Зигмунд Фрейд

Зигмунд Фрейд “Бессознательное”

Из психоанализа мы узнали, что сущность процесса вытеснения состоит не в том, чтобы устранить или уничтожить представление, воплощающее в сознании влечение, а в том, чтобы не допустить его до осознания. Тогда мы говорим, что представление находится в состоянии “бессознательного”, и можем привести веские доказательства того, что, оставаясь бессознательным, представление все-таки может оказать действия и даже такие, которые в конце концов достигают сознания. Все вытесненное должно оставаться бессознательным, но мы с самого начала установим, что вытесненное не покрывает собою всего бессознательного. Бессознательное имеет более широкий объем: вытесненное составляет часть бессознательного.
Как дойти нам до познания бессознательного? Мы его познаем, разумеется, только как сознательное после того, как оно проделало превращение или переведено в форму, доступную сознанию. Психоаналитическая работа ежедневно дает нам возможность убедиться в том, что такой перевод возможен. Для этого необходимо, чтобы анализируемый преодолел известные сопротивления, а именно те, которые в свое время превратили бессознательное в вытесненное, удалив его из сознания.
Обоснование бессознательного
Наше право допустить психическое бессознательное и научно работать при помощи такого допущения
-151
оспаривают с различных сторон. В ответ на это мы можем указать, что допущение бессознательного необходимо и законно и что мы располагаем многими доказательствами существования бессознательного. Такое допущение необходимо, потому что у данных сознания имеется немало пробелов; как у здоровых, так и у больных часто происходят психические акты, для объяснения которых необходимо допустить существование других актов, а между тем в сознании на это нет никакого указания. Такими актами могут быть не только ошибочные действия и сновидения у здоровых, не только все то, что называют психическими симптомами и явлениями навязчивости у больных, – наш личный ежедневный опыт знакомит нас с мыслями, которые приходят нам в голову, но происхождение которых нам неизвестно, и с результатами мыслительной деятельности, о разработке которой мы ничего не знаем. Все эти сознательные акты остались бы непонятными и не имели бы никакой связи между собой, если бы мы стали настаивать на том, что мы познаем при помощи только нашего сознания все происходящие в нас психические акты; но если мы допустим, кроме того, бессознательные акты, то все наши сознательные акты приводятся в очевидную связь. Однако установление смысла и связи – вполне законный мотив, который в состоянии повести нас дальше, чем непосредственный опыт. Но если при этом еще окажется, что, основываясь на таком допущении бессознательного, мы с успехом и целесообразно можем влиять на течение сознательных процессов, то в этом успехе мы имеем неопровержимое доказательство существования предположенного нами бессознательного. Тогда приходится признать требование, чтобы все происходящее в психической области обязательно было известно сознанию – недопустимым высокомерием.
– 152
Можно пойти еще дальше и в доказательство существования бессознательного психического состояния указать, что сознание в каждый данный момент охватывает только очень небольшое содержание, благодаря чему большая часть того, что мы называем сознательным знанием, и без того должна продолжительное время находиться в состоянии латентности, следовательно, психической бессознательности. Принимая во внимание все наши латентные воспоминания, мы совершенно не понимаем возражений против бессознательного. Мы встречаем далее возражения, что эти латентные воспоминания нельзя называть психическими, что они соответствуют только остаткам соматических процессов, из которых снова происходит психическое. В таком случае напрашивается возражение, что наоборот, латентное воспоминание является несомненным остатком психического процесса. Но гораздо важнее уяснить себе, что в основе этого возражения лежит невысказанное предубеждение о тождестве сознательного с психическим. Это отождествление является petitio principii, не допускающее вопроса о том, должно ли все психическое быть сознательным, или это вопрос условности номенклатуры. В последнем случае такое отождествление является условностью, которую невозможно опровергнуть. Но тогда остается открытым вопрос: “Так ли оно целесообразно, что следует его придерживаться?” На это можно ответить, что такое отождествление психического с сознательным оказывается абсолютно нецелесообразным. Оно нарушает психическую непрерывность, ввергает нас в неразрешимые трудности психофизического параллелизма, вызывает упрек в том, что без достаточных оснований переоценивают роль сознания и заставляют нас слишком скоро покинуть область чисто психологического исследования, в то же время не вознаграждая нас в других областях.
– 153
И все-таки ясно, что вопрос о том, должны ли мы понимать несомненные латентные состояния душевной жизни как бессознательные психические или как физические, рискует превратиться в спор о словах. Целесообразнее поэтому выдвинуть на первый план то, что нам вполне точно известно о природе этих спорных состояний. И вот, что касается их физических признаков, то они нам совершенно недоступны; ни одно физиологическое представление, ни один химический процесс не может дать нам понятия об их сущности. А с другой стороны, несомненно, что они имеют самое широкое соприкосновение с сознательными душевными процессами: при помощи известной работы их можно превратить в сознательные, заменить этими последними, и они могут быть описаны посредством всех тех категорий, которые мы применяем к сознательным душевным актам: к представлениям, стремлениям, решениям и т. п. А относительно некоторых из этих латентных состояний мы в состоянии даже утверждать, что они отличаются от сознательных только отсутствием сознательности. Поэтому, не колеблясь, мы будем на них смотреть как на объекты психологического исследования и рассматривать их в самой тесной связи с сознательными душевными актами.
Упорное отрицание психического характера латентных душевных актов объясняется тем, что большинство феноменов, о которых идет речь, не были предметом специального изучения помимо психоанализа. Тому, кто не знает патологических фактов, кто ошибочные действия нормальных людей считает случайностями и довольствуется старой мудростью, что сны – морская пена, остается только игнорировать несколько загадок в психологии сознания, и тогда незачем будет допускать бессознательную деятельность. Впрочем, гипнотические эксперименты, особенно же постгипнотическое внушение еще до появления психоанализа, на
– 154
глядно доказали существование и образ действия психического бессознательного.
Но допущение бессознательного также вполне законно, поскольку мы при этом не отступали ни на шаг от нашего обычного, считающегося корректным образа мыслей. Сознание каждому из нас сообщает знание только собственных душевных состояний; то, что и другой человек имеет сознание, является заключением по аналогии на основании воспринятых проявлений и поступков другого для того, чтобы сделать нам понятным поведение другого. (Психологически правильнее сказать, что мы без рассуждения приписываем всякому другому нашу собственную конституцию, а следовательно и наше сознание, и что это отождествление обусловливает наше понимание.) Это заключение, или это отождествление, “Я” распространяло на всех других людей, животных, растения, неодушевленную природу и на весь мир, и оно до тех пор было целесообразно, пока сходство с индивидуальным “Я” преобладало над всем; но оно становилось недопустимым, по мере того как все остальное отдалялось от “Я”. Наша современная критика теряет уверенность уже при вопросе о сознании животных, отказывает в сознании растениям, а допущение сознания у неодушевленной природы относит к области мистики. Но и там, где первоначальная склонность к отождествлению устояла перед критическим исследованием, у ближнего – другого человека допущение бессознательного является результатом умозаключения и не соответствует непосредственной уверенности нашего собственного сознания.
Психоанализ требует только того, чтобы такой же метод заключения был применен и к собственной личности, к чему, однако, не имеется конституциональной склонности. Если поступить так, то приходится сказать, что все акты и проявления, которые
– 155
я замечаю у самого себя и не знаю, как их связать с остальной моей психической жизнью, должны оцениваться так, как будто бы они принадлежали другому лицу и объяснялись приписываемой этому лицу душевной жизнью. Опыт показывает, что те же самые акты, которые у самого себя отказываешься признать психическими, хорошо умеешь истолковать у других людей, т. е. ввести их в их общую душевную связь. Наше исследование, очевидно, в этом случае отвлекается от самого себя благодаря особому препятствию, и правильное познание самого себя натыкается на помеху.
Несмотря на внутреннее сопротивление, метод заключения, направленный против самого себя, ведет не к открытию бессознательного, а, строго говоря, к допущению другого сознания, соединенного в моем лице с уже известным мне сознанием. Тут, однако, критика находит вполне правильный повод к возражению. Во-первых, сознание, о котором сам носитель его ничего не знает, представляет из себя все-таки не что иное, как чужое сознание, и возникает вопрос – заслуживает ли вообще обсуждения такое сознание, лишенное самого важного своего признака. Тот, кто противился допущению бессознательного психического, не удовлетворится тем, что заменит его бессознательным сознанием. Во-вторых, анализ показывает, что отдельные латентные душевные процессы, о которых мы заключаем, пользуются в высшей степени независимостью друг от друга, как будто бы они не находились ни в какой связи один с другим и ничего не знали один о другом.
Мы должны поэтому (быть готовы к тому, чтобы) допустить не только второе сознание, но и третье, и четвертое, может быть бесконечный ряд состояний сознания, из которых каждое неизвестно ни нам, ни одно другому. В-третьих, как самый веский довод
– 156
нужно принять во внимание установленный психоаналитическим исследованием факт, что часть этих латентных процессов обладает признаками и особенностями, кажущимися нам чуждыми и невероятными и прямо противоречащими известным нам свойствам сознания. Поэтому у нас имеется основание изменить направленное против самого себя заключение в том смысле, что оно доказывает существование в нас не второго сознания, а психических актов, лишенных сознательности. Мы отклоним также название “подсознательное” как неправильное и вводящее в заблуждение. Известные случаи “double conscience” (раздвоение сознания) не противоречат нашему пониманию. Их можно вполне правильно описать как случай разделения душевной деятельности на две группы, причем одно и то же сознание по очереди обращается то к одному, то к другому лагерю.
В психоанализе нам не остается ничего другого, как объявить душевные процессы сами по себе бессознательными и сравнить восприятие их сознанием с восприятием органами чувств внешнего мира. От такого сравнения мы надеемся получить некоторое преимущество для нашего познания. Психоаналитическое допущение бессознательной душевной деятельности кажется нам, с одной стороны, дальнейшим развитием примитивного анимизма, показывающего нам повсюду образы и подобия нашего сознания, а с другой стороны – продолжением корректуры, которую внес в наше понимание внешних восприятий Kant. Подобно тому, как Kant нас предупредил, чтобы мы всегда принимали во внимание субъективную условность нашего восприятия и никогда не считали наше восприятие вполне тождественным с неподдающимся познанию воспринимаемым, так и психоанализ предупреждает нас, чтобы мы не отождествляли восприятие сознания с бессознательным психическим процессом, который является объектом этого сознания. Подобно физическому, и психическое не должно быть в действительности непременно таким, каким оно нам кажется, но мы рады будем узнать, что корректура внутреннего восприятия не представит такой большой трудности, как внешнего, что внутренний объект легче познать, чем внешний мир.
Многозначность бессознательного
Прежде чем продолжать, мы установим тот важный, но и ставящий нас в затруднительное положение факт, что бессознательность является только признаком психического, однако, никоим образом не характеризующим его. Встречаются психические акты самого различного значения, но обладающие этим одинаковым признаком бессознательности. Бессознательное содержит, с одной стороны, акты только латентные, временно бессознательные, а во всем прочем ничем не отличающиеся от сознательных, а с другой стороны – вытесненные, которые отличались бы самым резким образом от остальных сознательных, если бы проникли в сознание. Всем недоразумениям был бы положен конец, если бы при описании самых различных психических актов мы не обращали внимания на то, сознательны они или бессознательны, а классифицировали бы их и устанавливали бы между ними связь только в зависимости от их отношений к влияниям и целям и от их состава и принадлежности друг к другу. Но это невозможно сделать по различным причинам, а потому мы не в состоянии избежать двусмысленности, употребляя слова сознательный и бессознательный то в описательном смысле, то в систематическом в тех случаях, когда они означают принадлежность к определенным системам или обладают известными свойствами. Можно было бы еще сделать
– 158
попытку избежать путаницы, давая произвольные названия установленным психическим системам, в которых признак сознательности не указывается. Но в таком случае следовало бы заранее точно определить, на чем основывается различие систем, а при этом не было бы возможности обойти вопрос о сознательности, так как он является исходным пунктом всех наших исследований. Может быть, некоторую помощь можно ожидать от предложения, по крайней мере письменно, заменять сознание буквами Bw, а бессознательное соответствующим сокращением Ubw, если мы употребляем оба слова в систематическом смысле.
Топическая точка зрения
При позитивном изложении мы указываем как на результат психоанализа на то, что психический акт в общем проходит через две фазы различных состояний, между которыми включено своего рода испытание (цензура). В первой фазе всякий психический акт бессознателен и принадлежит к системе Ubw; если цензура при испытании его отвергает, то ему закрыт переход во вторую фазу, – он тогда называется “вытесненным” и должен оставаться бессознательным. Если же он выдерживает испытание, то он переходит во вторую фазу, входит в состав второй системы, которую мы назовем Вw. Но отношение этого акта к сознанию еще не вполне определяется принадлежностью к системе. Он еще не сознателен, но способен проникнуть в сознание (по выражению J. Breuer’a) (Bewusstseinsfahig), т. е. при совпадении известных условий он может без особого сопротивления стать объектом сознания. Принимая во внимание эту способность проникнуть в сознание, мы назовем систему Вw также “предсознательным”. Если бы оказалось, что осознание предсозна
– 159
тельного определяется посредством известной цензуры, то мы будем строже отделять одну от другой системы Vbw от Bw. Пока достаточно помнить, что система Vbw имеет те же особенности, что и система Bw, и что строгая цензура стоит на страже при переходе из Ubw к Vbw (или Bw).
С принятием этих (двух или трех) психических систем психоанализ отдалился еще на один шаг от описательной психологии и обогатился новым содержанием и новой постановкой вопроса. До настоящего времени психоанализ отличался от психологии преимущественно динамическим пониманием душевных процессов; теперь прибавляется еще то, что он принимает во внимание и психическую топику и стремится указать, в пределах какой системы или между какими системами протекает любой психический акт. Благодаря этому стремлению он получил название глубинной психологии (Tiefenpsychologie). Дальше мы услышим, что он может быть обогащен еще и другой точкой зрения.
Если мы серьезно отнесемся к топике психических актов, то мы должны обратить внимание на возникающее в этом месте сомнение. Если какой-нибудь психический акт (ограничимся здесь актом, состоящим из одного представления) испытывает превращение из системы Ubw в систему Bw (Vbw), то следует ли нам предполагать, что вместе с этим превращением связана новая фиксация, как бы вторичная запись означенного представления, которая, следовательно, может иметь место в новой психической локальности, и первоначальная бессознательная запись сохраняется наряду с этой новой? Или нам следует полагать, что это превращение состоит в изменении состояния, которое совершается над тем же материалом и над тою же локальностью? Этот вопрос может показаться нелепым, но должен быть поднят, если мы хотим со
– 160
ставить себе определенное представление о психической топике и о психической глубине. Это вопрос трудный, потому что он выходит за пределы чистой психологии и касается отношения душевного аппарата к анатомии. Мы знаем, что в самом грубом виде такие отношения существуют. Непоколебимым результатом исследования явился тот факт, что душевная деятельность связана исключительно с функцией мозга. Однако неизвестно, насколько далеко ведет нас открытие неравноценности различных частей мозга и их исключительные отношения к определенным частям тела и к определенным видам психической деятельности. Но все попытки открыть более детальную локализацию душевных процессов, все старания вообразить себе, как представления накапливаются в нервных клетках, а возбуждения идут по нервным волокнам, окончились полной неудачей. Такая же судьба постигла бы учение, которое пыталось бы определить анатомическое положение системы Bw, сознательной душевной деятельности, в мозговой коре, а бессознательные душевные процессы в субкортикальных частях мозга. Тут имеется пробел, заполнение которого пока невозможно, и это не входит в задачи психологии. Наша психическая топика пока не имеет ничего общего с анатомией. Она относится к областям душевного аппарата независимо от их местоположения в теле, а не к анатомическим локализациям.
Наша работа в этом отношении свободна и может вестись дальше согласно собственным требованиям. Нам следует также твердо помнить, что наши предположения пока имеют значение подсобных для большей наглядности. Первая из возможностей, которая должна быть принята во внимание, а именно, что сознательная фаза представления означает новую запись на новом месте, несомненно более груба, но и более удобна. Второе предположение, состоящее в
– 161
функциональном изменении состояния, более вероятно, но оно менее пластично, и им труднее оперировать. С первым топическим предположением связано топическое разделение систем Ubw и Вw и возможность одновременного существования какого-нибудь представления в двух местах психического аппарата; возможно даже, что если какое-нибудь представление не задерживается цензурой, то оно всегда продвигается с одного места к другому, причем иногда не теряет своего первого местонахождения или записи. Это может казаться странным, но оправдывается впечатлениями из психоаналитической практики.
Если говоришь пациенту об угаданном в свое время вытесненном им представлении, то сначала ничего не меняется в его психическом состоянии. Главное же то, что этим не уничтожается вытеснение и не устраняются его последствия, как можно было ждать, оттого что неизвестное прежде представление стало известным. Наоборот, сперва получается только новое отклонение вытесненного представления. У пациента действительно имеется теперь то же представление в двух формах в различных местах его душевного аппарата: во-первых, он имеет сознательное воспоминание со слов аналитика благодаря сообщению представления, во-вторых, как нам точно известно, он сохраняет в себе в прежней форме бессознательное воспоминание о пережитом. В действительности вытеснение уничтожается не прежде, чем сознательное представление, преодолев сопротивление, вступает в связь с бессознательным воспоминанием. Успех достигается только тогда, когда именно это последнее становится сознательным. Таким образом, при поверхностном рассуждении может показаться доказанным, что сознательные и бессознательные представления составляют различные и в топическом отношении обособленные записи одного и того же содержания. Но
– 162
ближайшее соображение показывает, что тождественность сообщенного и вытесненного воспоминания пациента только кажущаяся. То, что слышишь, и то, что переживаешь, по психологической природе своей совершенно различные вещи даже в том случае, если они имеют одно и то же содержание.
Мы пока не в состоянии решить, какая из двух указанных возможностей приемлема более. Может быть, мы позже встретимся с моментами, которые разрешат вопрос в пользу одной из этих двух возможностей. Может быть, нам предстоит еще открыть, что сама наша постановка вопроса была неправильной и что различие между бессознательными и сознательными представлениями нужно определить совсем иначе.
Имеются ли бессознательные чувства
В изложенных выше рассуждениях мы ограничились представлениями и теперь можем возбудить новый вопрос, ответ на который должен способствовать выяснению наших теоретических взглядов. Мы сказали, что бывают сознательные и бессознательные представления; но встречаются ли бессознательные влечения, чувства, ощущения, или же нет никакого смысла сопоставлять такие понятия?
Я и в самом деле думаю, что противоположность сознательного и бессознательного не находит применения по отношению к влечению. Влечение никогда не может быть объектом сознания, им может быть только представление, отражающее в сознании это влечение. Но и в бессознательном влечение может быть отражено не иначе как при помощи представления. Если бы влечение не связывалось с каким-нибудь представлением и не проявлялось как состояние аффекта, то мы не могли бы о нем ничего знать. И если мы все-таки говорим о бессознательном влечении или
– 163
о вытесненном влечении, то это только безобидная небрежность выражения. Под этим мы можем понимать только такое влечение, которое отражено в психике бессознательным представлением, и ничего другого под этим не подразумевается.

 Можно было подумать, что также легко дать ответ на вопрос о бессознательных чувствах, ощущениях и аффектах. Ведь сущность чувства состоит в том, что оно чувствуется, т. е. известно сознанию. Возможность бессознательности совершенно отпадает таким образом для чувств, ощущений и аффектов. Но в психоаналитической практике мы привыкли говорить о бессознательной любви, ненависти, ярости и т. д. и считаем неизбежными странное соединение “бессознательное сознание вины” или парадоксальный бессознательный страх. Имеет ли это выражение более широкое значение, чем в случае “бессознательного влечения”?
В данном случае положение вещей действительно другое. Во-первых, может случиться так, что какой-нибудь аффект или чувство воспринимается, но не узнается. Благодаря вытеснению соответствующего представления, отражавшего его в сознании, это чувство или аффект вынуждены вступить в связь с другим представлением и принимаются сознанием за выражение этого последнего. Если мы восстанавливаем правильную связь, то называем первоначальный аффект бессознательным, хотя он никогда и не был бессознательным, а вытеснению подпало только соответствующее ему представление. Употребление выражения “бессознательные аффекты чувства” вообще указывает на судьбу количественного фактора влечения вследствие вытеснения (см. статью о вытеснении). Нам известно, что судьба эта может быть троякого рода: или аффект сохраняется полностью, или частично, как таковой, или он испытывает превращения в другой по своему качеству аффект, скорее всего, в страх, или он подав
– 164
ляется, т. е. его развитие вообще задерживается. (Эти возможности, может быть, еще легче изучать при работе сновидений, чем при неврозах.) Мы знаем также, что подавление развития аффекта составляет цель вытеснения и что работа вытеснения остается незаконченной, если эта цель не достигается. Во всех случаях, когда вытеснению удается задержать развитие аффекта, мы называем “бессознательными” те аффекты, которые восстанавливаем при уничтожении работы вытеснения. Нельзя поэтому отказать в последовательности такому выражению, но в сравнении с бессознательным представлением оно отличается тем, что бессознательное представление после вытеснения сохраняется в системе Ubw как реальное образование; между тем как бессознательному аффекту в этой же системе соответствует только зародыш аффекта как возможность, не получившая дальнейшего развития. Строго говоря, хотя выражение остается безупречным, бессознательных аффектов в том смысле, в каком встречаются бессознательные представления, не бывает. Но весьма возможно, что в системе Ubw встречаются аффекты, которые наряду с другими становятся сознательными. Все различие происходит от того, что представления являются в сущности следами воспоминаний, между тем как аффекты и чувства соответствуют процессам израсходования энергии, конечное выражение которых воспринимается как ощущение. При настоящем состоянии наших знаний об аффектах и чувствах мы не можем яснее выразить это различие.
Особый интерес представляет для нас тот факт, что вытеснению иногда удается задержать превращение влечения в аффект. Этот факт показывает нам, что при нормальных условиях система Bw господствует над аффективностью, как и над путями к двигательной области, и повышает значение вытеснения, показывая, что следствием вытеснения может быть не только
– 165
недопущение в сознание, но и недопущение как развития аффекта, так и мотивировки мускульной деятельности. Иначе говоря, мы можем дать обратное описание факта: пока система Вw сохраняет свое господство над аффективностью и движениями, мы называем психическое состояние индивида нормальным. Однако различие отношений господствующей системы к обоим близко стоящим друг к другу способам оттока энергии вполне очевидно1. В то время как власть Вw над произвольной моторной областью твердо обоснована и обычно может устоять против натиска невроза, но терпит крушение только при психозе, над развитием аффективности власть Вw менее тверда. Уже в пределах нормальной жизни легко можно наблюдать постоянную борьбу систем Вw и Ubw за примат в аффективности, можно видеть, как определенные сферы влияния отграничиваются одна от другой и силы, действующие в этих системах, сливаются.
Значение системы Вw (Vbw) по отношению к путям проявления аффектов и действий делает нам понятным роль, которая выпадает на долю замещающего представления при образовании болезни. Возможно, что развитие аффекта исходит непосредственно из системы Ubw, и в таком случае этот аффект имеет всегда характер страха, в который превращаются все “вытесненные” аффекты. Но часто влечению приходится ждать, пока оно находит замещающее представление в системе Bw. В таком случае развитие аффектов может исходить из этого сознательного замещения и природа его определяет качественный характер аффекта.
1 Аффективность выражается по существу в моторном (секреторном, регулирующем кровеносную систему) оттоке энергии, ведущем к (внутреннему) изменению самого тела без отношения к внешнему миру; моторность выражается в действиях, назначение которых – изменение во внешнем.
– 166
Мы утверждали, что при вытеснении имеет место отделение аффекта от своего представления, после чего обоих постигает различная участь. С описательной точки зрения это неоспоримо; но действительный процесс протекает обычно так, что аффект не проявляется до тех пор, пока ему не удается прорваться к какому-нибудь новому замещению в системе Вw.
Топика и динамика вытеснений
Мы пришли к тому результату, что вытеснение является по существу процессом, совершающимся над представлениями на границе Ubw, Vbw (Bw); a теперь мы можем сделать новую попытку более подробного описания этого процесса. При этом речь может идти об отнятии (Entziehung) активной силы1 (Besetzungen), и возникает вопрос, в какой системе имеет место это отнятие и к какой системе принадлежит отнятая активность.
Вытесненное представление остается в Ubw способным к активности: оно, следовательно, должно сохранить свою активную силу. Отнятое должно состоять в чем-то другом. Возьмем, например, случай собственно вытеснения подталкивания (Nachdrangen), происходящего с предсознательным или даже с осознанным представлением: вытеснение может в таком случае
1 “Besetzung”, введенный Фрейдом, непереводимый на русский язык термин, смысл которого заключается в следующем: для того чтобы какое-нибудь понятие или воспоминание стало активным (Besetzt), деятельным, оно должно быть “снабжено” – besetzt – известным количеством аффективной, либидозной или исходящей из влечений “Я” энергии (интерес); другими словами, присоединение к представлению или воспоминанию либидозного или другого интереса – что Фрейд называет Besetzung – придает им активность, действенность. Придерживаясь общего смысла фразы, слово Besetzung можно перевести как привязанность (к объекту), либидо или же как активную силу (активность) как следствие такой привязанности.
– 167
состоять в том, что у представлений отнимается (пред)сознательная активность, принадлежащая системе Vbw. Представление остается тогда без активности или получает ее из бессознательного, или сохраняет ту бессознательную активность, которую уже имело раньше. Следовательно, происходит отнятие предсознательной и сохранение бессознательной активности или замена предсознательной активности посредством бессознательной. Заметим, кстати, что мы непреднамеренно положили в основу этого рассуждения предположения, что переход из системы Ubw в ближайшую систему происходит не посредством новой записи, а посредством изменения состояния, перемены в активной энергии. Функциональное предположение в данном случае без труда одержало верх над топическим.
Этот вопрос отнятия либидо, однако, недостаточен, чтобы объяснить другую особенность вытеснения. Невозможно понять, почему бы представлению, сохранившему свою активность или получившему ее из Ubw, не возобновить попытки проникнуть в систему Vbw благодаря своей активности. В таком случае должно было бы повториться отнятие либидо, и та же игра продолжалась бы бесконечно, но в результате не было бы вытеснения. Таким же образом оказался бы несостоятельным описанный механизм отнятия предсознательной активной энергии и в том случае, если бы дело касалось первичного вытеснения; в этом случае мы имели бы дело с бессознательным представлением, не получившим еще активности из Vbw и у которого она поэтому и не может быть отнята.
Здесь нам нужно представить себе другой процесс, который в первом случае поддерживает вытеснение, а во втором – создает и сохраняет его. Такой процесс мы можем видеть только в предположении противодействия (Gegenbesetzung), посредством которого система Vbw защищается от натиска бессозна
– 168
тельного представления. На клинических примерах мы увидим, в чем выражается такого рода противодействие, развивающееся в системе Vbw. Это противодействие представляет собой постоянное усилие, создающее первичное вытеснение и обеспечивающее длительность этого вытеснения. Такое противодействие составляет механизм первичного вытеснения; при собственном вытеснении (подталкивание) присоединяется еще отнятие предсознательной активности. Весьма возможно, что именно та энергия, которая отнимается у представления, истрачивается на это противодействие.
Заметим, что при описании психических феноменов мы постепенно дошли до выявления, помимо динамической и топической, еще третьей, экономической точки зрения, стремящейся к тому, чтобы проследить судьбы количеств возбуждений и получить возможность, по крайней мере относительно, их оценивать. Мы находим нужным обозначать особым названием точку зрения, являющуюся завершением психоаналитического исследования. Я предлагаю назвать метапсихологическим такое описание психического процесса, при котором нам удается описать этот процесс в динамическом, топическом и экономическом отношениях. Наперед можно сказать, что в настоящем состоянии наших научных взглядов нам это удастся только в некоторых случаях.
Сделаем робкую попытку дать метапсихологическое описание процесса вытеснения при трех известных нам “неврозах перенесения”. При этом можем заменить “активную энергию” понятием “либидо”, потому что, как мы знаем, речь идет о судьбах сексуальных влечений.
При истерии страха часто не замечается первая фаза процесса; может быть, она и действительно пропускается, но при тщательном наблюдении ее легко разли
– 169
чить. Состоит она в том, что наступает страх, хотя и незаметно, по какой причине. Можно предположить, что в Ubw имелось любовное чувство, требовавшее перехода в систему Vbw; но направленная со стороны этой системы к означенному любовному движению активность как бы обращается в бегство, снова отнимается, и бессознательное либидо отвергнутого представления проявляется в виде страха. В случаях повторения этого процесса предпринимается первый шаг к тому, чтобы преодолеть это неприятное развитие страха. Эта отнятая активность соединяется с замещающим представлением, которое, с одной стороны, ассоциативно связано с отвергнутым представлением, а с другой стороны, благодаря отдаленности от него, осталось невытесненным (замена посредством сдвига) (Verschiebungsersatz) и допускает рационализацию еще не поддающегося задержке страха. Замещающее представление играет в системе Bw (Vbw) роль противодействия благодаря тому, что защищает Вw от возникновения в нем вытесненного представления; с другой стороны, теперь оно является исходным пунктом совершенно несдерживаемого аффекта страха и сопровождается соответствующим аффективным тоном. Клиническое наблюдение показывает, например, что ребенок, страдающий фобиями животных, испытывает страх в двух случаях: во-первых, когда усиливается вытесненное любовное чувство, и, во-вторых, когда он видит животное, внушающее страх. Замещающее представление в одном случае играет роль передаточного места из системы Ubw в систему Вw, а в другом случае самостоятельного источника развития страха. Расширение власти системы Вw обыкновенно выражается в том, что первый способ возбуждения, замещающего представления, все больше переходит во второй. Может быть, в конце концов ребенок ведет себя так, как будто он совсем не имеет никакой привязанности к отцу, совсем освободился от его влияния и действительно боится животного. Но дело в том, что этот страх перед животным поддерживается бессознательными влечениями, почему он оказывается слишком сильным и неподдающимся никаким воздействиям из системы Вw – чем и выдает свое происхождение из системы Ubw.
Противодействие (Gegenbesetzung) со стороны системы Вw привело, таким образом, во второй фазе развития истерии страха к появлению замещающего образования. Тот же механизм скоро опять находит применение. Как нам известно, процесс вытеснения еще не закончился, у него возникает новая цель в виде задачи сдержать развитие страха, исходящего из этого замещающего представления. Это происходит следующим образом: все близкие к замещающему представлению ассоциации приобретают особенную интенсивность, благодаря чему становятся особенно чувствительными ко всякому возбуждению. Возбуждение какого-нибудь места в этом охранительном заграждении должно дать повод к развитию небольшого страха вследствие связи с замещающим представлением. Этот страх служит сигналом к тому, чтобы посредством вторичного бегства активной энергии сдержать дальнейшее развитие страха. Чем дальше от внушающего страх заменяющего представления воздвигаются чувствительные и бдительные противодействия, тем точнее может функционировать механизм, назначение которого изолировать это замещающее представление и устранять от него новые возбуждения. Эти меры предосторожности охраняют, разумеется, только против таких возбуждений, которые проникают к замещающему представлению извне посредством восприятия, но они никогда не могут защитить замещающее представление от возбуждений, исходящих от влечений, которые проникают к замещающему представ
– 171
лению через посредство его связи с вытесненным представлением. Они поэтому начинают действовать только тогда, когда замещающее представление окончательно заменило вытесненное в сознании; но нельзя быть уверенным в том, насколько они действительны. При первом же усилении возбуждений влечений предохранительное заграждение вокруг заменяющего представления должно быть продвинуто дальше. Вся конструкция, выдвигаемая аналогичным образом, и при других неврозах носит название фобии. Выражением бегства перед сознательным активированием (Besetzung) заменяющего представления являются отказы, запреты, старания избегать того или другого, составляющие признаки истерии страха. Если сделать обзор всего этого процесса, то можно сказать, что третья фаза повторила в увеличенном размере работу второй фазы. Система Bw защищается от активирования, заменяющего представления, противодействием всех близких ассоциаций, подобно тому как оно раньше защищалось от возникновения вытесненного представления перенесением активности на заменяющее представление. Образование замены посредством сдвига, таким образом, не прекращается. Необходимо еще прибавить, что сначала система Вw имела маленькое место, служившее брешью для прорыва вытесненного влечения, а именно – одно только заменяющее представление; но что, в конце концов, вся эта фобическая надстройка соответствует изоляции влияния бессознательного. Далее следует подчеркнуть еще и ту интересную точку зрения, что благодаря всему этому пущенному в ход механизму отражения достигается проекция во вне опасности, исходящей от влечения. “Я” держится так, как будто опасность развития страха угрожает ему не со стороны влечения, а со стороны внешнего восприятия, и оно может поэтому реагировать на эту внешнюю опасность бегством в форме фобических мероприятий.
– 172
Одно достигается при этом процессе вытеснения: до известной степени удается сдержать развитие страха, но ценою тяжелых жертв – личной свободой. Однако попытки бегства перед требованиями влечений оказываются в общем бесполезными, а потому результат фобического бегства все-таки мало удовлетворителен.
Большая часть обстоятельств, открытых нами при истерии страха, относится также к двум другим неврозам, так что в дальнейших рассуждениях мы можем ограничиться рассмотрением различий и роли противодействия (Gegenbesetzung). При конверсионной истерии энергия влечения вытесненного представления превращается в иннервацию симптома. Вопрос о том, поскольку и при каких условиях благодаря такому оттоку энергии в иннервацию дренируется бессознательное представление, так что оно может прекратить свой нажим на систему Bw, и другие подобные вопросы лучше оставить для специального исследования истерии. Роль противодействия (Gegenbesetzung), исходящего из системы Bw (Vbw), совершенно ясна при конверсионной истерии и проявляется в образовании симптома. От противодействия зависит выбор части психического коррелята влечений, на которой концентрируется вся активная сила. Избранная для образования симптома часть должна удовлетворять требованию, одновременно выражать как цель желания влечения, так и противодействия или стремления к наказанию системы Bw; эта часть получает двойной приток активной силы и поддерживается с двух сторон, подобно замещающему представлению при истерии страха. Отсюда сам собой напрашивается вывод, что трата энергии на вытеснение со стороны системы Bw не должна быть так велика, как энергия активности (Besetzungsenergie), потому что сила вытеснения измеряется необходимым противодействием, а симптом опирается не только на противодействие, но также и
– 173
на сконцентрированную в нем активность влечения из системы Ubw.
Относительно невроза навязчивости мы можем прибавить к изложенным выше замечаниям только то, что при нем противодействие системы Вw явственнее всего выступает на первый план; именно оно, организованное как реактивное образование, совершает первое вытеснение, и на нем же впоследствии происходит обратный прорыв вытесненного представления. Есть основание предполагать, что преобладающая роль противодействия и отсутствие оттока энергии являются причиной того, что при истерии страха и неврозе навязчивости вытеснение оказывается менее удачным, чем при конверсионной истерии.
Особенные свойства системы Ubw
Особое значение получает подразделение на две психические системы, если мы обратим внимание на то, что процессы, происходящие в одной системе Ubw, обладают такими свойствами, каких нет в ближайшей высшей системе.
Ядро Ubw состоит из психического коррелята влечений, которые стремятся дать выход своей энергии, т. е. из желаний. Эти влечения координированы одно с другим, существуют рядом, не оказывая влияния друг на друга, и не противоречат друг другу. Если становятся одновременно активными два таких желания, цели которых должны казаться несовместимыми, то эти оба душевных движения не отдаляются одно от другого и не уничтожают одно другое, а объединяются для образования средней цели, компромисса.
В этой системе нет отрицания, нет сомнения, нет различных степеней достоверности. Все это привносится благодаря деятельности цензуры между Ubw и Vbw. Отрицание представляет собой замену вытес
– 174
нения более высокой ступени. В бессознательном имеются только в большей или меньшей степени активные содержания.
Господствует гораздо большая подвижность интенсивности активной силы, благодаря процессу сдвига (Verschiebung) одно представление может передать все количество своей активной силы другому, благодаря сгущению (Verdichtung) оно может сконцентрировать на себе всю активность многих представлений. Я предложил смотреть на оба эти процесса как на признаки так называемого психического первичного процесса (Primarvorgang). В системе Vbw господствует вторичный процесс (Sekundarvorgang);1 там, где такой первичный процесс может разыграться на элементах системы Vbw, он кажется комическим и вызывает смех.
Процессы системы Ubw находятся вне времени, т. е. они не распределены во временной последовательности, с течением времени не меняются, вообще не имеют никакого отношения ко времени. Отношения во времени также связаны с системой Вw. Процессы Ubw также мало принимают во внимание реальность. Они подчинены принципу наслаждения; судьба их зависит только от того, насколько они сильны и отвечают ли они требованиям регулирования наслаждения неудовольствия (Lust -Unlust).
Итак, повторим: отсутствие противоречия, первичный процесс (подвижность активной силы), течение вне времени и замена внешней реальности психической – тако
1 См. изложенное в главе VII толкование сновидений, основышающееся на высказанных J. Вгеuег’ом идеях в “Studien uber Hysterie”.
2 Обсуждение другого значительного преимущества Ubw мы оставляем до другого раза.
– 175
вы признаки, которые мы можем найти в процессах, относящихся к системе U b w.2
Мы узнаем бессознательные процессы только при условиях сновидения и невроза, т. е. тогда, когда процессы более высокой системы Ubw, благодаря понижению (регрессии), переводятся на более раннюю ступень. Сами по себе они незаметны и неспособны к существованию, потому что система Ubw очень рано покрывается Vbw, которая овладевает подступом к сознанию и к двигательной сфере. Отток энергии системы Ubw переходит в виде телесной иннервации к развитию аффекта, но, как мы слышали, и этот путь к разрежению у него оспаривает Vbw. Сама по себе при нормальных условиях система Ubw не могла бы произвести ни одного целесообразного мускульного действия, за исключением организованных уже в рефлексы.
Полное значение описанных признаков системы Ubw может стать нам ясным только тогда, когда мы противопоставим их свойствам системы Vbw и сравним одни с другими. Однако это завело бы нас так далеко, что я предлагаю опять согласиться на отсрочку и приступать к сравнению обеих систем только в связи с исследованием высшей системы. Теперь же упомянем только о самом необходимом.
В процессах системы Vbw – безразлично, осознаны ли они уже или только могут быть осознаны – имеется склонность к задержке способности к оттоку энергии от действенных представлений. Если процесс переходит с одного представления на другое, то первое представление сохраняет часть своей активной силы и только небольшая часть этой силы претерпевает сдвиг. Сдвиг и сгущение, подобные тем, какие бывают при первичном процессе в Vbw, исключаются или очень ограничены. Это обстоятельство побудило J. Breuег’а допустить два различных состояния активной энергии душевной жизни: одну тонически связан ную, и другую – свободно подвижную, стремящуюся к выходу. Я полагаю, что это различие составляет до настоящего времени глубочайшее понимание нами сущности нервной энергии, и не вижу, как можно обойтись без него. Для метапсихологического описания является необходимой потребностью – но, может быть, еще слишком рискованным предприятием – продолжать дискуссию по этому вопросу.
В системе Vbw создается возможность сообщения между содержанием представлений с целью оказывать влияние друг на друга, создаются расположения этих представлений во временном порядке, организация одной или нескольких цензур, испытание реальности и принцип реальности. Также и сознательная память зависит, по-видимому, от Vbw; ее необходимо строго отличать от следов воспоминаний, в которых зафиксированы переживания Ubw. Память соответствует, вероятно, особой записи вроде той, которую мы хотели было допустить для изображения зависимости между сознательными и бессознательными представлениями, но сейчас же отказались от этого. В связи с этим мы получим средство покончить с наименованием высшей системы, которую мы теперь, за отсутствием точных указаний, называем то Vbw, то Вw.
Теперь своевременно высказать предупреждение – не обобщать слишком поспешно того, что мы открыли относительно распределения душевной деятельности между обеими системами. Мы описываем обстоятельства так, как они проявляются у зрелого человека, у которого система Ubw, строго говоря, функционирует только как предварительная ступень высшей организации. Из нашего описания не следует делать вывода о том, какое содержание имеет эта система, каково ее отношение в период индивидуального развития и какое значение она имеет у животного; это должно составить предмет самостоятельного исследования. Но
– 177
мы должны считаться с возможностью найти и у человека такие болезненные условия, при которых меняется содержание и признаки обеих систем или даже когда они совершенно заменяют одни других.
Сообщение между обеими системами. Продукты Ubw
Было бы неверно представить себе, что Ubw остается в покое, тогда как вся психическая работа проделывается в Vbw, что Ubw представляет собою нечто такое, с чем уже покончено, – рудиментарный орган, остаток после завершенного развития. Не менее ошибочно было бы предполагать, что сообщение между двумя системами ограничивается актом вытеснения, благодаря которому Vbw сбрасывает в пропасть Ubw все, что ему кажется помехой. Ubw живет, развивается и поддерживает с Vbw целый ряд связей; между прочим, они иногда действуют и совместно. Обобщая, следует сказать: Ubw продолжает свое существование в так называемых отпрысках (Alkommlinge), оно доступно воздействию жизни, всегда влияет на Vbw и, со своей стороны, даже подвергается влиянию Vbw.
Изучение отпрысков Ubw разочарует нас в нашей надежде на схематически строгое разделение между обеими психическими системами. Это, наверное, вызовет неудовольствие результатами нашей работы и, вероятно, будет использовано для того, чтобы подвергнуть сомнению ценность нашего способа подразделять психические процессы. Однако мы укажем, что не ставили себе другой задачи, как только обратить в теорию результаты наблюдений, но отказываемся от обязательства с самого начала создать теорию, подкупающую своей простотой. Мы отстаиваем ее осложнения, поскольку они соответствуют наблюдениям, и не отказываемся от надежды, что именно эти ослож
– 178
нения приведут нас к окончательному познанию истинного положения вещей, простому по существу, но соответствующему осложнениям реальности.
Между отпрысками Ubw влечений описанного характера встречаются некоторые, соединяющие в себе противоположные назначения. С одной стороны, они высокоорганизованы, свободны от противоречий, использовали все достижения системы Вw и, по нашему суждению, мало чем отличаются от этой системы. С другой стороны, они бессознательны и неспособны стать сознательными. Качественно они принадлежат, таким образом, системе Vbw, а фактически – Ubw. Происхождение их остается решающим моментом, определяющим их участь. Их можно сравнить с потомками от смешанных браков разных человеческих рас, в общем уже совсем похожими на белых, но выдающими свое цветное происхождение той или другой странной чертой и потому остающихся исключенными из общества и лишенными всех преимуществ белых. Таковы фантазии нормальных и невротиков, и которых мы открыли предварительную ступень сновидений и образований симптомов и которые, несмотря на свою высокую организацию, остаются вытесненными и не могут быть осознанными. Они приближаются к сознанию и не испытывают помехи, пока у них нет интенсивной активной силы, но отбрасываются назад от сознания, как только их активность переходит за определенную степень. Точно такие же, более высокоорганизованные отпрыски Ubw представляют из себя заменяющие образования, которым, однако, удалось прорваться к сознанию благодаря какому-нибудь благоприятному взаимоотношению, как, например, благодаря совпадению с Vbw.
Если мы в другом месте подробнее исследуем условия процесса осознания, то сможем разрешить часть возникающих здесь затруднений. Теперь нам кажется
– 179
уместным противопоставить способу рассмотрения вопроса, исходящему из бессознательного, которого мы придерживались до сих пор, – противоположный, исходящий из сознания. Сознанию противопоставляется вся сумма психических процессов как область предсознательного. Очень большая часть этого предсознательного исходит из бессознательного, носит характер его отпрысков и прежде, чем быть осознанной, должна быть подвергнута цензуре. Другая часть Vbw способна проникнуть в сознание без цензуры. Здесь мы впадаем в противоречие с прежним предположением. При рассмотрении вопроса о вытеснении мы были вынуждены поместить цензуру, решающую вопрос об осознании, между Ubw и Vbw. Теперь мы готовы допустить цензуру между Vbw и Вw. Однако мы поступим правильно, если не увидим в этом осложнении большой трудности, а допустим, что каждому переходу от одной системы в ближайшую высшую, т. е. каждому шагу вперед к высшей ступени психической организации, соответствует новая цензура. Благодаря этому, однако, совершенно отпадает предположение о беспрерывном обновлении записей.
Причину всех этих трудностей нужно искать в том, что момент осознанности, единственный непосредственно данный нам признак психических процессов, никоим образом не годится для того, чтобы стать и признаком различия систем. Независимо от того, что сознательное не всегда сознается, а временно бывает также латентным, наблюдение показало нам, что многое, обладающее качествами системы Vbw, не становится сознательным; кроме того, нам предстоит еще узнать, что осознание ограничивается еще известным направлением сознательного внимания. Сознание не находится, таким образом, в прямых отношениях ни к системам, ни к вытеснению. В действительности не только психически вытесненное остается чуждым сознанию, но так
– 180
же и часть господствующих в нашем “Я” душевных движений, т. е. самое сильное, – функциональная противоположность вытесненного. По мере того как мы продвигаемся к метапсихологическому пониманию душевной жизни, мы должны научиться эмансипироваться от значения симптома “сознательность”.
Пока мы не освободились от этого симптома, мы всегда видим, что наши обобщения нарушаются исключениями. Мы видим, как отпрыски Vbw становятся сознательными в виде заменяющих образований симптомов, обычно после того, как подверглись большим искажениям в сравнении с бессознательным, но часто сохраняя многие признаки, подлежащие вытеснению. Мы находим, что много предсознательных образований остаются бессознательными, хотя они, по нашему мнению, по природе своей вполне могли бы быть осознанными. Вероятно, на них сказывается более сильное притяжение со стороны Ubw. Мы вынуждены искать более важное различие между предсознательным и бессознательным, а не между сознательным и предсознательным. Ubw не допускается цензурой на границе с Vbw, но отпрыски Ubw могут обойти эту цензуру, приобрести высокую организацию, возрасти в Vbw до известной интенсивности активной силы, по тут, когда они, перейдя через известную границу этой интенсивности, пытаются проникнуть в сознание, открывается их происхождение из Ubw, и на новой пограничной цензуре между Vbw и Bw они снова подвергаются вытеснению. Первая цензура функционирует против самого Ubw, а последняя – против предсознательных отпрысков Ubw. Можно было бы подумать, что в течение индивидуального развития цензура продвинулась немного вперед.
Во время психоаналитического лечения мы приводим неопровержимое доказательство существования второй цензуры между системами Vbw и Bw. Мы
– 181
требуем от больного, чтобы он воспроизводил большое количество отпрысков Ubw, обязываем его преодолевать возражения цензуры против осознания этих предсознательных образований и победой над этой цензурой пробиваем себе путь к устранению вытеснения, являющегося делом рук прежней цензуры. Присоединим сюда замечание, что существование цензуры между Vbw и Bw напоминает нам о том, что осознание не является простым актом восприятия, а, вероятно, следствием усиленной концентрации активной силы (Uberbesetzung), дальнейшим успехом психической организации.
Обратимся теперь к вопросу о сообщении бессознательного с другими системами, не столько для того, чтобы открыть нечто новое, сколько для того, чтобы не пропустить самого очевидного. В истоках деятельности влечений больше всего сообщаются между собой системы. Часть возникших здесь процессов проходит через Ubw, как через подготовительную ступень, и достигает высшего психического развития в Bw, другая часть задерживается как Ubw. Но Ubw достигают также переживания, исходящие из внешних восприятий. Все пути от восприятия к Ubw остаются обыкновенно свободными; только пути, ведущие от Ubw дальше, преграждаются вытеснением.
Замечательно, что Ubw одного человека может непосредственно влиять на Ubw другого, обойдя его Вw. Этот факт заслуживает подробного исследования особенно в том отношении, исключилась ли совершенно при этом предсознательная деятельность; но факт неоспорим и заслуживает точного описания.
Содержание системы Vbw (или Bw) происходит отчасти от деятельности влечений (через посредство Ubw), отчасти из восприятий. Подлежит еще сомнению, в какой мере процессы этой системы могут оказывать непосредственное влияние на Ubw; исследо
– 182
вание патологических случаев часто доказывает невероятную самостоятельность Ubw и неподатливость его влиянию других систем. Болезни характеризуются вообще полным расхождением стремлений, абсолютным распадом обеих систем. Однако психоаналитическое лечение построено на воздействии на Ubw через Вw и во всяком случае показывает, что такое воздействие не невозможно, хотя и удается с большим трудом. Отпрыски бессознательного, являющиеся посредственным звеном между обеими системами, прокладывают путь для такой психоаналитической работы, но мы допускаем, что изменение Ubw, протекающее самостоятельно под влиянием Bw, представляет гобой трудный и длительный процесс.

Сотрудничество предсознательного и бессознательного, даже интенсивно вытесняемого душевного движения, может иметь место, если создается такая ситуация, что бессознательное душевное движение оказывает действие, одинаковое по смыслу с каким-нибудь господствующим в сознании стремлением. В этом случае вытеснение прекращается и вытесненная активность принимается как усиление намерений “Я”. Бессознательное по отношению к этой одной только констеляции находит оправдание со стороны “Я” без того, чтобы что-нибудь изменилось в вытесненном бессознательном. При таком сотрудничестве успех, одерживаемый Ubw, очевиден; усиленные стремления проявляются все-таки иначе, чем нормальные: они создают способность к исключительной по совершенству деятельности и проявляют такую же сопротивляемость, против возражений, как навязчивые симптомы.
Содержание Ubw можно сравнить с психическими аборигенами. Если у человека имеются унаследованные психические образования, нечто аналогичное инстинкту животных, то это составляет ядро бессознательного. К ядру позже присоединяется все устраненное в период
– 183
детского развития из сознания как недопустимое, по природе своей ничем не отличающееся от унаследованного. Резкое и окончательное разделение содержания обеих систем обыкновенно устанавливается только к наступлению половой зрелости.
Узнавание бессознательного
Изложенными выше рассуждениями исчерпывается все, что можно сказать об Ubw, поскольку пользуешься материалом только из знакомства со сновидением и неврозами перенесения. Это, безусловно, немного, местами производит впечатление неясного и спутанного и оставляет желать возможности привести Ubw в классификационную связь с уже известным или ввести его в состав уже знакомого. Только анализ заболеваний, названных нами нарциссическими психоневрозами, обещает нам открыть необходимые точки зрения, благодаря которым загадочное Ubw станет нам более знакомым, как бы легко осязаемым.
Со времени работы Abraham’a (1908 г.), повод к которой добросовестный автор приписывает мне, мы пытаемся характеризовать Dementia ргаесох Kraepelin’a (Schizophrenia Bleuler’a) ее отношением к противоположности между “Я” и объектом. При неврозах перенесения (истерии страха и конверсионной истерии, неврозе навязчивости) не было ничего такого, что могло бы выдвинуть на первый план это противоречие. Правда, было известно, что невозможность овладеть объектом ведет к возникновению невроза и что невроз влечет за собой отказ от реального объекта, а также что отнятое у реального объекта либидо возвращается к воображаемому объекту и дальше к вытесненному – Introversio. Но привязанность к объектам вообще удерживается при этих болезнях с большой энергией, и более детальное изучение процесса вытеснения
– 184
показало нам, что в системе Ubw, несмотря на вытеснение или, правильнее, – вследствие его – сохраняется привязанность к объектам. Способность к перенесению чувств, которые мы используем при этих заболеваниях с терапевтической целью, предполагает ненарушенную привязанность к объектам.
При шизофрении же мы вынуждены были остановиться на предположении, что после процесса вытеснения отнятое у объектов либидо не ищет нового объекта, что в данном случае, следовательно, привязанность к о6ъектам прекращается и снова восстанавливается примитивное состояние нарциссизма, при котором нет объектов. Неспособность этих пациентов к перенесению чувств – поскольку распространен процесс болезни, – вытекающая отсюда их недоступность для терапии, свойственное им отрицание внешнего мира, проявляющиеся признаки преувеличенной привязанности к собственному “Я”, конечная апатия в последней фазе болезни – все эти клинические признаки как будто прекрасно подтверждают предположение об отказе от привязанности к объектам. Что касается взаимоотношения обеих систем, то всем наблюдателям бросилось в глаза, что при шизофрении высказывается вполне сознательно много такого, что при неврозах перенесения должно было быть открыто в бессознательном при помощи психоанализа. Но сначала не удавалось установить понятную связь между взаимоотношением “Я” – объект и относительной степенью сознания.
Искомая связь, как кажется, открывается следующим неожиданным путем. При шизофрении можно наблюдать, особенно в поучительных начальных стадиях, определенные изменения языка, из которых некоторые заслуживают рассмотрения с определенной точки зрения. Способ выражения часто становится предметом особой заботливости, он становится “неестественным”, “манерным”. В фразах проявляется осо
– 185
бая дезорганизация построения, благодаря которой они становятся непонятными, так что мы считаем речи больных нелепыми. В содержании этих речей на первый план часто выдвигаются отношения к органам или иннервациям тела. К этому можно еще прибавить, что в подобных симптомах шизофрении, соответствующих истерическим или навязчивым, заменяющим образованиям, отношения между заменяющим и вытесненным показывают особенности, которые нас удивили бы при обоих упомянутых неврозах.
Доктор V. Tausk (Вена) предоставил в мое распоряжение некоторые из своих наблюдений над начальными стадиями шизофрении, которые отличаются тем преимуществом, что больная сама еще охотно объясняла свои речи. На двух из его примеров покажу, какой взгляд я собираюсь защищать; впрочем, я ничуть не сомневаюсь, что всякому наблюдателю будет нетрудно раздобыть такой материал в большом количестве.
Одна больная Tausk’a, девушка, попавшая в клинику после ссоры со своим возлюбленным, жалуется: “Глаза стоят неправильно, они отведены (Die Augen sind nicht richtig sie sindverdreht)”. Она сама это объясняет, в совершенно связной речи, рядом упреков по адресу возлюбленного. “Она его совсем не может понять, всякий раз у него другой вид, он – льстец, он отводит глаза (ein Augen verdreher), он отвел ей глаза, теперь у нее отведенные глаза, у нее уже больше не ее глаза, она смотрит на свет другими глазами”.
То, что больная говорит по поводу своей непонятной речи, равноценно анализу, так как содержит эквивалент этой речи в общепонятных выражениях; в то же время ее слова объясняют значение и происхождение шизофренического словообразования. В согласии с Tausk’ом я подчеркиваю в этом примере то, что отношение к органу (глазу) замещает все содержание речи.
– 186
Шизофреническая речь имеет здесь ипохондрическую черту – она стала языком органов.
Другое заявление этой же больной: “Она стоит в церкви, вдруг она чувствует толчок, она должна стать иначе (Sich anders stellen), как будто ее кто-то поставил (als stellte sie jemand), как будто она поставлена (als wurde sie gestellt)”.
К этому относится анализ целого ряда упреков по адресу возлюбленного: “Он пошляк, сделавший ее, такую утонченную по своему воспитанию, также пошлой. Он сделал ее похожей на себя, так как убедил ее, что превосходит ее; теперь она стала такой же, как он, потому что думала, что станет лучше, если будет похожа на него. Он представлялся (скрывался – ег hat sich verstellt), теперь она такая же, как и он (идентификация!), он ее подменил (ег hat sie verstellt)”.
Движение, состоящее в том, что “она иначе” стала, – замечает Tausk является изображением слова “представляться” и отождествлением с возлюбленным. Я опять подчеркиваю преобладание того элемента из всего хода мыслей, который имеет своим содержанием телесную иннервацию (правильнее, ощущение этой иннервации). Истеричка в первом случае судорожно бы закатила глаза, во втором – действительно произвела бы толчок, вместо того чтобы почувствовать импульс к этому или ощущение этого, и в обоих случаях у нее не было бы сознательной мысли об этом и впоследствии она не в состоянии была бы высказывать такие мысли.
Вот что показывают оба наблюдения по поводу того, что мы назвали ипохондрическим языком органов. Но, что нам кажется более важным, они указывают и на другое положение вещей, которое очень часто можно доказать, например, на собранных в монографии Bleuler’a случаях, и которое можно
– 187
выразить в определенной формуле. При шизофрении слова подвергаются тому же процессу, который делает из латентных мыслей сновидения картины сновидения и который мы назвали первичным психическим процессом. Они подвергаются сгущению и при помощи сдвига передают одно другому без остатка свои активные энергии; процесс может пойти так далеко, что единственное слово может заменить целую цепь мыслей, если только это слово пригодно к этому благодаря своей многозначности. Работы Bleuler’a, Jung’a и их учеников содержат много материала, доказывающего именно это положение.1
Прежде чем мы сделаем вывод из этих впечатлений, упомянем еще о тонком, но производящем странное впечатление различии между шизофреническими и истерическими и навязчивыми, заменяющими образованиями. Пациент, которого я в настоящее время наблюдаю, отвлечен от всех жизненных интересов дурным состоянием кожи на своем лице. Он утверждает, что на лице у него угри и глубокие дыры, видные всякому. Анализ доказывает, что он разыгрывает на своей коже свой кастрационный комплекс. Сначала он без всякого раскаяния возился со своими угрями, выдавливание которых доставляло ему большое удовольствие, потому что, как он говорил, при этом кое-что выбрызгивалось. Затем он начал думать, что всюду, где он удалял угри, образовалась ямка, и он делал себе жесточайшие упреки за то, что вследствие “постоянной возни с рукой” он навсегда испортил себе кожу. Совершенно очевидно, что выжимание содержимого угрей заменяло ему онанизм. Затем образующаяся по его вине ямка, представляет собой женские гениталии, т. е. осу
1 Иногда работа сновидений обращается со словами как с вещами и создает тогда очень похожие “шизофренические” речи или новообразования слов.
– 188
ществление вызванной онанизмом угрозы кастрации (или заменяющие ее фантазии). Это заменяющее образование, несмотря на свой ипохондрический характер, имеет много сходства с истерической конверсией, и все же здесь чувствуется, что в данном случае происходит что-то другое, что нельзя допустить подобного заменяющего образования при истерии, еще до того, как возможно указать, на чем основано это различие. Маленькую ямочку, вроде кожной поры, истерик вряд ли превратит в символ вагины, которую он обычно сравнивает со всевозможными предметами, заключающими какую-нибудь полость. Мы также полагаем, что большое количество ямочек удержит его от того, чтобы заменить ими женские гениталии. То же можно сказать об одном юноше-пациенте, о котором Tausk несколько лет тому назад сделал сообщение в Венском психоаналитическом обществе. Он держал себя обычно совсем как страдающий навязчивостью, часами совершал свой туалет и т. п. Но странным было у него то, что он мог без всякого сопротивления рассказывать о значении своих задержек. При натягивании чулок, например, ему метала мысль, что он может растянуть сеть ткани, т. е. дырки, а каждая дырка имела для него значение символа женских половых отверстий. И этого нельзя допустить у страдающего навязчивостью. Такой больной, которого наблюдал R. Reitler, страдавший тем, что также испытывал задержки при надевании чулок, нашел, после того как преодолел сопротивление, объяснение: что нога является символом penis’a, а натягивание чулка – онанистическим актом; и он должен был беспрерывно надевать и снимать чулок отчасти для того, чтобы усовершенствовать картину онанизма, отчасти, чтобы отрицать, что он совершал его.

Если мы себя спросим теперь, что придает странный характер шизофреническому заменяющему образованию и симптому, то поймем, наконец, что это дела
– 189
ет преобладание словесных отношений над предметными. Между выдавливанием угря и эякуляцией из penis’a имеется очень маленькое предметное сходство, и еще меньшее – между бесчисленными мелкими порами кожи и вагиной; но в первом случае и тот и другой раз выбрызгивается что-то, а ко второму случаю дословно подходит циничная фраза: “дырка есть дырка”. Сходство словесного выражения, а не сходство обозначаемых вещей предписывает замену. Там, где слово и вещь не совпадают, шизофреническое заменяющее образование отличается от такового при неврозах перенесения.
Приведем этот взгляд в связь с предположением, что при шизофрении исчезает привязанность к объектам. В таком случае мы должны изменить: привязанность к словесным представлениям объектов сохраняется. То, что мы можем назвать сознательным представлением об объекте, распадается для нас теперь на словесное представление и предметное представление, состоящие в активности, если не непосредственных образов воспоминания о предметах, то, по меньшей мере, более отдаленных, отходящих от них следов воспоминаний. Тут мы вдруг узнаем, чем отличается сознательное представление от бессознательного. И то и другое являются не различными, как мы думали, записями того же содержания в различных психических местах и не различными функциональными состояниями активности в одном и том же месте, а сознательное представление обнимает предметное представление плюс соответствующее словесное представление, бессознательное – состоит только из одного предметного представления. Система Ubw содержит предметные активные силы объектов, первые действительные привязанности к объекту; система Vbw образуется благодаря тому, что активность этих предметных представлений возрастает вследствие связи с соответствующими представлениями. Такие имен
– 190
но усиления активной силы, как мы можем предполагать, создают более высокую психическую организацию и делают возможной замену первичного процесса господствующим в Vbw вторичным процессом. Теперь мы можем также точно выразить, в чем именно отказывает вытеснение при неврозах перенесения отвергнутому представлению: выражению словом, которое должно содержаться связанным с объектом. Невыраженное словом представление или не обладающий усиленной активностью психический акт остается тогда в Ubw – как вытесненный.
Я должен обратить внимание, как давно уже нам было известно то, благодаря чему нам теперь понятен один из самых странных признаков шизофрении. На последней странице опубликованного в 1900 г. “Толкования сновидений” указывается, что мыслительные процессы, т. е. наиболее отдаленные от восприятий процессы активирования, сами по себе качественно безразличны, бессознательны и получают способность становиться сознательными только благодаря связи с остатками словесных восприятий. Словесные представления, в свою очередь, происходят от чувственных восприятий таким же образом, как и предметные представления, так что возникает вопрос, почему представления объектов не могут быть осознаны посредством их же собственных остатков восприятий. Но, вероятно, мышление происходит в процессах столь отдаленных от первоначальных остатков восприятий, что они ничего больше не получают от их качеств и нуждаются в усилении новыми качествами для того, чтобы стать сознательными. Кроме того, благодаря создающейся связи со словами качество могут приобрести и такие активные представления (Besetzungen), которые не получили никакого качества от восприятий, потому что соответствуют только взаимоотношению между объектами. Такие, только благодаря словам, ставшие улови
– 191
мыми взаимоотношения составляют главную часть наших мыслительных процессов. Мы понимаем, что вступление в связь со словесными представлениями еще не совпадает с осознанием, а создает только возможность его, что оно, следовательно, характеризует только систему Vbw. Но тут мы замечаем, что с этими соображениями мы отступаем от нашей настоящей темы и попадаем в самую суть проблем предсознательного и бессознательного, которые мы считаем более целесообразными отложить от специального исследования.
Относительно шизофрении, которой мы здесь касаемся лишь постольку, поскольку нам это кажется необходимым для общего ознакомления с Ubw, у нас возникает сомнение, имеет ли процесс, названный вытеснением при этом заболевании, вообще что-нибудь общее с вытеснением при неврозах перенесения. Формула, что вытеснение – процесс, происходящий между системами Ubw и Vbw (Bw) и ведущий к устранению вытесненного из сознания, нуждается, во всяком случае, в изменении, чтобы ее можно было распространить и на Dementia ргаесох, и на другие нарциссические заболевания. Но в общем все же остается попытка к бегству “Я”, выражающаяся в отнятии сознательных привязанностей. Уже самое поверхностное соображение показывает, насколько глубже и основательнее это бегство “Я” при нарциссических неврозах.
Если при шизофрении это бегство состоит в отнятии активной силы влечений в тех местах, которые заняты бессознательными представлениями объектов, то странным кажется, что относящаяся к системе Vbw часть тех же представлений объектов – соответствующие им словесные представления приобретают более интенсивную активность. Скорее следовало бы ожидать, что словесные представления в качестве предсознательной части этих бессознательных представлений объектов должны принять первый удар вытеснения и лишиться
– 192
совершенно своей активности, раз вытеснение дошло до бессознательных предметных представлений. Во всяком случае это довольно трудно понять. Это объясняется тем, что восстановление активности словесных представлений не относится к акту вытеснений, а является первой попыткой к исцелению или выздоровлению, которая так явно преобладает в клинической картине шизофрении. Попытки последнего рода стремятся вновь овладеть утерянными объектами и весьма возможно, что с этой целью они направляются к объекту через словесную его часть; но тут они вынуждены, однако, удовлетвориться словами вместо предметов. Наша душевная деятельность вообще развивается в двух противоположных направлениях: или от влечений через систему Ubw к сознательному мышлению, или под влиянием внешних возбуждений через систему Ubw и Bw до бессознательных активных представлений (Веsetzungen) “Я” и объектов. Этот второй путь, несмотря на имевшее место вытеснение, должен оставаться свободным, и некоторая часть его остается открытой для попыток невроза снова овладеть объектами. Когда мы мыслим абстрактно, нам грозит опасность пренебречь взаимоотношениями между словами и бессознательными предметными представлениями, и нельзя отрицать, что наше философствование в таких случаях приобретает нежелательное сходство по содержанию и форме выражения с мыслительной работой шизофреников. С другой стороны, можно попытаться охарактеризовать образ мышления шизофреников в виде оперирования в мыслях над конкретными предметами, как если бы они были отвлеченными.
Если мы действительно верно распознали Ubw и правильно определили различие бессознательного представления от предсознательного, то наши исследования, исходящие из ряда других областей, должны привести нас к такому же взгляду.
– 193
ПРИМЕЧАНИЕ. Номера страниц в данном тексте указаны так, как даны в книге.
Текст печатается по изданию: Зигмунд ФРЕЙД. Основные психологические теории в психоанализе. Очерк истории психоанализа: Сборник. СПб., “Алетейя”, 1998. / Фрейд З. Бессознательное. С 151 – 193.

Зигмунд Фрейд “Анализ конечный и бесконечный”

 Опыт учит нас, что психоаналитическая терапия – освобождение человека от его невротических симптомов, запретов и аномалий характера – требует много времени. Поэтому с самого начала предпринимались попытки сократить продолжительность анализа. Такие попытки не требовали особого обоснования; можно было заявить, что они основаны на очень веских доводах разумности и целесообразности. Но в них прослеживался и по-прежнему действовал тот род нетерпеливого высокомерия, с которым медицинская наука прежней эпохи относилась к неврозам как к неуместным последствиям невидимых повреждений. И если ей и приходилось уделять им внимание, то нужно было отделаться от них побыстрее.
Особенно энергичную попытку сокращения продолжительности анализа предпринял Отто Ранк в своей книге «Травма рождения» (1924). Он предположил, что действительный источник неврозов – это акт рождения, поскольку он включает возможность «первичной фиксации» ребенка на матери, впоследствии не преодоленной и сохраняющейся в форме «первичного вытеснения». Ранк надеялся, что если в последующем анализе будет проведена работа с этой травмой, то удастся избавиться от невроза в целом. Так один маленький кусочек аналитической работы избавит нас от необходимости делать все остальное. И для того, чтобы осуществить это, понадобится лишь несколько месяцев. Не спорим, аргументы Ранка были смелыми и остроумными; но они не выдержали испытания критикой. Более того, они были плодом своего времени, порожденным гнетущим контрастом между послевоенной бедностью Европы и «процветанием» Америки, и были созданы для приспособления темпа аналитической терапии к стремительности американской жизни.
Мы мало что слышали о том, что дало применение плана Ранка к случаям заболеваний. Вероятно, не больше, чем действия пожарной команды, вызванной потушить дом, загоревшийся от упавшей керосиновой лампы, которая ограничила бы свои заботы удалением лампы из той комнаты, в которой начался пожар. Без сомнения, это существенно уменьшило бы работу пожарной команды. Теория и практика эксперимента Ранка сейчас принадлежат прошлому, как и само американское «процветание».[2]
Сам я применял другой способ ускорения аналитического лечения еще до войны. В то время я работал со случаем молодого русского, избалованного богатством, который приехал в Вену, будучи совершенно беспомощным, в сопровождении личного врача и слуги.[3] В течение нескольких лет удалось вернуть ему большую часть его независимости, пробудить интерес к жизни и улучшить его отношения со значимыми для него людьми. Но на этом продвижение остановилось. Мы не двигались дальше в прояснении его детского невроза, на котором была основана позднейшая болезнь, и было очевидно, что пациент считал свое положение очень удобным и не проявлял желания сделать шаг вперед, приближающий его к окончанию лечения. Это был случай лечения, которое подавляло само себя: оно оказалось под угрозой провала, из-за своего – частичного – успеха. В этом затруднительном положении я решился на героический шаг: зафиксировать временные границы анализа.[4] В начале года я сообщил пациенту, что этот год будет последним годом его лечения, независимо от того, чего он достигнет в это оставшееся ему время. В первый момент он не поверил мне, но когда убедился, что я полностью серьезен, желаемое изменение произошло; Его сопротивление отступило, и в эти последние месяцы лечения он смог воспроизвести все воспоминания и раскрыть все связи, необходимые для понимания его детского невроза и овладения нынешним. Когда он покинул меня в середине лета 1914 г., мы едва ли подозревали, как и все вокруг нас, что должно было вот-вот случиться, и я считал, что его излечение было полным и окончательным.
В примечании, сделанном к описанию этого случая в 1923 г.,[5] я уже сообщил, что я ошибся. Когда к концу войны он возвратился в Вену потерявшим имущество беженцем, мне пришлось помочь ему справиться с частью переноса, которая не была разрешена. Это было сделано за несколько месяцев, и я смог завершить свое примечание заявлением, что «с тех пор пациент чувствует себя нормально и не проявляет каких-то особенностей в поведении, несмотря на то, что война лишила его дома, имущества и семейных связей». Со времени этого заключения прошло шестнадцать лет, которые не опровергли его правильности, но необходимо сделать некоторые оговорки. Пациент остался в Вене, поддерживал положение в обществе, хотя и весьма скромное. Но несколько раз в течение этого периода хорошее состояние его здоровья нарушалось приступами болезни, которые можно было истолковать только как ответвления его неувядающего невроза. Благодаря мастерству одной из моих учениц, д-ра Руфь Мак Брансвик, краткий курс лечения каждый раз приводил к окончанию этих состояний. Я надеюсь, что д-р Мак Брансвик сама кратко расскажет об этих обстоятельствах.[6] Некоторые их этих приступов имели отношение к остаткам переноса; там, где это было так, они, хоть и были кратковременны, носили отчетливый параноидный характер. Однако при других приступах патогенный материал состоял из частиц детской истории пациента, которые не вышли на свет, когда я его анализировал, и которые теперь проявились – неизбежное сравнение – как шов после операции или небольшие кусочки омертвевшей кости. Я считаю историю выздоровления этого пациента едва ли менее интересной, чем историю его болезни.
Впоследствии я применял такое фиксирование даты окончания и в других случаях, а также использовал аналогичный опыт других аналитиков. Вывод, который можно сделать об этом приеме шантажа, один: он эффективен, если его применять в нужный момент. Но он не гарантирует выполнения той задачи, для которой он используется. Наоборот, мы можем быть уверены, что если часть материала под влиянием угрозы станет доступна, другая будет удержана и похоронена, как это и было раньше, и пропадет для лечения. Коль скоро аналитик зафиксировал сроки лечения, он не может увеличивать их; иначе пациент потеряет к нему доверие. Наиболее очевидным выходом для пациента было бы продолжить лечение с другим аналитиком, хотя мы знаем, что эта перемена приведет к новой потере времени и плодов уже проведенной работы. Невозможно установить какое-то общее правило, когда применять этот форсирующий технический прием; решение зависит от такта аналитика. Ошибку уже не поправишь. К этому случаю вполне применимо выражение: лев прыгает только один раз.

II

   Обсуждение технической проблемы ускорения медленного темпа анализа приводит нас к другому, более интересному вопросу: существует ли естественное окончание анализа, существует ли вообще возможность привести анализ к такому завершению? Если судить по разговорам между аналитиками, то, кажется, это бывает, так как мы часто слышим, как они говорят, осуждая или извиняя известные недостатки умершего коллеги, что «его анализ не был завершен» или «он никогда не был проанализирован до конца».
Сначала мы должны решить, что же имеется в виду под неоднозначным выражением «окончание анализа». С практической точки зрения ответить легко. Анализ заканчивается, когда аналитик и пациент перестают встречаться на аналитических сеансах. Это происходит, когда более или менее выполнены два условия: во-первых, пациент больше не страдает от своих симптомов, преодолел свои страхи и запреты; и, во-вторых, аналитик приходит к заключению, что осознано так много вытесненного материала, так много объяснено из того, что доступно пониманию, побеждено так много внутренних сопротивлений, что уже не нужно бояться повторения связанного с этим патологического процесса. Если внешние трудности препятствуют достижению этой цели, лучше говорить о неполном анализе, нежели о незаконченном.
Другое значение «конца» анализа гораздо более амбициозно. В этом его значении мы спрашиваем, оказал ли аналитик такое глубокое воздействие на пациента, что у того уже не произойдут никакие дальнейшие изменения, если анализ будет продолжен. Это аналогично тому, как если бы было возможно с помощью анализа выйти на уровень абсолютной психической нормальности, уровень, который, как мы должны быть уверены, останется стабильным, как если бы, к примеру, мы успешно преодолели все вытеснения пациента и заполнили все пробелы в его памяти. Обратимся вначале к нашему опыту, чтобы проверить, бывает ли такое, а затем перейдем к теории, чтобы узнать, существует ли такая возможность.
Каждому аналитику доводилось иметь дело с несколькими случаями, дававшими такой благодарный результат. Ему удалось добиться успеха в прояснении невротического нарушения пациента, и оно не возвратилось и не было замещено другим подобным нарушением. Есть у нас и некоторое понимание того, что обусловило эти успехи. В Эго пациента не было заметных искажений,[7] и этиология нарушения была преимущественно травматической. Ведь этиология любого нарушения является смешанной. Вопрос либо в том, что инстинкты слишком сильны и неподвластны приручению со стороны Эго, либо в том, что существуют последствия ранних (т. е. преждевременных) травм, с которыми незрелое Эго не способно справиться. Как правило, присутствует сочетание обоих факторов, конституциональных и случайных. Чем сильнее конституциональный фактор, тем скорее травма приведет к фиксации и оставит после себя нарушение в развитии; чем сильнее травма, тем скорее ее повреждающее действие проявится, даже если состояние инстинктивной сферы является нормальным. Несомненно, травматическая этиология ткрывает гораздо более благоприятное поле для анализа. Только если случай является преимущественно травматическим, анализ способен показать себя во всем своем блеске; только тогда он, благодаря укреплению Эго пациента, добьется успеха, заменив неадекватное решение, принятое раньше, правильным. Только в таких случаях можно говорить, что анализ сделал все, что ему следовало, и не нуждается в продолжении. Правда, если у пациента, вылеченного таким образом, никогда больше не разовьются заболевания, требующие анализа, мы не узнаем, насколько его иммунитет обязан доброте судьбы, избавившей его от слишком суровых испытаний.
Конституциональная сила инстинктов и неблагоприятные изменения Эго, возникшие в его защитной борьбе, его искривленность и ограниченность – это факторы, пагубно влияющие на эффективность анализа и способные сделать его бесконечным. Есть искушение сделать первый фактор – силу инстинкта – ответственной и за возникновение второго – искажения Эго; но, кажется, последнее имеет свою собственную этиологию. И, конечно же, нужно признать, что в этих вопросах наши знания недостаточны. Они становятся объектами аналитического исследования только сейчас. Мне кажется, что в этой области интерес аналитиков получил неправильное направление. Вместо вопроса о том, как происходит излечение с помощью анализа (вопроса, который, как мне кажется, получил достаточное освещение), следует задать вопрос: каковы препятствия, стоящие на пути этого излечения.
Это приводит меня к двум проблемам, вытекающим непосредственно из аналитической практики, которые я собираюсь проиллюстрировать следующими примерами. Один человек, сам с большим успехом практиковавший анализ, пришел к выводу, что его отношения как с мужчинами, так и с женщинами – с мужчинами, которые были его соперниками, и с женщиной, которую он любил, – были, тем не менее, не свободны от невротических помех. Поэтому он решил сам пройти анализ у старшего коллеги.[8] Такое критическое освещение собственного Я принесло полный успех. Он женился на женщине, которую любил, и превратился в друга и учителя своих прежних конкурентов. Так прошло много лет, в течение которых его отношения с бывшим аналитиком оставались безоблачными. Но затем, без какой-либо явной внешней причины, произошло неприятное событие. Человек, прошедший анализ, стал в оппозицию к своему аналитику и обвинил его в том, что тот не смог провести его анализ полностью. Как он сказал, его аналитик должен был знать и принять в расчет тот факт, что трансферентные отношения никогда не могут быть чисто позитивными; он должен был уделить внимание возможности негативного переноса. Аналитик попытался защититься, сказав, что во время анализа не было признаков негативного переноса. Но даже если он и не разглядел каких-то его робких признаков, чего нельзя исключить, учитывая ограниченные возможности анализа в ту эпоху, все равно сомнительно, как он полагал, что ему удалось бы поднять эту тему (или, как бы мы сказали, «комплекс»), просто указав на нее, коль скоро в тот момент для самого пациента она не была актуальна. Чтобы ее стимулировать, аналитику потребовалось бы совершить в реальности какой-то враждебный поступок. Более того, добавил аналитик, не всякие хорошие отношения между аналитиком и анализируемым во время и после анализа нужно рассматривать как перенос; там ведь были и дружеские отношения, основанные на реальности, которые доказали свою жизнеспособность.
Сейчас я перейду к моему второму примеру, поднимающему ту же проблему. Незамужняя женщина, уже немолодая, с пубертатного периода была отрезана от жизни неспособностью ходить из-за сильных болей в ногах. Ее состояние было явно истерическим по происхождению, и оно не поддавалось ни одному из многочисленных видов лечения. Анализ, длившийся 3/4 года, устранил недуг и вернул пациентке, приятной и достойной женщине, право участвовать в жизни. После выздоровления ей постоянно не везло. Это были раздоры в семье, финансовые потери, кроме того, с возрастом она потеряла всякую надежду найти счастье и выйти замуж. Но, несмотря на инвалидность в прошлом, она доблестно противостояла всему и была поддержкой для семьи в трудные времена. Не помню точно, через двенадцать или четырнадцать лет после окончания анализа она должна была пройти гинекологическое обследование из-за кровотечений. У нее была обнаружена миома и рекомендовано удаление матки. После этой операции женщина снова заболела. Она влюбилась в своего хирурга, витала в мазохистских фантазиях о страшных изменениях внутри ее тела – фантазиях, которыми она маскировала свой роман, – и была недоступна для новой попытки анализа. Она осталась ненормальной до конца своей жизни. Аналитическое лечение имело место так давно, что мы не можем ожидать от него слишком многого; это было в первые годы моей работы как аналитика. Несомненно, повторная болезнь исходила из того же самого источника, что и первая, которая была успешно преодолена: это могло быть иным проявлением тех же самых вытесненных импульсов, которые анализ не разрешил до конца. Но я склонен думать, что если бы не новая травма, то не было бы и нового приступа невроза.
Эти два примера, специально выбранные из большого количества похожих, призваны начать обсуждение рассматриваемых нами вопросов. Скептик, оптимист и амбициозный человек могли бы смотреть на это по-разному. Первый сказал бы, что это доказывает, что долгое успешное аналитическое лечение не защищает пациента, который был тогда вылечен, от заболевания затем другим неврозом или даже неврозом, имеющим те же самые инстинктивные корни, – иначе говоря, от повторения прежней болезни. Другие сказали бы, что это не так. Они бы возразили, что эти два примера датированы начальным периодом психоанализа, двадцать и тридцать лет назад соответственно; что с тех пор мы приобрели более глубокое понимание и более обширные знания, и что наша техника изменилась в соответствии с нашими новыми открытиями. Сегодня, сказали бы они, мы можем требовать и ожидать, что аналитическое лечение окажется окончательным, или, по крайней мере, если пациент заболеет снова, его новая болезнь не будет оживлением прежних инстинктивных нарушений, проявившихся в новой форме. Наш опыт, продолжили бы они, не обязывает нас так искусственно ограничивать требования, которые мы можем предъявлять к терапевтическим методам.
Я выбрал эти два примера потому, что они принадлежат давнему прошлому. Очевидно, что чем более недавним является успешный результат анализа, тем менее пригоден он для нашего обсуждения, потому что у нас нет средств предсказать, какова будет дальнейшая судьба выздоровевшего. Ожидания оптимиста прямо подразумевают несколько вещей, которые не являются самоочевидными. Они подразумевают, во-первых, что можно все время работать с одним и тем же инстинктивным конфликтом (или, точнее, с конфликтом между Эго и инстинктом); во-вторых, что пока мы лечим кого-то от одного инстинктивного конфликта, мы делаем ему прививку от возможности любых подобных конфликтов; и, в-третьих, что у нас есть власть в целях профилактики пробуждать те патогенные конфликты, которые не проявляются в данный момент, и что это следует делать. Я оставляю эти вопросы, не отвечая на них сейчас. Не исключено, что сейчас и невозможно дать на них какой-либо определенный ответ.
Вероятно, их можно слегка прояснить, если обратиться к теоретическим соображениям. Но нам уже ясно и другое: если мы хотим выполнить наиболее строгие требования, предъявляемые к аналитической терапии, наш путь не приведет к сокращению ее продолжительности.

III

   Аналитический опыт, который сейчас составляет несколько десятилетий, и изменения, которые произошли в том, чем и как я занимаюсь, дали мне возможность попробовать ответить на стоящие перед нами вопросы. В первые годы работы я лечил многих пациентов, которые, естественно, хотели, чтобы работа с ними была завершена как можно быстрее. В последние годы я, в основном, проводил учебные анализы; у меня осталось относительно небольшое число случаев тяжелых заболеваний, требующих продолжительного лечения, которые, однако, прерывались на более или менее долгое или короткое время. В работе с ними терапевтическая цель была уже другой. Уже не вставал вопрос о сокращении лечения; задача была в том, чтобы полностью исчерпать возможности болезни у этих пациентов и привести к глубоким изменениям в их личности.
Из трех факторов, которые, как мы определили, являются решающими для успеха или неудачи аналитического лечения – воздействия травм, конституциональной силы инстинктов и искажений Эго – нас здесь интересует лишь второе, сила инстинктов. Минутное размышление пробуждает сомнения, является ли сужающее использование прилагательного «конституциональная» (или «врожденная») отражающим суть вопроса: каким бы правильным не было то, что конституциональный фактор имеет решающее значение с самого начала, тем не менее, вполне возможно, что усиление инстинктов в последующей жизни приводит к тем же результатам. Если это так, нам следует модифицировать нашу формулу и говорить о «силе инстинктов в данный момент», а не о «констюпуциональной силе инстинктов». Первый наш вопрос был: «Можно ли средствами аналитической терапии полностью и окончательно устранить конфликт между инстинктом и Эго или патогенным инстинктивным требованием к Эго?» Возможно, чтобы избежать неправильного понимания, нелишне было бы более точно объяснить, что мы имеем в виду под «окончательным устранением инстинктивного требования». Конечно же, не «исчезновение этого требования так, чтобы о нем больше ничего не было слышно». Полностью это невозможно и совсем не желательно. Нет, мы имеем в виду нечто другое, нечто, что можно грубо обозначить как «приручение»[9] инстинкта. Иными словами, инстинкт приводится в полную гармонию с Эго, становится доступным для влияний со стороны других склонностей Эго и больше не ищет своего независимого пути к удовлетворению. Если нас спросят, какими методами и средствами достигается этот результат, будет нелегко найти ответ. Мы только можем сказать: «So muss demi doch die Hexe dran!»[10] – это метапсихология ведьм. Без метапсихологических спекуляций и теоретизирования – я почти сказал «фантазирования» – мы не сделаем следующего шага. К несчастью, здесь, как и везде, в том, что открывает ведьма, нет ни ясности, ни деталей. Для начала у нас есть только один ключ – хотя это и ключ наивысшей ценности – а именно противоположность между первичными и вторичными процессами; и к этой противоположности я сейчас собираюсь обратиться.
Если теперь мы еще раз поднимем наш первый вопрос, мы обнаружим, что наш новый подход неизбежно приведет нас к определенному заключению. Вопрос состоял в том, можно ли полностью и окончательно устранить инстинктивный конфликт – то есть «приручить» инстинктивное требование таким образом. Сформулированный в таких терминах, этот вопрос совсем не упоминает о силе инстинкта; но от нее зависит результат. Давайте начнем с предположения, что всего, что анализ дает невротикам, нормальные люди достигают без его помощи. Однако повседневный опыт учит нас, что у нормального человека любые решения инстинктивного конфликта хороши лишь для определенной силы инстинкта, или, точнее, лишь для определенного соотношения между силой инстинкта и силой Эго.[11] Если сила Эго уменьшается от болезни или утомления или другой подобной причины, все инстинкты, которые до этого были успешно приручены, могут возобновить свои требования и устремиться к получению удовлетворений-замен в аномальной форме.[12] Неопровержимым доказательством этого утверждения являются наши ночные сновидения; они реагируют на установку ко сну, принятую Эго, пробуждением инстинктивных потребностей.
Материал другого рода [сила инстинктов] также недвусмыслен. Дважды в течение индивидуального развития определенные инстинкты существенно усиливаются: в пубертате и, у женщин, в менопаузе. Мы, по крайней мере, не удивляемся, если человек, который не был невротиком прежде, становится таковым в эти периоды. Когда его инстинкты не так сильны, он успешно приручает их; но когда они усиливаются, он уже не может этого делать. Вытеснение ведет себя как дамба под напором воды. Те же самые результаты, к которым приводят эти два физиологических усиления инстинктов, могут возникать непредсказуемо по случайным причинам в другие периоды жизни. Такие усиления могут запускаться свежими травмами, вынужденными фрустрациями или дополнительным влиянием инстинктов друг на друга. Результат всегда тот же самый, и он подчеркивает необоримую силу количественного фактора в этиологии заболеваний.
Я чувствую себя так, как будто должен стыдиться такого скучного изложения, учитывая, что все, что я сказал, уже давно известно и самоочевидно. Действительно, мы всегда вели себя так, как будто мы знали все это; но наши теоретические концепции не уделяли того же внимания экономической точке зрения, как они это делали по отношению к динамической и топографической точкам зрения. Моим извинением сейчас служит то, что я привлекаю внимание к этому пренебрежению.[13] Однако прежде, чем ответить на этот вопрос, мы должны рассмотреть возражение, сила которого состоит в том, что мы, по всей вероятности, предрасположены в его пользу. Нужно сказать, что наши аргументы вытекают из процессов, спонтанно происходящих между Это и инстинктами, и подразумевают, что аналитическая терапия не может сделать ничего, что при благоприятных и нормальных условиях не возникло бы само собой. Но действительно ли это так? Не заявляет ли как раз наша теория, что анализ создает состояние, которое никогда спонтанно не возникает в Эго, и что это заново созданное состояние определяет главное различие между тем, кто был проанализирован, и тем, кто не был? Напомним, на чем основано такое заявление. Все вытеснения происходят в раннем детстве; это примитивные защитные меры, предпринимаемые незрелым, слабым Эго. В последующие годы новые вытеснения не возникают; но старые продолжают существовать, и выполняемые ими функции продолжают использоваться Эго для овладения инстинктами. Новые конфликты устраняются тем, что мы называем «послевытеснением».[14] Мы можем применить к этим инфантильным вытеснениям наше общее высказывание, что вытеснения целиком и полностью зависят от относительной мощи участвующих в них сил и что они не могут выдержать увеличения силы инстинктов. Однако анализ позволяет Эго, которое приобретает большую зрелость и силу, пересмотреть эти старые вытеснения; некоторые из них разрушаются, в то время как остальные признаются и одобряются, но конструируются заново из более прочного материала. Эти новые дамбы имеют качественно иную твердость по сравнению с прежними; мы можем быть уверены, что они не уступят так легко под растущим напором силы инстинктов. Таким образом, действительным достижением аналитической терапии будет происходящее в результате исправление первоначального процесса вытеснения, исправление, которое ставит предел преобладанию количественного фактора.
Такова наша теория, от которой мы не можем отказаться без сильного принуждения. А что говорит нам об этом наш опыт? Возможно, наш опыт недостаточно обширен, чтобы прийти к определенному заключению. Он подтверждает наши ожидания довольно часто, но не всегда. Возникает впечатление, что будет не так уж удивительно, если в конце концов окажется, что разница между поведением человека, который не проходил анализа, и человека, прошедшего анализ, не так уж радикальна по сравнению с тем, к чему мы стремились, чего ожидали и что поддерживали. Если это так, это может означать, что анализ иногда достигает успеха в уменьшении влияния инстинктов, но не наверняка, или что результат анализа ограничивается ростом силы сопротивления со стороны запретов, так что они могут уравновешивать гораздо большие требования, чем до анализа или чем если бы анализа не было. Я, действительно, не могу прийти к решению по этому вопросу, не знаю также, возможно ли это решение в настоящее время.
Однако существует возможность подойти к проблеме вариабельности результатов анализа под другим углом. Мы знаем, что первым шагом в интеллектуальном освоении окружающей нас среды является выделение обобщений, правил и законов, которые привносят порядок в хаос. Делая это, мы упрощаем мир явлений; но мы не можем избегнуть его фальсификации, особенно если мы имеем дело с процессами развития и изменения. Мы обычно озабочены поисками качественных, особенностей и, как правило, игнорируем при этом количественный фактор. В реальном мире переходные и промежуточные состояния гораздо более распространены, чем четко дифференцированные противоположные состояния. В исследованиях развития и изменения мы направляем внимание исключительно на результат; мы охотно опускаем тот факт, что эти процессы обычно более или менее незакончены, т. е., что на самом деле это только частичные изменения. Тонкий сатирик старой Австрии Иоганн Нестрой[15] когда-то сказал; «Каждый шаг вперед равен только половине того, каким он казался вначале». Есть искушение приписать этому злому афоризму всеобщую значимость. Почти всегда существуют остаточные явления, частичные откаты назад. Когда щедрый Меценат удивляет нас своей скаредностью в каком-то определенном вопросе, или когда человек, который всегда очень добр, позволяет себе удовольствие проявить враждебность, такие «остаточные явления» не представляют интереса для генетического исследования. Они показывают нам, что эти достойные уважения и ценные качества основаны на компенсации и сверхкомпенсации, которые, как и ожидалось, не являются целиком и полностью успешными. Наш первый подход к пониманию развития либидо состоял в том, что первоначальная оральная фаза уступала место садистко-анальной фазе, а та, в свою очередь, сменялась фаллически-генитальной. Последующее не противоречило этому взгляду, но корректировало его добавлением, что эти перемены происходят не внезапно, а постепенно, так что части более ранней организации всегда остаются, наряду с более новыми, и даже в нормальном развитии превращение никогда не полно, и остатки более ранних либидозных фиксаций могут так и сохраниться в окончательной конфигурации. То же самое можно увидеть и в других областях. Из всех ошибочных и отсталых взглядов человечества, которые, казалось, были преодолены, лишь немного таких, остатки которых не существовали бы и сегодня в низших слоях культурного общества. То, что однажды родилось, крепко цепляется за свое существование. Можно порой сомневаться, действительно ли вымерли драконы первобытных времен.
Применяя эти замечания к рассматриваемой нами проблеме, можно сказать, что ответ на вопрос, как объяснить вариации в результатах аналитической терапии, заключается в том, что мы в попытке заменить ненадежные вытеснения на надежный Эго-синтонный контроль также не всегда достигаем нашей цели полностью или делаем это не совсем основательно. Превращение достигнуто, но нередко только частично: фрагменты старых механизмов остаются незатронутыми работой анализа. Трудно доказать, что это действительно так, поскольку у нас нет другого способа судить о том, что произошло, кроме результата, который мы и пытаемся объяснить. Тем не менее, впечатления, которые возникают во время аналитической работы, не противоречат этому предположению; наоборот, они, скорее, подтверждают его. Но мы не должны использовать ясность нашего собственного понимания для измерения убеждения, которое мы дали пациенту. Его убеждение может быть недостаточно «глубоким», как кто-то может сказать; оно всегда является количественным фактором, который так легко недооценивается. Если это правильный ответ на наш вопрос, то мы можем сказать, что анализ, заявляя, что он излечивает неврозы, посредством усиления контроля над инстинктами, всегда прав в теории, но не всегда на практике. И это так, потому что он не всегда успешен в достаточном укреплении основ, на которых базируется контроль за инстинктами. Случаи такого частичного провала легко обнаружить. В прошлом количественный фактор инстинктивной силы противостоял защитным усилиям Эго; по этой причине мы призывали на помощь аналитическую работу; а сейчас тот же самый фактор ставит предел эффективности этой новой работы. Если сила инстинктов чрезмерна, зрелое Эго, поддержанное анализом, терпит неудачу так же, как и беспомощное Эго раньше. Его контроль над инстинктами улучшается, но остается несовершенным, поскольку трансформация защитных механизмов не является полной. Нет ничего удивительного в том, что, поскольку сила инструментов, которыми оперирует анализ, не беспредельна, а ограничена, окончательный исход всегда зависит от относительной силы психических инстанций, которые борются друг с другом.
Нет сомнений в том, что было бы желательно сократить продолжительность аналитического лечения, но мы можем достигнуть нашей терапевтической цели, только усиливая мощь анализа, идущего на помощь к Эго. Гипнотическое воздействие казалось прекрасным инструментом для наших целей; но причины, по которым мы отказались от него, хорошо известны. Никакой замены гипнозу пока не найдено. Исходя из этой точки зрения, мы можем понять, почему такой мастер анализа, как Ференци, посвятил последние годы своей жизни терапевтическим экспериментам, которые, к несчастью, оказались тщетными.

IV

   Два следующих вопроса – можем ли мы, излечивая один инстинктивный конфликт, защитить пациента, от других – будущих – конфликтов, и можно ли и оправданно ли с профилактической целью пробудить конфликт, который в данный момент не проявляется, – нужно рассматривать вместе; так как очевидно, что первая задача может быть выполнена, только если исполнена вторая, т. е. если возможный будущий конфликт превратился в настоящий, воздействие которого нужно вынести. Этот новый способ представления проблемы в своей основе только продолжение предыдущего. Если в первом случае мы рассматривали то, как бороться с возвратом прежнего конфликта, теперь мы рассматриваем, как бороться с замещением его другим конфликтом. Это звучит как очень амбициозное заявление, но все, что мы пытаемся сделать, – это прояснить, какие пределы поставлены действенности аналитической терапии.
Как бы ни было велико искушение для наших терапевтических амбиций принять эту задачу, опыт категорически отвергает это предложение. Если инстинктивный конфликт не является в данный момент активным, не проявляет себя, мы не можем воздействовать на него даже с помощью анализа. Предупреждение о том, что не следует будить спящую собаку (дразнить гусей), которое мы так часто слышали в связи с нашими усилиями по исследованию глубинного мира психики, совершенно неуместно, когда оно прикладывается к условиям душевной жизни. Потому что если инстинкты вызвали нарушения, это доказательство того, что собака не спит; а если оказывается, что инстинкты действительно спят, не в нашей власти пробудить их. Однако это последнее замечание не является, по-видимому, до конца точным и требует более детального обсуждения. Давайте рассмотрим, какие средства есть у нас в распоряжении для превращения латентного в данный момент инстинктивного конфликта в активный. Очевидно, есть лишь две вещи, которые мы можем сделать. Мы можем создать ситуации, в которых конфликт активизируется, или заняться обсуждением этою в анализе и указать на возможность пробуждения. Первая из этих альтернатив может быть осуществлена двумя способами: в реальности и в переносе, что в любом случае заставляет пациента реально страдать вследствие фрустрации и сдерживания либидо. Сейчас мы действительно уже используем технику такого рода в обычной аналитической процедуре. Что же иначе означает правило, что анализ должен выполняться «в состоянии фрустрации»?,[16] Но это техника, которую мы используем в обращении с уже активным конфликтом. Мы стараемся обострить этот конфликт, довести его до высшей точки для увеличения инстинктивных сил, требующихся для его разрешения. Аналитический опыт научил нас, что лучшее всегда враг хорошего[17] и что на каждой стадии выздоровления пациента мы должны бороться с его инерцией, которая может удовольствоваться неполным разрешением.
Однако если мы рассчитываем на профилактическое лечение инстинктивных конфликтов, которые не являются активными, а существуют лишь потенциально, недостаточно только регулировать страдания, которые уже есть у пациента и которых он не может избежать. Мы должны изловчиться так, чтобы спровоцировать у него свежие страдания; а это мы до нынешнего времени предоставляли судьбе. Со всех сторон нас будут предостерегать от того, чтобы соперничать с судьбой и подвергать несчастные человеческие создания таким жестоким экспериментам. И что это будут за эксперименты? Можем ли мы с профилактическими целями взять на себя ответственность за разрушение благополучного брака, или заставить пациента отказаться от должности, от которой зависит его существование? К счастью, мы никогда не занимались оценкой оправданности такого вторжения в реальную жизнь пациента; мы не обладаем неограниченной властью, необходимой для этого, да и предмет наших терапевтических экспериментов, несомненно, откажется с нами сотрудничать. Таким образом, на практике эта процедура фактически исключена; но существуют, кроме того, теоретические возражения против нее, связанные с тем, что аналитическая работа продвигается лучше, если патогенный опыт пациента принадлежит прошлому, так что Эго может дистанцироваться от него. В состояниях острого кризиса анализ с любыми целями неприменим. Весь интерес Эго захвачен болезненной реальностью, и оно оторвано от анализа, который пытается идти вглубь и раскрывать влияние прошлого. Поэтому создание свежего конфликта означает лишь затруднение и удлинение аналитической работы.
Можно возразить, что эти замечания совсем не являются необходимыми. Никто не думает о сознательном вызывании новых ситуаций страдания, чтобы сделать возможным лечение латентных инстинктивных конфликтов. Этим не особенно похвастаешься как профилактическим достижением. Мы, например, знаем, что больной, выздоровевший от скарлатины, имеет иммунитет против возвращения той же болезни; но докторам никогда не придет в голову взять здорового человека и заразить его скарлатиной, чтобы создать у него иммунитет против нее. Защитная мера не должна создавать такую же опасную ситуацию, как сама болезнь, разве только что-то гораздо более легкое, как в случае прививания от оспы и во многих других сходных процедурах. Поэтому в аналитической профилактике против инстинктивных конфликтов могут рассматриваться только те два других метода, которые мы упоминали: искусственное вызывание новых конфликтов в переносе (конфликтов, которые, кроме всего прочего, не имеют характера реальности), и пробуждение таких конфликтов в воображении пациента путем разговора с ним об этом и ознакомления его с возможностью их возникновения.
Я не знаю, можем ли мы утверждать, что первая из этих двух более мягких процедур полностью исключена в анализе. Никаких экспериментов в этом конкретном направлении не делалось. Однако сразу же возникают затруднения, которые заставляют смотреть на это предприятие как на не слишком обещающее. Во-первых, выбор таких ситуаций переноса очень ограничен. Пациенты не могут сами внести все свои конфликты в перенос; аналитик также не может вызвать все возможные инстинктивные конфликты в ситуации переноса. Он может заставить пациентов ревновать или вызвать у них переживание разочарования в любви; но никакой технической цели для того, чтобы осуществить это, не нужно. Такие события происходят сами по себе, всегда и в большинстве анализов. Во-вторых, мы не должны упускать из виду тот факт, что все меры такого рода обязывают аналитика вести себя недружелюбно по отношению к пациенту, а это наносит вред отношению привязанности – позитивному переносу, который является самым сильным мотивом, побуждающим пациента принимать участие в совместной работе анализа. Так что мы ни в коем случае не можем ожидать многого от этой процедуры.
Следовательно, все это оставляет нам только один метод – по всей вероятности, тот самый, который первоначально предлагался нами. Мы говорим пациенту о возможности других инстинктивных конфликтов и пробуждаем в нем ожидания, что эти конфликты могут возникнуть и у него. Мы надеемся на то, что эта информация и это предупреждение будут иметь своим результатом активизацию у него одного из обозначенных нами конфликтов в умеренной, но достаточной для лечения степени. Но в данном случае ожидаемый результат не достигается. Пациент слышит наше сообщение, но оно не вызывает ответа. Он может подумать про себя: «Это очень интересно, но я этого совсем не чувствую». Мы расширили его знания, но больше ничего в нем не изменили. Ситуация совсем такая же, как в случае чтения психоаналитических сочинений. Читатель стимулируется только теми абзацами, которые он чувствует подходящими к себе, – то есть теми, которые касаются конфликтов, активных у него в данный момент. Все остальное оставляет его холодным. Я полагаю, мы можем получить аналогичный опыт, занимаясь сексуальным просвещением детей. Я далек от мысли, что это вредно или не нужно делать, но ясно, что профилактический эффект этой либеральной меры очень переоценивается. После такого просвещения дети узнают что-то, что они не знали раньше, но это преподнесенное им знание никак не используется ими. Мы можем видеть, что они не так уж спешат пожертвовать ради этого нового знания сексуальными теориями, которые можно описать как признаки естественного роста и которые были созданы ими в гармонии и связи с их несовершенной либидозной организацией, теориями о роли, играемой аистом, о природе полового акта и о том, откуда берутся дети. В течение длительного времени, после того, как они получили половое просвещение, они ведут себя как примитивные расы, которые внешне приняли христианство, но продолжают втайне поклоняться своим старым идолам.[18]

V

   Мы начали с вопроса о том, как мы можем сократить неудобно долгую продолжительность аналитического лечения и, по-прежнему держа в уме этот вопрос времени, мы продолжали рассматривать возможность достижения окончательного излечения или даже предупреждения будущей болезни с помощью профилактического лечения. При этом мы обнаружили, что факторы, имеющие решающее значение для успеха наших терапевтических усилий, – это воздействие травматической этиологии, относительная сила инстинктов, которые нужно контролировать, и нечто, что мы выше назвали искажениями Эго. Только второй из этих факторов обсуждался нами сколько-нибудь детально, и в связи с этим у нас был случай оценить важное значение количественного фактора и подчеркнуть, что нужно принимать в расчет требования метапсихологического подхода при любой попытке объяснения,
Что касается третьего фактора, искажений Эго, то мы пока не сказали о нем ничего. Если мы обратим на него внимание, наше первое впечатление будет состоять в том, что здесь можно о многом спросить и многое ответить, но все, что мы можем сказать об этом, совершенно недостаточно. Это первое впечатление подтвердится, когда мы углубимся в проблему дальше: как хорошо известно, аналитическая ситуация состоит в том, что мы вступаем в союз с Эго человека, проходящего лечение, чтобы подчинить части его Ид, которые не контролируются им, то есть включить их в синтез его Эго. Тот факт, что это сотрудничество обычно не удается в случае психотиков, позволяет нам найти первую твердую опору для рассуждений. Эго, если мы хотим заключить с ним такой союз, должно быть нормальным. Но нормальное Эго такого рода так же, как и нормальность в целом, является идеальным вымыслом. Аномальное Эго, которое не может служить нашим целям, к сожалению, вымыслом не является. Каждый нормальный человек на самом деле нормален лишь отчасти. Его Эго приближается в большей или меньшей степени к Эго психотика; степень его удаленности от одного полюса шкалы и его близости к другому обеспечивает нас временным средством измерения того, что мы так неопределенно назвали «искажениями Эго».
 Если мы зададим вопрос, в чем источник такого огромного разнообразия видов и степеней искажений Это, нам не удастся избегнуть первой очевидной альтернативы, что эти отклонения или врожденные, или приобретенные. Вторые легче поддаются лечению. Если они являются приобретенными, то они, безусловно, были приобретены в ходе развития, начиная с первых лет жизни. Это должно с самого начала стараться выполнить свою задачу посредничества между Ид и внешним миром, обслуживая принцип удовольствия и защищая Ид от опасностей внешнего мира. Если в ходе этой работы Эго научается занимать защитную позицию по отношению к собственному Ид и относиться к возникающим инстинктивным потребностям как к внешним опасностям, то это вызвано, по крайней мере, частично, пониманием, что удовлетворение инстинктов приведет к конфликту с внешним миром. Затем под влиянием воспитания Эго приучается переносить арену борьбы извне внутрь и овладевать внутренней опасностью до того, как она превратилась во внешнюю; и, вероятно, Эго обычно делает это правильно. Во время этой борьбы на два фронта (позже появится еще и третий фронт[19]) Эго пользуется многими процедурами для выполнения своей задачи, суть которой – избежать опасности, тревоги и неудовольствия. Мы называем эти процедуры «механизмами защиты». Наше знание о них еще неполно. Книга Анны Фрейд (1936) дает нам первое понимание их многообразия и многостороннего значения.
Именно с одного из этих механизмов, вытеснения, началось исследование невротических процессов в целом. Никогда не возникало ни малейшего сомнения, что вытеснение – только одна из процедур, которые Эго может применять для своих целей. Тем не менее, вытеснение стоит особняком и в большей степени отличается от остальных защитных механизмов, чем каждый из них от любого-другого. Я хотел бы показать это его отношение к другим механизмам посредством аналогии, хотя и. знаю, что в этой области аналогии дают не слишком много. Давайте представим, что могло бы произойти с книгой во времена, когда книги не издавались целыми тиражами, а переписывались по одной. Мы предположим, что книга такого рода содержала в себе высказывания, которые позже стали восприниматься как нежелательные. Например, согласно Роберту Эйслеру (1929), сочинения Иосифа Флавия должны были содержать в себе пассажи об Иисусе Христе, которые были оскорбительны для позднейшего христианства. В наши дни единственным защитным механизмом, который остается в распоряжении официальной цензуры, является конфискация и уничтожение каждого экземпляра всего издания. Однако в те времена для того, чтобы сделать книгу безвредной, использовались другие способы. Один из них – это замазать нежелательные высказывания так, чтобы они стали неразборчивыми. В этом случае их нельзя переписать, и следующий переписчик этой книги воспроизводит текст, не вызывающий возражений, но с пробелами в некоторых местах, и поэтому, вероятно, непонятный в этих местах. Другой способ – если власти не удовлетворены этим, но хотят также уничтожить всякое упоминание о том, что текст был изуродован, – это внести искажения в текст. Отдельные слова выкидываются или заменяются другими, вставляются новые предложения. Лучше всего, если стирается целый раздел, а на его место вписывается что-то прямо противоположное. Следующий переписчик затем может скопировать текст, который уже не вызывает подозрений, но который был сфальсифицирован. Он больше не содержит того, что хотел сказать автор; и весьма вероятно, что исправления были сделаны не в пользу правды.
Если не следовать этой аналогии слишком буквально, то можно сказать, что вытеснение имеет такое же отношение к другим способам защиты, какое имеют пропуски к искажению текста, и мы можем обнаружить в различных формах этой фальсификации параллели тому многообразию способов, которыми может быть искажено Эго. Можно сделать попытку возразить, что аналогия неверна в самом важном пункте, так как искажение текста – это работа тенденциозной цензуры, которой ничто не соответствует в развитии Эго. Но это не так, поскольку тенденциозные цели такого рода во многом представлены неодолимыми силами принципа удовольствия. Психический аппарат не терпит неудовольствия; он хочет избавиться от него любой ценой, и если восприятие реальности вызывает неудовольствие, этим восприятием (то есть правдой) надо пожертвовать. Что касается внешних угроз, то индивид может помочь себе, либо убежав, либо избегая ситуации опасности, пока он не станет силен настолько, чтобы затем устранить угрозу, активно изменяя реальность. Но от себя не убежишь; бегство не поможет при внутренних опасностях. И по этой причине защитные механизмы Эго призваны фальсифицировать внутреннее восприятие и давать человеку только неполное и искаженное изображение его Ид. Поэтому в своих отношениях с Ид Эго парализовано ограничениями или ослеплено ошибками; и результат этого в сфере психических событий можно сравнить только с тем, как если бы кто-то вышел на прогулку за город, не зная, куда идти, и не владея своими ногами.
Механизмы защиты служат задаче устранения опасностей. Не подлежит обсуждению, что они достигают в этом успеха; и вызывает сомнения то, что Эго могло бы обойтись без них во время своего развития. Но несомненно и то, что они сами могут становиться опасными. Иногда выходит так, что Эго платит слишком высокую цену за оказываемые ими услуги. Динамические издержки, необходимые для их поддержания, и ограничения, которые они почти всегда накладывают на Эго, оказываются тяжким бременем для психической экономики. Более того, эти механизмы не исчезают после того, как они оказали помощь Эго в трудные годы его развития. Никто из нас, конечно же, не пользуется всеми возможными механизмами защиты. Каждый использует лишь определенный набор их, зафиксированный в его Эго. Он (этот набор) становится постоянным способом реагирования, присущим характеру человека, который повторяется всю его жизнь, как только возникшая ситуация начинает напоминать исходную. Он превращается в инфантилизм и разделяет судьбы многих установлений, которые сохраняют свое существование после того, как польза от них исчезла. «Vernnft wird Unsinn, Wohltat Plage», – как. жалуется поэт.[20] Эго взрослого человека с его возросшей силой продолжает защищать себя от опасностей, которые больше не существуют в реальности; более того, оно заставляет себя отыскивать такие ситуации в реальности, которые могли бы приблизительно заменить первоначальную опасность, чтобы можно было оправдать в отношении их поддержание привычных способов реагирования. Таким образом, мы можем легко понять, как защитные механизмы, создавая еще большее отчуждение от внешнего мира и постоянно ослабляя Эго, прокладывают дорогу и помогают возникновению невроза.
Однако в данный момент нас не интересует патогенная роль защитных механизмов. Мы пытаемся обнаружить то влияние, которое искажения Эго, соответствующие им, оказывают на нашу терапевтическую работу. Материал для ответа на этот вопрос содержится в книге Анны Фрейд, на которую я уже ссылался. Главное состоит в том, что пациент повторяет эти способы реагирования также и во время аналитической работы, он осуществляет их на наших глазах. На самом деле только так мы и узнаем о них. Это не означает, что они делают анализ невозможным. Наоборот, они составляют половину нашей аналитической задачи. Другая половина, над которой бился анализ в свой начальный период, это обнаружение того, что спрятано в Ид. Во время лечения наша терапевтическая работа раскачивается, как маятник, из стороны в сторону между фрагментами Ид-анализа и фрагментами Эго-анализа. В одном случае мы стараемся сделать осознанной какую-то часть Ид, в другом – что-то исправить в Эго. Загвоздка в том, что защитные механизмы, направленные против прошлых опасностей, повторяются в лечении в виде сопротивления выздоровлению. Из этого следует, что Эго относится к выздоровлению как к новой опасности.
Терапевтический результат зависит от осознания того, что вытеснено, в широком смысле слова, в Ид. Мы подготавливаем путь этому осознанию интерпретациями и конструкциями,[21] но мы интерпретируем только для себя, а не для пациента, до тех пор, пока Это держится за свои прежние защиты и не отказывается от сопротивлений. Причем эти сопротивления, хотя они и принадлежат Эго, тем не менее бессознательны и в определенном смысле существуют отдельно внутри Эго. Аналитик узнает их более легко, чем спрятанный материал Ид. Можно предположить, что было бы достаточно отнестись к ним так же, как к частям Ид, и, делая их осознанными, привести их к соединению с остальным Эго. Таким способом, как мы можем предположить, половина задачи анализа будет выполнена; и мы не должны ожидать встречи с сопротивлением раскрытию сопротивлений. Но именно это и происходит. Во время работы над сопротивлением Эго уклоняется (с большей или меньшей серьезностью) от соблюдения соглашений, на которых основана аналитическая ситуация. Эго перестает поддерживать наши усилия по раскрытию Ид; оно противостоит им, не подчиняется основному правилу анализа и препятствует выходу дальнейших производных вытесненного на поверхность. Мы не ожидаем, что у пациента есть сильная убежденность в лечебной силе анализа. Он может иметь некоторую веру в аналитика, которая может быть эффективно подкреплена фактором возникшего у него позитивного переноса. Под влиянием неприятных импульсов, которые он ощущает как последствия новой активизации его защитных конфликтов, негативный перенос может в ять верх и полностью перечеркнуть аналитическую ситуацию. Пациент теперь начинает относиться к аналитику просто как к чужому, предъявляющему к нему неправомерные требования, и ведет себя по отношению к аналитику точно ребенок, который не любит чужих и не верит тому, что они говорят. Если аналитик пытается объяснить пациенту одно из искажений, которые тот делает в защитных целях, и скорректировать его, он обнаруживает, что пациент не понимает его и не доступен словесной аргументации. Таким образом, мы видим, что существует сопротивление раскрытию сопротивлений, и защитные механизмы действительно заслуживают своего названия, данного им нами первоначально, до их более подробного изучения. Они являются сопротивлениями не только осознанию содержания Ид, но и анализу в целом, и, следовательно, излечению.
Результат, который возникает в Эго благодаря защитам, может быть правильно описан как «искажения Эго», если под этим мы понимаем искажения вымышленного нормального Эго которое гарантирует неколебимую преданность аналитической работе. Поэтому легко принять тот факт, который подтверждается повседневным опытом, что исход аналитического лечения в основном зависит от силы и глубины тех сопротивлений, которые создают искажения Эго. Снова мы сталкиваемся с важностью количественного фактора, и снова мы получаем напоминание о том, что анализ может рассчитывать только на определенный и ограниченный успех в противостоянии враждебным силам. Возникает впечатление, что этот успех, как военная победа, зависит обычно от того, на чьей стороне больше войск.
Следующий вопрос, к которому мы переходим, – всякое ли искажение Эго (в нашем смысле этого слова) приобретается в защитной борьбе в раннем детстве. Не может быть сомнений в ответе. У нас нет никаких оснований отрицать существование и важность первоначальных, врожденных отличительных особенностей Эго. Это несомненно по той единственной причине, что каждый человек делает выбор из возможных механизмов защиты, что он всегда использует только несколько из них и всегда одни и те же (см. выше). Это, по-видимому, означает, что каждое Эго с самого начала наделено индивидуальными предрасположениями и наклонностями, хотя мы и не можем точно определить их природу или то, что их обусловливает. Более того, мы знаем, что нельзя преувеличивать различия между унаследованными и приобретенными особенностями до степени противопоставления; то, что было приобретено нашими праотцами, безусловно, составляет важную часть того, что мы наследуем. Когда мы говорим об «архаическом наследстве»,[22] мы обычно думаем только об Ид и, вероятно, признаем, что в начале жизни индивида никакого Эго еще не существует. Но мы не должны забывать о том факте, что Эго и Ид первоначально составляют одно целое; нет никакой мистической переоценки наследственности в признании возможности того, что еще до возникновения Эго линии его развития, наклонности и реакции, которые оно впоследствии проявит, уже заложены. Психологические особенности семей, рас и наций, даже в их отношении к анализу, не оставляют никакого другого объяснения. Более того: аналитический опыт заставляет нас убедиться, что даже конкретное психическое содержание, такое, как символика, не имеет других источников передачи, кроме наследования, и исследования в разных областях социальной антропологии позволяют предположить, что другие, столь же специфические отложения, оставленные ранним развитием человека, также присутствуют в архаическом наследии.
С признанием того, что свойства Эго, с которыми мы сталкиваемся в теории сопротивлений, могут так же хорошо объясняться наследственностью, как и приобретенностью в защитных схватках, топографическое разделение между тем, что есть Эго, и тем, что есть Ид, теряет большую часть своей ценности для исследования. Если мы сделаем следующий шаг в нашем аналитическом опыте, то подойдем к сопротивлениям другого типа, которые мы больше не можем локализовать, и которые, по-видимому, зависят от основных условий, существующих в психическом аппарате. Я могу только привести несколько примеров сопротивлений такого типа; вся эта область исследования незнакома и недостаточно изучена. Мы встречаемся, например, с людьми, которым нам приходится приписать особую «прилипчивость либидо».[23] Процессы, которые в них приводятся в движение лечением, намного медленнее, чем у других людей, потому что, по-видимому, они не могут приспособить свой ум к освобождению от либидозного катексиса к одному объекту и перенести его на другой, хотя мы и не можем обнаружить какой-то особой причины для этой катектической преданности. Можно встретить и других людей, у которых либидо особенно подвижно; оно охотно входит в новые катексисы, предлагаемые анализом, отказываясь при этом от прежних. Различие между двумя этими типами можно сравнить с тем, которое чувствует скульптор, работая с твердым камнем или мягкой глиной. К несчастью, у второго типа результаты анализа часто оказываются очень недолговечными: новые катексисы снова оставляются, и у нас возникает впечатление, что мы работаем не с глиной, а пишем на воде. Как говорится в пословице: «Легко пришло, легко ушло».[24]
В другой группе случаев мы удивляемся той установке наших пациентов, которую можно приписать только истощению пластичности, способности к изменениям и дальнейшему развитию, которых мы обычно ожидаем. Мы, правда, готовы обнаружить при анализе определенное количество психической инерции.[25] Когда аналитическая работа открывает новые пути для инстинктивных импульсов, мы практически всегда наблюдаем, что импульсы не пускаются по этим путям без заметных колебаний. Мы назвали это поведение, возможно, не совсем правильно, «сопротивлением со стороны Ид».[26] Но у тех пациентов, которых я сейчас имею в виду, все психические процессы, отношения и распределения сил неизменны, фиксированы и ригидны. То же самое можно обнаружить и у очень старых людей, и в этом случае ригидность объясняется силой привычки или истощением восприимчивости – своего рода психической энтропией.[27] Но здесь мы имеем дело с людьми, которые еще молоды. Наши теоретические знания не являются адекватными для того, чтобы дать правильное объяснение этого типа. Возможно, речь идет о каких-то временных характеристиках – некоторых отклонениях в ритме развития психической жизни, которых мы пока еще не оценили.
Еще в одной группе случаев особые характеристики Эго, которые являются источниками сопротивления аналитическому лечению и препятствуют терапевтическому успеху, могут иметь другие, более грубые корни. Здесь мы имеем дело с теми предельными вопросами, которые может изучать психологическое исследование: поведение двух первичных инстинктов, их распределение, смешение и разделение – это вопросы, которые не относятся к какой-то одной части психического аппарата – Ид, Эго или Супер-Эго. Самое сильное впечатление от сопротивлений в аналитической работе возникает оттого, что есть сила, защищающая себя всеми доступными средствами от выздоровления, сила, которая с непоколебимой твердостью поддерживает болезнь и страдания. Одна часть этой силы была несомненно опознана нами как чувство вины и потребность в наказании и локализована во взаимоотношениях Эго и Супер-Эго. Но это только ее часть, которая психически привязана к Супер-Эго и поэтому становится опознаваемой; другие части этой силы, связанные или свободные, могут работать в других, неизвестных нам сферах. Если мы рассмотрим общую картину феноменов мазохизма, присущего столь многим людям, негативной терапевтической реакции и чувства вины, которые есть у столь многих невротиков, мы уже не сможем быть привержены тому убеждению, что психические события управляются исключительно стремлением к удовольствию. Эти феномены безошибочно указывают на присутствие в психической жизни силы, которую мы называем инстинктом агрессии или разрушения, в зависимости от ее целей, и которую мы прослеживаем вплоть до исходного инстинкта смерти живой материи. Это не вопрос противоположности между оптимистической и пессимистической теориями жизни. Только сотрудничеством и соперничеством[28] двух первичных инстинктов – Эроса и инстинкта смерти, никогда не действующих поодиночке, мы можем объяснить богатство и разнообразие явлений жизни.
Как сочетаются части двух этих типов инстинктов, чтобы исполнить различные жизненные функции, в каких условиях эти сочетания ослабевают или нарушаются, каким нарушениям соответствуют эти изменения и какими чувствами отвечает на них перцептивная шкала принципа удовольствия – все это проблемы, освещение которых было бы наиболее важным достижением психологического исследования. На мгновение мы должны склониться перед силами, против которых наши усилия тщетны. Даже оказание психического воздействия на обычный мазохизм становится тяжким испытанием для наших сил.
При изучении феноменов, свидетельствующих об активности деструктивных инстинктов, мы не привязаны к наблюдениям над патологическим материалом. Многочисленные факты нормальной психической жизни требуют объяснения такого рода, и чем острее наш взгляд, тем сильнее они поражают нас. Этот предмет слишком нов и слишком важен для меня, чтобы я мог относиться к нему как к побочному в этом обсуждении. Поэтому я приведу несколько примеров.
Вот один из них. Хорошо известно, что всегда были и сейчас есть люди, которые в качестве сексуальных объектов используют людей как своего, так и противоположного пола, притом одна склонность не мешает другой. Мы называем таких людей бисексуалами и принимаем их существование без особою удивления. Однако мы знаем, что каждый человек является бисексуальным в том смысле, что его либидо распределено в явной или скрытой форме на объектах обоего пола. Но нас поражает следующий факт. В то время, как в первой группе людей эти две склонности мирно сосуществуют, во второй и более многочисленной группе они находятся в состоянии неразрешимого конфликта. Гетеросексуальность человека не совмещается с его гомосексуальностью и наоборот. Если первая сильнее, то она удерживает вторую в латентном состоянии и отстраняет её от удовлетворения в реальности. С другой стороны, нет большей опасности для гетеросексуальной функции человека, чем если она нарушается его латентной гомосексуальностью. Мы можем попытаться объяснить это, сказав, что каждый индивид имеет в своем распоряжении только определенную меру либидо, за которую должны бороться две соперничающие склонности. Но непонятно, почему соперники не всегда делят имеющуюся меру либидо между собой согласно их относительной силе, как они это делают в ряде случаев. Мы вынуждены заключить, что тенденция к конфликту – это нечто особенное, нечто, заново добавленное к ситуации и не зависящее от количества либидо. Независимо возникающая тенденция к конфликту такого рода едва ли может быть приписана чему-либо, кроме свободной агрессивности.
Если мы определяем обсуждаемый нами случай как проявление агрессивного или разрушительного инстинкта, сразу же возникает вопрос, можно ли распространить этот взгляд на другие случаи конфликтов, и, следовательно, не должно ли все, что мы знаем о психическом конфликте, быть пересмотрено с этой новой точки зрения. Более того, мы признаем, что в ходе человеческого развития от примитивного до цивилизованного состояния агрессивность была в значительной степени интернализована или обращена вовнутрь; если это так, то внутренние конфликты человека, несомненно, являются точными эквивалентами внешних схваток, которые затем прекратились. Я хорошо осознаю, что эта дуалистическая теория, согласно которой инстинкт смерти, разрушения или агрессии заявляет о себе как равный партнер Эроса, представленного в виде либидо, находит мало сочувствия и в действительности не принята даже среди психоаналитиков. Тем больше удовольствия я испытал, когда недавно наткнулся на эту мою теорию в трудах одного из величайших мыслителей Древней Греции. Я полностью готов отказаться от приоритета новизны в пользу такого подтверждения, особенно потому, что я не могу быть уверен, ввиду обширности прочитанного мной в прошлом, не принял ли я за новое то, что могло быть результатом криптомнезии.[29]
Эмпедокл из Акрага (Джирдженти).[30] родился около 495 года до Р.Х. и был одной из крупнейших и наиболее примечательных фигур в истории греческой цивилизации. Деятельность его многосторонней личности простиралась во многих направлениях. Он был исследователем и мыслителем, прорицателем и магом, политиком, филантропом и врачом, знавшим естественные науки. Говорят, что он освободил город Селинупту от малярии, и его современники почитали его как бога. Его ум, казалось, соединял самые острые противоположности. Он был точен и трезв в своих физических и физиологических исследованиях, но не уклонялся и от мистических тайн и строил космические спекуляции, поражающие воображение своей смелостью. Капелле сравнивает его с доктором Фаустом, «которому было открыто много секретов»[31] Он родился тогда, когда царство науки еще не было разделено на многочисленные области, и многие его теории поражают нас своей примитивностью. Он объяснял многообразие вещей смешением четырех элементов: земли, воздуха, огня и воды. Он считал, что вся природа одушевлена, и верил в переселение душ. Но он также включал в свои теоретические знания такие современные идеи, как постепенная эволюция живых существ, выживание наиболее приспособленных и признание роли, играемой случайностью (????) в этой эволюции.
Но особенно привлекает наш интерес та теория Эмпедокла, которая настолько приближается к психоаналитической теории инстинктов, что у нас возникает искушение сказать, что они идентичны, если не брать в расчет того различия, что теория греческого философа – это космическая фантазия, в то время как наша претендует на то, чтобы быть биологически достоверной. В то же время тот факт, что Эмпедокл приписывает вселенной ту же одушевленную природу, что и индивидуальному организму, делает это различие несущественным.
Эмпедокл учит, что два принципа правят событиями жизни во вселенной и психической жизнью, и эти два принципа находятся в постоянной войне друг с другом. Он называет их ????? (любовь) и ?????? (борьба). Из этих двух сил (которые он понимает как в основе своей «естественные силы, действующие как инстинкты, но ни в коем случае не как умы, действующие с сознательными целями»[32]) одна старается соединить первичные частицы четырех элементов в единое целое, тогда как другая, наоборот, пытается разрушить все эти сочетания и отделить первичные частицы элементов друг от друга. Эмпедокл понимает процесс, идущий во вселенной, как постоянную, нескончаемую смену периодов, во время которых верх одерживает одна из этих основных сил, так что временами любовь, временами борьба полностью достигают своих целей и доминируют во вселенной, после чего другая, покоренная сторона, утверждает себя и, в свою очередь, побеждает своего противника.
Два основных принципа Эмпедокла – ????? и ?????? – по названиям и функциям соответствуют двум нашим первичным инстинктам, Эросу и деструктивности, первый из которых стремится соединить все существующее в еще большее единство, в то время как второй стремится разделить эти соединения и разрушить выросшее из них. Неудивительно, правда, что после своего открытия заново, два с половиной тысячелетия спустя, эта теория в чем-то отличается от первоначальной. Помимо того, что сейчас мы ограничены биофизической областью, мы также больше не используем в качестве исходных субстанций четыре элемента Эмпедокла; живое четко дифференцируется от неживого, и мы уже думаем не о соединении и разъединении частиц вещества, а о слиянии и разделении инстинктивных компонентов. Более того, мы обеспечиваем принцип «борьбы» некой биологической основой, прослеживая наш инстинкт разрушения к инстинкту смерти, к побуждению всего живого вернуться в неживое состояние. Это не значит, что мы отрицаем, что аналогичный инстинкт.[33] уже существовал раньше, и, конечно, не утверждаем, что инстинкт такого рода возник только с возникновением жизни. Никто не сможет предсказать, в каком облике ядро правды, содержащееся в теории Эмпедокла, предстанет в дальнейшем[34]

VII

   В 1927 г. Ференци написал дидактическую работу по проблемам завершения анализа.[35] Она заканчивалась успокаивающим заверением, что «анализ – не бесконечный процесс, он может быть приведен к естественному окончанию при достаточном умении и терпении аналитика».[36] Однако в целом работа кажется мне чем-то вроде предупреждения не сокращать анализ, а, скорее, углублять его. Ференци подчеркивает следующий важный пункт: успех зависит во многом от того, насколько хорошо аналитик учел свои «ошибки и оплошности» и лучше узнал «слабые пункты своей собственной личности».[37] Это придает нашей теме важное дополнение. Среди факторов, которые влияют на перспективы аналитического лечения и вносят вклад в его затруднения и сопротивления, следует упомянуть не только природу Эго пациента, но и индивидуальность аналитика.
Не подлежит обсуждению, что аналитики как личности не так уж бесспорно соответствуют стандартам психической нормальности, к которым они хотят привести своих пациентов. Противники анализа часто указывают на этот факт с укоризной и используют его как аргумент для доказательства бесполезности аналитических занятий. Мы можем отвергнуть эту критику как выставляющую неоправданные требования. Аналитики – это люди, выучившиеся практиковать определенное искусство; наряду с этим они остаются такими же людьми, как и все. Кроме того, никто не утверждает, что врач не способен лечить внутренние болезни, если его собственные внутренние органы не в порядке; наоборот, можно возразить, что есть определенные преимущества у человека, самого страдающего туберкулезом и специализирующегося на лечении людей, страдающих от этого недуга. Но эти примеры не совсем подходят. До тех пор, пока он вообще способен практиковать, доктор, страдающий от легочного или сердечного заболевания, не испытывает затруднений в установке диагноза и лечении внутренних заболеваний; в то время как особые условия аналитической работы приводят к тому, что дефекты аналитика становятся помехой для вынесения правильных суждений о состоянии пациента и правильного реагирования на них. Поэтому от аналитика обоснованно ожидают достаточной степени психической нормальности и упорядоченности как элемента его квалификации. В дополнение к этому он должен обладать каким-то превосходством, чтобы в определенных аналитических ситуациях выступать как пример для пациента, а в других – как учитель. И, наконец, мы не должны забывать, что психоаналитические взаимоотношения основаны на любви к истине – то есть на признании реальности – и это исключает любой вид притворства или обмана.
Здесь позвольте нам на мгновение прерваться, чтобы уверить аналитика, что он пользуется нашим искренним сочувствием в тех суровых требованиях, которым он должен удовлетворять, чтобы осуществлять свою деятельность. Анализ выглядит почти как третья «невозможная» профессия, в которой можно быть заранее уверенным в достижении неудовлетворительных результатов. Другие две, известные гораздо дольше, – это образование и управление.[38] Очевидно, мы не можем требовать, чтобы будущий аналитик стал совершенным существом прежде, чем он возьмется за анализ, другими словами, мы не требуем, чтобы только люди такого высокого и редкого совершенства занимались этой профессией. Но где же и как тогда этот бедняга приобретет идеальную квалификацию, которая потребуется ему в его профессии? Ответ в собственном анализе, с которого начинается его приготовление к будущей деятельности. По практическим резонам этот анализ может быть только коротким и незавершенным. Главная его задача состоит в том, чтобы позволить его учителю вынести суждение, можно ли принять этого кандидата для дальнейшего обучения. Он выполняет свою роль, если дает учащемуся твердое убеждение в существовании бессознательного, если позволяет ему, когда всплывает вытесненный материал, воспринимать в себе такое, что иначе показалось бы ему невероятным, и если он показывает ему первые образцы техники, которая является единственно эффективной в аналитической работе. Только этого недостаточно для обучения; но мы рассчитываем на то, что стимулы, которые он получит в собственном анализе, не исчезнут с его окончанием, а также на процессы преобразования Эго, продолжающиеся спонтанно в проанализированном человеке и позволяющие использовать весь последующий опыт этим новоприобретенным способом. Это на самом деле случается, и коль скоро это случается, это делает проанализированного субъекта квалифицированным в том, чтобы самому быть аналитиком.
К несчастью, случается и нечто другое. Пытаясь это описать, можно положиться только на впечатление. Враждебность, с одной стороны, и пристрастность, с другой, создают атмосферу, неблагоприятную для объективного исследования. Кажется, что ряд аналитиков учится использовать защитные механизмы, которые позволяют им отводить выводы и требования анализа от себя (по-видимому, направляя их на других людей), так что сами они остаются такими, как были, и способны избегать критического и корректирующего воздействия анализа. Это подтверждает слова писателя, предупреждающего нас, что если человек обладает властью, ему трудно не злоупотребить ею.[39] Иногда, когда мы пытаемся это понять, нам приходит в голову неприятная аналогия с действием рентгеновских лучей на людей, которые работают с ними без специальных предосторожностей. Будет неудивительно, если действие постоянных занятий с вытесненным материалом, борющимся за свободу в психике человека, возбудит и в самом аналитике все инстинктивные потребности, которые он в ином случае держал бы под контролем. Это также «опасности анализа», хотя они угрожают не пассивному, а активному участнику аналитической ситуации; и мы должны не пренебрегать ими, а уделять им внимание. В этом вопросе не должно быть сомнений. Каждый аналитик должен периодически – с интервалом в пять лет или около того – подвергаться новому анализу, не чувствуя в этом ничего постыдного. Это будет означать тогда, что не только терапевтический анализ пациентов, но и его собственный анализ превратится из конечной в бесконечную задачу.
Однако здесь мы должны предостеречь от неверного понимания. Я не утверждаю, что анализ – совершенно бесконечное занятие. Какими бы ни были терапевтические воззрения на этот вопрос, окончание анализа, как я полагаю, – вопрос практический. Любой опытный аналитик способен вспомнить ряд случаев, в которых он навсегда распрощался с пациентом, так как rebus bеnе gestis.[40] В случаях того, что известно как анализ характера, зазор между теорией и практикой гораздо меньше. Здесь нелегко предположить естественное окончание, даже если избегать любых преувеличенных ожиданий и не ставить перед анализом чрезмерных задач. Наша задача состоит не в том, чтобы стереть все особенности человеческого характера во имя схематичной «нормальности», и не в том, чтобы требовать, чтобы человек, который был «тщательно проанализирован», не чувствовал страстей и не переживал внутренних конфликтов. Дело анализа – обеспечить наилучшие из возможных психологических условий для функционирования Эго; на этом его задача заканчивается.

VIII

   И в терапевтическом анализе, и в анализе характера мы замечаем, что особенное значение приобретают две темы, которые доставляют аналитику особенно много беспокойства. Скоро становится очевидным, что здесь работает некий общий принцип. Эти две темы связаны с различием между полами; одна из них характерна для мужчин, другая – для женщин. Несмотря на различия содержания, есть очевидное соответствие между ними. Что-то, что есть общего у обоих полов, вынужденно выливается, благодаря разнице между полами, в разные формы выражения.
Эти две темы, соответственно, у женщин: зависть к пенису – положительное стремление к обладанию мужскими гениталиями, а у мужчин: борьба против своего пассивного или женственного отношения к другим мужчинам. То, что есть общего у этих двух тем, было давно выделено в психоаналитической номенклатуре как отношение к комплексу кастрации. Впоследствии Альфред Адлер ввел в обиход термин «мужской протест». Он полностью подходит к случаям мужчин; но я думаю, что с самого начала «отрицание женственности» было более правильным описанием этой замечательной черты психической жизни человека.
Пытаясь ввести этот фактор в структуру нашей теории, мы не должны пренебречь тем, что он не может по самой своей природе занимать то же самое положение у обоих полов. У мужчин стремление быть мужественными полностью Эго-синтонно с самого начала; пассивная установка, поскольку она подразумевает принятие кастрации, энергично вытесняется, и часто ее присутствие опознается только благодаря чрезмерной сверхкомпенсации. У женщин также стремление быть мужественными в определенный период Эго-синтонно, а именно в фаллической фазе, перед тем, как начинается развитие женственности. Но затем оно уступает важному процессу вытеснения, исход которого, как уже много раз было показано, определяет судьбы женственности у женщины.[41] Многое зависит от того, насколько комплекс мужественности у нее избегнет вытеснения и окажет постоянное влияние на ее характер. В норме значительные части этого комплекса преобразуются и вносят вклад в создание ее женственности: успокоившееся желание пениса превращается в желание ребенка и мужа, который обладает пенисом. Странно, однако, насколько часто мы обнаруживаем, что желание мужественности остается бессознательным и из этого вытесненного состояния оказывает нарушающее влияние.
Как можно увидеть из сказанного мной, в обоих случаях вытеснению подвергается установка, соответствующая противоположному полу. Я уже высказывался в другом месте,[42] что мое внимание к этому привлек Вильгельм Флисс. Флисс был склонен считать противоположность между полами истинной причиной и первичной мотивирующей силой вытеснения. Я только повторяю то, что я сказал тогда, споря с его взглядом, когда я отказался сексуализировать вытеснение таким образом – т. е. объяснять его на биологической основе, а не на чисто психологической.
Огромное значение этих двух тем – у женщин желания пениса, а у мужчин борьбы против пассивности – не избежало замечания Ференци. В докладе, прочитанном им в 1927 г., он выставил требование, чтобы в каждом успешном анализе два этих комплекса были проработаны.[43] Я хотел бы добавить, что, исходя из моего собственного опыта, я думаю, что в этом Ференци требовал слишком многого. Ни в какой другой момент аналитической работы мы не страдаем в такой степени от тяжелого чувства, что все наши повторяющиеся усилия тщетны, и от подозрения, что мы «мечем бисер перед свиньями», чем когда мы пытаемся убедить женщину отказаться от ее желания пениса по причине его нереализуемости, или стараемся убедить мужчину, что пассивная установка к мужчинам не всегда означает кастрацию и что она неизбежна во многих жизненных отношениях. Бунтарская сверхкомпенсация мужчины вызывает одно из сильнейших сопротивлений переносу. Он отказывается подчинить себя заменителю отца или чувствует себя должником перед ним за что-то и в результате отказывается принять от врача свое выздоровление. Нет аналогичного переноса, который возникал бы из женского желания пениса, но это желание является у женщины источником тяжелых приступов депрессии, благодаря внутренней убежденности, что анализ не принесет пользы и ничего нельзя сделать, чтобы помочь ей. И мы можем только согласиться, что она права, когда узнаем, что самым сильным ее мотивом прихода в лечение является надежда, что, в конце концов, она сможет приобрести мужской орган, отсутствие которого было так болезненно для нее.
Но мы также узнаем из этого, что неважно, в какой форме возникает сопротивление, в форме переноса или нет. Главным остается то, что сопротивление препятствует возникновению изменений – все остается так, как было. У нас часто возникает впечатление, что с желанием пениса и мужским протестом мы проникаем сквозь все психологические уровни и достигаем основания, и на этом наша деятельность завершается. По-видимому, это так, поскольку для области психики область биологии, действительно, играет роль основания. Отрицание женственности может быть не чем иным, как биологическим фактом, частью великой борьбы полов.[44] Трудно сказать, удастся ли нам вообще и, если удастся, то когда, добиться успеха в овладении этими факторами в аналитическом лечении. Мы можем только утешать себя тем, что мы, несомненно, обеспечиваем анализируемому нами человеку любое возможное содействие в пересмотре и изменении своего отношения к этим проблемам.

Биография Эрнест Джонс “Фрейд. Образ жизни и деятельности”

Следует коротко рассказать о том образе жизни, который был присущ Фрейду. Мы можем начать с описания окружающей его обстановки. Берггассе[149], называемая так, потому что круто спускалась вниз относительно главной улицы, состояла из массивных типично венских домов XVIII века. На цокольном этаже дома под номером 19 располагался мясной магазин. Фамилия мясника была Зигмунд, и табличка с его именем, висящая на одной стороне огромных входных дверей, немного забавно контрастировала с другой табличкой, висящей на противоположной стороне входной двери, — проф. д-р Зигм. Фрейд. Вход на территорию главного здания был очень широким, так что через него могла проехать лошадь с коляской прямо в сад и остановиться там. Налево от входа жили консьержки. В то время мне казалось странным, что, подобно другим венским бюргерам, Фрейд не имел входного ключа от своего дома, и, если он возвращался позднее десяти часов, ему приходилось будить консьержку. Направо находился ряд ступеней, примерно полдюжины, ведущих в рабочую квартиру из трех комнат, которую Фрейд занимал с 1892 по 1908 год. Окна этих комнат выходили в сад внутри двора; величественный ряд низких каменных ступеней вел на следующий этаж, называемый мезонином, именно здесь жил Фрейд со своей семьей.
В 1954 году Всемирная федерация психического здоровья установила на этом доме табличку в память о проживании здесь Фрейда в течение столь многих лет.
В 1930 году городской совет предложил переименовать Берггассе в «Sigmund Freudgasse», следуя, таким образом, приятной венской традиции увековечения памяти знаменитых врачей. Фрейд назвал эту идею «бессмысленной». Выполнению этого предложения помешали политические конфликты, и оно было снято. Однако 15 февраля 1949 года городской совет решил назвать жилищный массив в девятом районе Вены «Sigmund Freudhof».
Весной 1907 года[150] Фрейд преобразовал свои домашние апартаменты. Отказавшись от своей небольшой квартиры из трех комнат на цокольном этаже, в которой располагался его личный кабинет, он занял бывшую квартиру своей сестры Розы, находящуюся на первом этаже, примыкающую к его собственной жилой квартире, так что теперь он занимал весь этаж. Вход в нее был сделан так, что он мог пройти из своей новой квартиры в старую, не открывая входную дверь, и он постоянно пользовался этой возможностью в немногие минуты отдыха. Еще одно изменение Фрейд сделал для того, чтобы позволить своему очередному пациенту уходить, минуя приемную, так что пациенты редко сталкивались друг с другом. В нужный момент горничная приносила шляпу и пальто и подавала их уходившему пациенту.
А вот как выглядели комнаты Фрейда. Сначала шла небольшая приемная с окном, выходящим в сад. Она была достаточно просторной, чтобы в ней проводить собрания Венского общества по средам в течение нескольких лет, пока число его членов не стало слишком большим. Посередине располагался продолговатый стол внушительных размеров, а сама комната была украшена различными антикварными вещами из коллекции Фрейда. Между этой комнатой и соседним кабинетом для приема пациентов находились двойные двери, обитые сукном, по обеим сторонам которых висели тяжелые шторы; все это обеспечивало полнейшее уединение. В этом кабинете, с кушеткой для аналитических приемов в углу, Фрейд сидел, выпрямившись, на не очень удобном стуле, глядя в окно, которое выходило в маленький сад; в более поздние годы он пользовался высоким стулом как подставкой для ног. В этом кабинете также находилось много антикварных вещей, включая рельефное изображение знаменитой «Градивы». Эта комната вела во внутреннее святилище, личный кабинет Фрейда. Он был наполнен книгами и шкафами с большим количеством антикварных вещей. Стол, за которым он писал, был не очень больших размеров и всегда содержался в чистоте. Протирать его, должно быть, было мучением, так как на нем стояло множество небольших статуэток, по большей части египетских, которые Фрейд имел обыкновение заменять время от времени.
Мы уже касались той важной роли, которую в его эмоциональной жизни играла любовь к собиранию греческих, ассирийских и египетских древних вещей.
К счастью, ему удалось в целости перевезти всю коллекцию в свой дом в Лондоне, где она, к нашей большой пользе, представлена для обозрения. Для Фрейда было величайшим наслаждением дарить различные предметы из своей коллекции, и некоторые из нас хранят эти драгоценности. Его сын Эрнст, который обладает несколькими ценными подборками из его коллекции, естественно, отбирал их в соответствии с их художественной ценностью; для Фрейда это всегда имело вторичное значение по сравнению с их историческим или мифологическим значением.
Квартира, в которой они жили, состояла из трех гостиных комнат и спален. В целом в ней насчитывалось не менее двенадцати старомодных изящных венских печек, и дети гордились тем, что никто в их кругу не имел в доме одиннадцать рабочих столов.
В Вене жизнь Фрейда заполняла в основном работа. Она начиналась с первым пациентом в восемь часов утра, а это означало, что Фрейд вставал около семи. Разбудить его столь рано всегда было трудно, так как ложился он поздно, а работал много, в результате чего ему требовался более длительный отдых. Холодный душ, однако, освежал его. Каждое утро приходил цирюльник, чтобы привести в порядок его бороду и, в случае необходимости, также волосы. В Америке на него произвела впечатление необычность собственной заросшей внешности, и, вернувшись в Европу, он начал выбривать свои щеки, но через несколько месяцев решил бросить эту привычку; однако вскоре после этой поездки он пожертвовал пышностью своих усов и бороды, которые в более поздние годы сделал значительно короче. После туалета следовали завтрак на скорую руку и просмотр «Neue Freie Presse». Каждому пациенту уделялось ровно 45 минут, между пациентами имелся интервал в пять минут, во время которого Фрейд мог подготовиться для восприятия новых впечатлений либо подняться наверх и узнать о последних домашних новостях. Однако он взял себе за правило быть пунктуальным со своими пациентами.
Второй завтрак в семье проходил в час дня. Это было единственное время, когда вся семья обычно собиралась вместе; вечерняя трапеза часто бывала настолько поздно, что юные члены семьи к этому времени уже ложились спать. Это была самая существенная трапеза за весь день, состоявшая из супа, мяса, сыра и т. д. и сладкого. Фрейд наслаждался едой и сосредоточивался на ней. Он очень мало разговаривал во время еды, что иногда служило источником смущения для гостей, которым приходилось вести разговор с его семьей. Фрейд, однако, никогда не пропускал ни слова из разговора членов семьи и из семейных новостей. Если за едой отсутствовал кто-либо из детей, Фрейд безмолвно показывал ножом или вилкой на пустующий стул и вопросительно глядел на жену, сидевшую на другом конце стола. Она объясняла, почему этот ребенок не должен выходить к столу, или называла причину, которая его задержала. Фрейд, чье любопытство было удовлетворено, кивал и молчаливо продолжал есть. Все, чего он хотел, — это держать в поле зрения все семейные события.
Кроме тех случаев, когда Фрейд бывал чрезмерно занят, с часу до трех он делал перерыв, поэтому после нескольких минут отдыха он отправлялся на прогулку по окрестным улицам. В это время он имел возможность сделать незначительные покупки. Ходил он очень быстро, поэтому за время, имеющееся в его распоряжении, преодолевал значительное расстояние. Часто ему приходилось передавать корректуру своим издателям, Дойтике и позднее Геллеру, он также посещал табачный магазин около церкви Св. Михаила, чтобы пополнить запас сигар. С трех часов начинались консультации, для этой цели Фрейд надевал сюртук. После этого следовала непрерывная терапевтическая работа до девяти вечера, времени его ужина. Когда Фрейд бывал чрезмерно занят, он работал со своими пациентами до десяти вечера, что означало двенадцать-тринадцать часов аналитической работы в день.
Промежуток без еды с часу дня до девяти часов вечера кажется очень большим, но лишь после 65 лет Фрейд позволил себе роскошь выпивать чашку кофе в пять часов вечера.
Отдых в кругу семьи во время вечерней трапезы доставлял ему больше удовольствия, чем в середине дня, когда он был крайне занят. После ужина он совершал еще одну прогулку, на этот раз с женой, свояченицей или позднее с дочерью. Иногда в таких случаях они шли в кафе: летом — в кафе Ландманна, зимой — в кафе «Центральное». Когда его дочери шли в театр, Фрейд встречал их около театра и сопровождал домой.
Его старшая дочь рассказывает следующую историю о почтительности Фрейда к членам своей семьи. Когда ей исполнилось четырнадцать лет, ей было разрешено идти по правую руку от отца во время совместных прогулок. Одна ее школьная подруга, заметив это, сказала, что отец всегда должен быть по правую сторону. На что его дочь гордо ответила: «С моим отцом это не так. С ним я всегда чувствую себя леди».
По возвращении домой Фрейд сразу же удалялся в кабинет, чтобы заняться сначала своей корреспонденцией, на которую неизменно отвечал собственноручно, а затем той работой, которую он писал в данное время. Кроме этого, его ожидал кропотливый труд по подготовке новых публикаций и внесения поправок в корректуру, не только собственных работ, но также работ, печатающихся в тех журналах, редактором которых он являлся. Он ложился в постель не раньше часа ночи, а часто и намного позднее.
В только что описанный распорядок его жизни изредка вносились изменения. По средам в его доме проводилось регулярное собрание венского общества, на котором он всегда зачитывал какую-либо свою работу либо принимал участие в обсуждении других. Каждый второй вторник он посещал собрания еврейского объединения «Бнай Брит», где время от времени также зачитывал свои работы. Субботний вечер был для Фрейда очень дорог, так как он крайне редко пропускал приятное времяпрепровождение, играя в свою любимую карточную игру тарок. Вечер, проведенный в театре, был редким событием. Чтобы он оторвался от работы, должно было идти нечто, представлявшее для него особый интерес, например пьеса Шекспира или опера Моцарта.
Воскресенье, конечно, было особым днем. В этот день он не принимал ни одного пациента. Утром Фрейд, сопровождаемый одним или двумя членами семьи, всегда наносил визит своей матери. В это время у нее могли находиться кто-то из его сестер, и сообщалось много семейных новостей. Семейные узы для Фрейда всегда были очень важны, он вникал во все затруднения и, несомненно, давал мудрые советы. Во время этих визитов он больше слушал, чем говорил, и, когда возникала какая-либо серьезная проблема, например финансовая, он предпочитал спокойно обсудить ее дома со своим братом Александром. Время от времени он навещал какого-либо из своих друзей, или к нему домой мог прийти какой-либо гость, но такое случалось всего несколько раз в году. В более поздние годы воскресенье стало любимым днем Фрейда для встреч со своими друзьями из-за границы, которым он мог посвящать многие часы. Несколько раз я разговаривал с ним до трех часов утра, но, несмотря на мои угрызения совести по поводу того, что я столь укорачиваю его ночной отдых, ему было трудно прерывать наши интересные беседы. В воскресенье вечером мать Фрейда и его сестры собирались на семейную трапезу, но, как только она подходила к концу, Фрейд уходил в свою комнату. Если какая-либо из сестер хотела с ним побеседовать с глазу на глаз или получить совет по какому-нибудь вопросу, ей приходилось следовать за ним. В воскресенье, по подсчетам Фрейда, он писал больше, чем в любой другой день.

Общеизвестно, что Фрейд являлся заядлым курильщиком. В среднем он выкуривал двадцать сигар в день. Скорее это может быть названо пагубным пристрастием, нежели привычкой, поскольку он крайне страдал, когда был лишен возможности курить. А такое случалось в последние годы войны, в более поздние годы по причине болезни. Когда ему пришлось смириться с табаком, лишенным никотина, у него был очень мрачный вид. С другой стороны, у него никогда не было склонности к чрезмерному употреблению спиртного. Как он однажды написал своей невесте, у него «нет предрасположенности к питью». В молодости он любил вино, но никогда не пил пиво или крепкие напитки. Во время своих путешествий по Италии Фрейд взял себе за правило отведывать местное вино. В Вене, однако, он никогда ничего не пил, и в доме хранилось очень мало вина. Он вполне мог придерживаться этого правила не из-за какого-либо принципа, а, скорее, из-за отвращения даже к небольшому помутнению сознания, которое вызывается даже слабым спиртным напитком: Фрейд всегда хотел иметь ясную голову.
Одежда Фрейда была неизменно чистой и опрятной, хотя и не изящной или модной. Перед войной он носил темную пиджачную пару с коротким жестким белым воротником и черным галстуком-бантом, сюртук надевал только по особым случаям. Он носил широкую черную шляпу, обычную тогда для Вены; шелковые шляпы надевались им для очень редких церемониальных событий, которых Фрейд по большей части успешно избегал.
Хотелось бы сказать несколько слов о супружеской жизни Фрейда, так как различные странные легенды об этой стороне его жизни, по-видимому, вошли в моду. Его жена, несомненно, являлась единственной женщиной в любовной жизни Фрейда, и он всегда отдавал ей предпочтение перед всеми другими людьми. Вполне вероятно, что страсть в супружеских отношениях утихла в нем быстрее, чем это обычно случается с многими мужчинами, однако, и мы знаем об этом со столь многих слов, она сменилась непоколебимой привязанностью и совершенной гармонией взаимного понимания. И конечно, все было абсолютно не так, как сказал один писатель, будто «Марта Фрейд — это воплощение чистящей, протирающей, моющей домохозяйки, которая ни на минуту не помыслит о чем-либо другом, пока есть хоть одна соринка в доме». Она, несомненно, была прекрасной хозяйкой, но намного справедливее то, что для нее на первом месте была душевная жизнь семьи, а не домашняя работа. И она отнюдь не являлась разновидностью гувернантки, она была очень образованной леди, для которой много значило все многообразие жизни. Вечер она посвящала чтению и интересовалась современной литературой до конца своей долгой жизни. Она получала особое удовольствие, когда великий Томас Манн, один из ее любимых писателей, бывал у них в гостях, а он являлся одной из многих видных фигур в литературе в те дни, которые посещали дом Фрейда. У нее имелось мало возможности или, может быть, желания предаваться чисто интеллектуальным занятиям, и она едва ли была знакома с деталями профессиональной работы своего мужа. Но в его письмах ей встречаются косвенные намеки на его труды о «Градиве», Леонардо, Моисее и т. д., которые явно предполагают знание ею этих работ.
С ними жила около сорока двух лет ее сестра, «тетя Минна». Она определенно знала больше о работе Фрейда, и он однажды заметил, что в годы одиночества последнего десятилетия прошлого века Флисс и она являлись единственными людьми в мире, с симпатией относящимися к его работе. Ее колкий язык породил множество эпиграмм, которые цитировались в семье. Фрейд, несомненно, ценил общение с ней, но сказать, что она каким-либо образом заменяла свою сестру в его любовных чувствах, — значит сказать сущий вздор.
Его дети были поражены, прочитав в одной книге американского автора о двух предполагаемых характерных чертах в их взаимоотношениях с отцом. Сначала они, к своему удивлению, узнали, что не в обычае Фрейда проявлять по отношению к своим детям непосредственно выраженную любовь и что он держал свое естественное чувство к ним «наглухо замурованным». Я вспоминаю одну его дочь, которая тогда была старшеклассницей, прижавшейся к его колену таким образом, что не оставалось никаких сомнений как в его любви, так и в его готовности проявить ее. Находиться со своими детьми и разделять их развлечения было для него величайшим счастьем, и он посвящал свое свободное время, когда они вместе находились на отдыхе, детям. Еще более удивительным для них было узнать, какого строгого отца они, должно быть, имели. Рисовались картины той патриархальной жестокости, при которой благоговейный страх перед отцом и удовлетворение его малейшей прихоти составляли основу его воспитания. Наоборот, единственно, в чем можно было бы упрекнуть Фрейда, — он был необычно мягким по отношению к детям. Позволять личности ребенка свободно развиваться при минимуме ограничений или замечаний было в то время редким явлением, и Фрейд, возможно, дошел даже до крайностей в этом отношении — однако с самыми счастливыми результатами для будущего развития своих детей. И это справедливо как для его сыновей, так и для его дочерей.
Семейная жизнь Фрейда на Берггассе отличалась замечательной атмосферой и гармонией. У детей, подобно их родителям, присутствовало высокоразвитое чувство юмора, так что их жизнь была наполнена шутками, не исключающими элементов колкостей и поддразнивания. Но в семье никогда не было чего-либо дурного. Никто из его детей не может вспомнить чего-либо похожего на ссору между ними и в еще меньшей степени на ссору с кем-либо из родителей. У них никогда не наблюдалось чего-либо похожего на «сцену». Атмосфера в семье была свободной, дружеской и хорошо сбалансированной. Фрейд сам по себе был сдержанным человеком, он, например, никогда не проявлял своих чувств по отношению к жене перед незнакомыми людьми, но любовь, которая исходила от него, вдохновляла всю семью.
Лишь в одном Фрейд был убежден в вопросах воспитания своих детей, а именно в том, что, поскольку это в его возможности, они не должны испытывать какого-либо затруднения относительно денег, которое наложило столь тяжелый отпечаток на его юность. Согласно его плану, они должны иметь все, что пожелают, как для своего удовольствия, так и для своего образования, до тех пор, пока не смогут зарабатывать себе на жизнь сами; после этого они не должны были больше рассчитывать на какую-либо его помощь. Все деньги, которые он мог оставить, предназначались для многих зависевших от него людей. Перед тем как навсегда покинуть Вену, он дал деньги своим сестрам и оставил те немногие средства, что у него были, в семейном фонде, из которого при желании могла брать деньги его жена. Тем временем его дети не только не должны были испытывать какого-либо беспокойства относительно денег, но им следовало даже знать о них как можно меньше — на деле ничего, кроме мелких расходов. В этом он скорее дошел до противоположной крайности, и для них, вероятно, было бы легче, если бы они знали кое-что о той роли, которую деньги волей-неволей играют в жизни. Но плохих последствий такого воспитания детей не было.
Фрейд говорил, что существуют три вещи, на которых никогда не следует экономить: здоровье, образование и путешествия. Он также заметил, что для воспитания у детей уважения к себе важно, чтобы они всегда были хорошо одеты.
Фрейд особенно внимательно следил за тем, чтобы во время каникул и путешествий его дети не испытывали материальных затруднений. Он давал им все, что они хотели, и ни один из них никогда не злоупотреблял такой его щедростью. Кроме того, обладая тактичностью и чувством справедливости, он всегда принимал в соображение финансовые обстоятельства любого сопровождавшего их друга. Например, самый близкий друг его старшего сына был из плохо обеспеченной семьи. Когда они вдвоем захотели отправиться в поход на гору, Фрейд сначала заставил сына узнать, сколько денег берет с собой в дорогу его друг, а затем дал своему сыну ровно такую же сумму, чтобы его друг не был обижен.
Естественно, основной доход Фрейд получал от своей терапевтической работы. Перед войной его гонорар был равен сорока кронам (1 фунт 13 шиллингов), что являлось высокой платой для Вены. Все, что он зарабатывал своими консультациями, он считал своей премией и чувствовал себя вправе откладывать эти деньги для своего хобби — собирания античных вещей. Авторские гонорары, которые в течение многих лет составляли небольшие суммы, распределялись среди детей на подарки. Дарить подарки было одним из величайших наслаждений для Фрейда. Настолько сильным, что у него не хватало терпения ждать подходящего момента. Несмотря на протесты жены, подарок ребенку на день рождения дарился вечером перед этим днем. Между прочим, это не единственный пример нетерпеливости в страстной натуре Фрейда. Ежедневный приход почтальона был событием, которого он ожидал с огромным нетерпением. Он не только очень любил получать письма, но также проявлял беспокойство по поводу своих друзей, если они не так скоро, как он, отвечали на письма.
В те дни для жителей Австрии не было принято скрупулезно платить налоги со своих доходов, и Фрейд, вероятно, не составлял исключения из этого правила; нет ничего удивительного в том, что он ставил потребности своей семьи выше, чем заботу об императоре. Однажды в 1913 году департамент, в котором он проживал, адресовал ему письмо, в котором выражалось удивление, что его доход является столь небольшим, «тогда как все знают, что слава о нем простирается далеко за пределы Австрии». На что Фрейд едко ответил: «Проф. Фрейд очень польщен получением известия от правительства. Это первый случай, когда правительство обратило на него какое-то внимание, и он признает это. Однако он не может согласиться с одним пунктом в присланном ему письме: что его слава простирается далеко за пределы Австрии. Она начинается на ее границе».
Фрейд никогда не интересовался финансовыми сделками. Те деньги, которые ему удавалось сэкономить, он вкладывал в страховые полисы и в государственные облигации, но никогда в ценные бумаги фондовой биржи. Все эти вклады были потеряны во время инфляции, наступившей после окончания войны. Когда Фрейд смог оправиться от такого удара, он снова начал вкладывать деньги в государственные облигации, но большую часть денег посылал за рубеж, чтобы они хранились на более безопасном банковском счете. К концу жизни Фрейда его сын Мартин, который был банкиром, взял на себя заботу о его финансах, и Фрейд полностью доверил ему этот вопрос. Его отношение к деньгам было абсолютно нормальным, если учесть то, как сильно он страдал в юности от их недостатка. Деньги имели свое значение в мире реальности, но не обладали для него никакой эмоциональной значимостью. Он был щедрым не только по отношению к многочисленным родственникам, но также по отношению к бедным студентам, ибо его собственные финансовые затруднения в юности заставляли его с сочувствием относиться к их трудностям.

Фрейд следил за местными новостями и современной политикой, но не ощущал себя глубоко вовлеченным в них. Он симпатизировал прогрессивным реформам, предлагаемым социалистической партией, но не являлся приверженцем социализма. Его брат Александр, который вращался в правительственных кругах, был яростным противником социализма, но Фрейд имел обыкновение просто выслушивать его тирады со спокойной улыбкой. Он никогда не голосовал за социалистическую партию на выборах и, конечно же, никогда не голосовал за их оппонентов, яростную антисемитскую социал-христианскую партию. Была также еще небольшая либеральная партия, которая один или два раза выдвигала своего кандидата в районе, где жил Фрейд; когда это случалось, Фрейд голосовал за этого кандидата.
Почти до семидесяти лет Фрейд ни разу серьезно не болел. С другой стороны, его постоянно беспокоили те или иные расстройства здоровья. Его письма к своим друзьям полны намеков на расстройства кишечника, хронический запор, что в различные времена диагностировали как колит, воспаление желчного пузыря, простое расстройство желудка или хронический аппендицит. Все это вполне могло наблюдаться у человека, ведущего сидячий образ жизни, но, вероятно, частично такие симптомы являлись также психосоматическим остатком невроза, который беспокоил Фрейда в период его самоанализа.
Были также и другие расстройства, такие, как частый «ревматизм», который много раз поражал его правую руку и сильно мешал при письме. Удивительно, что у человека, привыкшего пользоваться ручкой, наблюдались спазмы кисти рук. На протяжении всей своей жизни он страдал от сильной мигрени и периодических инфекций анальных пазух, а позже также — от болезни предстательной железы. Всю жизнь Фрейд был поглощен мыслями о смерти. У него встречаются размышления о значении, страхе смерти, а позднее и желание ее. Он часто говорил и писал многим из нас об этом, причем основным лейтмотивом его замечаний всегда было то, что он становится старым и что ему недолго осталось жить. «Периодические» вычисления Флисса давали Фрейду 55 лет жизни. Как только без каких-либо происшествий прошел этот срок, Фрейд стал придерживаться другого суеверия — что ему суждено умереть в феврале 1918 года. А когда благополучно миновала и эта дата, он высказал характерное для него сухое замечание: «Это показывает, как мало можно верить сверхъестественному». Периоды отдыха означали совершенно иную жизнь для Фрейда. Уже в поезде, увозящем его из ненавистной Вены, он, должно быть, испытывал большое чувство облегчения и удовлетворения. За много месяцев, часто начиная даже с января, в его семье и с его друзьями обсуждался выбор самого привлекательного места для отдыха в приближающееся лето. Часто на Пасху он совершал разведывательные маршруты и посылал оттуда своей семье забавные отчеты. В таких вопросах все члены его семьи являлись знатоками, и требования к месту отдыха были очень специфическими: это должен был быть комфортабельный дом с уютной комнатой, в которой Фрейд мог писать, местность должна быть возвышенной, достаточно солнечной, с чистым воздухом, с сосновыми лесами для прогулок, где водится много грибов, с чудесным видом, и, самое главное, расположена в тиши и отдаленности от туристских стоянок или любых других скоплений туристов.
Перед войной Фрейд во время отдыха носил тирольский костюм с подтяжками, шорты и зеленую шляпу с небольшой замшевой лентой, обрамляющей шляпу. Крепкая палка для прогулок, а в сырую погоду — плотная альпийская накидка с капюшоном завершали его снаряжение. В более поздние годы этот наряд сменили брюки-гольф, а еще позднее более степенный серый пиджачный костюм.
В юности Фрейд любил развлекаться игрой в шары, но в основном его моцион заключался в длинных прогулках. Он был замечательным ходоком, быстрым, легким в ходьбе и неутомимым.
Характерной особенностью Фрейда была его страсть к собиранию грибов. Он обладал удивительным чутьем к угадыванию тех мест, где они могли расти, и даже указывал на такие места, когда ехал в вагоне поезда. На прогулке он часто, оставив детей, углублялся в лес, и дети были уверены, что вскоре услышат его радостный крик. Увидев гриб, Фрейд молча подкрадывался и внезапно делал резкий выпад, чтобы «поймать» гриб своей шляпой, как если бы это была птица или бабочка. Он мог также часами искать дикие лесные цветы, тщательно определяя их названия на досуге. Одна из его дочерей сказала мне, что отец больше всего хотел обучить своих детей трем вещам: знанию диких цветов, искусству находить грибы и технике карточной игры тарок. И он имел полнейший успех во всех этих занятиях.
На отдыхе у Фрейда проявлялись два качества, которые чаще связывают с женской половиной человечества, — он не обладал чувством ориентировки и никогда не мог найти дорогу в сельской местности. Его сыновья рассказывали мне, что во время длинных прогулок они сильно удивлялись, когда он поворачивал домой в абсолютно неверном направлении, но, сам хорошо зная об этом, Фрейд с готовностью подчинялся их руководству в этом вопросе. И еще, он был очень непрактичным относительно деталей путешествия. Расписания поездов были выше его понимания, и сложные поездки всегда подготавливались сначала его братом Александром, а позднее сыном Оливером, оба они являлись экспертами в этой области. Чтобы найти нужный им поезд, приходилось приезжать на станцию за много часов до его отправления, и даже в этом случае багаж мог быть неправильно направлен либо положен не на место.
Фрейд обычно проводил таким образом около шести недель, а затем начинал ощущать потребность в более утонченных удовольствиях. А это почти всегда означало поездку в Италию.
Кое-что можно сказать и о том, как писал Фрейд. Если судить по огромному количеству его трудов, а также по его переписке, он, должно быть, наслаждался самим физическим актом писания и всегда писал собственноручно. Только в преклонные годы, когда ему шел восьмой десяток, его младшая дочь иногда помогала Фрейду в этом занятии. Фрейду никогда не приходилось заставлять себя писать. Его работам присуще свойство поэтического беспорядка. Он мог неделями или даже месяцами не испытывать какой-либо потребности писать. Затем возникало желание творить, тяжелые муки творчества, старание написать хотя бы две или три строчки в день и наконец следовал взрыв работоспособности, когда какое-либо важное эссе появлялось в течение нескольких недель. Не следует думать, что в это время он писал непрерывно: наоборот, это были те немногие часы, которые он мог сэкономить в конце дня своих тяжких трудов.
Возрастание дискомфорта, вместе с различными другими симптомами общего недомогания, всегда предшествовало лучшим работам Фрейда. Когда он хорошо себя чувствовал и пребывал в эйфорическом настроении, у него не возникало и отдаленной мысли о написании чего-либо. Он объяснял мне, что необходимость выслушивать других и вести беседу по столь много часов каждый день вызывает потребность создать что-либо, сменив, таким образом, состояние пассивного восприятия на состояние активного творчества. Во время летнего отдыха часто зарождались его новые идеи, несомненно, как результат тех многочисленных впечатлений, которые он получал от своих пациентов в предшествующие месяцы работы. По возвращении в Вену в октябре он часто ощущал желание с головой погрузиться в работу. Он считал, что лучшие периоды его творчества случаются каждые семь лет; это, несомненно, являлось остатком его веры в периодические законы Флисса
Любая работа была для Фрейда как хлеб насущный. Он нашел бы жизнь в безделье невыносимой.

   Я не могу и помыслить о каком-либо жизненном комфорте без работы. Творческое воображение и работа идут для меня рука об руку; ни в чем другом я не нахожу удовольствия. Это стало бы рецептом счастья, если бы не мысль, довольно мучительная, что продуктивность человека целиком зависит от его неустойчивых настроений. А что делать человеку в тот день, когда мысли перестают приходить в голову, а нужные слова не идут на ум? От такой возможности невольно вздрогнешь. Вот почему, несмотря на покорность судьбе, что является некоторой опорой человеку, я тайно молюсь: сохрани меня Бог от какой-либо немощи, от паралича моих способностей вследствие какого-либо телесного недуга. Мы умрем на своем посту, как сказал король Макбет.

Было бы притворством, на которое Фрейд никогда не был способен, отрицать, что после столь многих лет дурной славы он наконец, после великой войны, действительно стал знаменитым. Фрейд принял это как факт, ничем не выделяющийся среди прочих, и, конечно, его радовали возрастающие знаки признания. Но он не сделал ничего для того, чтобы достичь славы: она явилась следствием той работы, которую он делал по другим мотивам. Он однажды сказал: «Никто не пишет ради достижения славы, которая, так или иначе, является преходящей или иллюзией бессмертия. Несомненно, мы прежде всего пишем для удовлетворения, лежащего внутри нас, а не ради других людей. Конечно, когда другие люди оценивают наши усилия, это увеличивает внутреннее удовлетворение, но тем не менее мы пишем в основном для себя, следуя своему внутреннему побуждению».
Хотя он исходил из своей системы писать о том, что хочет выразить, он не придавал большого значения своим записям. Такое беззаботное отношение наиболее проявлялось в вопросе переводов его работ, на что он давал права до некоторой степени необдуманно и неразборчиво. Его сыну Эрнсту стоило большого труда годы спустя распутать обнаружившиеся сложные и противоречивые контракты.
Фрейд давал себе довольно скромные оценки. Вот одна из них: «У меня очень ограниченные способности или таланты. Нет вообще каких-либо талантов к естественным наукам, ни к математике, ни к чему-либо, что имеет дело с вычислениями. Но то, что у меня есть, и природа чего крайне ограниченна, является, вероятно, очень интенсивным».
Меня несколько раз просили высказать мнение, насколько важным являлось еврейское происхождение Фрейда для развития его идей и творчества, причем этим в основном интересовались люди, которые желали получить в высшей степени положительный ответ на этот вопрос. В одном отношении его происхождение, несомненно, сыграло важную роль, о которой он сам часто говорил. Наследственная способность евреев отстаивать свою точку зрения и защищать свое положение в жизни перед лицом окружающей их оппозиции или враждебности была очень заметно выражена у Фрейда. Он был прав, приписывая этой способности ту твердость, с которой он сумел сохранить свои убеждения непоколебленными перед лицом господствующей оппозиции. Эго также сыграло свою положительную роль для его последователей, которые большей частью были евреями. Когда над психоанализом разразился шторм оппозиции перед первой мировой войной, неевреями, выдержавшими его, были только Бинсвангер, Оберхольцер, Пфистер и я.
Фрейд считал, что неизбежная оппозиция поразительным новым открытиям психоанализа значительно усугублялась антисемитскими предрассудками. В своем письме к Абрахаму о первых признаках антисемитизма в Швейцарии Фрейд сказал: «По моему мнению, если мы, евреи, хотим сотрудничать с другими людьми, нам отчасти придется развивать в себе мазохизм и быть готовыми выносить в той или иной степени несправедливость. Нет никакого другого пути работать вместе. Вы можете быть уверены, что, будь мое имя Оберхубер, мои новые идеи, несмотря на все другие факторы, встретили бы намного меньшее сопротивление». Трудно сказать, сколь много правды заключается в таком суждении. Ибо оно не всецело подтверждается моим собственным опытом, полученным в Англии, где у нас было вполне достаточно «сопротивления», хотя в течение первых двенадцати лет в нашем обществе было только два еврея.

На вопрос о том, не мог ли психоанализ быть изобретением исключительно только кого-либо из евреев, ответить, очевидно, намного труднее. С одной стороны, можно сказать, что, в конце концов, психоанализ действительно изобрел еврей, но, с другой стороны, с такой же справедливостью можно сказать, что миллионы евреев до этого не изобрели ничего похожего на психоанализ.
Та твердость, с которой Фрейд отстаивал свои тяжелым трудом завоеванные убеждения, и его непоколебимость перед лицом внешней критики, порожденной неверием и невежеством, позволили многим оппонентам считать Фрейда самоуверенным догматиком, не желающим допускать какие-либо сомнения. Что такое заявление определенно несправедливо, видно не только из его многочисленных работ, в которых он допускает крайнюю гипотетичность своих суждений, их несовершенство как окончательных утверждений, но главным образом из многих его писем. Как справедливо утверждал Фрейд, он являлся самым строгим критиком своей работы.
Фрейд никогда не сомневался, что у его работы есть будущее, хотя не мог сформулировать какого-либо определенного мнения, насколько важной она может оказаться впоследствии. Его все время вдохновляла мысль о том, что рано или поздно скажется правильность его открытий. Еще в 1906 году, говоря о своем оппоненте Ашаффенбурге, Фрейд писал: «Им движет наклонность подавления всего сексуального, этого нежелаемого фактора, столь непопулярного в хорошем обществе. Здесь борются между собой два мира, и всякий, кто находится в гуще жизни, без малейшего колебания знает, какой из этих двух миров будет побежден, а какой выйдет победителем».
В 1910 году Фрейд с присущей ему откровенностью обсуждал этот вопрос в своем ответе на новогодние пожелания и поздравления Ференци.

   Напрасно я стал бы утверждать, что те слова, которыми Ваше письмо возвещает приход Нового года, не доставили мне величайшего наслаждения. Яне настолько нечувствителен к признанию, как к различным обвинениям. Что же касается вопроса о ценности моей работы и ее влияния на будущее развитие науки, мне затруднительно сформировать свое мнение по этому вопросу. Иногда я в это верю; иногда испытываю сомнения. Мне кажется, что нельзя каким-либо образом предсказать ее будущее; возможно, это неизвестно пока еще самому Господу Богу. Во всяком случае, эта работа имеет ценность для нас в настоящем, и я сердечно рад, что более не в одиночестве занимаюсь этой работой. Я не получу от нее ничего, кроме лишней седины, но я, конечно, работаю не из-за какого-либо ожидания награды или славы; ввиду неизбежной неблагодарности человечества я не жду чего-либо впоследствии также для моих детей. Но все такие соображения должны играть для нас малую роль, если мы серьезно придерживаемся глобальной веры в неизбежность и железную необходимость.

Фрейд дал окончательную оценку своей деятельности в «Автобиографии». «Так что, оглядываясь на дело своей жизни, я могу сказать, что проделал разнообразную работу и проложил немало новых путей, из которых в будущем что-то должно получиться. Но мне самому не дано знать, много ли это или мало. Однако позволю себе высказать надежду, что я открыл дорогу важному развитию нашего познания».
Фрейда считали и продолжают считать мастером немецкой прозы, а присуждение ему высокой награды, премии Гёте в области литературы во Франкфурте в 1930 году, говорит само за себя. Вероятно, будет более справедливо говорить о его австрийской прозе, нежели о германской, так как Фрейд оказывал значительное предпочтение тому, что он называл Geschmeidigkeit[151] австрийской манеры письма, столь отличной от тяжеловесной немецкой.
Судя по количеству его научных трудов и по его обширной переписке, Фрейд был очень быстро пишущим автором, что, однако, никогда не приводило к расплывчатости; напротив, легкость и изящество его венского стиля можно охарактеризовать лишь как сжатость выражения. Однако, как должен признать всякий добросовестный переводчик его трудов, Фрейд не был очень аккуратным автором; временами, когда его спрашивали относительно какой-либо его двусмысленной фразы, он со смехом укорял себя в Schlamperei[152] — суровый термин даже при его готовности к самокритике. Была ясность, но также элизия в его быстром письме.
Он обладал огромнейшим словарным запасом, но обращался с ним очень вольно. Когда я, например, спросил, почему он написал слово «нарцизм» вместо более правильного слова «нарциссизм», то оказалось, что его эстетическое чувство сильнее его филологической совести, и он просто ответил: «Мне не нравилось звучание этого слова». Для него казалось невозможным писать даже обыкновенные предложения без внесения в них духа своей оригинальности, элегантности и достоинства. То же самое справедливо для его разговора: ему была чужда банальность в любом самом избитом вопросе, и каждое его замечание являлось острым, хорошо обоснованным и оригинальным.

Лекции. Зигмунд Фрейд «Ошибочные действия»

Уважаемые дамы и господа! Мне неизвестно, насколько каждый из вас из литературы или понаслышке знаком с психоанализом. Однако само название моих лекций — «Элементарное введение в психоанализ» — предполагает, что вы ничего не знаете об этом и готовы получить от меня первые сведения. Смею все же предположить, что вам известно следующее: психоанализ является одним из методов лечения нервнобольных; и тут я сразу могу привести вам пример, показывающий, что в этой области кое что делается по иному или даже наоборот, чем принято в медицине. Обычно, когда больного начинают лечить новым для него методом, ему стараются внушить, что опасность не так велика, и уверить его в успехе лечения. Я думаю, это совершенно оправданно, так как тем самым мы повышаем шансы на успех. Когда же мы начинаем лечить невротика методом психоанализа, мы действуем иначе. Мы говорим ему о трудностях лечения, его продолжительности, усилиях и жертвах, связанных с ним. Что же касается успеха, то мы говорим, что не можем его гарантировать, поскольку он зависит от поведения больного, его понятливости, сговорчивости и выдержки. Естественно, у нас есть веские основания для такого как будто бы неправильного подхода к больному, в чем вы, видимо, позднее сможете убедиться сами.

Не сердитесь, если я на первых порах буду обращаться с вами так же, как с этими нервнобольными. Собственно говоря, я советую вам отказаться от мысли прийти сюда во второй раз. Для этого сразу же хочу показать вам, какие несовершенства неизбежно присущи обучению психоанализу и какие трудности возникают в процессе выработки собственного суждения о нем. Я покажу вам, как вся направленность вашего предыдущего образования и все привычное ваше мышление будут неизбежно делать вас противниками психоанализа и сколько нужно будет вам преодолеть, чтобы совладать с этим инстинктивным сопротивлением. Что вы поймете в психоанализе из моих лекций, заранее сказать, естественно, трудно, однако могу твердо обещать, что, прослушав их, вы не научитесь проводить психоаналитическое исследование и лечение. Если же среди вас найдется кто то, кто не удовлетворится беглым знакомством с психоанализом, а захочет прочно связать себя с ним, я не только не посоветую это сделать, но всячески стану его предостерегать от этого шага. Обстоятельства таковы, что подобный выбор профессии исключает для него всякую возможность продвижения в университете. Если же такой врач займется практикой, то окажется в обществе, не понимающем его устремлений, относящемся к нему с недоверием и враждебностью и ополчившем против него все скрытые темные силы. Возможно, кое какие моменты, сопутствующие войне, свирепствующей ныне в Европе, дадут вам некоторое представление о том, что сил этих — легионы.

Правда, всегда найдутся люди, для которых новое в познании имеет свою привлекательность, несмотря на все связанные с этим неудобства. И если кто то из вас из их числа и, несмотря на мои предостережения, придет сюда снова, я буду рад приветствовать его. Однако вы все вправе знать, какие трудности связаны с психоанализом.

Во первых, следует указать на сложность преподавания психоанализа и обучения ему. На занятиях по медицине вы привыкли к наглядности. Вы видите анатомический препарат, осадок при химической реакции, сокращение мышцы при раздражении нервов. Позднее вам показывают больного, симптомы его недуга, последствия болезненного процесса, а во многих случаях и возбудителей болезни в чистом виде. Изучая хирургию, вы присутствуете при хирургических вмешательствах для оказания помощи больному и можете сами провести операцию. В той же психиатрии осмотр больного дает вам множество фактов, свидетельствующих об изменениях в мимике, о характере речи и поведении, которые весьма впечатляют. Таким образом, преподаватель в медицине играет роль гида экскурсовода, сопровождающего вас по музею, в то время как вы сами вступаете в непосредственный контакт с объектами и благодаря собственному восприятию убеждаетесь в существовании новых для нас явлений.

В психоанализе, к сожалению, все обстоит совсем по другому. При аналитическом лечении не происходит ничего, кроме обмена словами между пациентом и врачом. Пациент говорит, рассказывает о прошлых переживаниях и нынешних впечатлениях, жалуется, признается в своих желаниях и чувствах. Врач же слушает, стараясь управлять ходом мыслей больного, кое о чем напоминает ему, удерживает его внимание в определенном направлении, дает объяснения и наблюдает за реакциями приятия или неприятия, которые он таким образом вызывает у больного. Необразованные родственники наших больных, которым импонирует лишь явное и ощутимое, а больше всего действия, какие можно увидеть разве что в кинематографе, никогда не упустят случая усомниться: «Как это можно вылечить болезнь одними разговорами?» Это, конечно, столь же недальновидно, сколь и непоследовательно. Ведь те же самые люди убеждены, что больные «только выдумывают» свои симптомы. Когда то слова были колдовством, слово и теперь во многом сохранило свою прежнюю чудодейственную силу. Словами один человек может осчастливить другого или повергнуть его в отчаяние, словами учитель передает свои знания ученикам, словами оратор увлекает слушателей и способствует определению их суждений и решений. Слова вызывают аффекты и являются общепризнанным средством воздействия людей друг на друга. Не будем же недооценивать использование слова в психотерапии и будем довольны, если сможем услышать слова, которыми обмениваются аналитик и его пациент.

Но даже и этого нам не дано. Беседа, в которой и заключается психоаналитическое лечение, не допускает присутствия посторонних; ее нельзя продемонстрировать. Можно, конечно, на лекции по психиатрии показать учащимся неврастеника или истерика. Тот, пожалуй, расскажет о своих жалобах и симптомах, но не больше того. Сведения, нужные психоаналитику, он может дать лишь при условии особого расположения к врачу; однако он тут же замолчит, как только заметит хоть одного свидетеля, индифферентного к нему. Ведь эти сведения имеют отношение к самому интимному в его душевной жизни, ко всему тому, что он, как лицо социально самостоятельное, вынужден скрывать от других, а также к тому, в чем он как цельная личность не хочет признаться даже самому себе.

Таким образом, беседу врача, лечащего методом психоанализа, нельзя услышать непосредственно. Вы можете только узнать о ней и познакомитесь с психоанализом в буквальном смысле слова лишь понаслышке. К собственному взгляду на психоанализ вам придется прийти в необычных условиях, поскольку сведения о нем вы получаете как бы из вторых рук. Во многом это зависит от того доверия, с которым вы относитесь к посреднику.

Представьте себе теперь, что вы присутствуете на лекции не по психиатрии, а по истории, и лектор рассказывает вам о жизни и военных подвигах Александра Македонского. На каком основании вы верите в достоверность его сообщений? Сначала кажется, что здесь еще сложнее, чем в психоанализе, ведь профессор истории не был участником походов Александра так же, как и вы; психоаналитик, по крайней мере, сообщает вам о том, в чем он сам играл какую то роль. Но тут наступает черед тому, что заставляет нас поверить историку. Он может сослаться на свидетельства древних писателей, которые или сами были современниками Александра, или по времени жили ближе к этим событиям, т. е. на книги Диодора, Плутарха, Арриана и др.; он покажет вам изображения сохранившихся монет и статуй царя, фотографию помпейской мозаики битвы при Иссе. Однако, строго говоря, все эти документы доказывают только то, что уже более ранние поколения верили в существование Александра и в реальность его подвигов, и вот с этого и могла бы начаться ваша критика. Тогда вы обнаружите, что не все сведения об Александре достоверны и не все подробности можно проверить, но я не могу предположить, чтобы вы покинули лекционный зал, сомневаясь в реальности личности Александра Македонского. Ваша позиция определится главным образом двумя соображениями: во первых, вряд ли у лектора есть какие то мыслимые мотивы, побудившие выдавать за реальное то, что он сам не считает таковым, и, во вторых, все доступные исторические книги рисуют события примерно одинаково. Если вы затем обратитесь к изучению древних источников, вы обратите внимание на те же обстоятельства, на возможные побудительные мотивы посредников и на сходство различных свидетельств. Результаты вашего исследования наверняка успокоят вас насчет Александра, однако они, вероятно, будут другими, если речь зайдет о таких личностях, как Моисей или Нимрод. [1] О том, какие сомнения могут возникнуть у вас относительно доверия к лектору психоаналитику, вы узнаете позже.

Теперь вы вправе задать вопрос: если у психоанализа нет никаких объективных подтверждений и нет возможности его продемонстрировать, то как же его вообще можно изучить и убедиться в правоте его положений? Действительно, изучение психоанализа дело нелегкое, и лишь немногие по настоящему овладевают им, однако приемлемый путь, естественно, существует. Психоанализом овладевают прежде всего на самом себе, при изучении своей личности. Это не совсем то, что называется самонаблюдением, но в крайнем случае психоанализ можно рассматривать как один из его видов. Есть целый ряд распространенных и общеизвестных психических явлений, которые при некотором овладении техникой изучения самого себя могут стать предметами анализа. Это дает возможность убедиться в реальности процессов, описываемых в психоанализе, и в правильности их понимания. Правда, успешность продвижения по этому пути имеет свои пределы. Гораздо большего можно достичь, если тебя обследует опытный психоаналитик, если на собственном Я испытываешь действие анализа и можешь от другого перенять тончайшую технику этого метода. Конечно, этот прекрасный путь доступен лишь каждому отдельно, а не всем сразу.

Другое затруднение в понимании психоанализа лежит не в нем, а в вас самих, поскольку вы до сих пор занимались изучением медицины. Стиль вашего мышления, сформированный предшествующим образованием, далек от психоаналитического. Вы привыкли обосновывать функции организма и их нарушения анатомически, объяснять их химически и физически и понимать биологически, но никогда ваши интересы не обращались к психической жизни, которая как раз и является венцом нашего удивительно сложного организма. А посему психологический подход вам чужд, и вы привыкли относиться к нему с недоверием, отказывая ему в научности и отдавая его на откуп непрофессионалам, писателям, натурфилософам и мистикам. Такая ограниченность, безусловно, только вредит вашей врачебной деятельности, так как больной предстает перед вами прежде всего своей душевной стороной, как это и происходит во всех человеческих отношениях, и я боюсь, что в наказание за то вам придется поделиться терапевтической помощью, которую вы стремитесь оказать, с самоучками, знахарями и мистиками, столь презираемыми вами.

Мне ясно, чем оправдывается этот недостаток в вашем образовании. Вам не хватает философских знаний, которыми вы могли бы пользоваться в вашей врачебной практике. Ни спекулятивная философия, ни описательная психология, ни так называемая экспериментальная психология, смежная с физиологией чувств, как они преподносятся в учебных заведениях, не в состоянии сказать вам что нибудь вразумительное об отношении между телом и душой, дать ключ к пониманию возможного нарушения психических функций. [2] Правда, в рамках медицины описанием наблюдаемых психических расстройств и составлением клинической картины болезней занимается психиатрия, но ведь в часы откровенности психиатры сами высказывают сомнения в том, заслуживают ли их описания названия науки. Симптомы, составляющие эти картины болезней, не распознаны по своему происхождению, механизму и взаимной связи; им соответствуют либо неопределенные изменения анатомического органа души, либо такие изменения, которые ничего не объясняют. Терапевтическому воздействию эти психические расстройства доступны только тогда, когда их можно обнаружить по побочным проявлениям какого то иного органического изменения.

Психоанализ как раз и стремится восполнить этот пробел. Он предлагает психиатрии недостающую ей психологическую основу, надеясь найти ту общую базу, благодаря которой становится понятным сочетание соматического нарушения с психическим. Для этого психоанализ должен избегать любой чуждой ему посылки анатомического, химического или физиологического характера и пользоваться чисто психологическими вспомогательными понятиями — вот почему я опасаюсь, что он покажется вам сначала столь необычным.

В следующем затруднении я не хочу обвинять ни вас, ни ваше образование, ни вашу установку. Двумя своими положениями анализ оскорбляет весь мир и вызывает к себе его неприязнь; одно из них наталкивается на интеллектуальные, другое — на морально эстетические предрассудки.

Не следует, однако, недооценивать эти предрассудки; это властные силы, побочный продукт полезных и даже необходимых изменений в ходе развития человечества. Они поддерживаются нашими аффективными силами, и бороться с ними трудно.

Согласно первому коробящему утверждению психоанализа, психические процессы сами по себе бессознательны, сознательны лишь отдельные акты и стороны душевной жизни. Вспомните, что мы, наоборот, привыкли идентифицировать психическое и сознательное. Именно сознание считается у нас основной характерной чертой психического, а психология — наукой о содержании сознания. Да, это тождество кажется настолько само собой разумеющимся, что возражение против него представляется нам очевидной бессмыслицей, и все же психоанализ не может не возражать, он не может признать идентичность сознательного и психического. [3] Согласно его определению, психическое представляет собой процессы чувствования, мышления, желания, и это определение допускает существование бессознательного мышления и бессознательного желания. Но данное утверждение сразу же роняет его в глазах всех приверженцев трезвой научности и заставляет подозревать, что психоанализ — фантастическое тайное учение, которое бродит в потемках, желая ловить рыбу в мутной воде. Вам же, уважаемые слушатели, пока еще непонятно, по какому праву столь абстрактное положение, как «психическое есть сознательное», я считаю предрассудком, вы, может быть, также не догадываетесь, что могло привести к отрицанию бессознательного, если таковое существует, и какие преимущества давало такое отрицание. Вопрос о том, тождественно ли психическое сознательному или же оно гораздо шире, может показаться пустой игрой слов, но смею вас заверить, что признание существования бессознательных психических процессов ведет к совершенно новой ориентации в мире и науке.

Вы даже не подозреваете, какая тесная связь существует между этим первым смелым утверждением психоанализа и вторым, о котором речь пойдет ниже. Это второе положение, которое психоанализ считает одним из своих достижений, утверждает, что влечения, которые можно назвать сексуальными в узком и широком смыслах слова, играют невероятно большую и до сих пор непризнанную роль в возникновении нервных и психических заболеваний. Более того, эти же сексуальные влечения участвуют в создании высших культурных, художественных и социальных ценностей человеческого духа, и их вклад нельзя недооценивать.

По собственному опыту знаю, что неприятие этого результата психоаналитического исследования является главным источником сопротивления, с которым оно сталкивается. Хотите знать, как мы это себе объясняем? Мы считаем, что культура была создана под влиянием жизненной необходимости за счет удовлетворения влечений, и она по большей части постоянно воссоздается благодаря тому, что отдельная личность, вступая в человеческое общество, снова жертвует удовлетворением своих влечений в пользу общества. Среди этих влечений значительную роль играют сексуальные; при этом они сублимируются, т. е. отклоняются от своих сексуальных целей, и направляются на цели социально более высокие, уже не сексуальные.[4] Эта конструкция, однако, весьма неустойчива, сексуальные влечения подавляются с трудом, и каждому, кому предстоит включиться в создание культурных ценностей, грозит опасность, что его сексуальные влечения не допустят такого их применения. Общество не знает более страшной угрозы для своей культуры, чем высвобождение сексуальных влечений и их возврат к изначальным целям. Итак, общество не любит напоминаний об этом слабом месте в его основании, оно не заинтересовано в признании силы сексуальных влечений и в выяснении значения сексуальной жизни для каждого, больше того, из воспитательных соображений оно старается отвлечь внимание от всей этой области. Поэтому оно столь нетерпимо к вышеупомянутому результату исследований психоанализа и охотнее всего стремится представить его отвратительным с эстетической точки зрения и непристойным или даже опасным с точки зрения морали. Но такими выпадами нельзя опровергнуть объективные результаты научной работы. Если уж выдвигать возражения, то они должны быть обоснованы интеллектуально. Ведь человеку свойственно считать неправильным то, что ему не нравится, и тогда легко находятся аргументы для возражений. Итак, общество выдает нежелательное за неправильное, оспаривая истинность психоанализа логическими и фактическими аргументами, подсказанными, однако, аффектами, и держится за эти возражения предрассудки, несмотря на все попытки их опровергнуть.

Смею вас заверить, уважаемые дамы и господа, что, выдвигая это спорное положение, мы вообще не стремились к тенденциозности. Мы хотели лишь показать фактическое положение вещей, которое, надеемся, мы познали в процессе упорной работы. Мы и теперь считаем себя вправе отклонить всякое вторжение подобных практических соображений в научную работу, хотя мы еще не успели убедиться в обоснованности тех опасений, которые имеют следствием эти соображения.

Таковы лишь некоторые из тех затруднений, с которыми вам предстоит столкнуться в процессе занятий психоанализом. Для начала, пожалуй, более чем достаточно. Если вы сумеете преодолеть негативное впечатление от них, мы продолжим наши беседы.

ВТОРАЯ ЛЕКЦИЯ. ОШИБОЧНЫЕ ДЕЙСТВИЯ

Уважаемые дамы и господа! Мы начнем не с предположений, а с исследования. Его объектом будут весьма известные, часто встречающиеся и мало привлекавшие к себе внимание явления, которые, не имея ничего общего с болезнью, наблюдаются у любого здорового человека. Это так называемые ошибочные действия [5](Fehlleistungen) человека: оговорки (Versprechen) — когда, желая что либо сказать, кто то вместо одного слова употребляет другое; описки — когда то же самое происходит при письме, что может быть замечено или остаться незамеченным; очитки (Verlesen) — когда читают не то, что напечатано или написано; ослышки (Verhoren) — когда человек слышит не то, что ему говорят, нарушения слуха по органическим причинам сюда, конечно, не относятся. В основе другой группы таких явлений лежит забывание (Vergessen), но не длительное, а временное, когда человек не может вспомнить, например, имени (Name), которое он наверняка знает и обычно затем вспоминает, или забывает выполнить намерение (Vorsatz), о котором позднее вспоминает, а забывает лишь на определенный момент. В третьей группе явлений этот временной аспект отсутствует, как, например, при запрятывании (Verlegen), когда какой либо предмет куда то убираешь, так что не можешь его больше найти, или при совершенно аналогичном затеривании (Verlieren). Здесь перед нами забывание, к которому относишься иначе, чем к забыванию другого рода; оно вызывает удивление или досаду, вместо того чтобы мы считали его естественным. Сюда же относятся определенные ошибки заблуждения (Irrtumer), [6] которые также имеют временной аспект, когда на какое то время веришь чему то, о чем до и после знаешь, что это не соответствует действительности, и целый ряд подобных явлений, имеющих различные названия.

Внутреннее сходство всех этих случаев выражается приставкой «о» или «за» (Ver) в их названиях. Почти все они весьма несущественны, в большинстве своем скоропреходящи и не играют важной роли в жизни человека. Только изредка какой нибудь из них, например затеривание предметов, приобретает известную практическую значимость. Именно поэтому на них не обращают особого внимания, вызывают они лишь слабые эмоции и т. д.

Именно к этим явлениям я и хочу привлечь теперь ваше внимание. Но вы недовольно возразите мне: «В мире, как и в душевной жизни, более частной его области, есть столько великих тайн, в области психических расстройств так много удивительного, которое нуждается в объяснении и заслуживает его, что, право, жаль тратить время на такие мелочи. Если бы вы могли объяснить нам, каким образом человек с хорошим зрением и слухом среди бела дня может увидеть и услышать то, чего нет, а другой вдруг считает, что его преследуют именно те, кого он до сих пор больше всех любил, или самым остроумным образом защищает химеры, которые любому ребенку покажутся бессмыслицей, мы еще как нибудь признали бы психоанализ. Но если он предлагает нам лишь разбираться в том, почему оратор вместо одного слова говорит другое или почему домохозяйка куда то запрятала свои ключи, да и в других подобных пустяках, то мы сумеем найти лучшее применение своему времени и интересам». Я бы вам ответил: «Терпение, уважаемые дамы и господа!» Я считаю, что ваша критика бьет мимо цели. Действительно, психоанализ не может похвастаться тем, что никогда не занимался мелочами. Напротив, материалом для его наблюдений как раз и служат те незаметные явления, которые в других науках отвергаются как недостойные внимания, считаются, так сказать, отбросами мира явлений. Но не подменяете ли вы в вашей критике значимость проблем их внешней яркостью? Разве нет весьма существенных явлений, которые могут при определенных обстоятельствах и в определенное время выдать себя самыми незначительными признаками? Я с легкостью могу привести много примеров таких ситуаций. По каким ничтожным признакам вы, сидящие здесь молодые люди, замечаете, что завоевали благосклонность дамы? Разве для этого вы ждете объяснений в любви, пылких объятий, а недостаточно ли вам едва заметного взгляда, беглого движения, чуть затянувшегося рукопожатия? И если вы, будучи криминалистом, участвуете в расследовании убийства, разве рассчитываете вы в самом деле. что убийца оставил вам на месте преступления свою фотографию с адресом, и не вынуждены ли вы довольствоваться более слабыми и не столь явными следами присутствия личности, которую ищете? Так что не будем недооценивать незначительные признаки, может быть, они наведут нас на след чего нибудь более важного. А впрочем, я, как и вы, полагаю, что великие проблемы мира и науки должны интересовать нас прежде всего. Но обычно очень мало пользы от того, что кто то во всеуслышание заявил о намерении сразу же приступить к исследованию той или иной великой проблемы. Часто в таких случаях не знают, с чего начать. В научной работе перспективнее обратиться к изучению того, что тебя окружает и что более доступно для исследования. Если это делать достаточно основательно, непредвзято и терпеливо, то, если посчастливится, даже такая весьма непритязательная работа может открыть путь к изучению великих проблем, поскольку как все связано со всем, так и малое соединяется с великим.

Вот так бы я рассуждал, чтобы пробудить ваш интерес к анализу кажущихся такими ничтожными ошибочных действий здоровых людей. А теперь поговорим с кем нибудь, кто совсем не знаком с психоанализом, и спросим, как он объясняет происхождение этих явлений.

Прежде всего он, видимо, ответит: «О, это не заслуживает каких либо объяснений; это просто маленькие случайности». Что же он хочет этим сказать? Выходит, существуют настолько ничтожные события, выпадающие из цепи мировых событий, которые с таким же успехом могут как произойти, так и не произойти? Если кто то нарушит, таким образом, естественный детерминизм в одном единственном месте, то рухнет все научное мировоззрение. Тогда можно поставить ему в упрек, что религиозное мировоззрение куда последовательнее, когда настойчиво заверяет, что ни один волос не упадет с головы без божьей воли [букв.: ни один воробей не упадет с крыши без божьей воли]. Думаю, что наш друг не будет делать выводы из своего первого ответа, он внесет поправку и скажет, что если эти явления изучать, то, естественно, найдутся и для них объяснения. Они могут быть вызваны небольшими отклонениями функций, неточностями в психической деятельности при определенных условиях. Человек, который обычно говорит правильно, может оговориться: 1) если ему нездоровится и он устал; 2) если он взволнован; 3) если он слишком занят другими вещами. Эти предположения легко подтвердить. Действительно, оговорки встречаются особенно часто, когда человек устал, если у него болит голова или начинается мигрень. В этих же условиях легко происходит забывание имен собственных. Для некоторых лиц такое забывание имен собственных является признаком приближающейся мигрени. В волнении также часто путаешь слова; захватываешь «по ошибке» не те предметы, забываешь о намерениях, да и производишь массу других непредвиденных действий по рассеянности, т. е. если внимание сконцентрировано на чем то другом. Известным примером такой рассеянности может служить профессор из Fliegende Blдtter, который забывает зонт и надевает чужую шляпу, потому что думает о проблемах своей будущей книги. По собственному опыту все мы знаем о намерениях и обещаниях, забытых из за того, что нас слишком захватило какое то другое переживание.

Это так понятно, что, по видимому, не может вызвать возражений. Правда, может быть, и не так интересно, как мы ожидали. Посмотрим же на эти ошибочные действия повнимательнее. Условия, которые, по предположению, необходимы для возникновения этих феноменов, различны. Недомогание и нарушение кровообращения являются физиологическими причинами нарушений нормальной деятельности; волнение, усталость, рассеянность — причины другого характера, которые можно назвать психофизиологическими. Теоретически их легко можно объяснить. При усталости, как и при рассеянности и даже при общем волнении, внимание распределяется таким образом, что для соответствующего действия его остается слишком мало. Тогда это действие выполняется неправильно или неточно. Легкое недомогание и изменения притока крови к головному мозгу могут вызвать такой же эффект, т. е. повлиять на распределение внимания. Таким образом, во всех случаях дело сводится к результатам расстройства внимания органической или психической этиологии.

Из всего этого для психоанализа как будто немного можно извлечь. У нас может опять возникнуть искушение оставить эту тему. Но при ближайшем рассмотрении оказывается, что не все ошибочные действия можно объяснить данной теорией внимания или, во всяком случае, они объясняются не только ею. Опыт показывает, что ошибочные действия и забывание проявляются и у лиц, которые не устали, не рассеяны и не взволнованы, разве что им припишут это волнение после сделанного ошибочного действия, но сами они его не испытывали. Да и вряд ли можно свести все к простому объяснению, что усиление внимания обеспечивает правильность действия, ослабление же нарушает его выполнение. Существует большое количество действий, чисто автоматических и требующих минимального внимания, которые выполняются при этом абсолютно уверенно. На прогулке часто не думаешь, куда идешь, однако не сбиваешься с пути и приходишь, куда хотел. Во всяком случае, обычно бывает так. Хороший пианист не думает о том, какие клавиши ему нажимать. Он, конечно, может ошибиться, но если бы автоматическая игра способствовала увеличению числа ошибок, то именно виртуозы, игра которых совершенно автоматизирована благодаря упражнениям, ошибались бы чаще всех. Мы видим как раз обратное: многие действия совершаются особенно уверенно, если на них не обращать внимания, а ошибочное действие возникает именно тогда, когда правильности его выполнения придается особое значение и отвлечение внимания никак не предполагается. Можно отнести это на счет «волнения», но непонятно, почему оно не усиливает внимания к тому, что так хочется выполнить. Когда в важной речи или в разговоре из за оговорки высказываешь противоположное тому, что хотел сказать, вряд ли это можно объяснить психофизиологической теорией или теорией внимания. [7]

В ошибочных действиях есть также много незначительных побочных явлений, которые не поняты и не объяснены до сих пор существующими теориями. Например, когда на время забудется слово, то чувствуешь досаду, хочешь во что бы то ни стало вспомнить его и никак не можешь отделаться от этого желания. Почему же рассердившемуся не удается, как он ни старается, направить внимание на слово, которое, как он утверждает, «вертится на языке», но это слово тут же вспоминается, если его скажет кто то другой? Или бывают случаи, когда ошибочные действия множатся, переплетаются друг с другом, заменяют друг друга. В первый раз забываешь о свидании, другой раз с твердым намерением не забыть о нем оказывается, что перепутал час. Хочешь окольным путем вспомнить забытое слово, в результате забываешь второе, которое должно было помочь вспомнить первое. Стараешься припомнить теперь второе, ускользает третье и т. д. То же самое происходит и с опечатками, которые следует понимать как ошибочные действия наборщика. Говорят, такая устойчивая опечатка пробралась как то в одну социал демократическую газету. В сообщении об одном известном торжестве можно было прочесть: «Среди присутствующих был его величество корнпринц». На следующий день появилось опровержение: «Конечно, следует читать кнорпринц». В таких случаях любят говорить о нечистой силе, злом духе наборного ящика и тому подобных вещах, выходящих за рамки психофизиологической теории опечатки.

Я не знаю, известно ли вам, что оговорку можно спровоцировать, так сказать, вызвать внушением. По этому поводу рассказывают анекдот: как то новичку поручили важную роль на сцене; в Орлеанской деве он должен был доложить королю, что коннетабль отсылает свой меч (der Connetable schickt sein Schwert zurьck). Игравший главную роль подшутил над робким новичком и во время репетиции несколько раз подсказал ему вместо нужных слов: комфортабль отсылает свою лошадь (der Komfortabel schickt sein Pferd zurьck) и добился своего. На представлении несчастный дебютант оговорился, хотя его предупреждали об этом, а может быть, именно потому так и случилось.

Все эти маленькие особенности ошибочных действий нельзя объяснить только теорией отвлечения внимания. Но это еще не значит, что эта теория неправильна. Ей, пожалуй, чего то не хватает, какого то дополнительного утверждения для того, чтобы она полностью нас удовлетворяла. Но некоторые ошибочные действия можно рассмотреть также и с другой стороны.

Начнем с оговорки, она больше всего подходит нам из ошибочных действий. Хотя с таким же успехом мы могли бы выбрать описку или очитку. Сразу же следует сказать, что до сих пор мы спрашивали только о том, когда, при каких условиях происходит оговорка, и только на этот вопрос мы и получали ответ. Но можно также заинтересоваться другим и попытаться узнать: почему человек оговорился именно так, а не иначе; следует обратить внимание на то, что происходит при оговорке. Вы понимаете, что пока мы не ответим на этот вопрос, пока мы не объясним результат оговорки с психологической точки зрения, это явление останется случайностью, хотя физиологическое объяснение ему и можно будет найти. Если мне случится оговориться, я могу это сделать в бесконечно многих вариантах, вместо нужного слова можно сказать тысячу других, нужное слово может получить бесчисленное множество искажений. Существует ли что то, что заставляет меня из всех возможных оговорок сделать именно такую, или это случайность, произвол и тогда, может быть, на этот вопрос нельзя ответить ничего разумного?

Два автора, Мерингер и Майер (один — филолог, другой — психиатр), попытались в 1895 г. именно с этой стороны подойти к вопросу об оговорках. Они собрали много примеров и просто описали их. Это, конечно, еще не дает никакого объяснения оговоркам, но позволяет найти путь к нему. Авторы различают следующие искажения, возникающие из за оговорок: перемещения (Vertauschungen), предвосхищения (Vorklдnge), отзвуки (Nachklдnge), смешения, или контаминации (Vermengungen, oder Kontaminationen), и замещения, или субституции (Ersetzungen, oder Substitutionen). Я приведу вам примеры, предложенные авторами для этих основных групп. Случай перемещения: Die Milo von Venus вместо die Venus von Milo [перемещение в последовательности слов — Милое из Венеры вместо Венеры из Милоса]: предвосхищение: Es war mir auf der Schivest. auf der Brust so schwer [Мне было на душе (доел.: в груди) так тяжело, но вначале вместо слова «Brust» — грудь — была сделана оговорка «Schwest», в которой отразилось предвосхищаемое слово «schwer» — тяжело]. Примером отзвука может служить неудачный тост: Ich fordere Sie auf, auf das Wohl unseres Chefs aufzustoЯen [Предлагаю Вам выпить (досл.: чокнуться) за здоровье нашего шефа; но вместо anstoЯen — чокнуться — сказано: auf stoЯen — отрыгнуть]. Эти три вида оговорок довольно редки. Чаще встречаются оговорки из за стяжения или смешения, например, когда молодой человек заговаривает с дамой: Wenn Sie gestatten mein Frдulein, mцchte ich Sie gerne begleit digen [Если Вы разрешите, барышня, я Вас провожу; но в слово «begleiten» — проводить — вставлены еще три буквы «dig»]. В слове begleit digen кроется, кроме слова begleiten [проводить], очевидно, еще слово beleidigen [оскорбить]. (Молодой человек, видимо, не имел большого успеха у дамы.) На замещение авторы приводят пример: Ich gebe die Prдparate in den Briefkasten anstatt Brutkasten [Я ставлю препараты в почтовый ящик вместо термостата].

Объяснение, которое оба автора пытаются вывести из своего собрания примеров, совершенно недостаточно. Они считают, что звуки и слоги в слове имеют различную значимость и иннервация более значимого элемента влияет на иннервацию менее значимого. При этом авторы ссылаются на редкие случаи предвосхищения и отзвука; в случаях же оговорок другого типа эти звуковые предпочтения, если они вообще существуют, не играют никакой роли. Чаще всего при оговорке употребляют похожее по звучанию слово, этим сходством и объясняют оговорку. Например, в своей вступительной речи профессор заявляет: Ich bin nicht geneigt (geeignet), die Verdienste meines sehr geschдtzten Vorgдngers zu wьrdigen [Я не склонен (вместо неспособен) оценить заслуги своего уважаемого предшественника]. Или другой профессор: Beim weiblichen Genitale hat man trotz vieler Versuchungen. Pardon: Versuche. [В женских гениталиях, несмотря на много искушений, простите, попыток.].

Но самой обычной и в то же время самой поразительной оговоркой является та, когда произносится как раз противоположное тому, что собирался сказать. При этом соотношение звуков и влияние сходства, конечно, не имеют значения, а замену можно объяснить тем, что противоположности имеют понятийное родство и в психологической ассоциации особенно сближаются. Можно привести исторические примеры такого рода: президент нашей палаты депутатов открыл как то заседание следующими словами: «Господа, я признаю число присутствующих достаточным и объявляю заседание закрытым». Так же предательски, как соотношение противоположностей, могут подвести другие привычные ассоциации, которые иногда возникают совсем некстати. Так, например, рассказывают, что на торжественном бракосочетании детей Г. Гельмгольца и знаменитого изобретателя и крупного промышленника В. Сименса известный физиолог Дюбуа Реймон произнес приветственную речь. [8] Он закончил свой вполне блестящий тост словами: «Итак, да здравствует новая фирма Сименс и Галске». Это было, естественно, название старой фирмы. Сочетание этих двух имен так же обычно для жителя Берлина, как «Ридель и Бойтель» для жителя Вены.

Таким образом, мы должны к соотношению звуков и сходству слов прибавить влияние словесных ассоциаций. Но и этого еще недостаточно. В целом ряде случаев оговорку едва ли можно объяснить без учета того, что было сказано в предшествующем предложении или же что предполагалось сказать. Итак, можно считать, что это опять случай отзвука, как по Мерингеру, но только более отдаленно связанный по смыслу. Должен признаться, что после всех этих объяснений может сложиться впечатление, что мы теперь еще более далеки от понимания оговорок, чем когда либо!

Но надеюсь, что не ошибусь, высказав предположение, что во время проведенного исследования у всех у нас возникло иное впечатление от примеров оговорок, которое стоило бы проанализировать. Мы исследовали условия, при которых оговорки вообще возникают, определили, что влияет на особенности искажений при оговорках, но совсем не рассмотрели эффекта оговорки самого по себе, безотносительно к ее возникновению. Если мы решимся на это, то необходима известная смелость, чтобы сказать: да, в некоторых случаях оговорка имеет смысл (Sinn). Что значит «имеет смысл»? Это значит, что оговорку, возможно, следует считать полноценным психическим актом, имеющим свою цель, определенную форму выражения и значение. До сих пор мы все время говорили об ошибочных действиях, а теперь оказывается, что иногда ошибочное действие является совершенно правильным, только оно возникло вместо другого ожидаемого или предполагаемого действия.

Этот действительный смысл ошибочного действия в отдельных случаях совершенно очевиден и несомненен. Если председатель палаты депутатов в первых же своих словах закрывает заседание вместо того, чтобы его открыть, то, зная обстоятельства, в которых произошла оговорка, мы склонны считать это ошибочное действие не лишенным смысла. Он не ожидает от заседания ничего хорошего и рад был бы сразу его закрыть. Показать этот смысл, т. е. истолковать эту оговорку, не составляет никакого труда. Или если одна дама с кажущимся одобрением говорит другой: Diesen reizenden neuen Hut haben Sie sich wohl selbst aufgepatz?. [Эту прелестную новую шляпу Вы, вероятно, сами обделали? — вместо aufgeputzt — отделали], то никакая научность в мире не помешает нам услышать в этой оговорке выражение: Dieser Hut ist eine Patzerei [Эта шляпа безнадежно испорчена]. Или если известная своей энергичностью дама рассказывает: «Мой муж спросил доктора, какой диеты ему придерживаться, на это доктор ответил — ему не нужна никакая диета, он может есть и пить все, что я хочу», то ведь за этой оговоркой стоит ясно выраженная последовательная программа поведения.

Уважаемые дамы и господа, если выяснилось, что не только некоторые оговорки и ошибочные действия имеют смысл, но и их значительное большинство, то, несомненно, этот смысл ошибочных действий, о котором до сих пор никто не говорил, и станет для нас наиболее интересным, а все остальные точки зрения по праву отойдут на задний план. Мы можем оставить физиологические и психофизиологические процессы и посвятить себя чисто психологическим исследованиям о смысле, т. е. значении и намерениях ошибочных действий. И в связи с этим мы не упустим возможности привлечь более широкий материал для проверки этих предположений.

Но прежде чем мы выполним это намерение, я просил бы вас последовать по другому пути. Часто случается, что поэт пользуется оговоркой или другим ошибочным действием как выразительным средством. Этот факт сам по себе должен нам доказать, что он считает ошибочное действие, например оговорку, чем то осмысленным, потому что ведь он делает ее намеренно. Конечно, это происходит не так, что свою случайно сделанную описку поэт оставляет затем своему персонажу в качестве оговорки. Он хочет нам что то объяснить оговоркой, и мы должны поразмыслить, что это может означать: хочет ли он намекнуть, будто известное лицо рассеянно или устало, или его ждет приступ мигрени. Конечно, не следует преувеличивать того, что поэт всегда употребляет оговорку как имеющую определенный смысл. В действительности она могла быть бессмысленной психической случайностью и только в крайне редких случаях иметь смысл, но поэт вправе придать ей смысл, чтобы использовать его для своих целей. И поэтому нас бы не удивило, если бы от поэта мы узнали об оговорке больше, чем от филолога и психиатра.

Пример оговорки мы находим в Валленштейне (Пикколомини, 1 й акт, 5 е явление). Макс Пикколомини в предыдущей сцене страстно выступает на стороне герцога и мечтает о благах мира, раскрывшихся перед ним, когда он сопровождал дочь Валленштейна в лагерь. Его отец и посланник двора Квестенберг в полном недоумении. А дальше в 5 м явлении происходит следующее:

Квестенберг

Вот до чего дошло!

(Настойчиво и нетерпеливо.)

А мы ему в подобном ослепленье

Позволили уйти, мой друг,

И не зовем его тотчас обратно —

Открыть ему глаза?

Октавио

(опомнившись после глубокого раздумья)

Мне самому

Открыл глаза он шире, чем хотелось.

Квестенберг

Что с вами, друг?

Октавио Проклятая поездка!

Квестенберг Как? Что такое?

Октавио

Поскорей! Мне надо

Взглянуть на этот злополучный след

И самому увидеть все.

Пойдемте.

(Хочет его увести.)

Квестенберг

Зачем? Куда вы?

Октавио

(все еще торопит его)

К ней!

Квестенберг

К кому?

Октавио

(спохватываясь)

Да к герцогу! Пойдем!

(Перевод Н. Славятинского)

Октавио хотел сказать «к нему», герцогу, но оговорился и выдал словами «к ней» причину, почему молодой герой мечтает о мире.

О. Ранк (1910а) [9] указал на еще более поразительный пример у Шекспира в Венецианском купце, в знаменитой сцене выбора счастливым возлюбленным одного из трех ларцов; я, пожалуй, лучше процитирую самого Ранка.

“Чрезвычайно тонко художественно мотивированная и технически блестяще использованная оговорка, которую приводит Фрейд из Валленштейна, доказывает, что поэты хорошо знают механизм и смысл ошибочных действий и предполагают их понимание и у слушателя. В Венецианском купце Шекспира (3 й акт, 2 я сцена) мы находим тому еще один пример. Порция, которая по воле своего отца может выйти замуж только за того, кто вытянет счастливый жребий, лишь благодаря счастливой случайности избавляется от немилых ей женихов. Но когда она находит наконец Бассанио, достойного претендента, который ей нравится, она боится, как бы и он не вытянул несчастливый жребий. Ей хочется ему сказать, что и в этом случае он может быть уверен в ее любви, но она связана данной отцу клятвой. В этой внутренней двойственности она говорит желанному жениху:

Помедлите, день два хоть подождите

Вы рисковать; ведь если ошибетесь —

Я потеряю вас; так потерпите.

Мне что то говорит (хоть не любовь),

Что не хочу терять вас; вам же ясно,

Что ненависть не даст подобной мысли.

Но, если вам не все еще понятно

(Хоть девушке пристойней мысль, чем слово), —

Я б месяц два хотела задержать вас,

Пока рискнете. Я б вас научила,

Как выбрать. Но тогда нарушу клятву.

Нет, ни за что. Итак, возможен промах.

Тогда жалеть я буду, что греха

Не совершила!

О, проклятье взорам,

Меня околдовавшим, разделившим!

Две половины у меня: одна

Вся вам принадлежит; другая — вам.

Мне — я сказать хотела; значит, вам же, —

Так ваше все!..

(Перевод Т. Щепкиной Куперник)

Поэт с удивительным психологическим проникновением заставляет Порцию в оговорке сказать то, на что она хотела только намекнуть, так как она должна была скрывать, что до исхода выбора она вся его и его любит, и этим искусным приемом поэт выводит любящего, так же как и сочувствующего ему зрителя, из состояния мучительной неизвестности, успокаивая насчет исхода выбора”.

Обратите внимание на то, как ловко Порция выходит из создавшегося вследствие ее оговорки противоречия, подтверждая в конце концов правильность оговорки:

Мне — я сказать хотела; значит, вам же, — Так ваше все!..

Так мыслитель, далекий от медицины, иногда может раскрыть смысл ошибочного действия одним своим замечанием, избавив нас от выслушивания разъяснений. Вы все, конечно, знаете остроумного сатирика Лихтенберга (1742 1799), [10] о котором Гете сказал: «Там, где у него шутка, может скрываться проблема. Но ведь благодаря шутке иногда решается проблема». В своих остроумных сатирических заметках (1853) Лихтенберг пишет: «Он всегда читал Agamemnon [Агамемнон] вместо angenommen [принято], настолько он зачитывался Гомером». Вот настоящая теория очитки.

В следующий раз мы обсудим, насколько мы можем согласиться с точкой зрения поэтов на ошибочные действия.

ТРЕТЬЯ ЛЕКЦИЯ. ОШИБОЧНЫЕ ДЕЙСТВИЯ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Уважаемые дамы и господа! В прошлый раз нам пришла в голову мысль рассматривать ошибочное действие само по себе, безотносительно к нарушенному им действию, которое предполагали совершить; у нас сложилось впечатление, будто в отдельных случаях оно выдает свой собственный смысл, и если бы это подтвердилось еще в большем числе случаев, то этот смысл был бы для нас интереснее, чем исследование условий, при которых возникает ошибочное действие.

Договоримся еще раз о том, что мы понимаем под «смыслом» (Sinn) какого то психического процесса не что иное, как намерение, которому он служит, и его место в ряду других психических проявлений. В большинстве наших исследований слово «смысл» мы можем заменить словом «намерение» (Absicht), «тенденция» (Tendenz). Однако не является ли самообманом или поэтической вольностью с нашей стороны, что мы усматриваем в ошибочном действии намерение?

Будем же по прежнему заниматься оговорками и рассмотрим большее количество наблюдений. Мы увидим, что в целом ряде случаев намерение, смысл оговорки совершенно очевиден. Это прежде всего те случаи, когда говорится противоположное тому, что намеревались сказать. Президент в речи на открытии заседания говорит: «Объявляю заседание закрытым». Смысл и намерение его ошибки в том, что он хочет закрыть заседание. Так и хочется процитировать: «Да ведь он сам об этом говорит»; остается только поймать его на слове. Не возражайте мне, что это невозможно, ведь председатель, как мы знаем, хотел не закрыть, а открыть заседание, и он сам подтвердит это, а его мнение является для нас высшей инстанцией. При этом вы забываете, что мы условились рассматривать ошибочное действие само по себе; о его отношении к намерению, которое из за него нарушается, мы будем говорить позже. Иначе вы допустите логическую ошибку и просто устраните проблему, то, что в английском языке называется begging the question. [11]

В других случаях, когда при оговорке прямо не высказывается противоположное утверждение, в ней все же выражается противоположный смысл. «Я не склонен (вместо неспособен) оценить заслуги своего уважаемого предшественника». «Geneigt» (склонен) не является противоположным «geeignet» (способен), однако это явное признание противоречит ситуации, о которой говорит оратор.

Встречаются случаи, когда оговорка просто прибавляет к смыслу намерения какой то второй смысл. Тогда предложение звучит так, как будто оно представляет собой стяжение, сокращение, сгущение нескольких предложений. Таково заявление энергичной дамы: он (муж) может есть и пить все, что я захочу. Ведь она тем самым как бы говорит: он может есть и пить, что он хочет, но разве он смеет хотеть? Вместо него я хочу. Оговорки часто производят впечатление таких сокращений. Например, профессор анатомии после лекции о носовой полости спрашивает, все ли было понятно слушателям, и, получив утвердительный ответ, продолжает: «Сомневаюсь, потому что даже в городе с миллионным населением людей, понимающих анатомию носовой полости, можно сосчитать по одному пальцу, простите, по пальцам одной руки». Это сокращение имеет свой смысл: есть только один человек, который это понимает.

Данной группе случаев, в которых ошибочные действия сами указывают на свой смысл, противостоят другие, в которых оговорки не имеют явного смысла и как бы противоречат нашим предположениям. Если кто то при оговорке коверкает имя собственное или произносит неупотребительный набор звуков, то уже из за таких часто встречающихся случаев вопрос об осмысленности ошибочных действий как будто может быть решен отрицательно. И лишь при ближайшем рассмотрении этих примеров обнаруживается, что в этих случаях тоже возможно понимание искажений, а разница между этими неясными и вышеописанными очевидными случаями не так уж велика.

Одного господина спросили о состоянии здоровья его лошади, он ответил: Ja, das drдut. Das dauert vielleicht noch einen Monat [Да, это продлится, вероятно, еще месяц; но вместо слова «продлится» — dauert — вначале было сказано странное «drдut»]. На вопрос, что он этим хотел сказать, он, подумав, ответил: Das ist eine traurige Geschichte [Это печальная история]. Из столкновения слов «dauert» [дауерт] и «traurige» [трауриге] получилось «драут» (Meringer, Mayer, 1895).

Другой рассказывает о происшествиях, которые он осуждает, и продолжает: Dann aber sind die Tatsachen zum Vorschwein [форшвайн] gekommen. [И тогда обнаружились факты; но в слово Vorschein — элемент выражения «обнаружились» — вставлена лишняя буква w]. На расспросы рассказчик ответил, что он считает эти факты свинством — Schweinerei. Два слова — Vorschein [форшайн] и Schweinerei [швайнерай] — вместе образовали странное «форшвайн» (Мерингер, Майер). Вспомним случай, когда молодой человек хотел begleitdigen даму. Мы имели смелость разделить эту словесную конструкцию на begleiten [проводить] и beleidigen [оскорбить] и были уверены в таком толковании, не требуя тому подтверждения. Из данных примеров вам понятно, что и такие неясные случаи оговорок можно объяснить столкновением, интерференцией двух различных намерений. [12]Разница состоит в том, что в первом случае одно намерение полностью замещается (субституируется) другим, и тогда возникают оговорки с противоположным смыслом, в другом случае намерение только искажается или модифицируется, так что образуются комбинации, которые кажутся более или менее осмысленными.

Теперь мы, кажется, объяснили значительное число оговорок. Если мы будем твердо придерживаться нашего подхода, то сможем понять и другие бывшие до сих пор загадочными оговорки. Например, вряд ли можно предположить, что при искажении имен всегда имеет место конкуренция между двумя похожими, но разными именами. Нетрудно, впрочем, угадать и другую тенденцию. Ведь искажение имени часто происходит не только в оговорках; имя пытаются произнести неблагозвучно и внести в него что то унизительное — это является своего рода оскорблением, которого культурный человек, хотя и не всегда охотно, старается избегать. Он еще часто позволяет это себе в качестве «шутки», правда, невысокого свойства. В качестве примера приведу отвратительное искажение имени президента Французской республики Пуанкаре, которое в настоящее время переделали в «Швайнкаре». Нетрудно предположить, что и при оговорке может проявиться намерение оскорбить, как и при искажении имени. Подобные объяснения, подтверждающие наши представления, напрашиваются и в случае оговорок с комическим и абсурдным эффектом. «Я прошу Вас отрыгнуть (вместо чокнуться) за здоровье нашего шефа». Праздничный настрой неожиданно нарушается словом, вызывающим неприятное представление, и по примеру бранных и насмешливых речей нетрудно предположить, что именно таким образом выразилось намерение, противоречащее преувеличенному почтению, что хотели сказать примерно следующее: «Не верьте этому, все это несерьезно, плевать мне на этого малого и т. п.». То же самое относится к тем оговоркам, в которых безобидные слова превращаются в неприличные, как, например, apopos [по заду] вместо apropos [кстати] или EischeiЯweibchen [~гнусная бабенка] вместо EiweiЯscheibchen [белковая пластинка] (Мерингер, Майер). Мы знаем многих людей, которые ради удовольствия намеренно искажают безобидные слова, превращая их в неприличные; это считается остроумным, и в действительности часто приходится спрашивать человека, от которого слышишь подобное, пошутил ли он намеренно или оговорился.

Ну вот мы без особого труда и решили загадку ошибочных действий! Они не являются случайностями, а представляют собой серьезные психические акты, имеющие свой смысл, они возникают благодаря взаимодействию, а лучше сказать, противодействию двух различных намерений. А теперь могу себе представить, какой град вопросов и сомнений вы готовы на меня обрушить, и я должен ответить на них и разрешить ваши сомнения, прежде чем мы порадуемся первому результату нашей работы. Я, конечно, не хочу подталкивать вас к поспешным выводам. Давайте же подвергнем беспристрастному анализу все по порядку, одно за другим.

О чем вы хотели бы меня спросить? Считаю ли я, что это объясняет все случаи оговорок или только определенное их число? Можно ли такое объяснение перенести и на многие другие виды ошибочных действий: на очитки, описки, забывание, захватывание вещей «по ошибке» (Vergreifen), [13] их затеривание и т. д.? Имеют ли какое то значение для психической природы ошибочных действий факторы усталости, возбуждения, рассеянности, нарушения внимания? Можно, далее, заметить, что из двух конкурирующих намерений одно всегда проявляется в ошибочном действии, другое же не всегда очевидно. Что же необходимо сделать, чтобы узнать это скрытое намерение, и, если предположить, что мы догадались о нем, какие есть доказательства, что наша догадка не только вероятна, но единственно верна? Может быть, у вас есть еще вопросы? Если нет, то я продолжу. Напомню вам, что сами по себе ошибочные действия интересуют нас лишь постольку, поскольку они дают ценный материал, который изучается психоанализом. Отсюда возникает вопрос: что это за намерения или тенденции, которые мешают проявиться другим, и каковы взаимоотношения между ними? Мы продолжим нашу работу только после решения этой проблемы.

Итак, подходит ли наше объяснение для всех случаев оговорок? Я очень склонен этому верить и именно потому, что когда разбираешь каждый случай оговорки, такое объяснение находится. Но это еще не доказывает, что нет оговорок другого характера. Пусть будет так; для нашей теории это безразлично, так как выводы, которые мы хотим сделать для введения в психоанализ, останутся в силе даже в том случае, если бы нашему объяснению поддавалось лишь небольшое количество оговорок, что, впрочем, не так. На следующий вопрос — можно ли полученные данные об оговорках распространить на другие виды ошибочных действий? — я хотел бы заранее ответить положительно. Вы сами убедитесь в этом, когда мы перейдем к рассмотрению примеров описок, захватывания «по ошибке» предметов и т. д. Но по методическим соображениям я предлагаю отложить эту работу, пока мы основательнее не разберемся с оговорками.

Вопрос о том, имеют ли для нас значение выдвигаемые другими авторами на первый план факторы нарушения кровообращения, утомления, возбуждения, рассеянности и теория расстройства внимания, заслуживает более внимательного рассмотрения, если мы признаем описанный выше психический механизм оговорки. Заметьте, мы не оспариваем этих моментов. Психоанализ вообще редко оспаривает то, что утверждают другие; как правило, он добавляет что то новое, правда, часто получается так, что это ранее не замеченное и вновь добавленное и является как раз существенным. Нами безоговорочно признается влияние на возникновения оговорки физиологических условий легкого нездоровья, нарушений кровообращения, состояния истощения, об этом свидетельствует наш повседневный личный опыт. Но как мало этим объясняется! Прежде всего, это не обязательные условия для ошибочного действия. Оговорка возможна при абсолютном здоровье и в нормальном состоянии. Эти соматические условия могут только облегчить и ускорить проявление своеобразного психического механизма оговорки. Для объяснения этого отношения я приводил когда то сравнение, которое сейчас повторю за неимением лучшего. Предположим, что я иду темной ночью по безлюдному месту, на меня нападает грабитель, отнимает часы и кошелек. Так как я не разглядел лица грабителя, то в ближайшем полицейском участке я заявляю: «Безлюдное место и темнота только что отняли у меня ценные вещи». На что полицейский комиссар мне может сказать: «Вы напрасно придерживаетесь чисто механистической точки зрения. Представим себе дело лучше так: под защитой темноты в безлюдном месте неизвестный грабитель отнял у вас ценные вещи. Самым важным в вашем случае является, как мне кажется, то, чтобы мы нашли грабителя. Тогда, может быть, мы сможем забрать у него похищенное».

Такие психофизиологические условия, как возбуждение, рассеянность, нарушение внимания дают очень мало для объяснения ошибочных действий. Это только фразы, ширмы, за которые мы не должны бояться заглянуть. Лучше спросим, чем вызвано это волнение, особое отвлечение внимания. Влияние созвучий, сходств слов и употребительных словесных ассоциаций тоже следует признать важными. Они тоже облегчают появление оговорки, указывая ей пути, по которым она может пойти. Но если передо мной лежит какой то путь, предрешено ли, что я пойду именно по нему? Необходим еще какой то мотив, чтобы я решился на него, и, кроме того, сила, которая бы меня продвигала по этому пути. Таким образом, как соотношение звуков и слов, так и соматические условия только способствуют появлению оговорки и не могут ее объяснить. Подумайте, однако, о том огромном числе случаев, когда речь не нарушается из за схожести звучания употребленного слова с другим, из за противоположности их значений или употребительности словесных ассоциаций. Мы могли бы согласиться с философом Вундтом в том, что оговорка появляется, когда вследствие физического истощения ассоциативные наклонности начинают преобладать над другими побуждениями в речи. С этим можно было бы легко согласиться, если бы это не противоречило фактам возникновения оговорки в случаях, когда отсутствуют либо физические, либо ассоциативные условия для ее появления. [14]

Но особенно интересным кажется мне ваш следующий вопрос — каким образом можно убедиться в существовании двух соперничающих намерений? Вы и не подозреваете, к каким серьезным выводам ведет нас этот вопрос. Не правда ли, одно из двух намерений, а именно нарушенное (gestцrte), обычно не вызывает сомнений: человек, совершивший ошибочное действие, знает о нем и признает его. Сомнения и размышления вызывает второе, нарушающее (stцrende) намерение. Мы уже слышали, а вы, конечно, не забыли, что в ряде случаев это намерение тоже достаточно ясно выражено. Оно обнаруживается в эффекте оговорки, если только взять на себя смелость считать этот эффект доказательством. Президент, который допускает оговорку с обратным смыслом, конечно, хочет открыть заседание, но не менее ясно, что он хочет его и закрыть. Это настолько очевидно, что тут и толковать нечего. А как догадаться о нарушающем намерении по искажению в тех случаях, когда нарушающее намерение только искажает первоначальное, не выражая себя полностью?

В первом ряде случаев это точно так же просто и делается таким же образом, как и при определении нарушенного намерения. О нем сообщает сам допустивший оговорку, он сразу может восстановить то, что намеревался сказать первоначально: «Das draut, nein, das dauert vielleicht noch einen Monat» [Это драут, нет, это продлится, вероятно, еще месяц]. Искажающее намерение он тут же выразил, когда его спросили, что он хотел сказать словом «драут»: “Das ist eine traurige Geschichte [Это печальная история]. Во втором случае, при оговорке «Vorschwein», он сразу же подтверждает, что хотел сначала сказать: «Das ist Schweinerei» [Это свинство], но сдержался и выразился по другому. Искажающее намерение здесь так же легко установить, как и искаженное. Я намеренно остановился здесь на таких примерах, которые приводил и толковал не я или кто нибудь из моих последователей. Однако в обоих этих примерах для решения проблемы нужен был один небольшой прием. Надо было спросить говорившего, почему он сделал именно такую оговорку и что он может о ней сказать. В противном случае, не желая ее объяснять, он прошел бы мимо нее. На поставленный же вопрос он дал первое пришедшее ему в голову объяснение. А теперь вы видите, что этот прием и его результат и есть психоанализ и образец любого психоаналитического исследования, которым мы займемся впоследствии.

Не слишком ли я недоверчив, полагая, что в тот самый момент, когда у вас только складывается представление о психоанализе, против него же поднимается и протест? Не возникает ли у вас желания возразить мне, что сведения, полученные от человека, допустившего оговорку, не вполне доказательны? Отвечая на вопросы, он, конечно, старался, полагаете вы, объяснить свою оговорку, вот и сказал первое, что пришло ему в голову и показалось хоть сколь нибудь пригодным для объяснения. Но это еще не доказательство того, что оговорка возникла именно таким образом. Конечно, могло быть и так, но с таким же успехом и иначе. Ему в голову могло прийти и другое объяснение, такое же подходящее, а может быть, даже лучшее.

Удивительно, как мало у вас, в сущности, уважения к психическому факту! Представьте себе, что кто то произвел химический анализ вещества и обнаружил в его составе другое, весом в столько то миллиграммов. Данный вес дает возможность сделать определенные выводы. А теперь представьте, что какому то химику пришло в голову усомниться в этих выводах, мотивируя это тем, что выделенное вещество могло иметь и другой вес. Каждый считается с фактом, что вес именно такой, а не другой, и уверенно строит на этом дальнейшие выводы. Если же налицо психический факт, когда человеку приходит в голову определенная мысль, вы с этим почему то не считаетесь и говорите, что ему могла прийти в голову и другая мысль! У вас есть иллюзия личной психической свободы, и вы не хотите от нее отказаться. Мне очень жаль, но в этом я самым серьезным образом расхожусь с вами во мнениях.

Теперь вы не станете больше возражать, но только до тех пор, пока не найдете другого противоречия. Вы продолжите: мы понимаем, что особенность техники психоанализа состоит в том, чтобы заставить человека самого решить свои проблемы. Возьмем другой пример: оратор приглашает собравшихся чокнуться (отрыгнуть) за здоровье шефа. По нашим словам, нарушающее намерение в этом случае — унизить, оно и не дает оратору выразить почтение. Но это всего лишь наше толкование, основанное на наблюдениях за пределами оговорки. Если мы в этом случае будем расспрашивать оговорившегося, он не подтвердит, что намеревался нанести оскорбление, более того, он будет энергично это отрицать. Почему же мы все же не отказываемся от нашего недоказуемого толкования и после такого четкого возражения?

Да, на этот раз вы нашли серьезный аргумент. Я представляю себе незнакомого оратора, возможно, ассистента того шефа, а возможно, уже приват доцента, молодого человека с блестящим будущим. Я настойчиво стану его выспрашивать, не чувствовал ли он при чествовании шефа противоположного намерения? Но вот я и попался. Терпение его истощается, и он вдруг набрасывается на меня: «Кончайте вы свои расспросы, иначе я не поручусь за себя. Своими подозрениями вы портите мне всю карьеру. Я просто оговорился, сказал aufstoЯen вместо anstoЯen, потому что в этом предложении уже два раза употребил „auf“. У Мерингера такая оговорка называется отзвуком, и нечего тут толковать вкривь и вкось. Вы меня поняли? Хватит». Гм, какая удивительная реакция; весьма энергичное отрицание. С молодым человеком ничего не поделаешь, но я про себя думаю, что его выдает сильная личная заинтересованность в том, чтобы его ошибочному действию не придавали смысла. Может быть, и вам покажется, что неправильно с его стороны вести себя так грубо во время чисто теоретического обследования, но, в конце концов, подумаете вы, он сам должен знать, что он хотел сказать, а чего нет. Должен ли? Пожалуй, это еще вопрос.

Ну, теперь вы точно считаете, что я у вас в руках. Так вот какова ваша техника исследования, я слышу, говорите вы. Если сделавший оговорку говорит о ней то, что вам подходит, то вы оставляете за ним право последней решающей инстанции. «Он ведь сам это сказал!» Если же то, что он говорит, вам не годится, вы тут же заявляете: нечего с ним считаться, ему нельзя верить.

Все это так. Я могу привести вам аналогичный случай, где дело обстоит столь же невероятно. Если обвиняемый признается судье в своем проступке, судья верит его признанию; но если обвиняемый отрицает свою вину, судья не верит ему. Если бы было по другому, то не было бы правосудия, а вы ведь признаете эту систему, несмотря на имеющиеся в ней недостатки.

Да, но разве вы судья, а сделавший оговорку подсудимый? Разве оговорка — преступление?

Может быть, и не следует отказываться от этого сравнения. Но посмотрите только, к каким серьезным разногласиям мы пришли, углубившись в такую, казалось бы, невинную проблему, как ошибочные действия. Пока мы еще не в состоянии сгладить все эти противоречия. Я все таки предлагаю временно сохранить сравнение с судьей и подсудимым. Согласитесь, что смысл ошибочного действия не вызывает сомнения, если анализируемый сам признает его. Зато и я должен согласиться с вами, что нельзя представить прямого доказательства предполагаемого смысла ошибочного действия, если анализируемый отказывается сообщить какие либо сведения или же он просто отсутствует. В таких случаях так же, как и в судопроизводстве, прибегают к косвенным уликам, которые позволяют сделать более или менее вероятное заключение. На основании косвенных улик суд иногда признает подсудимого виновным. У нас нет такой необходимости, но и нам не следует отказываться от использования таких улик. Было бы ошибкой предполагать, что наука состоит только из строго доказанных положений, да и неправильно от нее этого требовать. Такие требования к науке может предъявлять только тот, кто ищет авторитетов и ощущает потребность заменить свой религиозный катехизис на другой, хотя бы и научный. Наука насчитывает в своем катехизисе мало аподиктических положений, в ней больше утверждений, имеющих определенную степень вероятности. Признаком научного мышления как раз и является способность довольствоваться лишь приближением к истине и продолжать творческую работу, несмотря на отсутствие окончательных подтверждений.

На что же нам опереться в своем толковании, где найти косвенные улики, если показания анализируемого не раскрывают смысла ошибочного действия? В разных местах. Сначала будем исходить из аналогии с явлениями, не связанными с ошибочными действиями, например, когда мы утверждаем, что искажение имен при оговорке имеет тот же унижающий смысл, как и при намеренном коверканий имени. Далее мы будем исходить из психической ситуации, в которой совершается ошибочное действие, из знания характера человека, совершившего ошибочное действие, из тех впечатлений, которые он получил до ошибочного действия, возможно, что именно на них он и реагировал этим ошибочным действием. Обычно мы толкуем ошибочное действие, исходя из общих соображений, и высказываем сначала только предположение, гипотезу для толкования, а затем, исследуя психическую ситуацию допустившего ошибку, находим ему подтверждение. Иногда приходится ждать событий, как бы предсказанных ошибочным действием, чтобы найти подтверждение нашему предположению.

Если я ограничусь одной только областью оговорок, я едва ли сумею столь же легко найти нужные доказательства, хотя и здесь есть отдельные впечатляющие примеры. Молодой человек, который хотел бы begleitdigen даму, наверняка робкий; даму, муж которой ест и пьет то, что она хочет, я знаю как одну из тех энергичных женщин, которые умеют командовать всем в доме. Или возьмем такой пример: на общем собрании «Конкордии» молодой член этого общества произносит горячую оппозиционную речь, во время которой он обращается к членам правления, называя их «VorscAssmitglieder» [члены ссуды], словом, которое может получиться из слияния слов Vorstand [правление] и AusschuЯ [комиссия]. Мы предполагаем, что у него возникло нарушающее намерение, противоречащее его оппозиционным высказываниям и которое могло быть связано со ссудой. Действительно, вскоре мы узнаем, что оратор постоянно нуждался в деньгах и незадолго до того подал прошение о ссуде. Нарушающее намерение действительно могло выразиться в такой мысли: сдержись в своей оппозиции, это ведь люди, которые разрешат тебе выдачу ссуды.

Я смогу привести вам целый ряд таких уличающих доказательств, когда перейду к другим ошибочным действиям.

Если кто то забывает хорошо известное ему имя и с трудом его запоминает, то можно предположить, что против носителя этого имени он что то имеет и не хочет о нем думать. Рассмотрим психическую ситуацию, в которой происходит это ошибочное действие. «Господин У был безнадежно влюблен в даму, которая вскоре выходит замуж за господина X. Хотя господин У давно знает господина Х и даже имеет с ним деловые связи, он все время забывает его фамилию и всякий раз, когда должен писать ему по делу, справляется о его фамилии у других».[15] Очевидно, господин У не хочет ничего знать о счастливом сопернике. «И думать о нем не хочу».

Или другой пример: дама справляется у врача о здоровье общей знакомой, называя ее по девичьей фамилии. Ее фамилию по мужу она забыла. Затем она признается, что очень недовольна этим замужеством и не выносит мужа своей подруги. [16]

Мы еще вернемся к забыванию имен и обсудим это с разных сторон, сейчас же нас интересует преимущественно психическая ситуация, в которой происходит забывание.

Забывание намерений в общем можно объяснить потоком противоположных намерений, которые не позволяют выполнить первоначальное намерение. Так думаем не только мы, занимающиеся психоанализом, это общепринятое мнение людей, которые придерживаются его в жизни, но почему то отрицают в теории. Покровитель, извиняющийся перед просителем за то, что забыл выполнить его просьбу, едва ли будет оправдан в его глазах. Проситель сразу же подумает: ему ведь совершенно все равно; хотя он обещал, он ничего не сделал. И в жизни забывание тоже считается в известном отношении предосудительным, различий между житейской и психоаналитической точкой зрения на эти ошибочные действия, по видимому, нет. Представьте себе хозяйку, которая встречает гостя словами: «Как, вы пришли сегодня? А я и забыла, что пригласила вас на сегодня». Или молодого человека, который признался бы возлюбленной, что он забыл о назначенном свидании. Конечно, он в этом не признается, а скорее придумает самые невероятные обстоятельства, которые не позволили ему прийти на свидание и даже не дали возможности предупредить об этом. На военной службе, как все знают и считают справедливым, забычивость не является оправданием и не освобождает от наказания. Здесь почему то все согласны, что определенное ошибочное действие имеет смысл, причем все знают какой. Почему же нельзя быть до конца последовательным и не признать, что и к другим ошибочным действиям должно быть такое же отношение? Напрашивается естественный ответ.

Если смысл этого забывания намерений столь очевиден даже для неспециалиста, то вы не будете удивляться тому, что и писатели используют это ошибочное действие в том же смысле. Кто из вас читал или видел пьесу Б. Шоу Цезарь и Клеопатра, тот помнит, что в последней сцене перед отъездом Цезаря преследует мысль, будто он намеревался что то сделать, о чем теперь забыл. В конце концов оказывается, что он забыл попрощаться с Клеопатрой. Этой маленькой сценой писатель хочет приписать великому Цезарю преимущество, которым он не обладал и к которому совсем не стремился. Из исторических источников вы можете узнать, что Цезарь заставил Клеопатру последовать за ним в Рим, и она жила там с маленьким Цезарионом, пока Цезарь не был убит, после чего ей пришлось бежать из города.

Случаи забывания намерений в общем настолько ясны, что мало подходят для нашей цели получить косвенные улики для объяснения смысла ошибочного действия из психической ситуации. Поэтому обратимся к особенно многозначным и малопонятным ошибочным действиям — к затериванию и запрятыванию вещей. Вам, конечно, покажется невероятным, что в затеривании, которое мы часто воспринимаем как досадную случайность, участвует какое то наше намерение. Но можно привести множество наблюдений вроде следующего. Молодой человек потерял дорогой для него карандаш. За день до этого он получил письмо от шурина, которое заканчивалось словами: «У меня нет желания потворствовать твоему легкомыслию и лени». [17] Карандаш был подарком этого шурина. Без такого совпадения мы, конечно, не могли бы утверждать, что в затеривании карандаша участвует намерение избавиться от вещи. Аналогичные случаи очень часты. Затериваются предметы, когда поссоришься с тем, кто их дал и о ком неприятно вспоминать, или когда сами вещи перестают нравиться и ищешь предлога заменить их другими, лучшими. Проявлением такого же намерения по отношению к предмету выступает и то, что его роняют, разбивают, ломают. Можно ли считать случайностью, что как раз накануне своего дня рождения школьник теряет, портит, ломает нужные ему вещи, например ранец или карманные часы?

Тот, кто пережил много неприятного из за того, что не мог найти вещь, которую сам же куда то заложил, вряд ли поверит, что он сделал это намеренно. И все таки нередки случаи, когда обстоятельства, сопровождающие запрятывание, свидетельствуют о намерении избавиться от предмета на короткое или долгое время. Вот лучший пример такого рода.

Молодой человек рассказывает мне: «Несколько лет тому назад у меня были семейные неурядицы, я считал свою жену слишком холодной, и, хотя я признавал ее прекрасные качества, мы жили без нежных чувств друг к другу. Однажды она подарила мне книгу, которую купила во время прогулки и считала интересной для меня. Я поблагодарил за зтот знак „внимания“, обещал прочесть книгу, спрятал ее и не мог потом найти. Так прошли месяцы, иногда я вспоминал об исчезнувшей книге и напрасно пытался найти ее. Полгода спустя заболела моя любимая мать, которая жила отдельно от нас. Моя жена уехала, чтобы ухаживать за свекровью. Состояние больной было тяжелое, жена показала себя с самой лучшей стороны. Однажды вечером, охваченный благодарными чувствами к жене, я вернулся домой, открыл без определенного намерения, но как бы с сомнамбулической уверенностью определенный ящик письменного стола и сверху нашел давно исчезнувшую запрятанную книгу». Исчезла причина, и пропажа нашлась.

Уважаемые дамы и господа! Я мог бы продолжить этот ряд примеров. Но я не буду этого делать. В моей книге «Психопатология обыденной жизни» (впервые вышла в 1901 г.) вы найдете богатый материал для изучения ошибочных действий. [18] Все эти примеры свидетельствуют об одном, а именно о том, что ошибочные действия имеют свой смысл, и показывают, как этот смысл можно узнать или подтвердить по сопутствующим обстоятельствам. Сегодня я буду краток, поскольку мы должны при изучении этих явлений получить необходимые сведения для подготовки к психоанализу. Я намерен остановиться только на двух группах ошибочных действий, повторяющихся и комбинированных, и на подтверждении нашего толкования последующими событиями.

Повторяющиеся и комбинированные ошибочные действия являются своего рода вершиной этого вида действий. Если бы нам пришлось доказывать, что ошибочные действия имеют смысл, мы бы именно ими и ограничились, так как их смысл очевиден даже ограниченному уму и самому придирчивому критику. Повторяемость проявлений обнаруживает устойчивость, которую почти никогда нельзя приписать случайности, но можно объяснить преднамеренностью. Наконец, замена отдельных видов ошибочных действий друг другом свидетельствует о том, что самым важным и существенным в ошибочном действии является не форма или средства, которыми оно пользуется, а намерение, которому оно служит и которое должно быть реализовано самыми различными путями. Хочу привести вам пример повторяющегося забывания. Э. Джонс (1911, 483) рассказывает, что однажды по неизвестным причинам в течение нескольких дней он забывал письмо на письменном столе. Наконец решился его отправить, но получил от «Dead letter office» обратно, так как забыл написать адрес. Написав адрес, он принес письмо на почту, но оказалось, что забыл наклеить марку. Тут уж он был вынужден признать, что вообще не хотел отправлять это письмо.

В другом случае захватывание вещей «по ошибке» (Vergreifen) комбинируется с запрятыванием. Одна дама совершает со своим шурином, известным артистом, путешествие в Рим. Ему оказывается самый торжественный прием живущими в Риме немцами, и среди прочего он получает в подарок золотую античную медаль. Дама была задета тем, что шурин не может оценить прекрасную вещь по достоинству. После того как ее сменила сестра и она вернулась домой, распаковывая вещи, она обнаружила, что взяла медаль с собой, сама не зная как. Она тут же написала об этом шурину и заверила его, что на следующий же день отправит нечаянно попавшую к ней медаль в Рим. Но на следующий день медаль была куда то так запрятана, что ее нельзя было найти и отправить, и тогда дама начала догадываться, что значит ее «рассеянность», — просто ей хотелось оставить медаль у себя. [19]

Я уже приводил вам пример комбинации забывания с ошибкой (Irrtum), когда кто то сначала забывает о свидании, а потом с твердым намерением не забыть о нем является не к условленному часу, а в другое время. Совершенно аналогичный случай из собственной жизни рассказывал мне мой друг, который занимался не только наукой, но и литературой. «Несколько лет тому назад я согласился вступить в комиссию одного литературного общества, предполагая, что оно поможет мне поставить мою драму. Каждую пятницу я появлялся на заседании, хотя и без особого интереса. Несколько месяцев тому назад я получил уведомление о постановке моей пьесы в театре в Ф. и с тех пор я постоянно забываю о заседаниях этого общества. Когда я прочитал Вашу книгу об этих явлениях, мне стало стыдно моей забывчивости, я упрекал себя, что это подлость — не являться на заседания после того, как люди перестали быть нужны, и решил ни в коем случае не забыть про ближайшую пятницу. Я все время напоминал себе об этом намерении, пока, наконец, не выполнил его и не очутился перед дверью зала заседаний. Но, к моему удивлению, она оказалась закрытой, а заседание завершенным, потому что я ошибся в дне: была уже суббота!»

Весьма соблазнительно собирать подобные наблюдения, но нужно идти дальше. Я хочу показать вам примеры, в которых наше толкование подтверждается в будущем.

Основной характерной особенностью этих случаев является то, что настоящая психическая ситуация нам неизвестна или недоступна нашему анализу. Тогда наше толкование приобретает характер только предположения, которому мы и сами не хотим придавать большого значения. Но позднее происходят события, показывающие, насколько справедливо было наше первоначальное толкование. Как то раз я был в гостях у новобрачных и слышал, как молодая жена со смехом рассказывала о недавно происшедшем с ней случае: на следующий день после возвращения из свадебного путешествия она пригласила свою незамужнюю сестру, чтобы пойти с ней, как и раньше, за покупками, в то время как муж ушел по своим делам. Вдруг на другой стороне улицы она замечает мужчину и, подталкивая сестру, говорит: «Смотри, вон идет господин Л.». Она забыла, что этот господин уже несколько недель был ее мужем. Мне стало не по себе от такого рассказа, но я не решился сделать должный вывод. Я вспомнил этот маленький эпизод спустя годы, после того как этот брак закончился самым печальным образом.

А. Медер рассказывает об одной даме, которая за день до свадьбы забыла померить свадебное платье и, к ужасу своей модистки, вспомнила об этом только поздно вечером. Он приводит этот пример забывания в связи с тем, что вскоре после этого она развелась со своим мужем. Я знаю одну теперь уже разведенную даму, которая, управляя своим состоянием, часто подписывала документы своей девичьей фамилией за несколько лет до того, как она ее действительно приняла. Я знаю других женщин, потерявших обручальное кольцо во время свадебного путешествия, и знаю также, что их супружеская жизнь придала этой случайности свой смысл. А вот яркий пример с более приятным исходом. Об одном известном немецком химике рассказывают, что его брак не состоялся потому, что он забыл о часе венчания и вместо церкви пошел в лабораторию. Он был так умен, что ограничился этой одной попыткой и умер холостяком в глубокой старости.

Может быть, вам тоже пришло в голову, что в этих примерах ошибочные действия играют роль какого то знака или предзнаменования древних. И действительно, часть этих знаков была не чем иным, как ошибочным действием, когда, например, кто то спотыкался или падал. Другая же часть носила характер объективного события, а не субъективного деяния. Но вы не поверите, как трудно иногда в каждом конкретном случае определить, к какой группе его отнести. Деяние так часто умеет маскироваться под пассивное переживание.

Каждый из нас, оглядываясь на долгий жизненный путь, может, вероятно, сказать, что он избежал бы многих разочарований и болезненных потрясений, если бы нашел в себе смелость толковать мелкие ошибочные действия в общении с людьми как предзнаменование и оценивать их как знак еще скрытых намерений. Чаще всего на это не отваживаются: возникает впечатление, что снова становишься суеверным — теперь уже окольным путем, через науку. Но ведь не все предзнаменования сбываются, а из нашей теории вы поймете, что не все они и должны сбываться.

ЧЕТВЕРТАЯ ЛЕКЦИЯ. ОШИБОЧНЫЕ ДЕЙСТВИЯ (ОКОНЧАНИЕ)

Уважаемые дамы и господа! В результате наших прошлых бесед мы пришли к выводу, что ошибочные действия имеют смысл — это мы и возьмем за основу наших дальнейших исследований. Следует еще раз подчеркнуть, что мы не утверждаем — да и для наших целей нет в этом никакой необходимости, — что любое ошибочное действие имеет смысл, хотя это кажется мне весьма вероятным. Нам достаточно того, что такой смысл обнаруживается относительно часто в различных формах ошибочных действий. В этом отношении эти различные формы предполагают и различные объяснения: при оговорке, описке и т. д. могут встречаться случаи чисто физиологического характера, в случаях же забывания имен, намерений, запрятывания предметов и т. д. я едва ли соглашусь с таким объяснением. Затеривание, по всей вероятности, может произойти и нечаянно. Встречающиеся в жизни ошибки (Irrtьmer) вообще только отчасти подлежат нашему рассмотрению. Все это следует иметь в виду также и в том случае, когда мы исходим из положения, что ошибочные действия являются психическими актами и возникают вследствие интерференции двух различных намерений.

Таков первый результат психоанализа. О существовании таких интерференции и об их возможных следствиях, описанных выше, психология до сих пор не знала. Мы значительно расширили мир психических явлений и включили в область рассмотрения психологии феномены, которыми она раньше не занималась.

Остановимся теперь кратко на утверждении, что ошибочные действия являются «психическими актами». Является ли оно более содержательным, чем первое наше положение, что они имеют смысл? Я думаю, нет; это второе положение еще более неопределенно и может привести к недоразумениям. Иногда все, что можно наблюдать в душевной жизни, называют психическим феноменом. Важно выяснить, вызвано ли отдельное психическое явление непосредственно физическими, органическими, материальными воздействиями, и тогда оно не относится к области психологии, или оно обусловлено прежде всего другими психическими процессами, за которыми скрывается, в свою очередь, ряд органических причин. Именно в этом последнем смысле мы и понимаем явление, называя его психическим процессом, поэтому целесообразнее выражаться так: явление имеет содержание, смысл. Под смыслом мы понимаем значение, намерение, тенденцию и место в ряду психических связей.

Есть целый ряд других явлений, очень близких к ошибочным действиям, к которым это название, однако, уже не подходит. Мы называем их случайными и симптоматическими действиями [Zufalls — und Symptomhandlungen]. Они тоже носят характер не только немотивированных, незаметных и незначительных, но и излишних действий. От ошибочных действий их отличает отсутствие второго намерения, с которым сталкивалось бы первое и благодаря которому оно бы нарушалось. С другой стороны, эти действия легко переходят в жесты и движения, которые, по нашему мнению, выражают эмоции. К этим случайным действиям относятся все кажущиеся бесцельными, выполняемые как бы играя манипуляции с одеждой, частями тела, предметами, которые мы то берем, то оставляем, а также мелодии, которые мы напеваем про себя. Я убежден, что все эти явления полны смысла и их можно толковать так же, как и ошибочные действия, что они являются некоторым знаком других, более важных душевных процессов и сами относятся к полноценным психическим актам. Но я не собираюсь останавливаться на этой новой области психических явлений, а вернусь к ошибочным действиям, так как они позволяют с большей точностью поставить важные для психоанализа вопросы.

В области ошибочных действий самыми интересными вопросами, которые мы поставили, но пока оставили без ответа, являются следующие: мы сказали, что ошибочные действия возникают в результате наложения друг на друга двух различных намерений, из которых одно можно назвать нарушенным (gestцrte), а другое нарушающим (stцrende). Нарушенные намерения не представляют собой проблему, а вот о другой группе мы хотели бы знать, во первых, что это за намерения, выступающие как помеха для другой группы, и, во вторых, каковы их отношения друг к другу.

Разрешите мне опять взять в качестве примера для всех видов ошибочных действий оговорку и ответить сначала на второй вопрос, прежде чем я отвечу на первый.

При оговорке нарушающее намерение может иметь отношение к содержанию нарушенного намерения, тогда оговорка содержит противоречие, поправку или дополнение к нему. В менее же ясных и более интересных случаях нарушающее намерение по содержанию не имеет с нарушенным ничего общего.

Подтверждения отношениям первого рода мы без труда найдем в уже знакомых и им подобных примерах. Почти во всех случаях оговорок нарушающее намерение выражает противоположное содержание по отношению к нарушенному, ошибочное действие представляет собой конфликт между двумя несогласованными стремлениями. Я объявляю заседание открытым, но хотел бы его закрыть — таков смысл оговорки президента. Политическая газета, которую обвиняли в продажности, защищается в статье, которая должна заканчиваться словами: «Наши читатели могут засвидетельствовать, как мы всегда совершенно бескорыстно выступали на благо общества». Но редактор, составлявший эту статью, ошибся и написал «корыстно». Он, видимо, думал: хотя я и должен написать так, но я знаю, что это ложь. Народный представитель, призванный говорить кайзеру беспощадную (rьckhaltlos) правду, прислушавшись к внутреннему голосу, который как бы говорит: а не слишком ли ты смел? — делает оговорку — слово rьckhaltlos [беспощадный] превращается в rьckgratlos [бесхребетный]. [20]

В уже известных вам примерах, когда оговорка производит впечатление стяжения и сокращения слов, появляются поправки, дополнения и продолжения высказывания, в которых, наряду с первой, находит свое проявление и вторая тенденция. «Тут обнаружились (zum Vorschein kommen) факты, а лучше уж прямо сказать: свинства (Schweinereien)», — итак, возникает оговорка: es sind Dinge zum Vorschwein gekommen. «Людей, которые это понимают, можно сосчитать по пальцам одной руки», но в действительности есть только один человек, который это понимает, в результате получается: сосчитать по одному пальцу. Или «мой муж может есть и пить, что он хочет». Но разве я потерплю, чтобы он что то хотел, вот и выходит: он может есть и пить все, что я хочу.

Во всех этих случаях оговорка либо возникает из содержания нарушенного намерения, либо она связана с этим содержанием.

Другой вид отношения между двумя борющимися намерениями производит весьма странное впечатление. Если нарушающее намерение не имеет ничего общего с содержанием нарушенного, то откуда же оно берется и почему появляется в определенном месте как помеха? Наблюдения, которые только и могут дать на это ответ, показывают, что помеха вызывается тем ходом мыслей, которые незадолго до того занимали человека и проявились теперь таким образом независимо от того, выразились ли они в речи или нет. Эту помеху действительно можно назвать отзвуком, однако не обязательно отзвуком произнесенных слов. Здесь тоже существует ассоциативная связь между нарушающим и нарушенным намерением, но она не скрывается в содержании, а устанавливается искусственно, часто весьма окольными путями.

Приведу простой пример из собственных наблюдений. Однажды я встретился у нас в горах у доломитовых пещер с двумя одетыми по туристски дамами. Я прошел с ними немного, и мы поговорили о прелестях и трудностях туристского образа жизни. Одна из дам согласилась, что такое времяпрепровождение имеет свои неудобства. «Действительно, — говорит она, — очень неприятно целый день шагать по солнцепеку, когда кофта и рубашка совершенно мокры от пота». В этом предложении она делает маленькую заминку и продолжает: «Когда приходишь nach Hose [домой, но вместо Hause употреблено слово Hose — панталоны] и есть возможность переодеться.». Мы эту оговорку не анализировали, но я думаю, вы ее легко поймете. Дама имела намерение продолжить перечисление и сказать: кофту, рубашку и панталоны. Из соображений благопристойности слово панталоны не было употреблено, но в следующем предложении, совершенно независимом по содержанию, непроизнесенное слово появляется в виде искажения, сходного по звучанию со словом Hause.

Ну а теперь, наконец, мы можем перейти к вопросу, который все откладывали: что это за намерения, которые таким необычным образом проявляются в качестве помех? Разумеется, они весьма различны, но мы найдем в них и общее. Изучив целый ряд примеров, мы можем выделить три группы. К первой группе относятся случаи, в которых говорящему известно нарушающее намерение и он чувствовал его перед оговоркой. Так, в оговорке «Vorschwein» говорящий не только не отрицает осуждения определенных фактов, но признается в намерении, от которого он потом отказался, произнести слово «Schweinereien» [свинства]. Вторую группу составляют случаи, когда говорящий тоже признает нарушающее намерение, но не подозревает, что оно стало активным непосредственно перед оговоркой. Он соглашается с нашим толкованием, но в известной степени удивлен им. Примеры такого рода легче найти в других ошибочных действиях, чем в оговорках. К третьей группе относятся случаи, когда сделавший оговорку энергично отвергает наше толкование нарушающего намерения; он не только оспаривает тот факт, что данное намерение побудило его к оговорке, но утверждает, что оно ему совершенно чуждо. Вспомним случай с «auf stoЯen» (отрыгнуть вместо чокнуться), и тот прямо таки невежливый отпор, который я получил от оратора, когда хотел истолковать нарушающее намерение. Как вы помните, мы не пришли к единому мнению в понимании этих случаев. Я бы пропустил мимо ушей возражения оратора, произносившего тост, продолжая придерживаться своего толкования, в то время как вы, полагаю, остаетесь под впечатлением его отповеди и подумаете, не лучше ли отказаться от такого толкования ошибочных действий и считать их чисто физиологическими актами, как это было принято до психоанализа. Могу понять, что вас пугает. Мое толкование предполагает, что у говорящего могут проявиться намерения, о которых он сам ничего не знает, но о которых я могу узнать на основании косвенных улик. Вас останавливает новизна и серьезность моего предположения. Понимаю и признаю пока вашу правоту. Но вот что мы можем установить: если вы хотите последовательно придерживаться определенного воззрения на ошибочные действия, правильность которого доказана таким большим количеством примеров, то вам придется согласиться и с этим странным предположением. Если же вы не можете решиться на это, то вам нужно отказаться от всего, что вы уже знаете об ошибочных действиях.

Но остановимся пока на том, что объединяет все три группы, что общего в механизме этих оговорок. К счастью, это не вызывает сомнений. В первых двух группах нарушающее намерение признается самим говорящим; в первом случае к этому прибавляется еще то, что это намерение проявляется непосредственно перед оговоркой. Но в обоих случаях это намерение оттесняется. Говорящий решил не допустить его выражения в речи, и тогда произошла оговорка, т. е. оттесненное намерение все таки проявилось против его воли, изменив выражение допущенного им намерения, смешавшись с ним или даже полностью заменив его. Таков механизм оговорки.

С этой точки зрения мне так же нетрудно полностью согласовать процесс оговорок, относящихся к третьей группе, с вышеописанным механизмом. Для этого мне нужно только предположить, что эти три группы отличаются друг от друга разной степенью оттеснения нарушающего намерения. В первой группе это намерение очевидно, оно дает о себе знать говорящему еще до высказывания; только после того, как оно отвергнуто, оно возмещает себя в оговорке. Во второй группе нарушающее намерение оттесняется еще дальше, перед высказыванием говорящий его уже не замечает. Удивительно то, что это никоим образом не мешает ему быть причиной оговорки! Но тем легче нам объяснить происхождение оговорок третьей группы. Я беру на себя смелость предположить, что в ошибочном действии может проявиться еще одна тенденция, которая давно, может быть, очень давно оттеснена, говорящий не замечает ее и как раз поэтому отрицает. Но оставим пока эту последнюю проблему; из других случаев вы должны сделать вывод, что подавление имеющегося намерения что либо сказать является непременным условием возникновения оговорки.

Теперь мы можем утверждать, что продвинулись еще дальше в понимании ошибочных действий. Мы не только знаем, что они являются психическими актами, в которых можно усмотреть смысл и намерение, что они возникают благодаря наложению друг на друга двух различных намерений, но, кроме того, что одно из этих намерений подвергается оттеснению, его выполнение не допускается и в результате оно проявляется в нарушении другого намерения. Нужно сначала помешать ему самому, чтобы оно могло стать помехой. Полное объяснение феноменов, называемых ошибочными действиями, этим, конечно, еще не достигается. Сразу же встают другие вопросы, и вообще кажется, чем дальше мы продвигаемся в понимании ошибочных действий, тем больше поводов для новых вопросов. Мы можем, например, спросить: почему все это не происходит намного проще? Если есть тенденция оттеснить определенное намерение вместо того, чтобы его выполнить, то это оттеснение должно происходить таким образом, чтобы это намерение вообще не получило выражения или же оттеснение могло бы не удасться вовсе и оттесненное намерение выразилось бы полностью. Ошибочные действия, однако, представляют собой компромиссы, они означают полуудачу и полунеудачу для каждого из двух намерений; поставленное под угрозу намерение не может быть ни полностью подавлено, ни всецело проявлено, за исключением отдельных случаев. Мы можем предполагать, что для осуществления таких интерференции или компромиссов необходимы особые условия, но мы не можем даже представить себе их характер. Я также не думаю, что мы могли бы обнаружить эти неизвестные нам отношения при дальнейших более глубоких исследованиях ошибочных действий. Гораздо более необходимым мы считаем изучение других темных областей душевной жизни; и только аналогии с теми явлениями, которые мы найдем в этих исследованиях, позволят нам сделать те предположения, которые необходимы для лучшего понимания ошибочных действий. И еще одно! Есть определенная опасность в работе с малозначительными психическими проявлениями, какими приходится заниматься нам. Существует душевное заболевание, комбинаторная паранойя, при которой [больные] бесконечно долго могут заниматься оценкой таких малозначительных признаков, но я не поручусь, что при этом [они] делают правильные выводы. От такой опасности нас может уберечь только широкая база наблюдений, повторяемость сходных заключений из самых различных областей психической жизни.

На этом мы прервем анализ ошибочных действий. Но я хотел бы предупредить вас об одном: запомните, пожалуйста, метод анализа этих феноменов. На их примере вы можете увидеть, каковы цели наших психологических исследований. Мы хотим не просто описывать и классифицировать явления, а стремимся понять их как проявление борьбы душевных сил, как выражение целенаправленных тенденций, которые работают согласно друг с другом или друг против друга. Мы придерживаемся динамического понимания психических явлений. [21] С нашей точки зрения, воспринимаемые феномены должны уступить место только предполагаемым стремлениям.

Итак, мы будем углубляться в проблему ошибочных действий, но бросим беглый взгляд на эту область во всей ее широте, здесь мы встретим и уже знакомое, и кое что новое. Мы по прежнему будем придерживаться уже принятого вначале деления на три группы оговорок, а также описок, очиток, ослышек, забывания с его подвидами в зависимости от забытого объекта (имени собственного, чужих слов, намерений, впечатлений) и захватывания «по ошибке», запрятывания, затеривания вещей. Ошибки заблуждения (Irrtьmer), насколько они попадают в поле нашего внимания, относятся частично к забыванию, частично к действию «по ошибке» (Vergreifen).

Об оговорке мы уже говорили довольно подробно, и все таки кое что можно добавить. К оговорке присоединяются менее значительные аффективные явления, которые небезынтересны для нас. Никто не любит оговариваться, часто оговорившийся не слышит собственной оговорки, но никогда не пропустит чужой. Оговорки даже в известном смысле заразительны, довольно трудно обсуждать оговорки и не сделать их самому. Самые незначительные формы оговорок, которые не могут дать никакого особого объяснения стоящих за ними психических процессов, нетрудно разгадать в отношении их мотивации. Если кто то произносит кратко долгий гласный вследствие чем то мотивированного нарушения, проявившегося в произношении данного слова, то следующую за ней краткую гласную он произносит долго и делает новую оговорку, компенсируя этим предыдущую. То же самое происходит, когда нечисто и небрежно произносится дифтонг, например, еu или oi как ei; желая исправить ошибку, человек меняет в следующем месте ei на еu или oi. При этом, по видимому, имеет значение мнение собеседника, который не должен подумать, что говорящему безразлично, как он пользуется родным языком. Второе компенсирующее искажение как раз направлено на то, чтобы обратить внимание слушателя на первую ошибку и показать ему, что говоривший сам ее заметил. Самыми частыми, простыми и малозначительными случаями оговорок являются стяжения и предвосхищения, которые проявляются в несущественных частях речи. В более длинном предложении оговариваются, например, таким образом, что последнее слово предполагаемого высказывания звучит раньше времени. Это производит впечатление определенного нетерпения, желания поскорее закончить предложение и свидетельствует об известном противоборствующем стремлении по отношению к этому предложению или против всей речи вообще. Таким образом, мы приближаемся к пограничным случаям, в которых различия между психоаналитическим и обычным физиологическим пониманием оговорки стираются. Мы предполагаем, что в этих случаях имеется нарушающая речевое намерение тенденция, но она может только намекнуть на свое существование, не выразив собственного намерения. Нарушение, которое она вызывает, является следствием каких то звуковых или ассоциативных влияний, которые можно понимать как отвлечение внимания от речевого намерения. Но ни это отвлечение внимания, ни ставшие действенными ассоциативные влияния не объясняют сущности процесса. Они только указывают на существование нарушающей речевое намерение тенденции, природу которой, однако, нельзя определить по ее проявлениям, как это удается сделать во всех более ярко выраженных случаях оговорки.

Описка (Verschreiben), к которой я теперь перехожу, настолько аналогична оговорке, что ничего принципиально нового от ее изучения ждать не приходится. Хотя, может быть, некоторые дополнения мы и внесем. Столь распространенные описки, стяжения, появление впереди дальше стоящих, особенно последних слов свидетельствуют опять таки об общем нежелании писать и о нетерпении; более ярко выраженные случаи описки позволяют обнаружить характер и намерение нарушающей тенденции. Когда в письме обнаруживается описка, можно признать, что у пишущего не все было в порядке, но не всегда определишь, что именно его волновало. Сделавший описку, так же как и оговорку, часто не замечает ее. Примечательно следующее наблюдение: есть люди, которые обычно перед отправлением перечитывают написанное письмо. У других такой привычки нет; но если они, однако, сделают это в виде исключения, то всегда получают возможность найти описку и исправить ее. Как это объяснить? Складывается впечатление, будто эти люди все же знают, что они сделали описку. Можно ли это в действительности предположить?

С практическим значением описки связана одна интересная проблема. Вы, может быть, знаете случай убийцы X., который, выдавая себя за бактериолога, доставал из научно исследовательского института по разведению культур чрезвычайно опасных для жизни возбудителей болезней и употреблял их для устранения таким «современным» способом близких людей со своего пути. Однажды он пожаловался руководству одного из таких институтов на недейственность присланных ему культур, но при этом допустил ошибку и вместо слов «при моих опытах с мышами или морскими свинками» написал «при моих опытах с людьми». Эта описка бросилась в глаза врачам института, но они, насколько я знаю, не сделали из этого никаких выводов. Ну, а как вы думаете? Могли бы врачи признать описку за признание и возбудить следствие, благодаря чему можно было бы своевременно предупредить преступление? Не послужило ли в данном случае незнание нашего толкования ошибочных действий причиной такого практически важного упущения? Полагаю, однако, что какой бы подозрительной не показалась мне такая описка, использовать ее в качестве прямой улики мешает одно важное обстоятельство. Все ведь не так то просто. Описка — это, конечно, улика, но самой по себе ее еще недостаточно для начала следствия. Описка действительно указывает на то, что человека могла занимать мысль о заражении людей, но она не позволяет утверждать, носит ли эта мысль характер явного злого умысла или практически безобидной фантазии. Вполне возможно, что человек, допустивший такую описку, будет отрицать эту фантазию с полным субъективным правом и считать ее совершенно чуждой для себя. Когда мы в дальнейшем будем разбирать различие между психической и материальной реальностью, вы еще лучше сможете понять эту возможность. В данном же случае ошибочное действие приобрело впоследствии непредвиденное значение.

При очитке мы имеем дело с психической ситуацией, явно отличной от ситуации, в которой происходят оговорки и описки. Одна из двух конкурирующих тенденций заменяется здесь сенсорным возбуждением и, возможно, поэтому менее устойчива. То, что следует прочитать, в отличие от того, что намереваешься написать, не является ведь собственным продуктом психической жизни читающего. В большинстве случаев очитка заключается в полной замене одного слова другим. Слово, которое нужно прочесть, заменяется другим, причем не требуется, чтобы текст был связан с результатом очитки по содержанию, как правило, замена происходит на основе словесной аналогии. Пример Лихтенберга — Агамемнон вместо angenommen — самый лучший из этой группы. Если мы хотим узнать нарушающую тенденцию, вызывающую очитку, следует оставить в стороне неправильно прочитанный текст, а подвергнуть аналитическому исследованию два момента: какая мысль пришла в голову читавшему непосредственно перед очиткой и в какой ситуации она происходит. Иногда знания этой ситуации достаточно для объяснения очитки. Например, некто бродит по незнакомому городу, испытывая естественную нужду, и на большой вывеске первого этажа читает клозет (Klosetthaus). Не успев удивиться тому, что вывеска висит слишком высоко, он убеждается, что следует читать корсеты (Korsetthaus). В других случаях очиток, независимых от содержания текста, наоборот, необходим тщательный анализ, который нельзя провести, не зная технических приемов психоанализа и не доверяя им. Но в большинстве случаев объяснить очитку нетрудно. По замененному слову в примере с Агамемноном ясен круг мыслей, из за которых возникло нарушение. Во время этой войны, например, названия городов, имена полководцев и военные выражения весьма часто вычитывают везде, где только встречается хоть какое нибудь похожее слово. То, что занимательно и интересно, заменяет чуждое и неинтересное. Остатки [предшествующих] мыслей затрудняют новое восприятие.

При очитке достаточно часто встречаются случаи другого рода, в которых сам текст вызывает нарушающую тенденцию, из за которой он затем и превращается в свою противоположность. Человек вынужден читать что то для него нежелательное, и анализ убеждает нас, что интенсивное желание отвергнуть читаемое вызывает его изменение.

В ранее упомянутых более частых случаях очиток отсутствуют два фактора, которые, по нашему мнению, играют важную роль в механизме ошибочных действий: нет конфликта двух тенденций и оттеснения одной из них, которая возмещает себя в ошибочном действии. Не то чтобы при очитке обнаруживалось бы что то совершенно противоположное, но важность содержания мысли, приводящего к очитке, намного очевиднее, чем оттеснение, которому оно до того подверглось. Именно оба этих фактора нагляднее всего выступают в различных случаях ошибочных действий, выражающихся в забывании.

Забывание намерений как раз однозначно, его толкование, как мы уже знаем, не оспаривается даже неспециалистами. Нарушающая намерение тенденция всякий раз является противоположным намерением, нежеланием выполнить первое, и нам остается только узнать, почему оно не выражается по другому и менее замаскированно. Но наличие этой противоположной воли несомненно. Иногда даже удается узнать кое что о мотивах, вынуждающих скрываться эту противоположную волю, и всякий раз она достигает своей цели в ошибочном действии, оставаясь скрытой, потому что была бы наверняка отклонена, если бы выступила в виде открытого возражения. Если между намерением и его выполнением происходит существенное изменение психической ситуации, вследствие которого о выполнении намерения не может быть и речи, тогда забывание намерения выходит за рамки ошибочного действия. Такое забывание не удивляет; понятно, что было бы излишне вспоминать о намерении, оно выпало из памяти на более или менее длительное время. Забывание намерения только тогда можно считать ошибочным действием, если такое нарушение исключено.

Случаи забывания намерений в общем настолько однообразны и прозрачны, что именно поэтому они не представляют никакого интереса для нашего исследования. Однако кое что новое в двух отношениях мы можем узнать, изучая и это ошибочное действие. Мы отметили, что забывание, т. е. невыполнение намерения, указывает на противоположную волю, враждебную этому намерению. Это положение остается в силе, но противоположная воля, как показывают наши исследования, может быть двух видов — прямая и опосредованная. Что мы понимаем под последней, лучше всего показать на некоторых примерах. Когда покровитель забывает замолвить словечко за своего протеже, то это может произойти потому, что он не очень интересуется своим протеже и у него нет большой охоты просить за него. Именно в этом смысле протеже и понимает забывчивость покровителя. Но ситуация может быть и сложнее. Противоположная выполнению намерения воля может появиться у покровителя по другой причине и проявить свое действие совсем в другом месте. Она может не иметь к протеже никакого отношения, а быть направлена против третьего лица, которое нужно просить. Вы видите теперь, какие сомнения возникают и здесь в связи с практическим использованием нашего толкования. Несмотря на правильное толкование забывания, протеже может проявить излишнюю недоверчивость и несправедливость по отношению к своему покровителю. Или если кто нибудь забывает про свидание, назначенное другому, хотя сам и намерен был явиться, то чаще всего это объясняется прямым отказом от встречи с этим лицом. Но иногда анализ может обнаружить, что нарушающая тенденция имеет отношение не к данному лицу, а направлена против места, где должно состояться свидание, и связана с неприятным воспоминанием, которого забывший хочет избежать. Или в случае, когда кто то забывает отправить письмо, противоположная тенденция может быть связана с содержанием самого письма; но ведь совсем не исключено, что само по себе безобидное письмо вызывает противоположную тенденцию только потому, что оно напоминает о другом, ранее написанном письме, которое явилось поводом для прямого проявления противоположной воли. Тогда можно сказать, что противоположная воля здесь переносится с того прежнего письма, где она была оправданна, на данное, в котором ей, собственно, нечему противоречить. Таким образом, вы видите, что, пользуясь нашим хотя и правильным толкованием, следует проявлять сдержанность и осторожность; то, что психологически тождественно, может быть практически очень даже многозначно.

Подобные явления могут показаться вам очень необычными. Возможно, вы склонны даже предположить, что эта «опосредованная» противоположная воля характеризует уже какой то патологический процесс.

Но смею вас заверить, что она проявляется у нормальных и здоровых людей. Впрочем, прошу понять меня правильно. Я сам ни в коей мере не хочу признавать наши аналитические толкования ненадежными. Вышеупомянутая многозначность забывания намерения существует только до тех пор, пока мы не подвергли случай анализу, а толкуем его только на основании наших общих предположений. Если же мы проведем с соответствующим лицом анализ, то мы узнаем с полной определенностью, была ли в данном случае прямая противоположная воля или откуда она возникла.

Второй момент заключается в следующем: если мы в большинстве случаев убеждаемся, что забывание намерений объясняется противоположной волей, то попробуем распространить это положение на другой ряд случаев, когда анализируемое лицо не признает, а отрицает открытую нами противоположную волю. Возьмем в качестве примеров очень часто встречающиеся случаи, когда забывают вернуть взятые на время книги, оплатить счета или долги. Мы будем настолько смелы, что скажем забывшему, как бы он это ни отрицал, что у него было намерение оставить книги себе и не оплатить долги, иначе его поведение объяснить нельзя, он имел намерение, но только ничего не знал о нем; нам, однако, достаточно того, что его выдало забывание. Он может, конечно, возразить, что это была всего лишь забывчивость. Теперь вы узнаете ситуацию, в которой мы уже однажды оказались. Если мы хотим последовательно проводить наши толкования ошибочных действий, которые оправдали себя на разнообразных примерах, то мы неизбежно придем к предположению, что у человека есть намерения, которые могут действовать независимо от того, знает он о них или нет. Но, утверждая это, мы вступаем в противоречие со всеми господствующими и в жизни, и в психологии взглядами.

Забывание имен собственных и иностранных названий, а также иностранных слов тоже можно свести к противоположному намерению, которое прямо или косвенно направлено против соответствующего названия. Некоторые примеры такой прямой неприязни я уже приводил ранее. Но косвенные причины здесь особенно часты и требуют, как правило, для их установления тщательного анализа. Так, например, сейчас, во время войны, которая вынудила нас отказаться от многих прежних симпатий, в силу каких то очень странных связей пострадала также память на имена собственные. Недавно со мной произошел случай, когда я не мог вспомнить название безобидного моравского города Бизенц, и анализ показал, что причиной была не прямая враждебность, а созвучие с названием палаццо Бизенци в Орвието, где я раньше неоднократно жил. Мотивом тенденции, направленной против восстановления названия в памяти, здесь впервые выступает принцип, который впоследствии обнаружит свое чрезвычайно большое значение для определения причин невротических симптомов: отказ памяти вспоминать то, что связано с неприятными ощущениями, и [Вновь переживать это неудовольствие при воспоминании. Намерение избежать неудовольствия, источником которого служат память или другие психические акты, психическое бегство от неудовольствия мы признаем как конечный мотив не только для забывания имен и названий, но и для многих других ошибочных действий, таких, как неисполнение обещанного, ошибки заблуждения (Irrtьmer) и др. [22]

Однако забывание имен, по видимому, особенно легко объяснить психофизиологическими причинами, и поэтому есть много случаев, в которых мотив неприятного чувства не подтверждается. Если кто то бывает склонен к забыванию имен, то путем аналитического исследования можно установить, что они выпадают из памяти не только потому, что сами вызывают неприятное чувство или как то напоминают о нем, а потому, что определенное имя относится к другому ассоциативному кругу, с которым забывающий состоит в более интимных отношениях. Имя в нем как бы задерживается и не допускает других действующих в данный момент ассоциаций. Если вы вспомните искусственные приемы мнемотехники, то с удивлением заметите, что имена забываются вследствие тех же связей, которые намеренно устанавливают, чтобы избежать забывания. Самым ярким примером тому являются имена людей, которые для разных лиц могут иметь разное психическое значение. Возьмем, например, имя Теодор. Для кого то оно ничего особенного не значит, для другого же это может быть имя отца, брата, друга или его собственное. Опыт аналитических исследований показывает, что в первом случае нет оснований забывать это имя, если оно принадлежит постороннему лицу, тогда как во втором будет постоянно проявляться склонность лишить постороннего имени, с которым, по видимому, ассоциируются интимные отношения. Предположите, что это ассоциативное торможение может сочетаться с действием принципа неудовольствия (Unlustprinzip) и, кроме того, с механизмом косвенной причинности, и вы получите правильное представление о том, насколько сложны причины временного забывания имен. Но только тщательный анализ окончательно раскроет перед вами все сложности.

В забывании впечатлений и переживаний еще отчетливее и сильнее, чем в забывании имен, обнаруживается действие тенденции устранения неприятного из воспоминания. Полностью это забывание, конечно, нельзя отнести к ошибочным действиям, оно относится к ним только в той мере, в какой это забывание выходит за рамки обычного опыта, т. е., например, когда забываются слишком свежие или слишком важные впечатления или такие, забывание которых прерывает связь событий, в остальном хорошо сохранившихся в памяти. Почему и как мы вообще забываем, в том числе и те переживания, которые оставили в нас несомненно глубочайший след, такие, как событий первых детских лет, — это совершенно другая проблема, в которой защита от неприятных ощущений играет определенную роль, но объясняет далеко не все. То, что неприятные впечатления легко забываются, — факт, не подлежащий сомнению. Это заметили различные психологи, а на великого Дарвина этот факт произвел такое сильное впечатление, что он ввел для себя «золотое правило» с особой тщательностью записывать наблюдения, которые противоречили его теории, так как он убедился, что именно они не удерживаются в его памяти.

Тот, кто впервые слышит об этом принципе защиты от нежелательных воспоминаний путем забывания, не упустит случая возразить, призывая опыт, что как раз неприятное трудно забыть, именно оно против нашей воли все время возвращается, чтобы нас мучить, как, например, воспоминания об обидах и унижениях. Даже если этот факт верен, он не годится в качестве аргумента против нашего утверждения. Важно вовремя понять то обстоятельство, что душевная жизнь — это арена борьбы противоположных тенденций и что, выражаясь не динамически, она состоит из противоречий и противоположных пар. Наличие определенной тенденции не исключает и противоположной ей — места хватит для обеих. Дело только в том, как эти противоположные тенденции относятся друг к другу, какие действия вытекают из одной и какие из другой.

Затеривание и запрятывание вещей нам особенно интересны своей многозначностью, разнообразием тенденций, вследствие которых могут произойти эти ошибочные действия. Общим для всех случаев является то, что какой то предмет хотели потерять, но причины и цели этого действия разные. Вещь теряют, если она испортилась, если намерены заменить ее лучшей, если она разонравилась, если напоминает о человеке, с которым испортились отношения, или если она была приобретена при обстоятельствах, о которых не хочется вспоминать. С этой же целью вещи роняют, портят и ломают. В общественной жизни были сделаны наблюдения, что нежеланные и внебрачные дети намного болезненнее, чем законные. Для доказательства нет необходимости ссылаться на грубые приемы так называемых «производительниц ангелов»; [23] вполне достаточно указать на известную небрежность в уходе за детьми. В бережном отношении к вещам проявляется то же самое, что и в отношении к детям.

Далее, на потерю могут быть обречены вещи, не утратившие своей ценности, в том случае, если имеется намерение что то пожертвовать судьбе, защитив себя этим от другой внушающей страх потери. Подобные заклинания судьбы, по данным психоанализа, еще очень часты, так что наши потери являются добровольной жертвой. Потери могут быть также проявлением упрямства и наказания самого себя; короче, более отдаленные мотивации намерения потерять вещь необозримы.

Действия «по ошибке» (Vergreifen), как и другие ошибки (Irrtьmer), часто используют для того, чтобы выполнить желания, в которых следовало бы себе отказать. Намерение маскируется при этом под счастливую случайность. Так, например, с одним моим другом произошел такой случай: он должен был явно против своей воли сделать визит за город по железной дороге, при пересадке он по ошибке сел в поезд, который доставил его обратно в город. Или бывает так, что во время путешествия хочется задержаться на полпути, но из за определенных обязательств нельзя этого делать, и тогда пропускаешь нужный поезд, так что вынужден сделать желанную остановку. Или как случилось с моим пациентом, которому я запретил звонить любимой женщине, но он, желая позвонить мне, «по ошибке», «в задумчивости» назвал неправильный номер и все таки был соединен с ней. Прекрасный практический пример прямого неправильного действия, связанного с повреждением предмета, приводит один инженер: “Недавно я с моими коллегами работал в лаборатории института над серией сложных экспериментов по упругости; работа, за которую мы взялись добровольно, затянулась, однако, дольше, чем мы предполагали. Однажды я с коллегой Ф. опять пошел в лабораторию, он жаловался, что именно сегодня ему не хотелось бы терять так много времени, у него много дел дома; я мог только согласиться с ним и в шутку сказал, вспомнив случай на прошлой неделе: «Будем надеяться, что и сегодня машина опять испортится, так что оставим работу и пораньше уйдем».

Во время работы случилось так, что коллега Ф. должен был управлять краном пресса, осторожно открывая кран и медленно впуская жидкость под давлением из аккумулятора в цилиндр гидравлического пресса. Руководитель опыта стоит у манометра и, когда давление достигает нужного уровня, кричит: «Стоп!» На эту команду Ф. со всей силой поворачивает кран влево (все краны без исключения закрываются поворотом вправо!). Из за этого в прессе начинает действовать полное давление аккумулятора, подводящая трубка не выдерживает и лопается — совсем невинная поломка машины, но мы вынуждены прервать на сегодня работу и пойти домой.

Характерно, впрочем, что некоторое время спустя, когда мы обсуждали этот случай, приятель Ф. абсолютно не помнил моих слов о поломке машины, которые я помню совершенно отчетливо”.

Этот случай может навести на предположение, что не всегда безобидная случайность делает руки вашей прислуги такими опасными врагами вашего дома. Здесь же встает вопрос, всегда ли случайно наносишь себе вред и подвергаешь опасности собственное существование. Все это положения, значимость которых вы при случае можете проверить на основании анализа наблюдений.

Уважаемые слушатели! Это далеко не все, что можно было бы сказать об ошибочных действиях. Есть еще много такого, что нужно исследовать и обсудить. Но я доволен, если в результате наших бесед вы пересмотрели прежние взгляды и готовы принять новые. Впрочем, я ограничусь тем, что некоторые стороны дела останутся невыясненными. Изучая ошибочные действия, мы можем доказать далеко не все наши положения, но для их доказательства мы будем привлекать не только этот материал. Большая ценность ошибочных действий для нас состоит в том, что это очень часто встречающиеся явления, которые можно легко наблюдать на самом себе, и их появление совершенно не связано с каким либо болезненным состоянием. В заключение я хотел бы остановиться только на одном вопросе, на который еще не ответил: если люди, как мы это видели во многих примерах, так близко подходят к пониманию ошибочных действий и часто ведут себя так, как будто они догадываются об их смысле, то как же можно считать эти явления случайными, лишенными смысла и значения и так энергично сопротивляться психоаналитическому их объяснению?

Вы правы — это удивительно и требует своего объяснения. Но я вам его не дам, а постепенно подведу к пониманию взаимосвязей, из которого объяснение откроется вам само по себе без моего непосредственного участия.

Статья. Жак Лакан “Знание, средство наслаждения” 14 января 1970 года.

Какменя переводят.
Доминанты и факты структуры.
Повторение и наслаждение.
Продуцирование энтропии.
Истина — это бессилие.

Мне оставили на этот раз красный мел, ярко красный. Красное на черном — не факт, что это можно разглядеть.
Формулы это не новые — я уже писал их в прошлый раз на доске.
Их полезно иметь таким образом перед глазами, ибо как бы просты они ни были, как бы легко ни выводились одна из другой простым поворотом схемы — ведь порядок терминов остается один и тот же — мы не способны представить их в нашем воображении с четкостью, которая делала бы излишней их присутствие на доске.
Итак, мы продолжаем заниматься тем, чем я теперь, то есть в одно и то же время, будь то здесь или в другом месте, по средам в половине первого пополудни, занимаюсь с вами вот уже семнадцать лет.
Об этом нелишне напомнить сегодня, когда все ликуют по случаю вступления в новое десятилетие. Для меня это, скорее, повод обратиться назад, к тому, что принесли мне предыдущие десять лет.
1
Десять лет назад двое из моих учеников представили публике некий выросший из лакановских положений текст под заглавием «Бессознательное. Психоаналитическое исследование».
У истоков этого лежало то, что можно назвать суверенным актом. Суверен — это единственный, кто способен на свободный поступок, если понимать под свободным поступком поступок, который можно назвать произвольным, согласившись на том, что произвольный означает не продиктованный никакой необходимостью. И когда суверен, мой друг Анри Эй, поставил на повестку дня проходившего в Бонвале конгресса тему Бессознательное и доверил редактирование его материалов, по крайней мере частично, двум моим ученикам, никакой необходимости в этом действительно не было.
В каком-то смысле работа эта показательна. И на то есть, на самом деле, причины. Она показательна в отношении того, как они, мои ученики, полагали возможным довести до сведения определенной группы людей мое мнение по поводу одной интересной темы, действительно интересной, так как речь шла ни больше ни меньше, как о бессознательном, то есть о том корне, из которого все мое учение выросло.
Группа эта отличилась тем, что наложила на говорившееся мною своего рода прещение. Интерес, который она питала ко мне, нашел выражение в том, что я недавно, в одном написанном мною небольшом предисловии, назвал запретом по меньшей мере на пятьдесят лет. Дело было, не забудьте, в I960 году, когда мы еще далеки были — а ближе ли мы стали сейчас, это еще вопрос — от того, чтобы ставить права любой власти — в том числе, власти знания — под вопрос. Так что приговор этот, носивший черты очень своеобразные — одна из них наводила на мысль о претензии на своего рода монополию, монополию на знание — приговор этот был буквально и безоговорочно соблюден.
Это говорит о том, какой труд предстоял людям, взвалившим на себя подобную задачу — они должны были донести до слуха этих людей нечто поистине неслыханное.
Как они с этой задачей справились? Сейчас самое время подытожить происходившее, поскольку тогда об этом не могло быть и речи — достаточно и того, что все это прозвучало перед людьми, которые были абсолютно не в курсе дела и понятия не имели о том, чему я учил предшествующие семь лет. Для тех, кто поднимал эту целину, несвоевременно, в свою очередь, было добавлять от себя что-либо такое, что могло впоследствии нуждаться в поправках. Но многое при этом было ими сформулировано просто великолепно.
Итог этот я хочу подвести в связи с диссертацией, недавней диссертацией, которая была написана, вы не поверите, во франкоговорящей области, населению которой приходится вести ожесточенную борьбу за сохранение своих прав на родной язык. Именно там, в Лувене, была написана диссертация о том, что называют — несправедливо, по всей видимости — моим творчеством.
Диссертация эта, не надо забывать, представляет собой диссертацию университетскую, и первое, что бросается в глаза, это насколько плохо мое творчество этому жанру поддается. А потому не лишним окажется, если введением в заявленную диссертацией тему послужит тот вклад, который был внесен в исследование этого творчества, в кавычках, другим представителем университетского знания. Вот почему один из авторов пресловутого доклада в Бонвале был и здесь выдвинут на передний план, причем подано это было таким образом, что в своем предисловии мне поневоле пришлось указать, насколько далеко то, что является, в данном случае, передачей моих высказываний, отстоит от того, что я, собственно говоря, сказал.
В своем маленьком предисловии, написанном для этой диссертации, которая вскоре будет опубликована в Брюсселе — понятно, что мое предисловие послужит для нее своего рода попутным ветром — я вынужден был отметить — и в этом единственная его польза — что совсем не одно и то же, сказать, что бессознательное является условием языка, или, наоборот, что язык является условием бессознательного.
Язык является условием бессознательного — вот мои подлинные слова. Способ, которым эти слова предпочитают передавать, обусловлен соображениями, которые можно, конечно же, объяснить, вплоть до деталей, мотивами, характерными для университетского способа рассуждать — что способно завести весьма далеко и вам, возможно, предстоит в нынешнем году этот путь проделать. Именно университетским подходом обусловлен тот факт, что человек, который передает мою мысль, чей стиль и способ рассуждения сформирован университетской выучкой, не может, независимо от того, считает ли он себя моим комментатором, не вывернуть мою формулу наизнанку, то есть не придать ей смысл, строго противоположный истинному, нисколько не соответствующий тому, что говорю я.
Трудность перевода меня на университетский язык почувствует, безусловно, каждый, кто, с какой бы то ни было целью, за эту задачу возьмется — что касается автора диссертации, о которой я говорю, то его одушевляли самые лучшие, исключительно добропорядочные намерения. Диссертация эта, которая должна вскоре выйти из печати в Брюсселе, сохраняет тем не менее всю свою ценность как сама по себе, так и в качестве назидательного примера того неизбежного, в каком-то смысле, искажения, которому подвергается при переводе в университетский дискурс то, что имеет свои законы.
Законы эти мне как раз и предстоит начертать. Речь идет о законах, которые призваны сформулировать по меньшей мере условия аналитического дискурса в собственном смысле слова. При этом следует, как я подчеркнул уже в прошлом году, отдавать себе отчет в том, что сам факт провозглашения их с этой кафедры несет в себе риск ошибки, создает эффект преломления, возвращающий сказанное, в определенной степени, в рамки университетского дискурса. Здесь шаткой является сама основа.
Разумеется, я ни в коей мере не претендую на известную позицию. Уверяю вас, что каждый раз, когда я здесь беру слово, главное для меня не в том, что мне предстоит вам сказать, не в вопросе: о чем я буду им на этот раз говорить? Функция преподавателя — это своего рода роль, обусловленная местом, которое он занимает, и которое, безусловно, сообщает ему определенный престиж — так вот, я в этомсмысле ни на какую роль не претендую. Не это мне от вас требуется, мне требуется от вас, скорее, что-то вроде дисциплинарных обязательств, налагаемых самим фактом, что формулировки мои должны пройти ваш строгий экзамен. От этих обязательств я бы, разумеется, как и любой человек, сумел увильнуть, если бы здесь, окруженный слушателями, среди которых найдутся и настроенные критически, не предстояло мне, невзирая на опасения, объяснить то, как выглядит ход моей деятельности в связи с наличием в ней психоаналитической составляющей.
Такова ситуация, в которой я нахожусь. Ее, этой ситуации, статус так и не был подобающим образом отрегулирован. В лучшем случае, это делалось по аналогии, по подобию, в согласии с тем, что подсказывали другие многочисленные ситуации, уже никаких сомнений не вызывавшие. Приводит это в данном случае к жалкой практике, основанной на отборе, к определенного рода фигуративной идентификации, к определенному способу себя держать, к созданию, одним словом, человеческого типа, чья форма не содержит в себе, похоже, ничего обязательного, а также некоего ритуала, или иных методов, которые я сравнивал в добрые старые времена с теми, что практикуются в школах вождения — не вызывая при этом, кстати сказать, ни малейших протестов с чьей-либо стороны. Один из моих тогдашних очень близких учеников справедливо заметил мне, что настоящим желанием тех, кто стремился к карьере профессионального аналитика, как раз и было, как в школе вождения, получить права в согласии с предусмотренными правилами и сдав соответствующий экзамен.
Замечательно, конечно — то есть, стоит отметить — что по прошествии десяти лет работы мне удалось-таки артикулировать ту ее, этой позиции аналитика, особенность, которую я называю ее дискурсом — называю предположительно, поскольку именно это я представляю в этом году на ваш суд. А именно — что мы можем сказать о том, как этот дискурс выстроен?
2
Итак, ее, позицию психоаналитика, мне удалось сформулировать следующим образом. Я утверждаю, что по субстанции своей она есть не что иное, как объект а.
В предложенной мной артикуляции того, что представляет собой, насколько она интересует нас здесь, структура дискурса, рассмотренная, скажем так, на том радикальном уровне, к которому возводит ее дискурс аналитический, позиция эта, по субстанции своей, есть позиция объекта а, так как он, объект этот, как раз и представляет собой то самое, что среди всех эффектов этого дискурса оказывается наименее прозрачным, издавна пренебрегаемым и тем не менее самым существенным. Эффект, о котором идет речь, это эффект выброса. Я попытаюсь сейчас очертить вам его место и функцию.
Вот то, что позиция психоаналитика представляет собой в отношении своей субстанции. Но роль, которую занимает в этой позиции объект а, определяется еще одним фактором — дело в том, что он занимает тут место, исходя из которого дискурс выстраивается, где берет начало, скажем так, его доминанта.
Вы сами чувствуете, что употребление этого слова здесь небезоговорочно. Термин доминанта нужен мне, собственно говоря, для того, чтобы указать на различия между структурами каждого из этих дискурсов, именуя их, в соответствии с положением, которое занимают в них эти термины-доминанты, дискурсами университета, господина, истерика и аналитика. Скажем так: будучи не в силах теперь же сообщить этому термину иное значение, я называю доминантой то, что помогает мне присвоить соответствующему дискурсу имя.
Слово доминанта не предполагает господства, которое связывала бы ее — что вовсе не факт — с дискурсом господина. Можно сказать, что доминанта эта получает, в зависимости от вида дискурса, различное субстанциональное содержание.
Возьмем, к примеру, дискурс господина, где место доминанты занимает SrНазвав ее законам, мы сделаем шаг, который субъективно вполне оправдан и способен раскрыть нам глаза на многие интересные вещи. Нет сомнения, скажем, что закон — мы имеем в виду закон артикулированный, тот самый закон, в твердыне которого нашли мы в последнее время с вами убежище, тот закон, который составляет право — не должно ни в коем случае считать омонимичным тому, что может, в другом месте, фигурировать под именем правосудия. Напротив, двусмысленность, плоть, в которую закон облекается, опираясь на правосудие, и есть то самое, чьи подлинные пружины наш дискурс как раз и позволит, возможно, лучше всего проследить — я имею в виду те пружины, которые делают возможной эту двусмысленность и благодаря которым закон является прежде всего и в первую очередь чем-то таким, что вписано в структуру. Вдохновляется закон доброй волей и правосудием, или нет, кроить его на тысячу разных ладов все равно нельзя, так как существуют, вероятно, законы структуры, в силу которых закон всегда останется законом, занимающим место, которому присвоил я в дискурсе господина название доминанты.

На уровне дискурса истерика доминанта эта, ясное дело, является нам в форме симптома. Именно вокруг симптома все, свойственное дискурсу истерика, организуется и сосредотачивается.
Это подает повод к одному замечанию. Если место это остается одним и тем же, и если, в данном конкретном дискурсе, его занимает симптом, это приводит к тому, что и в других дискурсах мы обращаемся к этому месту как месту симптома. Именно это и происходит теперь на наших глазах — закон как симптоматическое образование ставится в наши дни под вопрос. И для объяснения этого недостаточно сослаться на то, что в свете сегодняшнего дня это, мол, очевидно.
Я только что сказал вам о том, что может оказаться на этом месте, когда дело касается аналитика. Сам аналитик призван репрезентировать здесь каким-то образом эффект выброса из дискурса, то есть объект а.
Значит ли это, что нам так же просто будет охарактеризовать пресловутое доминантное место и в другом случае, когда речь пойдет о дискурсе университета? Каким другим именем подобает его назвать — именем, которое вписалось бы в эквивалентные отношения, установленные нами только что, пусть лишь гипотетически, между законом, симптомом, и отбросом, то есть тем местом, которое обречен занять аналитик в психоаналитическом акте?
Само затруднение наше в ответе на вопрос о том, что составляет суть университетского дискурса, его доминанту, должно дать нам предчувствие чего-то такого, что имеет к нашему исследованию непосредственное отношение, так как я как раз и намечаю сейчас те пути, которыми движется, бредет, блуждает, задаваясь вопросами, моя мысль, прежде чем найти себе надежные точки опоры. Тут-то нам и может придти в голову идея поискать то, что в каждом из этих дискурсов показалось бы нам безусловно подходящим для характеристики хотя бы одного места — не менее подходящим, чем термин симптом, найденный нами для дискурса истерика.
Я уже показал вам, что в дискурсе господина а можно безошибочно опознать в том, что открыла нам рабочая мысль, мысль Маркса, то есть с тем самым, что представляет собой, символически и реально, функция прибавочной стоимости. Мы оказываемся как бы перед двумя терминами, и поэтому нам остается, пожалуй, оба их немного модифицировать, дать им несколько более свободное истолкование, чтобы перевести их в другие регистры. И тут напрашивается следующее предположение — поскольку нам предстоит охарактеризовать четыре различных позиции, не исключено, что в каждой из четырех возможных перестановок обнаружится, в собственном лоне ее, место первого плана, место, знаменующее собой первый шаг в последовательном раскрытии того самого, что я называю структурой.
С каким бы сомнением вы к этому предположению ни отнеслись, оно так или иначе позволит вам осязательно ощутить нечто такое, что поначалу, скорее всего, не бросается вам в глаза.
Забудьте пока о месте, которое, согласно моему предположению, нас в первую очередь интересует, и попробуйте в каждой из этих, скажем так, дискурсивных конфигураций поставить себе задачей просто-напросто выбрать любое место из тех четырех, что задаются в терминах сверху, снизу, справа и слева. И как бы вы за это ни взялись, вам не удастся добиться того, чтобы хотя бы на одном из этих мест оказалась другая буква.
Попытайтесь затем, исходя из противоположных условий игры, выбрать в каждой из этих формул какую-либо букву. Вы никогда не придете к тому, чтобы буква эта оказалась на другом месте.
Попробуйте сами. Для этого достаточно листа бумаги, если воспользоваться к тому же той сеткой, что именуется матричной. При наличии столь малого числа комбинаций одного рисунка достаточно будет, чтобы немедленно этот вывод с очевидностью проиллюстрировать.
Перед нами здесь определенного рода связь между означающими — связь, которую можно считать основополагающей. Уже этот простейший факт дает нам случай проиллюстрировать то, что представляет собой структура. Ставя задачей формализацию дискурса и согласуя друг с другом внутри этой формализации определенные правила, призванные эту формализацию подвергнуть проверке, мы сталкиваемся с элементом невозможности. Вот что лежит в основе, в корне того, что представляет собой факт структуры.
Это и есть, в структуре, то самое, что занимает нас на уровне аналитического опыта. Причем вовсе не потому, что мы далеко продвинулись, якобы, в его разработке, или хотя бы претендуем на это, а с самых его азов
3
Почему приходится нам так усердно заниматься этими манипуляциями с означающим и тем, как оно в данном случае артикулируется? Дело в том, что оно присутствует в данных психоанализа.
Иными словами, оно присутствует в том, что пришло в голову даже Фрейду, уму, который, судя по его основанному на парафизических науках, на познаниях в физиологии, взявшей на вооружение первые результаты новой физики, в особенности термодинамики, был к такому подходу совершенно не подготовлен.
То, что Фрейд, следуя путеводной нити своего опыта, разрабатывая найденную им жилу, вынужден был сформулировать на втором этапе своего творчества, приобретает в свете этого еще большее значение, ибо на первом этапе, этапе артикуляции бессознательного, ничто, собственно, этого не предвещало.
Бессознательное позволяет обнаружить место желания — вот смысл первого сделанного Фрейдом хода, уже в Толковании сновидений не просто подразумеваемого, а подробно разработанного и артикулированного. Для него это уже достигнутый результат, когда на втором этапе, на том, что открывает в его творчестве работа По ту сторону принципа удовольствия, он заявляет, что мы обязаны брать в расчет функцию, которая называется как? Повторением.
Что же оно, это повторение, собой представляет? Давайте откроем текст Фрейда и посмотрим, что он на этот счет говорит.
Необходимость повторения обусловлена наслаждением
— термин, который мы находим здесь черным по белому. Именно в силу поиска наслаждения на путях повторения и возникает то, в обнаружении чего прорыв Фрейда ко второму этапу, собственно, и состоит — то, что интересует нас в облике повторения и вписывается в диалектику наслаждения, оказывается направленным против жизни. Именно на уровне повторения Фрейд обнаруживает, что сама структура дискурса вынуждает его заговорить об инстинкте смерти.
Для любого, кто понимает отождествление бессознательного и инстинкта буквально, это выглядит гиперболой
— невероятной и, по сути, скандальной экстраполяцией. Ведь это значит, что повторение порождается не только циклами, связанными с жизнедеятельностью, с циклами потребности и удовлетворения, но и с чем-то иным, с циклом, несущим в себе исчезновение жизни как таковой и представляющим собой возвращение к неодушевленной природе.
Неодушевленное — вот она, линия горизонта, идеальная точка, точка, на чертеже отсутствующая, но лежащая внаправлении, которое в структурном анализе с точностью указывается. А служит этим указателем происходящее с наслаждением.
Достаточно начать с принципа удовольствия, представляющего собой не что иное, как принцип наименьшего напряжения, того минимального напряжения, которое необходимо сохранять для поддержания жизни. Одно это показывает, что наслаждение выходит из берегов этого принципа, что принцип удовольствия поддерживает не что иное, как предел, положенный наслаждению.
Все факты, опыт и клинические данные согласно указывают на то, что в основе повторения лежит возврат наслаждения. И Фрейд сам в связи с этим правильно указал на то, что в самом повторении этом возникает нечто такое, что представляет собой сбой, дефект, неудачу.
В свое время я уже говорил о том, насколько близко это к сказанному Киркегором. Ведь уже в силу того, что повторяемое откровенно повторяется как таковое, что оно несет на себе печать повторения, оно не может, по отношению к тому, что оно повторяет, не выступать как утрата. Какая угодно, утрата скорости, если хотите, но так или иначе, без утраты тут не обходится. На ней, утрате этой, Фрейд с самого начала, с тех первых формулировок, которые я здесь резюмирую, настаивает — в самом повторении без утечки наслаждения не обходится.
Именно здесь лежат истоки фрейдовских размышлений о функции утраченного объекта. И нет необходимости напоминать о том, что весь текст Фрейда откровенно построен на исследовании мазохизма, понятого им исключительно как поиск этого разрушительного наслаждения.
Перейдем теперь к тому, что привносит сюда Лакан. То, о чем я говорю, относится к этому повторению, к этой идентификации наслаждения. Опираясь на текст Фрейда, я придаю ему смысл, эксплицитно в нем не заявленный, я обращаю внимание на функцию единичной черты, той метки, в ее простейшей форме, от которой означающее, собственно, и берет начало. И я утверждаю здесь — этого нет в тексте Фрейда, но психоаналитику от этого факта уйти, улизнуть, проигнорировать его, не удастся — что именно от единичной черты ведет происхождение все, что нас, аналитиков, интересует в качестве знания.
Ведь деятельность психоаналитика становится, по сути дела, возможной с того поворотного момента, когда знание очищается, так сказать, от всего, что можно спутать со знанием, данным нам от природы, составляющим единое целое с чем-то таким, что, якобы, ведет нас в окружающем мире с помощью своего рода врожденных органов, позволяющих нам в этом мире, якобы, ориентироваться.
Не то, чтобы ничего подобного не было вовсе. Когда в наши дни — я хочу сказать, лет сорок-пятьдесят тому назад — ученый-психолог пишет работу под названием Ощущение, путеводитель жизни, ничего абсурдного в этом, разумеется, нет. Но именно оттого и может он так сформулировать свою тему, что вся эволюция науки свидетельствует об очевидном факте — никакой соприродности между этим ощущением, с одной стороны, и тем восприятием пресловутого мира, которое с ее помощью может возникнуть, с другой, нет и в помине. Если научное изучение, исследование таких чувств, как зрение, или, скажем, слух, что-то нам вообще демонстрируют, то это нечто такое, что мы должны воспринимать как простую данность, с соответствующим коэффициентом искажения. Среди волновых колебаний есть расположенные в ультрафиолетовом диапазоне, который мы не воспринимаем — а, собственно, почему? То же самое, на другом конце спектра, касается инфракрасного излучения. Не иначе дело обстоит и со слухом — есть звуки, которые мы уже не воспринимаем, и не очень понятно, почему порог восприятия лежит именно здесь.

На самом деле, на этом пути ясно становится только одно — что имеются некие фильтры и что с помощью этих фильтров мы из положения и выпутываемся. Функция, внушают нам, создает орган. На самом деле, наоборот — есть орган, которым, как могут, так и пользуются.
Неужели же то, над чем полагала своим долгом задумываться, исследуя механизмы мышления, вся традиционная философия, которая известными вам путями, то есть описывая все то, что происходит на уровне абстракции, обобщения, тщилась обосновать его редукцией и фильтрацией,
подвести под него фундамент данных, относящихся к ощущению, которое рассматривалось как основа — Nihilfueritinintellectu, quod, etc– неужели этот субъект — субъект, выводимый логическим путем в качестве субъекта познания, субъект, конструируемый способом, который теперь представляется нам столь искусственным, на базе механизмов и жизненных органов, без которых действительно непонятно как удалось бы нам обойтись — неужели его, субъект этот, мы имеем в виду, когда говорим об артикуляции означающих, той самой, где азбучные термины, которые мы предлагаем, как раз и могут вступить в игру, те самые элементарные термины, что связывают, как я говорил вам, одно означающее с другим и чей первый эффект заключается уже в том, что означающим этим можно, по определению, пользоваться лишь постольку, поскольку использование это осмысленно, поскольку означающее это репрезентирует для другого означающего субъект, субъект и ничто иное? Между субъектом познания и субъектом означающего ничего общего решительно нет.
Не существует способа уйти от формулы, утверждающей, в своей предельно сокращенной форме, что имеется некое подлежащее. Но слова для того, чтобы это нечто определить, у нас нет. Само нечто тоже не годится, ведь это просто-напросто некое подлежащее, субъект, tmoKei|j.Evov. Даже в мысли столь нагруженной созерцанием требований, первичных, а вовсе не искусственно выстроенных, предъявляемых идеей познания, даже в мысли Аристотеля, иными словами, само приближение к логике, сам факт, что он включил ее в познавательную цепочку, заставляет философа строго отличать шоке1цеуоу от всякой owiaсамой по себе, от чего бы то ни было, что является сущностью.
Итак, означающее артикулируется как таковое постольку, поскольку представляет субъекта при другом означающем. Именно из этого мы и исходим, когда пытаемся придать смысл пресловутому повторению, повторению, полагающему начало чему-то новому. Поскольку оно, повторение это, нацелено на наслаждение.
Знание, на определенном уровне, подчиняется в своей артикуляции чисто формальным требованиям, требованиям записи, что привело в наши дни к возникновению определенного типа логики. Так вот, знание это, под которое мы можем теперь подвести фундамент опыта той современной логики, что представляет собой, по сути своей и в первую очередь, систему операций над письмом, этот тип знания и задействуется как раз, когда речь заходит об оценке результатов повторения в аналитической клинике. Другими словами, знание, которое представляется нам наиболее чистым, хотя ясно, конечно же, что никаким очищением эмпирического опыта его получить нельзя, именно это знание и оказывается с самого начала задействованным.
Здесь-то как раз и обнаруживает это знание свои корни, ибо в повторении, а первоначально в форме единичной черты, оно оказывается средством наслаждения — оказывается уже постольку, поскольку выходит за пределы, положенные, в виде принципа удовольствия, обычным жизненным устремлениям.
Следуя этим высказанным Лаканом формальным соображениям, мы обнаруживаем, как только что было сказано, что имеет место утрата, утрата наслаждения. И вот на месте этой вызванной повторением утраты и возникает на наших глазах функция утраченного объекта, того самого, который назвал я объектом а. Что мы должны из этого заключить? Да то, что на самом элементарном уровне, на уровне появления единичной черты, работа знания производит, скажем так, энтропию.
Слово это пишется через буквы э, н, т. Напишите его через а, н, те, и получится недурная игра слов.
Ничего удивительного в этом нет. Разве вы не знаете, что энергетика, что бы инженеры, эти современные инженю, на сей счет не думали, это не что иное, как наложение на мир сети означающих?
Вы уверяете, что можете доказать, будто снести вниз на 500 метров на собственном горбу груз весом в 80 килограмм, а затем вновь его на эту же высоту затащить, даст в итоге нулевую работу? Попробуйте-ка взяться за эту работу сами, и вы убедитесь в обратном. Зато стоит вам все это обозначить, то есть встать на путь энергетики, как тут же ясно станет, что работы никакой нет.
Поэтому, когда означающее начинает выступать как инструментарий удовольствия, не стоит удивляться появлению чего-то имеющего отношение к энтропии — ведь определение энтропии и возникло, собственно, именно тогда, когда к физическому исследованию этот инструментарий означающих начали применять.
Не подумайте, что я шучу. Когда вы строите завод, неважно какой, вы, естественно, получаете в результате определенную энергию и даже можете ее накапливать. Так вот, инструментарий, который вы применяете, чтобы запустить турбины, призванные скопить энергию про запас, построен с помощью той же логики, о которой я собираюсь говорить с вами, логики функционирования означающих. В наше время машина не является простым орудием. Турбина не произошла от лопаты. Это доказывается уже тем, что машиной можно по праву назвать рисунок, сделанный на клочке бумаги. Для этого ничего не нужно. Нужны лишь чернила, которые и служат проводником в деле создания очень эффективной машины. А почему бы, собственно, yiне быть им проводником, если сама метка, метка как таковая, уже служит проводником сладострастия?
Если аналитический опыт чему-то и учит нас, так это всему тому, что имеет отношение к миру фантазмов. Если создается впечатление, будто до анализа мир этот оставался неисследованным, то дело лишь в том, что неизвестно было, как к нему подступиться. Отсюда и интерес к тем странностям и аномалиям, что, связанные с именами собственными, дали нам термины, позволявшие говорить, что это вот, мол, садизм, а это, наоборот, мазохизм. Говоря об этих — измах, мы остаемся на уровне зоологии. Но есть в этом и нечто действительно радикальное — дело в том, что в основе, в корнях своих, фантазм вступает в ассоциативную связь с неким, если так можно выразиться, ореолом — ореолом метки.
Я говорю здесь о той самой метке на коже, от которой получает в этом фантазме дыхание жизни не что иное, как субъект — субъект, идентифицирующий себя как предмет наслаждения. В эротической практике, которую я имею в виду — для самых глухих, если тут таковые найдутся, поясняю, что речь идет о самобичевании — акт наслаждения явственно обнаруживает ту двусмысленность, в силу которой именно на этом уровне, и ни на каком другом, осязаемо дает себя знать равнозначность наносящего метку жеста, с одной стороны, и тела, объекта наслаждения, с другой.
Наслаждения чьего именно? Действительно ли перед нами то наслаждение, что несет на себе упомянутый мною ореол метки? Где уверенность, что перед нами желание Другого? Перед нами, несомненно, один из путей, которыми Другой входит в собственный мир, и путь это, бесспорно, ему не заказан. Но сродство метки с наслаждением самого тела как раз и указывает на то, что лишь наслаждение, и только оно, вносит то разделение, что характерно, в отличие от отношения к объекту, для нарциссизма.
Ни малейшей двусмысленности в этом нет. Не случайно в работе По ту сторону принципа удовольствия Фрейд настаивает на том, что постоянство, устойчивость зеркального образа механизма Я, обусловлены тем, что он является лишь оболочкой поддерживающего его изнутри утраченного объекта — того самого, что вводит в измерение человеческого бытия наслаждение.
Ведь на наслаждение наложен запрет, то ясно, что лишь случай, неожиданность, происшествие способны привести его в действие. Живое существо, чье существование течет в обычном для него русле, спокойно довольствуется удовольствием. Если наслаждение выходит-таки на поверхность, если оно узаконивает себя, получив санкцию единичной черты и повторения, закрепляющих ее в дальнейшем в качестве метки, если это происходит, то начинается это с легкого отклонения наслаждения от своего направления, и никак не иначе. Отклонения эти никогда не будут, в конечном счете, слишком большими, даже в практиках, о которых я только что упоминал.
Речь не идет о трансгрессии, о вторжении в поле, охраняемое действием механизмов регулирования жизнедеятельности. На самом деле, наслаждение получает определенное место, заявляет о себе, в эффекте энтропии, в утрате. Вот почему, заговорив о нем, я использовал поначалу выражение Mehrlust, избыто(чно)е наслаждение. Обнаруженноев измерении утраты — отрицательное число всегда требует, так сказать, компенсации — это неизвестно что, заявив, словно ударом в колокол, о своем приходе, обернулось наслаждением, и наслаждением, которое подлежит повторению. Только в измерении энтропии, и в нем одном, находит воплощение тот факт, что имеется избыто(чно)е наслаждение и что наслаждение это надлежит каким-то образом получить.
Это и есть измерение, в котором необходим становится труд, трудовое знание, то знание, что обусловлено, знает оно то или нет, в первую очередь единичной чертой, а вслед за ней и всем тем, что означающее позволит артикулировать. Именно здесь и берет свое начало то измерение наслаждения, у говорящего существа столь двусмысленное, которое способно с тем же успехом подвести теоретическую базу под апатию, сделать апатию жизненным кредо, а апатия — это гедонизм. Но хотя кредо из этого сделать легко, каждый знает, что даже как члена массы — недаром одна из работ Фрейда этого периода носит название Massenpsychologie — одушевляет его, формирует его, дает ему знание иного. порядка, нежели то, что связывает и приводит в гармонию Umweltи Innenwelt, не что иное, как функция избыто(чно)го наслаждения как такового.
Это и есть та полость, то зияние, заполнить которое и призваны, без сомнения, поначалу объекты, которые как бы заранее для этого приспособлены, специально созданы, чтобы послужить затычкой. На этом и останавливается классическая психоаналитическая практика, прибегая к терминам оральное, анальное, скопическое и голосовое. Все это и есть различные имена, с помощью которых мы можем указать на а как на некий объект, хотя на самом деле а представляет собою, собственно говоря, следствие из того, что знание, в основе своей, сводится к означающей артикуляции.
Знание это является средством наслаждения. И когда оно работает, продукцией его, повторяю, является энтропия. Энтропия эта, этот пункт, где происходит утрата, и является как раз единственной точкой, единственным местом, где предоставлен нам регулярный доступ к тому, что имеет отношение к наслаждению. Тем самым преобразуется, замыкается на себя и мотивируется все то, как влияет означающее на судьбу говорящего существа.
К речи это имеет самое малое отношение. Это имеет отношение к структуре, — структуре, выстраивающейся как отлаженный аппарат. Человеческому существу, гуманоиду, названному так, ясное дело, лишь потому, что он является всего-навсего гумусом языка, остается лишь к аппарату этому свою речь подладить.

С помощью всего-навсего четырех буковок мне только что удалось продемонстрировать вам, что достаточно приписать к единичной черте, Svдругую черту, S2, чтобы быть в состоянии, исходя из этих, тоже полноправных, означающих, определиться в отношении, с одной стороны, ее смысла и, с другой стороны, внедрения ее в наслаждение — того, благодаря чему она становится орудием наслаждения.
Это и служит работе отправной точкой. С помощью знания как орудия наслаждения производится работа, которая имеет некий, темный, смысл. Он, этот темный смысл, и является смыслом истины.
4
Не доведись мне уже рассматривать эти термины в самом различном свете, я не решился бы, разумеется, их здесь ввести. Но позади проделанная работа, и работа немалая.
Когда я говорю вам, что знание первоначально имеет место в дискурсе господина на уровне раба, кто вспоминается, как не Гегель, показавший нам, что именно труд раба выдает нам истину господина. Истину, которая его, конечно же, ниспровергает. На самом деле, мы можем, пожалуй, дать схеме этого дискурса иные формы и обнаружить место, где в гегелевской конструкции зияет прореха, где замкнутость ее оказывается насильственной.
Если существует что-то, что наш подход очерчивает и что аналитический опыт, безусловно, заново подтвердил, так это тот факт, что нельзя говорить об истине, не давая тут же понять при этом, что подойти к ней можно лишь через недосказанность, что она никогда не выговаривается до конца по той причине, что кроме полуправды этой сказать нечего. Все, что может быть высказано, уже здесь. И тут, следовательно, дискурс упраздняет себя. О несказанном говорить нечего, какое бы удовольствие это занятие кое-кому, похоже, ни доставляло.
И тем не менее его, этот узел недосказанности, я все же давеча проиллюстрировал, показав вам, каким образом следует выделить в нем то, что имеет, собственно, отношение к интерпретации — то, что я сформулировал, говоря об акте высказывания, лишенного содержания, и о содержании высказывания, отвлеченном от его акта. Я показал, что именно здесь находятся те присущие интерпретации осевые точки, точки равновесия и приложения сил, опираясь на которые, мы сможем радикальным образом обновить наше представление об истине.
Что такое любовь к истине? Это что-то такое, что насмехается над ее, истины, неудачей быть. Эту неудачу быть можно назвать и иначе — нехваткой забвения, напоминающей о себе в образованиях бессознательного. Здесь не идет речь о том, чтобы быть, быть в смысле какой бы то ни было полноты. Что представляет собой неразрушимое желание, о котором говорит Фрейд в заключительных строках Толкования сновидений? Что это за желание, которое ничто не способно изменить и поколебать, даже когда меняется все вокруг? Нехватка забвения и есть то же самое, что неудача быть, так как быть как раз и означает забыть. Любовь к истине, это любовь к той слабости, над которой мы с вами приподняли завесу, это любовь к тому, что истина скрывает и что зовется кастрацией.
Жаль, что мне приходится делать эти напоминания, по сути дела, столь отвлеченно-книжные. Мне кажется, однако, что с аналитиками, с ними в особенности, часто бывает так, что за несколькими табуированными словами, которыми они без стеснения свою речь уснащают, незамеченным остается то, что истина — это бессилие.
Все, что касается истины, строится именно на этом. В том, что существует любовь к слабости, заключена, без сомнения, суть любви. Любить, как я уже говорил, значит даватьто, чего не имеешь, то есть то, что могло бы возместить собой эту изначальную слабость.
Одновременно проясняется, приоткрывается и та роль
— мистическая, или мистифицирующая, не знаю — которую люди определенного настроя всегда предоставляли любви. Так называемая всеобъемлющая любовь, эта тряпка, которой размахивают у нас перед носом, чтобы нас успокоить, для нас лишь завеса, покрывало, наброшенное на истину.
То, что от психоаналитика требуют и о чем я на прошлом занятии уже говорил, не имеет, конечно же, ничего общего с тем, что можно услышать от пресловутого якобы знающего субъекта и на чем, понимая меня, как обычно, несколько вкось, иные считали возможным выстроить перенос. Я все время настаивал на том, что предполагаемого знания у нас за душой не так много. Анализ создает ситуацию, в которой дело обстоит ровно наоборот. Что говорит аналитик пациенту, приступающему к анализу? — Давайте, говорите, что хотите, все будет отлично. Именно его, пациента, утверждает аналитик в роли субъекта, якобы знающего.
При этом он, вообще говоря, не кривит душой, поскольку больше аналитику положиться не на кого. В основе переноса лежит то, что находится тип, который велит мне, бедняге, вести себя так, словно я сам знал прекрасно, в чем дело. Мне позволяется говорить все, что угодно, это всегда что-то даст. Такое бывает не каждый день. Здесь есть, от чего произойти переносу.
Что определяет собой аналитика? Я это уже говорил. Я говорил об этом всегда — просто никто ничего так и не понял, что и естественно, и в этом моей вины нет. Анализ
— вот чего ждут от психоаналитика. Но надо еще понять, что именно за пресловутым то, чего ждут от психоаналитика кроется.
Ответ прост, он у нас перед носом — у меня всегда такое чувство, будто я только и делаю, что повторяюсь — что ж, тружусь я, а прибавочное наслаждение достается вам. От психоаналитика ожидают, как я вам в последний раз уже говорил, чтобы знание его функционировало в качестве истины. Именно поэтому и не покидает он пределов недосказанности.
Я в прошлый раз это уже говорил, и впредь мне придется вернуться к этому вновь, так как для последующего это важно.
Аналитику, и только нему, адресована знаменитая формула, которую я не раз комментировал, формула Wo es war, soll Ich werden. Если аналитик пытается занять ту позицию вверху слева, которая задает собой его дискурс, то именно потому, что находится он там ни в коем случае не ради себя. Туда, где было избыто(чно)е наслаждение, наслаждение другого, я, я сам, поскольку я осуществляю аналитический акт, должен прийти.
14 января 1970 года.

Биография. Эрнест Джонс “Фрейд. Образ жизни и деятельности”

 Следует коротко рассказать о том образе жизни, который был присущ Фрейду. Мы можем начать с описания окружающей его обстановки. Берггассе[149], называемая так, потому что круто спускалась вниз относительно главной улицы, состояла из массивных типично венских домов XVIII века. На цокольном этаже дома под номером 19 располагался мясной магазин. Фамилия мясника была Зигмунд, и табличка с его именем, висящая на одной стороне огромных входных дверей, немного забавно контрастировала с другой табличкой, висящей на противоположной стороне входной двери, — проф. д-р Зигм. Фрейд. Вход на территорию главного здания был очень широким, так что через него могла проехать лошадь с коляской прямо в сад и остановиться там. Налево от входа жили консьержки. В то время мне казалось странным, что, подобно другим венским бюргерам, Фрейд не имел входного ключа от своего дома, и, если он возвращался позднее десяти часов, ему приходилось будить консьержку. Направо находился ряд ступеней, примерно полдюжины, ведущих в рабочую квартиру из трех комнат, которую Фрейд занимал с 1892 по 1908 год. Окна этих комнат выходили в сад внутри двора; величественный ряд низких каменных ступеней вел на следующий этаж, называемый мезонином, именно здесь жил Фрейд со своей семьей.
В 1954 году Всемирная федерация психического здоровья установила на этом доме табличку в память о проживании здесь Фрейда в течение столь многих лет.
В 1930 году городской совет предложил переименовать Берггассе в «Sigmund Freudgasse», следуя, таким образом, приятной венской традиции увековечения памяти знаменитых врачей. Фрейд назвал эту идею «бессмысленной». Выполнению этого предложения помешали политические конфликты, и оно было снято. Однако 15 февраля 1949 года городской совет решил назвать жилищный массив в девятом районе Вены «Sigmund Freudhof».
Весной 1907 года[150] Фрейд преобразовал свои домашние апартаменты. Отказавшись от своей небольшой квартиры из трех комнат на цокольном этаже, в которой располагался его личный кабинет, он занял бывшую квартиру своей сестры Розы, находящуюся на первом этаже, примыкающую к его собственной жилой квартире, так что теперь он занимал весь этаж. Вход в нее был сделан так, что он мог пройти из своей новой квартиры в старую, не открывая входную дверь, и он постоянно пользовался этой возможностью в немногие минуты отдыха. Еще одно изменение Фрейд сделал для того, чтобы позволить своему очередному пациенту уходить, минуя приемную, так что пациенты редко сталкивались друг с другом. В нужный момент горничная приносила шляпу и пальто и подавала их уходившему пациенту.
А вот как выглядели комнаты Фрейда. Сначала шла небольшая приемная с окном, выходящим в сад. Она была достаточно просторной, чтобы в ней проводить собрания Венского общества по средам в течение нескольких лет, пока число его членов не стало слишком большим. Посередине располагался продолговатый стол внушительных размеров, а сама комната была украшена различными антикварными вещами из коллекции Фрейда. Между этой комнатой и соседним кабинетом для приема пациентов находились двойные двери, обитые сукном, по обеим сторонам которых висели тяжелые шторы; все это обеспечивало полнейшее уединение. В этом кабинете, с кушеткой для аналитических приемов в углу, Фрейд сидел, выпрямившись, на не очень удобном стуле, глядя в окно, которое выходило в маленький сад; в более поздние годы он пользовался высоким стулом как подставкой для ног. В этом кабинете также находилось много антикварных вещей, включая рельефное изображение знаменитой «Градивы». Эта комната вела во внутреннее святилище, личный кабинет Фрейда. Он был наполнен книгами и шкафами с большим количеством антикварных вещей. Стол, за которым он писал, был не очень больших размеров и всегда содержался в чистоте. Протирать его, должно быть, было мучением, так как на нем стояло множество небольших статуэток, по большей части египетских, которые Фрейд имел обыкновение заменять время от времени.
Мы уже касались той важной роли, которую в его эмоциональной жизни играла любовь к собиранию греческих, ассирийских и египетских древних вещей.
К счастью, ему удалось в целости перевезти всю коллекцию в свой дом в Лондоне, где она, к нашей большой пользе, представлена для обозрения. Для Фрейда было величайшим наслаждением дарить различные предметы из своей коллекции, и некоторые из нас хранят эти драгоценности. Его сын Эрнст, который обладает несколькими ценными подборками из его коллекции, естественно, отбирал их в соответствии с их художественной ценностью; для Фрейда это всегда имело вторичное значение по сравнению с их историческим или мифологическим значением.
Квартира, в которой они жили, состояла из трех гостиных комнат и спален. В целом в ней насчитывалось не менее двенадцати старомодных изящных венских печек, и дети гордились тем, что никто в их кругу не имел в доме одиннадцать рабочих столов.
В Вене жизнь Фрейда заполняла в основном работа. Она начиналась с первым пациентом в восемь часов утра, а это означало, что Фрейд вставал около семи. Разбудить его столь рано всегда было трудно, так как ложился он поздно, а работал много, в результате чего ему требовался более длительный отдых. Холодный душ, однако, освежал его. Каждое утро приходил цирюльник, чтобы привести в порядок его бороду и, в случае необходимости, также волосы. В Америке на него произвела впечатление необычность собственной заросшей внешности, и, вернувшись в Европу, он начал выбривать свои щеки, но через несколько месяцев решил бросить эту привычку; однако вскоре после этой поездки он пожертвовал пышностью своих усов и бороды, которые в более поздние годы сделал значительно короче. После туалета следовали завтрак на скорую руку и просмотр «Neue Freie Presse». Каждому пациенту уделялось ровно 45 минут, между пациентами имелся интервал в пять минут, во время которого Фрейд мог подготовиться для восприятия новых впечатлений либо подняться наверх и узнать о последних домашних новостях. Однако он взял себе за правило быть пунктуальным со своими пациентами.
Второй завтрак в семье проходил в час дня. Это было единственное время, когда вся семья обычно собиралась вместе; вечерняя трапеза часто бывала настолько поздно, что юные члены семьи к этому времени уже ложились спать. Это была самая существенная трапеза за весь день, состоявшая из супа, мяса, сыра и т. д. и сладкого. Фрейд наслаждался едой и сосредоточивался на ней. Он очень мало разговаривал во время еды, что иногда служило источником смущения для гостей, которым приходилось вести разговор с его семьей. Фрейд, однако, никогда не пропускал ни слова из разговора членов семьи и из семейных новостей. Если за едой отсутствовал кто-либо из детей, Фрейд безмолвно показывал ножом или вилкой на пустующий стул и вопросительно глядел на жену, сидевшую на другом конце стола. Она объясняла, почему этот ребенок не должен выходить к столу, или называла причину, которая его задержала. Фрейд, чье любопытство было удовлетворено, кивал и молчаливо продолжал есть. Все, чего он хотел, — это держать в поле зрения все семейные события.
Кроме тех случаев, когда Фрейд бывал чрезмерно занят, с часу до трех он делал перерыв, поэтому после нескольких минут отдыха он отправлялся на прогулку по окрестным улицам. В это время он имел возможность сделать незначительные покупки. Ходил он очень быстро, поэтому за время, имеющееся в его распоряжении, преодолевал значительное расстояние. Часто ему приходилось передавать корректуру своим издателям, Дойтике и позднее Геллеру, он также посещал табачный магазин около церкви Св. Михаила, чтобы пополнить запас сигар. С трех часов начинались консультации, для этой цели Фрейд надевал сюртук. После этого следовала непрерывная терапевтическая работа до девяти вечера, времени его ужина. Когда Фрейд бывал чрезмерно занят, он работал со своими пациентами до десяти вечера, что означало двенадцать-тринадцать часов аналитической работы в день.
Промежуток без еды с часу дня до девяти часов вечера кажется очень большим, но лишь после 65 лет Фрейд позволил себе роскошь выпивать чашку кофе в пять часов вечера.
Отдых в кругу семьи во время вечерней трапезы доставлял ему больше удовольствия, чем в середине дня, когда он был крайне занят. После ужина он совершал еще одну прогулку, на этот раз с женой, свояченицей или позднее с дочерью. Иногда в таких случаях они шли в кафе: летом — в кафе Ландманна, зимой — в кафе «Центральное». Когда его дочери шли в театр, Фрейд встречал их около театра и сопровождал домой.
Его старшая дочь рассказывает следующую историю о почтительности Фрейда к членам своей семьи. Когда ей исполнилось четырнадцать лет, ей было разрешено идти по правую руку от отца во время совместных прогулок. Одна ее школьная подруга, заметив это, сказала, что отец всегда должен быть по правую сторону. На что его дочь гордо ответила: «С моим отцом это не так. С ним я всегда чувствую себя леди».
По возвращении домой Фрейд сразу же удалялся в кабинет, чтобы заняться сначала своей корреспонденцией, на которую неизменно отвечал собственноручно, а затем той работой, которую он писал в данное время. Кроме этого, его ожидал кропотливый труд по подготовке новых публикаций и внесения поправок в корректуру, не только собственных работ, но также работ, печатающихся в тех журналах, редактором которых он являлся. Он ложился в постель не раньше часа ночи, а часто и намного позднее.
В только что описанный распорядок его жизни изредка вносились изменения. По средам в его доме проводилось регулярное собрание венского общества, на котором он всегда зачитывал какую-либо свою работу либо принимал участие в обсуждении других. Каждый второй вторник он посещал собрания еврейского объединения «Бнай Брит», где время от времени также зачитывал свои работы. Субботний вечер был для Фрейда очень дорог, так как он крайне редко пропускал приятное времяпрепровождение, играя в свою любимую карточную игру тарок. Вечер, проведенный в театре, был редким событием. Чтобы он оторвался от работы, должно было идти нечто, представлявшее для него особый интерес, например пьеса Шекспира или опера Моцарта.
Воскресенье, конечно, было особым днем. В этот день он не принимал ни одного пациента. Утром Фрейд, сопровождаемый одним или двумя членами семьи, всегда наносил визит своей матери. В это время у нее могли находиться кто-то из его сестер, и сообщалось много семейных новостей. Семейные узы для Фрейда всегда были очень важны, он вникал во все затруднения и, несомненно, давал мудрые советы. Во время этих визитов он больше слушал, чем говорил, и, когда возникала какая-либо серьезная проблема, например финансовая, он предпочитал спокойно обсудить ее дома со своим братом Александром. Время от времени он навещал какого-либо из своих друзей, или к нему домой мог прийти какой-либо гость, но такое случалось всего несколько раз в году. В более поздние годы воскресенье стало любимым днем Фрейда для встреч со своими друзьями из-за границы, которым он мог посвящать многие часы. Несколько раз я разговаривал с ним до трех часов утра, но, несмотря на мои угрызения совести по поводу того, что я столь укорачиваю его ночной отдых, ему было трудно прерывать наши интересные беседы. В воскресенье вечером мать Фрейда и его сестры собирались на семейную трапезу, но, как только она подходила к концу, Фрейд уходил в свою комнату. Если какая-либо из сестер хотела с ним побеседовать с глазу на глаз или получить совет по какому-нибудь вопросу, ей приходилось следовать за ним. В воскресенье, по подсчетам Фрейда, он писал больше, чем в любой другой день.
Общеизвестно, что Фрейд являлся заядлым курильщиком. В среднем он выкуривал двадцать сигар в день. Скорее это может быть названо пагубным пристрастием, нежели привычкой, поскольку он крайне страдал, когда был лишен возможности курить. А такое случалось в последние годы войны, в более поздние годы по причине болезни. Когда ему пришлось смириться с табаком, лишенным никотина, у него был очень мрачный вид. С другой стороны, у него никогда не было склонности к чрезмерному употреблению спиртного. Как он однажды написал своей невесте, у него «нет предрасположенности к питью». В молодости он любил вино, но никогда не пил пиво или крепкие напитки. Во время своих путешествий по Италии Фрейд взял себе за правило отведывать местное вино. В Вене, однако, он никогда ничего не пил, и в доме хранилось очень мало вина. Он вполне мог придерживаться этого правила не из-за какого-либо принципа, а, скорее, из-за отвращения даже к небольшому помутнению сознания, которое вызывается даже слабым спиртным напитком: Фрейд всегда хотел иметь ясную голову.
Одежда Фрейда была неизменно чистой и опрятной, хотя и не изящной или модной. Перед войной он носил темную пиджачную пару с коротким жестким белым воротником и черным галстуком-бантом, сюртук надевал только по особым случаям. Он носил широкую черную шляпу, обычную тогда для Вены; шелковые шляпы надевались им для очень редких церемониальных событий, которых Фрейд по большей части успешно избегал.
Хотелось бы сказать несколько слов о супружеской жизни Фрейда, так как различные странные легенды об этой стороне его жизни, по-видимому, вошли в моду. Его жена, несомненно, являлась единственной женщиной в любовной жизни Фрейда, и он всегда отдавал ей предпочтение перед всеми другими людьми. Вполне вероятно, что страсть в супружеских отношениях утихла в нем быстрее, чем это обычно случается с многими мужчинами, однако, и мы знаем об этом со столь многих слов, она сменилась непоколебимой привязанностью и совершенной гармонией взаимного понимания. И конечно, все было абсолютно не так, как сказал один писатель, будто «Марта Фрейд — это воплощение чистящей, протирающей, моющей домохозяйки, которая ни на минуту не помыслит о чем-либо другом, пока есть хоть одна соринка в доме». Она, несомненно, была прекрасной хозяйкой, но намного справедливее то, что для нее на первом месте была душевная жизнь семьи, а не домашняя работа. И она отнюдь не являлась разновидностью гувернантки, она была очень образованной леди, для которой много значило все многообразие жизни. Вечер она посвящала чтению и интересовалась современной литературой до конца своей долгой жизни. Она получала особое удовольствие, когда великий Томас Манн, один из ее любимых писателей, бывал у них в гостях, а он являлся одной из многих видных фигур в литературе в те дни, которые посещали дом Фрейда. У нее имелось мало возможности или, может быть, желания предаваться чисто интеллектуальным занятиям, и она едва ли была знакома с деталями профессиональной работы своего мужа. Но в его письмах ей встречаются косвенные намеки на его труды о «Градиве», Леонардо, Моисее и т. д., которые явно предполагают знание ею этих работ.
С ними жила около сорока двух лет ее сестра, «тетя Минна». Она определенно знала больше о работе Фрейда, и он однажды заметил, что в годы одиночества последнего десятилетия прошлого века Флисс и она являлись единственными людьми в мире, с симпатией относящимися к его работе. Ее колкий язык породил множество эпиграмм, которые цитировались в семье. Фрейд, несомненно, ценил общение с ней, но сказать, что она каким-либо образом заменяла свою сестру в его любовных чувствах, — значит сказать сущий вздор.
Его дети были поражены, прочитав в одной книге американского автора о двух предполагаемых характерных чертах в их взаимоотношениях с отцом. Сначала они, к своему удивлению, узнали, что не в обычае Фрейда проявлять по отношению к своим детям непосредственно выраженную любовь и что он держал свое естественное чувство к ним «наглухо замурованным». Я вспоминаю одну его дочь, которая тогда была старшеклассницей, прижавшейся к его колену таким образом, что не оставалось никаких сомнений как в его любви, так и в его готовности проявить ее. Находиться со своими детьми и разделять их развлечения было для него величайшим счастьем, и он посвящал свое свободное время, когда они вместе находились на отдыхе, детям. Еще более удивительным для них было узнать, какого строгого отца они, должно быть, имели. Рисовались картины той патриархальной жестокости, при которой благоговейный страх перед отцом и удовлетворение его малейшей прихоти составляли основу его воспитания. Наоборот, единственно, в чем можно было бы упрекнуть Фрейда, — он был необычно мягким по отношению к детям. Позволять личности ребенка свободно развиваться при минимуме ограничений или замечаний было в то время редким явлением, и Фрейд, возможно, дошел даже до крайностей в этом отношении — однако с самыми счастливыми результатами для будущего развития своих детей. И это справедливо как для его сыновей, так и для его дочерей.
Семейная жизнь Фрейда на Берггассе отличалась замечательной атмосферой и гармонией. У детей, подобно их родителям, присутствовало высокоразвитое чувство юмора, так что их жизнь была наполнена шутками, не исключающими элементов колкостей и поддразнивания. Но в семье никогда не было чего-либо дурного. Никто из его детей не может вспомнить чего-либо похожего на ссору между ними и в еще меньшей степени на ссору с кем-либо из родителей. У них никогда не наблюдалось чего-либо похожего на «сцену». Атмосфера в семье была свободной, дружеской и хорошо сбалансированной. Фрейд сам по себе был сдержанным человеком, он, например, никогда не проявлял своих чувств по отношению к жене перед незнакомыми людьми, но любовь, которая исходила от него, вдохновляла всю семью.
Лишь в одном Фрейд был убежден в вопросах воспитания своих детей, а именно в том, что, поскольку это в его возможности, они не должны испытывать какого-либо затруднения относительно денег, которое наложило столь тяжелый отпечаток на его юность. Согласно его плану, они должны иметь все, что пожелают, как для своего удовольствия, так и для своего образования, до тех пор, пока не смогут зарабатывать себе на жизнь сами; после этого они не должны были больше рассчитывать на какую-либо его помощь. Все деньги, которые он мог оставить, предназначались для многих зависевших от него людей. Перед тем как навсегда покинуть Вену, он дал деньги своим сестрам и оставил те немногие средства, что у него были, в семейном фонде, из которого при желании могла брать деньги его жена. Тем временем его дети не только не должны были испытывать какого-либо беспокойства относительно денег, но им следовало даже знать о них как можно меньше — на деле ничего, кроме мелких расходов. В этом он скорее дошел до противоположной крайности, и для них, вероятно, было бы легче, если бы они знали кое-что о той роли, которую деньги волей-неволей играют в жизни. Но плохих последствий такого воспитания детей не было.
Фрейд говорил, что существуют три вещи, на которых никогда не следует экономить: здоровье, образование и путешествия. Он также заметил, что для воспитания у детей уважения к себе важно, чтобы они всегда были хорошо одеты.
Фрейд особенно внимательно следил за тем, чтобы во время каникул и путешествий его дети не испытывали материальных затруднений. Он давал им все, что они хотели, и ни один из них никогда не злоупотреблял такой его щедростью. Кроме того, обладая тактичностью и чувством справедливости, он всегда принимал в соображение финансовые обстоятельства любого сопровождавшего их друга. Например, самый близкий друг его старшего сына был из плохо обеспеченной семьи. Когда они вдвоем захотели отправиться в поход на гору, Фрейд сначала заставил сына узнать, сколько денег берет с собой в дорогу его друг, а затем дал своему сыну ровно такую же сумму, чтобы его друг не был обижен.
Естественно, основной доход Фрейд получал от своей терапевтической работы. Перед войной его гонорар был равен сорока кронам (1 фунт 13 шиллингов), что являлось высокой платой для Вены. Все, что он зарабатывал своими консультациями, он считал своей премией и чувствовал себя вправе откладывать эти деньги для своего хобби — собирания античных вещей. Авторские гонорары, которые в течение многих лет составляли небольшие суммы, распределялись среди детей на подарки. Дарить подарки было одним из величайших наслаждений для Фрейда. Настолько сильным, что у него не хватало терпения ждать подходящего момента. Несмотря на протесты жены, подарок ребенку на день рождения дарился вечером перед этим днем. Между прочим, это не единственный пример нетерпеливости в страстной натуре Фрейда. Ежедневный приход почтальона был событием, которого он ожидал с огромным нетерпением. Он не только очень любил получать письма, но также проявлял беспокойство по поводу своих друзей, если они не так скоро, как он, отвечали на письма.
В те дни для жителей Австрии не было принято скрупулезно платить налоги со своих доходов, и Фрейд, вероятно, не составлял исключения из этого правила; нет ничего удивительного в том, что он ставил потребности своей семьи выше, чем заботу об императоре. Однажды в 1913 году департамент, в котором он проживал, адресовал ему письмо, в котором выражалось удивление, что его доход является столь небольшим, «тогда как все знают, что слава о нем простирается далеко за пределы Австрии». На что Фрейд едко ответил: «Проф. Фрейд очень польщен получением известия от правительства. Это первый случай, когда правительство обратило на него какое-то внимание, и он признает это. Однако он не может согласиться с одним пунктом в присланном ему письме: что его слава простирается далеко за пределы Австрии. Она начинается на ее границе».
Фрейд никогда не интересовался финансовыми сделками. Те деньги, которые ему удавалось сэкономить, он вкладывал в страховые полисы и в государственные облигации, но никогда в ценные бумаги фондовой биржи. Все эти вклады были потеряны во время инфляции, наступившей после окончания войны. Когда Фрейд смог оправиться от такого удара, он снова начал вкладывать деньги в государственные облигации, но большую часть денег посылал за рубеж, чтобы они хранились на более безопасном банковском счете. К концу жизни Фрейда его сын Мартин, который был банкиром, взял на себя заботу о его финансах, и Фрейд полностью доверил ему этот вопрос. Его отношение к деньгам было абсолютно нормальным, если учесть то, как сильно он страдал в юности от их недостатка. Деньги имели свое значение в мире реальности, но не обладали для него никакой эмоциональной значимостью. Он был щедрым не только по отношению к многочисленным родственникам, но также по отношению к бедным студентам, ибо его собственные финансовые затруднения в юности заставляли его с сочувствием относиться к их трудностям.
Фрейд следил за местными новостями и современной политикой, но не ощущал себя глубоко вовлеченным в них. Он симпатизировал прогрессивным реформам, предлагаемым социалистической партией, но не являлся приверженцем социализма. Его брат Александр, который вращался в правительственных кругах, был яростным противником социализма, но Фрейд имел обыкновение просто выслушивать его тирады со спокойной улыбкой. Он никогда не голосовал за социалистическую партию на выборах и, конечно же, никогда не голосовал за их оппонентов, яростную антисемитскую социал-христианскую партию. Была также еще небольшая либеральная партия, которая один или два раза выдвигала своего кандидата в районе, где жил Фрейд; когда это случалось, Фрейд голосовал за этого кандидата.
Почти до семидесяти лет Фрейд ни разу серьезно не болел. С другой стороны, его постоянно беспокоили те или иные расстройства здоровья. Его письма к своим друзьям полны намеков на расстройства кишечника, хронический запор, что в различные времена диагностировали как колит, воспаление желчного пузыря, простое расстройство желудка или хронический аппендицит. Все это вполне могло наблюдаться у человека, ведущего сидячий образ жизни, но, вероятно, частично такие симптомы являлись также психосоматическим остатком невроза, который беспокоил Фрейда в период его самоанализа.
Были также и другие расстройства, такие, как частый «ревматизм», который много раз поражал его правую руку и сильно мешал при письме. Удивительно, что у человека, привыкшего пользоваться ручкой, наблюдались спазмы кисти рук. На протяжении всей своей жизни он страдал от сильной мигрени и периодических инфекций анальных пазух, а позже также — от болезни предстательной железы. Всю жизнь Фрейд был поглощен мыслями о смерти. У него встречаются размышления о значении, страхе смерти, а позднее и желание ее. Он часто говорил и писал многим из нас об этом, причем основным лейтмотивом его замечаний всегда было то, что он становится старым и что ему недолго осталось жить. «Периодические» вычисления Флисса давали Фрейду 55 лет жизни. Как только без каких-либо происшествий прошел этот срок, Фрейд стал придерживаться другого суеверия — что ему суждено умереть в феврале 1918 года. А когда благополучно миновала и эта дата, он высказал характерное для него сухое замечание: «Это показывает, как мало можно верить сверхъестественному». Периоды отдыха означали совершенно иную жизнь для Фрейда. Уже в поезде, увозящем его из ненавистной Вены, он, должно быть, испытывал большое чувство облегчения и удовлетворения. За много месяцев, часто начиная даже с января, в его семье и с его друзьями обсуждался выбор самого привлекательного места для отдыха в приближающееся лето. Часто на Пасху он совершал разведывательные маршруты и посылал оттуда своей семье забавные отчеты. В таких вопросах все члены его семьи являлись знатоками, и требования к месту отдыха были очень специфическими: это должен был быть комфортабельный дом с уютной комнатой, в которой Фрейд мог писать, местность должна быть возвышенной, достаточно солнечной, с чистым воздухом, с сосновыми лесами для прогулок, где водится много грибов, с чудесным видом, и, самое главное, расположена в тиши и отдаленности от туристских стоянок или любых других скоплений туристов.
Перед войной Фрейд во время отдыха носил тирольский костюм с подтяжками, шорты и зеленую шляпу с небольшой замшевой лентой, обрамляющей шляпу. Крепкая палка для прогулок, а в сырую погоду — плотная альпийская накидка с капюшоном завершали его снаряжение. В более поздние годы этот наряд сменили брюки-гольф, а еще позднее более степенный серый пиджачный костюм.
В юности Фрейд любил развлекаться игрой в шары, но в основном его моцион заключался в длинных прогулках. Он был замечательным ходоком, быстрым, легким в ходьбе и неутомимым.
Характерной особенностью Фрейда была его страсть к собиранию грибов. Он обладал удивительным чутьем к угадыванию тех мест, где они могли расти, и даже указывал на такие места, когда ехал в вагоне поезда. На прогулке он часто, оставив детей, углублялся в лес, и дети были уверены, что вскоре услышат его радостный крик. Увидев гриб, Фрейд молча подкрадывался и внезапно делал резкий выпад, чтобы «поймать» гриб своей шляпой, как если бы это была птица или бабочка. Он мог также часами искать дикие лесные цветы, тщательно определяя их названия на досуге. Одна из его дочерей сказала мне, что отец больше всего хотел обучить своих детей трем вещам: знанию диких цветов, искусству находить грибы и технике карточной игры тарок. И он имел полнейший успех во всех этих занятиях.
На отдыхе у Фрейда проявлялись два качества, которые чаще связывают с женской половиной человечества, — он не обладал чувством ориентировки и никогда не мог найти дорогу в сельской местности. Его сыновья рассказывали мне, что во время длинных прогулок они сильно удивлялись, когда он поворачивал домой в абсолютно неверном направлении, но, сам хорошо зная об этом, Фрейд с готовностью подчинялся их руководству в этом вопросе. И еще, он был очень непрактичным относительно деталей путешествия. Расписания поездов были выше его понимания, и сложные поездки всегда подготавливались сначала его братом Александром, а позднее сыном Оливером, оба они являлись экспертами в этой области. Чтобы найти нужный им поезд, приходилось приезжать на станцию за много часов до его отправления, и даже в этом случае багаж мог быть неправильно направлен либо положен не на место.
Фрейд обычно проводил таким образом около шести недель, а затем начинал ощущать потребность в более утонченных удовольствиях. А это почти всегда означало поездку в Италию.
Кое-что можно сказать и о том, как писал Фрейд. Если судить по огромному количеству его трудов, а также по его переписке, он, должно быть, наслаждался самим физическим актом писания и всегда писал собственноручно. Только в преклонные годы, когда ему шел восьмой десяток, его младшая дочь иногда помогала Фрейду в этом занятии. Фрейду никогда не приходилось заставлять себя писать. Его работам присуще свойство поэтического беспорядка. Он мог неделями или даже месяцами не испытывать какой-либо потребности писать. Затем возникало желание творить, тяжелые муки творчества, старание написать хотя бы две или три строчки в день и наконец следовал взрыв работоспособности, когда какое-либо важное эссе появлялось в течение нескольких недель. Не следует думать, что в это время он писал непрерывно: наоборот, это были те немногие часы, которые он мог сэкономить в конце дня своих тяжких трудов.
Возрастание дискомфорта, вместе с различными другими симптомами общего недомогания, всегда предшествовало лучшим работам Фрейда. Когда он хорошо себя чувствовал и пребывал в эйфорическом настроении, у него не возникало и отдаленной мысли о написании чего-либо. Он объяснял мне, что необходимость выслушивать других и вести беседу по столь много часов каждый день вызывает потребность создать что-либо, сменив, таким образом, состояние пассивного восприятия на состояние активного творчества. Во время летнего отдыха часто зарождались его новые идеи, несомненно, как результат тех многочисленных впечатлений, которые он получал от своих пациентов в предшествующие месяцы работы. По возвращении в Вену в октябре он часто ощущал желание с головой погрузиться в работу. Он считал, что лучшие периоды его творчества случаются каждые семь лет; это, несомненно, являлось остатком его веры в периодические законы Флисса
Любая работа была для Фрейда как хлеб насущный. Он нашел бы жизнь в безделье невыносимой.

   Я не могу и помыслить о каком-либо жизненном комфорте без работы. Творческое воображение и работа идут для меня рука об руку; ни в чем другом я не нахожу удовольствия. Это стало бы рецептом счастья, если бы не мысль, довольно мучительная, что продуктивность человека целиком зависит от его неустойчивых настроений. А что делать человеку в тот день, когда мысли перестают приходить в голову, а нужные слова не идут на ум? От такой возможности невольно вздрогнешь. Вот почему, несмотря на покорность судьбе, что является некоторой опорой человеку, я тайно молюсь: сохрани меня Бог от какой-либо немощи, от паралича моих способностей вследствие какого-либо телесного недуга. Мы умрем на своем посту, как сказал король Макбет.

Было бы притворством, на которое Фрейд никогда не был способен, отрицать, что после столь многих лет дурной славы он наконец, после великой войны, действительно стал знаменитым. Фрейд принял это как факт, ничем не выделяющийся среди прочих, и, конечно, его радовали возрастающие знаки признания. Но он не сделал ничего для того, чтобы достичь славы: она явилась следствием той работы, которую он делал по другим мотивам. Он однажды сказал: «Никто не пишет ради достижения славы, которая, так или иначе, является преходящей или иллюзией бессмертия. Несомненно, мы прежде всего пишем для удовлетворения, лежащего внутри нас, а не ради других людей. Конечно, когда другие люди оценивают наши усилия, это увеличивает внутреннее удовлетворение, но тем не менее мы пишем в основном для себя, следуя своему внутреннему побуждению».
Хотя он исходил из своей системы писать о том, что хочет выразить, он не придавал большого значения своим записям. Такое беззаботное отношение наиболее проявлялось в вопросе переводов его работ, на что он давал права до некоторой степени необдуманно и неразборчиво. Его сыну Эрнсту стоило большого труда годы спустя распутать обнаружившиеся сложные и противоречивые контракты.
Фрейд давал себе довольно скромные оценки. Вот одна из них: «У меня очень ограниченные способности или таланты. Нет вообще каких-либо талантов к естественным наукам, ни к математике, ни к чему-либо, что имеет дело с вычислениями. Но то, что у меня есть, и природа чего крайне ограниченна, является, вероятно, очень интенсивным».
Меня несколько раз просили высказать мнение, насколько важным являлось еврейское происхождение Фрейда для развития его идей и творчества, причем этим в основном интересовались люди, которые желали получить в высшей степени положительный ответ на этот вопрос. В одном отношении его происхождение, несомненно, сыграло важную роль, о которой он сам часто говорил. Наследственная способность евреев отстаивать свою точку зрения и защищать свое положение в жизни перед лицом окружающей их оппозиции или враждебности была очень заметно выражена у Фрейда. Он был прав, приписывая этой способности ту твердость, с которой он сумел сохранить свои убеждения непоколебленными перед лицом господствующей оппозиции. Эго также сыграло свою положительную роль для его последователей, которые большей частью были евреями. Когда над психоанализом разразился шторм оппозиции перед первой мировой войной, неевреями, выдержавшими его, были только Бинсвангер, Оберхольцер, Пфистер и я.
Фрейд считал, что неизбежная оппозиция поразительным новым открытиям психоанализа значительно усугублялась антисемитскими предрассудками. В своем письме к Абрахаму о первых признаках антисемитизма в Швейцарии Фрейд сказал: «По моему мнению, если мы, евреи, хотим сотрудничать с другими людьми, нам отчасти придется развивать в себе мазохизм и быть готовыми выносить в той или иной степени несправедливость. Нет никакого другого пути работать вместе. Вы можете быть уверены, что, будь мое имя Оберхубер, мои новые идеи, несмотря на все другие факторы, встретили бы намного меньшее сопротивление». Трудно сказать, сколь много правды заключается в таком суждении. Ибо оно не всецело подтверждается моим собственным опытом, полученным в Англии, где у нас было вполне достаточно «сопротивления», хотя в течение первых двенадцати лет в нашем обществе было только два еврея.

На вопрос о том, не мог ли психоанализ быть изобретением исключительно только кого-либо из евреев, ответить, очевидно, намного труднее. С одной стороны, можно сказать, что, в конце концов, психоанализ действительно изобрел еврей, но, с другой стороны, с такой же справедливостью можно сказать, что миллионы евреев до этого не изобрели ничего похожего на психоанализ.
Та твердость, с которой Фрейд отстаивал свои тяжелым трудом завоеванные убеждения, и его непоколебимость перед лицом внешней критики, порожденной неверием и невежеством, позволили многим оппонентам считать Фрейда самоуверенным догматиком, не желающим допускать какие-либо сомнения. Что такое заявление определенно несправедливо, видно не только из его многочисленных работ, в которых он допускает крайнюю гипотетичность своих суждений, их несовершенство как окончательных утверждений, но главным образом из многих его писем. Как справедливо утверждал Фрейд, он являлся самым строгим критиком своей работы.
Фрейд никогда не сомневался, что у его работы есть будущее, хотя не мог сформулировать какого-либо определенного мнения, насколько важной она может оказаться впоследствии. Его все время вдохновляла мысль о том, что рано или поздно скажется правильность его открытий. Еще в 1906 году, говоря о своем оппоненте Ашаффенбурге, Фрейд писал: «Им движет наклонность подавления всего сексуального, этого нежелаемого фактора, столь непопулярного в хорошем обществе. Здесь борются между собой два мира, и всякий, кто находится в гуще жизни, без малейшего колебания знает, какой из этих двух миров будет побежден, а какой выйдет победителем».
В 1910 году Фрейд с присущей ему откровенностью обсуждал этот вопрос в своем ответе на новогодние пожелания и поздравления Ференци.

   Напрасно я стал бы утверждать, что те слова, которыми Ваше письмо возвещает приход Нового года, не доставили мне величайшего наслаждения. Яне настолько нечувствителен к признанию, как к различным обвинениям. Что же касается вопроса о ценности моей работы и ее влияния на будущее развитие науки, мне затруднительно сформировать свое мнение по этому вопросу. Иногда я в это верю; иногда испытываю сомнения. Мне кажется, что нельзя каким-либо образом предсказать ее будущее; возможно, это неизвестно пока еще самому Господу Богу. Во всяком случае, эта работа имеет ценность для нас в настоящем, и я сердечно рад, что более не в одиночестве занимаюсь этой работой. Я не получу от нее ничего, кроме лишней седины, но я, конечно, работаю не из-за какого-либо ожидания награды или славы; ввиду неизбежной неблагодарности человечества я не жду чего-либо впоследствии также для моих детей. Но все такие соображения должны играть для нас малую роль, если мы серьезно придерживаемся глобальной веры в неизбежность и железную необходимость.

Фрейд дал окончательную оценку своей деятельности в «Автобиографии». «Так что, оглядываясь на дело своей жизни, я могу сказать, что проделал разнообразную работу и проложил немало новых путей, из которых в будущем что-то должно получиться. Но мне самому не дано знать, много ли это или мало. Однако позволю себе высказать надежду, что я открыл дорогу важному развитию нашего познания».
Фрейда считали и продолжают считать мастером немецкой прозы, а присуждение ему высокой награды, премии Гёте в области литературы во Франкфурте в 1930 году, говорит само за себя. Вероятно, будет более справедливо говорить о его австрийской прозе, нежели о германской, так как Фрейд оказывал значительное предпочтение тому, что он называл Geschmeidigkeit[151] австрийской манеры письма, столь отличной от тяжеловесной немецкой.
Судя по количеству его научных трудов и по его обширной переписке, Фрейд был очень быстро пишущим автором, что, однако, никогда не приводило к расплывчатости; напротив, легкость и изящество его венского стиля можно охарактеризовать лишь как сжатость выражения. Однако, как должен признать всякий добросовестный переводчик его трудов, Фрейд не был очень аккуратным автором; временами, когда его спрашивали относительно какой-либо его двусмысленной фразы, он со смехом укорял себя в Schlamperei[152] — суровый термин даже при его готовности к самокритике. Была ясность, но также элизия в его быстром письме.
Он обладал огромнейшим словарным запасом, но обращался с ним очень вольно. Когда я, например, спросил, почему он написал слово «нарцизм» вместо более правильного слова «нарциссизм», то оказалось, что его эстетическое чувство сильнее его филологической совести, и он просто ответил: «Мне не нравилось звучание этого слова». Для него казалось невозможным писать даже обыкновенные предложения без внесения в них духа своей оригинальности, элегантности и достоинства. То же самое справедливо для его разговора: ему была чужда банальность в любом самом избитом вопросе, и каждое его замечание являлось острым, хорошо обоснованным и оригинальным.

Биография Эрнест Джонс « Фрейд. Комитет»

Я был огорчен отступничеством трех бывших единомышленников, о чем рассказывал в предыдущей главе, и предвидел вероятность подобных случаев в будущем. В июле 1912 года, когда Фрейд находился в Карлсбаде, я был в Вене и разговаривал с Ференци относительно создавшейся ситуации. Он довольно справедливо заметил, что идеальный план мог бы заключаться в том, чтобы разместить аналитиков, тщательно проанализированных лично Фрейдом, в различных центрах или странах. Однако, так как для этого не предвиделось какой-либо возможности, я предложил в настоящее время сформировать вокруг Фрейда небольшую группу заслуживающих доверия аналитиков, что-то вроде «старой гвардии». Это вселит в него уверенность, которую может дать лишь надежная группа верных друзей, и послужит успокоением в случае дальнейших разногласий. Мы, в свою очередь, сможем оказывать ему практическую помощь, отвечая на критику и снабжая Фрейда необходимой литературой, иллюстрациями для его работы, почерпнутыми из нашего собственного опыта. Для нас будет действовать лишь одно определенное условие или, скорее, обязательство: если кто-либо из нас захочет отступить от какого-либо фундаментального принципа психоаналитической теории, например от концепции вытеснения, бессознательного, детской сексуальности и т. д., он не должен делать этого публично до первого обсуждения своих взглядов с остальными. Мысль о подобной группе породили у меня рассказы о рыцарях, слышанные еще в детстве, и сведения о всевозможных секретных обществах, почерпнутые из литературы.
Ференци согласился с моим предложением, и мы поставили данный вопрос перед Отто Ранком; я также написал об этом Фрейду. Ранк, конечно, согласился. Затем я разговаривал с Захсом, моим ближайшим другом в Вене, а вскоре Ференци и Ранк встретились с Абрахамом во время своей поездки в Берлин.
Фрейд с энтузиазмом отнесся к такой перспективе и ответил на мое письмо: «Моим воображением немедленно завладела Ваша мысль о создании секретного совета, составленного из лучших и пользующихся наибольшим доверием среди нас людей, которые станут заботиться о дальнейшем развитии психоанализа и защищать наше дело от нападок и случайностей, когда меня не станет… Я знаю, что в подобном замысле присутствует мальчишеский и, вероятно, романтический элемент, но, возможно, он будет полезен при столкновении с реальностью. Я дам простор своей фантазии и оставляю Вам роль цензора.
Полагаю, моя жизнь и смерть будут более легкими, если я буду знать о подобном объединении, созданном ради моего дела». Год спустя он писал Абрахаму: «Вы не можете себе представить, какое счастье дает мне сотрудничество пяти таких людей в моей работе».
В октябре 1919 года Фрейд предложил избрать Макса Эйтингона шестым членом Комитета, что завершило его образование. Эйтингон заменил умершего Антона фон Фройнда. Комитет начал функционировать перед войной, но лишь после окончания войны он приобрел свое основное значение для Фрейда в административном, научном и, самое главное, в личном плане. В письме к Эйтингону, объявляющем о его членстве в Комитете, Фрейд писал: «Секретом данного комитета является то, что он снял с меня самую обременительную заботу о будущем, так что я спокойно могу идти своей дорогой до самого конца».
Комитет впервые собрался в полном составе летом 1913 года. Фрейд отметил это событие, подарив каждому из нас античную греческую гемму из своей коллекции, которые мы затем оправили в золотые кольца. Фрейд давно уже носил такое кольцо — гемму с головой Юпитера.
Было условлено, что я, как основатель, стану выступать в роли председателя Комитета, и я выполнял эту миссию в течение большей части его существования.
На протяжении жизни у Фрейда было много друзей-неаналитиков, которые, насколько мне известно, остались ему преданы. С тремя близкими друзьями, принимавшими участие в его научной работе, Брейером, Флиссом и Юнгом, он расстался. Мы стали последними соратниками, которых ему когда-либо суждено было иметь. Привязанности Фрейда по отношению к членам Комитета распределялись в такой последовательности: Ференци, несомненно, стоял на первом месте, затем шли Абрахам, я, Ранк и Захс. Я могу также упомянуть наши даты рождения. Ференци являлся самым старшим, он родился в 1873 году; Абрахам — в 1877 году; я — в 1879 году; Захс — в 1881 году; Ранк — в 1884 году. Ранк впервые встретил Фрейда в 1906 году, Абрахам — в 1907 году, Ференци и я в 1908 году, и Захс — в 1910 году (хотя в течение нескольких лет до этого он посещал лекции Фрейда).
В течение многих лет Фрейд вел постоянную и обширную переписку с теми из нас, кто не жил в Вене. Перечитывая ее целиком (несколько раз!), поражаешься характерным чертам этой переписки. Одной из них является то, что Фрейд редко упоминает о других своих друзьях в письмах, как будто взаимоотношения с каждым являются особыми и личными. Он также не повторяет каких-либо новостей в одних и тех же выражениях; они описываются с различных точек зрения. Даже научные вопросы, о которых мы читаем в этих письмах, обсуждаются с разных сторон.
Личность Фрейда, как и любую другую, нельзя изучать изолированно, в отрыве от контактов с другими людьми. Так как наша группа столь много значила для Фрейда даже при своем зарождении, желательно сказать несколько слов о каждом из ее членов, не столько со стороны научной деятельности, результаты которой отражены в психоаналитической литературе, а в более личном плане. Говорить о своих друзьях — задача всегда деликатная, но я постараюсь выполнить ее честно, в соответствии с теми принципами, которые я перед собой поставил при написании биографии Фрейда.
Ференци — он и его семья взяли себе это имя вместо исконной фамилии Френкель — являлся самым старшим и наиболее выдающимся членом нашей группы, который был ближе всех Фрейду. Поэтому прежде всего следует сказать о нем. О его прошлом и о том, как он пришел к Фрейду, я уже кое-что упоминал. О более мрачной стороне его жизни, на которую я намекал выше, мы знали очень мало в течение многих лет до тех пор, пока ее уже нельзя было дольше скрывать. Это предназначалось для общения с Фрейдом. Он был улыбчивым, благожелательным, вдохновляющим лидером и другом, добрым и щедрым.
Его обаяние больше распространялось на мужчин, чем на женщин. Ференци был талантливым аналитиком с замечательной способностью угадывать проявления бессознательного. Он был, главным образом, талантливым лектором и учителем.
Однако, подобно всем другим людям, у него имелись и свои недостатки. Очевидной для нас слабостью Ференци являлось отсутствие у него способности к критическому суждению. Он имел обыкновение выдвигать легковесные, обычно идеалистические схемы, мало задумываясь об их осуществлении, но, когда коллеги спускали его с небес на землю, он воспринимал это добродушно. Две другие черты его характера, о которых мы тогда очень мало знали, являлись, возможно, взаимосвязанными. Он испытывал ненасытную потребность в любви окружающих, и, когда, много лет спустя, неизбежно потерпел в этом крах, не выдержал напряжения. Возможно, как прикрытие этого чрезмерного стремления к взаимной любви, он развил в себе в определенной степени жесткую манеру поведения, переходящую порой во властное или даже деспотическое отношение к другим. Это стало очевидным в последующие годы.
Ференци с его открытой, детской натурой, с его личностными проблемами и парящими в небесах фантазиями очень нравился Фрейду. Во многих своих проявлениях он поступал по велению сердца. Смелое и неограниченное воображение всегда волновало Фрейда. Оно являлось существенной частью его собственной натуры, которой он редко давал полную волю, смиряя ее скептическим настроем и сбалансированным суждением, отсутствовавшим у Ференци. Тем не менее такое воображение в других людях было чем-то таким, перед чем Фрейд редко мог устоять. Должно быть, они очень приятно проводили время вдвоем, когда их никто не мог подвергнуть критике. В то же самое время отношение Фрейда к Ференци всегда являлось отцовским и ободряющим. Он очень много работал над тем, чтобы избавить Ференци от его невротических затруднений и научить правильному отношению к жизни, в чем у него никогда не было необходимости по отношению к своим сыновьям.

   17 ноября 1911 года
Дорогой сын[137],
Вы просите быстрого ответа на свое эмоциональное письмо, а мне сегодня очень хочется работать, так как у меня веселое настроение по причине хороших новостей, о которых вскоре расскажу. Я отвечу коротко и не сообщу много нового. Я, конечно, знаком с Вашим «комплексом трудностей» и должен признать, что предпочитаю иметь самоуверенного друга, но, когда Вы сталкиваетесь с подобными трудностями, мне приходится обращаться с Вами как с сыном. Вашей борьбе за независимость нет надобности принимать форму альтернативы между восстанием и подчинением. Мне кажется, что Вы также страдаете от боязни комплексов, которая связана с мифологией комплексов Юнга. Человеку не следует стремиться искоренить свои комплексы, а следует прийти с ними в согласие: они законно являются тем, что направляет поведение человека в мире.
Кроме того, в научном плане у Вас имеются наилучшие возможности для независимости. Доказательством тому служат оккультные исследования, которые, возможно, содержат в себе элемент излишнего рвения. Не стыдитесь своего стремления превзойти меня и стать чем-то большим. Человек должен радоваться, когда, в качестве огромного исключения, ему удается установить с самим собой отношения без чьей-либо помощи. Вы наверняка знаете старую поговорку: «Те несчастья, которые не случились с нами, следует приписать удаче».
А теперь прощайте и успокойтесь. С отцовским приветом
Ваш Фрейд.

Абрахам, несомненно, являлся самым душевно крепким членом этой группы. Его отличали твердость, здравый смысл, проницательность и превосходный самоконтроль. В какой бы яростной или трудной ситуации он ни оказывался, он всегда сохранял непоколебимое спокойствие. Абрахам никогда не предпринимал чего-либо поспешно или испытывая сомнения; именно он и я, обычно в согласии друг с другом, привносили элемент окончательной оценки в наши решения. Он являлся — не то чтобы самым сдержанным — наименее экспансивным из нас. У него не было чего-либо похожего на искрометные и обаятельные манеры Ференци. При его описании едва ли воспользуешься словом «обаятельный». Фрейд действительно иногда говорил мне, что находит Абрахама «чересчур прусским», но тем не менее испытывал по отношению к нему величайшее уважение. Будучи интеллектуально независимым, он являлся также эмоционально необщительным и, казалось, не испытывал какой-либо потребности в особенно теплой дружбе. Ни с кем из нас он не был сколько-нибудь ближе, чем с другим.
Ранк и Захс были большими друзьями и часто успешно работали вместе. Только они из членов Комитета, не будучи профессионалами, не практиковали психоанализ (до окончания войны).
Трудность в описании Отто Ранка, чья настоящая фамилия была Розенфельд, заключается в том, что он резко изменился за годы войны. Личные испытания пробудили энергию и другие стороны его личности, о которых мы ранее никогда не подозревали. Я ограничу себя здесь рассказом о Ранке, каким он был до войны, оставляя до соответствующего времени описание перемен, произошедших в нем.

Ранк был выходцем из более низкого социального слоя, чем другие члены Комитета, и это, возможно, объясняло его заметную робость и почтительность в обращении к нам в те дни. Более вероятно, что это было связано с его несомненными невротическими наклонностями, которые позже оказались столь губительными. Он обучался в технической школе и мастерски обращался с любым инструментом. Фрейд побудил его получить университетскую степень. Я никогда не знал, как он живет, и подозревал, что Фрейд, по крайней мере частично, его поддерживал. В обычае Фрейда было делать такие вещи тихо, чтобы никто другой о них не знал. Он часто говорил нам, что если кто-либо из нас станет богатым, то его первейшей задачей будет обеспечить Ранка. Однажды он сказал мне, что в средние века такой умный мальчик, как Ранк, нашел бы себе покровителя, однако добавил: «Возможно, сделать это было бы не столь легко, ведь он такой некрасивый». Так получилось, что ни один из членов комитета не обладал внешней привлекательностью. Из Ранка вышел бы идеальный личный секретарь, в действительности он и был им для Фрейда во многих отношениях. Он всегда все делал охотно, никогда не жаловался на любую ношу, которую взваливали на его плечи, и участвовал во всевозможной работе, выполняя любые поручения. Ранк был необычайно изобретательным, высокоинтеллигентным и остроумным человеком. Он обладал особым аналитическим даром к толкованию сновидений, мифов и легенд. Его объемный труд о инцестуозных мотивах в мифах, который недостаточно знают в наши дни, является свидетельством его обширной эрудиции; абсолютно непонятно, когда он находил время читать все, что использовал. В течение многих лет Ранк имел тесный и почти ежедневный контакт с Фрейдом, но, несмотря на это, они так и не стали по-настоящему близки. Может быть, Ранк не обладал тем очарованием, которое, по всей видимости, столь много значило для Фрейда.
Ганс Захс в наименьшей степени был связан с членами комитета. Как коллега он был занятным компаньоном, самым остроумным в нашей компании, и обладал нескончаемым запасом превосходных еврейских шуток. Сферой его интересов была в основном литература. Когда нам приходилось, довольно часто, обсуждать политические аспекты управления, он всегда скучал и оставался отчужденным. Такое отношение послужило ему хорошую службу, когда он позднее эмигрировал в Америку, где мудро ограничился технической работой. Он был полностью лоялен по отношению к Фрейду, которому, однако, не нравились его приступы апатии, так что из членов Комитета он имел наименьший личный контакт с Фрейдом.
Эйтингон выделялся тем, что, единственный из психоаналитиков, обладал частными средствами, поэтому имел возможность оказывать щедрую помощь в различных аналитических предприятиях. Он выказывал полную преданность Фрейду, чье малейшее желание или мнение становилось для него решающим. В других случаях он довольно легко поддавался влиянию, так что никогда нельзя было поручиться за его суждения. Он более остро, чем другие, ощущал свое еврейское происхождение, за исключением, возможно, Захса, и был крайне чувствительным к антисемитским предрассудкам. Его поездка в Палестину в 1910 году определила его окончательный отъезд в эту страну более чем двадцать лет спустя, с первого момента прихода Гитлера к власти.
Из всех членов Комитета Абрахам и Ференци, по моему мнению, являлись лучшими аналитиками. Абрахам обладал очень четким суждением, хотя ему и не хватало некоторого интуитивного проникновения Ференци. В те дни не существовало и мысли об учебном анализе. Мне кажется, я стал первым психоаналитиком, решившимся на личный анализ. Из-за указанной мною раньше причины Фрейд не годился для этой цели, поэтому в 1913 году я отправился в Будапешт к Ференци и несколько месяцев проводил с ним интенсивный анализ по два-три часа в день. Это оказало мне огромную помощь в преодолении моих личных трудностей и дало незаменимый опыт «аналитической ситуации»; кроме того, я имел возможность лично убедиться в ценных качествах Ференци. Ференци очень многое узнал из комментариев Фрейда относительно его собственного самоанализа. В 1914 и 1916 годах он провел в Вене по три недели, проходя у Фрейда анализ. Причем оба раза его срочно призывали на военную службу. Ни один из других членов Комитета никогда не проводил какого-либо регулярного личного анализа. Абрахам хорошо обходился без какой бы то ни было помощи, что показывает, что природный характер и темперамент имеют величайшее значение для достижения успеха.
Мой собственный вклад в дела Комитета в основном заключался в том, чтобы предоставлять его членам более широкую информацию из внешнего мира. У венского кружка в некоторых областях было явно ограниченное и довольно провинциальное мировоззрение. В те дни я много путешествовал как по Америке, так и по Европе и имел обыкновение часто посещать всевозможные международные конгрессы, где многое узнавал о людях и преобладающих мнениях, не говоря уже о прочитанных там работах. Это давало мне возможность оценивать развитие психоаналитических идей в разных регионах и то сопротивление, которое встречали эти идеи. Реакция на них ни в коей мере не была идентичной в различных странах, и трудности, переносимые аналитиками, варьировали подобным же образом. Поэтому иногда я имел возможность внести струю свежего воздуха в до некоторой степени душную атмосферу «нашего дома», вызванную слишком долгим пребыванием внутри.
Все мы являлись атеистами, так что между нами не было никакого религиозного барьера. Я также не припомню какого-либо затруднения, возникшего из-за того, что я оказался единственным неевреем в этом кругу. Поскольку я был представителем притесняемой нации, для меня не представляло труда солидаризироваться с еврейским мировоззрением, впитать которое в большой степени позволили мне тесные многолетние связи. Мое знание еврейских анекдотов, умных поговорок и шуток стало под влиянием такого обучения настолько обширным, что вызывало изумление среди других аналитиков вне этого маленького круга.
Я увидел, какими чрезмерно подозрительными могут быть евреи к малейшему признаку антисемитизма и сколь многие замечания или действия могут интерпретироваться ими в этом смысле. Самыми чувствительными к антисемитизму были Ференци и Захс; Абрахам и Ранк были менее восприимчивы. Сам Фрейд довольно болезненно реагировал на проявления такого рода.
Мне кажется, что главным моим недостатком в те дни было чрезмерно критическое отношение к недостаткам других, и я очень многому научился, наблюдая за восхищавшей меня терпимостью Фрейда.
Комитет, несомненно, выполнил свою основную функцию защиты Фрейда от злобных нападок. Было легче свести эти нападки к шутке, находясь в дружеской компании. Мы могли также отражать некоторые из них в своих трудах, поскольку сам Фрейд не хотел этого делать. Он таким образом освобождался для творческой работы. С течением времени стали важными также другие функции. Частые встречи, регулярная переписка позволяли нам держать в поле зрения то, что происходило в психоаналитическом мире Кроме того, совместная политика, проводимая наиболее информированными и обладающими значительным влиянием членами Комитета, имела неоценимое значение в разрешении постоянно возникающих бесчисленных проблем — разногласий внутри общества выбора подходящих должностных лиц, сдерживания оппозиции и так далее.
Комитет идеально функционировал, по крайней мере, в течение десяти лет, что является значительным для такого разнородного состава. После этого возникли внутренние трудности, которые до некоторой степени ухудшили качество его работы О судьбах членов Комитета — смерть, изгнание или разногласия — я расскажу в дальнейшем; они отражают непредсказуемость жизни в целом. Но как единственный оставшийся в живых я могу поделиться приятными воспоминаниями тех лет, когда мы были счастливой группой братьев.

Биография. Эрнест Джонс “Фрейд. Разногласия”

Эту тему трудно излагать. Во-первых, из-за того огорчения, которое вызвали эти разногласия в то время, и из-за тех неприятных последствий, которые затем продолжались в течение многих лет; во-вторых, потому, что не так просто передать их внутренний смысл внешнему миру, и из-за того, что личные мотивы оппонентов все еще не могут быть полностью раскрыты. Внешний мир вполне справедливо пытается на основании различий между теориями Фрейда и теориями тех его последователей, которые от него отделились, судить об объективных достоинствах соответствующих теорий, хотя и не всегда достигает успеха в такой похвальной попытке. Вполне естественно, однако, что внешний мир склонен не заметить или недооценить какой-либо существенный элемент в этой ситуации.
Исследование бессознательного, что является верным определением психоанализа, может быть выполнено лишь путем преодоления «сопротивлений», которые, как показал обширный опыт, направлены против такой процедуры. Действительно, как заметил Фрейд, психоанализ в основном состоит из исследования этих сопротивлений и тех «феноменов переноса», которые их сопровождают. Когда преодолеваются сопротивления, человек приходит к пониманию тех аспектов своей личности, которые до этого были от него скрыты.
Можно высказать предположение, что достигается такое понимание однажды и навсегда, так первоначально и считал Фрейд. Было неприятно обнаружить, что это не так. Силы, действующие в разуме, являются не статическими, а динамическими. Они могут изменяться и смещаться неожиданным образом. Поэтому может так случиться, что вначале достигнутое понимание не обязательно окажется постоянным и может снова быть потеряно; оно может являться лишь частичным пониманием. Только когда тщательно проработаны разнообразные сопротивления, понимание сохраняется долго.
Все это в равной степени справедливо для аналитика в такой же мере, как и для пациента, так как для него ясное и постоянное понимание является даже более важным. Это соображение иногда ускользает от внимания публики, которая часто предполагает, что тот, кто практикует анализ и прочел необходимые книги на эту тему, не склонен к каким-либо колебаниям в своих личных эмоциях и понимании. Да и сами аналитики не скоро поняли это и осознали потребность в предварительном учебном анализе с целью освобождения от препятствий, имеющихся в душе каждого. Я оказался первым аналитиком, прошедшим учебный анализ, хотя он был менее тщательным, чем требуется в наши дни. Фрейд сумел совершить такой подвиг путем глубокого самоанализа, но ни один из других пионеров психоанализа не обладал подобным знанием собственного бессознательного. Теоретически было возможно предположить вероятность рецидивов среди аналитиков, которые стали известны нам по нашим пациентам, но тем не менее первые переживания такого рода явились неожиданными и вызвали потрясение. В наши дни мы меньше удивляемся.
Когда аналитик теряет понимание, которым он ранее обладал, возвратившаяся волна сопротивления, вызвавшая потерю понимания, склонна проявлять себя в форме псевдонаучных объяснений находящихся перед ним данных, а затем такие объяснения удостаивают звания «новой теории». Так как ее источник находится в бессознательном, полемика на чисто сознательном уровне заранее обречена на неудачу.
Все те «отклонения» от психоанализа, которые произошли за последние сорок лет, характеризовались двумя чертами: отказом от тех важных открытий, которые были сделаны с помощью психоанализа, и изложением еще одной теории психики. О достоинствах таких теорий в целом, несомненно, должны судить психологи и философы; первая же из этих двух черт касается непосредственно психоаналитиков.
Так как эта книга в большей мере является биографией, чем обсуждением научных разногласий, необходимо объяснить некоторые личные соображения. Рассматриваемые сейчас научные разногласия не всегда ограничивались объективными проблемами. Временами различия в мнении и интерпретации связывались с личной конфронтацией аналитиков с Фрейдом. Затем говорилось, что та или иная личность оставила Фрейда и его окружение не просто из-за различия в мнении, но из-за деспотичного характера самого Фрейда и его догматического требования разделять его взгляды безоговорочно. Что такие обвинения смехотворно несправедливы, видно из его переписки, из его трудов и, самое главное, из воспоминаний тех людей, кто с ним работал. Я могу процитировать отрывок из письма, написанного им много лет назад Бинсвангеру: «В отличие от многих других Вы не допустили, чтобы Ваше интеллектуальное развитие, которое все больше освобождалось от моего влияния, разрушило бы также и наши личные отношения, и Вы сами не знаете, как благотворно действует на людей подобная деликатность».
Особое внимание публики привлекли разрывы с Адлером и Юнгом. Произошло ли это из-за того, что они оказались первыми, или из-за некоторых присущих им качеств, трудно сказать. Во всяком случае, этим расхождениям быстро навесили ярлык «различные школы психоанализа», и их существование широко использовалось всеми оппонентами, любителями и профессионалами, как основание для того, чтобы не принимать психоанализ всерьез. Для скептиков и активных оппонентов таким основанием явился отказ от открытий и теорий Фрейда, который составил существенную черту «новых теорий», и действительно, в этом своем суждении они были не так уж и не правы.
Следует надеяться, что эти предварительные замечания подготовили читателя к тому, что разногласия, возникающие в психоанализе, разрешить труднее, чем в других областях науки, где не так легко продолжать интерпретировать факты в терминах некоторого личного предубеждения.

Альфред Адлер (1870–1937)

Фрейд очень не любил занимать какую-либо видную должность, особенно если это было связано с руководством другими людьми. Мне трудно представить себе кого-либо менее подходящего по темпераменту на роль диктатора, как это иногда ему приписывалось. Но в качестве основателя новых методов и теорий, обладающего огромным опытом и знаниями, его положение в маленьком кружке его венских последователей не могло не быть исключительно доминирующим. Это тем более справедливо, поскольку прошли годы, прежде чем кто-либо посчитал себя равным ему настолько, чтобы восстать против такой явной фигуры родоначальника. Любые несдерживаемые детские комплексы могли находить выражение в соперничестве и ревности за его благосклонность. Требование быть «любимым ребенком» имело также важный материальный мотив, так как экономическое положение молодых аналитиков большей частью зависело от тех пациентов, которых Фрейд мог к ним направить. Таким образом, с течением времени атмосфера все более и более накалялась. Имели место оговоры за глаза, язвительные замечания, ссоры насчет приоритета в мелких вопросах и так далее. Больше всего беспокойства в этом отношении причиняли Адлер, Штекель, Задгер и Тауск.
Ситуация крайне обострилась после первых двух конгрессов, на которых бесспорное и, возможно, недальновидное предпочтение Фрейдом чужеземца Юнга стало очевидным. На некоторое время это привело к объединению расходящихся в мнениях венцев в их общей претензии к Фрейду. Это, вероятно, стало поворотным моментом, когда их прежние взаимные распри начали перерастать в бунт против него. Самым видным мятежником, несомненно, являлся Адлер, и именно он спровоцировал первый раскол в психоаналитическом движении.
Попытка Фрейда умиротворить рассерженных венцев, вверяя Адлеру и Штекелю, своим самым первым последователям, основанный «Zentralblatt» и одновременно передавая президентство в венском обществе Адлеру, принесла лишь временный и частичный успех.
Со времени Нюрнбергского конгресса в 1910 году Фрейд начал ощущать тяжесть перебранок и встречных обвинений, чему он являлся причиной, сам того не желая. Он высказывал то, что накапливалось у него в душе, особенно Ференци. Касаясь напряжения между Веной и Цюрихом, он писал: «Бестактность и неприятное поведение Адлера и Штекеля делают очень затруднительной возможность ладить друг с другом. Я хронически сердит на них обоих. Юнг также со своей стороны, поскольку теперь он является президентом, мог бы отбросить свою чувствительность относительно инцидентов, имевших место ранее». Жалуясь на то, что эти раздоры мешают ему посвятить себя работе, он продолжал: «Мои отношения с Адлером и Штекелем крайне обострились. Я уже давно продолжаю питать надежду, что это приведет к чистому отделению, но все это тянется, и, несмотря на мое мнение, что с ними ничего нельзя сделать, мне приходится продолжать их терпеть. Когда я работал один, это часто было намного приятнее». Ференци предположил, что Фрейд снова переживает неприятное впечатление от разрыва с Флиссом десять лет тому назад, и Фрейд подтвердил это: «Я полностью пережил случай с Флиссом. Адлер является маленьким Флиссом, вновь возродившимся к жизни. А его „подголоска“ Штекеля, кроме всего, зовут Вильгельмом». После продолжительной полемики Адлера следующей весной Фрейд жаловался: «Меня постоянно раздражают эти двое — Макс и Мориц[133], — которые быстро развивают движение в обратном направлении и вскоре кончат отрицанием существования бессознательного».
У меня создалось об Адлере впечатление как о мрачном и придирчивом человеке, поведение которого колеблется между сварливостью и угрюмостью. Он явно был крайне честолюбивым и постоянно ссорился с другими относительно приоритета своих идей. Однако, когда я встретил его много лет спустя, я заметил, что успех вызвал у него определенную доброту, которую едва ли можно было заметить в прежние годы. В эти первые годы совместной работы Фрейд, по-видимому, был довольно высокого мнения об Адлере, который, несомненно, являлся самым одаренным членом этой маленькой группы. Фрейд высоко ценил его книгу о неполноценности органов, а также считал, что Адлер сделал несколько хороших наблюдений в отношении формирования характера. Однако Адлер рассматривал неврозы исключительно с точки зрения Я и его позиция может быть описана как, в сущности, неверно истолкованная картина вторичных защит, борющихся против вытесненных и бессознательных импульсов. Поэтому вся его теория имела очень узкий и односторонний базис, а именно агрессии, возникающей из-за «мужского протеста». Сексуальные факторы, особенно те, которые присутствуют в детстве, были сокращены до минимума: инцестуозное желание мальчиком близости со своей матерью интерпретировалось как желание мужчины завоевать женщину, выдающее себя за сексуальное желание. Концепции вытеснения, детской сексуальности и даже самого бессознательного оказались выброшены за ненадобностью, так что от психоанализа мало что осталось.
Научные разногласия Адлера с Фрейдом являлись настолько фундаментальными, что я могу лишь удивляться, как и в случае с Флиссом, на то терпение Фрейда, с которым он ухитрялся так долго работать с Адлером. У Адлера были две хорошие идеи, в терминах которых, однако, он интерпретировал все остальные явления: тенденция компенсировать чувства неполноценности (sentiment d’incompletitude Жане), при этом побуждение поступать подобным образом подкреплялось врожденной агрессивностью. Вначале Адлер связывал их с женским началом в людях, обозначая последующую компенсацию своим знаменитым «мужским протестом». Однако вскоре он впал в другую крайность и интерпретировал все вещи в терминах воли к власти Ницше. Даже сам половой акт побуждался не столько сексуальным желанием, как чистой агрессивностью.

Фрейд очень серьезно воспринял идеи Адлера и подробно обсуждал их правомочность. Даже десять лет спустя, когда он получил некоторый совершенно противоречащий им клинический материал, на котором он подверг их испытанию, он опубликовал объективную и обстоятельную критику этих идей. Однако другие члены общества были более горячими в своей критике, или даже осуждении, этих идей, и Хичманн предложил провести прения по этой важной теме. Первые два вечера, 4 января и 1 февраля 1911 года, были посвящены пространному изложению идей Адлера. Два других вечера, 8 и 22 февраля 1911 года, были отданы довольно откровенным дискуссиям. Фрейд тоже оказался беспощаден в своей критике. Штекель сказал, что, по его мнению, между теориями Фрейда и Адлера нет противоречия. Однако Фрейд ответил, что, к несчастью, они с Адлером считают, что такие противоречия есть. Убеждение Адлера в том, что эдипов комплекс является фабрикацией, — достаточное свидетельство таких разногласий. Отвергая взгляды Адлера, Фрейд сказал: «Я считаю, что взгляды Адлера являются некорректными, а потому опасными для будущего развития психоанализа. Они являются научными ошибками, обусловленными ошибочными методами; однако это почтенные ошибки. Хотя и отвергая содержание взглядов Адлера, можно признать их логичность и важность».
После последнего из этих собраний, 22 февраля, состоялось собрание Комитета, на котором Адлер и Штекель отказались от своих должностей президента и вице-президента соответственно. На последующем собрании была единогласно принята резолюция, в которой Адлеру и Штекелю выражалась благодарность за их прежнюю службу и надежда, что они останутся в обществе.
Адлер оставался в обществе в течение еще некоторого времени; последний раз он присутствовал на собрании 24 мая этого года. Однако затем Фрейд предложил ему отказаться от поста соредактора «Zentralblatt» и написать об этом Бергманну, издателю этого журнала. Вначале Адлер отверг это и поручил своему адвокату выдвинуть условия, которые Фрейд назвал «смехотворными претензиями совершенно неприемлемой природы». Он и его друзья требовали также провести обсуждение на внеочередном собрании.
Адлер воспользовался этой ситуацией для образования группы под довольно безвкусным названием «Общество свободного психоанализа», утверждая, что он борется за свободу науки. Это его утверждение явно заслуживает внимания. Предположительно оно означает свободу проводить какое угодно исследование любыми способами, формулировать любые заключения относительно полученных результатов и опубликовывать их для внешнего мира. Однако мало какие научные организации, если вообще хотя бы одна, были властны препятствовать такой свободе, а меньше всего такой властью по отношению к нему обладало маленькое «Психологическое общество по средам» в Вене. Единственным пунктом для обсуждения было, имеет ли смысл проводить дискуссии сообща, когда нет согласия по основным принципам предмета обсуждения. Вряд ли каждый путешественник имеет право являться членом Королевского географического общества и отнимать у этого общества все время, высказывая свои соображения. Адлер сделал правильный вывод, выйдя из общества. Обвинение Фрейда в деспотизме и нетерпимости за то, что случилось, имело слишком ясный мотив, чтобы восприниматься серьезно.
Внеочередное собрание, о котором мы упоминали, состоялось 11 октября, и Фрейд объявил о выходе из общества Адлера, Баха, Мэдэя и барона Гие. Комитет предложил членам общества принять решение, к какому из этих двух обществ они станут принадлежать, при этом подразумевалось, что никто не может быть одновременно членом двух обществ. Эта резолюция была принята 11 голосами против 5, после чего остальные приверженцы Адлера — Фуртмюллер, Франц Грюнер, Густав Грюнер, фрау д-р Гильфердинг, Пауль Клемперер и Оппенгейм — вышли из общества.
Уместно заметить, что большинство сторонников Адлера, подобно ему, являлись пылкими социалистами. Жена Адлера, русская, была близким другом русских революционеров; Троцкий и Иоффе, например, часто посещали ее дом. Фуртмюллер сделал стремительную политическую карьеру. Этот факт делает более понятным, почему Адлер в большей мере сосредоточился на социологических аспектах сознания, нежели на вытеснении бессознательного.
Пару лет спустя Фрейд узнал, что Стэнли Холл пригласил Адлера читать лекции в Америке, и заметил: «Наверное, цель этого — спасти мир от сексуальности и построить его на агрессии».

Вильгельм Штекель (1868–1940)

Трудности, которые доставил Фрейду Штекель, были совершенно иной природы, чем те, которые причинил ему Адлер. У Штекеля и в помине не было той мрачности, которой обладал Адлер, и он далеко не был поглощен только одной теорией, он очень мало ею интересовался. Он являлся прежде всего человеком практичным и эмпирическим, но главное, что отличало его от Адлера, — это доступность бессознательного, тогда как Адлер настолько был от него далек, что вскоре перестал верить в его существование. Штекель был одаренным психологом с редким чутьем к обнаружению вытесненного материала, и его вклады в знание символизма, область, в которой он обладал большей интуицией, чем Фрейд, представляли значительную ценность на ранних этапах развития психоанализа. Фрейд охотно признавал это. Он говорил, что часто оспаривал интерпретацию Штекелем данного символа только ради того, чтобы при дальнейшем изучении убедиться, что Штекель оказался прав с самого начала. К сожалению, такие дарования соседствовали с его редкой неспособностью к суждению. Штекель вообще не обладал какими-либо критическими способностями; его интуиция порой дегенерировала в фантастическое угадывание, в котором ни на что нельзя было полагаться. Весной 1911 года он опубликовал большую книгу о сновидениях. В ней содержалось много хороших и ярких идей, но также много мыслей, приводящих в замешательство. Фрейд нашел эту книгу «унижающей нас, несмотря на сделанные ею новые вклады». Правда заключалась в том, что Штекель, который писал очень бегло, однако небрежно, являлся прирожденным журналистом грубого пошиба, для которого производимый эффект был намного важнее, чем истинность сообщаемых фактов. И действительно, он частично зарабатывал себе на жизнь, постоянно поставляя фельетоны в местную прессу.
По признанию Фрейда, Штекель был хорошим парнем и, насколько я могу судить, приятным компаньоном. В противоположность Адлеру его отличали жизнерадостность, беспечность и веселость. Фрейд однажды сказал о нем Хичманну: «Он всего лишь звонарь, но все же мне нравится».
У Штекеля, однако, имелся один серьезный недостаток в характере, который делал его непригодным для работы в академической области: у него полностью отсутствовала научная совесть. Поэтому сообщаемые им факты ни у кого не вызывали большого доверия. Например, у него была привычка открывать дискуссию на любую тему замечанием: «Только этим утром я столкнулся со случаем такого рода», так что «пациент в среду» Штекеля стал нарицательным. Когда его однажды спросили, как он может доказать справедливость некоторого поразительного утверждения, он ответил: «Я нахожусь здесь для того, чтобы делать открытия; другие люди могут их доказывать, если им это заблагорассудится».
В своей работе о психологическом значении для людей их фамилий, в том числе в выборе карьеры и других интересов, он перечислил большое количество пациентов, чьи фамилии оказали заметное влияние на их жизни. Когда Фрейд спросил его, как он мог решиться на публикацию, указав фамилии своих пациентов, Штекель с успокаивающей улыбкой ответил: «Все эти имена вымышленные». Этот факт до некоторой степени уменьшал ценность данного материала. Фрейд отказался разрешить публикацию этой работы в «Zentralblatt» и Штекелю пришлось опубликовывать ее где-то в другом месте.
Возможно, Фрейда очень раздражала привычка Штекеля рассказывать на собраниях общества эпизоды из своей собственной жизни, которые, как Фрейд знал по опыту, являлись целиком вымышленными, а затем с вызовом пристально глядеть на Фрейда, как бы провоцируя его на нарушение профессионального такта опровержением его слов. Однажды я спросил Фрейда, считает ли он «Я-идеал» универсальным атрибутом, и Фрейд с озадаченным видом ответил: «Вы думаете, Штекель обладает „Я-идеалом“?»
Но повод для разрыва был в определенной степени косвенным. По некоторой причине Штекель и Тауск ненавидели друг друга, и на последнем собрании 30 мая 1912 года между ними произошла очень некрасивая сцена. К этому времени у Фрейда, хотя он однажды и назвал Тауска «хищником», сложилось о его способностях очень высокое мнение, и Фрейд хотел поручить ему заведование отделом обзоров «Zentralblatt» которым ранее несправедливо пренебрегали. Штекель сразу же вскочил со своего места и заявил, что не позволит ни одной строчке, написанной Тауском, появиться в его «Zentralblatt». Фрейд напомнил Штекелю, что это официальный орган Международного объединения и что подобные личные притязания неуместны. Но Штекель заупрямился и не хотел уступать. Его успех в области символизма позволил ему считать, что он превзошел Фрейда. Он любил с видимой скромностью давать себе такую оценку: карлик на плече гиганта может видеть дальше, чем сам гигант. Когда Фрейд услышал об этом, он едко заметил: «Может, это и верно, но это не относится ко вши в волосах астронома».
Фрейд написал Бергманну, издателю журнала, прося его сменить редактора. Однако Штекель также написал ему, и озадаченный издатель ответил, что до конца очередного тома все должно оставаться по-прежнему, после чего он собирается вообще прекратить издание. Тем временем на собрании 6 ноября было объявлено об уходе Штекеля из венского общества.
В своем письме к Абрахаму Фрейд писал: «Я так рад, что теперь Штекель идет своим путем. Вы не можете себе представить, как тяжело мне было нести эту ношу, когда приходилось защищать его от всего мира. Он просто невыносим». Много лет спустя Фрейд упомянул о Штекеле в одном своем письме как о случае «морального сумасшествия».

К. Г. Юнг (1875–1961)

Реакция Фрейда на отделение Адлера и Штекеля являлась чистой реакцией освобождения от проблем и неприятностей. Совсем иначе он воспринял свой разрыв с Юнгом. Этот разрыв был намного более важен, как в личном, так и в научном плане. Юнг начал работу, обладая более обширным знанием психоанализа, чем Адлер. То, что он предложил миру, стало альтернативным объяснением некоторых открытий психоанализа. Его интеллектуальные способности и культурный кругозор намного превосходили возможности Адлера, так что в любом отношении к нему приходится относиться намного более серьезно.
С 1906 по 1910 год Юнг казался не только искренним, но и самым восторженным поклонником работ и теорий Фрейда. В эти годы лишь очень острый глаз мог бы подметить какие-либо признаки будущего раскола, а у самого Фрейда существовали сильнейшие мотивы, чтобы не замечать таких признаков. Абрахам, который в течение нескольких лет работал под началом Юнга, был еще ранее смущен тем, что он называл тенденцией к оккультизму, астрологии и мистицизму, но его критика не оказала влияния на Фрейда, который связывал с Юнгом большие надежды.

Существование определенной антипатии между Веной и Цюрихом с обеих сторон было достаточно очевидно, но все мы надеялись, что она будет сглажена нашими общими интересами. В те годы Юнг очень дружески относился ко мне, и мы вели обширную переписку, которую я сохранил.
Во время своего визита в Вустер в 1909 году Юнг поразил меня, сказав, что не считает необходимым вдаваться в детали неприятных тем со своими пациентами, поскольку впоследствии испытываешь неудобство, встречаясь с ними на званом обеде в обществе. Достаточно просто намекнуть на отдельные моменты, и пациенты станут все понимать, даже если не говорить об этих вещах прямо. Такой подход существенно отличался от того бескомпромиссного пути, каким шли мы, когда обсуждали серьезные темы. Я впервые услышал подобное замечание, и оно произвело на меня глубокое впечатление. Примерно три года спустя мы услышали от Оберхольцера, что эта идея — не вдаваться в подробности — стала частью учения Юнга. Мне хотелось бы противопоставить такому подходу Юнга отрывок из более позднего письма Фрейда к Пфистеру, в котором он комментирует его анализ графа фон Цицендорфа.

   Ваш анализ страдает от наследственной слабости добродетели. Это работа чересчур порядочного человека, который чувствует себя обязанным быть сдержанным. Тогда как психоаналитические вопросы нуждаются в полном изложении для того, чтобы их постичь. Так же, как настоящий анализ может продолжаться лишь тогда, когда аналитик докапывается до мельчайших деталей, идя вглубь от тех абстракций, которые их скрывают. Сдержанность, таким образом, несовместима с психоанализом. Аналитику приходится становиться безнравственным, переступать пределы правил, жертвовать собой, предавать и вести себя подобно художнику, который покупает краски на деньги, оставленные его женой на ведение домашнего хозяйства, или который сжигает свою мебель, чтобы согреть комнату для своей модели. Без некоторой такой криминальности не бывает какого-либо реального достижения.

Всего лишь несколькими месяцами ранее Юнг заметил: «Мы поступим разумно, не выдвигая теорию сексуальности на передний план. Я много думал об этом, особенно об этических аспектах этого вопроса. Я считаю, что при публичном провозглашении определенных вещей мы рубим ветвь, на которой покоится цивилизация… Как со студентами, так и с пациентами я пошел еще дальше, не выдвигая тему сексуальности на видное место».
В 1909 году состоялась совместная поездка в Америку, где все трое друзей отлично ладили друг с другом. В марте 1910 года Юнг срочно отправился на одну консультацию в Чикаго, но пробыл в Америке всего 7 дней и вернулся, чтобы председательствовать на конгрессе в Нюрнберге. В конце этого года Фрейд приехал в Мюнхен, чтобы поговорить с Блейлером. На следующий день приехал Юнг, и после их встречи Фрейд сказал: «Он был великолепен и очень благотворно на меня подействовал. Я открыл ему свое сердце, рассказал о случае с Адлером, о собственных затруднениях и о своем беспокойстве относительно проблемы телепатии… Я больше, чем когда-либо, убежден в том, что он является человеком будущего. Его собственные исследования далеко завели его в область мифологии, которую он хочет раскрыть при помощи ключа, каким является теория либидо». Однако он добавил: «Сколь бы приятным ни было все это, я тем не менее просил его вовремя вернуться к неврозам. Это наша „родина“, где нам в первую очередь приходится укреплять свои позиции против всех и вся». Это последнее замечание характерно для Фрейда. Интересуясь историей человечества и временами желая посвятить себя таким исследованиям, он понимал, что все другие области являются, как он их называл, «колониями» психоанализа, а не его родиной.
В начале 1911 года дела шли гладко. Юнг в очередной раз посетил Америку, и это заставило Фрейда выразить сожаление, что «крон-принц» так долго находится за пределами своей страны. Осенью этого года Фрейд был озадачен письмом фрау Юнг, полученным Ференци, в котором выражалась надежда, что Фрейд не сердится на ее мужа. В то время для этого не было никаких реальных оснований, но, возможно, она начинала ощущать признаки перемен во взглядах своего мужа, которые не могли понравиться Фрейду.
К этому времени счастливые пять лет подошли к концу, и в начале 1912 года тучи начали сгущаться. В этом году Фрейд вынужден был признать, что его надеждам на продолжение дружбы с Юнгом не суждено сбыться и что Юнг двигался в таком направлении, которое вполне могло привести как к личному, так и научному разрыву. Следующие два года Фрейд ломал себе голову над тем, как отнестись к такой новой ситуации. Немаловажна подоплека подобного изменения. В течение этих последних двух лет обвинения против сексуальных теорий Фрейда распространились также и в Швейцарии, где они вызвали как практические, так и моральные затруднения для швейцарских аналитиков. В ежедневной прессе начали появляться статьи, поносящие безнравственность, которая приходит из Вены, и выражающие надежду, что подобное не развратит чистых сердцем швейцарцев. Выдающейся особенностью щвейцарцев является тесная связь, существующая между ними; очень немногим пришельцам удалось когда-либо стать полноправными швейцарцами. Мало найдется мест в цивилизованном мире, где человеку было бы труднее переступить господствующие моральные стандарты общества, чем в Швейцарии. Так что вскоре у швейцарских аналитиков наступило очень тяжелое время, о чем свидетельствуют письма Пфистера к Фрейду. Во всяком случае, нам приходится отметить тот факт, что в течение двух лет почти все швейцарские аналитики, за двумя или тремя исключениями, отреклись от своих «ошибок» и отказались от сексуальных теорий Фрейда.
В 1910 и в еще большей степени в 1911 году Фрейд был обеспокоен, узнав о том, что поглощенность Юнга мифологическими исследованиями серьезно мешает ему выполнять президентские обязанности, которые были поручены ему Фрейдом. Ранее он думал о Юнге как о своем непосредственном преемнике и, помимо уже сделанного им для психоанализа, видел его основным действующим лицом всей психоаналитической деятельности. Таким образом Фрейд освобождался бы от главенствующего положения, к которому он не чувствовал пристрастия. К сожалению, стремления к подобной деятельности не испытывал также и Юнг. Он часто говорил, что по натуре является еретиком, именно поэтому его вначале так потянуло к работе Фрейда. Но ему лучше всего работалось в одиночку, он не обладал теми способностями, которые требуются для сотрудничества. Не чувствовал он также вкуса и к практическим деталям. Короче говоря, он не подходил для той роли, которую Фрейд планировал для него как президента объединения и лидера психоаналитического движения.
Не суждено было вскоре оправдаться и личным желаниям Фрейда. Юнг всегда являлся до некоторой степени рассеянным корреспондентом, к тому же погруженность в собственные исследования делала его все более невнимательным в этом отношении. А к этому вопросу Фрейд всегда был очень чувствительным. Он любил получать письма и много писал сам, но любая задержка в получении ответа вызывала у него различные опасения — болезни, несчастного случая и т. д. Нынешняя ситуация, должно быть, напомнила ему — и действительно, чуть позже он высказал это Юнгу — о подобном ходе событий с Флиссом, когда первым признаком охлаждения к нему Флисса стала его задержка с ответами на письма. Фрейд разумно решил подчиниться неизбежному, поскольку немногие мягкие протесты оказались бесполезными, умерить свои ожидания и в определенной степени охладить свои личные чувства к Юнгу.
Фрейд ни разу не заговаривал на эту тему вплоть до конца 1911 года, когда он начал намекать Ференци на свое недовольство ведением дел Юнгом. Хотя едва ли прошел год с того времени, как он конфиденциально сказал Ференци, что более чем когда-либо убежден в том, что Юнг является человеком будущего.
Знаменитое эссе Юнга «Либидо, его метаморфозы и символы», опубликованное позднее в виде книги, появилось в двух частях; именно во второй части этого эссе стало явным расхождение Юнга с теориями Фрейда. В мае 1911 года Юнг сказал Фрейду, что считает термин «либидо» просто обозначением общего напряжения. У них была некоторая переписка по этому поводу, но в ноябре Юнг объявил, что он «расширяет» концепцию либидо. В этот же самый месяц его жена написала Фрейду письмо, в котором выражала опасения, что Фрейду не понравится то, о чем пишет ее муж во второй части своего эссе. Это была идея о том, что инцест следует воспринимать не буквально, а как «символ» более высоких идей.
1912 год оказался решающим в личном расхождении Фрейда и Юнга. Три эпизода сыграли свою роль в окончательном разрыве. Первым из них явилась поездка Фрейда на Троицу к Бинсвангеру, живущему в Кройцлингене, возле Констанца. Фрейд давно уже обещал приехать к Бинсвангеру в ответ на его визиты в Вену, но непосредственной причиной для этой поездки послужила серьезная операция, предстоявшая Бинсвангеру. В четверг, 23 мая он написал как Бинсвангеру, так и Юнгу, сообщая, что выезжает на следующий день. Имея лишь двое суток в своем распоряжении, Фрейд не собирался ехать в Цюрих, но предполагал, что Юнг воспользуется этой возможностью и посетит их в Кройцлингене. Он находился там с середины субботы до середины понедельника. К его удивлению и разочарованию, от Юнга не было никаких известий.
Однако в следующем месяце и несколько раз позднее Юнг в своих письмах Фрейду высказывал саркастические замечания по поводу его «кройцлингенского жеста». Эта фраза полностью озадачила Фрейда, и прояснить ее удалось лишь спустя шесть месяцев.
Вторым эпизодом явилось чтение Юнгом лекций в Нью-Йорке в сентябре. Он принял предложение в марте, отложив из-за этого проведение конгресса до следующего года. Из Нью-Йорка продолжали приходить сообщения об антагонизме Юнга к теориям Фрейда и даже лично к Фрейду, которого Юнг представлял уставшим человеком, ошибки которого он, Юнг, стремится устранить. В мае этого года Юнг уже говорил Фрейду, что, по его мнению, инцестуозные желания не следует понимать буквально, а воспринимать как символы других тенденций; они являются всего лишь фантазией для поддержания морали. Фрейд вынужден был согласиться с давним предсказанием Абрахама насчет Юнга, которое он в то время отказался слушать, но не хотел сам провоцировать разрыв. Вернувшись из Америки, Юнг послал Фрейду длинный отчет о своих опытах и о том, каких больших успехов он добился, опуская сексуальные темы и делая психоанализ таким образом более доступным. На что Фрейд кратко ответил, что не нашел в этом ничего особенно умного: все, что остается, так это исключить еще больше и сделать, таким образом, психоанализ еще более доступным. В июне прошлого года он говорил Юнгу, что их разногласия в вопросах теории не должны ухудшить их личные взаимоотношения, однако пропасть между ними стремительно увеличивалась. Еще в сентябре Фрейд говорил, что нет большой опасности разрыва и что прежние личные взаимоотношения могут быть восстановлены.

Третьим и решающим событием стала их встреча в Мюнхене в ноябре, их последняя встреча, если не считать их встречи на конгрессе там же в следующем году. Юнг организовал собрание известных коллег, чтобы формально оставить «Zentralblcitt» Штекелю и основать вместо него новый орган — «Zeitschrift». Юнг предложил, чтобы выдвигаемый Фрейдом план смены журналов был принят без обсуждения, но Фрейд предпочел дать сначала обстоятельный отчет о своих затруднениях со Штекелем и о причинах, заставивших его так поступить. Все дружелюбно согласились с предложенными им мерами.
Затем в течение двух часов Фрейд с Юнгом гуляли перед завтраком. Здесь и представилась возможность разрешить загадку «кройцлингенского жеста». Свое негодование Юнг объяснил тем, что сообщение от Фрейда о визите туда он получил в понедельник, то есть в тот день, когда Фрейд возвращался в Вену. Фрейд согласился, что это действительно явилось бы опозданием с его стороны, но он уверен, что послал оба письма, Бинсвангеру и Юнгу, одновременно, в предшествующий поездке четверг. Затем Юнг внезапно вспомнил, что в конце той недели отсутствовал в течение двух дней. Фрейд, естественно, спросил его, почему же он не посмотрел на почтовый штемпель или не спросил у жены, когда прибыло данное письмо, прежде чем высказывать свои упреки. Негодование Юнга явно проистекало из другого источника, и он ухватился за этот шаткий предлог, чтобы оправдать себя. Юнг стал чрезмерно каяться и согласился, что у него трудный характер. Но у Фрейда также много накопилось в душе, что требовало выхода, и он прочел Юнгу хорошую отцовскую лекцию. Тот согласился с критикой в свой адрес и обещал многое пересмотреть.
За завтраком Фрейд находился в отличном расположении духа, без сомнения, ободренный тем, что он вновь полностью убедил Юнга. Затем последовало небольшое обсуждение недавней работы Абрахама о египетском фараоне Аменхотепе, а потом Фрейд стал критиковать швейцарцев за их недавние публикации в Цюрихе, в которых игнорировались не только его работы, но даже его имя. Об этом эпизоде, включая обморок Фрейда, я уже рассказывал, и нет надобности повторять это здесь, но у меня есть что добавить к данной мной тогда интерпретации. Ференци, услышав об этом инциденте, напомнил Фрейду о подобном случае в Бремене, когда они втроем отправлялись в морское путешествие в Америку в 1909 году. Причина, вызвавшая тот обморок, оказалась та же самая, что и теперь, когда Фрейд одержал небольшую победу над Юнгом. Юнг был воспитан в фанатической антиалкогольной традиции Бургхёльцли (Форель, Блейлер и т. д.), и Фрейд всеми средствами, включая насмешку, пытался заставить Юнга отказаться от своего принципа. Ему удалось изменить прежнее отношение Юнга к алкоголю, однако затем он упал в обморок. Ференци оказался настолько прозорливым, что заранее беспокоился, не повторится ли с Фрейдом то же в Мюнхене. Такое предсказание подтвердилось. В своем ответе Фрейд, который тем временем проанализировал свою реакцию, высказал мнение, что такие приступы могут быть прослежены до того воздействия, которое оказала на него смерть его младшего брата, когда ему было год и семь месяцев. Таким образом, может показаться, что сам Фрейд относился к умеренной разновидности описанного им типа людей, «терпящих крушение в момент успеха». В этом случае успех при победе над оппонентом — самым ранним примером чего стало желание смерти своего маленького брата Юлиуса. В этой связи вспоминается загадочный приступ помрачения сознания, который случился с Фрейдом в Акрополе в 1904 году. В возрасте 81 года Фрейд проанализировал его и проследил его истоки до осуществления им запретного желания превзойти своего отца. Действительно, Фрейд сам упоминал о сходстве между тем переживанием и типом его реакции, рассматриваемой нами сейчас.
Прощаясь, Юнг еще раз заверил Фрейда в своей лояльности и по возвращении в Цюрих написал смиренное письмо, выражающее его огромное раскаяние и желание исправиться. Но в следующую неделю что-то случилось в Цюрихе, о природе чего можно лишь догадываться, так как оттуда пришло письмо, для которого слово «дерзкое» будет мягким определением. После дальнейшего обмена письмами по деловым вопросам произошел еще один, и окончательный, кризис в их личных отношениях. За некоторое время до этого Фрейд обратил внимание Юнга на то, что его концепция об «инцестуозном комплексе» как о чем-то искусственном имеет определенное сходство с точкой зрения Адлера, что этот комплекс «создается» внутри для сокрытия импульсов иной природы. Не только Фрейд отмечал это сходство, а Юнг ненавидел саму мысль о том, что он имеет что-либо общее с Адлером. Он написал Фрейду сердитое письмо, говоря, что «даже товарищи Адлера не думают, что я принадлежу к Вашей группе», это была описка — вместо «к их группе»[134]. Так как Юнг продолжал настаивать, что его отношение к своим новым идеям является сугубо объективным, Фрейд не смог сдержать искушения неосторожно спросить у Юнга, будет ли тот достаточно объективен в высказывании своего мнения по поводу сделанной им описки. Это значило напрашиваться на неприятности при таком легко поддающемся раздражению настроении Юнга, и следующая почта принесла очень дерзкий ответ по поводу «невроза» Фрейда. Фрейд сказал нам, что чувствует себя униженным обращением к нему в подобной манере и что он не может решить, в каком тоне ответить на это письмо. Фрейд написал мягкое письмо, но не отослал его. Однако пару недель спустя в деловом письме Юнгу он предложил прервать их личную переписку, и Юнг сразу же согласился. Они продолжали переписку по деловым и научным вопросам еще в течение нескольких месяцев, но она также прекратилась после неприятного события на конгрессе в 1913 году.
Все это создало крайне щекотливое положение. Юнг все еще являлся президентом Международного психоаналитического объединения и редактором «Jahrbuch» Ему приходилось выполнять обязанности по сохранению единства различных обществ и по образованию новых обществ. Более того, все увеличивающееся расхождение новых идей Юнга с работами Фрейда дошло до такой степени и являлось настолько фундаментальным, что мы начали задаваться вопросом, есть ли вообще что-либо общее в научной работе этих двух групп и как долго сохранится хоть частица общего для какого-либо вида сотрудничества.
Фрейд вскоре примирился с потерей личной дружбы с Юнгом, хотя она и приносила ему огромную радость в течение нескольких лет, и обратился к другим друзьям, особенно к Ференци. Но он корил себя за неправильное суждение о личности Юнга и сказал нам, что, поскольку он совершил такую ошибку, ему лучше оставить право выбора следующего президента за нами, то есть за Комитетом[135]. Объявляя Ференци о разрыве с Юнгом, Фрейд добавил: «Я считаю, что нет надежды на исправление ошибок, допущенных людьми, работающими в Цюрихе, и мне кажется, что через два или три года мы будем двигаться в абсолютно различных направлениях, без какого-либо общего понимания… Лучшим способом защитить себя от какой-либо горечи является такое отношение к событиям, при котором не ждешь ничего хорошего, то есть предполагаешь худшее».
К весне 1913 года не было никакой уверенности относительно того, что произойдет на предстоящем конгрессе и выдержит ли Международное объединение этот раскол. Выражая свою озабоченность по этому поводу, Фрейд писал: «Естественно, все, что уводит в сторону от наших истин, найдет среди обычной публики одобрение. Вполне возможно, что в этот раз нас действительно похоронят, после того как по нашему поводу столь часто понапрасну игрался похоронный гимн. Это принесет огромные изменения в наши личные судьбы, но ничего не изменит в науке. Мы обладаем истиной; я так же уверен в этом, как и пятнадцать лет тому назад… Я никогда не принимал участия в полемических дискуссиях. Моим обычаем является молча отвергать и идти своим собственным путем».
Мёдер написал Ференци, что научные разногласия между венцами и швейцарцами произошли в результате того, что первые являются евреями, а вторые арийцами. Фрейд посоветовал Ференци ответить следующее: «Естественно, существуют огромные различия между еврейским и арийским духом. Мы можем наблюдать это каждый день. Следовательно, несомненно, то здесь, то там будут появляться различия во взглядах на жизнь и искусство. Но не должно быть такой вещи, как арийская или еврейская наука. Результаты в науке должны являться идентичными, хотя их представление может отличаться. Если эти различия проявляются в понимании объективных взаимоотношений в науке, что-то должно быть в ней неверно».
В ходе наших предварительных дискуссий относительно приближающегося конгресса мы все согласились, что нашей целью должно быть сохранение сотрудничества со швейцарцами и что надо сделать все возможное, чтобы избежать разрыва. Мы специально остановились в том же отеле, что и швейцарцы, чтобы избежать видимости напряженных отношений. Ранее я описал ход этого непростого конгресса, проходившего в Мюнхене в сентябре 1913 года, когда 2/5 присутствующих воздержались от голосования в поддержку переизбрания Юнга президентом. После этого оставались лишь формальности.
В октябре Юнг написал Фрейду, что слышал от Мёдера, будто Фрейд сомневается в его bona fides[136]. Поэтому он отказывается от редактирования «Jahrbuch», заявляет, что между ним и Фрейдом невозможно никакое дальнейшее сотрудничество. Примерно в это же самое время Юнг написал мне, что эта ситуация является «абсолютно неизлечимой», что, к сожалению, было справедливо.
Таким образом, оставалось решить технический вопрос: какую официальную форму примет это отделение. В апреле 1914 года Юнг довольно неожиданно отказался от своей должности президента, вероятно, в ответ на то, что Ференци назвал «чередой» злобных обзоров в «Zeitschrift». Мы единодушно решили, что Абрахам будет действовать как временно исполняющий обязанности президента вплоть до следующего конгресса, который должен был состояться в сентябре в Дрездене. Как раз перед началом войны Юнг объявил о своем выходе из Международного объединения, и мы узнали, что никто из швейцарцев не собирается присутствовать на этом конгрессе. Это, по-видимому, явилось откликом на полемическое эссе Фрейда, появившееся в июне, которому Ференци дал название «бомбовый удар».
У Фрейда не было каких-либо иллюзий относительно вреда, нанесенного психоанализу отступничеством Юнга. В своем письме ко мне он писал: «Может оказаться, что мы переоцениваем Юнга и его труды в будущем. Перед публикой он выглядит неблагоприятно, поворачиваясь против меня, то есть против своего прошлого. Но в целом мое суждение по этому вопросу очень сходно с Вашим. Я не ожидаю какого-либо немедленного успеха, а предчувствую непрестанную борьбу. Всякий, кто обещает человечеству освобождение от тяжести секса, будет приветствоваться как герой, и ему будет позволено нести любую чепуху, какая ему заблагорассудится». В этом своем предсказании Фрейд оказался прав. Уже в январе 1914 года «Британский медицинский журнал» приветствовал отступничество Юнга как «возвращение к более здравому взгляду на жизнь». До сего дня из определенных источников можно услышать, что Юнг очистил доктрины Фрейда от их непристойной поглощенности сексуальностью. Затем психологи традиционной ориентации и другие специалисты с радостью провозгласили, что, поскольку существующие три «школы психоанализа» — Фрейда, Адлера и Юнга — не могут прийти между собой к согласию относительно своих собственных данных, нет никакой нужды кому бы то ни было принимать этот предмет серьезно, ибо он состоит из сомнительных сведений.
Это последнее соображение, а именно существование нескольких противоположных разновидностей психоанализа, побудило Фрейда выступить в защиту этого названия посредством написания полемической статьи «Об истории психоаналитического движения» в январе-феврале 1914 года. В этой статье он доказывал, что обладает большим, чем кто-либо, правом судить о том, что является психоанализом и каковы характерные методы и теории, отличающие его от других отраслей психологии.

Биография. Эрнест Джонс “Фрейд. Оппозиция”

Теперь мне предстоит описать тот шторм оппозиции, который Фрейду приходилось выносить не только в годы первой мировой войны, но также в некоторой степени до конца своей жизни.
Говоря о природе и степени этой оппозиции столько лет спустя, мы сталкиваемся с определенными трудностями. Во-первых, большая часть враждебных отзывов того времени не могла пробиться в печать; она была просто непригодна для печати.
Не то чтобы об этом не говорили Фрейду. Пациенты, находящиеся в состоянии негативного переноса, не говоря уже о «добрых приятелях», следили за тем, чтобы он был хорошо осведомлен обо всей этой брани. Брань в его адрес на улице, остракизм и игнорирование являлись теми проявлениями враждебности, которых невозможно было избежать. К тому времени имя Фрейда стало олицетворением сенсационной — или даже дурной — славы для немецких психиатров и неврологов, а его теории их глубоко расстраивали, мешали спокойствию их духа. Трудно представить себе количество этих потоков брани и непонимания, выражавших те взрывные эмоции, которые были возбуждены. Только небольшая часть этого шквала просочилась в научные журналы, и то только в относительно цивилизованной форме. Большая же часть выливалась в нецензурных взрывах негодования по поводу его работ на научных встречах, а еще больше в частных беседах. Ференци хорошо заметил, что если оппоненты отрицали теории Фрейда, то эти теории определенно виделись им во сне.
Во-вторых, за последние пятьдесят лет произошло значительное изменение понятия о приличиях, причем во многом благодаря деятельности самого Фрейда. Если в наши дни о видном человеке скажут, что он «одержим сексуальными представлениями», что он интересуется отталкивающими сторонами сексуальности, рассуждает о всевозможных событиях или действиях в этой сфере, то большинство людей будут думать, что это довольно странно с его стороны, но все же судить о нем будут с других позиций — по остальным личным качествам и его успехам. Даже если будут сделаны намеки на то, что он сам развращен, одни только подобные слухи едва ли исключат его из общества как человека, с которым не следует разговаривать или которого нельзя принимать в порядочную компанию. Мне кажется, что к нему не станут относиться как к особенно злонамеренному и безнравственному человеку, как к врагу общества.
Однако именно такой позорный ярлык прикреплялся к такому человеку даже в первые десятилетия XX столетия, не говоря уже о веке прошедшем. Фрейд жил во время, когда odium theologium была заменена odium sexicum, но еще не odiumpoliticum[131]. Будущему предстоит оценить, какой из этих трех периодов следует назвать самой позорной фазой в человеческой истории.
В те дни Фрейда и его последователей считали не только сексуальными извращенцами, но также обсессивными или паранойяльными психопатами, и полагалось, что подобное соединение представляет реальную угрозу обществу. Теории Фрейда интерпретировались как прямые подстрекательства к отбрасыванию каких-либо ограничений, к возвращению в состояние первобытной распущенности и дикости. Под угрозой находилась ни много ни мало как сама цивилизация. Как случается в таких обстоятельствах, возбуждаемая паника сама влекла к потере всех тех ограничений, которые, как казалось оппонентам, они защищают. Все понятия о хороших манерах, о терпимости и даже чувство порядочности — не говоря уже о какой-либо мысли об объективной дискуссии или научном исследовании — были просто выброшены за борт.
На конгрессе немецких неврологов и психиатров в Гамбурге в 1910 году профессор Вильгельм Вейгандт ярко выразил такое состояние тревоги при упоминании теорий Фрейда тем, что стукнул кулаком по столу и закричал: «Это не тема для обсуждения на научной встрече, этот вопрос имеет отношение к полиции». Подобным же образом, когда Ференци читал одну работу перед обществом медиков в Будапеште, ему указали, что работа Фрейда является не чем иным, как порнографией, и что подходящим местом для психоаналитиков является тюрьма.
Такая брань и поношение, однако, не всегда ограничивались одними словами. На неврологическом конгрессе в Берлине в 1910 году профессор Оппенгейм, знаменитый невролог и автор ведущего учебника по этому предмету, предложил организовать бойкот Любому учреждению, где будут терпимо относиться к взглядам Фрейда. В аудитории это предложение нашло немедленный отклик, и все присутствующие директора санаториев встали, чтобы заявить о своей непричастности к этому. Профессор Райманн пошел еще дальше и заявил, что «врага следует травить в его собственном логове», что необходимо собрать и опубликовать все случаи неудачного применения психоанализа в медицинской практике.
Довольно странно, но первая жертва оказалась в далекой Австралии, где пресвитерианскому священнику Дональду Фрейзеру пришлось отказаться от служения в церкви из-за своего сочувствия работам Фрейда. В тот же самый 1908 год меня принудили отказаться от одного поста в области неврологии в Лондоне из-за моих исследований сексуальных сторон жизни пациентов. Два года спустя правительство провинции Онтарио приказало прекратить публикацию «Asylum Bulletin», В нем перепечатывались все работы, написанные медицинским персоналом, а мою работу объявили «непригодной к печати даже в медицинском журнале». В 1909 году Вульфа уволили из учреждения, в котором он работал в Берлине. Пфистеру неоднократно угрожали вышестоящие власти, но ему удалось уцелеть. Его коллега Шнайдер оказался менее удачлив и был уволен со своего поста директора семинарии в 1916 году. В том же году Сперберу, известному шведскому филологу, отказали в присуждении звания доцента из-за написанного им эссе по сексуальному происхождению речи, и его карьера рухнула.
Фрейд, конечно, являлся главным «злодеем», но многие оппоненты сосредоточили свои нападки и на других. Абрахаму пришлось вступить в борьбу с Оппенгеймом и Циеном; Юнгу — с Ашаффенбургом и Иссерлином; Пфистеру — с Фёрстером и Ясперсом; моим основным противником стал Фогт. В Америке Бриллу приходилось лицом к лицу сталкиваться с неврологами Нью-Йорка Деркумом, Алленом Старром и Бернардом Заксом; Патнема изводили Йозеф Коллинз и Борис Сайдис.
В первые годы этого столетия Фрейд и его труды либо полностью игнорировались, либо упоминались одним или двумя презрительными предложениями, как не заслуживающие какого-либо серьезного внимания. Но после 1905 года, когда появились «Три очерка по теории сексуальности» и «анализ Доры», такое отношение замалчивания сменилось активной критикой. Если его идеи не умирают сами по себе, их необходимо убить. Фрейд явно почувствовал облегчение при таком изменении тактики. Он заметил, что открытая, даже оскорбляющая, оппозиция намного предпочтительнее игнорирования. «Это признание того, что они вынуждены иметь дело с серьезным противником, с которым им волей-неволей приходится тщательно обсуждать вопросы».
Даже в самом первом обзоре «анализа Доры» Шпильмейер выступил против использования метода, который он описал как «психическую мастурбацию». Блейлер протестующе заявил, что никто не компетентен судить о методе, не проверив его, но Шпильмейер в своем резком возражении излил на него все свое моральное негодование.
Первым человеком, совершившим самостоятельную акцию, был Густав Ашаффенбург. На конгрессе в Баден-Бадене в мае 1906 года он с яростью заявил, что метод Фрейда неправилен в большинстве случаев, сомнителен во многих случаях и поверхностен во всех случаях. Это аморальный метод, и, тем или иным образом, он основывается только на самовнушении. К этому мнению присоединился Хохе. Согласно ему, психоанализ является дурным методом, проистекающим от мистических наклонностей и очень опасным для людей медицинской профессии.
В этом же году Оствальд Бумке стал активно цитировать первое опустошительное осуждение Фрейда, которое Ригер опубликовал за десять лет до этого, относительно вклада Фрейда в теорию паранойи. Согласно Ригеру, «ни один психиатр не мог рассматривать взгляды Фрейда без вполне реального ощущения ужаса». Основание для такого ужаса заключалось в методе лечения Фрейда, который якобы придавал громадное значение паранойяльному вздору с сексуальными намеками на чисто случайные инциденты, которые, даже если они не создавались фантазией, являлись совершенно маловажными. Всевозможные подобные вещи не могут привести ни к чему иному, кроме как к «просто отвратительной бабьей психиатрии». Несколько лет спустя Бумке расширил это открытое обличение Фрейда до размеров книги, второе издание которой было призвано служить во времена нацистов образцовым справочником по этому предмету.
В 1907 году произошла серьезная словесная дуэль между Ашаффенбургом и Юнгом на первом Международном конгрессе психиатрии и неврологии, который проходил в Амстердаме. Фрейда пригласили принять участие в этом симпозиуме, но он решительно отказался. Он писал на этот счет Юнгу: «Они явно ожидали услышать мою словесную дуэль с Жане, но я ненавижу гладиаторские бои перед лицом титулованной толпы и едва ли соглашусь с решением равнодушной публики, высказывающей мнение по поводу моих познаний». Тем не менее позднее он ощущал некоторые дурные предчувствия при мысли о том, что наслаждается приятным отдыхом в то время, как кто-то другой ведет борьбу от его имени. Так что как раз перед началом конгресса он написал Юнгу ободряющее письмо: «Я не знаю, ждет ли Вас успех или неудача, но мне хотелось бы быть с Вами именно теперь, наслаждаясь чувством, что я больше не одинок. Если Вам нужна моя поддержка, я могу рассказать о долгих годах почетного, но болезненного одиночества, которое началось для меня с тех пор, как я впервые мельком взглянул на этот новый мир; о потере интереса и понимания со стороны моих ближайших друзей; о тех тревожных моментах, когда я сам считал, что ошибаюсь, и пытался понять, как можно следовать такими нехожеными тропами и, несмотря на это, содержать свою семью; о постепенном усилении моего убеждения, которое цеплялось за „Толкование сновидений“ как за скалу во время бури; и о той спокойной уверенности, которой я наконец достиг и которая дала мне силы ждать, пока не откликнется голос извне. Им оказался Ваш голос!»
Юнгу явно требовалась любая поддержка перед таким тяжелым испытанием. Ашаффенбург повторил свое предыдущее авторитетное заявление о ненадежности метода Фрейда, так как каждое слово в нем интерпретируется в сексуальном смысле. Это является не только очень болезненным, но часто также непосредственно вредным для пациента. Затем, ударяя себя в грудь с чувством собственной правоты, он клятвенно заверил, что запрещает своим пациентам даже упоминать какую-либо сексуальную тему. Во время своего выступления Ашаффенбург сделал следующую разоблачающую его обмолвку: «Как хорошо известно, несколько лет тому назад мы с Брейером опубликовали одну книгу». Он, по всей видимости, не заметил этой своей обмолвки, и, возможно, Юнг и я оказались единственными людьми, которые заметили это или, по крайней мере, оценили ее значение; нам оставалось только улыбнуться друг другу. Юнг сказал в своем выступлении, что он нашел утверждения Фрейда правильными во всех случаях истерии, которые он изучил, и заметил, что эта тема символизма, уже знакомая поэтам и сочинителям мифов, является новой для психиатров. На следующий день нападки на психоанализ продолжил Конрад Альт. Он сказал, что, помимо методов Фрейда, всегда было известно, что сексуальная травма влияет на развитие истерии. «Многие истерики очень тяжело страдали от предрассудков своих родственников, считающих, что истерия может возникать лишь на сексуальной почве. Для нас, немецких неврологов, потребовалось приложить колоссальные усилия, чтобы разрушить этот широко распространенный предрассудок. Теперь, если мнение Фрейда относительно развития истерии будет признано в какой-то степени обоснованным, бедных истериков снова станут осуждать, как и раньше. Такой шаг назад принесет величайший вред». Среди бурной овации он пообещал, что никогда ни одному его пациенту не будет позволено лечиться у кого-либо из последователей Фрейда, с их бессознательной деградацией в полнейшую непристойность.

Примерно в это время были предприняты отважные попытки распространить психоаналитические идеи в Берлине. 14 декабря 1907 года Юлиусбургер читал работу, защищающую эти идеи, перед Обществом психиатрии и нервных болезней, и ему удалось уцелеть при той единодушной оппозиции, с которой он столкнулся. Год спустя, 9 ноября 1908 года, Абрахам прочел свою работу по эротическим аспектам единокровности перед тем же обществом. Это привело к яростному взрыву негодования со стороны знаменитого Оппенгейма, который заявил, что у него не хватает слов, чтобы достаточно резко или решительно высказаться против таких чудовищных идей. Циен также был шокирован «столь фривольными утверждениями» и заявил, что все, написанное Фрейдом, является полнейшей бессмыслицей. Браац выкрикнул, что под угрозой находятся немецкие идеалы и что следует предпринять решительные меры по их защите. Вскоре после этого Оппенгейм опубликовал работу в поддержку Дюбуа из Берна, сделавшего выпад против психоанализа. Ложные обобщения Фрейда, считал он, сделали его метод опасным, а сообщения, опубликованные им и его последователями, производят впечатление современной формы колдовской магии. Настоятельной обязанностью противников Фрейда является вести войну против этой теории и ее последствий, так как они быстро распространяются, приводя публику в беспомощное замешательство.
Не знающий усталости Абрахам прочел еще одну работу перед тем же обществом 8 ноября 1909 года, на этот раз по «состояниям во сне». Эту работу встретили высокомерными улыбками, и президент, профессор Циен, запретил какое-либо ее обсуждение, но выразил собственные эмоции вспышкой гнева. О компетентности Циена для вынесения подобных суждений о работе Фрейда можно судить по следующему эпизоду. В психиатрическую клинику в Берлине, директором которой он являлся, пришел пациент, жалующийся на навязчивое побуждение задирать у женщин юбки на улицах. Циен сказал своим ученикам: «Вот возможность проверить предполагаемую сексуальную природу таких навязчивых побуждений. Я спрошу его, относится ли оно также к пожилым женщинам, в случае чего оно явно не может быть эротическим». Ответ пациента был: «О да, ко всем женщинам, даже по отношению к моей сестре и матери». При этом Циген торжествующе приказал занести в протокол запись, описывающую этот случай как «явно несексуальный».
Естественно, Фрейд очень внимательно следил за всем, что происходило, и, по всей видимости, проявлял особый интерес к событиям в Америке — возможно, потому, что это было единственное место, где он когда-либо в своей жизни выступал перед публикой. Так что я могу рассказать о двух инцидентах на этом отдаленном континенте, которые имели место в 1910 году.
На собрании Американской психологической ассоциации в декабре 1909 года в Балтиморе Борис Сайдис очень оскорбительно высказался против деятельности Фрейда и яростно выступил против «безумной эпидемии фрейдизма, вторгающейся в данное время в Америку. Психология Фрейда отбрасывает нас к временам темного средневековья, а сам Фрейд является просто еще одним из тех набожных сексуалов, много примеров которых можно найти в самой Америке (мормонизм и т. д.)». Патнем был настолько рассержен, что был не в состоянии выступить, но мне удалось дать вполне спокойный ответ. Однако чуть позднее на этом же собрании Патнем и Стэнли Холл ответили Сайдису в уничтожающей и безоговорочной форме.
На годовом собрании Американской неврологической ассоциации в Вашингтоне в мае 1910 года Джозеф Коллинз, невролог из Нью-Йорка, произнес на банкете речь, которая являлась непристойным личным выпадом самого низкого пошиба против Пат-нема. Он протестовал против того, что ассоциация позволила Патнему прочесть свою работу, которая является собранием «порнографических историй о непорочных девах». Между прочим, Коллинз сам пользовался дурной славой за свою склонность к неприличным шуткам. «Пришло время, чтобы наша ассоциация выступила против трансцендентализма и супернатурализма и решительно сокрушила христианскую науку, фрейдизм и весь этот вздор, нелепость и чепуху». Естественно, такая речь оскорбила американское чувство справедливости, и на следующий день, когда кто-то из присутствующих на собрании поднялся и сказал, как благодарна должна быть ассоциация человеку таких высоких этических стандартов, как доктор Патнем, который исследовал и подверг испытанию эту новую работу, раздались самые искренние аплодисменты.
29 марта 1910 года имел место яростный взрыв оскорблений на медицинском конгрессе в Гамбурге. Вейгандт, тот джентльмен, который говорил о вызове полиции, был особенно злобным. Интерпретации Фрейда, сказал он, находятся на одном уровне с самыми дрянными книгами по сновидениям. Его методы являются опасными, так как они просто вызывают сексуальные мысли у пациентов. Его метод лечения стоит на одном уровне с массажем половых органов. Эрнст Трёмнер высказал оригинальную мысль, что так как большинство истериков фригидны, то в истерии не может быть никаких сексуальных факторов. Макс Нонне был озабочен моральной опасностью для врача, пользующегося такими методами. Альфред Зенгер сказал, что упоминания об анальном эротизме придают теории Фрейда крайне фантастическую и гротескную форму. К счастью, однако, население Северной Германии было намного менее чувствительным, чем население Вены.
Комментарий Фрейда был: «Здесь можно услышать как раз тот довод, который я пытался устранить, делая Цюрих центром психоанализа. Подобную венской чувствительность не встретишь нигде в другом месте! Между строчками можно далее прочесть, что мы, венцы, являемся не только свиньями, но также еще и евреями. Но это не появляется в печати».
Еще одним оппонентом был Фридлендер из Франкфурта. До этого он уже сделал несколько нападок на психоанализ. Одна из его работ, опубликованная в Америке, где он перечислил огромное количество неблагоприятных отзывов, причинила нам в этой стране много вреда, так как создавала впечатление, что власти на Европейском континенте предприняли обширные исследования этого предмета и полностью его осудили. Хотя все его публикации являлись крайне враждебными по отношению к психоанализу, по всей видимости, психоанализ имел для него особое очарование. Он посещал Юнга, был с ним сахарно-сладким и выражал надежду, что они придут к пониманию. Что причиняло ему больше всего огорчения, так это то, что никто из нас ничего не отвечал на его писания. Зная о его стремлении к признанию, мы решили полностью его игнорировать, и он крайне расстраивался. В работе, которую он читал в Будапеште, он горько жаловался на то, как им пренебрегают. «О моем отчете по поводу теории Фрейда было объявлено несколько месяцев тому назад, так почему же Фрейд, который не возражал против поездки в Америку, не побеспокоился о том, чтобы приехать в Будапешт и меня опровергнуть? Почему он опровергает своих оппонентов всего лишь в одном подстрочном замечании?»
Фридлендер был любопытной фигурой, сомнительной личностью с темным прошлым, о чем Фрейд был информирован. Когда я находился с Фрейдом в Голландии летом 1910 года, он рассказал мне следующую историю. В субботу 28 мая 1910 года профессор Шотлендер, психиатр, по телефону попросил его о встрече. Фрейд сказал, что тот может зайти к нему вечером, но был крайне озадачен, так как не мог припомнить такого имени среди немецких психиатров. В 9 часов вечера появился профессор Фридлендер и заверил Фрейда, что тот неправильно расслышал его имя по телефону. Продолжился разговор, который вскоре перешел на тему «анализа Доры», о котором Фридлендер упомянул как об «анализе Анны». Фрейд насторожился, подвинулся вперед и сказал: «А теперь, если Вы позволите, герр профессор, мы сейчас не у телефона. Я предлагаю проанализировать эту Вашу оговорку». Начиная с этого момента он не щадил своего визитера и продолжал мучить его до ночи. Фрейд признался нам, что его визитеру пришлось попотеть — Фрейду надо было очень много высказать, а это был редкий случай — и его окончательное мнение о Фридлендере состояло в том, что тот является «лгуном, мошенником и невеждой».
Оскар Фогт стал еще одним ожесточенным оппонентом. Между 1899 и 1903 годами он опубликовал серию работ, утверждающих превосходство своего «причинного анализа» над психоаналитическим методом. Интеллектуальное самонаблюдение, по его мнению, является вполне достаточным без пробуждения каких-либо аффективных факторов; Фрейд является просто ограниченным фанатиком, если использует подобные средства. Фогт был президентом Международного конгресса медицинской психологии в Мюнхене в сентябре 1911 года. Когда при обсуждении гипноза я изложил точку зрения Ференци о регрессии к ситуации ребенка и родителя, он сердито прервал меня замечанием: «Абсолютная чепуха предполагать, что моя способность гипнотизировать пациентов заключается в моем отцовском комплексе — я имею в виду, конечно, в их отцовском комплексе». После чего я тщательно объяснил аудитории значение такой оговорки. Однако вечером, в более дружелюбной атмосфере в саду, где мы пили пиво, у нас установились менее натянутые отношения. Было рассказано много непристойных анекдотов, что позволило нам передохнуть от напряженных заседаний, и сам Фогт рассказал несколько хороших анекдотов. Я нарушил гармонию, заметив, что эти анекдоты не имели бы абсолютно никакого смысла, если бы не заключающиеся в них различные символические значения, идентичные тем, существование которых он так яростно отрицал сегодня в полдень. Он был ошеломлен, но ответил, как ему казалось, вполне убедительно: «Но это находится вне науки».
12 января 1910 года Фриц Виттельс прочел работу перед венским обществом, проанализировав характер известного писателя и поэта Карла Крауса. Фрейд нашел этот анализ умным и справедливым, но призвал к особой осторожности в изучении живого человека, поскольку такой анализ может оказаться бестактным. Так или иначе, но Краус услышал о выступлении Виттельса и реагировал на это злобными высказываниями против психоанализа в журнале «Die Fackel» редактором которого он являлся.
В конце 1910 года Фрейд заметил, что из Германии сыплется брань, а пару лет спустя он по тому же поводу говорил: «Чтобы переварить эту брань, нужен хороший желудок». Подобные события продолжались в течение нескольких лет, до того, как в 1914 году разразилась мировая война. Не то чтобы война сама по себе полностью положила конец таким вещам. В 1916 году профессор Франц фон Люскан из Берлина опубликовал заявление под заголовком «Бабья психиатрия», в котором говорил: «С этой абсолютной чепухой следует беспощадно бороться и выжигать ее каленым железом. В то великое время, в которое мы живем, подобная бабья психиатрия вдвойне отвратительна». Фрейд стоически заметил на эту брань: «Теперь мы знаем, что нам приходится ожидать от этого великого времени. Неважно! Старый еврей выносливее королевского прусского тевтонца».
До сих пор почти вся эта «критика», которую мы отметили, могла быть сведена к двум утверждениям, снова и снова повторяемым: интерпретации Фрейда являются произвольными и искусственными, а его заключения неверны, поскольку отвратительны. Но была небольшая группа людей, которые желали более полно понять его работы, хотя бы просто для того, чтобы опровергать их с помощью объективных аргументов. Между прочим, Фрейд однажды заметил мне, что его оппоненты с таким спокойствием приписывают себе это качество, то есть объективность, и ни разу не признали такого качества за ним.
В 1909 году такая серьезная попытка была предпринята Й. Х. Шульцем. Это был обзор, имеющий определенную серьезную ценность, начальных стадий психоанализа и встреченной им оппозиции. Он содержал 172 ссылки. В целом Шульц воздержался от вынесения какого-либо окончательного суждения об исследуемых вопросах, хотя его общий тон был отрицательным. В следующем году Иссерлин опубликовал большой критический обзор, в котором он не сомневался в окончательном приговоре: вся процедура, придуманная Фрейдом, как в своей основе, так и в своих целях, является абсолютно несостоятельной.
В 1911 году Артур Кронфельд опубликовал обширный суммарный отчет о психоанализе, рассматривая его как органическое целое. Он очень мало уделял внимания историческим аспектам этого предмета, но представил срез психоанализа на той стадии, которой он достиг к этому времени. Критические аспекты этого отчета были философской и абстрактной природы, а заключения являлись в целом более чем скептическими. Когда Фрейд прочитал этот отчет, он написал: «Кронфельд философски и математически показал, что все те вещи, о которых мы беспокоимся, не существуют, так как они не могут существовать. Так что теперь мы об этом знаем». А вот что он сказал Штарке: «Я также прочел работу Кронфельда. Он применяет обычную философскую технику. Вы знаете, с какой убежденностью философы опровергают друг друга после того, как они достаточно далеко отходят от опыта. Как раз именно это и делает Кронфельд. Он утверждает, что наш опыт не имеет никакого значения, а затем для чего не составляет никакого труда нас опровергнуть».
Год спустя Куно Миттенцвей написал огромнейший обзор всего предмета психоанализа. Части этого обзора с продолжениями были опубликованы во всех томах недолго просуществовавшего журнала Шпехта. Так что у нас есть лишь фрагмент этого произведения на 445 страницах. По всей видимости, это лучший исторический обзор идей Фрейда раннего периода.
Сам Фрейд находился в стороне от всей этой сумятицы и мало уделял внимания этой теме. Единственный ответ, который он когда-либо соблаговолил сделать на этот поток критики, был сделан им в духе Дарвина: он просто опубликовывал новые доказательства в поддержку своих теорий. Он презирал тупость своих оппонентов и порицал их грубые манеры, но мне кажется, не принимал оппозицию близко к сердцу. Однако это не улучшало его мнение о мире вокруг него, особенно о той части этого мира, в которой жили немецкие ученые. Много лет спустя в «Автобиографии» он написал:

   Я, конечно, и сейчас не могу знать наверняка, каким будет окончательный приговор потомства о ценности психоанализа для психиатрии, психологии и гуманитарных наук. Но я полагаю, когда фаза, которую мы переживаем, обретет своего историка, тот вынужден будет признать, что поведение тогдашних представителей немецкой науки не принесло ей славы. Я имею при этом в виду не факт отрицания и не безапелляционность, с какой все это говорилось; и то и другое легко понять, этого можно было ожидать, и это, по крайней мере, не должно бросать никакой тени на характер противников. Но для той степени высокомерия и недобросовестного пренебрежения логикой, для грубости и безвкусицы нападок нет извинения. Меня можно упрекнуть, что слишком уж это по-детски: спустя пятнадцать лет давать такую волю своим чувствам; я бы не стал этого делать, если бы не добавилось кое-чего еще. Годы спустя, когда во время мировой войны враждебный хор стал упрекать немецкую нацию в варварстве и в этом упреке соединили все, о чем я говорил, я болезненно почувствовал, что по своему опыту не могу на это возразить.

Фрейду было абсолютно ясно, что бесполезно отвечать на подобную резкую критику, и мысль о том, чтобы это сделать, никогда не приходила ему в голову. Что будет проявлено общее недоверие относительно его поразительных открытий, становилось вполне ясно любому, кто в течение многих лет боролся с сильным сопротивлением своих пациентов, и Фрейд давно уже осознавал тот факт, что в этом отношении его пациенты не отличаются от других людей. Фрейда также не удивляло то, что так называемые аргументы, выдвигаемые оппонентами, являлись идентичными с защитными реакциями его пациентов и могли показывать такое же отсутствие понимания или даже ло^ки. Поэтому вся подобная критика была в обычном порядке вещей и не могла ни поколебать убеждений Фрейда, ни расстроить его.
Все то, что я только что сказал об отношении Фрейда к критике, достаточно справедливо, но это никоим образом не является всей правдой. Мы бы ввели читателя в заблуждение, изображая Фрейда образцом олимпийского спокойствия. Большей частью он оставался достаточно спокоен перед лицом критики и отмахивался от нее какой-либо хорошей шуткой или ироническим замечанием. Но при всем своем железном самоконтроле он был более эмоционален, чем большинство людей, и определенные аспекты критики достаточно глубоко его задевали. Он воспринимал таким образом враждебную критику от тех людей, которых он любил или высоко ценил. Фрейд был очень огорчен отступничеством Стэнли Холла. И его явно шокировали отдельные случаи негативных проявлений в Америке, где он надеялся встретить понимание. 4 апреля 1912 года известный американский невролог Аллен Старр назвал Фрейда типичным «венским распутником» перед неврологической секцией медицинской академии в Нью-Йорке. Согласно отчету, появившемуся на следующий день в «Нью-Йорк таймс» Старр сказал, что работал вместе с Фрейдом в одной лаборатории в течение целой зимы и поэтому хорошо его знает. Это было неправдой. Затем Старр начал приписывать теории Фрейда той аморальной жизни, которую Фрейд якобы тогда вел.
Фрейд оказался довольно чувствительным к той мысли, что он вывел все свои заключения из своего Собственного бессознательного. В письме к Пфистеру он писал: «Если бы мы только смогли вдолбить в головы нашим оппонентам, что все наши заключения проистекают из опытов — опытов, которые другие ученые, работающие в этой области, могут пытаться интерпретировать другим образом, — а не высасываются из пальца или компонуются за письменным столом. А они на самом деле думают именно так, и это бросает особый свет, путем проекции, на их собственную манеру работы». Можно предположить, что такого рода критика задевала Фрейда из-за его глубокого страха или вины по отношению к образной, и даже спекулятивной[132], стороне его натуры, которую он так сильно стремился подавить или, по крайней мере, контролировать.
Другой чувствительной сферой являлся тот остракизм, который ему приходилось терпеть в своем собственном городе, Вене. К этому он никогда в действительности не привык. Но что на самом деле могло привести его в ярость, так это лицемерное приписывание себе некоторыми из его оппонентов высокого этического стандарта. Отвечая на письмо, в котором Пфистер приводил доказательства своей правоты в ответ на сделанный Фёрстером выпад против него, Фрейд писал:

   Меня восхищает то, как Вы можете писать, так кротко, так человечно, так тактично, столь объективно, настолько больше для читателя, чем против своего врага. Это, несомненно, правильно выбранный путь для того, чтобы вызвать просветительский эффект… Но я не смог бы написать таким образом; я предпочел бы вообще ничего не писать, то есть я вообще ничего не пишу на подобные выпады. Я смог бы писать, только чтобы облегчить свою душу, устранить свои аффекты, а так как это было бы не особенно поучительным, то доставило бы огромное удовольствие оппонентам, которые были бы счастливы увидеть меня сердитым, — поэтому я и не отвечаю им. Только подумайте! Кто-то разыгрывает роль этического и благородного создания, борющегося против низостей, и таким образом приобретает право болтать полнейшую чепуху, выставлять свое невежество и поверхностность, изливать свою желчь, искажать все подряд и высказывать всевозможные подозрения. И все это во имя самой высокой морали. Я не могу сохранять спокойствие перед лицом всего этого. Но так как я не могу искусственно смягчать свое глубокое возмущение или преподносить его приятно возбуждающим образом, то я храню молчание.

Фрейд мог позволить себе так поступать, но это было значительно труднее для тех из нас, кого профессиональная работа приводила в неизбежный личный контакт с оппонентами. Совет Фрейда насчет таких случаев может быть проиллюстрирован отрывком из его письма к Штарке, показывающим, кроме того, абсолютную целостность его характера.

   Ваша задача на конгрессе в Дании будет нелегкой. Позвольте мне выразить свое мнение, что эта задача может быть выполнена лучшим образом, чем тот, который Вы предлагаете. Ваша мысль об убеждении общества, или об убеждении общества посредством внушения, имеет две слабые стороны. Во-первых, Вы предполагаете нечто невозможное, а во-вторых, Ваша идея отклоняется от прототипа психоаналитического лечения. В действительности приходится обращаться с врачами так же, как мы обращаемся с нашими пациентами, то есть не внушая им, а вызывая их на сопротивление и конфликт. Кроме того, никогда ничего другого и не достигается. Кто преодолевает первое «нет» своих вытеснений, а затем второе и третье, тот достигает правильного отношения к вопросам психоанализа; остальные останутся погрязшими в своих сопротивлениях, пока не изменят свои взгляды из-за косвенного давления на них растущего общественного мнения. Мне кажется поэтому, что следует ограничиться высказыванием своей точки зрения и рассказывать о собственных опытах как можно более ясно и решительно, не слишком сильно беспокоясь насчет реакции аудитории.
Собирать статистику, как Вы предлагаете, в настоящее время невозможно. Вы и сами, несомненно, об этом знаете. Начнем с того, что мы работаем с меньшим количеством людей, чем другие врачи, которые уделяют значительно меньше времени пациентам. Затем, отсутствует необходимое единообразие, которое одно лишь может составлять основу любой статистики. Нужно ли нам в действительности сваливать в одну кучу яблоки, жемчужины и орехи? Что мы называем тяжелым случаем? Кроме того, я не могу считать свои собственные результаты, достигнутые в последние двадцать лет, сравнимыми, так как моя техника лечения фундаментально изменилась за это время. А что нам делать с теми многочисленными случаями, которые лишь частично анализируются, или с теми, где лечение пришлось прервать из-за внешних причин?

Однако терапевтическая точка зрения не является единственной, на которую психоанализ имеет право, она также не является самой важной Так что на эту тему может быть сказано очень многое даже без выдвижения терапии на передний план.

Биография. Эрнест Джонс “Фрейд. Международное Психоаналитическое Объединение (1910–1914)”

В эти годы началось то, что впоследствии получило название «психоаналитическое движение» — не очень удачное выражение, которое, однако, использовалось как друзьями, так и врагами этого движения. Фрейду эти годы принесли много неприятностей, и именно тогда, оглядываясь назад, он называл счастливыми годы «гордого одиночества» в самом начале века. Его радость по поводу возрастающего успеха и признания серьезно омрачалась зловещими признаками растущего разногласия среди его приверженцев. Мы ограничимся здесь более приятной стороной этой истории, постепенным распространением новых идей, что, естественно, так много значило для Фрейда.
Среди нас принималось как должное, что конгресс в Зальцбурге в 1908 году станет первым из ряда подобных конгрессов. В момент написания этой книги (1954) он стоит как первый из восемнадцати, которые проведены до сего дня. В 1909 году Фрейд и Юнг, организаторы первого конгресса, были настолько поглощены чтением лекций в Вустере в Америке, что вопрос о проведении второго конгресса серьезно не поднимался. Но стремление осуществить задуманное, и как можно скорее, привело к тому, что он был организован весной следующего года.
Приготовления к конгрессу, как и раньше, были поручены Юнгу, и второй Международный психоаналитический конгресс проходил в Нюрнберге 30 и 31 марта 1910 года. Фрейд приехал рано утром перед началом конгресса для того, чтобы провести несколько часов с Абрахамом. Из-за определенных административных предложений, о которых будет сказано ниже, второй конгресс проходил в намного менее дружелюбной атмосфере, чем первый. Сама научная часть оказалась очень успешной и показала, насколько плодотворными являлись новые идеи. Фрейд произнес интересную речь «Грядущие перспективы психоаналитической терапии» с ценными предложениями. Его старый критик и друг Лёвенфельд из Мюнхена зачитал свою работу. Доклады швейцарцев, сделанные Юнгом и Хонеггером, были первоклассными.
В течение некоторого времени Фрейда занимала мысль связать аналитиков более тесными узами, и он поручил Ференци внести на предстоящем конгрессе необходимые предложения. После окончания научной части Ференци обратился к собранию с предложениями по будущей организации аналитиков и их работы. За этим сразу же последовал шторм протестов. В своей речи Ференци сделал несколько унижающих замечаний в адрес венских аналитиков и высказал предложение, чтобы центр будущей администрации находился только в Цюрихе, во главе с Юнгом в качестве президента. Кроме того, Ференци, при всем своем личном обаянии, обладал явно диктаторскими чертами, и некоторые из его предложений были далеки от того, что является обычным в научных кругах. Перед конгрессом он уже заявил Фрейду, что «психоаналитическое мировоззрение не ведет к демократическому равенству: в психоанализе должно быть правление элиты, построенное, скорее, в соответствии с правлением философов у Платона». Фрейд сказал, что он уже ранее пришел к подобной мысли.
После внесения разумного предложения о том, чтобы было сформировано международное объединение с отделениями в разных странах, Ференци начал отстаивать необходимость того, чтобы все написанные работы или речи, составленные любым психоаналитиком, сначала представлялись на одобрение президенту ассоциации, который, таким образом, наделялся неслыханными цензорскими правами. Именно такое отношение Ференци к данному вопросу породило впоследствии столь много трудностей между европейскими и американскими аналитиками, и мне, в частности, потребовались годы для того, чтобы наладить их отношения. Обсуждение предложений Ференци было настолько резким, что его пришлось отложить на следующий день. Конечно, вопрос не стоял о том, чтобы принять его экстремистские требования, но венцы, особенно Адлер и Штекель, резко возражали против назначения швейцарских аналитиков на посты президента и секретаря, так как при этом игнорировались их собственные длительные и добросовестные усилия. Фрейд понял, что создание более широкого базиса для работы, чем круг его венских коллег, которые все являлись евреями, имеет явное преимущество и что необходимо убедить в этом венцев. Услышав, что некоторые из них проводят собрание в знак протеста в номере Штекеля в отеле, он поднялся наверх и в страстной речи призвал их к единству. Он подчеркнул, что их окружает злобная враждебность и что они нуждаются в помощи извне для того, чтобы ей противостоять. Затем, драматически сбросив свой сюртук, он воскликнул: «Моим врагам хотелось бы увидеть меня умирающим с голоду; мне не оставят даже этого сюртука».
Далее Фрейд подумал о более практических мерах, чтобы удержать этих двух лидеров от бунта. Он заявил о своем уходе с поста президента венского общества и о том, что на этом посту его заменит Адлер. Он также согласился с тем, что в противовес редактированию Юнгом «Jahrbuch» вновь основанный ежемесячный печатный орган «Zentralblatt for Psychoanalyse» редактировать будут совместно Адлер и Штекель. Тогда они успокоились и согласились, чтобы он являлся директором этого нового журнала и чтобы Юнга избрали президентом ассоциации. Юнг назначил Риклина своим секретарем, а также редактором нового официального издания «Correspondenzblatt der Internationalen Psychoanalytischen Vereinigung» который станет сообщать всем членам общества об интересных новостях, собраниях общества, публикациях и так далее.
Ни один из этих выборов должностных лиц, хотя все они казались неизбежными в то время, не оказался счастливым. Через пять месяцев из общества вышел Адлер, а пару лет спустя за ним последовал Штекель. Риклин пренебрегал своими обязанностями, так что административные дела пришли в полнейший беспорядок, а Юнгу, как хорошо известно, недолго было предначертано судьбой руководить своими коллегами.
Как только Фрейд возвратился домой, он послал Ференци следующий «эпилог», как он сам назвал его, о конгрессе:

   Без сомнения, конгресс явился огромным успехом, И несмотря на это, на дол/с нас двоих выпало меньше всего удачи. Мое выступление встретило явно слабый отклик; я не знаю почему. А в нем содержалось много такого, что должно было бы вызвать интерес. Возможно, было видно, как я устал. Ваше смелое обращение имело несчастье вызвать такое сильное противоречие, что они забыли поблагодарить Вас за те важные предложения, которые Вы изложили перед ними. Любое общество неблагодарно, это не имеет значения. Но мы до некоторой степени оба виноваты в том, что не предусмотрели, какое впечатление Ваши предложения окажут на венцев. Все прошло бы гораздо легче, если бы Вы полностью опустили критические замечания в их адрес и убедили их в научной свободе; тогда их протест не был бы столь сильным. Я считаю, что моя длительная сдерживаемая неприязнь к венцам в соединении с Вашим «комплексом брата» сделали нас недальновидными.
Однако все это несущественно. Что более важно, так это то, что мы выполнили важную часть нашей работы, которая окажет значительное влияние на формирование будущего. Я был счастлив тем, что мы действуем в полном согласии, и хочу тепло поблагодарить Вас за усилия, которые в конце концов увенчались успехом.
Теперь дела пойдут. Я понял, что сейчас настал момент выполнить одно мое решение, которое я уже давно вынашиваю в уме. Я откажусь от лидерства в венской группе и прекращу оказывать на нее какое-либо официальное влияние. Я передам лидерство Адлеру, не потому, что мне это принесет удовлетворение, но, в конце концов, он является здесь единственной личностью и, возможно, ощутит обязанность защищать нашу общую платформу. Я уже сказал ему об этом, а остальным сообщу в следующую среду. Мне кажется, что они не очень-то станут сожалеть. На мою долю отчасти выпала болезненная роль разочарованного и нежеланного старика. А этого мне определенно не хочется, поэтому я предпочитаю уйти раньше, чем я бы того желал, но добровольно. Тогда все лидеры будут одного возраста и ранга и смогут свободно развиваться и вступать в контакты друг с другом.
С научной точки зрения я, несомненно, буду сотрудничать до последнего дыхания, но буду избавлен от всех трудностей руководства и проверки и смогу наслаждаться своим otium cum dignitate[116]

После конгресса в Нюрнберге уже существующие психоаналитические группы зарегистрировались как отделения обществ Международного объединения, а вскоре были сформированы и новые группы. Однако среди швейцарцев из общества вышли Блейлер и несколько других членов, так как принадлежность к международному обществу находилась в противоречии с их принципами — предвестие отношения Швейцарии к Лиге Наций и ООН. Со стороны Блейлера это явно было всего лишь рационализацией.
Колеблющаяся позиция Блейлера огорчала Фрейда. Блейлер писал работы, то поддерживающие, то критикующие психоанализ. Как сказал Фрейд, неудивительно, что он приписывал столь большое значение концепции амбивалентности, которую он ранее ввел в психиатрию. Из-за все более видного положения, которое Блейлер занимал среди психиатров, Фрейд желал сохранить его поддержку. Но Блейлер и Юнг никогда не были в хороших отношениях, и всего лишь год спустя после второго конгресса их личные отношения практически прекратились. Юнг объяснял такое отношение к нему Блейлера и его отказ вступить в общество, основанное Юнгом, раздражением Блейлера на него за то, что он позволил Фрейду убедить себя выпить вина. Для Блейлера абсолютная воздержанность являлась религией, как это было и с его предшественником Форелем. Фрейд нашел такую интерпретацию Юнга «умной и вероятной». «В этом вопросе возражения Блейлера вразумительны, но, когда они направляются против Международного объединения, они становятся чепухой. Мы не можем в дополнение к помощи психоанализу начертать на наших знаменах такой девиз, как, например, обеспечение одеждой замерзающих школьников. Это будет слишком сильно походить на определенные гостиничные вывески: „Отель Англия и Красный петух“».
Фрейд побудил Блейлера встретиться с ним в Мюнхене во время рождественских праздников 1910 года. Они имели длительную и очень личную беседу, в результате чего снова были установлены превосходные отношения, и Блейлер обещал вступить в ассоциацию. Должно быть, Блейлер открыл Фрейду, что было у него на душе, так как в письме Фрейда к Ференци мы читаем: «Блейлер также является всего лишь беднягой, подобно всем нам, и нуждается в некоторой доле любви, а этим фактом, по всей видимости, пренебрегают в определенных кругах, которые имеют для него значение». К сожалению, такое положение вещей продолжалось недолго, и спустя год Блейлер снова вышел из общества, на этот раз навсегда. Его занимали впоследствии всевозможные интересы, от психологической до клинической психиатрии.
Следует кое-что сказать о начальном развитии различных групп, сформированных в это время, которыми Фрейд интересовался самым детальным образом. В конце концов, если не считать его собственных трудов, они давали надежду на будущее распространение его идей.
Венскому обществу исполнилось уже восемь лет. На деловой встрече, состоявшейся 12 октября 1910 года, Адлера избрали президентом, Штекеля — вице-президентом, Штейнера — казначеем, Хичмана — библиотекарем и Ранка — секретарем. Фрейд был назван научным президентом, и было достигнуто соглашение, что трое этих президентов станут по очереди выступать как председатели на научных встречах.

Общество в Берлине, естественно, развивалось намного медленнее. Оно было основано Абрахамом 27 августа 1908 года. В него входили еще четыре человека: Иван Блох, Хиршфельд, Юлиусбургер и Кербер. В течение двух лет Эйтингон предпочитал оставаться в одиночестве в Берлине, и прошло некоторое время, прежде чем он начал практиковать. Даже четыре года спустя Абрахам считал себя единственным активным аналитиком в этом обществе.
«Общество Фрейда» в Цюрихе существовало начиная с 1907 года. В начале работы в нем было двадцать врачей, вскоре к ним присоединились преподобные Келлер и Пфистер. В 1910 году среди членов этого общества было несколько иностранцев: Ассаджиоли из Флоренции, которого я заинтересовал психоанализом за несколько лет до этого, когда мы были приятелями-студентами под началом Крепелина, Тригант Барроу из Балтимора, Леонгард Зайф из Мюнхена, также мой приятель студенческих лет, и Штокмайер из Тюбингена. К этому времени решено было периодически проводить публичные собрания с целью пробуждения интереса у более широкой аудитории. В ноябре 1910 года Блейлер, Бинсвангер и Риклин читали свои работы перед Швейцарским обществом психиатров.
Ференци прочел свою работу «Внушение» перед Будапештским обществом врачей 12 февраля 1911 года, но отклик на эту работу был целиком отрицательный. В течение нескольких лет в Венгрии не было благоприятной почвы для психоанализа, но позднее там появился ряд превосходных аналитиков.
Психоанализ теперь широко обсуждался на различных медицинских встречах и конгрессах в Европе, но единственной работой в его защиту в этом году была моя собственная работа по психоаналитической теории внушения, зачитанная в августе на Международном конгрессе медицинской психологии и психотерапии в Брюсселе.
С другой стороны, в Соединенных Штатах эти новые идеи принимались уже более широко. Тот интерес, который пробудили лекции Фрейда и Юнга в Вустере, продолжал расти. Патнем опубликовал о них очень благоприятный отчет. В нем он сделал неудачное замечание по поводу возраста Фрейда, что довольно сильно задело его. Он писал мне:

   Вы молоды, и я всегда завидую Вашей неутомимой деятельности. Что касается меня, то фраза в очерке Патнема: «Он более не является молодым человеком» — ранила меня больше, чем все остальное мне понравилось.

Он слегка отомстил Патнему, когда вскоре переводил одну из его работ для «Zentralblatt», написав в подстрочном примечании, что Патнем «находится уже далеко за пределами своей юности».
Брилл, Патнем и я также начали писать статьи и читать лекции по психоанализу. Первый том переводов Брилла появился уже в 1909 году. Кроме работы в качестве переводчика Брилл начал доблестную борьбу, выступая с различными популярными лекциями и участвуя в дебатах. Наши сферы деятельности пересекались очень мало; он сосредоточился в основном на Нью-Йорке и действовал там с большим успехом, в то время как мое поле деятельности являлось более широким — Балтимор, Бостон, Чикаго, Детройт и Вашингтон. Ни один журнал не отказывался от наших работ, и в особенности редакторы «Журнала девиантной психологии» и «Американского психологического журнала» Мортон Принс и Стэнли Холл. Первый номер «Американского психологического журнала» за 1910 год содержал мое эссе о Гамлете; в следующем номере появились переводы лекций Фрейда и Юнга в Вустере, работа Ференци о сновидениях и обширный отчет, который я написал по теории сновидений Фрейда.
Время еще не пришло для создания чисто психоаналитического общества, поэтому я предложил Патнему организовать более широкую ассоциацию, где могли бы обсуждаться психоаналитические идеи. 2 мая 1910 года в отеле «Виллард» в Вашингтоне начала свое существование Американская психоаналитическая ассоциация. На этом собрании присутствовали сорок человек. Были выбраны следующие должностные лица: президент — Мортон Принс; секретарь — Дж. А.Уотерман (его личный ассистент в Бостоне). Совет: А.Дж. Аллен из Филадельфии, Август Хох из Нью-Йорка, Адольф Майер из Балтимора, Дж. Дж. Патнем и я. Были избраны пять почетных членов: Клапаред из Женевы, Юнг и Форель из Цюриха, Фрейд из Вены, Жане из Парижа. Меня выбрали почетным членом позднее. «Журнал девиантной психологии» стал официальным органом ассоциации.
Признаки заинтересованности начали появляться также в России. Н. Е. Осипов и некоторые другие коллеги занимались описанием и переводами работ Фрейда, Московская академия предложила приз за лучшее эссе по психоанализу. М. Вульф, который ранее обучался с Юлиусбургером в Берлине, был отстранен от занимаемого им поста в институте на основании его «фрейдистских взглядов». Тогда он переехал в Одессу, установил переписку с Фрейдом и Ференци. Хотя имена Осипова и Вульфа являются самыми известными для упоминания в связи с первыми днями психоанализа в России — и, как этому предстояло случиться, также его последними днями[117], — в этой области там работали также и другие люди. В 1909 году в Москве был основан специальный журнал «Психотерапия», в котором появилось огромное количество психоаналитических работ и обозрений.
Единственной новостью из Франции было письмо, полученное Фрейдом от Р. Моришо-Бошана примерно в конце этого года; в течение двух лет оттуда более не приходило никаких известий. В Италии первая работа по психоанализу была опубликована Баронсини уже в 1908 году. Примерно в это же время Модена из Анкона прислал Фрейду оттиск своей работы, о которой Фрейд очень высоко отзывался, а затем он же начал перевод «Трех очерков по теории сексуальности». Ассаджиоли из Флоренции прочел работу о сублимации перед Итальянским конгрессом по сексологии в ноябре 1910 года.
Интерес к психоанализу пробудился даже в Австралии. В 1909 году Фрейд сообщил, что получил из Сиднея письмо о том, что там образовалась небольшая группа, изучающая его работы. Доктор Дональд Фрейзер ранее основал небольшую группу и много раз читал лекции перед различными обществами по психоанализу. До получения медицинской квалификации в 1909 году он являлся священником пресвитерианской церкви, но ему пришлось отказаться от своего поста на основании его «фрейдистских взглядов» — первый, но далеко не последний случай такого рода преследований. Эта искра вскоре погасла, как предстояло вскоре погаснуть и той искре, которую я зажег в Канаде. Однако два года спустя доктор Эндрю Дейвидсон, секретарь Секции психологической медицины и неврологии, пригласил Фрейда, Юнга и Хэвлока Эллиса прочитать свои труды перед Австралийско-азиатским медицинским конгрессом в 1911 году. Они все послали свои труды, которые были там прочитаны.
В 1910 году Фрейд опубликовал «Пять лекций по психоанализу», которые он прочел в Вустере, работу, представленную на Нюрнбергском конгрессе, и несколько других небольших работ. Кроме того, были подготовлены три оригинальные публикации. Одна из них — «Противоположный смысл первоначальных слов (корней)» — открытие, которое доставило ему огромное удовольствие, подтверждая наблюдение, сделанное им за много лет до этого об одной загадочной черте бессознательного. Другой работой явилось первое из трех эссе по «Психологии любви». Но выдающимся литературным событием 1910 года стала его книга о Леонардо да Винчи[118], в которой он не только осветил внутреннюю сущность этого великого человека, но и проанализировал, как на становление его личности влияли события, происшедшие с ним в младенчестве.
Летом 1910 года Густав Малер, знаменитый композитор, испытывал серьезные проблемы в отношениях с женой, и доктор Непаллек, венский психоаналитик, родственник жены Малера, посоветовал ему проконсультироваться у Фрейда. Он телеграфировал из Тироля Фрейду, который во время отдыха находился на Балтийском побережье, прося его о встрече. Фрейд очень не любил прерывать свой отдых ради какой-либо профессиональной работы, но не мог отказать такому заслуживающему уважение человеку, как Малер. Однако на его телеграмму, назначавшую встречу, последовала телеграмма от Малера, в которой он отказывался от консультации. Вскоре от него пришла еще одна телеграмма, опять с просьбой о встрече. Малер страдал психозом сомнения, неврозом навязчивых состояний и повторял этот спектакль три раза. Наконец Фрейду пришлось сказать, что у Малера есть последний шанс его увидеть до конца августа, так как затем он собирается уехать на Сицилию. Итак, они встретились в отеле в Лейдене и затем четыре часа прогуливались по городу, проводя разновидность психоанализа. Хотя Малер ранее с этим не сталкивался, Фрейд сказал, что никогда не встречал кого-либо, кто так быстро понимал принцип психоанализа. На Малера глубокое впечатление произвело замечание Фрейда: «Я полагаю, что Вашу мать звали Марией. Я делаю это предположение из различных намеков в Вашем разговоре. Как так случилось, что Вы женились на женщине с другим именем, Альма, тогда как мать явно играла ведущую роль в Вашей жизни?» Тогда Малер сказал, что его жену зовут Альма Мария, но что он называет ее Марией! Она была дочерью знаменитого художника[119] Шиндлера, статуя которого стоит в городском парке в Вене; так что, по-видимому, фамилия мужа, напоминавшая ей об отце, также играла некоторую роль в ее жизни. Эта аналитическая беседа явно оказала свое действие, так как Малер восстановил свою потенцию, и его брак был счастливым до его смерти, которая, к сожалению, последовала через год.
В ходе беседы Малер внезапно сказал, что теперь он понимает, что мешало его музыке достичь вершины, поскольку в пассажи, рожденные его самыми глубокими эмоциями, всегда вторгались аккорды банальных мелодий. Его отец, явно жестокий человек, очень плохо обращался со своей женой, и, когда Малер был ребенком, между его родителями произошла одна особенно болезненная сцена. Для мальчика она была абсолютно невыносимой, и он бросился вон из дома. Однако в этот момент уличная шарманка вымучивала из себя популярную венскую мелодию «Ах, мой милый Августин». По мнению Малера, такое совпадение высокой трагедии и легкого развлечения с тех пор неразрешимо зафиксировалось в его мозгу, и первое настроение неизбежно приносило с собой сопутствующее ему второе.
В конце лета этого года Фрейд и Ференци совершили совместную поездку в Южную Италию. Сначала они поехали в Париж, затем во Флоренцию, Рим и Неаполь, а после по морю отправились на Сицилию, где оставались до 20 сентября.
Это время оказалось очень важным для их последующих отношений. Так как взаимосвязь между ними была наиболее важной из всех, которые Фрейду предстояло «выковать» в свои более поздние годы, необходимо кратко упомянуть о возникновении трудностей в их отношениях. Ференци был внутренне закрепощен, угрюм и являлся ненадежным товарищем в осуществлении ежедневных планов. Фрейд описал такое его отношение как «робкое восхищение и молчаливая оппозиция». Но за этими проявлениями скрывалось серьезное беспокойство в глубинах его личности. Как мне хорошо известно из многих доверительных бесед с ним, его мучило совершенно необычное и неутолимое стремление к отцовской любви. Это была доминирующая страсть его жизни, явившаяся косвенным источником тех неблагоприятных изменений, которые он ввел в свою психоаналитическую технику двадцать лет спустя, результатом чего стало его отстранение от Фрейда (хотя не Фрейда от него). Его требования полнейшей откровенности являлись безграничными. Между ним и Фрейдом не должно было оставаться никаких секретов и тайн. Естественно, он не мог открыто выразить нечто подобное, и поэтому с большей или меньшей надеждой ждал, когда Фрейд сделает первый шаг.

У Фрейда, однако, ничего подобного и в мыслях не было. Он просто очень радовался, когда во время отдыха мог дать своему уму передышку от всех утомительных проблем неврозов и глубоких психологических конфликтов, наслаждаясь моментом. Особенно в таком путешествии, как это, когда можно исследовать так много новых интересных и прекрасных достопримечательностей. Все, что ему требовалось, так это подходящий компаньон с вкусами, подобными его собственным.
После того как они вернулись домой, Ференци написал одно из своих длинных объяснительных писем, в котором выражал свой страх, что в результате его поведения Фрейд, возможно, больше не захочет с ним иметь ничего общего. Но Фрейд остался так же дружелюбен к нему, как и всегда, что показывает следующее письмо:

   Удивительно, насколько более ясно Вы можете выражать свои мысли в письме, чем в речи. Естественно, я очень много знал или даже большую часть того, о чем Вы пишете, и поэтому теперь мне приходится дать Вам лишь немного объяснений. Почему я не бранил Вас и, таким образом, не открыл путь к общему пониманию? Честно говоря, это была моя слабость. Я не являюсь психоаналитическим сверхчеловеком, которого Вы сконструировали в своем воображении, я также не преодолел контрперенос. Я могу обращаться с Вами подобным образом не более чем мог бы делать это с тремя моими сыновьями, так как слишком сильно их люблю, и мне было бы жаль так поступать с ними.
Вы не только заметили, но также поняли, что у меня больше нет какой-либо надобности полностью раскрывать свою личность, и правильно проследили эту черту вглубь до вызвавшей ее травматической причины. После случая с Флиссом, преодолением которого, как Вы недавно видели, я был занят, такая потребность была уничтожена. Часть гомосексуального катексиса была изъята и использована для увеличения моего собственного эго. Я имел успех там, где параноик терпит неудачу.
Кроме того, Вам следует знать, что я чувствовал себя не так хорошо и страдал от кишечных расстройств больше, чем мне хотелось бы признать. Я часто говорил себе, что любому, кто не является хозяином своего Конрада[120] не следует пускаться в путешествия. Именно в этом моменте должна была бы начаться наша откровенность, но Вы казались мне недостаточно стойким для того, чтобы не проявлять излишнюю озабоченность относительно моего состояния.
Что касается неприятности, которую Вы причинили мне, включая определенное пассивное сопротивление, то все это претерпит те же самые изменения, что и воспоминания о путешествиях в целом: они очищаются, все небольшие расстройства исчезают, а то, что было чудесного, остается для интеллектуального удовольствия.
То, что Вы предположили, будто у меня какие-то большие секреты, а также очень ими интересовались, было легко заметить, а также нетрудно понять, как детское желание. Так как я говорил Вам все, что касается научных вопросов, я скрывал очень немногое из своей внутренней жизни; случай с национальным даром[121], как мне кажется, явился достаточно нескромным. Мои сновидения в то время были заняты, как я намекал, целиком моей «историей» с Флиссом, что, вполне естественно, едва ли возбудило бы Вашу симпатию.
Так что когда Вы взглянете на эту историю более внимательно, то обнаружите, что у нас не так-то уж много поводов для разногласия, как Вам сперва показалось.
Мне более хотелось бы обратить Ваше внимание на настоящее…

Такие великодушие и такт, которые Фрейд постоянно проявлял по отношению к Ференци, и его огромная любовь к нему сохраняли эту ценную дружбу в течение долгого времени, пока, наконец, много лет спустя психическая целостность Ференци не начала разрушаться.
В 1911 году произошел болезненный разрыв с Адлером. Но продолжалась дружба с Юнгом, и установился еще более тесный контакт с Патнемом. Психоанализ приобретал как друзей, так и врагов в различных странах. Фрейд основал новый журнал «Imago», однако он очень немного написал в этом году.
С самим Фрейдом примерно в это же время случился любопытный эпизод, который вполне мог закончиться фатально. В течение месяца он страдал от постоянно возрастающего помутнения сознания с необычно сильными головными болями по вечерам. В конечном счете была обнаружена утечка газа между газовой трубой и резиновой отводной трубкой к лампе, так что каждый вечер в течение нескольких часов он дышал газом, поскольку дым от сигар мешал ему уловить запах. Через три дня после устранения утечки он чувствовал себя вполне хорошо.
В начале года Фрейд заявил, что оригинальность его работ, несомненно, утрачивается. Тем не менее всего за несколько месяцев до этого им был сделан один из самых оригинальных научных вкладов в психологию религии. Даже находясь на отдыхе, он вынужден был признать, что «целиком поглощен „Тотемом и табу…“».
Выдающимся событием этого года явился Веймарский конгресс, проходивший 21 и 22 сентября. На нем снова установилась дружеская атмосфера первого конгресса без какой-либо венской оппозиции. Фрейд заранее остановился у Юнга в его новом доме в Кюснахте, Патнем также заблаговременно приехал в Цюрих. Кроме него были американцы Т. Х. Эймс, А. Л. Брилл и Беатрис Хинкл. Всего присутствовали 55 человек, включая нескольких гостей.
Работы, зачитанные на конгрессе, были высокого ранга. Среди них несколько работ, ставших классическими для психоаналитической литературы, таких, как исследование Абрахама маниакально-депрессивного психоза, вклад Ференци в понимание гомосексуализма и работа Захса о взаимосвязи психоанализа и наук о духе. Отличная работа Ранка «Мотив обнаженности в поэзии и легендах» вызвала курьезный эпизод. В коротком отчете о конгрессе в одной местной газете мы прочитали, что «были зачитаны интересные работы по обнаженности и другим текущим темам». Именно этот случай отбил у нас охоту приглашать репортеров на последующие конгрессы.
Появление Патнема на конгрессе явно находилось в центре внимания. Европейцы знали о его благородной борьбе за идеи психоанализа в Америке и о том, сколь высоко ценил его Фрейд. Его поддержка до некоторой степени компенсировала Фрейду то, что его игнорировали в Вене. Его выдающаяся и скромная личность произвела на венцев глубокое впечатление. Он отвечал на это взаимностью. В ходе своих многочисленных бесед с Фрейдом он поздравил его с достойными последователями. Фрейд сухо ответил: «Они научились терпеть известную долю реальности». Патнем открыл конгресс своей работой «Значение философии для дальнейшего развития психоанализа» которая привела впоследствии к некоторой полемике в «Zentralblatt». Его энергичный призыв к введению философии — но только его собственной гегелевской ветви — в психоанализ не имел большого успеха. Большинство из нас не видело необходимости придерживаться какой-либо частной системы. Фрейд, конечно, очень вежливо вел себя в этом вопросе, но заметил мне впоследствии: «Философия Патнема напоминает мне декоративное украшение из хрусталя, все им восхищаются, но никто его не касается».
На следующий день Фрейд открыл собрание работой, которую он скромно назвал постскриптумом к описанию случая Шребера («Психоаналитические заметки об автобиографическом описании одного случая паранойи»). Эта работа имеет исторический интерес, поскольку он, впервые рассматривая вопрос зарождения мифотворческих тенденций человечества, упомянул о тотемизме и высказал мысль о том, что бессознательное содержит не только инфантильный материал, но также наследие примитивного человека.
Фрейд и Юнг все еще находились в наилучших отношениях. Я вспоминаю, как однажды кто-то осмелился сказать, что шутки Юнга довольно грубые, Фрейд в ответ на это резко возразил: «Это здоровая грубость».
Находясь в Веймаре, Захс и я воспользовались возможностью зайти к сестре и биографу Ницше, фрау Элизабет Фёрстер-Ницше. Захс рассказал ей о конгрессе и отметил сходство между некоторыми идеями Фрейда и ее знаменитого брата[122].
В своем деловом отчете конгрессу Юнг сообщил нам, что в Международном объединении состоят теперь 106 членов. Признаки развития психоанализа появились в этом году в четырех новых европейских странах. Приходили отчеты о психоаналитической деятельности во Франции, Швеции, Польше и Голландии.
В Америке происходило очень многое. Еще ранее Фрейд побудил меня начать работу американской ветви Международного объединения, поэтому я обсуждал этот вопрос с Бриллом и Патнемом. Последний согласился стать президентом, если я буду секретарем. В мои планы входило объединить в новое общество всех аналитиков Америки и чтобы все местные общества, сформированные позднее, становились ветвями основной ассоциации. Потребовалось, однако, более двадцати лет, прежде чем этот план был наконец принят, так как Брилл хотел, чтобы создаваемая им организация в Нью-Йорке сама по себе являлась прямой ветвью Международного объединения. Поскольку ему не нравилась мысль, что «его» общество каким-либо образом станет подчиняться «моему», мы вполне дружески согласились разделиться. 12 февраля 1911 года он основал в Нью-Йорке общество из двадцати членов, и оно сразу же легализовалось в законах штата. Он стал президентом, Б. Онуф — вице-президентом, Х. В. Фринк — секретарем. К. П. Оберндорф был последним из оставшихся в живых уставных членов этой организации, кто продолжил связь с психоанализом.
Затем я послал несколько циркулярных писем аналитикам, находящимся вне Нью-Йорка, и первое собрание Американской психоаналитической ассоциации состоялось в Балтиморе 9 мая 1911 года. На нем присутствовали восемь человек: Тригант Барроу, Дж. Т. Мак-Карди, Адольф Майер, Дж. А. Тэйнихилл из Балтимора, Ральф Хэмилл из Чикаго, Дж. Дж. Патнем из Бостона, Дж. А. Янг из Омахи и я, тогда живущий в Торонто. Таково было скромное начало столь могучей теперь организации! На нашей второй встрече в следующем году присутствовали уже 24 члена и большое количество ожидающих решения о приеме в общество. Оба общества были официально признаны Веймарским конгрессом в сентябре 1911 года.

Из Англии, как и раньше, поступало мало сведений. В начале этого года Фрейд был избран почетным членом Общества психических исследований[123]. В следующем году он послал туда очень краткую работу в журнал по медицинской психологии. Когда я объявил ему о своем намерении вернуться в Англию из Канады, он написал: «Вы уже, как мы видим, завоевали Америку в течение каких-то двух лет, но я никоим образом не уверен, как пойдут там дела, когда Вы будете далеко. Но я рад, что Вы возвращаетесь в Англию, так как ожидаю, что сделаете то же самое для своей родины, которая, между прочим, теперь гораздо лучше подготовлена к этому. Мне не менее трех раз пришлось отказать в предложениях о переводе „Толкования сновидений“ англичанам, ожидая скорого выхода перевода Брилла. Мне пришлось отвечать на письма из городов типа Брэдфорда, и один из врачей, Ослер[124], на самом деле прислал мне пациента, который все еще находится на попечении Федерна. Так что Ваша задача может оказаться менее трудной, чем кажется». Кроме того, «Мозг», знаменитый журнал по неврологии, посвятил особый номер теме истерии, в нем появилось мастерское эссе по фрейдовской концепции истерии Бернарда Харта, содержащее 281 ссылку на психоаналитическую литературу. Затем М. Д. Эдер читал свою работу перед неврологической секцией Британской медицинской ассоциации 28 июля 1911 года. Это был первый отчет по психоанализу, опубликованный в Англии. На чтении Эдера присутствовали восемь человек, но они покинули комнату, когда он перешел к сексуальной этиологии.
Весной 1911 года Фрейд решил в союзе с Ранком и Захсом организовать новый журнал, который будет посвящен немедицинскому применению психоанализа, — этот аспект работы особенно привлекал Фрейда. Причиной этого стало его глубокое увлечение изучением религии, и вскоре суждено было появиться его эссе по тотемизму. Он сказал мне, что новый журнал будет называться «Eros-Psyche». Это название, как я слышал позднее, было предложено Штекелем. Впоследствии оно было заменено предложенным Захсом названием «Imago», по одноименному известному роману Шпиттелера. Фрейд встретился с большими трудностями в поисках издателя. Наконец он убедил своего друга Геллера взяться за это дело, и оно имело полнейший успех. Первый номер журнала появился в январе 1912 года.
Расставание с Адлером произошло в 1911 году. К концу 1912 года Фрейд был вынужден расстаться также и со Штекелем. В этом же году начали охлаждаться личные отношения между Фрейдом и Юнгом, но предстояли еще два болезненных года, прежде чем произошел разрыв.
В те дни, когда приготовления к конгрессу являлись относительно простыми, их намеревались проводить ежегодно. Причиной того, что конгресса не было в 1912 году, стало намерение Юнга прочесть курс лекций в Нью-Йорке в конце лета, а проводить конгресс без президента казалось немыслимым. Это, кстати, говорит и о мере личного значения Юнга в то время.
Смит Эли Джелифф убедил иезуитский колледж Фордхамского университета пригласить Юнга прочитать курс из восьми лекций в сентябре. Я отверг аналогичное предложение, поскольку, на мой взгляд, это место являлось неподходящим для обсуждения психоанализа. Фрейд явно испытывал сомнения относительно уместности поездки Юнга в это время в Нью-Йорк. На деле эта поездка оказалась поворотным пунктом в отношениях между Фрейдом и Юнгом.
Фрейд считал 1912 год одним из своих самых продуктивных из-за того, что он работал над своим великим произведением «Тотем и табу». «Imago» начал свою деятельность в январе, и к концу этого года Фрейд основал еще одно периодическое издание — «Zeitschrift». В целом это был беспокойный и несчастливый год. Кроме того, ему очень нездоровилось. Возможно, все эти события скрытым образом взаимосвязаны.
Посылая Абрахаму новогоднее поздравление, Фрейд писал: «У меня нет каких-либо больших ожиданий. Впереди тяжелые времена. Только следующее поколение пожнет награду признания. Но у нас была несравненная радость первого постижения».
В начале этого года он узнал от Юнга, что в цюрихских газетах поднялась большая шумиха, психоанализ подвергся злым нападкам. Священника Пфистера вызвали для отчета перед вышестоящими начальниками, и казалось, что его могут отлучить от церкви. К счастью, этого не случилось. Риклин сказал Фрейду, что эта кампания катастрофически повлияла на их частную практику, даже на практику Юнга, и умолял его прислать им несколько пациентов. Фрейд всегда считал, что брань в газетах явилась одной из причин тех изменений в отношениях, которые в скором времени возникли среди его швейцарских приверженцев. Швейцарцам всегда было трудно выделяться на фоне своих соотечественников.
Когда Фрейд возвратился из поездки в Рим летом 1912 года, его ожидало много работы. Список его пациентов был очень длинным. Аудитория на лекциях возросла до 50–60 человек. Осложнения со Штекелем достигли своего пика в ноябре.
Уныние Фрейда в это время по поводу отношений со Штекелем и Юнгом не означало, что он всегда пребывал в дурном расположении духа. Так, в октябре он писал: «Я нахожусь в превосходном настроении и завидую тому, что Вы увидите, но особенно тому, что ожидает Вас в Риме». Пару недель спустя он восторженно приветствовал «Статьи по психоанализу» — первую книгу по психоанализу на английском. То, что я посвятил эту книгу ему, было абсолютно естественно. Однако он не только послал мне телеграмму со словами благодарности, но также написал (на английском) следующее: «Меня так глубоко тронуло Ваше последнее письмо, в котором сообщалось о посвящении мне книги, что я решил не дожидаться выхода ее в свет, а ответить Вам письмом с выражением гордости и дружбы». В это время в его жизни было немного светлых моментов, и, несомненно, потеря его бывших коллег тем сильнее заставила его ценить контакт с оставшимися.
В 1912 году Фрейд опубликовал несколько небольших работ, но две основные темы занимали его более всего: изложение техники психоанализа и психология религии. Я улавливаю связь между этими явно в корне отличающимися темами. Обе они имели отношение к возрастающему разладу со швейцарской школой. Фрейд считал, что многое в этом разладе, а также в разладе с Адлером и Штекелем произошло из-за несовершенного знания техники психоанализа и что поэтому на нем лежит обязанность продемонстрировать эту технику более полно, чем он когда-либо ранее делал. Оживление его интереса к религии было в значительной степени связано с обширным экскурсом Юнга в мифологию и мистицизм. Из своих исследований они вывели противоположные заключения: Фрейд более чем когда-либо ранее уверился в правоте своих взглядов на значение импульсов инцеста и эдипова комплекса, тогда как Юнг все более и более склонялся к тому, чтобы рассматривать эти явления не в их буквальном смысле, которым они на первый взгляд обладали, а как символизирующие более эзотерические наклонности в разуме.
Основным событием в жизни Фрейда в течение 1913 года стал его окончательный разрыв с Юнгом, который произошел на Мюнхенском конгрессе в сентябре. Больше два эти человека никогда не встретились, хотя некоторые формальные отношения между ними продолжались до начала следующего года. В целом этот год оказался очень тревожным, и Фрейд мягко сказал об этом, когда писал мне в октябре: «Я с трудом могу вспомнить время, в котором было бы столь же много мелочных раздоров и неприятностей, как в этом году. Это как ливень в плохую погоду, приходится ожидать, кто окажется крепче, мы или злые гении этого времени». В этом же месяце он писал о себе Пфистеру как о «жизнерадостном пессимисте».
В середине января мы узнали, что в Бостоне разразился скандал. Полиция этого города, несомненно с чьего-то подстрекательства, угрожала преследованием Мортону Принсу в судебном порядке за те «непристойности», которые он публикует в своем «Журнале девиантной психологии». Так что его пристрастие к психоанализу обошлось ему дорого, и можно в некоторой степени оправдать его опасения, которые Фрейд неправильно приписывал его «пуританской щепетильности». Но Принс, который незадолго до этого был мэром Бостона, знал, как выдержать такой шторм без того, чтобы появиться в суде. 14 января произошло еще одно волнующее событие в семье Фрейда — бракосочетание второй его дочери, Софии, с Максом Хальберштадтом из Гамбурга, который был столь же желанным зятем для родителей, как и муж первой дочери.
Первую половину этого года Фрейд оказался целиком занят работой над книгой «Тотем и табу». Эта важная работа была написана в один из тех годов, с которыми Фрейд связывал высшие периоды своей творческой деятельности, и он сам одно время считал ее лучшей из всего, что он когда-либо написал.
В течение предшествующих двух лет Юнг глубоко изучал мифологию и сравнительную религию, и они с Фрейдом часто беседовали об этом. Фрейд начинал выражать сожаление по поводу направления исследований Юнга. Юнг делал довольно сомнительные выводы из этой отдаленной области и переносил их на клинические явления, в то время как метод Фрейда заключался в том, чтобы убедиться, насколько далеко предполагаемые заключения, выводимые из его непосредственного аналитического опыта, могут пролить свет на более отдаленные проблемы ранней истории человечества. Что касается описанного ранее случая «маленького Ганса» с его боязнью лошадей, то Фрейд осознавал важность животных в бессознательном и то тотемистическое равенство, которое существовало между ними и мыслью об отце. Абрахам и Ференци также сообщали о подобных случаях, даже когда невротический тотем являлся неодушевленным предметом, таким, как дерево. Затем в 1910 году появился четырехтомный труд Фрэзера «Тотемизм и экзогамия», который дал Фрейду много пищи для размышлений.
Возвратившись в Вену с Веймарского конгресса в сентябре 1911 года, Фрейд сразу же с головой ушел в тот обширный материал, которым ему предстояло в совершенстве овладеть, прежде чем он мог изложить свои мысли относительно сходств между примитивными верованиями и обычаями и бессознательными фантазиями его невротических пациентов. У него явно начинался один из его великих продуктивных периодов.
Несколько недель спустя он облегчил свою душу следующими словами: «Работа над „Тотемом“ — противное занятие. Я читаю толстые книги, которые меня в действительности не интересуют, так как я уже знаю результаты, мой инстинкт говорит мне это. Но этим результатам приходится расползаться по всему материалу на эту тему. В этом процессе мое понимание затемняется, встречаются многие вещи, которые не годятся, и, несмотря на это, их нельзя форсировать. Каждый вечер у меня не хватает времени, и так далее. При всем этом у меня такое чувство, как если бы я намеревался начать всего лишь небольшую любовную связь, а затем обнаружил, что в свое время мне придется жениться вновь».
Следующие два месяца дают нам сведения, представляющие особый интерес для историка, изучающего настроения и личность Фрейда. Все шло гладко во время самого написания книги. «Я пишу в настоящее время „Тотем“ с таким чувством, что это моя самая ценная, самая лучшая, возможно, моя последняя хорошая работа. Внутренняя уверенность говорит мне, что я прав. К сожалению, у меня очень мало времени для этой работы, так что мне постоянно приходится снова и снова заставлять себя работать, а это портит стиль». Несколько дней спустя: «Я работаю над последней частью „Тотема“, который появляется в должный момент, чтобы бездонно углубить разрыв[125]…Я никогда не писал чего-либо с таким большим убеждением со времени написания книги „Толкование сновидений“, поэтому я могу предсказать судьбу этого эссе». Как оказалось, прием этой книги не очень отличался от приема книги «Толкование сновидений». Он сказал Абрахаму, что это эссе появится до Мюнхенского конгресса и «послужит резкому разделению между нами и всей арийской религиозностью. Ибо таким будет результат этой работы». В этот же самый день, 13 мая 1913 года, после окончания работы, он написал также Ференци: «Со времени написания „Толкования сновидений“ я не работал над чем-либо с такой уверенностью и подъемом. Прием этой книги будет таким же: шторм негодования, за исключением немногих близких людей. В нашем споре с Цюрихом эта работа появляется вовремя для того, чтобы разделить нас, как это делает кислота с солью».

Однако две недели спустя тон у него абсолютно меняется. Как это часто случается после великого достижения, подъем уступил место сомнению и опасению. При этом изменении смягчилось также драчливое настроение Фрейда: «Юнг просто сумасшедший; но я в действительности не хочу раскола; я предпочел бы оставить этот вопрос на его усмотрение. Возможно, „Тотем“ ускорит этот разрыв против моей воли».
Мы с Ференци вместе читали пробные оттиски книги в Будапеште и написали Фрейду письмо, в котором дали высокую оценку этой работе. Мы предположили, что в своем воображении он пережил все события, описанные им в книге, и что его подъем представлял собой возбуждение, возникающее при убийстве и поедании отца, а его сомнения являлись лишь реакцией на это переживание. Когда я увидел его несколько дней спустя во время посещения Вены и спросил, почему человек, написавший «Толкование сновидений», испытывает теперь такие сомнения, он мудро ответил: «Тогда я описывал желание убийства собственного отца, а теперь я описывал действительное убийство; в конце концов, это большой шаг — перейти от желания к делу».
Первая часть книги «Тотем и табу», «Страх инцеста», описывает чрезвычайно разветвленные меры предосторожности, которые применяют примитивные племена для того, чтобы избежать малейшей возможности инцеста или даже какого-либо действия, которое может отдаленно походить на инцест. Явно видно, что они намного более чувствительны к этому вопросу, чем цивилизованные люди, и нарушение табу часто наказывается немедленной смертью. Фрейд сделал из этого вывод, что соответствующее искушение должно быть у них сильнее, так что они не могут полагаться, как это делаем мы, на глубоко организованные вытеснения. В этом отношении их можно сравнить с невротиками, создающими сложные фобии и другие симптомы, которые служат той же цели, что и примитивные табу.
Вторая часть этой книги, «Табу и амбивалентность чувств», значительно больше первой. Фрейд рассматривает здесь обширную область табу и их почти бесконечное разнообразие. Для верующего табу не требует какой-либо причины или объяснения, кроме него самого. Табу является автономным, и фатальные последствия нарушения табу также спонтанны. Аналогом табу в наше время является совесть, которую Фрейд определил как наиболее известную часть себя.
Человек или вещь, которые являются табу, наделяются громадными возможностями как хорошего, так и плохого действия. Любой, кто коснется табу, даже случайно, приобретает признаки запретного: например, человек, съевший кусочек пищи, выброшенный правителем, даже если он не знал, от кого он ему достался. Месяцы сложных процедур, в основном состоящие из различных лишений, могут, однако, очистить этого человека. Основным запрещением в табу является контакт, и Фрейд сравнивает это с delire de toucher[126] больных навязчивостью, которые сходным образом страшатся, что за этим последует какое-то страшное несчастье.
Фрейд провел тесную параллель между тем, что может быть названо симптоматологией примитивных табу, и симптоматологией больных навязчивостью. В обоих случаях наблюдается: 1) полное отсутствие сознательной мотивированности; 2) императивность, возникающая вследствие внутреннего принуждения; 3) способность к смещению и опасность заражения других людей; 4) обращение к церемониалу, предназначенному для уничтожения ужасного бедствия. Так как последний состоит из лишений, Фрейд сделал вывод, что сами табу первоначально означали отказ от чего-то, к чему испытывался искус, но что по какой-то важной причине стало запретным. Когда человек нарушает табу, он сам становится табу, иначе он возбудит запретные желания в своих ближних. Однако Фрейд указал на важное отличие между теми бессознательными импульсами, которые вытеснены в этих двух направлениях: при неврозах эти бессознательные импульсы являются типично сексуальными по природе; что касается примитивных табу, то здесь бессознательные импульсы имеют отношение к различным антисоциальным импульсам, в основном к агрессии и убийству. «Неврозы, с одной стороны, показывают резкое и глубокое сходство с великими социальными произведениями искусства, религии и философии, а с другой стороны, они производят впечатление искажения последних. С некоторой смелостью можно утверждать, что истерия представляет собой карикатуру на произведение искусства, невроз навязчивости — карикатуру на религию, паранойяльный бред — карикатурное искажение философской системы».
Третья часть — «Анимизм, магия и всемогущество мыслей». Фрэзер описал процесс магии, говоря, что при ней «люди ошибаются, принимая ряд своих идей за ряд явлений природы, и воображают, что власть, которая у них имеется или, как им кажется, у них имеется над своими мыслями, позволяет им чувствовать и проявлять соответствующую власть над вещами». Фрейд, однако, хотел проникнуть глубже такого статического описания, принадлежавшего ассоциативной психологии XIX столетия, и узнать кое-что о действующих здесь динамических факторах. Основу магии он видел в преувеличенной вере человека во всемогущество своих мыслей или, более точно, своих желаний, и установил связь между таким примитивным отношением и верой во «всемогущество мыслей», которую можно обнаружить как в душевной жизни маленьких детей, так и в невротических фантазиях.
Четвертая часть, которая называется «Инфантильное возвращение тотема», намного важнее всех остальных. К ней вели все предыдущие части книги.
По всей вероятности, тотемами были первоначально животные, хотя позднее такая функция могла быть перенесена также на растения. Тому клану, который полагал свое происхождение от какого-либо вида животного по женской линии наследования, строго запрещалось убивать это животное. О нем надо было заботиться, а оно, в свою очередь