счете, окажется тоже верно. Но для нас это не имеет сейчас значения. Речь ведь идет у нас не о гени-тальном желании, которое действительно, представляя собой первый толчок физиологической эволюции, проявляется очень рано, а о том, как выстраивается это желание в фаллической плоскости. Именно этот фактор и является для развития невроза решающим.

Все дело в том, осуществилось ли на уровне бессознательного нечто эквивалентное тому, чем выступает полная, полноценная речь на уровне нижнем — на уровне, где артикулированный в месте Другого дискурс возвращается к субъекту в качестве означающего, насущного для собственного его Я — того Я, позиция которого конкретно задана для субъекта по отношению к образу маленького другого. На верхнем уровне завершение бессознательной артикуляции предполагает, что ветвь контура, берущая начало в точке противостояния субъекта завершенному требованию, приходит к формуле желания, артикулированного как такового, — желания, которое удовлетворяет субъекта и которому субъект идентичен. Ведет же она, эта ветвь, далее, к месту Другого — Другого, который выступает здесь как человеческое существо, отмеченное печатью языка и пережившее разыгранную комплексом кастрации драму: как другой я сам, одним словом. Вместо формулы “Я-фаллос” рождается здесь иная, противоположная ей: “Я занимаю то самое место, которое в означающей артикуляции принадлежит фаллосу”. Именно в этом смысл фразы WoEswar, sollichwerdenи состоит.

Субъекту, поневоле участвующему в движении означающего, предстоит осознать, что тем, с чем он преждевременно в своей жизни столкнулся, — означающим желания, которое мать, этот всеобъемлющий объект, у него похитила, фаллосом, — он сам, субъект, никак не является, что он просто-напросто связан необходимостью, требующей для фаллоса этого определенного места. Лишь осознав, что он фаллосом не является, может субъект признать то, что служило всему происходящему подоплекой, — признать, что у него есть фаллос, если он есть, и что его нет, если его действительно нет. Происходит это на схеме в пункте S (Ä) — пункте, где артикулируется верхняя означающая цепочка. Прояснение отношения субъекта к фаллосу, осознание им, что, не являясь фаллосом, он призван заступить его место, — вот единственный способ представить себе то идеальное для анализа завершение, которое Фрейд своей формулой WoEswar, sollIchwerdenимел в виду.

Таково неизбежное условие, на которое наше вмешательство и наша техника призваны ориентироваться. Как этого можно добиться? Это и станет темой моего семинара в будущем году. “Желание и его интерпретация” — таким будет его название. Мы попытаемся в деталях артикулировать указания и руководящие правила, способные открыть доступ к тому подлинному желанию, на которое до-сократическая, лапидарная формула Фрейда указывает. В отсут-ствищтакого доступа происходит как раз то самое, что невроз, как и любая другая форма аномалий в развитии, спонтанно осуществляет.

Истерический субъект пребывает по поводу своего желания в глубочайшей неуверенности. В результате он вынужден идти в обход. Ориентиром в этом маневре служит ему, или ей, образец, позволяющий субъекту найти для собственного Я подобающее ему место. Фиксировать это место истерическому субъекту, как и любому иному, удается путем ориентации на образ другого. Особенность же истерического субъекта состоит в том, что точно таким же образом находит он своему желанию место и на верхнем уровне тоже. Как от Другого, так и от означаемого Другого истерический субъект отворачивается, отделяется, утверждаясь посредством какого-то образа, с которым он себя идентифицирует, в определенном идеальном типе. Именно таким обходным маневром идентифицирует, как я вам уже объяснял, себя Дора с г-ном К — идентифицирует, чтобы определить то, что в ее желании находится под вопросом: как можно желать женщину, будучи бессильным?

К похожей, но несколько иной процедуре прибегает и страдающий неврозом навязчивости. В то время как субъект истерический ищет разрешения связанных с собственной позицией трудностей на уровне идеала, на уровне идентифицирующей его маски, страдающий неврозом навязчивости пытается, напротив, определить своему желанию место, укрепившись в собственном Я. Отсюда и берут свое начало те упоминавшиеся мною достойные Вобана фортификационные сооружения, где субъект под нависшей над ним угрозой уничтожения вынужден окопаться — сооружения, выстроенные по модели собственного Я и с оглядкой на образ другого с маленькой буквы.

Звеном же, которое его с этим образом другого связывает, какраз и является означающий фаллос — то, что всегда находится под угрозой уничтожения, поскольку в отношениях с большим Другим субъект, запираясь, его признать не желает. В истории любого страдающего неврозом навязчивости, будь то мужчина или женщина, наступает, как вам известно, момент, когда важную роль в ней приобретает идентификация с другим, товарищем, сверстником или старшим ненамного братом — субъектом, престиж которого зиждется на преимуществе в мужественности и силе. Фаллос выступает в этом случае в форме воображаемой, не символической. Субъект как бы дополняет себя образом кого-то более сильного и могущественного.

Все это придумано отнюдь не мною, все это вы найдете в статье, которую я вам цитировал. Для тех, кому общение с такими больными успело соответствующие представления внушить, статья эта представляет собой важное руководство к действию. Подчеркивая значение образа другого в качестве фаллической формы, смысл этой формы она сводит к воображаемому. Ценность и функция фаллоса состоит здесь не в символизации им желания Другого, а в воображаемом воплощении им некоего преимущества, престижа. О функции фаллоса на уровне нарциссической связи мы уже говорили. Вся симптоматика невроза навязчивых состояний, вся история страдающего таким неврозом сводится к этому. Именно этим определяется та особая роль, которую играют в таком неврозе фан-тазматические отношения субъекта с воображаемым другим, с ему подобным.

Уже в ходе самих изложенных в этой статье наблюдений осязаемым становится, если читать внимательно, постепенно нарастающее различие между присутствием Другого, с большой буквы, и присутствием другого, с маленькой. Обратите внимание, скажем, на очень интересную эволюцию, проделанную субъектом от начала курса, когда она говорить не может, к дальнейшему, когда она говорить не хочет, поскольку с момента, когда отношения анализируемого и аналитика установились на уровне речи, именно на этом уровне она ему и отказывает. Аналитик, даже не говоря об этом в таких выражениях, прекрасно видит, что запирается она потому, что ничем иным, кроме требования смерти, требование ее быть не может. Далее происходят уже другие процессы, и забавно наблюдать, как аналитик, отмечая разницу, констатирует, что отношения улучшаются. Тем не менее, она так и не говорит, так как теперь онаговорить не хочет. Разница между “не хочет” и “неможет” заключается в том, что когда субъект говорить не хочет, причину нужно искать в присутствии Другого, Другого с большой буквы. Беспокойство же здесь вызывает другое обстоятельство: говорить она не желает в данном случае потому, что место большого Другого оказалось занято другим маленьким — тем самым, которого аналитик изо всех сил пытается собственной персоной явить. А почему? Да потому что, оценивая ход вещей, объективно он видит, что содержание материала, который приносит субъект, свидетельствует о месте, которое занимает в нем фантазм фаллоса. На самом деле субъект, конечно, выстраивает таким образом свою защиту. Аналитик же старательно внушает субъекту, что тот хотел бы, мол, стать мужчиной.

Все зависит от того, как к этому подойти. Верно, конечно, что субъект, на уровне воображаемого, фаллос этот обращает в грудь и что положение мужчины как обладателя фаллоса, и притом исключительно как обладателя фаллоса, связано для нее с представлением о своего рода власти. Вопрос лишь в том, почему так важно ей опереться именно на этот элемент власти — элемент, который воплощен в фаллосе?

С другой стороны, она совершенно права, начисто отрицая за собой малейшее желание стать мужчиной. Другое дело, что ее не оставляют в покое, что явления очень сложные и, если следовать принципам, которые мы попытались здесь вывести, нуждающиеся в артикуляции совершенно иного рода, автор интерпретирует в таких общих терминах, какагрессивность или, дальше больше, как ж&пание подвергнуть мужчину кастрации. Вся эволюция лечения, весь ход его — в чем двусмысленность соотношения между интерпретацией и внушением как раз и сказывается — состоит в том, что Другой — и я не хочу использовать здесь иного термина, потому что правомерность этого не только не вызывает сомнения, но и самим автором различными способами, в том числе тем, как он свои действия артикулирует, непрерывно подчеркивается — что Другой этот, эта благосклонная мать — Другой, одним словом, куда более благожелательный, чем тот, с которым субъект имел дело ранее, — внушает ему что-то напоминающее примерно такую формулу, которую я у этого же автора в другом месте, но примерно в этих же выражениях встретил: “Сей фаллос есть тело мое, сей фаллос есть кровь моя, мне, какмужчине, можете вы довериться; примите его,

и вы исполнитесь силой и крепостью, которые все ваши невротические проблемы отымут от вас”.

На самом деле ни один из навязчивых симптомов устранен не был, избавиться удалось лишь от сопровождавшего их чувства вины. Это строго соответствует схеме, которую я собираюсь обрисовать вам — иного результата у такого рода вмешательства просто не могло быть.

Поразительно, однако, что в конце, когда лечение закончено и пациентка с аналитиком расстается, она посылает к нему на анализ сына. Это тем более удивительно, что сын этот всю жизнь внушал ей священный ужас — судя по контексту упоминаний о нем и тому представлению, которое у аналитика о нем сложилось, у пациентки всегда с ним были, мягко выражаясь, проблемы.

Тот факт, что в конце анализа она предлагает аналитику своего сына — не отреагирование ли это? Отреагирование, как раз и указывающее на место, где что-то оказалось упущено, на ту точку, где фаллос не является уже просто аксессуаром, принадлежностью власти, а служит тем означающим, посредством которого происходящее между мужчиной и женщиной оказывается символизировано. Разве Фрейд, описывая отношения между женщиной и ее отцом, не доказал нам, что воплощенное в фаллосе символического дара желание эквивалентно ребенку, который заступает впоследствии его место? Именно ребенок и занимает то место, которое в разбираемом нами анализе прояснено и проработано так и не было — место символическое. Субъект невольно, бессознательно дает нам понять, что реализоваться в анализе должно было нечто совсем иное. Причем способ, которым он это делает, вполне идентичен отреагиро-ванию — реакции на допущенные в анализе промахи.

Лечение действительно привело субъекта к своего рода опьянению силой и добротой — едва ли не маниакальному опьянению, показательному и характерному для анализов, которые ставят себе целью воображаемую идентификацию. Все, что анализу в данном случае удалось сделать, это довести до крайних последствий, облегчить методом одобрительного внушения то, что в механизмах навязчивых состояний было с самого начала заложено: то поглощение, ту инкорпорацию фаллоса на воображаемом уровне, которая одним из механизмов невроза навязчивости как раз и является. Именно на этом, выбранном среди других защитных механизмов, пути, решение — если, конечно, его можно таковым счесть — и было в данном случае найдено. Подкрепляется оно одобрением, исходящим оттого, кто выступает здесь в роли хорошей матери — матери, которая дозволяет поглощение фаллоса.

Должны ли мы довольствоваться при лечении невроза тем, что доводим до предела одну из его составляющих — своего рода наиболее удавшийся и изолированный от прочих симптом?

Я не думаю, что подобное решение способно нас полностью удовлетворить. Я не думаю также, что успел высказать все, что имел по поводу такого лечения высказать, до конца — время нас с вами, как всегда,’поджимает.

В следующий раз я выберу из той же статьи еще три или четыре места, которые, на мой взгляд, особенно хорошо подтверждают соображения, которые я сегодня здесь сформулировал.

Затем, подводя итоги тому пути, что проделан был нами в этом учебном году, я скажу несколько заключительных слов об образованиях бессознательного, после чего нам останется лишь ждать года следующего — года, ознаменующего собой новый, иной этап.

Фрейд. Лекции по психоанализу. 22 лекция. Представление о развитии и регрессии. Этиология

Уважаемые дамы и господа! Мы узнали, что функция либидо проделывает длительное развитие, прежде чем станет служить продолжению рода способом, называемым нормальным. Теперь я хотел бы вам показать, какое значение имеет это обстоятельство для возникновения неврозов.
Я полагаю, что в соответствии с теориями общей патологии мы можем предположить, что такое развитие несет в себе опасности двух видов – во первых, опасность задержки (Hemmung) и, во вторых, – регрессии (Regression). Это значит, что при общей склонности биологических процессов к вариативности должно будет случиться так, что не все подготовительные фазы будут пройдены одинаково успешно и преодолены полностью; какие то компоненты функции надолго задержатся на этих ранних ступенях, и в общей картине развития появится некоторая доля задержки этого развития.
Поищем аналоги данным процессам в других областях. Если целый народ покидал места своего поселения в поисках новых, как это не раз бывало в ранние периоды истории человечества, то, несомненно, он не приходил на новое место в своем полном составе. Независимо от других потерь постоянно бывало так, что небольшие отряды или группы кочевников останавливались по дороге и селились на этих остановках, в то время как основная масса отправлялась дальше. Или возьмем более близкое сравнение. Вам известно, что у высших млекопитающих мужские зародышевые железы, первоначально помещающиеся глубоко внутри полости живота, к определенному времени внутриутробной жизни меняют место и попадают почти непосредственно под кожу тазового конца. Вследствие этого блуждания у ряда мужских особей обнаруживается, что один из парных органов остался в полости таза или постоянно находится в так называемом паховом канале, который оба [органа] проходят на своем пути, или, по крайней мере, то, что этот канал остался открытым, хотя обычно после завершения перемещения половых желез он должен зарастать. Когда я юным студентом выполнял свою первую научную работу под руководством Брюкке

], я занимался происхождением задних нервных корешков в спинном мозгу маленькой, очень архаичной по своему строению рыбы. Я нашел, что нервные волокна этих корешков выходят из больших клеток в заднем роге серого вещества, чего уже нет у других животных со спинным мозгом. Но вскоре я открыл, что эти нервные клетки находятся вне серого вещества на всем [его] протяжении до так называемого спинального ганглия заднего корешка, из чего я заключил, что клетки этих ганглиозных скоплений перешли из спинного мозга в корешковую часть нервов. Это показывает и история развития; но у этой маленькой рыбы весь путь изменений отмечен оставшимися клетками. При более пристальном рассмотрении вам нетрудно будет отыскать слабые места этих сравнений. Мы хотим поэтому прямо сказать, что для каждого отдельного сексуального стремления считаем возможным такое развитие, при котором отдельные его компоненты остаются на более ранних ступенях развития, тогда как другим удается достичь конечной цели. При этом вы видите, что каждое такое стремление мы представляем себе как продолжающийся с начала жизни поток, в известной мере искусственно разлагаемый нами на отдельно следующие друг за другом части. Ваше впечатление, что эти представления нуждаются в дальнейшем разъяснении, правильно, но попытка сделать это завела бы нас слишком далеко. Позвольте нам еще добавить, что такую остановку частного влечения на более ранней ступени следует называть фиксацией (Fixierung) [влечения].
Вторая опасность такого ступенчатого развития заключается в том, что даже те компоненты, которые развились дальше, могут легко вернуться обратным путем на одну из этих более ранних ступеней, что мы называем регрессией. Стремление переживает регрессию в том случае, если исполнение его функций, т. е. достижение цели его удовлетворения, в более поздней или более высокоразвитой форме наталкивается на серьезные внешние препятствия. Напрашивается предположение, что фиксация и регрессия не совсем независимы друг от друга. Чем прочнее фиксации на пути развития, тем скорее функция отступит перед внешними трудностями, регрессируя до этих фиксаций, т. е. тем неспособнее к сопротивлению внешним препятствиям для ее выполнения окажется сформированная функция. Представьте себе, если кочевой народ оставил на стоянках на своем пути сильные отряды, то ушедшим вперед естественно вернуться к этим стоянкам, если они будут разбиты или встретятся с превосходящим их по силе противником. Но вместе с тем они тем скорее окажутся в опасности потерпеть поражение, чем больше народу из своего числа они оставили на пути.
Для понимания неврозов вам важно не упускать из виду это отношение между фиксацией и регрессией. Тогда вы приобретете твердую опору в вопросе о причинах неврозов, в вопросе об этиологии неврозов, к которым мы скоро подойдем.
Сначала давайте остановимся еще на регрессии. По тому, что вам известно о развитии функции либидо, вы можете предположить существование двух видов регрессии: возврат к первым захваченным либидо объектам, которые, как известно, инцестуозного характера, и возврат общей сексуальной организации на более раннюю ступень. Оба вида встречаются при неврозах перенесения и играют в их механизме большую роль. Особенно возврат к первым инцестуозным объектам либидо является чертой, повторяющейся у невротиков с прямо таки утомительной регулярностью. Гораздо больше можно сказать о регрессиях либидо, если привлечь другую группу неврозов, так называемых нарцисстических, чего мы не намерены делать в настоящее время. Эти заболевания позволяют нам судить о других, еще не упоминавшихся процессах развития функции либидо и соответственно показывают нам новые виды регрессии. Но я думаю, что сейчас должен прежде всего предостеречь вас от того, чтобы вы не путали регрессию и вытеснение, и помочь вам выяснить отношения между обоими процессами. Вытеснение, как вы помните, это такой процесс, благодаря которому психический акт, способный быть осознанным, т. е. принадлежащий системе предсознательного (Vbw), делается бессознательным, т. е. перемещается в систему бессознательного (Ubw). И точно так же мы говорим о вытеснении, когда бессознательный психический акт вообще не допускается в ближайшую предсознательную систему, а отвергается цензурой уже на пороге. Понятие вытеснения, следовательно, не имеет никакого отношения к сексуальности; заметьте себе это, пожалуйста. Оно обозначает чисто психологический процесс, который мы можем еще лучше охарактеризовать, назвав топическим. Этим мы хотим сказать, что оно имеет дело с предполагаемыми психическими пространственными емкостями, или, если опять ввести это грубое вспомогательное представление, с построением душевного аппарата из особых психических систем.
Только проведя это сравнение, мы заметим, что до сих пор употребляли слово «регрессия» не в его общем, а в совершенно специальном значении. Если вы придадите ему его общий смысл – возврат от более высокой ступени развития к более низкой, то и вытеснение подпадает под регрессию, потому что оно тоже может быть описано как возврат на более раннюю и глубинную (tiefere) ступень развития психического акта. Только при вытеснении суть заключается не в этом обратном движении, потому что мы называем вытеснением в динамическом смысле и тот случай, когда психический акт задерживается на более низкой ступени бессознательного. Вытеснение именно топически динамическое понятие, регрессия же – чисто описательное. Но то, что мы до сих пор называли регрессией и приводили в связь с фиксацией, мы понимали исключительно как возврат либидо на более ранние ступени его развития, т. е. как нечто совершенно отличное, по существу, от вытеснения и совершенно независимое от него. Мы не можем также назвать регрессию либидо чисто психическим процессом и не знаем, какую локализацию указать ей в душевном аппарате. Если она и оказывает на душевную жизнь сильнейшее влияние, то все таки органический фактор в ней наиболее значителен.

Разъяснения, подобные этим, уважаемые господа, должны казаться несколько сухими. Обратимся к клинике, чтобы показать применение наших данных, которое произведет большее впечатление. Вы знаете, что истерия и невроз навязчивых состояний – два основных представителя группы неврозов перенесения. Хотя при истерии и встречается регрессия либидо к первичным инцестуозным объектам, и она закономерна, но регрессии на более раннюю ступень сексуальной организации совершенно не бывает. Зато вытеснению в механизме истерии принадлежит главная роль. Если мне позволено будет дополнить наши теперешние достоверные сведения об этом неврозе одной конструкцией, я могу описать фактическое положение вещей следующим образом: объединение частных влечений под приматом гениталий завершилось, но его результаты наталкиваются на сопротивление предсознательной системы, связанной с сознанием. Генитальная организация значима для бессознательного, но не для предсознательного, и это отрицание со стороны предсознательного создает картину, имеющую определенное сходство с состоянием до господства гениталий. Но все же это нечто совсем иное. Из двух регрессий либидо гораздо более примечательна регрессия на более раннюю ступень сексуальной организации. Так как она при истерии отсутствует, а все наше понимание неврозов находится еще под сильным влиянием предшествовавшего по времени изучения истерии, то значение регрессии либидо станет нам ясно намного позднее, чем значение вытеснения. Приготовимся к тому, что наши взгляды еще более расширятся и подвергнутся переоценке, когда мы подвергнем рассмотрению, кроме истерии и невроза навязчивых состояний, еще другие, нарцисстические неврозы.
При неврозе навязчивых состояний, напротив, регрессия либидо на предварительную ступень садистско анальной организации является самым замечательным и решающим фактом симптоматического выражения. Любовный импульс должен тогда маскироваться под садистский. Навязчивое представление: я хотел бы тебя убить, в сущности, означает, если освободить его от определенных, но не случайных, а необходимых добавлений, не что иное, как: я хотел бы насладиться тобой в любви. Прибавьте к этому еще то, что одновременно произошла регрессия объектов, так что эти импульсы относятся только к самым близким и самым любимым лицам, и вы сможете себе представить тот ужас, который вызывают у больного эти навязчивые представления, и одновременно ту странность, с которой они выступают перед его сознательным восприятием. Но и вытеснение принимает в механизме этих неврозов большое участие, которое, правда, нелегко разъяснить в таком беглом вводном экскурсе, как наш. Регрессия либидо без вытеснения никогда не привела бы к неврозу, а вылилась бы в извращение. Отсюда вы видите, что вытеснение – это тот процесс, который прежде всего свойствен неврозу и лучше всего его характеризует. Но может быть, у меня когда нибудь будет случай показать вам, что мы знаем о механизме извращений, и тогда вы увидите, что и здесь ничто не происходит так просто, как хотелось бы себе представить.
Уважаемые господа! Я полагаю, что вы, скорее всего, примиритесь с только что услышанными рассуждениями о фиксации и регрессии либидо, если будете считать их за подготовку к исследованию этиологии неврозов. Об этом я сделал только одно единственное сообщение, а именно то, что люди заболевают неврозом, если у них отнимается возможность удовлетворения либидо, т. е. от «вынужденного отказа» (Versagung), как я выражаюсь, и что их симптомы являются заместителями несостоявшегося удовлетворения. Разумеется, это означает вовсе не то, что любой отказ от либидозного удовлетворения делает невротиком каждого, кого он касается, а лишь то, что во всех исследованных случаях невроза был обнаружен фактор вынужденного отказа. Положение, таким образом, необратимо. Вы, наверное, также поняли, что это утверждение не раскрывает всех тайн этиологии неврозов, а выделяет лишь важное и обязательное условие заболевания.
В настоящее время неизвестно, следует ли при дальнейшем обсуждении этого положения обратить особое внимание на природу вынужденного отказа или на своеобразие того, кто ему подвержен. Вынужденный отказ чрезвычайно редко бывает всесторонним и абсолютным: чтобы стать патогенно действующим, он должен затронуть тот способ удовлетворения, которого только и требует данное лицо, на который оно только и способно. В общем, есть очень много путей, чтобы вынести лишение либидозного удовлетворения, не заболев из за него. Прежде всего, нам известны люди, которые в состоянии перенести такое лишение без вреда, они не чувствуют себя тогда счастливыми, страдают от тоски, но не заболевают. Затем мы должны принять во внимание, что именно сексуальные влечения чрезвычайно пластичны, если можно так выразиться. Они могут выступать одно вместо другого, одно может приобрести интенсивность других; если удовлетворение одного отвергается реальностью, то удовлетворение другого может привести к полной компенсации. Они относятся друг к другу как сеть сообщающихся, наполненных жидкостью каналов, и это – несмотря на их подчинение примату гениталий, что вовсе не так легко объединить в одном представлении. Далее, частные сексуальные влечения, так же как составленное из них сексуальное стремление, имеют способность менять свой объект, замещать его другим, в том числе и более легко достижимым; эта способность смещаться и готовность довольствоваться суррогатами должны сильно противодействовать патогенному влиянию вынужденного отказа. Среди этих процессов, защищающих от заболевания из за лишения, один приобрел особое культурное значение. Он состоит в том, что сексуальное стремление отказывается от своей цели частного удовольствия или удовольствия от продолжения рода и направляется к другой [цели], генетически связанной с той, от которой отказались, но самой по себе уже не сексуальной, а заслуживающей название социальной. Мы называем этот процесс «сублимацией» (Sublimierung), принимая при этом общую оценку, ставящую социальные цели выше сексуальных, эгоистических в своей основе. Сублимация, впрочем, является лишь специальным случаем присоединения сексуальных стремлений к другим, не сексуальным. Мы будем говорить о нем еще раз в другой связи.

Теперь у вас может сложиться впечатление, что благодаря всем этим средствам, помогающим перенести лишение, оно потеряло свое значение. Но нет, оно сохраняет свою патогенную силу. В целом средства противодействия оказываются недостаточными. Количество неудовлетворенного либидо, которое в среднем могут перенести люди, ограниченно. Пластичность, или свободная подвижность, либидо далеко не у всех сохраняется полностью, и сублимация может освободить всегда только определенную часть либидо, не говоря уже о том, что многие люди лишь в незначительной степени обладают способностью к сублимации. Самое важное среди этих ограничений – очевидно, ограничение подвижности либидо, так как оно делает зависимым удовлетворение индивида от очень незначительного числа целей и объектов. Вспомните только о том, что несовершенное развитие либидо оставляет весьма многочисленные, иногда даже многократные фиксации либидо на ранних фазах организации и нахождения объекта, по большей части не способные дать реальное удовлетворение, и вы признаете в фиксации либидо второй мощный фактор, выступающий вместе с вынужденным отказом причиной заболевания. Схематически кратко вы можете сказать, что в этиологии неврозов фиксация либидо представляет собой предрасполагающий, внутренний фактор, вынужденный же отказ – случайный, внешний.
Здесь я воспользуюсь случаем предостеречь вас, чтобы вы не приняли какую либо сторону в совершенно излишнем споре. В науке весьма принято выхватывать часть истины, ставить ее на место целого и бороться в ее пользу со всем остальным, не менее верным. Таким путем от психоаналитического движения откололось уже несколько направлений, одно из которых признает только эгоистические влечения, но отрицает сексуальные, другое же отдает должное только влиянию реальных жизненных задач, не замечая индивидуального прошлого, и т. п.[76] И вот здесь возникает повод для подобного противопоставления и постановки проблемы: являются ли неврозы экзогенными или эндогенными заболеваниями, неизбежным следствием определенной конституции или продуктом определенных вредных (травматических) жизненных впечатлений, в частности, вызываются ли они фиксацией либидо (и прочей сексуальной конституцией) или возникают под гнетом вынужденного отказа? Эта дилемма кажется мне в общем не более глубокомысленной, чем другая, которую я мог бы вам предложить: появляется ли ребенок в результате оплодотворения отцом или вследствие зачатия матерью? Оба условия одинаково необходимы, справедливо ответите вы. В причинах неврозов соотношение если не совсем такое, то очень похожее. Все случаи невротических заболеваний при рассмотрении их причин располагаются в один ряд, в пределах которого оба фактора – сексуальная конституция и переживания или, если хотите, фиксация либидо и вынужденный отказ – представлены так, что одно возрастает, если другое уменьшается. На одном конце ряда находятся крайние случаи, о которых вы с убеждением можете сказать: эти люди заболели бы в любом случае вследствие своего особого развития либидо, что бы они ни пережили, как бы заботливо ни щадила их жизнь. На другом конце располагаются случаи, о которых следовало бы судить противоположным образом: [эти люди] определенно избежали бы болезни, если бы жизнь не поставила их в то или иное положение. В случаях, находящихся внутри ряда, большая или меньшая степень предрасположенности сексуальной конституции накладывается на большую или меньшую степень вредности жизненных требований. Их сексуальная конституция не привела бы к неврозу, если бы у них не было таких переживаний, и эти переживания не подействовали бы на них травматически, если бы у них были другие отношения либидо. Я, пожалуй, мог бы признать, что в этом ряду большую роль играют предрасполагающие моменты, но и это зависит от того, как далеко вы растянете границы неврастении.
Уважаемые господа! Предлагаю назвать подобного рода ряды дополнительными рядами (Ergдnzungsreihen) и предупреждаю вас, что у нас будет повод образовать и другие подобные ряды.
Упорство, с которым либидо держится за определенные направления и объекты, так сказать, прилипчивость либидо, кажется нам самостоятельным, индивидуально изменчивым, совершенно неизвестно от чего зависящим фактором, значение которого для этиологии неврозов мы, конечно, не будем больше недооценивать. Но нельзя и переоценивать глубину этой связи. Такая же «прилипчивость» либидо – по неизвестным причинам – встречается при многих условиях у нормального человека и считается определяющим фактором для лиц, которые в известном смысле противоположны страдающим неврозом, – для извращенных. Еще до психоанализа (Binet, 1888)[77] было известно, что в анамнезе извращенных весьма часто встречается очень раннее впечатление ненормальной направленности влечения или выбора объекта, на котором либидо этого лица застряло на всю жизнь. Часто нельзя сказать, что сделало это впечатление способным оказать на либидо столь интенсивное притягательное действие. Я расскажу вам случай такого рода из собственного опыта наблюдений. Один мужчина, для которого гениталии и другие прелести женщины уже ничего не значили, который мог прийти в непреодолимое сексуальное возбуждение только от обутой ноги определенной формы, вспоминает одно переживание в шестилетнем возрасте, ставшее решающим для фиксации его либидо. Он сидел на скамеечке возле гувернантки, у которой брал уроки английского языка. У гувернантки, старой, сухой, некрасивой девы с водянистыми голубыми глазами и вздернутым носом, в тот день болела нога, и поэтому она вытянула ее, обутую в бархатную туфлю, на подушке; при этом верхняя часть ноги была закрыта самым скромным образом. Такая худая жилистая нога, которую он видел тогда у гувернантки, после робкой попытки нормальной половой деятельности в период половой зрелости стала его единственным сексуальным объектом, и он был неудержимо увлечен, если к этой ноге присоединялись еще и другие черты, напоминавшие тип гувернантки англичанки. Но вследствие этой фиксации своего либидо этот человек стал не невротиком, а извращенным, как мы говорим, фетишистом ноги.[78] Итак, вы видите, хотя чрезмерная, к тому же еще и преждевременная фиксация либидо является непременной причиной неврозов, однако круг ее действия выходит далеко за область неврозов. Само по себе это условие является таким же мало решающим, как и ранее упомянутое условие вынужденного отказа.

Итак, проблема причин неврозов, по видимому, усложняется. В самом деле, психоаналитическое исследование знакомит нас с новым фактором, не принятым во внимание в нашем этиологическом ряду, который лучше всего наблюдать в тех случаях, когда хорошее самочувствие неожиданно нарушается невротическим заболеванием. У таких лиц всегда находятся признаки столкновения желаний, или, как мы привыкли говорить, психического конфликта. Часть личности отстаивает определенные желания, другая противится этому и отклоняет их. Без такого конфликта не бывает невроза. В этом, казалось бы, нет ничего особенного. Вы знаете, что наша душевная жизнь беспрерывно потрясается конфликтами, которые мы должны разрешать. Следовательно, для того чтобы такой конфликт стал патогенным, должны быть выполнены особые условия. Мы можем спросить, каковы эти условия, между какими душевными силами разыгрываются эти патогенные конфликты, какое отношение имеет конфликт к другим факторам, являющимся причиной болезни.
Надеюсь, я смогу дать вам исчерпывающий ответ на эти вопросы, хотя он и будет схематичным. Конфликт вызывается вынужденным отказом, когда лишенное удовлетворения либидо вынуждено искать другие объекты и пути. Условием конфликта является то, что эти другие пути и объекты вызывают недовольство части личности, так что накладывается вето, делающее сначала невозможным новый способ удовлетворения. Отсюда идет далее путь к образованию симптомов, который мы проследим позднее. Отвергнутые либидозные стремления оказываются в состоянии добиться цели окольными путями, хотя и уступая протесту в виде определенных искажений и смягчений. Обходные пути и есть пути образования симптомов, симптомы – новое и замещающее удовлетворение, ставшее необходимым благодаря факту вынужденного отказа.
Значение психического конфликта можно выразить по другому: к внешне вынужденному отказу, чтобы он стал патогенным, должен присоединиться еще внутренне вынужденный отказ. Разумеется, внешне– и внутренне вынужденный отказы имеют отношение к разным путям и объектам. Внешне вынужденный отказ отнимает одну возможность удовлетворения, внутренне вынужденный хотел бы исключить другую возможность, вокруг которой затем и разыгрывается конфликт. Я предпочитаю этот способ изложения, потому что он имеет скрытое содержание. Он намекает на то, что внутренние задержки произошли, вероятно, в древние периоды человеческого развития из за реальных внешних препятствий.
Но каковы те силы, от которых исходит протест против либидозного стремления, что представляет собой другая сторона в патогенном конфликте? Вообще говоря, это не сексуальные влечения. Мы объединяем их во «влечения Я»;[79] психоанализ неврозов перенесения не дает нам прямого доступа к их дальнейшему разложению, мы знакомимся с ними в лучшем случае лишь отчасти благодаря сопротивлениям, оказываемым анализу. Патогенным конфликтом, следовательно, является конфликт между влечениями Я и сексуальными влечениями. В целом ряде случаев кажется, будто конфликт происходит между различными чисто сексуальными стремлениями; но, в сущности, это то же самое, потому что из двух находящихся в конфликте сексуальных стремлений одно всегда, так сказать, правильно с точки зрения Я, в то время как другое вызывает отпор Я. Следовательно, конфликт возникает между Я и сексуальностью.
Уважаемые господа! Очень часто, когда психоанализ считал душевный процесс результатом работы сексуальных влечений, его с сердитой враждебностью упрекали в том, что человек состоит не только из сексуальности, что в душевной жизни есть еще другие влечения и интересы, кроме сексуальных, нельзя «все» сводить к сексуальности и т. п. Очень приятно иной раз быть одного мнения со своими противниками. Психоанализ никогда не забывал, что есть и несексуальные влечения, он опирается на четкое разделение сексуальных влечений и влечений Я и еще до всяких возражений утверждал не то, что неврозы появляются из сексуальности, а что они обязаны своим происхождением конфликту между Я и сексуальностью. Когда он изучает роль сексуальных влечений в болезни и в жизни, у него также нет никакого возможного мотива оспаривать существование и значение влечений Я. Только его судьба такова, чтобы заниматься сексуальными влечениями в первую очередь, потому что благодаря неврозам перенесения они стали самыми доступными для рассмотрения и потому что ему пришлось изучать то, чем другие пренебрегли.
Неверно также и то, что психоанализ вовсе не интересовался несексуальной частью личности. Как раз разделение Я и сексуальности позволяет нам с особой ясностью понять, что и влечения Я проходят значительный путь развития, развития, которое не совсем независимо от либидо и не происходит без обратного воздействия на него. Правда, мы гораздо хуже знаем о развитии Я, чем о развитии либидо, потому что только изучение нарцисстических неврозов обещает дать понимание структуры Я. Однако уже имеется заслуживающая внимания попытка Ференци (1913)[80] теоретически построить ступени развития Я, и по крайней мере в двух местах мы получили твердые точки опоры для того, чтобы судить об этом развитии. Мы не думаем, что либидозные интересы личности с самого начала находятся в противоречии к ее интересам самосохранения; скорее Я будет стремиться на каждой ступени оставаться в согласии с соответствующей сексуальной организацией и подчинять ее себе. Смена отдельных фаз в развитии либидо происходит, вероятно, по предписанной программе, но нельзя не согласиться, что на этот процесс может оказывать влияние Я и одновременно, по видимому, предусмотрен известный параллелизм, определенное соответствие фаз развития Я и либидо; нарушение же этого соответствия могло бы стать патогенным фактором. С нашей точки зрения важно, как Я относится к прочной фиксации своего либидо на какой то ступени его развития. Оно может допустить ее и станет тогда в соответствующей мере извращенным, или, что то же самое, инфантильным. Но оно может отнестись к этому закреплению либидо и отрицательно, и тогда Я приобретет “вытеснением там, где у либидо имеется «фиксация».

Таким образом, мы получаем, что третий фактор этиологии неврозов, склонность к конфликтам, точно так же зависит от развития Я, как и от развития либидо. Наше понимание причин неврозов, таким образом, углубилось. Сначала, как самое общее условие – вынужденный отказ, затем – фиксация либидо, которая теснит его в определенных направлениях, и, в третьих, склонность к конфликтам в результате развития Я, отвергающего такие проявления либидо. Положение вещей, следовательно, не так уж запутано и не так трудно в нем разобраться, как вам, вероятно, показалось в ходе моих рассуждений. Пожалуй, однако, это еще не все. Нужно прибавить еще кое что новое и детализировать уже известное.
Для того чтобы продемонстрировать вам влияние развития Я на образование конфликтов и вместе с тем на причину неврозов, я хотел бы привести пример, хотя и совершенно вымышленный, но ни в коей мере не лишенный вероятности. Ссылаясь на заглавие комедии Нестройя, я дам примеру характерное название «В подвале и на первом этаже». В подвале живет дворник, на первом этаже – домовладелец, богатый и знатный человек. У обоих есть дети, и предположим, что дочери домовладельца разрешается без присмотра играть с ребенком пролетария. Легко может случиться, что игры детей примут непристойный, т. е. сексуальный характер, что они будут играть «в папу и маму», разглядывать друг друга при интимных отправлениях и раздражать гениталии.
Девочка дворника, которая, несмотря на свои пять или шесть лет, могла наблюдать кое что из сексуальной жизни взрослых, пожалуй, сыграет при этом роль соблазнительницы. Этих переживаний, даже если они продолжаются недолго, достаточно, чтобы активизировать у обоих детей определенные сексуальные импульсы, которые после прекращения совместных игр в течение нескольких лет будут выражаться в мастурбации. Таково общее, конечный же результат у обоих детей будет очень различным. Дочь дворника будет продолжать мастурбацию до наступления менструаций, затем без труда прекратит ее, несколько лет спустя найдет себе любовника и, возможно, родит ребенка, пойдет по тому или другому жизненному пути, который, может быть, приведет ее к положению популярной актрисы, и закончит жизнь аристократкой. Вполне возможно, что ее судьба окажется менее блестящей, но во всяком случае она выполнит свое предназначение в жизни, не пострадав от преждевременного проявления своей сексуальности, свободная от невроза. Другое дело – дочь домовладельца. Она еще ребенком начнет подозревать, что сделала что то скверное, скоро, но, возможно, лишь после тяжелой борьбы откажется от мастурбационного удовольствия, и, несмотря на это, в ней сохранится какая то удрученность. Когда в девичьи годы она сможет кое что узнать о половых сношениях, то отвернется от этого с необъяснимым отвращением и предпочтет остаться в неведении. Вероятно, теперь она уступит вновь охватившему ее непреодолимому стремлению к мастурбации, о котором не решается пожаловаться. В годы, когда она могла бы понравиться мужчине как женщина, у нее прорвется невроз, который лишит ее брака и жизненной надежды. Если при помощи анализа удастся понять этот невроз, то окажется, что эта хорошо воспитанная, интеллигентная девушка с высокими стремлениями совершенно вытеснила сексуальные чувства, а они, бессознательно для нее, застряли на жалких переживаниях с подругой детства[81].
Различие двух судеб, несмотря на одинаковые переживания, происходит от того, что Я одной девушки проделало развитие, не имевшее места у другой. Дочери дворника сексуальная деятельность казалась столь же естественной и не вызывающей сомнения, как в детстве. Дочь домовладельца испытала воздействие воспитания и приняла его требования. Ее Я из предоставленных ему побуждений создало себе идеалы женской чистоты и непорочности, с которыми несовместима сексуальная деятельность; ее интеллектуальное развитие снизило ее интерес к женской роли, предназначенной для нее. Благодаря этому более высокому моральному и интеллектуальному развитию своего Я она попала в конфликт с требованиями своей сексуальности.
Сегодня я хочу остановиться еще на одном пункте развития Я как из за известных далеких перспектив, так и потому, что именно то, о чем будет речь, оправдывает излюбленное нами, резкое и не само собой разумеющееся отделение влечений Я от сексуальных влечений. В оценке обоих развитии, Я и либидо, мы должны выдвинуть на первый план точку зрения, на которую до сих пор не часто обращали внимание. Оба они представляют собой в основе унаследованные, сокращенные повторения развития, пройденного всем человечеством в течение очень длительного времени, начиная с первобытных времен.[82] Мне кажется, что это филогенетическое происхождение развития либидо вполне очевидно. Представьте себе, что у одного класса животных генитальный аппарат находится в теснейшей связи с ртом, у другого неотделим от аппарата выделения, у третьего связан с органами движения, все эти данные прекрасно описаны в ценной книге В. Бельше (1911 1913). У животных можно видеть, так сказать, застывшими в сексуальной организации все виды извращений. Но у человека филогенетическое рассмотрение отчасти заслоняется тем обстоятельством, что то, что является, по существу, унаследованным, вновь приобретается в индивидуальном развитии и, вероятно, потому, что те же самые обстоятельства, которые в свое время вызвали необходимость приобретения новых свойств, продолжают существовать и действовать на каждого в отдельности. Я бы сказал, что в свое время они оказали творческое влияние, теперь же вызывают к жизни уже созданное. Кроме того, несомненно, что ход предначертанного развития у каждого в отдельности может быть нарушен и изменен новыми влияниями извне. Но мы знаем силу, которая вынудила человечество на такое развитие и сегодня продолжает оказывать свое давление в том же направлении: это опять таки вынужденный реальностью отказ, или, если называть ее настоящим именем, жизненная необходимость (??????). Она была строгой воспитательницей и многое сделала из нас. Невротики относятся к тем детям, которым эта строгость принесла горькие плоды, но такой риск есть в любом воспитании. Впрочем, данная оценка жизненной необходимости как двигателя развития не должна восстанавливать нас против значения «внутренних тенденций развития», если таковые можно доказать.

Весьма достойно внимания то, что сексуальные влечения и инстинкты самосохранения не одинаковым образом ведут себя по отношению к реальной необходимости. Инстинкты самосохранения и все, что с ними связано, легче поддаются воспитанию; они рано научаются подчиняться необходимости и направлять свое развитие по указаниям реальности. Это понятно, потому что они не могут приобрести себе нужные объекты никаким другим способом; без этих объектов индивидуум должен погибнуть. Сексуальные влечения труднее воспитать, потому что вначале у них нет необходимости в объекте. Так как они присоединяются к другим функциям тела, как бы паразитируя, и аутоэротически удовлетворяются собственным телом, то сначала ускользают из под воспитательного влияния реальной необходимости и у большинства людей утверждают этот характер своеволия, недоступности влиянию воспитания, то, что мы называем «неразумностью», в каком то отношении в течение всей жизни. И подверженности воспитатательным воздействиям молодой личности, как правило, приходит конец, когда ее сексуальные потребности окончательно просыпаются. Это известно воспитателям, и они действуют сообразно этому; но, может быть, благодаря результатам, полученным в психоанализе, их удастся склонить к тому, чтобы перенести главный акцент на воспитание в первые детские годы, начиная с младенческого возраста. Маленький человек часто уже к четвертому или пятому году бывает закончен и только постепенно проявляет то, что в нем уже заложено.
Чтобы полностью оценить значение указанного различия между обеими группами влечений, мы должны начать издалека и привести одно из тех рассуждений, которое заслуживает названия экономического. Тем самым мы вступаем в одну из самых важных, но, к сожалению, и самых темных областей психоанализа. Мы ставим вопрос, можно ли в работе нашего душевного аппарата найти главную цель, и отвечаем на него в первом приближении, что эта цель состоит в получении удовольствия. Кажется, что вся наша душевная деятельность направлена на то, чтобы получать удовольствие и избегать неудовольствия, что она автоматически регулируется принципом удовольствия (Lustprinzip). Больше всего на свете мы хотели бы знать, каковы условия возникновения удовольствия и неудовольствия, но именно этого то нам и не хватает. С уверенностью можно утверждать только то, что удовольствие каким то образом связано с уменьшением, снижением или угасанием имеющегося в душевном аппарате количества раздражения, а неудовольствие – с его увеличением. Исследование самого интенсивного удовольствия, доступного человеку, – наслаждения при совершении полового акта – не оставляет сомнения в этом пункте. Так как при таких процессах удовольствия речь идет о судьбе количества душевного возбуждения, или энергии, то рассуждения такого рода мы называем экономическими. Мы замечаем, что можем описать задачу и функцию душевного аппарата также иначе и в более общем виде, чем выдвигая на первый план получение удовольствия. Мы можем сказать, что душевный аппарат служит цели одолеть поступающие в него извне и изнутри раздражения и возбуждения и освободиться от них. В сексуальных влечениях совершенно ясно проглядывает то, что они как в начале, так и в конце своего развития стремятся к получению удовольствия; они сохраняют эту первоначальную функцию без изменения. К тому же самому стремятся сначала и другие влечения Я. Но под влиянием наставницы необходимости влечения Я быстро научаются заменять принцип удовольствия какой либо модификацией. Задача предотвращать неудовольствие ставится для них почти наравне с задачей получения удовольствия; Я узнает, что неизбежно придется отказаться от непосредственного удовлетворения, отложить получение удовольствия, пережить немного неудовольствия, а от определенных источников наслаждения вообще отказаться. Воспитанное таким образом Я стало «разумным», оно не позволяет больше принципу удовольствия владеть собой, а следует принципу реальности (Realitдtsprinzip), который, в сущности, тоже хочет получить удовольствие, хотя и отсроченное и уменьшенное, но зато надежное благодаря учету реальности.
Переход от принципа удовольствия к принципу реальности является одним из важнейших успехов в развитии Я. Мы уже знаем, что сексуальные влечения поздно и лишь нехотя проходят этот этап развития Я, а позже мы услышим, какие последствия имеет для человека то, что его сексуальность довольствуется таким непрочным отношением к внешней реальности. И в заключение – еще одно относящееся сюда замечание. Если Я человека имеет историю развития, как либидо, то вы не удивитесь, услышав, что бывают и «регрессии Я», и захотите узнать, какую роль этот возврат Я на более ранние фазы развития может играть в невротических заболеваниях.

Славой Жижек. За Лакана, против лакановской идеологии

«Желание психоанализа» Габриэля Тупинамба — новаторский шедевр: книга эта удивительна, и эффект этого удивления обязан тому, что она проливает свет на вещи, долгое время витавшие в воздухе.

Благодаря ей идеологическая игра, преобладающая в лакановских кругах, оказалась раскрыта, а определенная невинность — навсегда утрачена.

Книга эта произвела на меня глубокое впечатление на двух уровнях, связанных между собой, но тем не менее различных. Первому соответствует строгий анализ нестыковок «лакановской идеологии», как это называет Тупинамба: речь идет о целых сериях ограничений, не позволивших Лакану в полной мере раскрыть потенциал его собственных теоретических достижений. Второму соответствует целый пучок достаточно пугающих призраков из моей собственной прошлой вовлеченности в лакановское движение, которые пробудила книга. Поскольку концептуальный анализ, предпринятый Тупинамба, заслуживает детальной проработки, для которой здесь нет места, я ограничусь лишь кратким воскрешением преследующих меня призраков.

Источник тех затруднений, в которых запуталось лакановское движение, лежит в области «лакановской идеологии»: она состоит в двойном жесте, описанным Тупинамба, как 1) предоставление аналитикам радикальной эпистемологической привилегии: благодаря своей укорененности в уникальной клинической констелляции, психоанализ может видеть «конститутивную нехватку» или слепоту науки (которая отбрасывает субъекта), философии (которая в конечном счете представляет собой мировоззрение, Weltanschauung, прикрывающее трещину невозможности) и политики (которая ограничивается областью воображаемых и символических идентификаций и объединения в группы); и в то же время 2) молчаливое отсечение психоаналитической теории от ее специфической укорененности в клиническом сеттинге и идеологическое возвышение ее до уровня универсальности, где она по определению оказывается умнее всех остальных дискурсов (логика означающего или теория дискурсов де факто превратились в новую онтологию). Показательным случаем этого двойного жеста является политизация психоанализа Жаком-Аленом Миллером в его политическом движении Задиг, где либерально-демократический выбор напрямую легитимируется за счет лакановской терминологии. Тупинамба безжалостно выявляет корни этой идеологии у самого Лакана.

Не предпринимает ли таким образом Тупинамба по отношению к Лакану то, что в конце своей книги он столь превосходно описывает в виде заключительных моментов аналитического лечения: пересечение фантазма, именование и проговаривание несимволизируемого препятствия, которое поддерживало перенос? Он позволяет нам избавиться от переноса на Лакана через проговаривание его фатальной ограниченности: мы больше не захвачены бесконечным процессом постижения величайшей загадки Лакана, у нас в руках оказывается формула того, как Лакан конструировал само пространство, в котором возникает этот неуловимый избыток.

В противовес этим отклонениям Тупинамба развивает идею аналитического сообщества как транс-клинического пространства, в котором целью является не просто лечение индивидов, но расширение рамок самой аналитической теории вплоть до вопрошания ее основополагающих предпосылок. Целиком и полностью одобряя такую цель, я всё же думаю, что здесь нас поджидают свои ловушки (в которых Тупинамба прекрасно отдает себе отчет). Несмотря на то что практика Шандора Ференци (который, согласно ряду свидетельств, иногда перебивал своих пациентов прямо посреди потока свободных ассоциаций, усаживался на диван и принимался изливать ассоциации свои собственные) может показаться сочувственно «демократичной», в ее лице мы имеем дело с трансферным подчинением анализанта аналитику, которое в лакановских обществах представлено в полной мере. Речь идет не только о телах, одними из которых являются исключительно аналитики, а другими — анализанты, но и о ключевой третьей категории, о чем-то вроде аналитика-пехотинца: аналитика, принимающего своих пациентов, который одновременно проходит анализ у более «высокого» аналитика (уже не находящегося в анализе). Я даже знал парочку случаев аналитиков, находившихся в поистине затруднительном положении: они проходили бесконечный анализ у «чистого» аналитика (нередко ввиду простого соображения — сохранять свой статус в аналитическом сообществе, так как прекращение их собственного анализа могло бы вызвать гнев у «чистого» аналитика, который де факто был их господином), а иногда ради заработка сами работали аналитиками, дабы оплачивать свой анализ.

Можно перефразировать известное изречение Лакана о том, что безумец — это не только нищий, который думает, будто он король, но это также король, который думает, будто он король: безумец — это в том числе аналитик, который думает, будто он аналитик, ведь именно так аналитики и стремятся вести себя за пределами клинического сеттинга, внутри своих организаций. В этом направлении следует идти до конца: существуют ли вообще аналитики? Не является ли аналитик субъектом/анализантом, который в рамках аналитического клинического сеттинга ведет себя так, будто он аналитик, или даже аналитика играет? Как только мы субстанционализируем аналитика, как только мы принимаем его за субъекта, являющегося аналитиком-в-себе даже вне клинического сеттинга, аналитики превращаются в новую группу людей особой формовки, скроенных из особого материала (как выразился по поводу большевиков Сталин), так что в итоге возвращаются все трудности имения дела с Господином.

В коротком тексте о роспуске Лакан обращается к «тем, кто меня любит» («à ceux qui m’aiment»), а это однозначно подразумевает, что в его школе перенос его присутствия сохраняет свою полную силу — здесь нет «выпадения субъекта предположительно знающего»… Перед нами топология ленты Мебиуса: в ходе анализа вы постепенно продвигаетесь к его завершению, пересечению идентификаций, однако в тот момент, когда вы наконец оказываетесь признаны как член, принадлежащий к группе аналитиков, вы вновь обнаруживаете у себя кране примитивную групповую идентификацию.

Есть одна особенность, показывающая, каким образом Лакан остается субъектом предположительно знающим: режим миллеровской школы предполагает, что все новые открытия должны быть представлены как проникновение в то, что уже открыл и артикулировал, хотя бы и туманно, хотя бы и в поздние годы, сам Лакан: короче, как проникновение в последний секрет Лакана, в то, что он узрел перед смертью. Здесь перед нами новая версия альтюссерианских попыток установить место марксова «эпистемологического разрыва»: поначалу он уверенно располагал его в «Немецкой идеологии», но под конец своей философской карьеры заявил, что Маркс по-настоящему увидел контуры своего открытия лишь в критических замечаниях на книгу Адольфа Вагнера… Подобным образом, когда Катрин Милло, последняя «официальная» любовница Лакана, присутствовала при его смерти, в миллеровских кругах прошел слух, будто перед самым последним вздохом Лакан прошептал ей несколько слов, в которых содержалось его предельное проникновение в тайну нашего мира…

У такого трансферного отношения к Лакану имеется еще один аспект: когда кто-то формулирует небольшое критическое замечание по поводу Лакана, то такая критика не просто отметается как нечто основанное на непонимании Лакана, но нередко (по крайней мере так было, когда я сам вращался в лаканистских кругах) прямо клиницизируется и рассматривается как симптом, который следует интерпретировать аналитически. То же самое случилось и со мной, когда я сформулировал ряд небольших критических замечаний по поводу Миллера — реакция его последователей была такова: «В чем ваша проблема с Миллером? Откуда у вас по отношению к нему такое сопротивление? У вас есть какие-то неразрешенные травмы?» Всё окажется гораздо сложнее, если мы учтем заявление Лакана, что на своем семинаре он занимал позицию анализанта, аудитория же выступала в роли аналитика: как если бы расщепление между анализантом и аналитиком пролегало по самой лакановской работе, так что если в своих устных семинарских выступлениях он был анализантом, предающимся свободным ассоциациям на теоретические темы, возвращаясь к одним и тем же пунктам и меняя ход мысли, то в своих малопонятных письменных текстах он был аналитиком предположительно знающим, изрекающим темные формулы, дабы вызвать нас (читателей-анализантов) на интерпретацию.

Стоит также упомянуть еще об одной особенности, которая меня поразила (просто потому, что в то время я хотел опубликовать книгу): лет тридцать тому назад, когда Миллер почти ничего не писал, но много выступал устно, в его школе возник негласный запрет: не писать собственных книг; самое большое, что вам позволено делать, это составлять из транскрибированных выступлений небольшие сборники. Многие его последователи практически впали в отчаяние, поскольку им хотелось издавать собственные тезисы, тогда как публикация за пределами миллеровского круга была достаточно рискованным жестом…

Трансферная групповая динамика, характерная для лакановских школ, приводит к тому, что нельзя не назвать настоящим этическим фиаско: когда между различными группами (или, скорее, фракциями) разгорается конфликт, аналитики, возглавляющие одну из групп, начинают мобилизовать своих анализантов на публичную поддержку их самих и нападение на других аналитиков и нарушают тем самым то, что мне кажется главным этическим правилом, эксплуатируя основанную на переносе привязанность, т.е. зависимость анализантов, ради политических целей борьбы за власть в аналитическом сообществе. Можно только представить, какой личностным кризис может развязать такое сочетание клиники и политики.

Отсюда отнюдь не вытекает отрицание необычайно производительной силы отношений переноса на фигуру Господина в теоретическом поле. Главная функция Господина — не выступать в качестве образца рационального мышления, которое бы обеспечивало нас окончательными аргументами в пользу принятия определенной позиции, но, напротив, удивлять нас высказываниями, идущими вразрез с нашей привычной до сих пор доксой (равно как и доксой самого Господина), то есть жестами, которые не могут не выглядеть как своевольный произвол. Помню, как давно на конгрессе школы Миллер импровизировал на тему оппозиции между S₁ (господским означающим) и S₂ (цепочкой знания) и сказал, что сверх-Я находится не на стороне господина, а на стороне цепочки знания. Все, кто тогда там присутствовал, были поражены таким заявлением, поскольку нам казалось очевидным, что приказы сверх-Я — это жест господина в чистом виде, произвольное навязывание, не имеющее основания в цепочке размышления. Однако по некотором размышлении я не только поддержал миллеровский тезис, но и нашел его крайне продуктивным: он лег в основу моих теоретических измышлений на тему сталинизма как показательного случая университетского дискурса, а также моих прочтений роли бюрократии в кафкианской вселенной.

Таким образом, мы должны отказаться от взгляда на Господина как на властную фигуру, которая просто-напросто навязывает старые мудрости и устоявшиеся взгляды, тогда как перемены исходят «снизу», от тех, кто ставит под сомнение мудрость Господина. Мы, теоретики, являемся истеричками и, по сути дела, в таком Господине нуждаемся. В теоретических разработках демократии нет: нечто новое возникает не в ходе хорошего рассуждения и т.п., а в ходе отчаянных попыток разгадать значение «произвольных» утверждений Господина, которые переворачивают общепринятую теоретическую доксу. У таких «произвольных» утверждений, разумеется, есть свой риск: они могут дать осечку и вместо того, чтобы привести в движение новые теоретические изобретения, всего лишь остаться ничему не соответствующими произвольными заявлениями — однако важно держать в уме то, что последствия вмешательства Господина зависят от нас, его истерических учеников. Господин не является гением самим по себе, он становится им благодаря нашей усердной работе.

В политическом отношении, впрочем, Миллеру не присущи черты истинного Господина, он нередко скатывается на уровень либеральных банальностей. Например, в последние несколько десятилетий он толковал критические замечания Лакана по поводу студенческих бунтов 68-го года как либеральную критику, направленную против левых (я уж не говорю о том, как он на семинаре шокировал свою аудиторию высокой оценкой Саркози). Довольно расхожие корни этого неудачного захода проявились в очевидной абсурдности миллеровских аргументов против любого радикального политического переворота — всё это держится на следующем силлогизме: 1) психоаналитическая клиника может процветать лишь при стабильном гражданском порядке, в отсутствие общественных беспорядков; 2) левые радикалы по определению стремятся подорвать стабильный социальный порядок; 3) следовательно, психоаналитики должны противостоять левым радикалам, так как последние для стабильности социального порядка представляют угрозу. (У этой аргументации есть и сионистская версия: во времена нестабильности растет антисемитизм, а поскольку причиной нестабильности являются радикальные левые, им нужно противостоять.) Здесь Тупинамба совершенно оправданно указывает на непристойную лживость миллеровской мобилизации против угрозы Марин ле Пен в ходе последних президентских выборов во Франции. Хотя официальной причиной организованной Миллером мобилизации (а ведь поначалу его выбором был Саркози!) было предотвращение победы расистско-популистского правого крыла, сразу же стало понятно, что его подлинной мишенью была та часть левого движения, которая не поддалась шантажу: «Голосуя за Макрона, вы объективно поддерживаете ле Пен» — Миллер даже выдумал термин «лепено-троцкисты», называя так тех, кто отказался поддерживать Макрона. Тупинамба бьет прямо в цель, когда указывает, что миллеровская мобилизация против ле Пен скрывает тот факт, что в случае ее победы психоаналитический бизнес невозмутимо продолжил бы свое существование: под маской антифашистского сопротивления его мобилизация была направлена против левых.

Я был свидетелем похожего инцидента на лакановском конгрессе в Париже, проходившем за год или около того до Фолклендской войны (в начале 1980-х), т.е. когда в Аргентине еще была военная диктатура. К ужасу многих присутствовавших Миллер предложил следующий конгресс проводить в Буэнос-Айресе, и его предложение поддержали приехавшие на конгресс аргентинцы, заявившие, что, если конгресс будет проходить не в Буэнос-Айресе, они (представители сильнейшего национального аналитического сообщества) де факто окажутся в подчиненном положении: почему они должны ехать в другую страну, чтобы принимать в нем участие? Многие высланные из страны аргентинцы (которые вынуждены были бежать из Аргентины, дабы остаться в живых) сразу же указали на тот факт, что те, кто продолжают жить в Аргентине, для участия в конгрессе по крайней мере могут поехать в другую страну, тогда как для них участие де факто оказывается исключенным (ведь их могут арестовать). Но Миллер был непоколебим и настаивал на своем решении. (К счастью, через год рухнула военная диктатура и демократия была восстановлена.) Очевидно, что военное правительство вполне устраивало Миллера до тех пор, пока оно было терпимым по отношению к аналитическому бизнесу…

Увы, такой же выбор в 1934 году в Австрии сделало аналитическое сообщество, когда Дольфус распустил демократические институты в стране и установил «мягкую» фашистскую диктатуру: во время протестов социал-демократов и вспышек уличных драк психоаналитическая организация предписала своим членам воздерживаться от любой вовлеченности в борьбу и как обычно продолжать заниматься своим делом — именно тем делом, которым они обычно занимались, — даже если это предполагало молчаливое согласие с фашистской диктатурой. Очевидно, что значение здесь имеет не демократическая политика, а обычное дело.

Тупинамба правильно указывает на то, что, хотя психоаналитическое лечение открыто для всех и каждого, довольно грубое вторжение экономики здесь неизбежно: у огромного количества людей просто-напросто нет денег не то чтобы на полный курс (который оканчивается превращением анализанта в аналитика), но даже на какой бы то ни было в принципе. Говоря о проблеме денег, лаканисты, как правило, ограничиваются обсуждением той роли, которую играет оплата сессий: платя аналитику, анализант обеспечивает должную дистанцию между аналитиком и анализантом, а это значит, что аналитик остается за пределами круга символического долга и обмена. Первый большой пример, который здесь напрашивается, это случай Человека-волка. Когда после Октябрьской революции его семья разорилась и Человек-волк больше не мог оплачивать лечение, Фрейд не только решил продолжать лечение бесплатно, но даже финансово поддерживал его — результаты были, мягко говоря, предсказуемы: Человек-волк отреагировал на эту «доброту» Фрейда паранойяльной симптоматикой. Он начал задаваться вопросами: почему Фрейд это делает? что за скрытые планы у аналитика? не хочет ли он, аналитик, женить его на своей дочери? Лишь позже, когда он продолжил свой анализ у Мюриэл Гардинер, всё стало на свои места, так что Человек-волк смог продолжить более-менее нормальную жизнь.

Нечто подобное произошло и со мной. В определенный момент своего анализа я больше не мог игнорировать невозможность продолжения анализа из–за того, что мне нужно было содержать безработную жену и сына: продолжать анализ означало лишить их базового уровня жизни, что для меня было неприемлемо. Когда я предложил аналитику остановить лечение, он сразу же проинтерпретировал это предложение «имманентно», как форму сопротивления прогрессу моего анализа. Он сказал мне, что мы могли бы продолжить анализ: я не буду платить ему теперь, но сумма за каждый сеанс будет накапливаться в виде долга, который я выплачу позже, когда заработаю достаточно денег. Я был достаточно глуп, чтобы согласиться, и лишь по счастью неожиданно большой гонорар позволил мне рассчитаться… Ошибка моя в тогдашнем прочтении данной ситуации заключалась в том, что я не предпринял дальнейший шаг и не признал, что нехватка денег у анализанта зачастую является чем-то внешним по отношению к имманентной логике аналитического лечения; т.е. деньги — это не несущая никакого значения социальная реальность, которую не следует напрямую интегрировать в имманентную логику аналитического процесса.

Стандартным ответом «социально ответственных» аналитиков (я слышал его много раз, когда вращался в их кругах) было, во-первых, признать наличие проблемы, а затем предложить (и практиковать) «гуманитарное» решение: я знавал немало состоятельных, успешных аналитиков, которые дважды-трижды в неделю горделиво хвастались тем, как они оставляют свободные часы после обеда для приема пациентов из низших слоев населения, чтобы лечить их бесплатно… Тупинамба справедливо указывает на то, что из–заэтого «гуманитарного» решения классовое различие возвращается, причем в более грубой и прямой форме — в виде деления анализантов на два типа: на «полноправных» анализантов, способных регулярно оплачивать анализ и, стало быть, продолжать его вплоть до «логического» завершения, когда они сами станут аналитиками, и на неплатежеспособных анализантов, которым предоставляют лишь кратковременное лечение без возможности доведения анализа до того момента, когда они могли бы стать аналитиками… короче говоря, здесь с новой силой возвращается классовая борьба.

«Желание психоанализа» — глубоко лакановская книга, гораздо более лакановская, чем книги тех, кто всего лишь верно следует за господствующей лаканистской доксой. Ей предназначено преобразовать всё поле — однако будет ли эта цель достигнута? Это зависит от ряда вероятных событий и в большей степени от того, как отреагирует на нее лакановское сообщество. Поэтому мы можем лишь повторить материалистическую версию предопределения: если эта книга изменит всё поле, то это случится обязательно. Вот почему книгу Тупинамба следует прочитать всем, кто… да ладно, всем, кого я знаю!

Опубликовано в качестве предисловия к книге: Gabriel Tupinambá “The Desire of Psychoanalysis. Exercises in Lacanian Thinking” (2021)

New Encounter with the Hysteric’s Desire

В “Stasis” вышла статья, не успевшая войти в номер, посвящённый возможной перегрузке отношений между феминизмом и психоанализом. Отношения эти всегда были, мягко говоря, напряженными, поэтому речь идет не о поиске нового синтеза, а, скорее, о поиске новых решений в неожиданных местах. Как ни странно, но одним из таких мест сегодня является давно набивший оскомину вопрос об истерии.
Небезызвестный в русскоязычной среде исследователь Александр Смулянский взял на себя смелость не только вернуть этот вопрос на кон, но и отыграть то запустение, которое с ним произошло на территории выше упомянутых дисциплин. Говоря об истеризованном желании как о ключевом операторе современности, Смулянский возвращает ему тот необходимый градус настоятельности и радикальности, который в свое время поразил Фрейда, но которого не хватает в устоявшихся представлениях об истерии как о бунте против гетерономной репрессивности или о поиске истоков женственности.
Кроме того, не оспаривая достижения феминизма, но и не робея перед ним, Смулянский предлагает искать ключи к пониманию современности именно там, где для феминистского дискурса его собственное желание не может быть представлено иначе, чем в виде слепого пятна. При этом стратегия Смулянского – не столько сказать что-то новое об истеризованном желании, сколько сказать о нем принципиально иначе. Так, чтобы основные механизмы, лежащие в его основании, смогли пролить свет на те потрясения, с которыми сегодня так или иначе сталкивается современный субъект.
Статья выполняет две задачи: во-первых, отдельные положения теории Смулянского здесь представлены так, чтобы показать, где именно его решения радикализуют общепринятые тезисы об истерии. Во-вторых, это первая презентация его идей англоязычной интеллектуальной общественности.
Сегодня это особенно актуально сразу по нескольким причинам. Ни для кого не секрет, что несмотря на и по мере возрастания своей популярности, гендерный вопрос остается в лучшем случае противоречивым. Однако среди западных мыслителей пока не обнаружено сколько-нибудь значительного вклада в переосмысление очевидных апорий гендерной теории, хотя напряжение между защитниками и противниками последней явно нарастает.
Нет сомнений, что запрос на обновление мыслительных процедур на западной сцене давно созрел, и поразительная проницательность, с которой Смулянский артикулирует самые чувствительные очаги, придется как нельзя кстати.
Так же нет сомнений в том, что именно сейчас, в период тяжелых репутационных потерь, которые терпит русскоязычное сообщество, проект Смулянского – это такой русскоязычный продукт, который способен сработать не на изоляцию, а на чаемый всеми диалог.
Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.