Жак Лакан

Статья. Жак Лакан « Фамиллионер. СТРУКТУРЫ ОСТРОУМИЯ В УЧЕНИИ ФРЕЙДА»

Основные моменты предшествовавших семинаро

Witz и его схем

Остроумие в национальных традициях

Санкция Другого

То, что бывает видно лишь когда на него не смотришь

В этом году мы сделали темой нашего Семинара образования бессознательного.

Те из вас – а я думаю, что это большинство, – кто присутствовал вчера на нашем научном заседании, уже находятся в курсе дела и знают, что вопросы, которые сегодня мы сформулируем, касаются – на этот раз самым непосредственным образом – функции, выполняемой в бессознательном тем, что в течение ряда предшествовавших лет работы нашего Семинара было выявлено нами как означающее.

Некоторое число здесь присутствовавших – я выражаюсь таким образом, потому что притязания у меня самые скромные, – прочли, я надеюсь, заметку, помещенную мною в журнале “Психоанализ” под заголовком Инстанция буквы в бессознательном. Тем, кто на это отважился, будет легко – во всяком случае, легче, чем другим, – за ходом моей мысли следовать. Вообще говоря, мне не кажется, что с моей стороны чрезмерным будет потребовать, чтобы вы, дающие себе труд выслушивать то, что я говорю, читали бы заодно и то, что я пишу, так как пишу-то я, в конечном счете, именно для вас. Поэтому те, кто статьи еще не прочел, хорошо сделают, если все-таки обратятся к ней, тем более, что ссылаться на нее я буду постоянно. То, что однажды уже было высказано, мне придется предполагать известным.

Специально для тех, кто пришел сегодня неподготовленным, я охарактеризую ту тему, которой намерен в данный момент ограничиться. Она-то и станет предметом вводной лекции моего курса.

Для начала я напомню, пусть бегло и поверхностно, чтобы не начинать все с начала, несколько выработанных нами в предшествующие годы основных положений, которые предвосхищают и содержат в зачатке то, что предстоит мне сказать о функции, принадлежащей в бессознательном означающему.

Затем, щадя тех, кому это краткое напоминание покажется маловразумительным, я разъясню значение схемы, которой мы весь год будем в ходе наших теоретических изысканий пользоваться.

И, в заключение, я разберу один пример. Это первый из тех примеров, которые приводятся Фрейдом в его книге об остроумии. Я сделаю это не в качестве иллюстрации, а лишь потому, что всякая острота носит характер индивидуальный – не существует остроты в пространстве абстракции. Заодно я покажу вам, почему наилучшим введением в занимающий нас предмет — образования бессознательного – оказывается именно острота. Больше того, это не просто введение, а ярчайшая из тех форм, которые выбрал сам Фрейд для демонстрации отношений бессознательного с означающим и сопутствующими ему техниками.

Таковы три раздела моей лекции. Теперь вы знаете, что я собираюсь вам объяснить, – это поможет вам сэкономить ваши умственные усилия.

Первый год моего семинара, посвященный техническим работам Фрейда, состоял, по сути дела, в том, чтобы ввести понятие символической функции – единственное понятие, способное объяснить то, что можно назвать утверждением в смысле и что является основополагающей реальностью исходного для Фрейда опыта.

Ну, а поскольку утверждение в смысле является здесь не чем иным, как определением разума, напомню вам, что разум этот как раз и является тем началом, которым возможность психоанализа обусловлена. Именно то, что нечто изначально было связано с неким подобием речи, позволяет дискурсу эту связь распутать.

Я уже указал вам по этому поводу на ту дистанцию, которая отделяет речь как нечто исполненное человеческого бытия, от пустого дискурса, гул которого сопровождает человеческие поступки. Поступки эти разуму непонятны, ибо воображение объясняет их мотивами иррациональными. Рационализации они поддаются лишь в характерной для собственного Я перспективе отказа от признания. Тот факт, что собственное Я само является функцией символической связи и что насыщенность его, как и сами выполняемые им функции синтеза, эти пленительные миражи, могут от подобной связи зависеть, – факт этот, как уже говорил я вам в прошлом году, объясняется лишь зиянием, которое в силу того, что названо мною преждевременностью рождения, открыто в человеческом бытии изначальным, биологически обусловленным присутствием смерти.

Это и есть то звено, что связывает мой первый семинар со вторым.

Второй семинар выявил значение фактора настойчивого повторения, показав, что фактор этот коренится именно в бессознательном. Принцип этого повторения оказался идентичным структуре цепи означающих – именно это постарался я вам продемонстрировать на модели синтаксиса, связывающего буквы ;α β γ δ.

На данный момент вы уже располагаете письменным ее изложением в опубликованной мною статье Похищенное письмо – статье, которая этот синтаксис окончательно резюмирует. Несмотря на полученные в ее адрес критические замечания, в ряде случаев обоснованные, – есть две небольших недоговоренности, которые в последующих изданиях предстоит исправить – она еще долго сможет быть вам полезной. Больше того, я убежден, что время пойдет ей на пользу и что уже через несколько месяцев, а тем более к концу этого года, обращение к ней вызовет у вас куда меньше трудностей. Я говорю это в ответ на похвальные усилия, которые иными были предприняты, чтобы ее значение умалить. Так или иначе, это стало для них случаем себя на этом деле проверить, а это-то как раз мне и нужно. Какие бы тупики они в ней ни обнаружили, она им предоставила повод для этой интеллектуальной гимнастики. А в том, что предстоит мне показать им в этом году, они получат возможность найти еще один.

Разумеется, как те, кто дал себе этот труд, мне указали, и даже написали, каждый из четырех моих терминов отмечен принципиальной двусмысленностью. Именно в ней-то, однако, ценность примера и заключается. Группируя эти термины, мы вступили на путь, проложенный современными исследованиями в теории групп и множеств. Принцип этих исследований состоит в том, что исходят они из сложных структур, в то время как простые предстают в них лишь как частные случаи этих последних. Я не буду напоминать вам, откуда те маленькие буквы взялись, но ясно, тем не менее, что, проделав манипуляции, позволяющие дать им определение, мы приходим к чему-то крайне простому. Каждая из них определяется, по сути дела, взаимными отношениями двух пар из двух терминов – пары симметричного и асимметричного, асимметричного и симметричного, во-первых, и пары подобного неподобному и неподобного подобному, во-вторых. Мы имеем, таким образом, группу из четырех означающих, обладающих тем свойством, что каждое из них может быть проанализировано как функция тех отношений, в которые вступает она с тремя другими. Чтобы подтвердить, по ходу дела, этот анализ, мне остается добавить, что, согласно Роману Якобсону, который недавно, во время нашей личной встречи свое мнение высказал, подобная группа как раз и является той минимальной группой означающих, которая необходима для обеспечения первичных, элементарных условий лингвистического анализа. А этот последний имеет, как вы увидите, прямое отношение к анализу как таковому. Более то го, они совпадают. Если приглядеться к ним повнимательнее, то окажется, что один от другого по сути не отличается.

В ходе третьего года моего семинара речь шла о психозе. Мы рассматривали его как явление, в основе которого лежит изначальная нехватка означающего. Мы показали также, что происходит, когда Реальное, влекомое призывом витальности, поднимается на поверхность и занимает место, которое этой нехваткой означающего оказалось создано. Нехватка эта, которую мы, говоря о ней вчера вечером, определили немецким словом Verwerfung, до сих пор, должен сказать, ставит перед нами ряд трудностей, к которым нам в этом году еще предстоит вернуться. Я думаю, тем не менее, что семинар о психозе позволил вам понять если не коренную причину, то, по крайней мере, суть того механизма, который сводит Другого, большого Другого, Другого как местопребывание речи к другому воображаемому. Это и есть восполнение Символического Воображаемым.

Одновременно понятен вам стал и эффект тотального отчуждения Реального. Эффект этот, возникающий в тот момент, когда прерывается диалог бреда, являет собой то единственное, чем способен психотик поддерживать в себе нечто такое, что мы назовем своего рода непереходностью субъекта. Нам-то непереходность эта представляется вещью вполне естественной.Ямыслю, следовательно я существую, говорим мы себе, к переходности не прибегая. Но для психотика в этом как раз вся трудность и заключается, и причина ее лежит не в чем ином, как в упразднении раздвоения между большим Другим, Другим с большой буквы (Autre, A) и другим с маленькой буквы (autre, α). Иными словами, между Другим как местопребыванием речи и гарантией истины и другим-двойником -тем, перед лицом которого субъект оказывается в положении собственного зеркального образа. Именно исчезновение этой двойственности и обусловливает те многочисленные трудности, которые психотик испытывает, когда пытается удержать себя в Реальном человеческом – другими словами, в Реальном символическом.

В ходе этого третьего семинара, рассуждая о том, что я назвал диалогическим измерением – измерением, которое дает субъекту возможность себя в качестве субъекта поддерживать, – я проиллюстрировал его на примере первой сцены из Гофолии Расина. Это семинар, который, будь у меня на то время, мне очень хотелось бы переработать в письменной форме.

Я полагаю, однако, что вы не забыли тот изумительный, открывающий эту пьесу диалог, где Абнер, этот прототип фальшивого брата и двойника, уже с первого шага нащупывает себе почву. Уже в первых словах его·. Я вхожу в этот храм поклониться Творцу звучит некая тайная попытка совращения. Та завершенность, которую мы этой пьесе придали, могла заглушить в вашей памяти некоторые смысловые ее резонансы – но полюбуйтесь, как это замечательно! Я уже обращал ваше внимание на те существенные означающие, что проскальзывают, со своей стороны, в речи Первосвященника, например: Господь был нам верен, как ни был Он грозен или еще: К обетам небес почему вы глухи’. Термин небеса, как и несколько других слов, являются здесь, и это чувствуется, не чем иным, как чистыми означающими. Я уже указывал вам на их абсолютную пустоту. Иодай насаживает, если можно так выразиться, своего противника на крючок, как наживку, оставляя ему напоследок лишь роль жалкого червя, который обречен, как я говорил вам, занять свое место в процессии и послужить приманкой для Гофолии, которая, в конечном счете, падет жертвой этого трюка.

Отношение означающего к означаемому, в этом драматическом диалоге столь ощутимое, позволило мне сослаться на знаменитую схему Фердинанда де Соссюра, где означающее и означаемое предстают как два параллельных потока, друг от друга отличных и обреченных на непрерывное скольжение друг относительно друга. Именно в связи с этим и предложил я заимствованный у обойщиков мебели образ пристежки. Ведь если мы хотим знать, чего, хотя бы приблизительно, нам держаться и в каких пределах скольжение возможно, необходимо, чтобы ткань означающего и ткань означаемого в какой-то точке соединялись. Имеются, таким образом, точки пристежки, но связь в эти точках сохраняет некоторую эластичность.

Именно с этого мы в нынешнем году и продолжим. Для начала скажу, что диалог Иодая и Абнера позволяет сделать еще один вывод, параллельный и симметричный тому, что был нами получен ранее – достоинство субъекта удерживает лишь тот, кто держит речь во имя самой же речи. Вспомните, в какой плоскости держит речь Иодай: Моими устами глаголет вам Бог. Без отсылки к этому Другому субъекта нет и не может быть. Перед нами символ того, без чего никакой подлинной речи не может быть.

Что касается четвертого года семинара, то в ходе его я стремился продемонстрировать вам, что не существует иного объекта, кроме объекта метонимического: ведь объект желания – это всегда объект желания Другого, а само желание – это всегда желание Другой вещи, точнее, того, чего не хватает, а, объекта, который изначально утрачен и который, как показывает нам Фрейд, мы вечно обречены открывать заново. Как не существует и иного смысла, кроме метафорического, – ведь и возникает-то смысл не иначе, как в результате замены в означающей цепочке одного означающего на другие.

Именно такие выводы можно сделать из работы, о которой я вам только что напоминал и к которой рекомендовал вам обратиться, –Инстанция буквы в бессознательном. Следующие символические записи представляют собой формулы, соответственно, метонимии и метафоры:

f(S...S//) S// = S()s

f(S/...S) S// = S(+)s

В первой из этих формул S связана в комбинациях цепочки с S/, а целое соотносится с S//, что позволяет в результате поставить S в определенное метонимическое отношение к s на уровне значения. И точно таким же образом замена S на S/ по отношению к Задает в итоге соотношение S(+)s, которое указывает здесь – это легче сформулировать, чем в случае метонимии, – на возникновение, на создание смысла.

Итак, вот к чему мы пришли. Приступим теперь к тому, что станет для нас предметом исследования в этом году.

Чтобы к этому предмету приступить, я нарисовал для вас схему и расскажу сейчас, что именно – во всяком случае на сегодняшний день – она поможет вам уяснить.

В поисках наиболее точного способа описать связь между цепочками означающих и означаемых, остановимся на примитивной схеме точки пристежки.

Чтобы операция эта была законной, следовало бы спросить себя, где находится сам обойщик. Где-то он, разумеется, присутствует, но место, которое должен был бы занять он на этой схеме, соответствовало бы слишком уж раннему детству.

Поскольку между означающей цепочкой и потоком означаемых имеет место взаимное скольжение, в котором самая суть соотношений между ними и состоит, и поскольку, несмотря на это скольжение, между этими двумя потоками существует связь и согласованность, место происхождения которых нам как раз и предстоит обнаружить, нетрудно предположить, что скольжение это является, по необходимости, относительным. Смещение одного влечет за собой смещение другого. А это значит, что нечто вроде взаимопересечения двух противоположно направленных линий в своего рода идеальном настоящем как раз и явится для нашего случая показательной схемой.

Итак, вот то, вокруг чего можем мы строить свои рассуждения.

Беда лишь в том, что, каким бы важным это понятие настоящего нам ни казалось, дискурс не является, если можно так выразиться, точечным событием в смысле Рассела. Дискурс не только обладает собственной материей и фактурой – он занимает определенное время, у него есть временное измерение, он обладает плотноетью. Удовлетвориться мгновенным настоящим мы категорически не можем – весь наш опыт, как и все соображения, высказанные нами прежде, восстают против этого. Это можно немедленно показать на примере речи. Когда я, скажем, начинаю произносить фразу, смысл ее остается вам неясен до тех пор, пока я ее не закончу. Чтобы вы поняли первое слово фразы, совершенно необходимо -это, собственно, определение фразы и есть, – чтобы я произнес последнее. Вот самый наглядный образчик того, как означающее действует задним числом (nachträglich). Это как раз то, что я неустанно демонстрирую вам, в масштабах несравненно больших, на примере текстов аналитического опыта как такового, где речь идет об истории прошлого.

С другой стороны, одно, по крайней мере, остается несомненным – и это мною в Инстанции буквы с нарочитой тщательностью сформулировано. Я прошу вас время от времени к этой работе возвращаться. Положение, о котором я говорю, выражено в ней в форме метафоры – метафоры, если можно так выразиться, топологической: означающее, означаемое и субъект не могут быть представлены лежащими в одной плоскости. В положении этом ничего таинственного и темного нет – у меня в тексте, в рассуждении по поводу картезианского cogito, оно вполне ясно доказывается. Возвращаться к этому доказательству я сейчас, однако, не стану, так как положение, о котором я говорю, встретится нам здесь в несколько иной форме.

Напоминаю же я вам об этом лишь для того, чтобы оправдать введение тех двух линий, которыми далее собираюсь манипулировать.

Треугольный стопор обозначает начало пути следования, а стрелка – его конец. Слева направо идет знакомая вам первая линия, за которую, два раза пересекая ее, цепляется, подобно крюку, вторая.

Хочу предупредить вас, чтобы вы не путали то, что эти две линии изображали прежде, то есть означающее и означаемое, – с тем, что они представляют на этой схеме. Здесь есть небольшая разница: теперь мы целиком располагаемся в плоскости означающего. Эффекты, производимые им в плоскости означаемого, относятся к другой области и в непосредственном виде здесь не представлены. На этой схеме речь идет о двух состояниях или функциях, которые последовательность означающих позволяет нам выявить.

Первая линия схемы представляет означающую цепочку, которая остается здесь для собственно означающих эффектов метафоры и метонимии полностью проницаемой. Это предполагает возможность актуализации означающих эффектов на всех уровнях, вплоть до фонематического. Именно на фонематическом элементе основана, собственно говоря, игра слов, каламбуры и т. д. Короче говоря, именно этот элемент и является в означающем тем, с чем нам, аналитикам, без конца приходится вступать в игру. Все те из вас, кто пришли сюда не впервые, уже имеют об этом некоторое представление – именно поэтому и начнем мы сегодня подбираться к субъекту бессознательного со стороны остроты, Witz.

Что касается другой линии, то это линия дискурса рационального – дискурса, в который уже включается определенное количество ориентиров, вещей фиксированных. Вещи эти порою не могут быть с точностью уловлены иначе как на уровне возможных способов использования означающего, то есть на уровне того, что конкретно, в прагматике дискурса, образует некие фиксированные точки. Вы сами прекрасно знаете, что точки эти никакой вещи однозначно не соответствуют. Нет такой семантемы, которая отвечала бы одной-единственной вещи. По большей части семантема соответствует целому ряду вещей очень различных. Мы останавливаемся здесь на уровне семантики, то есть того, что фиксировано и определено конкретным образом своего использования.

Таким образом, это не что иное, как линия дискурса обыденного, обыкновенного – в том виде, в котором допущен он кодом дискурса, который я назвал бы дискурсом общей для нас реальности. Это, надо добавить, тот уровень, на котором создание смысла происходит ранее всего, потому что смысл на нем в каком-то отношении уже дан. По большей части дискурс этот состоит лишь в добросовестном перемалывании ходячих идеалов. Именно на этом уровне и возникает пресловутый пустой дискурс – дискурс, послуживший отправной точкой целого ряда моих наблюдений относительно функции речи и области языка.

Как видите, линия эта представляет собой линию конкретного дискурса индивидуального субъекта, который говорит и заставляет себя выслушивать, – дискурса, который можно записать на пластинку. В отличие от нее, первая линия воплощает собой все то, что включено сюда в качестве возможности искажения, перетолкования, резонанса, метафорических и метонимических эффектов. Направлены линии в противоположные стороны – по той простой причине, что друг относительно друга они скользят. Одна из них, однако, пересекает другую. И пересекаются они в двух точках, которые с легкостью распознаваемы.

Если мы станем исходить из дискурса, то первая точка, где он встречает означающую цепочку как таковую, соответствует тому, о чем я только что толковал вам с точки зрения означающего – точке ОС.

Чтобы дискурс был расслышан, где-то в наличии должен пребывать код. Очевидно, что налицо он в большом Другом (А), то есть в Другом как спутнике языка. Этот Другой – абсолютно необходимо, чтобы он существовал, причем, прошу заметить, вовсе не обязательно нарекать его столь идиотским и бредовым термином, как коллективное сознание. Другой – он и есть Другой. Одного такого Другого вполне достаточно, чтобы язык оставался живым. Больше того, нашу первую фазу этот Другой вполне может осуществить сам, в одиночестве. В самом деле, допустим, что налицо из Других лишь один, способный притом говорить на своем языке с собой самим -этого окажется вполне достаточно, чтобы налицо оказался он сам, и не просто Другой, а даже два, во всяком случае еще кто-то, кто его понимает. Отпускать на языке остроты можно даже тогда, когда вы являетесь единственным его носителем.

Итак, вот первая встреча – встреча, которая происходит на уровне того, что мы называем кодом. Вторая же, замыкающая петлю встреча – та, что, исходя из кода, с которым встретилась прежде, приводит к образованию смысла, – происходит в точке завершения, которую мы обозначили γ. Как видите, на схеме в нее упираются две стрелки, и о том, что означает вторая, я вам покуда гово-

рить воздержусь. Результат совпадения дискурса с означающим как творческим носителем смысла – это и есть сообщение.

В сообщении смысл является на свет. Истина, которую надлежит возвестить, если таковая есть, находится именно тут. По большей части никаких истин не возвещается – по той простой причине, что чаще всего дискурс вообще означающую цепочку не пересекает, что он представляет собой просто-напросто бормотание повторения, мельницу слов, поток которых образует короткое замыкание между пунктами β и β‘. Такой дискурс не говорит абсолютно ничего – разве что сигнализирует вам, что перед вами говорящее животное. Это дискурс обыденный, и состоит он из слов, задачей которых является не сказать ничего – дискурс, благодаря которому мы убеждаемся, что имеем дело не с диким зверем, которым является человек в природном своем состоянии, а с чем-то иным.

Опознать оба узловых пункта цепочки короткого замыкания дискурса не составляет труда. С одной стороны, в точке β‘ – это объект, в смысле того метонимического объекта, о котором говорил я вам в прошлом году. С другой стороны, в точке β – это Я, поскольку оно указывает нам в самом дискурсе место говорящего.

Схема позволит вам наглядно разобраться в том, что связывает между собой и отличает друг от друга высказываемое, с одной стороны, и высказывание, с другой. Истина эта вполне и непосредственно доступна и опыту чисто лингвистическому, но опыт фрейдовского психоанализа со своей стороны подтверждает ее, усматривая принципиальное различие между Я, которое является не чем иным, как местом того, кто в означающей цепочке держит речь (местом, которое, кстати сказать, в том, чтобы его обозначали как Я, вовсе и не нуждается), с одной стороны, и сообщением, для существования которого минимальный аппарат настоящей схемы абсолютно необходим, с другой. Вывести из существования какого-либо субъекта какое-либо сообщение или речь, вывести так, как если бы они излучались из него как из единого центра, абсолютно невозможно, пока всего этого сложного образования нет налицо -невозможно по той простой причине, что речь-то как раз и предполагает существование означающей цепочки.

Происхождение ее исследовать далеко не просто – мы затратили целый год, прежде чем прийти к своим выводам. Она предполагает существование целой сети функциональных ролей, другими словами – способов использования языка. Она предполагает, ктому же, наличие всего того механизма, под действием которого, что бы вы ни говорили, думая о том или не думая, как бы вы вашу мысль ни формулировали, стоит вам на колесе словесной мельницы оказаться, как дискурс ваш немедленно начинает говорить больше, чем то, что намереваетесь сказать вы.

Более того, будучи речью, дискурс уже поэтому только базируется на существовании где-то той отсылочной инстанции, которой служит план истины – истины, от реальности отличной, что делает возможным возникновение новых смыслов, в мир или в реальность введенных. Речь идет не о смыслах, которые там уже есть, а о смыслах, которые под действием истины там возникают, которые она буквальным образом туда вводит.

Вы видите на схеме, что от сообщения, с одной стороны, и отЯ, с другой, отходят, излучаются в разных направлениях по две маленьких стрелочки, обозначенных черточками. От Я одна стрелка указывает в сторону метонимического объекта, вторая – в направлении Другого. Симметрично им, следуя путем возвращения дискурса, направлено к Другому и к метонимическому объекту сообщение. Прошу заметить, что все это говорится лишь предварительно, но вы сами впоследствии убедитесь, что обе эти очевидные для вас линии – та, что идет от Я к другому, и та, что идет от Я к метонимическому объекту, – окажутся нам очень полезны.

Вы увидите также, чему соответствуют и две другие линии, поразительно интересные, что идут от сообщения к коду и обратно, от кода к сообщению. Этот последний, обратный вектор действительно существует, и, как показывает схема, не существуй он, ни малейшей надежды на создание смысла у нас не было бы. Именно во взаимодействии между сообщением и кодом, а следовательно, в частности, и по линии возврата кода к сообщению, активизируется то существенное измерение, в котором оказываемся мы, имея дело с остротой.

Именно в этом измерении и задержимся мы на несколько лекций, наблюдая за теми необычайно показательными и многозначительными явлениями, что могут там иметь место.

И это даст нам еще один случай установить те зависимости, которые связывают пресловутый метонимический объект, которым начали мы заниматься в прошлом году, – объект, который никогда не бывает налицо, который всегда находится где-то в другом месте, который каждый раз представляет собой нечто другое.

I Рассмотрим теперь, что же такое Witz.

Witzэто то, что передают по-французски выражением trait desprit, острота. Мы говорим иногда и mot desprit, острословие -я не буду сейчас распространятся о причинах, по которым первый перевод мне кажется предпочтительнее. Но Witzозначает также и esprit (остроумие, ум, дух). Таким образом, термин этот с самого начала предстает как крайне двусмысленный.

Острота, шутка является предметом некоторого осуждения – она может предполагать легкомыслие, несерьезность, склонность к капризу и выдумке. А как насчет esprit, остроумия? Здесь, напротив, каждый хорошенько задумается, прежде чем подобные выводы сделать.

Стоит, пожалуй, сохранить за словом esprit весь спектр его значений, вплоть до “духа”, что столь часто служит прикрытием разных сомнительных сделок, – духа, от имени которого выступает спиритуализм. Но и в этом случае у понятия espritостанется, тем не менее, центр тяжести – центр, который мы безотчетно ощущаем, когда называем человека spirituel, остроумным, совсем не обязательно подразумевая при этом высокую его духовность. Концентрацией esprit является для нас traitdesprit, острота – то есть, как ни странно, то самое, что кажется в нем наиболее случайным, неустойчивым, уязвимым для критики. Такие вещи вполне в духе психоанализа, и не стоит потому удивляться, что единственным местом в творчестве Фрейда, где esprit, столь часто награждаемый у Других авторов заглавной буквой, упоминается, это его работа о Witz, остроумии. Родство между обоими полюсами термина, тем не менее, сохраняется, что издавна служило нотами, по которым разыгрывались различные словесные прения.

Было бы интересно напомнить вам и об английской традиции. Английское witпревосходит своей двусмысленностью не только немецкое Witz, но и французское esprit. Споры об отличии подлинного, настоящего остроумия, остроумия доброкачественного, одним словом, от остроумия злокозненного, которым забавляют общество словесные жонглеры – споры эти не знали конца. Пережив век восемнадцатый, век Аддисона и Поупа, они наследуются в начале девятнадцатого века английской романтической школой, где вопрос о wit неизменно оказывался на повестке дня. Писания Хазлитта в этом отношении очень показательны. Но дальше всего в этом направлении пошел Кольридж, о котором впоследствии у нас будет еще повод поговорить.

Заодно я мог бы рассказать вам и о традиции немецкой. Так, в частности, выдвижение остроумия на первый план в литературе христианского толка происходило строго параллельным образом и в Германии. Вопрос о Witz являлся центральным для всей немецкой романтической мысли, которая не раз еще привлечет к себе наше внимание как с точки зрения исторической, так и с точки зрения ситуации, сложившейся в психоанализе.

Поразительно то, что у нас не имеется ничего, что этому интересу критики к проблематике Witz и wit соответствовало бы. Единственными, кто воспринимали эти вопросы всерьез, были поэты. Интерес к этим вопросам живет у них в течение всего девятнадцатого века, более того – в творчестве Бодлера и Малларме он является центральным. Что касается других, помимо поэзии, областей, то в них – даже в эссе – вопросы эти ставились не иначе, как с точки зрения критической, то есть, я хочу сказать, с точки зрения интеллектуальной формулировки проблемы.

Я оставляю в стороне главную традицию, испанскую – она настолько важна, что нам поневоле придется впоследствии постоянно к ней обращаться.

Главное состоит в следующем: что бы вы о проблеме Witziimi wit ни читали, в конечном счете вы всегда окажетесь в том тупике, о котором лишь время не позволяет мне сегодня вам рассказать – я к этому еще вернусь. Но, опуская эту часть своих рассуждений, я продемонстрирую вам впоследствии, какой скачок, какой откровенный разрыв с традицией, какие иные по качеству результаты ознаменовали собой работы Фрейда.

Исследования, о которых я вам говорю, исследования европейской традиции Witz Фрейд не проводил. Относительно источников его сомнений нет, он их называет – это три весьма основательных, вполне читаемых книги, авторы которых принадлежат к той замечательной категории профессоров из провинциальных немецких университетов, у которых было время спокойно подумать и от которых можно услышать вещи, где педантизма нет и следа. Это Куно Фишер, Теодор Вишер, а также Теодор Липпс, чья книга из трех наиболее замечательна и в выводах своих идет весьма далеко, протягивая руку навстречу фрейдовскому открытию. Не будь г-н Липпс столь озабочен тем, чтобы сохранить своему Witz его респектабельность, не пожелай он делить его на Witz истинный и Witz ложный, он продвинулся бы куда дальше. Фрейда, напротив, это деление нисколько не занимало. Компрометировать себя было для него делом привычным – именно поэтому и оказался он куда более дальновидным. Как, впрочем, и потому, что ему ясны были структурные отношения, связывающие Witz с бессознательным.

В каком плане были они ему ясны? Исключительно в том, который можно назвать формальным. Формальным не в смысле прекрасных форм, округлостей, всего того, что грозит затянуть вас в пучину самого мрачного обскурантизма, а в том смысле, в котором говорят о форме, к примеру, в истории литературы. Есть, между прочим, еще одна традиция, о которой я вам не говорил, потому что мне придется обращаться к ней часто, традиция совсем недавняя – это традиция чешская. Вы, в силу вашего невежества, воображаете, будто ссылки на формализм носят у меня характер неопределенный. Отнюдь нет. Слово формализм означает нечто совершенно конкретное – это школа литературной критики, которую государственная организация, ассоциирующая себя со спутником, уже в течение некоторого времени преследует. Как бы там ни было, но именно на уровне формализма, то есть структурной теории означающего как такового, Фрейд свое место и занимает, и результат оказывается отнюдь не сомнителен, а, напротив, вполне убедителен. Фрейд получает ключ, который позволяет ему продвинуться существенно дальше.

Теперь, когда я настоял на том, чтобы вы время от времени читали мои статьи, мне уже нет, наверное, нужды убеждать вас прочесть книгу Фрейда Der Witz undseine Beziehung zum Unbewussten. Поскольку темой нашей в этом году является Witz, мне это требование представляется минимальным. Как вы увидите, строится эта книга на том, что Фрейд исходит из техники остроты и к ней же, к технике, всегда возвращается. Что это у него за техника? Обычно говорят, что речь идет о технике словесной, вербальной. Я формулирую это точнее: речь идет о технике означающего.

Именно потому, что Фрейд исходит из техники означающего и к этой технике без конца возвращается, – именно поэтому удается ему действительно эту проблему распутать. Теперь, когда он обнаружил в ней несколько независимых планов, стало вдруг со всей отчетливостью очевидным, что именно должны мы суметь различить, чтобы не заплутать в бесконечных лабиринтах означаемого, в тех мыслях, которые мешают нам из этого положения выйти. Стало ясно, к примеру, что существует проблема остроумия, с одной стороны, и проблема комического, с другой, и проблемы это совершенно разные. То же самое касается проблемы комического и проблемы смеха: хотя время от времени они рассматривались как одна, более того, путались порою все три, на самом деле это тоже проблемы различные.

Короче говоря, желая пролить свет на проблемы остроумия, Фрейд исходит их техники означающего, и именно ее сделаем и мы, вслед за ним, нашим отправным пунктом.

Как ни странно, но происходит это на уровне, который, разумеется, не фигурирует как уровень собственно бессознательного, но зато, в силу ряда глубоких причин, имеет прямое отношение к самой природе того, что именуется Witz, – и вот как раз тогда, когда внимание наше приковано к нему, и получается у нас лучше всего разглядеть то, что лежит от этого уровня в стороне и что, собственно, бессознательным и является. Бессознательное вообще становится видно и дается нам лишь тогда, когда смотрим мы немного в сторону. Это то самое, с чем вы постоянно имеете дело в Witz, ибо в этом-то его природа и состоит – вы смотрите туда, куда вам указывают, и именно это позволяет вам разглядеть что-то другое, чего там нет.

Итак, воспользуемся, вслед за Фрейдом, этим ключом к технике означающего.

За примером Фрейд далеко не ходил – почти все, что он нам предлагает и что может показаться вам несколько приземленным и по ценности своей очень неравнозначным, почерпнуто им у вышеупомянутых трех профессоров, почему я свое уважение к ним перед вами и засвидетельствовал. Но есть, однако, еще один источник -источник, Фрейда поистине напитавший. Источник этот – Генрих Гейне, из которого и заимствует Фрейд свой первый пример.

Речь идет о замечательном словце, слетевшем с уст Гирша Гиацинта, еврея из Гамбурга, сборщика лотерейных билетов – нуждающегося, впроголодь живущего человека, с которым встретился Гейне в БаняхЛукки. Если вы хотите получить исчерпывающее представление о том, что такое Witz, вам совершенно необходимо про-4CCTbReisebilder,nymeehie зарисовки Гейне. Поразительно, что книга эта до сих пор не стала классической! Именно в ней, в итальянском ее разделе, и находится тот отрывок, где фигурирует этот уморительный персонаж, о некоторых чертах которого у меня будет еще, надеюсь, сегодня время вам кое-что рассказать.

В разговоре с Гиршем Гиацинтом Гейне услыхал от него, что тот имел некогда честь выводить мозоли на ногах у самого великого Ротшильда, Натана Премудрого. Причем, срезая мозоли, он, Гирш, внушал себе, что является теперь лицом очень важным. Ведь во время операции – думал он – Натан Премудрый размышляет о посланиях, которые предстоит направить ему сильным мира сего, и если он, Гирш Гиацинт, ненароком заденет его слишком больно, не заденет ли в результате раздраженный клиент за живое своих адресатов?

Постепенно, слово за слово, Гирш Гиацинт вспомнил и о другом знакомом ему Ротшильде по имени Соломон. В день, когда он отрекомендовался этому последнему как Гирш Гиацинт, тот добродушно ответил: “Я ведь тоже лотерейный коллекционер в своем роде, лотереи Ротшильда, и мне не пристало принимать коллегу на кухне”. “После чего, – пишет Гирш Гиацинт, – он обходился со мной совершенно фамиллионьярно”.

Именно это останавливает на себе внимание Фрейда. Что значит “фамиллионьярно”? Что это – оговорка, неологизм или, может быть, острота? Острота, конечно, – но сам факт, что я смог предложить еще два варианта ответа, говорит о двусмысленности, присущей означающему в бессознательном.

Так что же говорит Фрейд? Он говорит, что здесь налицо механизм конденсации, что материализована эта конденсация в материале означающего, что речь идет о явлении, когда две линии означающей цепочки оказываются, с помощью какого-то механизма, склепаны вместе. Фрейд подытоживает шутку в очень забавной означающей схеме, где сверху записано слово “фамильярный”, а под ним, снизу, располагается слово “миллионер”. Фонетически, благодаря наличию чередования рно/онер и совпадению слога мил/милл в обоих словах, происходит сгущение, давая в результате их скрещивания слово “(рамаллионьярный”:

фамильярно милли онер

фамиллионьярно

Посмотрим, чему это соответствует в схеме, которая нарисована у нас на доске. Мне поневоле приходится спешить, но кое на что я все-таки хочу обратить внимание.

Дискурс можно, конечно, схематизировать, сказав, что он исходит от Я и направлен к Другому. Правильнее будет, однако, обратить внимание на то, что всякий дискурс отправляется, что бы мы на сей счет ни думали, от Другого, СС, после чего, в β, отразившись от Я, которое должно все-таки в процессе как-то участвовать, возвращается к Другому вторично – слова “я был с Соломонам Ротшильдом в отношениях фамшишонъярпыэ? на свидетельство Другого как раз и ссылаются, – откуда и устремляется, в конечном счете, в направлении сообщения, γ.

Не забывайте, однако, что интересна наша схема тем, что линий в ней две и что какая-то циркуляция происходит одновременно и на уровне означающей цепочки. Благодаря таинственному свойству присутствующих в обоих словах фонем в означающем происходит соответствующий сдвиг, элементарная означающая цепочка сотрясается. Со стороны цепочки в процессе можно выделить три временных такта.

Первому такту соответствует первоначальный, черновой проект сообщения. На втором этапе в цепочке происходит отражение в β‘ от метонимического объекта,мой миллионер. И в самом деле ~ ведь для Гирша Гиацинта речь идет не о чем ином, как о метонимическом, схематизированном объекте, ему принадлежащем. Это именно его миллионер. С другой стороны, дело обстоит как раз наоборот – скорее миллионеру принадлежит он сам. В результате сообщение не проходит. Именно поэтому миллионер и отражается от β‘ во втором такте, то есть в то же самое время, когда другое слово, фамильярный, оказывается в α.

В третьем т^кк миллионер и фамильярный и соединяются в сообщении в точке γ, образуя слово фамиллионьярный.

Схема эта, несмотря на свои достоинства – ведь это я ее придумал, – может вам показаться ребяческой. В дальнейшем, однако, убедившись в течение года не раз, что она работает, вы сами признаете, что кое-какая польза в ней есть. В частности, благодаря топологическим требованиям, ею к нам предъявляемым, она позволяет нам рассчитывать свои шаги в том, что касается означающего. Построена она так, что, каким бы образом вы ее ни пробегали, она неизменно наши шаги ограничивает – я хочу сказать, что каждый раз, когда нам придется делать очередной шаг, схема потребует, чтобы мы сделали не больше трех простейших шагов. Именно этим обусловлено направление маленьких треугольных стопоров (из которых линии берут начало), затушеванных стрелок, а также стрелок штриховых, относящихся к сегментам, которые всегда занимают положение вторичное, промежуточное. Все остальные, в отличие от них, являются либо начальными, либо конечными.

Итак, на протяжении этих трех тактов, обе цепочки – цепочка дискурса и цепочка означающего – сошлись в одной точке, точке сообщения. В результате чего и вышло, что с господином Гиршем Гиацинтом обращались вполне фамиллионъярно.

Сообщение это совершенно нелепо – в том смысле, что оно так и не получено, оно не предусмотрено· кодом. В том-то все и дело. Разумеется, сообщение в принципе для того и существует, чтобы находиться с кодом в отношениях, предполагающих некоторое между ними отличие, но в данном случае явное нарушение кода имеет место на уровне самого означающего.

Предлагаемое мною определение остроты опирается в первую очередь на то, что сообщение вырабатывается на определенном уровне продуктивной деятельности означающего, что оно дифференцируется с кодом, становится от него отличимым и что посредством этого отличия и этой дифференциации оно как раз и получает достоинство сообщения. Весь секрет сообщения именно в отличие его от кода и состоит.

Каким же образом отличие это санкционируется? Вот здесь-то и возникает тот второй план, о котором у нас идет речь. Различие это санкционируется в качестве остроты Другим. Это совершенно необходимо, и мысль Фрейд говорит об этом.

В книге Фрейда об остроте важны два момента значение, которое придает он технике означающего, и эксплицитная отсылка к Другому как третьей инстанции. Отсылка эта, о которой твержу я вам уже годы, звучит у Фрейда абсолютно недвусмысленно – особенно во второй части работы, хотя налицо она, само собой разумеется, с самого начала.

Так, Фрейд настойчиво говорит о разнице между остроумным и комическим, которую усматривает в том, что комическое двоично. В основе комического лежат отношения внутри двоицы, в то” время как для остроты нужна третья инстанция, Другой. Санкция этого Другого, независимо от того, представлен он в действительности неким индивидом или же нет, абсолютно необходима. ИменноДругой отбивает мяч, именно Другой указывает сообщению его место в коде в качестве остроты, именно он говорит в коде: это острота. Если никто этого не сделает, никакой остроты не будет. Если никто ничего не заметил, если фамиллионъярно воспринято как оговорка, острота не состоялась. Необходимо, таким образом, чтобы Другой кодифицировал это слово как шутку – чтобы в результате вмешательства этого Другого она оказалась вписана в код.

Третий элемент определения: острота связана с чем-то таким, что глубоко укоренено на уровне смысла. Я не имею в виду какую-то частную истину – содержащиеся в остроте тонкие намеки на что-то вроде психологии богача и паразитирующего на нем бедняка какое-то дополнительное удовольствие нам, разумеется, доставляет – к этому мы еще вернемся, – но объяснить нам возникновение слова фамиллионъярно они не способны. Я имею в виду истину как таковую, Истину с большой буквы.

Итак, с сегодняшнего дня я утверждаю, что суть остроты – если мы собираемся ее искать и искать ее вместе с Фрейдом, который дальше других уведет нас в том направлении, куда указывает нам ее острие (и острие – нами искомое – у нее, безусловно, есть), – суть остроты повторяю, состоит в связи ее с тем совершенно особым измерением, которое имеет непосредственное отношение к истине, а именно тем, что в моей статье Инстанция буквы было названо ее, истины, измерением алиби.

Когда мы пытаемся подойти к сути остроты возможно ближе, становится ясно одно: то, о чем всегда при этом заходила речь, что неизбежно вызывает у нас нечто вроде умственной диплопии и что остроту, собственно, и составляет, заключается в следующем – острота указывает, причем всегда где-то в стороне, на нечто такое, что видно лишь при условии, что вы на него не смотрите.

Именно с этого мы в следующий раз и начнем. Я понимаю, конечно, что оставляю вас перед нерешенной проблемой, перед загадкой. Мне кажется, тем не менее, что мне удалось, по крайней мере, предложить термины, по поводу которых, как я попробую в дальнейшем вам доказать, нам обязательно удастся найти с вами общий язык.

6 ноября 1957 года

Статья. Виктор Мазин 18 заметок в движении от биовампира к техновампиру Выступление на конференции «Инфернальные силы».

Музей сновидений Фрейда 25 ноября 2007
1. КАТАБАСИС ФРЕЙДА
Дорогие друзья! Наша конференция, как вы могли, думаю, заметить, происходит в Музее сновидений Фрейда. Музей же представляет собой ничто иное, как экранизацию книги «Толкование сновидений», одной из самых зага- дочных фраз которой является ее эпиграф:

«Если небесных богов не склоню — Ахеронт я подвигну».

Эти строки из «Энеиды» Вергилия Фрейд повторяет еще раз, да еще и в принципиальной для себя VII главе. Причем, и здесь место у этих слов совершенно уникальное, ведь сразу за ними следует, пожалуй, самая знаменитая формула всей так называемой Библии психоанализа: «Толкование сновидений — королевский путь к познанию бессознатель- ного в душевной жизни». На королевском пути Фрейд готов на любые подвиги, даже на то, чтобы подвигнуть Ахеронт.
Ахеронт в мифологической географии древних греков — одна из пяти рек в царстве мертвых, в подземном цар- стве Аида. Эта болотистая, медленно текущая «река плача» впадает в Стикс. Ахеронт — река скорби, по которой Харон переправляет души умерших в потусторонний мир. Её-то титан Фрейд и готов сдвинуть с места. Готов изменить ее течение, для чего и намерен спуститься на границу Преисподней.
Фрейд призывает в свидетели демонов. Кого же еще?! Ведь психоанализ — наука о призраках, да к людям и обращаться, в общем-то, не стоит. Через сто десять лет после спуска Фрейда на границу Преисподней мы можем об этом определенно свидетельствовать, даже если пока мы еще, похоже, тоже люди. Субъекты бессознательного.
Бессознательное, как говорит Лакан, это ни бытие, ни небытие, а несбывшееся. Это — обиталище нерож- денных душ, призраков, или в духе гностиков, можно ска- зать, — обитель сильфов, гномов и других промежуточных существ. Откуда, по Лакану, и эпиграф, который избирает к «Толкованию сновидений» Фрейд, повторим его еще раз — Flectere si nequeo superos Aheronta movebo —: «Не случайно Фрейду, когда он впервые собирался этот мир потрево- жить, пришла на память полная тяжелых предчувствий строка — строка, несущая с собой угрозу, о которой теперь шестьдесят лет спустя, похоже, напрочь забыли». Лакан точен: Фрейд не Тот мир тревожит, а Этот. Он спускается на границу миров, и в этом катабасисе «Толкования сно- видений» следует за Платоном с «Государством» и Данте с «Божественной комедией».
2

. ПРЕИСПОДНЯЯ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЙ ЛЮБВИ
В 1915 Фрейд пишет статью «Замечания о любви в пере- носе», в которой вновь взывает к духам преисподней:
«Требовать подавления влечения отказом от удовлет- ворения и сублимирования, когда пациентка созналась в своем любовном переносе, значило бы поступить не ана- литически, а бессмысленно. Это было бы то же самое, как если бы специальными заклинаниями старались вызвать из преисподней духа [einen Geist aus der Unterwelt] и затем, ни о чем его не спросив, отправили бы обратно. Ведь в таком случае довели бы вытесненное до сознания только для того, чтобы, испугавшись, снова его вытеснить».
Клиника психоанализа основана на вызывании из преис- подней бессознательного духов, призраков любви и смерти. Духи преисподней — вне закона. Неслучайно у немецкого
слова Unterwelt, помимо значения преисподней, ада, есть еще и значение деклассированных элементов общества, преступного мира.
Фрейд вызывает деклассированных призраков, чтобы их расспросить и, тем самым, обустроить их в символиче- ской сети. «Пациентка созналась». В чём? — «В любовном переносе», в связи с демонами любви, если не сказать, — в любовной связи с демонами, с духами преисподней. С этими инкубами и суккубами.
3. ВАМПИР — ПРИЗРАК
Призраки, Любовь, Смерть, призраки-любви-и-смерти — вот что является в психоанализе! И, говоря о призраках любви и смерти, нет фигуры более показательной, чем Вампир! Он приходит с заходом солнца и исчезает с восходом. Он — ночное существо, можно было бы даже ска зать, существо бессознательное, если бы бессознательное было существом. Вампир — Несбывшееся.
Несбывшееся, подобное самому желанию. Желанию желания. Смерти.
Между тем, в том самом 1897 году, когда Зигмунд Фрейд перевернул свою теорию раннего соблазнения и осмыслил психическую реальность как пространство желания и фан тазии, Брэм Стокер опубликовал «Дракулу». Медиатизация Вампира и Психоаналитическая Мысль пошли полным ходом. Шаг за шагом. За началом начало. За историей история.

  1. ПРОТОВАМПИР-1
    По ту сторону истории… Собственно вампир рожден европейской цивилизацией, логика его истории восходит к Древней Греции. Греки верили в таинственную связь крови с миром мертвых, однако ни о каких «собственно» вампирах речь еще не шла. Платон о вампирах молчит.
    К рождению вампира причастен неоплатонизм и еще в большей мере — христианство. Теоретики христиан- ства развили идею о жизни после смерти. Тело истлевает, а душа продолжает существовать в загробном мире в ожидании Страшного суда. Существо оказывается как бы уже не живым, но еще не мертвым. Непогребенные согласно христианскому ритуалу на кладбище — убийцы и самоу- бийцы, преступники и отлученные от Церкви представи- тели Unterwelt — оказываются ни в том, ни в этом мире. Это буквально — потерянные души. Души вне Закона. Им никак не упокоится. Никак не покинуть телесную оболочку после своей смерти.
    С XI века по Европе распространяются истории о покой- никах, не тронутые тлением тела которых находят за пределами могил. Не только душа, но и тело проклято. Неупокоенных прозвали «кровососущими трупами».
  2. ПРОТОВАМПИР-2
    Для формирования образа вампира предельно важным оказался XIV век с его эпидемиями, моментальным необъ- яснимым распространением заразы, уносящей тысячи человеческих жизней. Пик активности вампиров совпа- дает с эпидемиями чумы. Зараза распространяется с такой скоростью, что людей приходится хоронить, не удосто- верившись в их смерти. Похоронный ритуал Харона не совершить.
    Спустя какое-то время в семейном склепе находят пре- красно сохранившийся, перепачканный кровью труп. Объяснение одно — умерший был вампиром. Да и свиде- тели имеются, слышавшие, как мертвецы жуют в своих могилах.
    Здесь, похоже, идеологическая программа дает сбой. Жующие в могилах мертвецы — не вампиры. Что за иди- отизм?! Разве Герой Любви-и-Смерти может жевать?! Несколько капелек крови — вот что связывает его с Другим.
  3. ЛЕГИТИМАЦИЯ ВАМПИРА
    Для узаконивания существования вампиров принци- пиально важным стал 1484 год (в этом году, кстати, Владу Дракуле III по прозвищу Цепеш исполнилось 53 года). Именно в этом году папа Иннокентий VIII выдает разре- шение на публикацию труда двух монахов-доминиканцев
    Якоба Шпренгера и Генриха Крамера, в котором описыва- ется жизнь различных привидений. Разрешение на публи- кацию означает официальное признание Всемогущей Церковью существования вампиров.
    Через два года, кстати, эти монахи напишут один из самых популярных трактатов по демонологии и инструкцию по распознаванию ведьм, которая сохранит их имена до наших дней, — «Молот ведьм». С первого момента своего появления книга вызвала бесконечное мно- жество восторженных отзывов, и знаменитый нидерланд- ский юрист XVI века Иодокус Дамгудер в своей очень попу- лярной «Практике уголовных дел» заявил, что «книга эта имеет для мира силу закона».
    Unterwelt должен быть классифицирован и очищен от скверны. Для того и нужен Закон. Для того и легитимация Вампира.
  4. ПРОСВЕЩЕНИЕ — ЗОЛОТОЙ ВЕК ВАМПИРОВ
    Настоящим Золотым Веком узаконенных вампиров ста- новится эпоха Просвещения. Торжество разума оборачи- вается небывалой вспышкой вампиризма. Появляется и научное объяснение феномена. Виновник вспышек вам- пиризма — летучая мышь. Свой вклад в обвинение летучих мышей, в установление связи между ними и вампирами вносит прославленный ученый-естествоиспытатель Жорж Луи Леклерк Бюффон. В 1761 году он называет вампи- рами обитающих в Латинской Америке рукокрылых. Век Просвещения производит идентификацию вампира. Его отличают три черты. Во-первых, это — «призрак во плоти», а не бестелесный фантом или демон. Во-вторых, он выходит из могилы по ночам, чтобы пить кровь живых ради продол- жения своего посмертного существования. В-третьих, его жертвы после смерти также становятся вампирами.
    Учёный не только находит рациональное объяснение Вампиру, но зачастую сам этим Вампиром и оказывается. В кинофильме Фрэнка Стрейера «Летучая мышь Вампир» (1933) ученый, доктор Отто фон Ниманн, этот последова- тель Бюффона, клевещет на летучих мышей, а заодно и на слабоумного паренька по имени Герман Гляйб, скрывая свои разумные злодеяния. Понятно, что объединяет слабо- умие и летучих мышей: на взгляд просвещенного ученого, они — неразумны, безумны. Неслучайно Герман обожает летучих мышей. Отто фон Ниманн убивает людей ради научных экспериментов во благо Человечества! Он должен уничтожать жизнь, потому что ему необходима кровь для творения жизни — для поддерживания жизни в каком-то ошметке органической ткани, болтающемся в растворе. Отто фон Ниманн — Творец жизни! И в этом отношении он — настоящий ТехноУченый до появления технонауки! Во благо Человечества ему нужна кровь отдельно взятых
    людей, которые, конечно же, сами по себе ничего не стоят. Даже убийства он совершает научным образом, — не сам, а, гипнотизируя своего подопытного ассистента.
  5. РОМАНТИЗМ. ВАМПИРЫ ПРОТИВ ВАМПИРОВ
    В середине XVIII века интерес к вампирам подогрева- ется литературным воображением романтиков. Романтизм появляется как сопротивление натиску позитивизма эпохи Просвещения и промышленной революции. Именно у романтиков вампиризм становится метафорой смертельной страсти. Любовь и смерть встречаются в фигуре вампира. Вампир — романтическая фигура смертоносного наслаж- дения. В нем предел влечений жизни и смерти.
    Вот он, момент схождения вампирологии как раздела общей демонологии с психоанализом как наукой о при- зраках! Ведь литература немецкого романтизма это бессо- знательное психоанализа. Не столько Гельмгольц с Брюкке ведут к психоанализу, сколько Новалис с Гофманом.
    В том самом 1897 году, когда Фрейд отказывается от теории раннего соблазнения, когда он приходит к пони- манию значения призрачного мира психической реаль- ности, выходит в свет и роман Брэма Стокера «Дракула». Этот роман, как говорит Вернер Херцог, «буквально кишит техническими новинками, и в этом смысле Стокер про- явил недюжинную прозорливость, предвидя эпоху мас- совой коммуникации». Херцог подчеркивает, что «истории о вампирах всегда появляются в тревожные времена». Если телефон, телеграф, фонограф, пишущая машинка пробу- дили к жизни Дракулу раннего соблазнения, то как ему не появится в оцифрованном мире начала века XXI-го?!
    Раз уж мы заговорили о кино, как умолчать об экранных вампирах?!
  6. ЗАРАЗА РАСПРОСТРАНЯЕТСЯ ПО ЭКРАНАМ
    Вампиры в кино появляются незамедлительно, в первое же десятилетие нового столетия. Еще бы им не появиться вместе с прочими призрачными существами. Встреча с призрачным вампиром неизбежна в сетях призрачного медиа. Ее устраивают Фридрих Вильгельм Мурнау и Карл Теодор Дрейер, Тод Броунинг и Роберт Сьодмак, Теренс Фишер и Джесс Франко, Роже Вадим и Роман Полански, Пол Морисси и Вес Крейвен, Фрэнсис Форд Коппола и Гай Маддин…
    Едва ли покажется странным то, что одним из лучших фильмов немого кино, да и всей истории кино вообще, стал именно фильм о вампире — «Носферату, симфония ужаса» Фридриха Вильгельма Мурнау. Этот Носферату в облике Максимилиана Шрека появился в 1922 году. Его изныва- ющий от невыразимой тоски двойник появляется уже после соблазнительных вампиров Белы Лугоши и Кристофера Ли в облачении Клауса Кински в 1979 году. Автор этого «Носферату», Вернер Херцог говорит, что фильмы о вам- пирах «подразумевают создание напряженной атмосферы, атмосферы сновидения. И вампирское кино в этом смысле жанр богатейший, в нем есть фантазии, иллюзии, мечты и кошмары, видения, страхи…». Поразительным образом именно «Носферату» становится связующим звеном между поколениями. Телепатически он связывает великое немецкое немое кино с новой волной, перебрасывая мост через годы нацистского запустения. Фильм Херцога, как он сам говорит, стал «заключительным этапом крайне важного процесса реабилитации немецкой культуры». Закончив фильм, режиссер подумал: «Наконец я добрался до другого берега, теперь я чувствую связь». Носферату — связной, помогающий перебраться на другой берег. Вампир — посредник, агент, теле-связной. Где Вампир, там теле- патия. С этого и начинается «Сын Дракулы» (1943) Роберта Сьодмака: Кэтрин уверена, граф приближается, и знает она это, по ее словам, благодаря такому средству коммуникации как телепатия, а не такому, как телефон.
    Вампир одинок и одиночество его — одиночество лишен- ного иллюзии субстанциональности агента. Одиночество Вампира медиально. Вновь слово Вернеру Херцогу: «Чем больше у человечества становится средств коммуни- кации — факс, телефон, электронная почта, Интернет или
    что-то еще, — тем сильнее одиночество. Как ни парадок- сально, но это факт. Эти устройства помогают нам избежать изоляции, но изоляция и одиночество — разные вещи… от изоляции вас спасет обычный сотовый телефон. Но одино- чество — проблема экзистенциальная».
    Медиальный, агентный, но не агентурный характер Вампира, Дракулы, Носферату, подчеркивается территори- альным пограничным состоянием: вся эта, прости Господи, «нечисть» является с окраин Западной Цивилизации. Они — угроза с границ. Этот момент чуть ли не впервые в истории синевампиризма стратегически показан в хоррор- балете Гая Маддина «Дракула: страницы дневника дев- ственницы» (2003). История начинается с карты, на которой стрелками показано движение Иммигрантов, Других, Идущих с Востока Кровопийц Евросоюза. Вытесненное воз- вращается! Вампир теперь настоящий восточный, и роль его исполнять китайскому танцору Чжан Вэй-Цян.
  7. ВАМПИР СОСЁТ. ВОЗВРАТ ВЫТЕСНЕННОГО
    Вампир сочетает Любовь и Смерть. Сочетание это не может быть концом: смерть это только начало! Сочетание это являет Призрака Великой Матери. На это указывает и еще одно странное чувство: вампир вызывает неизбывную тоску, вампир порождает невероятную ностальгию. Он уводит в доисторические времена, во времена до времен, во времена смерти, во времена бессмертия. По мысли Лакана: любая ностальгия — всегда уже ностальгия по материн- ской груди. Вернуться в несбывшийся рай, пасть, припасть и сосать, сосать, сосать!
    Вампир — образец орального желания. Его рот, его поцелуй, его укус требуют идти не до последней капли крови, но до капли первой, одной. Лакан, как всегда со ссылкой на Фрейда, говорит в XI семинаре, что один- единственный рот, целующий сам себя, мог бы послужить идеальной моделью аутоэротизма. Рот, замкнутый на себя представляет инстанцию орального влечения в чистом виде. Оральное влечение — не влечение вампира, но влечение-вампир. Как говорит Лакан, «оральное вле- чение — это заставить себя сосать, это вампир». Аутоэротический хаосмос — все сосут! Рот сосет грудь. Грудь сосет, она ведь тоже что-то наложенное. Сосет что? — Организм матери. Вампир — не мать, не дитя, не рот, не грудь, не шея, не палец, но ностальгия, страсть по не-сбывшемуся-не-бывшему.
  8. ЧАРЫ ЛЮБОВНОЙ ТЕЛЕПАТИИ
    Здесь нечто большее, чем просто тяга к крови. Здесь нечто большее, чем простое выживание. Это «нечто большее», то, что превосходит субъект, — любовь. Всегда уже призрачная. Носферату Мурнау как будто узнал кого-то давно забытого, взглянув на лик Эллен в медальоне Хуттера. Без вида и запаха крови превращается он в одер- жимого.
    Эллен чувствует его одержимость на расстоянии. Телепатия в действии. Эллен получает телепослания от Носферату. И не только от него, но от его оборотной сто- роны. Бессознательное предостерегает: «Опасайся его тени. Не дай ей проникнуть в твой сон».
    Любовь телепатически захватывает во сне. Проникает в спящую душу и подчиняет ее. Спящая душа не спит. Она подчиняется. Подчиняется как во время гипнотического сеанса. Влюбленная Эллен готова на всё. Она загипнотизи- рована на расстоянии. Она подчиняется вампирской теле- машине влияния.
    Она во сне, там, где нет расстояний, нет теле-. При гипнозе, как пишет Фрейд, «гипнотизер занимает место идеального я». Гипнотизер — в душе гипнотизируемого. Носферату — в душе Эллен. Какое уж тут теле-тело, когда любовь являет экстимность?!
  9. ТРАГИЧЕСКИЙ НАРЦИССИЗМ ВАМПИРА
    Иллюзорность заключается в том, что идеал-я, этот нар- циссический идеал — наследник зеркальной стадии. Иначе говоря, идеал этот — ничто иное, как свой собственный
    спроецированный вовне образ. При идеализации, продол- жает Фрейд, «с объектом обращаются как с собственным я», т.е. «при влюбленности большая часть нарциссиче- ского либидо перетекает на объект… [r]объект служит заменой никогда не достигнутого собственного идеала-я. Его любят за совершенства, которых хотелось достигнуть в собственном я и которые этим окольным путем хотят приобрести для удовлетворения собственного нарцис- сизма». Влюбленность заряжает нарциссическим либидо воображаемую фигуру, инстанцию идеал-я. Основное условие влюбленности, говоря словами Лакана, это «мак- симальная степень нарциссического раскрытия в вообра- жаемой плоскости».
    Положение Эллен осложнено тем, что она не просто под телепатическим гипнозом вампира. Она под перекрестным гипнотическим огнем, в поле действия двух сил. Она — между двумя гипнотизирующими флюидами: вампир с одной стороны и доктор — с другой. Это положение меж- гипнотизерами превращает Эллен в глазах Фридриха Киттлера в действующий на расстоянии приемник сиг- налов. Она — теле-аппарат. Эллен — «двойной агент между двумя гипнотизерами, воспринимающий и передающий шумы с далекого корабля; она является лишь сенсором, радиопередатчиком. Беспроволочная передача данных функционировала еще до того, как изобретение Маркони в 1896 году электрифицировало все военные корабли на планете. Гипноз, в том виде, в каком его мог вызвать ана- литический дискурс, на физиологическом уровне достиг того, что инженеры потом осуществили электротехни- ческими средствами». Киттлер напоминает о культурно- технических основаниях кризиса Эллен. Телепатические сигналы пролагают невидимый маршрут сигналам теле- графическим.
    Доктор вводит пациентку в транс, пытаясь установить причину ее недуга. Причина скрыта, она — на рассто- янии. Причина — в любви. Причина — вне Эллен, она — в Вампире. Так полагает ученый-вампиролог. Доктор Ван Хелсинг вводит Эллен в транс. Вот как Брэм Стокер описывает этот сеанс телесвязи:
    — Где вы?
    — Не знаю, — раздалось в ответ. — У меня нет места. — Где вы теперь? — ответ прозвучал как бы во сне, но
    в то же время осмысленно. Казалось, она пытается что-то уяснить себе. Я слышал раньше, как она тем же голосом читала свои стенографические записи.
    — Я не знаю. Все мне чуждо! — Что вы видите?
    — Я ничего не могу различить. Вокруг меня темно.
    — Что вы слышите?
    Я заметил некоторое напряжение в ее голосе.
    — Плеск воды; она журчит и волнуется, точно вздымая
    маленькие волны. Я слышу их снаружи. — Значит, вы находитесь на корабле? — О да!
    — Что вы еще слышите?
    — Шаги людей, бегающих над моей головою; кроме того, лязг цепей и грохот якоря.
    — Что вы делаете?
    — Я лежу спокойно, да, спокойно, будто я уже умерла! Действие обращается к золотому веку телепатии, гип-
    ноза, внушения, сомнамбулизма. Эллен встает с постели. Она готова идти на свидание: «Я должна с ним воссоеди- ниться». И она идет. Идет прямо во сне. Она сомнамбула. Наяву она ничего не будет помнить о том, что с ней при- ключилось. Когда-то давно, в XVIII веке из таких сомнам- булических прогулок заключили, что есть две памяти. Одна — как бы сознательная, вторая — как бы бессозна- тельная. Такое расщепление памяти, душевной жизни будет указывать доктору на истерию.
  10. ТЕЛЕ-СВЯЗЬ ИСТЕРИИ
    Истерия обращает к истории любовной жизни, к отно- шениям с Другим, с Дракулой. Истерия — подчинение Господину и отказ от служения ему. Истерия — бунт и вопрошание: кто я? Истерия — вопрос идентичности. Кто я для Него? Чего он хочет? Да и кто Он, этот Носферату? Откуда его безграничная Власть? Власть Любви и Смерти.
    Парадокс трагедии Вампира в том, что он становится смертным от любви. Смертоносная любовь губительна для него. Вампир, воплощение влечения смерти, гибнет от любви. От любви к своей смерти.
    В фильме Мурнау любовь вынуждает Вампира забыть о времени. Любовь делает его подверженным воздействию времени. Любовь рождает в зеркале отражение Носферату. Любовь рождает двойника. Двойник ведет к смерти.
  11. ПЕРЕНОС
    Профессор Ван Хелсинг становится главным героем кинофильма «Дочь Дракулы» (1936) Ламберта Хилльера. Профессор арестован агентами Скотленд Ярда на месте преступления, рядом с трупом Дракулы, в которого он вонзил свой кол. Ван Хелсинг утверждает, что сила вам- пиров как раз и заключается в том, что мы, смертные, в них не верим. В споре со своим учеником, психиатром- позитивистом профессор говорит:
    «Кто обозначит границу между вчерашними суевериями и научными фактами будущего?.. Сто лет назад гипноз счи- тался черной магией… Что стало бы сто лет назад с чело- веком, выдвинувшим теорию подсознания?… Осмелились бы вы причислить сто лет назад к черной магии… перенос?»
    Ван Хелсинг верит в существование Вампира. Что было бы с Вампиром без его веры?! Дело не в магии. Дело — в переносе!
  12. КАПИТАЛ-ВАМПИР
    История ведет нас к Карлу Марксу, который и заго- ворил о вампирском капитализме. Именно Маркс писал о корпорациях, деятельность которых «лишь немного уто- ляет жажду вампира, пьющего кровь трудового мира», и о том, что этот «вампир не успокоится, пока не дойдет до последней мышцы, сухожилия и последней капли крови».
    Так Капитал и Вампир повстречались. Так Вампир утратил свое обаяние. Так возник Капитал-Вампир. Так была вскрыта экономическая подноготная вампиризма, и дискурс капиталиста обрел свое мерзкое звучание.
    В связке с Вампиром Капитал оживает. Он «развивает мечты», он «желает», он «противостоит», у него «имеется мораль». Мишель Сюриа размышляет: «Такая, наверное, у Европы судьба — время от времени возвращаться к соб- ственным демонам. Но судьба капитала предоставила ей
    возможность обнаружить для себя новых демонов. И среди всех демонов, которых ей удалось в это время для себя обнаружить, выделяется сам капитал, ведь он приобрел такой размах, что судит самого себя; и чтобы его судить, существуют только его собственные ценности». Капитал- Вампир вне Закона, ибо он занял место Закона.
  13. ГОСПОДИН УМЕР!
    Он претендует на место Абсолютного Господина. Чуть ли не на место Смерти. Той Смерти, что правит балом жизни. На смену истеро-вампиру приходит паранойя-вампир. Истеро-вампир с его проблемами любви и смерти уходит в далекое прошлое. В приступе истины паранойяльного дели- риума преданный Носферату господин Кнок провозгла-
    шает конец «прекрасной эпохи»:
    Господин… умер!
    Вампир сегодня — порождение не истеризации, а пара- нойяльного расщепления. Параноидно-шизоидный сим- птом вампира XXI века — расщепление основных источ- ников питания, энергии и информации. Вампир сосет не кровь. Вампир сосет энергию и информацию. Плохая и хорошая информация, плохая и хорошая энергия — вот что нужно сегодняшнему техно-вампиру.
  14. ТЕЛЕ-ТЕХНО ДИСКУРС: ЭНЕРГИЯ И ИНФОРМАЦИЯ
    На смену кровососущему биовампиру приходит постин- дустриальные техновампиры. Вместо поцелуя Носферату Призрака Ночи техновампиры похищают информацию и энергию. Герои эпохи неопозитивизма — энерговам- пиры и ин

фовампиры. Они питаются не животно- магнетическими флюидами, не кровью, а энергией и инфор- мацией. Они питаются пищей постиндустриального общества. Символической матрице нужно отсасывать энергию человека-батарейки. Чело-батарейка — либидо-придаток идеологического Капитал-Вампира.
Неопозитивистский дискурс пропитывает дискурс неовампиризма. И Блэйд не боится дневного света. Он — между дневными батарейками и ночными вампирами.
18. МОБИЛЬНЫЕ ВАМПИРЫ
Недавно мне посчастливилось побывать на концерте Мэрилина Мэнсона. Между публикой и сценой долго висел занавес с вытянутыми готическими буквами ММ. Занавес создавал особое напряжение. Публика чувство- вала, — ее любовь, ее смерть там, за ним. Когда вдруг раз- далось хрипение Six a.m., Christmas morning, no shadows, no reflections here, занавес слетел вниз и воссоединившееся внутривнешнее пространство запульсировало мерцаю- щими красными рогами и осветилось лунными экранами мобильных телефонов. If I was your Vampire, — заревел скорбный голос Мэнсона. Началась же эта история с теле- фонного звонка, раздавшегося рождественским утром, в шесть часов. Мэнсону звонила Дита фон Тиз, и звонок этот поставил крест на их любви.
Lying cheek to cheek
In your cold embrace.
So soft and so tragic
As a slaughterhouse.
You press the knife
Against your heart.
And say that “I love you so much you must kill me now.”
Полыхал новый готический гимн, пришедший на смену “Bela Lugosi’s Dead” Bauhaus. Мэрилин Мэнсон изрыгал новый «готический гимн на все времена»:
If I was your vampire, Death waits for no one. Hold my hands
Across your face, Because I think
Our time has come.
Мобильные телефоны и инфернальные рога не изда- вали звуков, не передавали голоса, они излучали свет. Светоносный Люцифер леденил души Любовью (М.эрилин) и Смертью (М.энсона). Инфернальные теле- фоны и мобильные рога вторили I love you so much you must kill me now.
Телефон поддерживал безопасное расстояние. По теле- фону не укусить, не поцеловать. Так ли? Отчуждение? Похоже, Маршалл Маклюэн не уверен. С дрожью в голосе он говорит:
It is quite natural to kiss via phone.

 

информация с сайта

Интервью. А. Смулянский « О современных субъектах, психоаналитиках и чтении Лакана: интервью для журнала “Visum”.

VISUM: Пользуясь случаем, сперва хочу поблагодарить вас за то, что вы сделали и продолжаете делать для развития и популяризации (в хорошем смысле слова) психоанализа на территории СНГ. Я думаю, что не солгу, если скажу, что подавляющее большинство, если не все интересующиеся Лаканом и Фрейдом посетили (он- или офлайн) ваши семинары. К тому же, вы автор нескольких замечательных книг. Но сейчас хотелось бы начать со следующего. Многие аналитики и философы говорят, например, что современность — это шизофреническая эпоха, что сегодняшний день — это день нарциссического общества и тому подобное. Это популярный взгляд, но согласны ли вы с ним? Или, на ваш взгляд, в качестве «фундаментальной» проблемы современности мы сегодня имеем нечто другое?

А. Смулянский: Как ни странно, это один из вопросов, задаваемых наиболее часто, как если бы в утвердительном ответе на него содержалось что- то обнадеживающее. На самом деле, как я несколько раз сообщал в работах и лекциях, был пропущен момент, когда из режима, позволяющего субъекту претендовать на собственную незаменимость — на самом деле, буквально называть это «нарциссической установкой» вовсе необязательно — современность перешла в режим, который можно было бы обозначить как панический.

Паническое состояние вовсе не означает, что общество находится в состоянии непрерывного страха. Например, характерные для общества конца прошлого века массовые фобии внезапной эвакуации в связи с началом непредвиденных военных столкновений исторически возникли гораздо раньше, нежели этот панический субъект появился, и не имеют к его формированию прямого отношения. Дело в том, что паника — это вообще не страх и даже не ужас. Невзирая на ложную синонимичность этих понятий, они существенно разнятся на этическом уровне, поскольку ужас прежде всего предполагает замирание перед возвышенным, которое в то же время внезапно оказывается лишено своей сублимационной основы. Напротив, паника не провоцирует никакой соответствующей возвышенному позы и вообще не предъявляет к субъекту никаких требований до тех пор, пока он не лишается или не оказывается под угрозой лишения того, что рассматривается им в качестве данности, на которую он рассчитывает гарантированно опираться.

Именно с приоритетом паники связано одно из важнейших, но в то же время прошедших практически незамеченными философских событий — исчерпание развиваемого экзистенциалистами учения о решающей роли трансгрессии в преобразовании субъекта. Принято считать, что за трансгрессией следует перерождение, метанойя, какой-то существенный прогресс субъективности. На деле для субъекта нынешнего любая трансгрессия оборачивается паникой в чистом виде, и экзистенциалистский аргумент, апеллирующий к неизбежным, но требующим преодоления трудностям, здесь не срабатывает — субъект не собирается ничего терпеть, он требует немедленного возвращения к статусу кво. В то же время не стоит считать, что это показывает какую-либо регрессию, уплощение характеристик существования этой субъектности или же отсутствие в ней ресурсов того самого «онтологического мужества», на необходимости которого так настаивали религиозные экзистенциалисты, чье учение запудрило интеллектуалам мозги настолько, что даже учение Лакана нередко читается через аналогичную призму. Субъект, о котором идет речь, очень быстро продвигается в ином, совершенно недоступном еще недавней философии направлении: теперь он является субъектом, направляемым не столько радикальным следованием за своим условным желанием, сколько постоянным исследованием границ непостижимости желания Другого. В этом смысле насаждаемая поздним модерном культура своеобразной заботы о своем желании во многом утратила актуальность — даже предприятие психоанализа, чрезвычайно удачно долгое время в нее укладывающееся, не может строиться полностью.

Принято считать, что за трансгрессией следует перерождение, метанойя, какой-то существенный прогресс субъективности. На деле для нынешнего субъекта любая трансгрессия оборачивается паникой в чистом виде.

Эта смена приоритетности в субъектном построении еще не окончательно воспринята гуманитарной средой. Более того, есть основания утверждать, что та же философия — особенно некоторые из наиболее непримиримых ее политических направлений, например, марксистского или анархистского образца — не успели этот поворот осознать. По этой причине они все еще ждут от субъекта проявлений героизма, подвига — например, против угнетения или во имя свобод — в качестве высшей точки, наиболее яркой кульминации, оправдывающих все то, что протестная повестка прочитывает как досадное бездействие этого субъекта в остальное время.

Нельзя сказать, что на героизм современный субъект совершенно не способен, но проявления последнего больше не являются чем-то таким, что на вектор актуального для него желания непосредственно бы указывало. Речь, скорее, о действиях, спровоцированных нуждой, буквальной зажатостью в угол, и на это ясно указывает нынешняя градация условностей, с которыми субъект сообразуется, когда строит гипотезы о своем возможном участии, например, в митингах или уличном протесте: для него имеют значение не столько стратегические дальние перспективы, как бы ни силилась протестная повестка на них указать, сколько возможность увериться в том, что действия власти в значительной степени посягают на что-то такое, лишение чего субъект полагает в высшей степени недопустимым. Никакой другой революционной мотивации сегодня, похоже, не существует в принципе. Можно быть этим фактом разочарованным — и нынешние милитанты, несомненно, испытывают по этому поводу глубочайшую скорбь. Но у субъекта сегодня есть более важная точка приложения, которая в пределе выступает не столько в виде каких-то выдающихся, экстремальных действий, направленных против Другого, сколько в прощупывании вопроса о том, кем этот Другой является и как он обращается со своим желанием — в особенности если его действия обладают символической влиятельностью или отмечены каким-то выдающимися достижениями, показывающими, что он не чета прочим. Если ранее речь шла о том, чтобы этого Другого — кем бы они ни был — каким-то образом склонить к переменам, заставить поступиться частью власти или прибыли (для чего и возникала нужда в героическом и рискованном жесте со стороны субъекта, восстающего против предположительно учиненной этим Другим несправедливости) то теперь субъект более непосредственно желает знать, как желание Другого устроено и что обеспечивает ему ту отделенность, сепарированность от известных субъекту по опыту обстоятельств, в среде которых он сам кое–как пытается действовать.

Это, без сомнения, скажется на перспективе, которая все еще остается для некоторой части общества желанной — перспективе революции, для которой теперь придется искать совершенно иные основания. Сегодня исходящее от Другого воздействие, его влиятельность перестают выступать в качестве анонимного препятствия, которое следовало бы устранить — вместо этого субъект находится в состоянии смущения. Именно это смущение и обуславливает ту прокрастинацию, к которой нынешний невротик чрезвычайно склонен независимо от того, является ли он невротиком навязчивости или же страдает истерией.

VISUM: Если говорить про современное состояние дел в психоанализе, то имеет место, на мой взгляд, проблема, связанная с тем, что как после смерти Фрейда «Фрейда» отказались понимать, так и после смерти Лакана «Лакана» тоже успешно начинают забывать, а уроки «лаканизма», пусть и сохраняющие известную соблазнительность (в первую очередь для интеллектуалов, а не самих аналитиков) успешно забываются. Если это действительно так, то почему это неизбежно происходит? И, отсюда же вопрос: можно ли говорить о том, что история психоанализа — это история «авторитетов» — Фрейд, Кляйн, Лакан, Бион?…

Смулянский: Следовало бы начинать с того, что у психоанализа нет никакой истории — ни в смысле какой бы то ни было эволюции, потому что никому еще не приходило в голову запросить сравнение фрейдовской и, например, кляйнианской практики на предмет прогресса в понимании психики; ни в смысле наличия осевого пункта, проекционно пересекающего все существующие клинические плоскости, которые, даже отступая в стороны, продолжали бы на него нанизываться. Невзирая на усматриваемую извне в существовании анализа диахронию — временную протяженность его существования — он остается наиболее масштабным синхроническим предприятием современности. На это указывает, в частности, отсутствие для аналитиков соотношения устаревшего и нового, проблематичного для всех прочих сфер — так, в среде психологов, слабо связанных с психоаналитической клиникой, можно услышать рассуждения об «устаревании Фрейда», но для аналитика вопрос таким образом даже не стоит, и это связано прежде всего не с масштабностью фрейдовского вклада, из которого всегда можно извлечь что-то еще, а с господством синхронического измерения, в котором Фрейд не сводится к прошлому по причине отсутствия в аналитическом предприятии концепта «прошлого» как такового.

Это отсутствие диахронии связано ни с чем иным как с господством на территории анализа особой тревоги, которая сама по себе является неустаревающей и тем самым лишает психоанализ и тех, кто в него вовлечен, чувства времени. Именно тревога оттолкнула от Фрейда всех, кто начал массово практиковать психоанализ после его смерти, и та же самая тревога с новой силой вспыхнула в сообществе тогда, когда выяснилось, что Лакан не оставил сообществу ничего, кроме требующих многолетнего изучения текстов. Не отказываясь от этого изучения, аналитики, тем не менее, желают более непосредственной и быстрой компенсации своих усилий — именно так возникают сообщества, которые требуют признания их прав на наследование, притом что наследуют они исключительно область легализации своей практики. Легализация эта позволяет для каждого отдельного аналитика справиться с тревогой, но не устраняет ее в самом сообществе. Более того, по мере роста консолидации сообществ на базе формальной унаследованности тревога усиливается. Можно сказать, что иметь мэтра, следовать за мэтром формально — означает бороться с тревогой на уровне собственной практики и одновременно поддаваться ей на уровне сообщества, притом что в таким образом созданной профессиональной среде принято фатально недооценивать влияние этой разлитой, обобщенной тревоги на анализантов, как если бы у последних не было никакого доступа к знанию о том, что с аналитическим сообществом происходит. Лакан максимально близко подошел к мысли, что это не так, и именно это побудило его в конце откреститься от сообщества как такового, но это не возымело никакого действия, потому что единственным способом переориентировать внутрианалитическую тревогу остается ее допуск в поле действия — например, посредством продолжения лакановской мысли из другого места.

VISUM: Ваши лекции и тексты посвящены психоанализу, но в них есть место и для философии — от Кьеркегора и Хайдеггера до Бадью и Бодрийяра. Вы сам закончили философский факультет СПбГУ. По-вашему, должен ли сегодня аналитик ориентироваться в философском пространстве? Должен ли стоять томик Платона рядом с сочинениями Фрейда у него на полке?

Смулянский: Дело в том, что оптика, которая предлагала бы эти две дисциплины в качестве пары или альтернативы — пусть даже взаимодополняющей — в корне неверна, если речь идет о направлении, с которым имя Лакана ассоциируется. Я говорю о структурализме, которому (включая его отдаленных предшественников, иногда не распознаваемых в качестве таковых) я преимущественно в своих лекциях уделяю время. Определяя структурализм, прежде всего необходимо говорить не о «философии», поскольку структуралистская мысль, включая ее наследие вплоть до Алена Бадью, не является сугубо философским течением. Напротив, речь идет целой системе того, что Альтюссер называл «теоретическими практиками», включающими в себя социально-критическую мысль, филологию, лингвистику, этнографию, математику, политическую деконструкцию, критику культурализма и т.п. Проблема современных психоаналитиков, наследующих учению Лакана, в том, что они соприкасаются с этой, на самом деле гигантской системой лишь краем, в процессе изучения собственно лакановских текстов, из–за чего они зачастую оказываются не на уровне более широкой проблематики структурного психоанализа и, соответственно, не чувствуют в себе сил сделать в ней дальнейшие шаги.

Казалось бы, этого достаточно, чтобы приветствовать появление в области психоанализа специалистов, для которых практика не является единственным средством вхождения. Но дело в том, что у их интереса есть дополнительные следствия, связанные с тем, что наследуется ими по той основной философской линии, из которой это вхождение они совершают.

На присутствие этой линии указывает наличествующее здесь сильнейшее искушение сопрячь психоанализ с достижениями социально-критической мысли. Это ведет к тому, что довольно много философов делают из лакановского учения специфические выводы, по большей части этические, сложившиеся в отдельную субкультуру прочтения лакановских текстов. Как правило, эти выводы содержат следующие составляющие: интенсивная критика прогрессизма и науки (причем посредством настойчивого указания на уникальность психоаналитической мысли здесь обычно отстаивают мысль университетски-гуманитарную); предупреждение против растущего сопряжения власти и знания (здесь обычно говорят об опасностях цифровизации, об узаконивании принципа удовольствия посредством «бегства в гаджеты» и т.п.). Вся эта проблематика навязчиво-нравоучительна, быстро устаревает и теоретически и интеллектуально, а ее воспроизводство само по себе указывает на наслаждение повторением. Занимая эфир, она не позволяет вернуться к более оригинальной фрейдовской линии, всегда предупреждавшей о том, что любой общественный или технический прогресс лишь усиливает психическое неудобство, а не смягчает его, пусть даже воображаемым, временным образом. Другими словами, каждое новое техническое внедрение лишь высвечивает уже имеющееся Unbehagen, изначальное психическое недомогание субъекта в культуре, а не отвлекает субъекта от «подлинности желания», на чем обычно настаивают.

При этом само понятие желание также вызывает в философской среде особое оживление, несопоставимое с той осторожностью, с которой этот термин Лакан всегда использовал. О желании философы нередко высказываются так, как если бы речь шла о благородной породе, которую следует лелеять и поддерживать, восхищаясь ее выдающимися образцами. Здесь возникает характерная ошибка: повторяя вслед за Лаканом, что желание никаким благом не ориентировано, тем не менее, как бы в знак компенсации, здесь начинают само желание выдавать за благо особого рода. Такое использование выдает именно философа; напротив, психоаналитик не станет обращаться с концептом желания подобным образом — прежде всего, потому он что кое-что знает о редкости, даже случайности явления желания в принципе и, что еще важнее, о его несовпадении с тем, что психология вкупе с литературоведением называют «характером».

По этой причине недостаточно указать на какого-либо яркого в своих начинаниях или выделяющегося особо трагичной судьбой субъекта или персонажа, чтобы утверждать, что его желание носит такой же достойный внимания и отчетливо проявленный облик. Это не одно и то же, но, тем не менее, именно в философских заходах одно нередко подменяется другим. Это грозит в первую очередь тем, что в ходе использования такого рода психоанализ, действительно насыщаясь привлекательной для многих актуальностью, в то же время низводится до жанра т.н. «портрета современности» — жанра, литературно-модернистская устарелость которого бесспорна и которая сама по себе сжимает тиски вокруг сколь угодно нового аналитического исследования. По этой причине я полагаю, что ситуация, на которую Лакан однажды указал, комментируя содействие психоанализу со стороны философской герменевтики — в тот момент ведущей области философского знания как такового — указал, призвав не поддаваться ее чарам и не принимать это содействие за чистую монету — сохраняется и сегодня. Психоанализу следует быть осторожным с философией — это союзница неверная и заинтересованная в следствиях, которые в конечном счете идут на пользу только ей самой.

Здесь возникает характерная философская ошибка: повторяя вслед за Лаканом, что желание никаким благом не ориентировано, тем не менее, как бы в знак компенсации, здесь начинают само явление желания выдавать за благо особого рода.

VISUM: В прошлом году вышла ваша книга «Метафора Отца и желание аналитика». Насколько я могу судить, она должна продолжить работу Лакана, начатую им в 1960-х годах на семинаре «Имена-Отца». Можете рассказать немного более подробно о своем новом труде?

И сюда же: когда мы говорим о «желании аналитика», мне вспоминается фрагмент из интервью Андре Грина: «…Лакан в своем семинаре по этике, определил, что аналитик — это тот, кто не предает своего желания. Это то, как он сам описывает Лакана-аналитика: «Меня не волнует законодательство, говорящее аналитику вести себя таким или иным способом. Я собираюсь делать только то, что мне нравится, если только этому не препятствует уголовное право.» Так что он пользовался преимуществами неопределенности национального законодательства по психотерапии, чтобы делать именно то, что ему нравилось. Национальное законодательство не имеет дела с психоанализом, так как это бы подразумевало его признание, в том числе как терапии, и необходимость возмещения аналитических затрат. Этическая позиция, которая утверждает: «Я не отрекусь от своего желания» является аналогом этики террористов, которые говорят перед трибуналом «однажды мы избавимся от судей, которые сейчас судят меня. Эта этика гласит: «Мое желание является единственным законом» .

Можете это прокомментировать? Что вообще вы думаете о практике Лакана?

Смулянский: У любого лакановского заявления немало смысловых подкладок, из которых мы обычно прочитываем не больше одной-двух, и этого оказывается недостаточно. Так, обычно прежде всего торопятся предупредить, что Лакан конечно же не мог иметь в виду пустое самоволие специалиста в вопросах права анализировать, взятие на себе полномочий на ровном месте. Обычно этим заверением и ограничиваются, допуская, что аналитика должен вести некий ориентир другого, более неочевидного порядка, в определении которого обычно запутываются настолько, что использование ссылки на «этику» — у Лакана действительно легко можно найти этот термин — кажется многим удачным выходом, настоящим спасением положения.

На деле в этом заявлении Лакан, как и во многих прочих, также прочитываемых обманчиво, не стремится дать подобие руководства, а предлагает суждение о том, чем именно анализ уже является — как в тех случаях когда за спиной у специалиста находится мощное сообщество, служащее его действиям алиби, так и в случаях, когда ему волей-неволей приходится идти поперек течения. Это означает, что Лакан вовсе не пытается выделить некий подобающий способ быть аналитиком — например, как в его случае, будучи бунтарем — по отношению к которому все прочие способы являются компромиссными и неподлинными. Речь идет о вещах, из которых я бы выделил по меньшей мере две: обреченность аналитика на желание, толкнувшее его анализировать, и, одновременно — притом, что в этом можно увидеть противоречие — на желание аналитика как образование, представляющее собой вычет из желания Фрейда.

Я не буду специально расшифровывать, в каких отношениях находятся желание аналитика и желание Фрейда — подробности на этот счет можно найти в книге. Скажу лишь, что все, написанное сегодня на тему этих отношений, притом что оно и без того крайне немногочисленно, является не вполне удовлетворительным. Самое удивительное при этом то, что, оно, похоже, тем не менее, всех удовлетворяет — удовлетворяет, невзирая на то, что сам Лакан, по всей видимости, был бы крайне фраппирован способом, которым с понятиями, в которые, как он сам полагал, заложено не меньше чем взрывное устройство, обращаются в наследующих ему сообществах.

Тем не менее, чтобы не уходить в сторону, я снова обозначу точку, в которой психоаналитик — даже самый с лакановской точки зрения ретроградный и закостенелый — пребывает и которая представляет собой объявление себя в качестве аналитика в качестве результата скрытого напряжения между тем, что представляет с одной стороны отброс собственного желания будущего специалиста, которое он тщится в дидактическом анализе обнулить, и выкидышем желания аналитика, общезначимое единство которого поддерживается лишь тем, что образуется оно в результате и, в то же время, вопреки одному из значимых эпизодов фрейдовского желания. «Законом» в терминах самого Лакана является результат этого соотношения, всегда непредсказуемый. Именно ему анализирующий субъект не может противостоять, так что любое обнародование факта ведущейся им практики всегда является заявлением о том, что этому закону он волей-неволей следует.

Именно по этой причине рушится тщательно создаваемая Фрейдом на всем протяжении его исследования утопия «анализа как такового», за которой стоит предположение, что, независимо от специалиста ведущего анализ, анализант всегда получит приблизительно то же самое, что и при обращении к любому другому, рандомно выбранному специалисту. Утопия эта, несомненно, была почерпнута Фрейдом из врачебной практики, в которой эта закономерность выполняется при условии, что врачи определенной выборки имеют соответствующую квалификацию и должным образом ей пользуются. В анализе даже при соблюдении этого условия анализант обречен столкнуться не с анализом как он есть, а с желанием аналитика в качестве неравновесного, расщепленного образования. Это до определенной степени пугающий момент, но никакой альтернативы здесь нет — этим анализ и отличается от прочих психотерапевтических направлений, также вышедших из Фрейда, но не зашедших настолько далеко, чтобы данное расщепление оказалось принципиальнее вопроса об аналитической технике.

Данная ситуация оказалась воплощена в собственной практике Лакана, вызывающая и экстравагантная стилистика которой представляла собой демонстрацию и одновременно задействование этого расщепления. Многие по этой причине находили и до сих пор находят манеру лакановского анализа вызывающей и несносной, но невыносима она именно по причине буквального, радикального подчинения закону желания, согласно которому любой, пожелавший анализировать само желание, должен уплатить мзду, понести утрату в самой структуре желания собственного. Именно это аналитика и отличает, о чем его анализанты на определенном уровне прекрасно осведомлены.

VISUM: Лакан говорил, о том, что непринятие, отбрасывание Имени-Отца приводит к психозу. Отцовская функция позволяет субъекту занять вообще некое место в Символическом. Справедливо ли говорить, что с учетом «обесценивания» («унижения», «изменения») роли отца в современной семье, у нас появляется все больше «психотиков»? (Если мне не изменяет память, эту мысль Лакан высказывал в одном из ранних своих текстов, для французской энциклопедии. Текст «Семья»,1932 года). Выходит — потенциальное сумасшествие, убийство Отца — это плата за прогресс?

Смулянский: Я бы сказал, что с определенного периода у наследующих Лакану специалистов появляется определенное желание (это именно «желание» в полномерном аналитическом смысле) диагностировать психоз и делать это чаще, чем обычно. Несомненно, с вполне реальным нынешним преобразованием места отцовского репрезентанта это также связано, но связь эта производит куда большее впечатление на самих аналитиков, нежели ведет к заметному росту реальных психотических случаев среди пациентов.

Что на самом деле происходит вместе с нивелированием отцовского присутствия — притом что мы знаем, что отец не присутствует в семье всецело: речь всего лишь о «реальном отце», и это определение не столько придает ему некоей полнокровной реальности в обычном смысле, сколько описывает довольно узкий круг совершаемых им в отношении желания матери и ребенка операций. Одновременно вместе с нивелированием этого присутствия, включая также статистику роста количества семей с ребенком и одной только матерью (и, в ряде случаев, с семьей с ее стороны) происходит взрыв не столько психозов, сколько тех типов невротических расстройств, которые Фрейд, не найдя для них отчетливой рамки, записал в «неврозы тревоги». Сегодня, особенно с лакановской возвышенности, это определение звучит анахронично — нозология Лакана требует, чтобы в каждом аналитическом случае специалисты все же определялись, идет ли речь о неврозе навязчивости или же истерическом образовании. Тем не менее невозможно пропустить экспоненциальный взлет в современности количества невротизаций, связанных с буквально представленным паническим компонентом — будет ли это агорафобия, клаустрофобия или же, например, неврозы дисморфофобического образца, включая пищевые и гендерные расстройства.

Результат утраты символической отцовской функции на сегодня — это не психозы, а фобии и дисморфофобические расстройства.

Можно сказать, что это единственное на сегодняшний день видимое следствие аннулирования обязательности отцовства, происходящее вовсе не из того, что, как могли бы поспешно заключить педагоги, присутствующий отец предоставляет ребенку опору, готовя его к более выдержанной реакции на внешние испытания и неудобства. Напротив, функция отца заключается в непрестанном внесении поводом для смущения, запинки — так, например, то, что ребенок воспринимает с восторгом, не встречает у отца никакого энтузиазма, и он это ребенку так или иначе сообщает. При этом в эпоху Фрейда имело место особое соотношение обстоятельств, в которых по крайней мере некоторой части невротиков удавалось совершить отвержение отцовской назойливости, поставив механическую преграду крайней заинтересованности отца в происходящем с ребенком после достижения им фаллической стадии. Сегодня этот выход, похоже, утрачен; и нынешнее более интенсивное устранение отца через возросшее число тандемных (мать и ребенок) семей несомненно имеет причиной возросшую чувствительность обоих членов этого тандема к исходящему от реального отца комментарию и его невыносимому смыслу, против которого в особенности у ребенка больше нет никакого средства защиты. Отсюда и возникает то, что сегодня называют «новой оскорблённостью», «культурой обиды», усваивая которую субъект делается крайне чувствительным к любому, даже самому легкому и чисто профилактическому обесцениванию собственной повестки и связанной с ней чувствительности — ростки этой культуры заметны сегодня повсюду и по большей части касаются употребляемых означающих, то есть самих по себе средств выражения. Последнее неудивительно, учитывая, что реальный отец как раз в выражениях не стесняется.

VISUM: Лакан говорил, что «образование аналитика — это образование бессознательного». Говорит ли это о том, что «университет» не может готовить психоаналитиков? Каким образом, по-вашему, должно быть устроено «идеальное» образование аналитиков?

Смулянский: Полагаю, что не стоит недооценивать значение того факта, что всякий раз, когда мы говорим о каком-либо известном аналитике, мы лишь с большим трудом припоминаем (если вообще знаем) имя, которое стояло у истоков его дидактического анализа. Это не означает, что носитель этого имени не оказал должного влияния — речь лишь о том, что мы не можем это влияние оценить.

В то же время, говоря о лакановском афоризме, следует в его толковании опять-таки тщательно избегать слабодушного умиления — речь идет не о каком-либо потрясающем в своей масштабности онтологическом и одновременно абстрактном факте, а о том, что, производя аналитиков, вы буквально воспроизводите бессознательное в новом, недоступном для него ранее месте. Другими словами, появление очередного аналитика сопряжено с новой работой вытеснения на совершенно ином уровне — а именно там, где никакого бессознательного ранее не было и в помине, поскольку, как мы знаем, аналитическая деятельность из доступной желанию субъекта сферы вовсе не вытекает. Возникает искушение сказать, что, производя аналитиков, воссоздают новую локацию бессознательного искусственным образом, если бы не искусственность любой субъектности как таковой, даже самой что ни на есть естественно воспроизводимой.

Действие этого новой локации бессознательного мы видим в самых разнообразных его проявлениях — в упомянутом вами выше двусмысленно отклоняющемся движении, возникающем всякий раз, когда в производстве аналитической теории возникает новая точка пристежки, немедленно собирающая возле себя заинтересованных лиц и в то же время заставляющая их вставать возле нее крепостью, не позволяющей эту новую точку освоить в силу вызываемой ей тревоги; в переделах и конфликтах школ; в страхе утратить анализантов в современной ситуации, где анализ больше не может так же успешно конкурировать за приверженность субъекта лечению, как еще несколько десятилетий назад. «Бессознательным» Лакан называет все это, очевидно, по той причине, что оно не совпадает с бессознательным отдельно взятого аналитика — другими словами, остается за той самой преградой, которая ранее отмечала бессознательное субъекта до того, как сам анализ возник.

Это несет не совсем обнадеживающие новости, поскольку означает, что нет никакого «достаточно хорошего», подходящего способа образования аналитика. Договариваясь о непреложности правил, посредством которых этот аналитик должен быть создан, с одной стороны действительно устраняют многие риски, так что навряд ли эта процедура может быть как-то обойдена. Но если посмотреть на происходящее чуть шире, очевидно, что при этом прямым ходом следуют на территорию, где никакая дальнейшая коррекция немыслима — аналитик может быть сколь угодно добросовестен относительно этических установлений своей профессии, но это не оказывает никакого влияния на ту область бессознательного, что оказывается самой институционализацией анализа создана. В то же время демонстративный выход за пределы этой институционализации, который некоторые аналитики совершают, не желая ассоциироваться ни с какой школой, также ни в малой степени от последствий этой новой локации бессознательного их не избавляет. Именно это является причиной постоянно упоминаемой «невозможности» (хотя и бесспорной реальности) психоаналитической профессии, а вовсе не сопряженные с ней частные деликатные тонкости, существование которых как раз легко и охотно допускают.

Нет никакого «достаточно хорошего», подходящего способа образования аналитика.

VISUM: Я никогда не прощу себе, если не воспользуюсь возможностью и не поговорю с вами про «Лакан-ликбез». Расскажите, как появилась идея семинара? Не устали ли вы за столько лет? Как много времени у вас занимает подготовка к лекциям? Бывали ли какие-то курьезные моменты во время лекций, которые вам запомнились?

Смулянский: Семинар появился в тот момент, когда тексты Лакана, многие из которых переводились в тот момент буквально в режиме реального времени, внушали русскоязычным читателям наибольшее почтение и страх. При этом практика показывает, что в подобном отношении к ним нет ни особой добродетели, ни практического резона, поскольку демонстрирующие это почтение специалисты все равно рано или поздно начинают пользоваться лакановским аппаратом, и частые неудачи в этом использовании вызваны не столько реальной неспособностью его освоить, сколько с торможением, связанным с самой фигурой Лакана. По этой причине уже со второго сезона семинар перестал служить чисто техническим подспорьем для читателей, находящихся в изучении лакановского текста на уровнях beginner и intermediate, и превратился в исследование неосвоенных сторон фрейдовской и лакановской мысли. Это превращение было связано не только с очевидным изобилием возможностей для подобного исследования, но и с попыткой возрождения ситуации, которой воспользовался сам Лакан в тот момент, когда предпринял обновление фрейдовской повестки, осознав, что сама она, даже при всем ее богатстве, больше ничего не сможет дать специалистам, если не подключить к ней дополнительный источник, который из нее самой не выводим, но при этом позволяет начать читать на иной основе.

VISUM: Зарекомендовав себя как внимательного читателя Лакана, вы показали удивительную особенность его текстов: их можно читать, понимать, если конечно, быть достаточно внимательным; и наоборот — несмотря на прозрачность текстов Фрейда, они всегда остаются вещью-в-себе. Я позволю себе предположить, что как таковой практики чтения Фрейда на постсоветском пространстве все еще нет. Или, может быть, я ошибаюсь? Как вообще надо читать Фрейда и Лакана?

Смулянский: Дело в том, что для аудитории Лакан представляет собой раздражитель, уточнение природы которого происходит в последействии, и так, собственно, реализация его учения и была им самим задумана. Для иллюстрации этого я неоднократно приводил в лекциях пример, связанный с перипетиями введенного Лаканом понятия «Большого другого» — когда сам Лакан его вводил, он делал это во многом экспериментальным образом, наощупь, не зная, какого рода последствиями для слушателей оно обернется. Как только публика выказала характерную очарованность этим понятием, опознав его через модные в тот период политические метафоры контролирующего старшинства, Лакан тут же резко сменил вектор трактовки, существенно уменьшив долю его присутствия в своих выступлениях, сочтя, что интеллектуальное сообщество и так неплохо позабавилось и этому стоит положить конец. Это справедливо и для чтения Лакана в целом: в тот момент, когда практики этого чтения (например, после волны переводов) формируются, они еще не являются более или же менее релевантными. Их способствующая прочтению или же, напротив, реакционная составляющая обнаруживается лишь впоследствии. Так, в русскоязычных рецепциях долгое время сцену чтения занимала манера передачи, демонстрирующая яркую истеризацию по отношению к лакановскому вкладу. Стилистически для нее были характерны многозначительные пересказы отдельных общих мест лакановского изложения, обилие цитат, сугубая назидательность тона в рассуждениях о лакановской этике и одновременно робость в использовании теоретического аппарата, поучительно намекавшая, что речь идет о чем-то, чему в значительной степени суждено оставаться непостижимым. При этом истерический отклик на какое-либо значительное высказывание не подразумевает никакого продвижения или собственного вклада — об этом даже речи быть не может, потому что у истерика не может быть никакой своей речи. Именно так Лакан читался в России долгое время, и нельзя сказать, что у этого способа не было необходимых плодов — для начального знакомства с лакановской мыслью он подходил идеально. Сегодня, когда ознакомительный период явно затянулся и настало время производить на его основе теоретический и клинический продукт, этот способ прочтения стал реакционным, поскольку его усилиями лакановский материал стремительно превращается в достояние прошлого, потребное лишь изначально лояльному к нему поколению специалистов, знавших Лакана лично. Уже для нынешнего молодого поколения аналитиков и интеллектуалов, бесспорно убежденных в необходимости изучения лакановского наследия, подчеркнутая сервильная почтительность старшего поколения в его отношении выглядит как минимум странно.

Что касается буквальности прочтения как такового: Фрейд не был, как известно, особенно свободолюбив том, что касалось именно буквы психоаналитического учения — любые предпринятые его последователями отклонения от заданного им направления сильно его раздражали: он сам неоднократно указывал, что предпочел бы, если бы мог, контролировать то, что появлялось из–под их пера. На этот факт любят указывать, намекая тем самым на авторитарность психоаналитического учения, не замечая, что именно эта фрейдовская строгость привела к появлению уже после его смерти к масштабному высвобождению творческих усилий, включая саму возможность появления Лакана, позволявшего себе любые перетолкования фрейдовского текста при условии, что они релевантны клиническому опыту и, шире, самим фактам наблюдаемой реализации современной субъектности в принципе.

Напротив, лакановское свободолюбие и подчеркнутое отсутствие с его стороны какой-либо ревнивости и вообще внимания по отношению к продукции ближайших последователей немедленно, буквально в пределах двух десятилетий привели к масштабному закостенению лакановского учения, последствия которого мы наблюдаем сейчас в полной мере. Сегодня существуют школы, обучающие своих приближенных почти что автоматическому пониманию лакановских концептов, как если бы те не подразумевали никакого продолжения, как если бы крамольной была бы сама мысль о том, что с Лаканом можно и даже видимо должно поступить так, как он сам поступил с Фрейдом: то есть, исходя из страсти к совершенному им прорыву и подразумеваемой этим прорывом нехватке, дать его речи продолжающее толкование из другого места.

Это парадоксальное переворачивание ситуации вызвано тем, что можно было бы назвать неизбежным в каждом случае переделом тревоги, точкой изменения ее приложения. Совершенно очевидно, что Лакан смог совершить такое впечатляющее продвижение, поскольку никакой тревоги он не испытывал — я не говорю, что он, как аналитик, не знал тревоги вообще, а лишь то, что в его случае со стороны тревоги не существовало ограничения, налагаемого на его речь.

Напротив, нынешние его ортодоксальные последователи буквально одержимы тревогой, не позволяющей им сделать новые и в достаточной степени далеко идущие выводы из того, совершенно неразработанного до сих пор материала, который лакановское учение предлагает. Произошло это в силу непреложного закона, заставляющего последователей пытаться взять на себя роль тех, кто в конечном счете расплачивается за свободомыслие мэтра и вытекающее из него — по крайней мере это так прочитывается — легкомыслие. Здесь возникает отвечающее этому легкомыслию обратное «желание сберечь» — желание крайне ретроградное и в конечном счете, как это ни странно, скрыто агрессивное в своей основе.

В принципе, ничто не заставляет ту или иную отдельную школу с этой ролью идентифицироваться — более того, ее можно отследить: она, как мы говорим в области практики, анализабельна. Тем не менее, поскольку еще никто и никогда не анализировал школу — хотя никаких особых препятствий к этому нет, поскольку определенным желанием она всегда снабжена в полной мере — никакого продвижения в этом вопросе не наблюдается.

Совершенно очевидно, что Лакан смог совершить такое впечатляющее продвижение, поскольку никакой тревоги он не испытывал. Но наследующий ему специалист снова находится в тревоге.

VISUM: Жижек говорил, что психоанализ сегодня крайне актуален; правда, в очередной раз психоанализ сегодня хоронят — на этот раз «нейронауки» и примкнувшие к ним когнитивные направления. Какое, на ваш взгляд, будущее есть у психоанализа? Есть у него это самое будущее?

Смулянский: Здесь имеет место характерное недопонимание как целей анализа, так и особенностей его воздействия, которые зачастую не совсем ясно осознаются в том числе самими психоаналитиками. Последние, особенно те, кто настроен более ревностно, нередко уверяют, что нейрокогнитивные направления не могут заменить анализ, поскольку они якобы не учитывают субъективное измерение. На самом деле, это не так: с его изучением эти направления могут справиться более чем удовлетворительно при условии, что им не будет поставлена этическая преграда наподобие некоторое время имевшему место запрету в изучении патологоанатомического материала, как это было в XII-XVI веках. Более того, существующая ныне уверенность по поводу предположительной невозможности для нейронаук добиться каких-либо изменений в субъекте — за исключением тех перемен, которые достигаются наиболее грубыми и традиционно пугающими общественность способами — также, по всей видимости, в будущем не будет иметь под собой никаких оснований.

Единственное, что ограничивает вытекающие из нейропсихологии практики — например, связанную с ней когнитивно-поведенческую терапию — это то, что они ни при каких условиях не могут поставить субъекта в ситуацию смятения, в которую ставит его анализ. Более того, чем успешнее и доказательнее будут методы, разработанные на основе научной достоверности в области нейрофизиологии, тем дальше от этого совершенно необходимого смятения в отношениях между аналитиком и анализантом они будут находиться. Именно в воссоздании ситуации смятения и всех вытекающих из него реакций, которые невозможно вызвать иначе, нежели посредством анализа, и заключается его незаменимость в клиническом поле. Никаких аргументов по поводу утраты анализом способности эту ситуацию воссоздать пока представлено не было.

Беседовал Дмитрий Лобачев.

Полная версия журнала: https://view.joomag.com/v-i-s-u-m-6/0012487001578859264?short

 

Статья. Жак Лакан СТРУКТУРЫ ОСТРОУМИЯ В УЧЕНИИ ФРЕЙДА

Основные моменты предшествовавших семинаро

Witz и его схем

Остроумие в национальных традициях

Санкция Другого

То, что бывает видно лишь когда на него не смотришь

В этом году мы сделали темой нашего Семинара образования бессознательного.

Те из вас – а я думаю, что это большинство, – кто присутствовал вчера на нашем научном заседании, уже находятся в курсе дела и знают, что вопросы, которые сегодня мы сформулируем, касаются – на этот раз самым непосредственным образом – функции, выполняемой в бессознательном тем, что в течение ряда предшествовавших лет работы нашего Семинара было выявлено нами как означающее.

Некоторое число здесь присутствовавших – я выражаюсь таким образом, потому что притязания у меня самые скромные, – прочли, я надеюсь, заметку, помещенную мною в журнале “Психоанализ” под заголовком Инстанция буквы в бессознательном. Тем, кто на это отважился, будет легко – во всяком случае, легче, чем другим, – за ходом моей мысли следовать. Вообще говоря, мне не кажется, что с моей стороны чрезмерным будет потребовать, чтобы вы, дающие себе труд выслушивать то, что я говорю, читали бы заодно и то, что я пишу, так как пишу-то я, в конечном счете, именно для вас. Поэтому те, кто статьи еще не прочел, хорошо сделают, если все-таки обратятся к ней, тем более, что ссылаться на нее я буду постоянно. То, что однажды уже было высказано, мне придется предполагать известным.

Специально для тех, кто пришел сегодня неподготовленным, я охарактеризую ту тему, которой намерен в данный момент ограничиться. Она-то и станет предметом вводной лекции моего курса.

Для начала я напомню, пусть бегло и поверхностно, чтобы не начинать все с начала, несколько выработанных нами в предшествующие годы основных положений, которые предвосхищают и содержат в зачатке то, что предстоит мне сказать о функции, принадлежащей в бессознательном означающему.

Затем, щадя тех, кому это краткое напоминание покажется маловразумительным, я разъясню значение схемы, которой мы весь год будем в ходе наших теоретических изысканий пользоваться.

И, в заключение, я разберу один пример. Это первый из тех примеров, которые приводятся Фрейдом в его книге об остроумии. Я сделаю это не в качестве иллюстрации, а лишь потому, что всякая острота носит характер индивидуальный – не существует остроты в пространстве абстракции. Заодно я покажу вам, почему наилучшим введением в занимающий нас предмет — образования бессознательного – оказывается именно острота. Больше того, это не просто введение, а ярчайшая из тех форм, которые выбрал сам Фрейд для демонстрации отношений бессознательного с означающим и сопутствующими ему техниками.

Таковы три раздела моей лекции. Теперь вы знаете, что я собираюсь вам объяснить, – это поможет вам сэкономить ваши умственные усилия.

Первый год моего семинара, посвященный техническим работам Фрейда, состоял, по сути дела, в том, чтобы ввести понятие символической функции – единственное понятие, способное объяснить то, что можно назвать утверждением в смысле и что является основополагающей реальностью исходного для Фрейда опыта.

Ну, а поскольку утверждение в смысле является здесь не чем иным, как определением разума, напомню вам, что разум этот как раз и является тем началом, которым возможность психоанализа обусловлена. Именно то, что нечто изначально было связано с неким подобием речи, позволяет дискурсу эту связь распутать.

Я уже указал вам по этому поводу на ту дистанцию, которая отделяет речь как нечто исполненное человеческого бытия, от пустого дискурса, гул которого сопровождает человеческие поступки. Поступки эти разуму непонятны, ибо воображение объясняет их мотивами иррациональными. Рационализации они поддаются лишь в характерной для собственного Я перспективе отказа от признания. Тот факт, что собственное Я само является функцией символической связи и что насыщенность его, как и сами выполняемые им функции синтеза, эти пленительные миражи, могут от подобной связи зависеть, – факт этот, как уже говорил я вам в прошлом году, объясняется лишь зиянием, которое в силу того, что названо мною преждевременностью рождения, открыто в человеческом бытии изначальным, биологически обусловленным присутствием смерти.

Это и есть то звено, что связывает мой первый семинар со вторым.

Второй семинар выявил значение фактора настойчивого повторения, показав, что фактор этот коренится именно в бессознательном. Принцип этого повторения оказался идентичным структуре цепи означающих – именно это постарался я вам продемонстрировать на модели синтаксиса, связывающего буквы ;α β γ δ.

На данный момент вы уже располагаете письменным ее изложением в опубликованной мною статье Похищенное письмо – статье, которая этот синтаксис окончательно резюмирует. Несмотря на полученные в ее адрес критические замечания, в ряде случаев обоснованные, – есть две небольших недоговоренности, которые в последующих изданиях предстоит исправить – она еще долго сможет быть вам полезной. Больше того, я убежден, что время пойдет ей на пользу и что уже через несколько месяцев, а тем более к концу этого года, обращение к ней вызовет у вас куда меньше трудностей. Я говорю это в ответ на похвальные усилия, которые иными были предприняты, чтобы ее значение умалить. Так или иначе, это стало для них случаем себя на этом деле проверить, а это-то как раз мне и нужно. Какие бы тупики они в ней ни обнаружили, она им предоставила повод для этой интеллектуальной гимнастики. А в том, что предстоит мне показать им в этом году, они получат возможность найти еще один.

Разумеется, как те, кто дал себе этот труд, мне указали, и даже написали, каждый из четырех моих терминов отмечен принципиальной двусмысленностью. Именно в ней-то, однако, ценность примера и заключается. Группируя эти термины, мы вступили на путь, проложенный современными исследованиями в теории групп и множеств. Принцип этих исследований состоит в том, что исходят они из сложных структур, в то время как простые предстают в них лишь как частные случаи этих последних. Я не буду напоминать вам, откуда те маленькие буквы взялись, но ясно, тем не менее, что, проделав манипуляции, позволяющие дать им определение, мы приходим к чему-то крайне простому. Каждая из них определяется, по сути дела, взаимными отношениями двух пар из двух терминов – пары симметричного и асимметричного, асимметричного и симметричного, во-первых, и пары подобного неподобному и неподобного подобному, во-вторых. Мы имеем, таким образом, группу из четырех означающих, обладающих тем свойством, что каждое из них может быть проанализировано как функция тех отношений, в которые вступает она с тремя другими. Чтобы подтвердить, по ходу дела, этот анализ, мне остается добавить, что, согласно Роману Якобсону, который недавно, во время нашей личной встречи свое мнение высказал, подобная группа как раз и является той минимальной группой означающих, которая необходима для обеспечения первичных, элементарных условий лингвистического анализа. А этот последний имеет, как вы увидите, прямое отношение к анализу как таковому. Более то го, они совпадают. Если приглядеться к ним повнимательнее, то окажется, что один от другого по сути не отличается.

В ходе третьего года моего семинара речь шла о психозе. Мы рассматривали его как явление, в основе которого лежит изначальная нехватка означающего. Мы показали также, что происходит, когда Реальное, влекомое призывом витальности, поднимается на поверхность и занимает место, которое этой нехваткой означающего оказалось создано. Нехватка эта, которую мы, говоря о ней вчера вечером, определили немецким словом Verwerfung, до сих пор, должен сказать, ставит перед нами ряд трудностей, к которым нам в этом году еще предстоит вернуться. Я думаю, тем не менее, что семинар о психозе позволил вам понять если не коренную причину, то, по крайней мере, суть того механизма, который сводит Другого, большого Другого, Другого как местопребывание речи к другому воображаемому. Это и есть восполнение Символического Воображаемым.

Одновременно понятен вам стал и эффект тотального отчуждения Реального. Эффект этот, возникающий в тот момент, когда прерывается диалог бреда, являет собой то единственное, чем способен психотик поддерживать в себе нечто такое, что мы назовем своего рода непереходностью субъекта. Нам-то непереходность эта представляется вещью вполне естественной.Ямыслю, следовательно я существую, говорим мы себе, к переходности не прибегая. Но для психотика в этом как раз вся трудность и заключается, и причина ее лежит не в чем ином, как в упразднении раздвоения между большим Другим, Другим с большой буквы (Autre, A) и другим с маленькой буквы (autre, α). Иными словами, между Другим как местопребыванием речи и гарантией истины и другим-двойником -тем, перед лицом которого субъект оказывается в положении собственного зеркального образа. Именно исчезновение этой двойственности и обусловливает те многочисленные трудности, которые психотик испытывает, когда пытается удержать себя в Реальном человеческом – другими словами, в Реальном символическом.

В ходе этого третьего семинара, рассуждая о том, что я назвал диалогическим измерением – измерением, которое дает субъекту возможность себя в качестве субъекта поддерживать, – я проиллюстрировал его на примере первой сцены из Гофолии Расина. Это семинар, который, будь у меня на то время, мне очень хотелось бы переработать в письменной форме.

Я полагаю, однако, что вы не забыли тот изумительный, открывающий эту пьесу диалог, где Абнер, этот прототип фальшивого брата и двойника, уже с первого шага нащупывает себе почву. Уже в первых словах его·. Я вхожу в этот храм поклониться Творцу звучит некая тайная попытка совращения. Та завершенность, которую мы этой пьесе придали, могла заглушить в вашей памяти некоторые смысловые ее резонансы – но полюбуйтесь, как это замечательно! Я уже обращал ваше внимание на те существенные означающие, что проскальзывают, со своей стороны, в речи Первосвященника, например: Господь был нам верен, как ни был Он грозен или еще: К обетам небес почему вы глухи’. Термин небеса, как и несколько других слов, являются здесь, и это чувствуется, не чем иным, как чистыми означающими. Я уже указывал вам на их абсолютную пустоту. Иодай насаживает, если можно так выразиться, своего противника на крючок, как наживку, оставляя ему напоследок лишь роль жалкого червя, который обречен, как я говорил вам, занять свое место в процессии и послужить приманкой для Гофолии, которая, в конечном счете, падет жертвой этого трюка.

Отношение означающего к означаемому, в этом драматическом диалоге столь ощутимое, позволило мне сослаться на знаменитую схему Фердинанда де Соссюра, где означающее и означаемое предстают как два параллельных потока, друг от друга отличных и обреченных на непрерывное скольжение друг относительно друга. Именно в связи с этим и предложил я заимствованный у обойщиков мебели образ пристежки. Ведь если мы хотим знать, чего, хотя бы приблизительно, нам держаться и в каких пределах скольжение возможно, необходимо, чтобы ткань означающего и ткань означаемого в какой-то точке соединялись. Имеются, таким образом, точки пристежки, но связь в эти точках сохраняет некоторую эластичность.

Именно с этого мы в нынешнем году и продолжим. Для начала скажу, что диалог Иодая и Абнера позволяет сделать еще один вывод, параллельный и симметричный тому, что был нами получен ранее – достоинство субъекта удерживает лишь тот, кто держит речь во имя самой же речи. Вспомните, в какой плоскости держит речь Иодай: Моими устами глаголет вам Бог. Без отсылки к этому Другому субъекта нет и не может быть. Перед нами символ того, без чего никакой подлинной речи не может быть.

Что касается четвертого года семинара, то в ходе его я стремился продемонстрировать вам, что не существует иного объекта, кроме объекта метонимического: ведь объект желания – это всегда объект желания Другого, а само желание – это всегда желание Другой вещи, точнее, того, чего не хватает, а, объекта, который изначально утрачен и который, как показывает нам Фрейд, мы вечно обречены открывать заново. Как не существует и иного смысла, кроме метафорического, – ведь и возникает-то смысл не иначе, как в результате замены в означающей цепочке одного означающего на другие.

Именно такие выводы можно сделать из работы, о которой я вам только что напоминал и к которой рекомендовал вам обратиться, –Инстанция буквы в бессознательном. Следующие символические записи представляют собой формулы, соответственно, метонимии и метафоры:

f(S...S//) S// = S()s

f(S/...S) S// = S(+)s

В первой из этих формул S связана в комбинациях цепочки с S/, а целое соотносится с S//, что позволяет в результате поставить S в определенное метонимическое отношение к s на уровне значения. И точно таким же образом замена S на S/ по отношению к Задает в итоге соотношение S(+)s, которое указывает здесь – это легче сформулировать, чем в случае метонимии, – на возникновение, на создание смысла.

Итак, вот к чему мы пришли. Приступим теперь к тому, что станет для нас предметом исследования в этом году.

Чтобы к этому предмету приступить, я нарисовал для вас схему и расскажу сейчас, что именно – во всяком случае на сегодняшний день – она поможет вам уяснить.

В поисках наиболее точного способа описать связь между цепочками означающих и означаемых, остановимся на примитивной схеме точки пристежки.

Чтобы операция эта была законной, следовало бы спросить себя, где находится сам обойщик. Где-то он, разумеется, присутствует, но место, которое должен был бы занять он на этой схеме, соответствовало бы слишком уж раннему детству.

Поскольку между означающей цепочкой и потоком означаемых имеет место взаимное скольжение, в котором самая суть соотношений между ними и состоит, и поскольку, несмотря на это скольжение, между этими двумя потоками существует связь и согласованность, место происхождения которых нам как раз и предстоит обнаружить, нетрудно предположить, что скольжение это является, по необходимости, относительным. Смещение одного влечет за собой смещение другого. А это значит, что нечто вроде взаимопересечения двух противоположно направленных линий в своего рода идеальном настоящем как раз и явится для нашего случая показательной схемой.

Итак, вот то, вокруг чего можем мы строить свои рассуждения.

Беда лишь в том, что, каким бы важным это понятие настоящего нам ни казалось, дискурс не является, если можно так выразиться, точечным событием в смысле Рассела. Дискурс не только обладает собственной материей и фактурой – он занимает определенное время, у него есть временное измерение, он обладает плотноетью. Удовлетвориться мгновенным настоящим мы категорически не можем – весь наш опыт, как и все соображения, высказанные нами прежде, восстают против этого. Это можно немедленно показать на примере речи. Когда я, скажем, начинаю произносить фразу, смысл ее остается вам неясен до тех пор, пока я ее не закончу. Чтобы вы поняли первое слово фразы, совершенно необходимо -это, собственно, определение фразы и есть, – чтобы я произнес последнее. Вот самый наглядный образчик того, как означающее действует задним числом (nachträglich). Это как раз то, что я неустанно демонстрирую вам, в масштабах несравненно больших, на примере текстов аналитического опыта как такового, где речь идет об истории прошлого.

С другой стороны, одно, по крайней мере, остается несомненным – и это мною в Инстанции буквы с нарочитой тщательностью сформулировано. Я прошу вас время от времени к этой работе возвращаться. Положение, о котором я говорю, выражено в ней в форме метафоры – метафоры, если можно так выразиться, топологической: означающее, означаемое и субъект не могут быть представлены лежащими в одной плоскости. В положении этом ничего таинственного и темного нет – у меня в тексте, в рассуждении по поводу картезианского cogito, оно вполне ясно доказывается. Возвращаться к этому доказательству я сейчас, однако, не стану, так как положение, о котором я говорю, встретится нам здесь в несколько иной форме.

Напоминаю же я вам об этом лишь для того, чтобы оправдать введение тех двух линий, которыми далее собираюсь манипулировать.

Треугольный стопор обозначает начало пути следования, а стрелка – его конец. Слева направо идет знакомая вам первая линия, за которую, два раза пересекая ее, цепляется, подобно крюку, вторая.

Хочу предупредить вас, чтобы вы не путали то, что эти две линии изображали прежде, то есть означающее и означаемое, – с тем, что они представляют на этой схеме. Здесь есть небольшая разница: теперь мы целиком располагаемся в плоскости означающего. Эффекты, производимые им в плоскости означаемого, относятся к другой области и в непосредственном виде здесь не представлены. На этой схеме речь идет о двух состояниях или функциях, которые последовательность означающих позволяет нам выявить.

Первая линия схемы представляет означающую цепочку, которая остается здесь для собственно означающих эффектов метафоры и метонимии полностью проницаемой. Это предполагает возможность актуализации означающих эффектов на всех уровнях, вплоть до фонематического. Именно на фонематическом элементе основана, собственно говоря, игра слов, каламбуры и т. д. Короче говоря, именно этот элемент и является в означающем тем, с чем нам, аналитикам, без конца приходится вступать в игру. Все те из вас, кто пришли сюда не впервые, уже имеют об этом некоторое представление – именно поэтому и начнем мы сегодня подбираться к субъекту бессознательного со стороны остроты, Witz.

Что касается другой линии, то это линия дискурса рационального – дискурса, в который уже включается определенное количество ориентиров, вещей фиксированных. Вещи эти порою не могут быть с точностью уловлены иначе как на уровне возможных способов использования означающего, то есть на уровне того, что конкретно, в прагматике дискурса, образует некие фиксированные точки. Вы сами прекрасно знаете, что точки эти никакой вещи однозначно не соответствуют. Нет такой семантемы, которая отвечала бы одной-единственной вещи. По большей части семантема соответствует целому ряду вещей очень различных. Мы останавливаемся здесь на уровне семантики, то есть того, что фиксировано и определено конкретным образом своего использования.

Таким образом, это не что иное, как линия дискурса обыденного, обыкновенного – в том виде, в котором допущен он кодом дискурса, который я назвал бы дискурсом общей для нас реальности. Это, надо добавить, тот уровень, на котором создание смысла происходит ранее всего, потому что смысл на нем в каком-то отношении уже дан. По большей части дискурс этот состоит лишь в добросовестном перемалывании ходячих идеалов. Именно на этом уровне и возникает пресловутый пустой дискурс – дискурс, послуживший отправной точкой целого ряда моих наблюдений относительно функции речи и области языка.

Как видите, линия эта представляет собой линию конкретного дискурса индивидуального субъекта, который говорит и заставляет себя выслушивать, – дискурса, который можно записать на пластинку. В отличие от нее, первая линия воплощает собой все то, что включено сюда в качестве возможности искажения, перетолкования, резонанса, метафорических и метонимических эффектов. Направлены линии в противоположные стороны – по той простой причине, что друг относительно друга они скользят. Одна из них, однако, пересекает другую. И пересекаются они в двух точках, которые с легкостью распознаваемы.

Если мы станем исходить из дискурса, то первая точка, где он встречает означающую цепочку как таковую, соответствует тому, о чем я только что толковал вам с точки зрения означающего – точке ОС.

Чтобы дискурс был расслышан, где-то в наличии должен пребывать код. Очевидно, что налицо он в большом Другом (А), то есть в Другом как спутнике языка. Этот Другой – абсолютно необходимо, чтобы он существовал, причем, прошу заметить, вовсе не обязательно нарекать его столь идиотским и бредовым термином, как коллективное сознание. Другой – он и есть Другой. Одного такого Другого вполне достаточно, чтобы язык оставался живым. Больше того, нашу первую фазу этот Другой вполне может осуществить сам, в одиночестве. В самом деле, допустим, что налицо из Других лишь один, способный притом говорить на своем языке с собой самим -этого окажется вполне достаточно, чтобы налицо оказался он сам, и не просто Другой, а даже два, во всяком случае еще кто-то, кто его понимает. Отпускать на языке остроты можно даже тогда, когда вы являетесь единственным его носителем.

Итак, вот первая встреча – встреча, которая происходит на уровне того, что мы называем кодом. Вторая же, замыкающая петлю встреча – та, что, исходя из кода, с которым встретилась прежде, приводит к образованию смысла, – происходит в точке завершения, которую мы обозначили γ. Как видите, на схеме в нее упираются две стрелки, и о том, что означает вторая, я вам покуда гово-

рить воздержусь. Результат совпадения дискурса с означающим как творческим носителем смысла – это и есть сообщение.

В сообщении смысл является на свет. Истина, которую надлежит возвестить, если таковая есть, находится именно тут. По большей части никаких истин не возвещается – по той простой причине, что чаще всего дискурс вообще означающую цепочку не пересекает, что он представляет собой просто-напросто бормотание повторения, мельницу слов, поток которых образует короткое замыкание между пунктами β и β‘. Такой дискурс не говорит абсолютно ничего – разве что сигнализирует вам, что перед вами говорящее животное. Это дискурс обыденный, и состоит он из слов, задачей которых является не сказать ничего – дискурс, благодаря которому мы убеждаемся, что имеем дело не с диким зверем, которым является человек в природном своем состоянии, а с чем-то иным.

Опознать оба узловых пункта цепочки короткого замыкания дискурса не составляет труда. С одной стороны, в точке β‘ – это объект, в смысле того метонимического объекта, о котором говорил я вам в прошлом году. С другой стороны, в точке β – это Я, поскольку оно указывает нам в самом дискурсе место говорящего.

Схема позволит вам наглядно разобраться в том, что связывает между собой и отличает друг от друга высказываемое, с одной стороны, и высказывание, с другой. Истина эта вполне и непосредственно доступна и опыту чисто лингвистическому, но опыт фрейдовского психоанализа со своей стороны подтверждает ее, усматривая принципиальное различие между Я, которое является не чем иным, как местом того, кто в означающей цепочке держит речь (местом, которое, кстати сказать, в том, чтобы его обозначали как Я, вовсе и не нуждается), с одной стороны, и сообщением, для существования которого минимальный аппарат настоящей схемы абсолютно необходим, с другой. Вывести из существования какого-либо субъекта какое-либо сообщение или речь, вывести так, как если бы они излучались из него как из единого центра, абсолютно невозможно, пока всего этого сложного образования нет налицо -невозможно по той простой причине, что речь-то как раз и предполагает существование означающей цепочки.

Происхождение ее исследовать далеко не просто – мы затратили целый год, прежде чем прийти к своим выводам. Она предполагает существование целой сети функциональных ролей, другими словами – способов использования языка. Она предполагает, ктому же, наличие всего того механизма, под действием которого, что бы вы ни говорили, думая о том или не думая, как бы вы вашу мысль ни формулировали, стоит вам на колесе словесной мельницы оказаться, как дискурс ваш немедленно начинает говорить больше, чем то, что намереваетесь сказать вы.

Более того, будучи речью, дискурс уже поэтому только базируется на существовании где-то той отсылочной инстанции, которой служит план истины – истины, от реальности отличной, что делает возможным возникновение новых смыслов, в мир или в реальность введенных. Речь идет не о смыслах, которые там уже есть, а о смыслах, которые под действием истины там возникают, которые она буквальным образом туда вводит.

Вы видите на схеме, что от сообщения, с одной стороны, и отЯ, с другой, отходят, излучаются в разных направлениях по две маленьких стрелочки, обозначенных черточками. От Я одна стрелка указывает в сторону метонимического объекта, вторая – в направлении Другого. Симметрично им, следуя путем возвращения дискурса, направлено к Другому и к метонимическому объекту сообщение. Прошу заметить, что все это говорится лишь предварительно, но вы сами впоследствии убедитесь, что обе эти очевидные для вас линии – та, что идет от Я к другому, и та, что идет от Я к метонимическому объекту, – окажутся нам очень полезны.

Вы увидите также, чему соответствуют и две другие линии, поразительно интересные, что идут от сообщения к коду и обратно, от кода к сообщению. Этот последний, обратный вектор действительно существует, и, как показывает схема, не существуй он, ни малейшей надежды на создание смысла у нас не было бы. Именно во взаимодействии между сообщением и кодом, а следовательно, в частности, и по линии возврата кода к сообщению, активизируется то существенное измерение, в котором оказываемся мы, имея дело с остротой.

Именно в этом измерении и задержимся мы на несколько лекций, наблюдая за теми необычайно показательными и многозначительными явлениями, что могут там иметь место.

И это даст нам еще один случай установить те зависимости, которые связывают пресловутый метонимический объект, которым начали мы заниматься в прошлом году, – объект, который никогда не бывает налицо, который всегда находится где-то в другом месте, который каждый раз представляет собой нечто другое.

I Рассмотрим теперь, что же такое Witz.

Witzэто то, что передают по-французски выражением trait desprit, острота. Мы говорим иногда и mot desprit, острословие -я не буду сейчас распространятся о причинах, по которым первый перевод мне кажется предпочтительнее. Но Witzозначает также и esprit (остроумие, ум, дух). Таким образом, термин этот с самого начала предстает как крайне двусмысленный.

Острота, шутка является предметом некоторого осуждения – она может предполагать легкомыслие, несерьезность, склонность к капризу и выдумке. А как насчет esprit, остроумия? Здесь, напротив, каждый хорошенько задумается, прежде чем подобные выводы сделать.

Стоит, пожалуй, сохранить за словом esprit весь спектр его значений, вплоть до “духа”, что столь часто служит прикрытием разных сомнительных сделок, – духа, от имени которого выступает спиритуализм. Но и в этом случае у понятия espritостанется, тем не менее, центр тяжести – центр, который мы безотчетно ощущаем, когда называем человека spirituel, остроумным, совсем не обязательно подразумевая при этом высокую его духовность. Концентрацией esprit является для нас traitdesprit, острота – то есть, как ни странно, то самое, что кажется в нем наиболее случайным, неустойчивым, уязвимым для критики. Такие вещи вполне в духе психоанализа, и не стоит потому удивляться, что единственным местом в творчестве Фрейда, где esprit, столь часто награждаемый у Других авторов заглавной буквой, упоминается, это его работа о Witz, остроумии. Родство между обоими полюсами термина, тем не менее, сохраняется, что издавна служило нотами, по которым разыгрывались различные словесные прения.

Было бы интересно напомнить вам и об английской традиции. Английское witпревосходит своей двусмысленностью не только немецкое Witz, но и французское esprit. Споры об отличии подлинного, настоящего остроумия, остроумия доброкачественного, одним словом, от остроумия злокозненного, которым забавляют общество словесные жонглеры – споры эти не знали конца. Пережив век восемнадцатый, век Аддисона и Поупа, они наследуются в начале девятнадцатого века английской романтической школой, где вопрос о wit неизменно оказывался на повестке дня. Писания Хазлитта в этом отношении очень показательны. Но дальше всего в этом направлении пошел Кольридж, о котором впоследствии у нас будет еще повод поговорить.

Заодно я мог бы рассказать вам и о традиции немецкой. Так, в частности, выдвижение остроумия на первый план в литературе христианского толка происходило строго параллельным образом и в Германии. Вопрос о Witz являлся центральным для всей немецкой романтической мысли, которая не раз еще привлечет к себе наше внимание как с точки зрения исторической, так и с точки зрения ситуации, сложившейся в психоанализе.

Поразительно то, что у нас не имеется ничего, что этому интересу критики к проблематике Witz и wit соответствовало бы. Единственными, кто воспринимали эти вопросы всерьез, были поэты. Интерес к этим вопросам живет у них в течение всего девятнадцатого века, более того – в творчестве Бодлера и Малларме он является центральным. Что касается других, помимо поэзии, областей, то в них – даже в эссе – вопросы эти ставились не иначе, как с точки зрения критической, то есть, я хочу сказать, с точки зрения интеллектуальной формулировки проблемы.

Я оставляю в стороне главную традицию, испанскую – она настолько важна, что нам поневоле придется впоследствии постоянно к ней обращаться.

Главное состоит в следующем: что бы вы о проблеме Witziimi wit ни читали, в конечном счете вы всегда окажетесь в том тупике, о котором лишь время не позволяет мне сегодня вам рассказать – я к этому еще вернусь. Но, опуская эту часть своих рассуждений, я продемонстрирую вам впоследствии, какой скачок, какой откровенный разрыв с традицией, какие иные по качеству результаты ознаменовали собой работы Фрейда.

Исследования, о которых я вам говорю, исследования европейской традиции Witz Фрейд не проводил. Относительно источников его сомнений нет, он их называет – это три весьма основательных, вполне читаемых книги, авторы которых принадлежат к той замечательной категории профессоров из провинциальных немецких университетов, у которых было время спокойно подумать и от которых можно услышать вещи, где педантизма нет и следа. Это Куно Фишер, Теодор Вишер, а также Теодор Липпс, чья книга из трех наиболее замечательна и в выводах своих идет весьма далеко, протягивая руку навстречу фрейдовскому открытию. Не будь г-н Липпс столь озабочен тем, чтобы сохранить своему Witz его респектабельность, не пожелай он делить его на Witz истинный и Witz ложный, он продвинулся бы куда дальше. Фрейда, напротив, это деление нисколько не занимало. Компрометировать себя было для него делом привычным – именно поэтому и оказался он куда более дальновидным. Как, впрочем, и потому, что ему ясны были структурные отношения, связывающие Witz с бессознательным.

В каком плане были они ему ясны? Исключительно в том, который можно назвать формальным. Формальным не в смысле прекрасных форм, округлостей, всего того, что грозит затянуть вас в пучину самого мрачного обскурантизма, а в том смысле, в котором говорят о форме, к примеру, в истории литературы. Есть, между прочим, еще одна традиция, о которой я вам не говорил, потому что мне придется обращаться к ней часто, традиция совсем недавняя – это традиция чешская. Вы, в силу вашего невежества, воображаете, будто ссылки на формализм носят у меня характер неопределенный. Отнюдь нет. Слово формализм означает нечто совершенно конкретное – это школа литературной критики, которую государственная организация, ассоциирующая себя со спутником, уже в течение некоторого времени преследует. Как бы там ни было, но именно на уровне формализма, то есть структурной теории означающего как такового, Фрейд свое место и занимает, и результат оказывается отнюдь не сомнителен, а, напротив, вполне убедителен. Фрейд получает ключ, который позволяет ему продвинуться существенно дальше.

Теперь, когда я настоял на том, чтобы вы время от времени читали мои статьи, мне уже нет, наверное, нужды убеждать вас прочесть книгу Фрейда Der Witz undseine Beziehung zum Unbewussten. Поскольку темой нашей в этом году является Witz, мне это требование представляется минимальным. Как вы увидите, строится эта книга на том, что Фрейд исходит из техники остроты и к ней же, к технике, всегда возвращается. Что это у него за техника? Обычно говорят, что речь идет о технике словесной, вербальной. Я формулирую это точнее: речь идет о технике означающего.

Именно потому, что Фрейд исходит из техники означающего и к этой технике без конца возвращается, – именно поэтому удается ему действительно эту проблему распутать. Теперь, когда он обнаружил в ней несколько независимых планов, стало вдруг со всей отчетливостью очевидным, что именно должны мы суметь различить, чтобы не заплутать в бесконечных лабиринтах означаемого, в тех мыслях, которые мешают нам из этого положения выйти. Стало ясно, к примеру, что существует проблема остроумия, с одной стороны, и проблема комического, с другой, и проблемы это совершенно разные. То же самое касается проблемы комического и проблемы смеха: хотя время от времени они рассматривались как одна, более того, путались порою все три, на самом деле это тоже проблемы различные.

Короче говоря, желая пролить свет на проблемы остроумия, Фрейд исходит их техники означающего, и именно ее сделаем и мы, вслед за ним, нашим отправным пунктом.

Как ни странно, но происходит это на уровне, который, разумеется, не фигурирует как уровень собственно бессознательного, но зато, в силу ряда глубоких причин, имеет прямое отношение к самой природе того, что именуется Witz, – и вот как раз тогда, когда внимание наше приковано к нему, и получается у нас лучше всего разглядеть то, что лежит от этого уровня в стороне и что, собственно, бессознательным и является. Бессознательное вообще становится видно и дается нам лишь тогда, когда смотрим мы немного в сторону. Это то самое, с чем вы постоянно имеете дело в Witz, ибо в этом-то его природа и состоит – вы смотрите туда, куда вам указывают, и именно это позволяет вам разглядеть что-то другое, чего там нет.

Итак, воспользуемся, вслед за Фрейдом, этим ключом к технике означающего.

За примером Фрейд далеко не ходил – почти все, что он нам предлагает и что может показаться вам несколько приземленным и по ценности своей очень неравнозначным, почерпнуто им у вышеупомянутых трех профессоров, почему я свое уважение к ним перед вами и засвидетельствовал. Но есть, однако, еще один источник -источник, Фрейда поистине напитавший. Источник этот – Генрих Гейне, из которого и заимствует Фрейд свой первый пример.

Речь идет о замечательном словце, слетевшем с уст Гирша Гиацинта, еврея из Гамбурга, сборщика лотерейных билетов – нуждающегося, впроголодь живущего человека, с которым встретился Гейне в БаняхЛукки. Если вы хотите получить исчерпывающее представление о том, что такое Witz, вам совершенно необходимо про-4CCTbReisebilder,nymeehie зарисовки Гейне. Поразительно, что книга эта до сих пор не стала классической! Именно в ней, в итальянском ее разделе, и находится тот отрывок, где фигурирует этот уморительный персонаж, о некоторых чертах которого у меня будет еще, надеюсь, сегодня время вам кое-что рассказать.

В разговоре с Гиршем Гиацинтом Гейне услыхал от него, что тот имел некогда честь выводить мозоли на ногах у самого великого Ротшильда, Натана Премудрого. Причем, срезая мозоли, он, Гирш, внушал себе, что является теперь лицом очень важным. Ведь во время операции – думал он – Натан Премудрый размышляет о посланиях, которые предстоит направить ему сильным мира сего, и если он, Гирш Гиацинт, ненароком заденет его слишком больно, не заденет ли в результате раздраженный клиент за живое своих адресатов?

Постепенно, слово за слово, Гирш Гиацинт вспомнил и о другом знакомом ему Ротшильде по имени Соломон. В день, когда он отрекомендовался этому последнему как Гирш Гиацинт, тот добродушно ответил: “Я ведь тоже лотерейный коллекционер в своем роде, лотереи Ротшильда, и мне не пристало принимать коллегу на кухне”. “После чего, – пишет Гирш Гиацинт, – он обходился со мной совершенно фамиллионьярно”.

Именно это останавливает на себе внимание Фрейда. Что значит “фамиллионьярно”? Что это – оговорка, неологизм или, может быть, острота? Острота, конечно, – но сам факт, что я смог предложить еще два варианта ответа, говорит о двусмысленности, присущей означающему в бессознательном.

Так что же говорит Фрейд? Он говорит, что здесь налицо механизм конденсации, что материализована эта конденсация в материале означающего, что речь идет о явлении, когда две линии означающей цепочки оказываются, с помощью какого-то механизма, склепаны вместе. Фрейд подытоживает шутку в очень забавной означающей схеме, где сверху записано слово “фамильярный”, а под ним, снизу, располагается слово “миллионер”. Фонетически, благодаря наличию чередования рно/онер и совпадению слога мил/милл в обоих словах, происходит сгущение, давая в результате их скрещивания слово “(рамаллионьярный”:

фамильярно милли онер

фамиллионьярно

Посмотрим, чему это соответствует в схеме, которая нарисована у нас на доске. Мне поневоле приходится спешить, но кое на что я все-таки хочу обратить внимание.

Дискурс можно, конечно, схематизировать, сказав, что он исходит от Я и направлен к Другому. Правильнее будет, однако, обратить внимание на то, что всякий дискурс отправляется, что бы мы на сей счет ни думали, от Другого, СС, после чего, в β, отразившись от Я, которое должно все-таки в процессе как-то участвовать, возвращается к Другому вторично – слова “я был с Соломонам Ротшильдом в отношениях фамшишонъярпыэ? на свидетельство Другого как раз и ссылаются, – откуда и устремляется, в конечном счете, в направлении сообщения, γ.

Не забывайте, однако, что интересна наша схема тем, что линий в ней две и что какая-то циркуляция происходит одновременно и на уровне означающей цепочки. Благодаря таинственному свойству присутствующих в обоих словах фонем в означающем происходит соответствующий сдвиг, элементарная означающая цепочка сотрясается. Со стороны цепочки в процессе можно выделить три временных такта.

Первому такту соответствует первоначальный, черновой проект сообщения. На втором этапе в цепочке происходит отражение в β‘ от метонимического объекта,мой миллионер. И в самом деле ~ ведь для Гирша Гиацинта речь идет не о чем ином, как о метонимическом, схематизированном объекте, ему принадлежащем. Это именно его миллионер. С другой стороны, дело обстоит как раз наоборот – скорее миллионеру принадлежит он сам. В результате сообщение не проходит. Именно поэтому миллионер и отражается от β‘ во втором такте, то есть в то же самое время, когда другое слово, фамильярный, оказывается в α.

В третьем т^кк миллионер и фамильярный и соединяются в сообщении в точке γ, образуя слово фамиллионьярный.

Схема эта, несмотря на свои достоинства – ведь это я ее придумал, – может вам показаться ребяческой. В дальнейшем, однако, убедившись в течение года не раз, что она работает, вы сами признаете, что кое-какая польза в ней есть. В частности, благодаря топологическим требованиям, ею к нам предъявляемым, она позволяет нам рассчитывать свои шаги в том, что касается означающего. Построена она так, что, каким бы образом вы ее ни пробегали, она неизменно наши шаги ограничивает – я хочу сказать, что каждый раз, когда нам придется делать очередной шаг, схема потребует, чтобы мы сделали не больше трех простейших шагов. Именно этим обусловлено направление маленьких треугольных стопоров (из которых линии берут начало), затушеванных стрелок, а также стрелок штриховых, относящихся к сегментам, которые всегда занимают положение вторичное, промежуточное. Все остальные, в отличие от них, являются либо начальными, либо конечными.

Итак, на протяжении этих трех тактов, обе цепочки – цепочка дискурса и цепочка означающего – сошлись в одной точке, точке сообщения. В результате чего и вышло, что с господином Гиршем Гиацинтом обращались вполне фамиллионъярно.

Сообщение это совершенно нелепо – в том смысле, что оно так и не получено, оно не предусмотрено· кодом. В том-то все и дело. Разумеется, сообщение в принципе для того и существует, чтобы находиться с кодом в отношениях, предполагающих некоторое между ними отличие, но в данном случае явное нарушение кода имеет место на уровне самого означающего.

Предлагаемое мною определение остроты опирается в первую очередь на то, что сообщение вырабатывается на определенном уровне продуктивной деятельности означающего, что оно дифференцируется с кодом, становится от него отличимым и что посредством этого отличия и этой дифференциации оно как раз и получает достоинство сообщения. Весь секрет сообщения именно в отличие его от кода и состоит.

Каким же образом отличие это санкционируется? Вот здесь-то и возникает тот второй план, о котором у нас идет речь. Различие это санкционируется в качестве остроты Другим. Это совершенно необходимо, и мысль Фрейд говорит об этом.

В книге Фрейда об остроте важны два момента значение, которое придает он технике означающего, и эксплицитная отсылка к Другому как третьей инстанции. Отсылка эта, о которой твержу я вам уже годы, звучит у Фрейда абсолютно недвусмысленно – особенно во второй части работы, хотя налицо она, само собой разумеется, с самого начала.

Основные моменты предшествовавших семинаро

Witz и его схем

Остроумие в национальных традициях

Санкция Другого

То, что бывает видно лишь когда на него не смотришь

В этом году мы сделали темой нашего Семинара образования бессознательного.

Те из вас – а я думаю, что это большинство, – кто присутствовал вчера на нашем научном заседании, уже находятся в курсе дела и знают, что вопросы, которые сегодня мы сформулируем, касаются – на этот раз самым непосредственным образом – функции, выполняемой в бессознательном тем, что в течение ряда предшествовавших лет работы нашего Семинара было выявлено нами как означающее.

Некоторое число здесь присутствовавших – я выражаюсь таким образом, потому что притязания у меня самые скромные, – прочли, я надеюсь, заметку, помещенную мною в журнале “Психоанализ” под заголовком Инстанция буквы в бессознательном. Тем, кто на это отважился, будет легко – во всяком случае, легче, чем другим, – за ходом моей мысли следовать. Вообще говоря, мне не кажется, что с моей стороны чрезмерным будет потребовать, чтобы вы, дающие себе труд выслушивать то, что я говорю, читали бы заодно и то, что я пишу, так как пишу-то я, в конечном счете, именно для вас. Поэтому те, кто статьи еще не прочел, хорошо сделают, если все-таки обратятся к ней, тем более, что ссылаться на нее я буду постоянно. То, что однажды уже было высказано, мне придется предполагать известным.

Специально для тех, кто пришел сегодня неподготовленным, я охарактеризую ту тему, которой намерен в данный момент ограничиться. Она-то и станет предметом вводной лекции моего курса.

Для начала я напомню, пусть бегло и поверхностно, чтобы не начинать все с начала, несколько выработанных нами в предшествующие годы основных положений, которые предвосхищают и содержат в зачатке то, что предстоит мне сказать о функции, принадлежащей в бессознательном означающему.

Затем, щадя тех, кому это краткое напоминание покажется маловразумительным, я разъясню значение схемы, которой мы весь год будем в ходе наших теоретических изысканий пользоваться.

И, в заключение, я разберу один пример. Это первый из тех примеров, которые приводятся Фрейдом в его книге об остроумии. Я сделаю это не в качестве иллюстрации, а лишь потому, что всякая острота носит характер индивидуальный – не существует остроты в пространстве абстракции. Заодно я покажу вам, почему наилучшим введением в занимающий нас предмет — образования бессознательного – оказывается именно острота. Больше того, это не просто введение, а ярчайшая из тех форм, которые выбрал сам Фрейд для демонстрации отношений бессознательного с означающим и сопутствующими ему техниками.

Таковы три раздела моей лекции. Теперь вы знаете, что я собираюсь вам объяснить, – это поможет вам сэкономить ваши умственные усилия.

Первый год моего семинара, посвященный техническим работам Фрейда, состоял, по сути дела, в том, чтобы ввести понятие символической функции – единственное понятие, способное объяснить то, что можно назвать утверждением в смысле и что является основополагающей реальностью исходного для Фрейда опыта.

Ну, а поскольку утверждение в смысле является здесь не чем иным, как определением разума, напомню вам, что разум этот как раз и является тем началом, которым возможность психоанализа обусловлена. Именно то, что нечто изначально было связано с неким подобием речи, позволяет дискурсу эту связь распутать.

Я уже указал вам по этому поводу на ту дистанцию, которая отделяет речь как нечто исполненное человеческого бытия, от пустого дискурса, гул которого сопровождает человеческие поступки. Поступки эти разуму непонятны, ибо воображение объясняет их мотивами иррациональными. Рационализации они поддаются лишь в характерной для собственного Я перспективе отказа от признания. Тот факт, что собственное Я само является функцией символической связи и что насыщенность его, как и сами выполняемые им функции синтеза, эти пленительные миражи, могут от подобной связи зависеть, – факт этот, как уже говорил я вам в прошлом году, объясняется лишь зиянием, которое в силу того, что названо мною преждевременностью рождения, открыто в человеческом бытии изначальным, биологически обусловленным присутствием смерти.

Это и есть то звено, что связывает мой первый семинар со вторым.

Второй семинар выявил значение фактора настойчивого повторения, показав, что фактор этот коренится именно в бессознательном. Принцип этого повторения оказался идентичным структуре цепи означающих – именно это постарался я вам продемонстрировать на модели синтаксиса, связывающего буквы ;α β γ δ.

На данный момент вы уже располагаете письменным ее изложением в опубликованной мною статье Похищенное письмо – статье, которая этот синтаксис окончательно резюмирует. Несмотря на полученные в ее адрес критические замечания, в ряде случаев обоснованные, – есть две небольших недоговоренности, которые в последующих изданиях предстоит исправить – она еще долго сможет быть вам полезной. Больше того, я убежден, что время пойдет ей на пользу и что уже через несколько месяцев, а тем более к концу этого года, обращение к ней вызовет у вас куда меньше трудностей. Я говорю это в ответ на похвальные усилия, которые иными были предприняты, чтобы ее значение умалить. Так или иначе, это стало для них случаем себя на этом деле проверить, а это-то как раз мне и нужно. Какие бы тупики они в ней ни обнаружили, она им предоставила повод для этой интеллектуальной гимнастики. А в том, что предстоит мне показать им в этом году, они получат возможность найти еще один.

Разумеется, как те, кто дал себе этот труд, мне указали, и даже написали, каждый из четырех моих терминов отмечен принципиальной двусмысленностью. Именно в ней-то, однако, ценность примера и заключается. Группируя эти термины, мы вступили на путь, проложенный современными исследованиями в теории групп и множеств. Принцип этих исследований состоит в том, что исходят они из сложных структур, в то время как простые предстают в них лишь как частные случаи этих последних. Я не буду напоминать вам, откуда те маленькие буквы взялись, но ясно, тем не менее, что, проделав манипуляции, позволяющие дать им определение, мы приходим к чему-то крайне простому. Каждая из них определяется, по сути дела, взаимными отношениями двух пар из двух терминов – пары симметричного и асимметричного, асимметричного и симметричного, во-первых, и пары подобного неподобному и неподобного подобному, во-вторых. Мы имеем, таким образом, группу из четырех означающих, обладающих тем свойством, что каждое из них может быть проанализировано как функция тех отношений, в которые вступает она с тремя другими. Чтобы подтвердить, по ходу дела, этот анализ, мне остается добавить, что, согласно Роману Якобсону, который недавно, во время нашей личной встречи свое мнение высказал, подобная группа как раз и является той минимальной группой означающих, которая необходима для обеспечения первичных, элементарных условий лингвистического анализа. А этот последний имеет, как вы увидите, прямое отношение к анализу как таковому. Более то го, они совпадают. Если приглядеться к ним повнимательнее, то окажется, что один от другого по сути не отличается.

В ходе третьего года моего семинара речь шла о психозе. Мы рассматривали его как явление, в основе которого лежит изначальная нехватка означающего. Мы показали также, что происходит, когда Реальное, влекомое призывом витальности, поднимается на поверхность и занимает место, которое этой нехваткой означающего оказалось создано. Нехватка эта, которую мы, говоря о ней вчера вечером, определили немецким словом Verwerfung, до сих пор, должен сказать, ставит перед нами ряд трудностей, к которым нам в этом году еще предстоит вернуться. Я думаю, тем не менее, что семинар о психозе позволил вам понять если не коренную причину, то, по крайней мере, суть того механизма, который сводит Другого, большого Другого, Другого как местопребывание речи к другому воображаемому. Это и есть восполнение Символического Воображаемым.

Одновременно понятен вам стал и эффект тотального отчуждения Реального. Эффект этот, возникающий в тот момент, когда прерывается диалог бреда, являет собой то единственное, чем способен психотик поддерживать в себе нечто такое, что мы назовем своего рода непереходностью субъекта. Нам-то непереходность эта представляется вещью вполне естественной.Ямыслю, следовательно я существую, говорим мы себе, к переходности не прибегая. Но для психотика в этом как раз вся трудность и заключается, и причина ее лежит не в чем ином, как в упразднении раздвоения между большим Другим, Другим с большой буквы (Autre, A) и другим с маленькой буквы (autre, α). Иными словами, между Другим как местопребыванием речи и гарантией истины и другим-двойником -тем, перед лицом которого субъект оказывается в положении собственного зеркального образа. Именно исчезновение этой двойственности и обусловливает те многочисленные трудности, которые психотик испытывает, когда пытается удержать себя в Реальном человеческом – другими словами, в Реальном символическом.

В ходе этого третьего семинара, рассуждая о том, что я назвал диалогическим измерением – измерением, которое дает субъекту возможность себя в качестве субъекта поддерживать, – я проиллюстрировал его на примере первой сцены из Гофолии Расина. Это семинар, который, будь у меня на то время, мне очень хотелось бы переработать в письменной форме.

Я полагаю, однако, что вы не забыли тот изумительный, открывающий эту пьесу диалог, где Абнер, этот прототип фальшивого брата и двойника, уже с первого шага нащупывает себе почву. Уже в первых словах его·. Я вхожу в этот храм поклониться Творцу звучит некая тайная попытка совращения. Та завершенность, которую мы этой пьесе придали, могла заглушить в вашей памяти некоторые смысловые ее резонансы – но полюбуйтесь, как это замечательно! Я уже обращал ваше внимание на те существенные означающие, что проскальзывают, со своей стороны, в речи Первосвященника, например: Господь был нам верен, как ни был Он грозен или еще: К обетам небес почему вы глухи’. Термин небеса, как и несколько других слов, являются здесь, и это чувствуется, не чем иным, как чистыми означающими. Я уже указывал вам на их абсолютную пустоту. Иодай насаживает, если можно так выразиться, своего противника на крючок, как наживку, оставляя ему напоследок лишь роль жалкого червя, который обречен, как я говорил вам, занять свое место в процессии и послужить приманкой для Гофолии, которая, в конечном счете, падет жертвой этого трюка.

Отношение означающего к означаемому, в этом драматическом диалоге столь ощутимое, позволило мне сослаться на знаменитую схему Фердинанда де Соссюра, где означающее и означаемое предстают как два параллельных потока, друг от друга отличных и обреченных на непрерывное скольжение друг относительно друга. Именно в связи с этим и предложил я заимствованный у обойщиков мебели образ пристежки. Ведь если мы хотим знать, чего, хотя бы приблизительно, нам держаться и в каких пределах скольжение возможно, необходимо, чтобы ткань означающего и ткань означаемого в какой-то точке соединялись. Имеются, таким образом, точки пристежки, но связь в эти точках сохраняет некоторую эластичность.

Именно с этого мы в нынешнем году и продолжим. Для начала скажу, что диалог Иодая и Абнера позволяет сделать еще один вывод, параллельный и симметричный тому, что был нами получен ранее – достоинство субъекта удерживает лишь тот, кто держит речь во имя самой же речи. Вспомните, в какой плоскости держит речь Иодай: Моими устами глаголет вам Бог. Без отсылки к этому Другому субъекта нет и не может быть. Перед нами символ того, без чего никакой подлинной речи не может быть.

Что касается четвертого года семинара, то в ходе его я стремился продемонстрировать вам, что не существует иного объекта, кроме объекта метонимического: ведь объект желания – это всегда объект желания Другого, а само желание – это всегда желание Другой вещи, точнее, того, чего не хватает, а, объекта, который изначально утрачен и который, как показывает нам Фрейд, мы вечно обречены открывать заново. Как не существует и иного смысла, кроме метафорического, – ведь и возникает-то смысл не иначе, как в результате замены в означающей цепочке одного означающего на другие.

Именно такие выводы можно сделать из работы, о которой я вам только что напоминал и к которой рекомендовал вам обратиться, –Инстанция буквы в бессознательном. Следующие символические записи представляют собой формулы, соответственно, метонимии и метафоры:

f(S...S//) S// = S()s

f(S/...S) S// = S(+)s

В первой из этих формул S связана в комбинациях цепочки с S/, а целое соотносится с S//, что позволяет в результате поставить S в определенное метонимическое отношение к s на уровне значения. И точно таким же образом замена S на S/ по отношению к Задает в итоге соотношение S(+)s, которое указывает здесь – это легче сформулировать, чем в случае метонимии, – на возникновение, на создание смысла.

Итак, вот к чему мы пришли. Приступим теперь к тому, что станет для нас предметом исследования в этом году.

Чтобы к этому предмету приступить, я нарисовал для вас схему и расскажу сейчас, что именно – во всяком случае на сегодняшний день – она поможет вам уяснить.

В поисках наиболее точного способа описать связь между цепочками означающих и означаемых, остановимся на примитивной схеме точки пристежки.

Чтобы операция эта была законной, следовало бы спросить себя, где находится сам обойщик. Где-то он, разумеется, присутствует, но место, которое должен был бы занять он на этой схеме, соответствовало бы слишком уж раннему детству.

Поскольку между означающей цепочкой и потоком означаемых имеет место взаимное скольжение, в котором самая суть соотношений между ними и состоит, и поскольку, несмотря на это скольжение, между этими двумя потоками существует связь и согласованность, место происхождения которых нам как раз и предстоит обнаружить, нетрудно предположить, что скольжение это является, по необходимости, относительным. Смещение одного влечет за собой смещение другого. А это значит, что нечто вроде взаимопересечения двух противоположно направленных линий в своего рода идеальном настоящем как раз и явится для нашего случая показательной схемой.

Итак, вот то, вокруг чего можем мы строить свои рассуждения.

Беда лишь в том, что, каким бы важным это понятие настоящего нам ни казалось, дискурс не является, если можно так выразиться, точечным событием в смысле Рассела. Дискурс не только обладает собственной материей и фактурой – он занимает определенное время, у него есть временное измерение, он обладает плотноетью. Удовлетвориться мгновенным настоящим мы категорически не можем – весь наш опыт, как и все соображения, высказанные нами прежде, восстают против этого. Это можно немедленно показать на примере речи. Когда я, скажем, начинаю произносить фразу, смысл ее остается вам неясен до тех пор, пока я ее не закончу. Чтобы вы поняли первое слово фразы, совершенно необходимо -это, собственно, определение фразы и есть, – чтобы я произнес последнее. Вот самый наглядный образчик того, как означающее действует задним числом (nachträglich). Это как раз то, что я неустанно демонстрирую вам, в масштабах несравненно больших, на примере текстов аналитического опыта как такового, где речь идет об истории прошлого.

С другой стороны, одно, по крайней мере, остается несомненным – и это мною в Инстанции буквы с нарочитой тщательностью сформулировано. Я прошу вас время от времени к этой работе возвращаться. Положение, о котором я говорю, выражено в ней в форме метафоры – метафоры, если можно так выразиться, топологической: означающее, означаемое и субъект не могут быть представлены лежащими в одной плоскости. В положении этом ничего таинственного и темного нет – у меня в тексте, в рассуждении по поводу картезианского cogito, оно вполне ясно доказывается. Возвращаться к этому доказательству я сейчас, однако, не стану, так как положение, о котором я говорю, встретится нам здесь в несколько иной форме.

Напоминаю же я вам об этом лишь для того, чтобы оправдать введение тех двух линий, которыми далее собираюсь манипулировать.

Треугольный стопор обозначает начало пути следования, а стрелка – его конец. Слева направо идет знакомая вам первая линия, за которую, два раза пересекая ее, цепляется, подобно крюку, вторая.

Хочу предупредить вас, чтобы вы не путали то, что эти две линии изображали прежде, то есть означающее и означаемое, – с тем, что они представляют на этой схеме. Здесь есть небольшая разница: теперь мы целиком располагаемся в плоскости означающего. Эффекты, производимые им в плоскости означаемого, относятся к другой области и в непосредственном виде здесь не представлены. На этой схеме речь идет о двух состояниях или функциях, которые последовательность означающих позволяет нам выявить.

Первая линия схемы представляет означающую цепочку, которая остается здесь для собственно означающих эффектов метафоры и метонимии полностью проницаемой. Это предполагает возможность актуализации означающих эффектов на всех уровнях, вплоть до фонематического. Именно на фонематическом элементе основана, собственно говоря, игра слов, каламбуры и т. д. Короче говоря, именно этот элемент и является в означающем тем, с чем нам, аналитикам, без конца приходится вступать в игру. Все те из вас, кто пришли сюда не впервые, уже имеют об этом некоторое представление – именно поэтому и начнем мы сегодня подбираться к субъекту бессознательного со стороны остроты, Witz.

Что касается другой линии, то это линия дискурса рационального – дискурса, в который уже включается определенное количество ориентиров, вещей фиксированных. Вещи эти порою не могут быть с точностью уловлены иначе как на уровне возможных способов использования означающего, то есть на уровне того, что конкретно, в прагматике дискурса, образует некие фиксированные точки. Вы сами прекрасно знаете, что точки эти никакой вещи однозначно не соответствуют. Нет такой семантемы, которая отвечала бы одной-единственной вещи. По большей части семантема соответствует целому ряду вещей очень различных. Мы останавливаемся здесь на уровне семантики, то есть того, что фиксировано и определено конкретным образом своего использования.

Таким образом, это не что иное, как линия дискурса обыденного, обыкновенного – в том виде, в котором допущен он кодом дискурса, который я назвал бы дискурсом общей для нас реальности. Это, надо добавить, тот уровень, на котором создание смысла происходит ранее всего, потому что смысл на нем в каком-то отношении уже дан. По большей части дискурс этот состоит лишь в добросовестном перемалывании ходячих идеалов. Именно на этом уровне и возникает пресловутый пустой дискурс – дискурс, послуживший отправной точкой целого ряда моих наблюдений относительно функции речи и области языка.

Как видите, линия эта представляет собой линию конкретного дискурса индивидуального субъекта, который говорит и заставляет себя выслушивать, – дискурса, который можно записать на пластинку. В отличие от нее, первая линия воплощает собой все то, что включено сюда в качестве возможности искажения, перетолкования, резонанса, метафорических и метонимических эффектов. Направлены линии в противоположные стороны – по той простой причине, что друг относительно друга они скользят. Одна из них, однако, пересекает другую. И пересекаются они в двух точках, которые с легкостью распознаваемы.

Если мы станем исходить из дискурса, то первая точка, где он встречает означающую цепочку как таковую, соответствует тому, о чем я только что толковал вам с точки зрения означающего – точке ОС.

Чтобы дискурс был расслышан, где-то в наличии должен пребывать код. Очевидно, что налицо он в большом Другом (А), то есть в Другом как спутнике языка. Этот Другой – абсолютно необходимо, чтобы он существовал, причем, прошу заметить, вовсе не обязательно нарекать его столь идиотским и бредовым термином, как коллективное сознание. Другой – он и есть Другой. Одного такого Другого вполне достаточно, чтобы язык оставался живым. Больше того, нашу первую фазу этот Другой вполне может осуществить сам, в одиночестве. В самом деле, допустим, что налицо из Других лишь один, способный притом говорить на своем языке с собой самим -этого окажется вполне достаточно, чтобы налицо оказался он сам, и не просто Другой, а даже два, во всяком случае еще кто-то, кто его понимает. Отпускать на языке остроты можно даже тогда, когда вы являетесь единственным его носителем.

Итак, вот первая встреча – встреча, которая происходит на уровне того, что мы называем кодом. Вторая же, замыкающая петлю встреча – та, что, исходя из кода, с которым встретилась прежде, приводит к образованию смысла, – происходит в точке завершения, которую мы обозначили γ. Как видите, на схеме в нее упираются две стрелки, и о том, что означает вторая, я вам покуда гово-

рить воздержусь. Результат совпадения дискурса с означающим как творческим носителем смысла – это и есть сообщение.

В сообщении смысл является на свет. Истина, которую надлежит возвестить, если таковая есть, находится именно тут. По большей части никаких истин не возвещается – по той простой причине, что чаще всего дискурс вообще означающую цепочку не пересекает, что он представляет собой просто-напросто бормотание повторения, мельницу слов, поток которых образует короткое замыкание между пунктами β и β‘. Такой дискурс не говорит абсолютно ничего – разве что сигнализирует вам, что перед вами говорящее животное. Это дискурс обыденный, и состоит он из слов, задачей которых является не сказать ничего – дискурс, благодаря которому мы убеждаемся, что имеем дело не с диким зверем, которым является человек в природном своем состоянии, а с чем-то иным.

Опознать оба узловых пункта цепочки короткого замыкания дискурса не составляет труда. С одной стороны, в точке β‘ – это объект, в смысле того метонимического объекта, о котором говорил я вам в прошлом году. С другой стороны, в точке β – это Я, поскольку оно указывает нам в самом дискурсе место говорящего.

Схема позволит вам наглядно разобраться в том, что связывает между собой и отличает друг от друга высказываемое, с одной стороны, и высказывание, с другой. Истина эта вполне и непосредственно доступна и опыту чисто лингвистическому, но опыт фрейдовского психоанализа со своей стороны подтверждает ее, усматривая принципиальное различие между Я, которое является не чем иным, как местом того, кто в означающей цепочке держит речь (местом, которое, кстати сказать, в том, чтобы его обозначали как Я, вовсе и не нуждается), с одной стороны, и сообщением, для существования которого минимальный аппарат настоящей схемы абсолютно необходим, с другой. Вывести из существования какого-либо субъекта какое-либо сообщение или речь, вывести так, как если бы они излучались из него как из единого центра, абсолютно невозможно, пока всего этого сложного образования нет налицо -невозможно по той простой причине, что речь-то как раз и предполагает существование означающей цепочки.

Происхождение ее исследовать далеко не просто – мы затратили целый год, прежде чем прийти к своим выводам. Она предполагает существование целой сети функциональных ролей, другими словами – способов использования языка. Она предполагает, ктому же, наличие всего того механизма, под действием которого, что бы вы ни говорили, думая о том или не думая, как бы вы вашу мысль ни формулировали, стоит вам на колесе словесной мельницы оказаться, как дискурс ваш немедленно начинает говорить больше, чем то, что намереваетесь сказать вы.

Более того, будучи речью, дискурс уже поэтому только базируется на существовании где-то той отсылочной инстанции, которой служит план истины – истины, от реальности отличной, что делает возможным возникновение новых смыслов, в мир или в реальность введенных. Речь идет не о смыслах, которые там уже есть, а о смыслах, которые под действием истины там возникают, которые она буквальным образом туда вводит.

Вы видите на схеме, что от сообщения, с одной стороны, и отЯ, с другой, отходят, излучаются в разных направлениях по две маленьких стрелочки, обозначенных черточками. От Я одна стрелка указывает в сторону метонимического объекта, вторая – в направлении Другого. Симметрично им, следуя путем возвращения дискурса, направлено к Другому и к метонимическому объекту сообщение. Прошу заметить, что все это говорится лишь предварительно, но вы сами впоследствии убедитесь, что обе эти очевидные для вас линии – та, что идет от Я к другому, и та, что идет от Я к метонимическому объекту, – окажутся нам очень полезны.

Вы увидите также, чему соответствуют и две другие линии, поразительно интересные, что идут от сообщения к коду и обратно, от кода к сообщению. Этот последний, обратный вектор действительно существует, и, как показывает схема, не существуй он, ни малейшей надежды на создание смысла у нас не было бы. Именно во взаимодействии между сообщением и кодом, а следовательно, в частности, и по линии возврата кода к сообщению, активизируется то существенное измерение, в котором оказываемся мы, имея дело с остротой.

Именно в этом измерении и задержимся мы на несколько лекций, наблюдая за теми необычайно показательными и многозначительными явлениями, что могут там иметь место.

И это даст нам еще один случай установить те зависимости, которые связывают пресловутый метонимический объект, которым начали мы заниматься в прошлом году, – объект, который никогда не бывает налицо, который всегда находится где-то в другом месте, который каждый раз представляет собой нечто другое.

I Рассмотрим теперь, что же такое Witz.

Witzэто то, что передают по-французски выражением trait desprit, острота. Мы говорим иногда и mot desprit, острословие -я не буду сейчас распространятся о причинах, по которым первый перевод мне кажется предпочтительнее. Но Witzозначает также и esprit (остроумие, ум, дух). Таким образом, термин этот с самого начала предстает как крайне двусмысленный.

Острота, шутка является предметом некоторого осуждения – она может предполагать легкомыслие, несерьезность, склонность к капризу и выдумке. А как насчет esprit, остроумия? Здесь, напротив, каждый хорошенько задумается, прежде чем подобные выводы сделать.

Стоит, пожалуй, сохранить за словом esprit весь спектр его значений, вплоть до “духа”, что столь часто служит прикрытием разных сомнительных сделок, – духа, от имени которого выступает спиритуализм. Но и в этом случае у понятия espritостанется, тем не менее, центр тяжести – центр, который мы безотчетно ощущаем, когда называем человека spirituel, остроумным, совсем не обязательно подразумевая при этом высокую его духовность. Концентрацией esprit является для нас traitdesprit, острота – то есть, как ни странно, то самое, что кажется в нем наиболее случайным, неустойчивым, уязвимым для критики. Такие вещи вполне в духе психоанализа, и не стоит потому удивляться, что единственным местом в творчестве Фрейда, где esprit, столь часто награждаемый у Других авторов заглавной буквой, упоминается, это его работа о Witz, остроумии. Родство между обоими полюсами термина, тем не менее, сохраняется, что издавна служило нотами, по которым разыгрывались различные словесные прения.

Было бы интересно напомнить вам и об английской традиции. Английское witпревосходит своей двусмысленностью не только немецкое Witz, но и французское esprit. Споры об отличии подлинного, настоящего остроумия, остроумия доброкачественного, одним словом, от остроумия злокозненного, которым забавляют общество словесные жонглеры – споры эти не знали конца. Пережив век восемнадцатый, век Аддисона и Поупа, они наследуются в начале девятнадцатого века английской романтической школой, где вопрос о wit неизменно оказывался на повестке дня. Писания Хазлитта в этом отношении очень показательны. Но дальше всего в этом направлении пошел Кольридж, о котором впоследствии у нас будет еще повод поговорить.

Заодно я мог бы рассказать вам и о традиции немецкой. Так, в частности, выдвижение остроумия на первый план в литературе христианского толка происходило строго параллельным образом и в Германии. Вопрос о Witz являлся центральным для всей немецкой романтической мысли, которая не раз еще привлечет к себе наше внимание как с точки зрения исторической, так и с точки зрения ситуации, сложившейся в психоанализе.

Поразительно то, что у нас не имеется ничего, что этому интересу критики к проблематике Witz и wit соответствовало бы. Единственными, кто воспринимали эти вопросы всерьез, были поэты. Интерес к этим вопросам живет у них в течение всего девятнадцатого века, более того – в творчестве Бодлера и Малларме он является центральным. Что касается других, помимо поэзии, областей, то в них – даже в эссе – вопросы эти ставились не иначе, как с точки зрения критической, то есть, я хочу сказать, с точки зрения интеллектуальной формулировки проблемы.

Я оставляю в стороне главную традицию, испанскую – она настолько важна, что нам поневоле придется впоследствии постоянно к ней обращаться.

Главное состоит в следующем: что бы вы о проблеме Witziimi wit ни читали, в конечном счете вы всегда окажетесь в том тупике, о котором лишь время не позволяет мне сегодня вам рассказать – я к этому еще вернусь. Но, опуская эту часть своих рассуждений, я продемонстрирую вам впоследствии, какой скачок, какой откровенный разрыв с традицией, какие иные по качеству результаты ознаменовали собой работы Фрейда.

Исследования, о которых я вам говорю, исследования европейской традиции Witz Фрейд не проводил. Относительно источников его сомнений нет, он их называет – это три весьма основательных, вполне читаемых книги, авторы которых принадлежат к той замечательной категории профессоров из провинциальных немецких университетов, у которых было время спокойно подумать и от которых можно услышать вещи, где педантизма нет и следа. Это Куно Фишер, Теодор Вишер, а также Теодор Липпс, чья книга из трех наиболее замечательна и в выводах своих идет весьма далеко, протягивая руку навстречу фрейдовскому открытию. Не будь г-н Липпс столь озабочен тем, чтобы сохранить своему Witz его респектабельность, не пожелай он делить его на Witz истинный и Witz ложный, он продвинулся бы куда дальше. Фрейда, напротив, это деление нисколько не занимало. Компрометировать себя было для него делом привычным – именно поэтому и оказался он куда более дальновидным. Как, впрочем, и потому, что ему ясны были структурные отношения, связывающие Witz с бессознательным.

В каком плане были они ему ясны? Исключительно в том, который можно назвать формальным. Формальным не в смысле прекрасных форм, округлостей, всего того, что грозит затянуть вас в пучину самого мрачного обскурантизма, а в том смысле, в котором говорят о форме, к примеру, в истории литературы. Есть, между прочим, еще одна традиция, о которой я вам не говорил, потому что мне придется обращаться к ней часто, традиция совсем недавняя – это традиция чешская. Вы, в силу вашего невежества, воображаете, будто ссылки на формализм носят у меня характер неопределенный. Отнюдь нет. Слово формализм означает нечто совершенно конкретное – это школа литературной критики, которую государственная организация, ассоциирующая себя со спутником, уже в течение некоторого времени преследует. Как бы там ни было, но именно на уровне формализма, то есть структурной теории означающего как такового, Фрейд свое место и занимает, и результат оказывается отнюдь не сомнителен, а, напротив, вполне убедителен. Фрейд получает ключ, который позволяет ему продвинуться существенно дальше.

Теперь, когда я настоял на том, чтобы вы время от времени читали мои статьи, мне уже нет, наверное, нужды убеждать вас прочесть книгу Фрейда Der Witz undseine Beziehung zum Unbewussten. Поскольку темой нашей в этом году является Witz, мне это требование представляется минимальным. Как вы увидите, строится эта книга на том, что Фрейд исходит из техники остроты и к ней же, к технике, всегда возвращается. Что это у него за техника? Обычно говорят, что речь идет о технике словесной, вербальной. Я формулирую это точнее: речь идет о технике означающего.

Именно потому, что Фрейд исходит из техники означающего и к этой технике без конца возвращается, – именно поэтому удается ему действительно эту проблему распутать. Теперь, когда он обнаружил в ней несколько независимых планов, стало вдруг со всей отчетливостью очевидным, что именно должны мы суметь различить, чтобы не заплутать в бесконечных лабиринтах означаемого, в тех мыслях, которые мешают нам из этого положения выйти. Стало ясно, к примеру, что существует проблема остроумия, с одной стороны, и проблема комического, с другой, и проблемы это совершенно разные. То же самое касается проблемы комического и проблемы смеха: хотя время от времени они рассматривались как одна, более того, путались порою все три, на самом деле это тоже проблемы различные.

Короче говоря, желая пролить свет на проблемы остроумия, Фрейд исходит их техники означающего, и именно ее сделаем и мы, вслед за ним, нашим отправным пунктом.

Как ни странно, но происходит это на уровне, который, разумеется, не фигурирует как уровень собственно бессознательного, но зато, в силу ряда глубоких причин, имеет прямое отношение к самой природе того, что именуется Witz, – и вот как раз тогда, когда внимание наше приковано к нему, и получается у нас лучше всего разглядеть то, что лежит от этого уровня в стороне и что, собственно, бессознательным и является. Бессознательное вообще становится видно и дается нам лишь тогда, когда смотрим мы немного в сторону. Это то самое, с чем вы постоянно имеете дело в Witz, ибо в этом-то его природа и состоит – вы смотрите туда, куда вам указывают, и именно это позволяет вам разглядеть что-то другое, чего там нет.

Итак, воспользуемся, вслед за Фрейдом, этим ключом к технике означающего.

За примером Фрейд далеко не ходил – почти все, что он нам предлагает и что может показаться вам несколько приземленным и по ценности своей очень неравнозначным, почерпнуто им у вышеупомянутых трех профессоров, почему я свое уважение к ним перед вами и засвидетельствовал. Но есть, однако, еще один источник -источник, Фрейда поистине напитавший. Источник этот – Генрих Гейне, из которого и заимствует Фрейд свой первый пример.

Речь идет о замечательном словце, слетевшем с уст Гирша Гиацинта, еврея из Гамбурга, сборщика лотерейных билетов – нуждающегося, впроголодь живущего человека, с которым встретился Гейне в БаняхЛукки. Если вы хотите получить исчерпывающее представление о том, что такое Witz, вам совершенно необходимо про-4CCTbReisebilder,nymeehie зарисовки Гейне. Поразительно, что книга эта до сих пор не стала классической! Именно в ней, в итальянском ее разделе, и находится тот отрывок, где фигурирует этот уморительный персонаж, о некоторых чертах которого у меня будет еще, надеюсь, сегодня время вам кое-что рассказать.

В разговоре с Гиршем Гиацинтом Гейне услыхал от него, что тот имел некогда честь выводить мозоли на ногах у самого великого Ротшильда, Натана Премудрого. Причем, срезая мозоли, он, Гирш, внушал себе, что является теперь лицом очень важным. Ведь во время операции – думал он – Натан Премудрый размышляет о посланиях, которые предстоит направить ему сильным мира сего, и если он, Гирш Гиацинт, ненароком заденет его слишком больно, не заденет ли в результате раздраженный клиент за живое своих адресатов?

Постепенно, слово за слово, Гирш Гиацинт вспомнил и о другом знакомом ему Ротшильде по имени Соломон. В день, когда он отрекомендовался этому последнему как Гирш Гиацинт, тот добродушно ответил: “Я ведь тоже лотерейный коллекционер в своем роде, лотереи Ротшильда, и мне не пристало принимать коллегу на кухне”. “После чего, – пишет Гирш Гиацинт, – он обходился со мной совершенно фамиллионьярно”.

Именно это останавливает на себе внимание Фрейда. Что значит “фамиллионьярно”? Что это – оговорка, неологизм или, может быть, острота? Острота, конечно, – но сам факт, что я смог предложить еще два варианта ответа, говорит о двусмысленности, присущей означающему в бессознательном.

Так что же говорит Фрейд? Он говорит, что здесь налицо механизм конденсации, что материализована эта конденсация в материале означающего, что речь идет о явлении, когда две линии означающей цепочки оказываются, с помощью какого-то механизма, склепаны вместе. Фрейд подытоживает шутку в очень забавной означающей схеме, где сверху записано слово “фамильярный”, а под ним, снизу, располагается слово “миллионер”. Фонетически, благодаря наличию чередования рно/онер и совпадению слога мил/милл в обоих словах, происходит сгущение, давая в результате их скрещивания слово “(рамаллионьярный”:

фамильярно милли онер

фамиллионьярно

Посмотрим, чему это соответствует в схеме, которая нарисована у нас на доске. Мне поневоле приходится спешить, но кое на что я все-таки хочу обратить внимание.

Дискурс можно, конечно, схематизировать, сказав, что он исходит от Я и направлен к Другому. Правильнее будет, однако, обратить внимание на то, что всякий дискурс отправляется, что бы мы на сей счет ни думали, от Другого, СС, после чего, в β, отразившись от Я, которое должно все-таки в процессе как-то участвовать, возвращается к Другому вторично – слова “я был с Соломонам Ротшильдом в отношениях фамшишонъярпыэ? на свидетельство Другого как раз и ссылаются, – откуда и устремляется, в конечном счете, в направлении сообщения, γ.

Не забывайте, однако, что интересна наша схема тем, что линий в ней две и что какая-то циркуляция происходит одновременно и на уровне означающей цепочки. Благодаря таинственному свойству присутствующих в обоих словах фонем в означающем происходит соответствующий сдвиг, элементарная означающая цепочка сотрясается. Со стороны цепочки в процессе можно выделить три временных такта.

Первому такту соответствует первоначальный, черновой проект сообщения. На втором этапе в цепочке происходит отражение в β‘ от метонимического объекта,мой миллионер. И в самом деле ~ ведь для Гирша Гиацинта речь идет не о чем ином, как о метонимическом, схематизированном объекте, ему принадлежащем. Это именно его миллионер. С другой стороны, дело обстоит как раз наоборот – скорее миллионеру принадлежит он сам. В результате сообщение не проходит. Именно поэтому миллионер и отражается от β‘ во втором такте, то есть в то же самое время, когда другое слово, фамильярный, оказывается в α.

В третьем т^кк миллионер и фамильярный и соединяются в сообщении в точке γ, образуя слово фамиллионьярный.

Схема эта, несмотря на свои достоинства – ведь это я ее придумал, – может вам показаться ребяческой. В дальнейшем, однако, убедившись в течение года не раз, что она работает, вы сами признаете, что кое-какая польза в ней есть. В частности, благодаря топологическим требованиям, ею к нам предъявляемым, она позволяет нам рассчитывать свои шаги в том, что касается означающего. Построена она так, что, каким бы образом вы ее ни пробегали, она неизменно наши шаги ограничивает – я хочу сказать, что каждый раз, когда нам придется делать очередной шаг, схема потребует, чтобы мы сделали не больше трех простейших шагов. Именно этим обусловлено направление маленьких треугольных стопоров (из которых линии берут начало), затушеванных стрелок, а также стрелок штриховых, относящихся к сегментам, которые всегда занимают положение вторичное, промежуточное. Все остальные, в отличие от них, являются либо начальными, либо конечными.

Итак, на протяжении этих трех тактов, обе цепочки – цепочка дискурса и цепочка означающего – сошлись в одной точке, точке сообщения. В результате чего и вышло, что с господином Гиршем Гиацинтом обращались вполне фамиллионъярно.

Сообщение это совершенно нелепо – в том смысле, что оно так и не получено, оно не предусмотрено· кодом. В том-то все и дело. Разумеется, сообщение в принципе для того и существует, чтобы находиться с кодом в отношениях, предполагающих некоторое между ними отличие, но в данном случае явное нарушение кода имеет место на уровне самого означающего.

Предлагаемое мною определение остроты опирается в первую очередь на то, что сообщение вырабатывается на определенном уровне продуктивной деятельности означающего, что оно дифференцируется с кодом, становится от него отличимым и что посредством этого отличия и этой дифференциации оно как раз и получает достоинство сообщения. Весь секрет сообщения именно в отличие его от кода и состоит.

Каким же образом отличие это санкционируется? Вот здесь-то и возникает тот второй план, о котором у нас идет речь. Различие это санкционируется в качестве остроты Другим. Это совершенно необходимо, и мысль Фрейд говорит об этом.

В книге Фрейда об остроте важны два момента значение, которое придает он технике означающего, и эксплицитная отсылка к Другому как третьей инстанции. Отсылка эта, о которой твержу я вам уже годы, звучит у Фрейда абсолютно недвусмысленно – особенно во второй части работы, хотя налицо она, само собой разумеется, с самого начала.

Так, Фрейд настойчиво говорит о разнице между остроумным и комическим, которую усматривает в том, что комическое двоично. В основе комического лежат отношения внутри двоицы, в то” время как для остроты нужна третья инстанция, Другой. Санкция этого Другого, независимо от того, представлен он в действительности неким индивидом или же нет, абсолютно необходима. ИменноДругой отбивает мяч, именно Другой указывает сообщению его место в коде в качестве остроты, именно он говорит в коде: это острота. Если никто этого не сделает, никакой остроты не будет. Если никто ничего не заметил, если фамиллионъярно воспринято как оговорка, острота не состоялась. Необходимо, таким образом, чтобы Другой кодифицировал это слово как шутку – чтобы в результате вмешательства этого Другого она оказалась вписана в код.

Третий элемент определения: острота связана с чем-то таким, что глубоко укоренено на уровне смысла. Я не имею в виду какую-то частную истину – содержащиеся в остроте тонкие намеки на что-то вроде психологии богача и паразитирующего на нем бедняка какое-то дополнительное удовольствие нам, разумеется, доставляет – к этому мы еще вернемся, – но объяснить нам возникновение слова фамиллионъярно они не способны. Я имею в виду истину как таковую, Истину с большой буквы.

Итак, с сегодняшнего дня я утверждаю, что суть остроты – если мы собираемся ее искать и искать ее вместе с Фрейдом, который дальше других уведет нас в том направлении, куда указывает нам ее острие (и острие – нами искомое – у нее, безусловно, есть), – суть остроты повторяю, состоит в связи ее с тем совершенно особым измерением, которое имеет непосредственное отношение к истине, а именно тем, что в моей статье Инстанция буквы было названо ее, истины, измерением алиби.

Когда мы пытаемся подойти к сути остроты возможно ближе, становится ясно одно: то, о чем всегда при этом заходила речь, что неизбежно вызывает у нас нечто вроде умственной диплопии и что остроту, собственно, и составляет, заключается в следующем – острота указывает, причем всегда где-то в стороне, на нечто такое, что видно лишь при условии, что вы на него не смотрите.

Именно с этого мы в следующий раз и начнем. Я понимаю, конечно, что оставляю вас перед нерешенной проблемой, перед загадкой. Мне кажется, тем не менее, что мне удалось, по крайней мере, предложить термины, по поводу которых, как я попробую в дальнейшем вам доказать, нам обязательно удастся найти с вами общий язык.

, Фрейд настойчиво говорит о разнице между остроумным и комическим, которую усматривает в том, что комическое двоично. В основе комического лежат отношения внутри двоицы, в то” время как для остроты нужна третья инстанция, Другой. Санкция этого Другого, независимо от того, представлен он в действительности неким индивидом или же нет, абсолютно необходима. ИменноДругой отбивает мяч, именно Другой указывает сообщению его место в коде в качестве остроты, именно он говорит в коде: это острота. Если никто этого не сделает, никакой остроты не будет. Если никто ничего не заметил, если фамиллионъярно воспринято как оговорка, острота не состоялась. Необходимо, таким образом, чтобы Другой кодифицировал это слово как шутку – чтобы в результате вмешательства этого Другого она оказалась вписана в код.

Третий элемент определения: острота связана с чем-то таким, что глубоко укоренено на уровне смысла. Я не имею в виду какую-то частную истину – содержащиеся в остроте тонкие намеки на что-то вроде психологии богача и паразитирующего на нем бедняка какое-то дополнительное удовольствие нам, разумеется, доставляет – к этому мы еще вернемся, – но объяснить нам возникновение слова фамиллионъярно они не способны. Я имею в виду истину как таковую, Истину с большой буквы.

Итак, с сегодняшнего дня я утверждаю, что суть остроты – если мы собираемся ее искать и искать ее вместе с Фрейдом, который дальше других уведет нас в том направлении, куда указывает нам ее острие (и острие – нами искомое – у нее, безусловно, есть), – суть остроты повторяю, состоит в связи ее с тем совершенно особым измерением, которое имеет непосредственное отношение к истине, а именно тем, что в моей статье Инстанция буквы было названо ее, истины, измерением алиби.

Когда мы пытаемся подойти к сути остроты возможно ближе, становится ясно одно: то, о чем всегда при этом заходила речь, что неизбежно вызывает у нас нечто вроде умственной диплопии и что остроту, собственно, и составляет, заключается в следующем – острота указывает, причем всегда где-то в стороне, на нечто такое, что видно лишь при условии, что вы на него не смотрите.

Именно с этого мы в следующий раз и начнем. Я понимаю, конечно, что оставляю вас перед нерешенной проблемой, перед загадкой. Мне кажется, тем не менее, что мне удалось, по крайней мере, предложить термины, по поводу которых, как я попробую в дальнейшем вам доказать, нам обязательно удастся найти с вами общий язык.

Книга. Агамбен Джорджо “Homo sacer. Чрезвычайное положение”

Чрезвычайное положение, или приостановка действия правового порядка, которое мы привыкли считать временной мерой, повсюду в мире становится парадигмой обычного управления.

Книга Агамбена — продолжение его ставшей классической «Homo sacer. Суверенная власть и голая жизнь» — это попытка проанализировать причины и смысл эволюции чрезвычайного положения, от Гитлера до Гуантанамо. Двигаясь по «нейтральной полосе» между правом и политикой, Агамбен шаг за шагом разрушает апологии чрезвычайного положения, высвечивая скрытую связь насилия и права.

 

скачать книгу

Статья. Славой Жижек Критическая теория против психоаналитического «ревизионизма»

Франкфуртская школа сформулировала план «возвращения к Фрейду» как вызов психоаналитическому «ревизионизму» задолго до Лакана. Чтобы наметить путь «возвращения к Фрейду», как точка отсчета подойдет «Общественная амнезия»[11] Расселла Джейкоби: подзаголовок этой книги («Критика конформистской психологии от Адлера до Лэйнга») подсказывает, что в тексте приводится обзор аналитического «ревизионизма» во всей его полноте, от Адлера и Юнга до антипсихиатрии, включая и нео– и постфрейдистов (Фромма, Хорни, Салливэна), а также «экзистенциальный» и «гуманистический» психоанализ разных мастей (Оллпорт, Франкл, Маслоу)[12]. Цель Джейкоби – показать, как сама направленность всей мысли приводит к прогрессирующей «амнезии» относительно общественно-критического зерна Фрейдова озарения. Так или иначе все рассматриваемые авторы и аналитики упрекают Фрейда в его якобы «биологизме», «пансексуализме», «натурализме» или «детерминизме»: Фрейд якобы мыслил субъекта как сущность-«монаду», как абстрактного индивида, брошенного на милость объективных определяющих факторов как пространства действия овеществленных «носителей воли». Фрейд будто бы принял подобные воззрения, никак не учитывая конкретных контекстов межсубъектной деятельности индивида, не определяя психическое устройство индивида внутри общественно-исторической общности. «Ревизионисты» возражают против подобных «узких» понятий во имя человека как созидательного существа, превосходящего собственную самость в своем экзистенциальном проекте, а объективные определяющие человека факторы, происходящие из инстинктов, суть его «инертные» компоненты, которые обретают значение в системе отношений с миром – деятельных и объединяющих всё. На должном психоаналитическом уровне этот подход, конечно, сводится к закреплению центральной роли «я» как источника синтеза: основной источник психических бед – не подавление недопустимых желаний, а, скорее, стеснение творческого потенциала человека. Иными словами, беды психики обусловлены и срывом «экзистенциальной реализованности», и неподлинными межличностными отношениями, недостатком любви и уверенности в себе, овеществленными современными условиями труда и нравственным конфликтом, возникающим из-за требований отчужденного окружения, которые вынуждают индивида отказаться от своей подлинной Самости и носить маски. Даже когда психическая неустроенность принимает вид половых расстройств, сексуальность остается в стадии, на которой проявлены более глубинные конфликты (касающиеся творческой реализации «я», нужды в подлинном общении и т. д.). (Нимфоманка, например, лишь выражает нужду в тесном человеческом контакте, но в отчужденной и овеществленной форме, определяемой общественным требованием к женщине быть предметом полового удовлетворения.) С этой точки зрения бессознательное – не хранилище непотребных желаний, а результат нравственных конфликтов и творческих тупиков, ставших для субъекта невыносимыми. Следовательно, «ревизионизм» отстаивает «социализацию» и «историзацию» фрейдистского бессознательного: Фрейда упрекают в проецировании на «вечный удел человека» черт, которые жестко зависят от тех или иных специфических исторических обстоятельств (характер садомазохистской «анальности», закрепленный в капитализме, и т. п.). В трудах Эриха Фромма этот ревизионизм обретает налет марксизма: он пытается усмотреть в «сверх-я» «интернализацию» исторически обусловленных идеологических сил и пытается встроить эдипов комплекс в единство общественных процессов производства и воспроизводства. Однако члены Франкфуртской школы, в особенности Теодор Адорно и Герберт Маркузе[13], изначально противились этой «ревизионистской» тенденции и предпочитали строгий историко-материалистский подход: так называемый Kulturismus-Debatte, первый великий раскол внутри Франкфуртской школы, произошел именно на почве отрицания неофрейдистского ревизионизма, предложенного Фроммом. Каковы же были возражения Франкфуртской школы этой ревизионистской попытке «социализировать» Фрейда смещением акцента с либидинального конфликта между «я» и «оно» на конфликты общественно-этические внутри «я»? Ревизионизм заменяет «природу» («архаические», «доиндивидуалистические» влечения) «культурой» (творческим потенциалом индивида, его отчуждением в современном «обществе масс»), а для Адорно и Маркузе истинный вопрос содержится в самой «природе». Критическому анализу надлежит отыскать следы исторического вмешательства в том, что представляется «природой» как биологическим или, по крайней мере, филогенетическим прошлым. «Природа» психики есть результат исторического процесса, который, с учетом отчужденности истории, принимает «овеществленный», «натурализованный» вид противоположного себе, т. е. доисторического заданного положения дел: «Субличностные и до-личностные факторы», определяющие индивида, принадлежат к пространству архаического и биологического, но речь не о природе в чистом виде. Мы говорим о второй природе – истории, которая, затвердев, стала природой. Различение природы и второй природы, пусть и не доступное широкой общественной мысли, критической теории жизненно необходимо. Вторая природа личности – накопленный осадок истории. Застывает именно история, так давно подавляемая – и так давно и однообразно подавляющая. Вторая природа – не просто природа или история, а замерзшая история, проявляющаяся как природа[14]. Подобная «историзация» фрейдистских теоретических построений не имеет ничего общего с сосредоточением ни на общественно-культурных проблемах, ни на нравственных и эмоциональных конфликтах «я» – она, скорее, прямо противостоит ревизионистской попытке «приручить» бессознательное, т. е. пригасить глубинное неразрешимое напряжение между «я», устроенным согласно общественной норме, и бессознательными порывами, противоположными «я», то самое напряжение, кое сообщает теории Фрейда ее критический потенциал. В отчужденном обществе пространство «культуры» опирается на силовое исключение («подавление») человеческого либидинального ядра, которое приобретает форму квази-«природную» – «вторая природа» есть окаменелое свидетельство цены, заплаченной за «культурный прогресс», варварство, заложенное в самой «культуре». Такое «иероглифическое» прочтение, каким обнаруживаются следы отвердевшей истории в квазибиологических скоплениях влечений, применял в первую очередь Маркузе: В отличие от ревизионистов, Маркузе придерживается фрейдистских квазибиологических представлений – приверженнее самого Фрейда – и, возражая Фрейду, расширяет их. Ревизионисты вводят историю, общественную динамику в психоанализ, так сказать, извне – через общественные ценности, нормы и цели. Маркузе обнаруживает историю внутри этих понятий. Он толкует Фрейдов «биологизм» как вторую природу – окаменелую историю[15]. Никак не упустить в этом пассаже гегельянские представления о бессознательном: появление позитивной объективности, «вещественной» силы, определяющей субъекта извне, следует мыслить как результат самоотчуждения субъекта, не узнающего себя в собственном продукте, – короче говоря, бессознательным именуется «отчужденная субстанция психики». Однако, сказать, что Франкфуртская школа выявляет историю, в которой Фрейд видел лишь природные влечения, недостаточно: говоря так, мы упускаем настоящий, действительный статус «второй природы». Обличье, в котором бессознательное проявлено в «архаических», квази-«биологических» влечениях, само по себе не просто видимость, которую следует отмести «историзацией» бессознательного, – это, скорее, сообразное проявление исторической действительности, которая сама по себе «ложна», т. е. отчуждена, вывернута наизнанку. В современном обществе индивиды в действительности не субъекты, «обреченные на свободу», занятые воплощением своих экзистенциальных проектов, – они суть атомы, брошенные на милость квази-«природных» отчужденных сил, и не имеют возможности «вмешиваться» в их действие или как-либо осмыслять их. Поэтому фрейдистский подход, отказывающий «я» в автономии и описывающий динамику «приближенных к природе» влечений, которым индивид подчинен, как гораздо более близкую к общественной действительности, чем любое воспевание человеческой способности к творчеству. И хотя некоторые рассуждения Фрейда указывают на историческое «опосредование» динамики мотивации[16], его теоретическая позиция, тем не менее, предполагает понятие о влечениях как об объективных определяющих свойствах психической жизни. Согласно Адорно, это «природо-ориентированное» представление вводит в построения Фрейда неразрешимое противоречие: с одной стороны, все развитие цивилизации обречено – по крайней мере, косвенно – на подавление зачаточных влечений в угоду общественным отношениям доминирования и эксплуатации; с другой стороны, подавление как отказ от удовлетворения влечений мыслится как необходимое и непреодолимое условие появления «высшей» человеческой деятельности, т. е. культуры. Одно внутритеоретическое следствие этого противоречия – невозможность теоретически осмысленно различить подавление влечения и его сублимацию: любая попытка провести четкую границу между этими двумя понятиями сводится к не относящимся к делу вспомогательным построениям. Эта немощь теории указывает на общественную действительность, в которой любая сублимация (любое психическое действие, не направленное на мгновенное удовлетворение позыва) непременно отмечена клеймом патологического – или, по крайней мере, патогенного – подавления. А потому имеется радикальная внутренняя нерешительность, свойственная фундаментальному намерению психоаналитической теории и практики: это разрыв между «раскрепощающим» порывом освободить подавленный либидинальный потенциал и «смиренным консерватизмом» принятия подавления как неизбежной платы за развитие цивилизации. Та же безвыходность проявляется и в подходах к лечению: исходно психоанализ, воодушевленный страстью радикального Просвещения, потребовал уничтожения любой силы авторитарного контроля над бессознательным. Однако, по мере насущно потребовавшегося различения «оно», «я» и «сверх-я», аналитический подход к пациентам все более нацеливался не на уничтожение «сверх-я», а на «гармонизацию» этих трех сил: аналитики ввели вспомогательное различение между «невротическим, навязчивым» «сверх-я» и «сверх-я» «здравым», благотворным, что есть полная теоретическая чушь, поскольку «сверх-я» определяется своей «навязчивой» природой. В работах самого Фрейда «сверх-я» – и так вспомогательное построение, чья функция – разрешать противоречия ролей «я». «Я» есть функция сознания и рационального контроля, оно посредничает между внутрипсихическими силами и внешней действительностью: подавляет влечения ради этой самой действительности. Однако «действительность» – отчужденная общественная повседневность – вынуждает индивидов к отречениям, на которые те рационально, сознательно не готовы. Таким образом, «я» как представитель действительности парадоксальным образом действует в поддержку бессознательных, иррациональных запретов. Короче говоря, мы неизбежно упираемся в противоречие: «я» – поскольку оно есть сознание – должно быть противоположностью подавлению и, одновременно, поскольку оно есть бессознательное, – оно должно быть силой подавления[17]. По этой причине любые постулаты «сильного “я”», дорогие сердцам ревизионистов, – глубоко неоднозначны: обе функции «я» (сознание и подавление) переплетены неразрывно, и потому «катарсический» метод раннего психоанализа, подпитанный потребностью сокрушить любые препятствия, чинимые подавлением, неизбежно приводит к разрушению самого «я», т. е. к распаду «защитных механизмов, задействованных в сопротивлении, без которого сохранять единство “я” как противовеса многочисленным влечениям невозможно»[18]; при этом любые попытки «укрепить я» влекут за собой еще большее подавление. Психоанализ выбирается из этого тупика путем компромисса, «практико-терапевтической бессмыслицей, согласно которой защитные механизмы нужно поочередно уничтожать и укреплять»[19]: в случае с неврозами, когда «сверх-я» слишком сильно, а «я» не хватает сил даже на минимальное удовлетворение влечений, сопротивление «сверх-я» требуется сломить, а в случае психоза, когда «сверх-я», сила общественной нормы, слишком слабо, его нужно укреплять. В цели психоанализа с его противоречивым характером, таким образом, находит отражение глубинное общественное противостояние – конфликт между нуждами индивида и требованиями общества.

Статья. А. Смулянский “Женщина» и истина”

материал с сайта

Тексты Лакана таковы, что к ним, как водится, предъявляют большое количество претензий и жалоб — на разных уровнях и по разным поводам. Но едва ли не основным из них является то, что Лакан сказал о женщине, поместив ее в положение «симптома мужчины». Чтобы показать, насколько неочевиден смысл этого лака-новского жеста, мы проведем анализ, подробный смотр положения, которое вокруг этой гипотезы складывается. При этом мы заодно посмотрим, так ли уж невыигрышно обстоят дела с позицией женщины, как это после первого прочтения Лакана склонны полагать.Итак, Лакан показывает, как мужское желание делает ход, выдвигая дебютную формулу: Я создал женщину. Никак не высказываясь об истинностном статусе этого заявления, мы просто предъявим другое высказывание со стороны, которая на мужское высказывание отвечает. Если речь идет о «женщине», то тогда она, не желая вступать в спор (но, напротив, желая быть найденной и признанной), говорит в ответ: Я есть (иначе говоря: ты прав, дорогой).Как мы могли бы эту пропозициональную ситуацию изо-бразить? Пусть это будет таблица следующего образца: М: Я создал женщину  ——-Ж: Я есть    ———–Эта матрица станет для нас первичной раскладкой для присвоения истинностных значений. При этом мы сразу указываем, что не будем считать с «реальностным» рас-кладом дел — бесконечными реальными и нереальными мужчинами и женщинами, с которыми все равно, как мы помним, вступить в «реальные» же сексуальные отношения невозможно. Напротив, нам незамедлительно предстоит увидеть, что мысль Лакана работает именно на том уровне, где желание и разворачивается — на уровне актов высказывания и тех позиций, что они репрезентируют.При этом получается, что уже первые две М-Ж позиции на деле не совпадают, поскольку женщина смеет заявлять, что «она есть», хотя никто ей таких полномочий не давал. Сказать — «я есть» — означает претендовать на ту самую реальностную основательность, или, говоря короче, на бытие до желания, что проблематично. Но разве именно женщина в таком случае лжет?Мы сейчас это проверим. Так, мужчина говорит, что именно он создал женщину. Но чтобы принять это высказывание всерьез, нам необходимо посмотреть на его фан-тазматическую подоплеку, которая и восстановит отношение высказывания с реальностью самого желающего процесса. И как эта изнанка звучит? Конечно же как «женщины не существует» — ибо иначе как мы могли бы понять уверенность первого высказывания мужчины? Оно в точности гласит, что женщины нет без его — не «его мужского», но именно его высказывательного! — вмешательства. Но когда оно еще вмешается в этот процесс — один бог знает! Ведь без женщины, если трезво посмотреть на вещи, не так уж плохо, и это комфортное отсутствие может длиться бес-конечно долго. Но тогда как работает наша таблица?Я создал женщину (истина/ложь?)(Женщины не существует) (ложь)Я есть(истина)Мы видим, что истина мужского фантазма вступила в противоречие с тем, что утверждается другой, женской, стороной, которая сама началась с учета первого заявления стороны мужской. Тем самым, мы должны признать, что истина мужского фантазма сама является ошибочной по отношению к заданному расположению. Ведь «женщина» как-никак есть. Любопытно увидеть, что тем самым становится про-блематичным и верхнее М-высказывание. На деле, оно было таковым с самого начала: ведь если «женщина (уже) есть», то заявление о «создании женщины» делается чем-то не столь очевидным. При этом, решая вопрос об истинности первого мужского заявления, мы не можем сделать это однозначно отрицательно, поскольку мы сталкиваемся с противоречием свидетельств (темпоральное первенство оказывается на стороне мужчины с точки зрения акта высказывания, а со стороны женщины — на уровне содержания сказанного). Потому мы оставляем мужскую базовую пропозицию в «дипломатическом» положении, присваивая ей возможность оказаться тем или этим.Тогда посмотрим, что же будет, если мужчина вздумает пойти навстречу возвращенному ему обратно желанию другого и выкинет белый флаг признания. Он скажет «хорошо, сдаюсь, женщина есть». Я создал женщину (И/Л)(Женщины не существует) (ложь)Я есть (истина)Женщина существует реально?Что произойдет в этом случае далее? А то, что женщина немедленно откликнется, чтобы сказать абсолютно естественную в данном случае вещь: Меня нет. И будет сове-шенно права — и не только потому, что так конечно же, сигнализирует любая женщина, занявшая в сцене влечения определенную — всегда ускользающую — позицию. Но отрицательный ответ здесь задан самим порядком следования высказываний — ведь, соглашаясь с женским суще-ствованием, мужской акт высказывания просто перестает его запрашивать, так что женское свидетельство об отсутствии себя самой является более чем строгим. Может пона-чалу показаться, что «женщина» тогда вступает в противоречие с собой прежней, но это отнюдь не так — ведь никакой «прежней женщины» там-то как раз и нет. В первом случае перед нами именно позиция высказывания, являющаяся подтвердительным ответом в отношении мужского первофантазма.Итак:Я создал женщину (И/Л)(Женщины не существует) (ложь)Я есть (истина)Женщина реально существует (ложь)Меня нет (истина)Осталось сделать один последний шаг и показать, что находится на уровне низовой фантазматической части вто-рого М-высказывания.Не очевидно ли, что там мужчина говорит сам себе о том, что женщина водит его за нос и что-то здесь неладно. Решить, каково это ему и можно ли здесь получить определенное удовольствие, мужчина не в состоянии — и такое положение тоже может длиться вечно. Но при этом очевидно что тот, кого нет, не может никого водить за нос. Тем самым второе низовое мужское высказывание также оказывается ложью.Я создал женщину (И/Л)(Женщины не существует) (ложь)Я есть (истина)Женщина реально существует (ложь)(Женщина меня дурачит) (ложь)Меня нет (истина)Итак, мы отчетливо видим, что в каждом из случаев истина оказывается на стороне Ж- высказываний, тогда как мужская пропозиция в лучшем случае является в отношении истинности подвешенной. При этом, конечно, не является случайностью, что в наиболее выигрышном положении для мужской стороны остается именно первая реплика — та, с которой все и началось. Истина она или ложь — мы так и не решили, и при данном раскладе решить просто не можем.Но так или иначе перевес оказался впечатляющим, и в этом смысле интересно бросить последний взгляд на ту непоколебимую фантазматическую уверенность сообщества, согласно которой женщина всегда только лжет и увиливает. Теперь, когда мы дали женскому высказыванию основательный пропозициональный анализ, становится видно, что женская речь предстает просто образцом правдивости.Но тогда что именно позволяет ей быть таковым? Пока никакого основания для гарантированного продолжения этой правдивости мы не вывели — все сложилось на нити индуктивного анализа, штучной сборки высказываний. Тем не менее, предоставить данный гарант мы это можем на примере предельно щекотливой ситуации, которая касается возможности метавысказывания лжи и в разрешении которой Лакан видел ключ к желанию. Именно в случае женского высказывания знаменитый парадокс «Я лгу, что я лгу» получает тот смысл, который и видит в нем «наивное», «допарадоксальное» сознание, верящее пропозицио-нальным таблицам и не принимающее «невозможное логи-ческое положение» в расчет. И действительно, когда такая вещь попадает в область женской речи, она оказывается подтверждением этого наивного расклада: ложь про ложь, т.е. не-ложь дает истину. «Раз уж про то, что я лгу, я сказала просто так, чтобы вам потрафить, то знайте — на деле я предъявила вам сейчас чистую правду».Объясняется эта «удача истины» тем, что за эффект парадокса здесь ответственен отнюдь не «состав» высказывания. Эту ответственность берет на себя именно его «место», которое по сути сам «акт» и есть («ты говоришь мне это, но что ты на самом деле своей речью хочешь сделать? — спрашивает Жижек, чтобы научить нас эти две вещи различать). Но как раз этого места у женщины нет, ибо у нее нет положения, из которого сама актность была бы ей доступна. Акт — как для «мужской», так и для «женской» речи — всегда оказывается на стороне мужского фантазма-тического заявления — и это его в итоге и губит, поскольку акт немедленно вступает в двусмысленные отношения с содержанием, так или иначе подводя дело к «лжи». Но одно лишь содержание — и это совершенно очевидно — не лжет никогда, если мы конечно не сделаем глупость и не кинемся сравнивать его с «внешней действительностью». Там же, где содержание само обладает «действительностью», оно не может лгать, если его акт отчужден, отброшен, не прибыл на место в качестве свидетеля, способного содержательную речь опровергнуть. Таким образом, «женщина» и «ложь» — это действительно две совершенно несовместимые вещи. Только одно ограничивает те чудесные возможности, которые как будто бы здесь открываются. Вся правда, которую «женщина» говорит, касается только самой «женщины». Так что вопрос использования этого кладезя истинности остается открытым.

Статья. Висенте Паломера. Этика Истерии и Психоанализа

Статья из 3 номера “Lacanian Ink”, текст которой был подготовлен по материалам выступления на CFAR в Лондоне, в 1988 году. Оригинал на английском.

Всем известно, что именно слушая истеричек, Фрейд открыл совершенно новый режим человеческих отношений. Психоанализ был рождён встречей с истерией, и потому, подобно Лакану, сегодня нам следует спросить себя — куда пропала истерия того времени? Анна О, Эмми фон Н. — разве жизни этих удивительных женщин принадлежат уже другому миру? Лакан связывал рождение психоанализа с викторианским временем, так как Виктория была той женщиной, которая знала как навязать свои идеалы в эпоху, носившую её имя. В одном из своих семинаров Лакан сказал: “такое разрушение было необходимо для того, что смогло произойти то, что я называю пробуждением”. Сеет ли истерия сегодня панику? Изменилось ли сегодня её место в обществе? И так, начнём разбираться с этими вопросами.

С другой стороны, имеет ли современный психоанализ IPA дело с вопросом наличия или же отсутствия истерии? Мир как таковый исчез из некоторых психиатрических справочников. Во время одного из последних Международных Психоаналитических Конгрессов проходила секция посвященная истерии, на которой психоаналитики различного толка обсуждали истерию, многие из которых считали истерию защитой, поддерживающей дистанцию и держащей под контролем расстройства, которые они описывали словами “примитивные”, “психотические”, “не-сексуальные”. Как вы знаете, представления об истерии как защите не являются чем-то новым, они уже представлялись подобным образом некоторыми кляйнианцами, например, Фэйрбейрном. Я хочу продемонстрировать вам, что подобные представления рано или поздно приводят к замешательству. Другими словами, психиатры избегают того вызова, который ставит истерия.

Именно об этом шла речь в недавнем номере Международного Психоаналитического Журнала посвященного истерии, в котором многие авторы, принадлежащие к так называемое Французской Школе Психоанализа, обращались к наследию Лакана, чем они и разбавилисвойственную IPA эклектическую традицию. Как вы уже могли заметить, дело в том, что “Лакан повсюду”. 1

Истерический Дискурс 

Во-первых, истерика можно назвать таким субъектом, который превращает своё расщепление в место власти. Во-вторых, существует определенная этика истерии, которая не служит товарнойиндустрии. Психоанализ также не является товарной этикой. Этика истерии — это этика нужды, что, кстати, не означают этику щедрости (дара), но, скорее, напротив — этику лишения (жертвы). Верно и то, что такое отношение, в самом сердце истерии (сугубо истерическое отношение), не всегда выполняется до конца, но очень часто истерик настолько яростно утверждает своё отчуждение, что порой доходит до жертвоприношения.

Это отчуждение репрезентируется жалобой. Одной из наиболее фундаментальных жалоб истерика является нехватка идентичности, нехватка, которую Лакан отобразил символом баррированого субъекта — $, означающим отчужденности субъекта от собственного бытия, а также и от собственной идентичности, вследствие чего он легко идентифицируется с другими. С понятием бессознательного Фрейд ввёл уровень, на котором что-то мыслит, и на котором можно обнаружить артикулированные мысли (Gedanken). На уровне бессознательного нельзя сказать: “Я есть”, — так как мы лишены собственного бытия. Таким образом, уровень бессознательного — это такой уровень, на котором не существует “самосознания”, такой уровень, на котором субъект не может назвать себя, сказать: “я есть”. С помощью $ Лакан преобразовал Декартово “cogito ergo sum” в утверждение уровня, на котором субъект способен помыслить: “следовательно я существую”, — уровня, на котором, согласно Декарту, вы можете добиться некоторой определённости бытия.

Истерический субъект усиливает и открыто указывает на эту нехватку определенности, нехватку идентифицирующего означающего. Истерия проявляется посредством пустоты идентификации $, которую субъект превращает в вопрос, адресованный тому любому, кто находится в месте господского знания S2: $→S2.

Истерия, будучи дискурсом и подобно любому дискурсу, подразумевает двух участников. В истерическом дискурсе Лакан изолирует одного из участников как $, другого — как господское означающее, или же как господина, воплощающего S1. И так, субъект, первый участник, в месте агента адресует своё требование Другому/Господину, командует Господину. Агентом мы называем место власти. В аналитическом дискурсе на месте власти оказывает объект, предписывающий субъекту определенную задачу: a→$.

Когда Лакан впервые заговорил о четырёх дискурсах, он определял истерию как барированного субъекта, как действующее бессознательное: L’inconscient en exercice qui met le maître au pied du mur de produire un savoir (Бессознательным в действии оспаривания производства знания господином). 2 Что нам важно отметить в этом определении, так это идентификацию истерии с барированным субъектом. Но, с другой стороны, Лакан также достаточно ясно указывал на то, что истерик, так как он занимает место агента, является господским субъектом.

Эти размышления можно проиллюстрировать любым случаем истерии. Я же предлагаю обратиться к одному достачно известному нам случаю. Все вы знакомы с популярным представлением о Флоренс Найтингейл, как о женщине, которая пожертвовала всеми радостями жизни ради того, чтобы помогать страждущим, как о “Женщине с Лампой”, освещающей своей добротой кровать умирающего солдата. Я буду пользоваться тем описанием Флоренс, предоставленном Литтоном Стрейчи, так как в нём легко угадывается портрет истерии. 3 Он описывают её как истеричку, которая была таковой вплоть до самой смерти, её позиция в отношении мужчин состояла в том, чтобы заставлять их работать. Вы знаете, что она хотела быть сестрой милосердия, — таковым было её желание, и её недостаток, желание, которое не только застыло в её сердце, но и интенсивно росло день ото дня. Стать сестрой милосердия значит подвергнуться отчуждению. С презрением и смехом она отметала соблазны её аристократической среды. Её любовники были ничем для неё, она отвергала брак. В 31 она написала в дневнике: “Я не желаю ничего, кроме смерти”. Флоренс сделала свой выбор и отказалась от того небольшого объёма счастья, который она могла бы обрести. В 34 она оказалась в Скутари, где организация больниц была действительно ужасна, местные условия там были неописуемы: нужда, замешательство, болезни, дизентерия, мучения, грязь, — вечные символы jouissance. Флоренс спустилась в ад, и превратила его в военный госпиталь. Среди мужчин была распространена влюбленность в Флоренс, которую Стрейчи описывал следующими словами: “они обнимали пробегающую её тень”. Один из солдат говорил: “Прежде чем она здесь появилась тут царили мат и брань, но после её появления всё стало столь священным, подобно церкви”. Она, не без героизма, смогла добиться успеха в опустошение местного jouissance.

Вернувшись в Англию, Женщина с Лампой серьёзно заболела. Она страдала от обмороков и панических атак, загадочной болезни, которая будет преследовать её вплоть до самой смерти в возрасте 49 лет. “Куда бы она не приходила, казалось, что её преследовал призрак”, — писал Стрейчи, — “Это был призрак Скутари”. Мне кажется, что это хороший способ указать на то, что, в конечном итоге, Скутари стало означающим, которое репрезентировало Найтингейл, S1/$. Тем не менее, Стрейчи писал, что “ею овладел демон”, пожертвовав ей означающее тогда, когда она отвергла любые означающие, что значит, что она не была отчуждена неким господским означающим, но что ею овладело нечто умерщвляющее.

Как мы ранее говорили, истеричка ставит господина спиной к стенке, au pied du mur, ради того, чтобы он произвёл для неё знание. Флоренс это также было свойственно, достаточно обратиться за примерами этому к её отношениям с Сидни Гербертом, который позже стал военным министром, пытаясь быть мужчиной, соответствующим желанием Найтингейл, или же к её отношениям с Артуром Клафом, который был её секретарём, или же к отношениям с доктором Сазерлендом. Никто из них в глазах Найтингейл не выглядел мужчиной, все они были лишь фальшивыми копиями. Стрейчи замечательным образом описал это: “она работала подобно рабу в руднике. В последствии она начала верить, также как и во время пребывания в Скутари, что никто из её соратников не относится к этому делу с достаточным энтузиазмом, ведь если бы это было иначе, то разве они бы не работали также как она? Вокруг себя она замечала только бездействие и глупость. Доктор Сазерленд, конечно же, был гротескно глуп, а Артур Клаф был неизлечимо ленив. И даже Сидни Герберт… который обладал честностью и простотой характера, а также быстротой реакции, но он был эклектиком, и чего можно было ожидать от такого человека…” С течением времени Найтингейл начала искать утешение в мистике, а также в переписке с господином Джовет, который был её духовным советчиком. Но как же ему удалось добиться успеха там, где другие потерпели поражение? Джовет был полностью предан ей, но Найтингейл казалось, что она отдавала больше симпатии, чем получала в ответ. “Её язык, однажды, так и не смог удержаться от нападения на него. Она писала, что он однажды пришёл и говорил с ней, как если бы она была какой-то другой”. Именно в этих её словах мы можем увидеть природу истерического дискурса: барированный субъект $ в месте агента адресует своё требование к Господину S1, требуя от него производства знания S2, которое не способно предоставить истину объекта а:

истерическая этика

Истеричка презентует себя как нуждающееся знание: “Исцелите меня, попробуйте узнать, чем я обладаю”. И в результате аналитик, как и господин Джовет, не способен справиться с такой задачей. Он бессилен в том, чтобы понять, как её исцелить. Именно в этом смысле истерия и является вызовом.

Мы больше ничего не знаем о Флоренс Найтингейл. Умерев, она не оставила после себя ничего, кроме вуали, той самой вуали, которую она два раза в месяц одевала прежде чем отправиться в парк на прогулку. Что она скрывала за этой вуалью? Стрейчи увидел за этой вуалью видимое небытие, преобразованное Найтингейл в течении её жизни во всемогущество: “Худая, угловой женщина, с ее высокомерным глаза и едким рот, исчезла; и на ее месте оказалась округлая, громоздкая жирная форма старой леди, улыбающейся на протяжении всего дня. Со временем что-то становилось заметней. Мозг, закаленный в Скутари, действительно, в буквальном смысле, обмягчал. На неё снизошла старость. Ближе к концу её сознание растворилось в розоватой дымке, и растворилось в небытии.”

Почему она пожертвовала всей своей жизнь? Тайна. Мы знаем только, что она не отказалась от своей жертвы и ускользнула от себя, став вопросом.

Теперь же, благодаря Литону Стрейчи, а также возвращаясь к учению Лакана об истерическом дискурсе, мы можем снова обратиться к истории Флоренс Найтингейл, и к истерическому дискурсу как таковому: истерический субъект — это агент; истеричка является субъектом, избегающим себя в обличии объекта(Флоренс умерла так и не раскрыв свой секрет); и, в третьих, она является субъектом, который жертвует собой.

Особенности истерии в ÉcritsЛакана

И так, приступим к учению Лакана о истерии.

Первые две характеристики истерии могут показаться вам противоречивыми: мы имеем дело с истерией, определенной как барированный субъект $, которая находится на месте агента, в месте власти, но также я утверждаю, что истерия определена в месте объекта. В дальнейшем я постараюсь показать вам, что никакого противоречия в этом нет. Учение Лакана об истерии мы может разбить на четыре периода.

1. 1936-49 — Стадия Зеркала

Благодаря введению стадии зеркала и изолировав воображаемые отношения, Лакану удалось очень экономичным образом (в концептуальном смысле) формализовать множество клинических фактов. В английском издании Écrits 4 истерии даётся определение в терминах фрагментированного тела: “Эта фрагментированность тела часто заявляет о себе в сновидениях, когда продвижение анализа сталкивается с определенным уровнем агрессивной дезинтеграции личности. В таком случае она проявляется в виде отделенных конечностей, или же в представленных внешнему осмотру органах, растущих крыльях или же вооружении ради интестинального преследования… Также эти формы особенно ощутимы на органическом уровне, в линиях ослабления, которым и определяется анатомия фантазии, какой она и представляется в спазмоидных и шизоидных симптомах истерии.” Фрагментация в истерии, о которой идёт речь в Стадии Зеркала, является ранней отсылкой к отсутствию идентификации с Женщиной.

2. 1957 — Истерический Вопрос

В La Psychanalyse et son enseignement 5 Лакан даёт истерии следующее определение — “воображаемая инверсия”. Схема L прописывает условием субъекта его зависимость от того, что представлено в Другом, А. То, что представлено в Другом, артикулируется подобно дискурсу. В Схеме L противопоставляется Воображаемое и Символическое:

scheme L

Ось a-a’ отражает отношение к партнеру, к образу тела, а также к телу партнера, так как это было представлено в Стадии Зеркала.

Также Лакан помечает ось символического, проходящей от субъекта к Другому, Другому как месту языка, предваряющему появление субъекта в мир. Эта ось подразумевает субъекта, который стоит перед вопросом собственного существования. “Чем я являюсь там?” — таков вопрос адресуемый субъектом к Другому, и полагающийся на то, что представлено в Другом. Лакан утверждает, что невроз — это вопрос, который обретает преграду себе в Другом, и именно в Другом определены те понятия, посредством которых субъект, истерии или же обсессивного невроза, не может согласиться с представлением о собственной фактичности: в отношении собственного пола, в случае истерии, и в отношении собственного существования, в случае обсессивного невроза.

Ключом к пониманию этого параграфа является слово “фактичность”, отсылающее к “невещности”, слову определяющему, что в Другом, месте всех означающих, присутствуют такие означающие, которые испытывают нехватку. Именно ввиду наличия таких означающих, посредством которых можно утверждать о нехватке собственного пола или же существования, Лакан и говорит о фактичности. Позже Лакан назовёт это Реальным.

Истерия акцентирует вопрос пола, проявляет нехватку в означающем идентифицирующем феминность. И, следовательно, истерия определяется вопросом: “Что такое женщина?” Именно из-за этого вопроса “что такое женщина?”, и его бессознательного варианта “мужчина я или женщина?”, в момент появления на него ответа, истерический субъект уступает привилегированное место некой женщине, или другой женщине, которая знает, что значит быть женщиной. Но, тем не менее, могут иметь место и другие ответы. Например, я могу привести пример анализантки, особенностью которой было коллекционирование мужчин, в чём проявлялся её способ понять то, как быть женщиной, заслуживающей звание женщины.

Именно это и значат слова о том, что истерия — это “воображаемая инверсия”, определенного рода ответ на её вопрос. Каждой структуре соответствует свой вопрос, и свой ответ. Истеричка в ответ на вопрос о её поле, о невозможности определить что такое женщина, создаёт сцену, в которой она идентифицирует себя с другим полом — это и есть инверсия на уровне воображаемого: вместо идентификации с собственным полом, истеричка идентифицирует себя с мужчиной.

Всё это связано с нехваткой на уровне идентификации, или, как бы определил Фрейд, с нехваткой нарциссической идентификации. Кажется, что она не может жить в собственном теле. Примером тут нам может послужить Дора: она не может находится в том месте, к которому её призывает её анатомия, она восхищена госпожой К, хотя и идентифицирует себя с господином К.

Это воображаемую инверсию также можно увидеть и в статье “Интервенция в Переносе” 1951 года, в которой было представлено критическое перепрочтение текстов Фрейда, где, среди прочего, Лаканом пересмотрел интерпретацию симптомов Доры в контексте Стадии Зеркала. Во-первых, была представлена идентификация Доры с отцом, которой способствовало его сексуальное бессилие. Эта идентификация была представлена во всех её конверсионных симптомах, большая часть из которых была снята этим открытием. Во-вторых, Лакан был удивлен тем, что Фрейд не увидел в афонии Доры, имевшая место во время отсутствия господина К., выражение её орального влечения связанного с тем, что она оставалась лицом к лицу с госпожой К., тут не было никакой неоходимости в том, чтобы напоминать ей о её знании совершенной отцом фелляции. Как вы знаете, Лакан интерпретировал афонию Доры эффектом её идентификации с отцом, так как “каждый знает, что куннилингус — это уловка к которой прибегают состоятельные мужчины, которых начали покидать силы”. Если бы Дора достигла осознания собственной феминности, ей не пришлось бы оставаться доступной этой функциональной фрагментации (тут Лакан прямо говорит о Стадии Зеркала), которая и конституировала её конверсионный симптом. В-третьих, в этом же ракурсе Лакан интерпретирует фантазию Доры о беременности и её временную невралгию как результат идентификации с господином К., то есть снова как функцию её мужской идентификации, последовавшей за тем переломным моментом, которому предшествовало признание у озера, та катастрофа, из-за которой Дора и вступила в своё расстройство.

Другими словами, Лакан интерпретирует все её симптомы следствием её мужской идентификации. Её симптомы зависели от воображаемого отчуждения, каким оно представляется на Стадии Зеркала.

Всё это позволило Лакану в Семинаре II, посвященном эго и его функциям, совершить очень аккуратное замечание, предвосхищающее дискурс господина, спросить о том, каким образом женщина может занять место господина? Лакан перепрочитывает клинический случай кляйнианца Фэйрберна, посвященный женщине, которая старадала от того, что они тогда называли депрессивной стадией. Этот случай представляет из себя отличный пример нарциссического отчуждения, который можно было бы назвать женщиной с маленькой вагиной. В этом случае мы имеем дело с чем-то реальным, маленькой вагиной, из-за чего отношение женщины к Penisneid приобретает крайне особенные черты. Обращение к этому случаю понадобилось Лакану для критики ходившего в того время представления о частичном объекте, так как её симптом представлялся агрессией и искажением её собственной агрессии, соответствующим кляйнианской классической последовательности агрессия-вина-депрессия. Лакан отметает все интерпретации связанные с частичными влечениями, чтобы указать на то, что все её сложности в отношении с мужчинами происходят из факта того, что её образ себя также был мужским, и что именно с этим она постоянно имела дело в течении своей жизни. Кроме всего прочего, данный случай важен также и тем, что в нём проводится различие между функцией фаллоса как означающего, пениса и воображаемых гениталий, что в случае этой женщины отмечено определенной характеристикой её анатомической реальности.

3. 1960. Истерическая Жертва

Статья “Ниспровержение субъекта и диалектика желания в бессознательном у Фрейда“ 6 отмечает важный сдвиг в учении Лакана. В ней представлены тонкие изменения некоторых его определений, в действительности являющиеся следствием введения им objet petit a и матемы фантазма $⃟а.

В матеме представлены два элемента. Одним из них является расщепленный субъект $, который, в соответствии со Стадией Зеркала, ранен языком, лишен какой-то части себя, никоим образом биологически неопосредованный. В итоге, субъект не целостен, а является половиной, половинчатым субъектом. По мысли Лакана говорящий субъект лишён некой части себя, на чём и основывается фантазм. В указанной выше матеме мы и имеем оппозицию субъекта и objet petit a.

И теперь Лакан даёт истерии следующее определение:

Ведь невротик — страдает ли он истерией, манией, или фобией — это тот, кто инденфицирует нехватку Другого с его требованием, Ф с D.

В результате требование Другого берет на себя в его фантазме функцию объекта; другими словами, его фантазм (наши формулы позволяют мгновенно убедиться в этом) сводится к влечению: ($◊D). …  у истерика, поскольку желание у него поддерживается лишь неудовлетворенностью, которое привносит он сам, скрываясь от себя в обличии объекта. 7

Таким образом Лакан определяет истеричку в месте объекта, в котором она ускользает от себя (избегает себя). Лакан также указывает на то, что посредством такого ускользания, она кое-что обретает — она, таким образом, поддерживает желание, поддерживает нехватку отказом себе в удовлетворении. В результате, мы имеем дело с неудовлетворительностью. Лозунг истерика — поддерживать неудовлетворенность желания, что означает две вещи: вызывать желание в другом, и удерживать себя в желании. Что очень близко к тем описаниям фантазма соблазнения, которые нам предоставил Фрейд, потому что именно другой (например, отец) помещен в место агента желания, а субъект представляет себя находящимся в месте того объекта, в котором и состоит нехватка другого.

С другой стороны, ускользание от себя в качестве объекта подразумевает присутствие другого, перед лицом которого и происходит это избегание. Фактически, истеричке необходимо присутствие другого, и порой она жалуется об этом отчуждении, заявляя об отсутствии автономности. Но, в то же время, кроме этого отчуждения имеет место также и триумф над другим, что и даёт нам некоторое представление о том, чем является господствующий субъект. Тут уместно вспомнить случай Фэйрберна, упоминавшийся Лаканом. Истеричка — это такой субъект, который пытается стать господином желания, подобно истории “Дамы с Лампой”, и также разжечь огонь желания, в смысле фрейдистского уравнивания фаллоса (означающего желания) и огня. Порой истеричка, как героиня книги Хаггарда “Она”, не знает насколько долго ей удастся занимать эту позицию (путешествие в книге Хаггарда завершается не обретением бессмертия для себя и других, но тем, что одна из героинь сгорает в мистическом подземном пламени). Следовательно, истерическая позиция заключается в избегании себя в обличии объекта (в отказе в jouissance, и в провоцировании желания).

Истерический субъект не желает поделиться своим расщеплением ради jouissance другого, именно в этом и заключается её интрига (Лакан говорит об “истерической интриге”). Её жертва, в которой и заключается её интрига, подразумевает отказ разделить jouissance. Она отчасти отказывает в jouissance другому, и в тоже время лишает jouissance и себя. Именно в этом она и обретает собственное удовлетворение, в этой жертве jouissance. Тут важно вспомнить тонкие комментарий Лакана в отношении жены мясника: “она не знала того, что знала Дора”. Что он хотел этим сказать? Обе были истеричками, но Дора была ближе к пониманию собственного желания, к пониманию того, что она хотела нехватки, оставить госпожу К. мужчинам. В La Psychanalyse et son enseignement 8 Лакан подчеркивает: “Истеричка отдаёт женщину, в которой она восхищается своей собственной тайной, мужчине, роль которого она занимает не обладая при этом возможностью наслаждаться”. Жена мясника не знала того, что её удовлетворение заключалось в том, чтобы отдать своего мужа другим женщинам.

Истерический субъект усиливает и выказывает это усиление лишений до абсолютного уровня, что может быть воплощено в отвержении любого господского означающего. Она — субъект, который говорит нет отождествлению с означающим Одного, S1.

4. 1973 — Бытие Нехватки

В 1973 году Лакан написал предисловие к немецкому изданию Écrits, в котором он опять обращался к сновидению жены мясника, и пользовался им для описания истерической парадигмы:

je ne prodigue pas les examples, mais quand je m’en mêle, je les porte au paradigme

я обычно не щедр на примеры, но когда я предлагаю некоторые, я повышаю их до статуса парадигм.

Перед этим он писал:

Il n’y a pas de sens commun de l’hystérique, et ce dont joue chez eux ou elles l’identification, c’est la structure et non le sens, comme ça se lit bien au fait qu’elle porte sur le désir, c’est à dire sur le manque pris comme objet, pas sur la cause du manque.

Не существует некой общей характеристики истерии, и идентификация в истерии представляют из себя структуру, а не смысл, что и проявляется в факте того, что она имеет отношение к желанию, то есть к нехватке принятой в обличии объекта, а не к причине нехватки. 9

Иными словами, истерический субъект требует бытия, но не любого бытия, — он требует бытия нехватки. Истерия характеризуется тем, что истерик идентифицирует себя с нехваткой желания, а не с причиной желания. В этих словах Лакан возвращается к своим определениям в “Направлении Лечения” 10, желание жены мясника (вопрос, в котором женщина идентифицирует себя с мужчиной) состоит в том, чтобы быть фаллосом (в этой статье Лакан определяет фаллос означающим нехватки, означающим желания). Быть фаллосом не означает plus-de-jouir, прибавочного наслаждения, но скорее обратное, так как фаллос — это означающее, свидетельствующее о нехватке, всегда присутствующей в Другом (копченая лососина в этом сновидении занимает место нехватка в Другом). Коротко говоря, в истерии на кону стоит это бытие нехваткой желания, бытие ничем желания (ничто в данном случае это объект). Истеричка ставит эту пустоту на место объекта, она проявляет себя через эту пустоту, превращая её в вечный вопрос. Истерическая неудовлетворенность коррелирует с тем, как она поддерживает себя в том, что быть “ничем”.

Иногда истерический субъект занимает эту позицию слишком долго, вплоть до того момент, когда она жертвует собственной личностью. Именно это мы видим в жизни Флоренс Найтингейл. Ради того, чтобы стать сестрой милосердия, она пожертвовала всем, отстранилась от всех прелестей и соблазнов её аристократического окружения, отказалась от брака, и выгнала себя из собственной страны. С мужчинами она была жестока, и её героизм лежал за гранью любых человеческих ожиданий. И, тем не менее, её идеалы были доказательством её недовольства любым господским означающим, она требовала нового желания, позволяющего ей бороться с тем, что Лакан называл la dégradationcommunautaire de l’entreprise sociale, глухими закоулками Другого.