Зигмунд Фрейд

Зигмунд Фрейд ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ЛЕКЦИЯ “Сопротивление и вытеснение”

Уважаемые дамы и господа! Для того чтобы продвинуться дальше в понимании неврозов, нам нужны новые опытные данные, и мы рассмотрим две из них. Обе весьма примечательны и в свое время поражали. Вы к нам подготовлены нашими прошлогодними беседами.

Во первых: если мы стремимся вылечить больного, освободить его от болезненных симптомов, то он оказывает нам ожесточенное, упорное сопротивление (Widerstand), длящееся в течение всего лечения. Это настолько странный факт, что мы даже не ожидаем, чтобы ему поверили. Родственникам больного лучше всего ничего не говорить об этом, потому что они никогда не подумают ничего другого, кроме как принять это за отговорку, извиняющую длительность или неуспешность нашего лечения. Больной тоже демонстрирует все проявления этого сопротивления, не сознавая его, и уже большое достижение, если нам удается довести больного до понимания этого сопротивления и необходимости считаться с ним. Подумайте только, больной, который так страдает от своих симптомов и заставляет страдать своих близких, который готов пожертвовать столько времени, денег, сил и преодолевать себя, чтобы освободиться от них, этот больной оказывает сопротивление врачу в интересах своей болезни. Каким невероятным должно казаться такое утверждение! И тем не менее это так, и когда нам указывают на невероятность этого факта, нам остается только ответить, что этому есть свои аналоги, и любой, кто пригласил зубного врача при нестерпимой зубной боли, будет отталкивать его руку, когда он захочет приблизиться к больному зубу с щипцами.

Сопротивление больных чрезвычайно разнообразно, в высшей степени утонченно, часто трудно распознается, постоянно меняет форму своего проявления. Для врача это значит не быть доверчивым и оставаться по отношению к нему настороже. В психоаналитической терапии мы используем технику, которая знакома вам по толкованию сновидений. Мы просим больного прийти в состояние спокойного самонаблюдения, не углубляясь в раздумья, и сообщать все, что он может определить при этом по внутренним ощущениям: чувства, мысли, воспоминания в той последовательности, в которой они возникают. При этом мы настойчиво предостерегаем его не поддаваться какому нибудь мотиву, желающему выбрать или устранить что либо из пришедших ему в голову мыслей, хотя бы они казались слишком неприятными или слишком нескромными, чтобы их высказывать, или слишком неважными, не относящимися к делу, или бессмысленными, так что незачем о них и говорить. Мы внушаем ему постоянно следить лишь за поверхностью сознания, отказываться от постоянно возникающей критики того, что он находит, и уверяем его, что успех лечения, а прежде всего его продолжительность, зависят от добросовестности, с которой он будет следовать этому основному техническому правилу анализа. Из техники толкования сновидений мы знаем, что именно такие мысли, против которых возникают перечисленные сомнения и возражения, обычно содержат материал, ведущий к раскрытию бессознательного.

Выдвигая это основное техническое правило, мы добиваемся сначала того, что все сопротивление направляется на него. Больной всячески пытается избежать его предписаний. То он утверждает, что ему ничего не приходит в голову, то, что напрашивается так много, что он ничего не может понять. Далее мы с неприятным удивлением замечаем, что он поддается то одному, то другому критическому возражению; он выдает себя длинными паузами, которые допускает в своих высказываниях. Тогда он признается, что действительно не может этого сказать, стыдится и считается с этим мотивом, несмотря на свое обещание. Или ему что то приходит в голову, но это касается другого лица, а не его самого, и поэтому он исключил это из сообщения. Или что теперь ему пришло в голову действительно слишком неважное, слишком глупое и слишком бессмысленное, ведь не мог же он подумать, что должен останавливаться на таких мыслях, и так продолжается в бесчисленных вариациях, на что приходится возражать, что говорить все — значит действительно говорить все.

Едва ли встретишь больного, который не пытался бы сохранить какую то область, чтобы преградить к ней доступ для лечения. Так, один, которого я причислял к высшей степени интеллигентным, неделями умалчивал об интимной любовной связи и, когда я потребовал от него объяснений за нарушение святого правила, выдвинул в защиту аргумент: он думал, что эта история — его личное дело. Разумеется, аналитическое лечение не допускает такого права на убежище. Попробуйте ка в таком городе, как Вена, допустить исключение для какого то места, вроде Высокого рынка и церкви св. Стефана, объявив, что там нельзя производить аресты, и постарайтесь затем поймать какого нибудь известного преступника. Его нельзя будет найти ни в каком ином месте, как только в этом убежище. Однажды я решился предоставить человеку, трудоспособность которого была объективно очень важна, такое право на исключение, потому что он находился под служебной присягой, запрещающей ему сообщать другому определенные вещи. Он, правда, был доволен успехом лечения, но я нет, и я решил впредь при подобных условиях не повторять опыта.

Страдающие неврозом навязчивых состояний прекрасно умеют сделать почти непригодным техническое правило тем, что относятся к нему с чувством повышенной совестливости и сомнения. Истерики, страдающие страхом, выполняют его, доводя ad absurdum, [70] так как они воспроизводят только те мысли, которые настолько далеки от искомого, что ничего не дают для анализа. Но я не намерен вводить вас в разбор этих технических трудностей. Достаточно того, что в конце концов благодаря решительности и настойчивости удается отвоевать у сопротивления известную долю подчинения основному техническому правилу, и тогда оно переносится на другую область. Оно выступает как интеллектуальное сопротивление, борется при помощи аргументов, пользуется трудностями и неправдоподобными положениями, которые нормальное, но не осведомленное мышление находит в аналитических теориях. Тогда нам соло приходится выслушивать все возражения и критику, которые хором раздаются в научной литературе. Так что для нас нет ничего нового в том, что нам кричат извне. Это настоящая буря в стакане воды. Однако с пациентом можно поговорить; он просит нас осведомлять его, поучать, опровергать, указать ему литературу, изучив которую, он мог бы приобрести новые знания. Он охотно готов стать сторонником психоанализа при условии, чтобы анализ пощадил бы его лично. Но мы узнаем в этой любознательности сопротивление, уклонение от наших специальных задач и отвергаем ее. У невротика с навязчивым состоянием мы должны ожидать особой тактики сопротивления. Он часто беспрепятственно позволяет идти анализу своим ходом, так что в загадках его случая заболевания приобретается все больше ясности, но в конце концов мы начинаем удивляться, что этому разъяснению не соответствует никакой практический успех, нет никакого исчезновения симптомов. Тогда мы можем обнаружить, что сопротивление отступило за сомнение, свойственное неврозу навязчивых состояний, и с этой позиции успешно дает нам отпор. Больной сказал себе приблизительно следующее: все это прекрасно и интересно. Я охотно посмотрю, что будет дальше. Это очень изменило бы мою болезнь, если бы было верно. Но ведь я совершенно не верю, что это правильно, а пока я этому не верю, моей болезни ничего не касается. Так может долго продолжаться, пока сам не дойдешь до этого потайного места, и тогда начинается решительная борьба.

Интеллектуальные сопротивления не самые худшие, над ними всегда одерживаешь победу. Но пациент, оставаясь в рамках анализа, умеет также создавать такие сопротивления, преодоление которых относится к самым трудным техническим задачам. Вместо того чтобы вспоминать, он воспроизводит из своей жизни такие установки и чувства, которые посредством так называемого «перенесения» (Ьbertragung) можно использовать для сопротивления врачу и лечению. Если пациент — мужчина, он берет этот материал, как правило, из своего отношения к отцу, на место которого он ставит врача, и таким образом создает сопротивление из своего стремления к личной и интеллектуальной самостоятельности, из своего честолюбия, которое видело свою первую цель в том, чтобы подражать отцу или превзойти его, из его нежелания второй раз в жизни взять на себя бремя благодарности. Порой возникает впечатление, будто у больного есть намерение показать, что врач не прав, дать ему почувствовать свое бессилие, одержать над ним верх, которое полностью заменяет лучшее намерение покончить с болезнью. Женщины для целей сопротивления умеют мастерски использовать нежное, эротически подчеркнутое перенесение на врача. При известной силе этой склонности пропадает всякий интерес к действительной ситуации лечения, не исполняется ни одно из обязательств, взятых на себя в начале его, а никогда не прекращающаяся ревность, а также горечь из за неизбежного, хотя и осторожного отказа в ответном чувстве должны содействовать ухудшению личного отношения к врачу и, таким образом, исключить одну из самых могучих действующих сил анализа.

Нельзя односторонне осуждать сопротивления этого рода. Они содержат много важнейшего материала из прошлого больного, воспроизводят его в такой убедительной форме, что становятся наилучшей опорой анализа, если их, умело используя технику, направить в нужное русло. Замечательно только то, что сначала этот материал служит сопротивлению и выступает своей враждебной лечению стороной. Можно также сказать, что это характерные свойства, установки Я, которые пускаются в ход для борьбы с изменениями, к которым мы стремимся. При этом узнаешь, как образовались эти характерные свойства в связи с условиями [возникновения] невроза в виде реакции против их требований и узнаешь эти характерные особенности, которые иначе могут не проявиться или проявиться не в той мере и которые можно назвать латентными.

У вас не должно также складываться впечатления, что в появлении этих сопротивлений мы усматриваем непредвиденную опасность для аналитического влияния. Нет, мы знаем, что эти сопротивления должны появиться; мы только бываем недовольны, если вызываем их недостаточно ясно и не можем объяснить их больному. Наконец, мы понимаем, что преодоление этих сопротивлений является существенным достижением анализа и той части работы, которая только и дает нам уверенность, что мы чего то добились у больного.

Прибавьте к этому, что больной пользуется всеми встречающимися во время лечения случайностями, чтобы помешать ему, любым отвлекающим от него событием, любым враждебным выпадом в адрес анализа со стороны авторитетного в его кругу человека, случайным или сопряженным с неврозом органическим заболеванием, что даже любое улучшение своего состояния он использует как повод для ослабления своего старания, и вы получите приблизительную и все еще не полную картину форм и средств сопротивления, в борьбе с которым проходит любой анализ. Я так подробно остановился на этом пункте, потому что должен вам сказать, что эти наши данные о сопротивлении невротиков устранению их симптомов легли в основу нашего динамического взгляда на невроз. Брейер и я сам сначала занимались психотерапией при помощи гипноза; первую пациентку Брейер всегда лечил в состоянии гипнотического внушения, в этом я вначале следовал ему. Сознаюсь, что тогда работа шла легче и приятнее, а также намного быстрее. Но результаты были непостоянны и сохранялись в течение непродолжительного времени, поэтому я в конце концов отказался от гипноза. И тогда я понял, что при использовании гипноза невозможно было понять динамику этих поражений. Это состояние как раз и не позволяло врачу заметить существование сопротивления. Оно отодвигало сопротивление на задний план, освобождало определенную область для аналитической работы и сосредоточивало его на границах этой области так, что оно становилось непреодолимым, подобно сомнению, возникающему при неврозе навязчивых состояний. Поэтому я имею право сказать, что подлинный психоанализ начался с отказа от помощи гипноза.

Но если вопрос о сопротивлении так значим, то не следует ли нам выразить осторожное сомнение: не слишком ли многое мы объясняем сопротивлением? Может быть, действительно есть случаи неврозов, при которых ассоциации не возникают по другим причинам, может быть, доводы против наших предпосылок действительно заслуживают содержательного обсуждения, и мы поступаем несправедливо, так равнодушно отодвигая в сторону интеллектуальную критику анализируемого как сопротивление. Да, уважаемые господа, но мы нелегко пришли к такому выводу. Мы имеем возможность наблюдать каждого такого критикующего пациента при появлении и после исчезновения сопротивления. В процессе лечения сопротивление постоянно меняет свою интенсивность; оно всегда растет, когда приближаешься к новой теме, достигает наибольшей силы на высоте ее разработки и снова снижается, когда тема исчерпана. Если не допустить особых технических ошибок, то можно никогда не иметь дела с полной мерой сопротивления, на которое способен пациент. Таким образом, мы могли убедиться, что один и тот же человек в продолжение анализа бесчисленное множество раз то оставляет свою критическую установку, то снова принимает ее. Если нам предстоит перевести в сознание новую и особенно мучительную для него часть бессознательного, то он становится до крайности критичным, если он раньше многое понимал и принимал, то теперь эти завоевания как будто бы исчезли; в своем стремлении к оппозиции во что бы то ни стало он может производить полное впечатление аффективно слабоумного. Если удалось помочь ему в преодолении этого нового сопротивления, то он снова обретает благоразумие и понимание. Его критика, следовательно, не является самостоятельной, внушающей уважение функцией, она находится в подчинении аффективных установок и управляется его сопротивлением. Если ему что то не нравится, он может очень остроумно защищаться от этого и оказаться очень критичным; но если ему что то выгодно, то он может, напротив, быть весьма легковерным. Может быть, мы все не намного лучше; анализируемый только потому так ясно обнаруживает эту зависимость интеллекта от аффективной жизни, что мы во время анализа доставляем ему так много огорчений.

Каким образом мы считаемся с тем фактом, что больной так энергично противится устранению своих симптомов и восстановлению нормального течения его душевных процессов? Мы говорим себе, что почувствовали здесь большие силы, оказывающие сопротивление изменению состояния; это, должно быть, те же силы, которые в свое время принудительно вызвали это состояние. При образовании симптомов происходило, должно быть, что то такое, что мы, разгадывая симптомы, можем реконструировать по нашему опыту. Из наблюдения Брейера мы уже знаем, что предпосылкой для существования симптома является то, что какой то душевный процесс не произошел до конца нормальным образом, так что он не мог стать сознательным. Симптом представляет собой заместитель того, что не осуществилось. Теперь мы знаем, к какой точке прилагается действие предполагаемой силы. Сильное сопротивление должно было направиться против того, чтобы упомянутый душевный процесс проник в сознание; поэтому он остался бессознательным. Как бессознательный, он обладает способностью образовать симптом. То же самое сопротивление во время аналитического лечения вновь противодействует стремлению перевести бессознательное в сознание. Это мы ощущаем как сопротивление. Патогенный процесс, проявляющийся в виде сопротивления, заслуживает названия вытеснения (Verdrдngung).

Об этом процессе вытеснения мы должны составить себе более определенное представление. Оно является предпосылкой образования симптомов, но оно выступает также как то, чему мы не знаем аналогов. Если мы возьмем, к примеру, импульс, душевный процесс, стремящийся превратиться в действие, то мы знаем, что он может быть отклонен, и это мы называем отказом или осуждением. При этом у него отнимается энергия, которой он располагает, он становится бессильным, но может сохраниться как воспоминание. Весь процесс принятия решения о нем проходит под контролем Я. Совсем иное дело, если мы представим себе, что этот же импульс подлежит вытеснению. Тогда он сохранил бы свою энергию и о нем не осталось бы никакого воспоминания, а процесс вытеснения совершился бы также незаметно для Я. Таким образом, это сравнение не приближает нас к пониманию сущности вытеснения.

Я хочу сообщить вам, какие теоретические представления оказались единственно приемлемыми, чтобы придать понятию вытеснения большую определенность. Прежде всего, нам необходимо перейти от чисто описательного смысла слова «бессознательное» к систематическому, т. е. мы решаемся сказать, что сознательность или бессознательность психического процесса является лишь одним из его свойств, которое может быть неоднозначным. Если такой процесс остался бессознательным, то это отсутствие сознания, быть может, только знак постигшей его судьбы, но не сама судьба. Для того чтобы наглядно представить эту судьбу, предположим, что всякий душевный процесс — здесь должно быть допущено исключение, о котором будет упомянуто ниже, — сначала существует в бессознательной стадии или фазе и только из нее переходит в сознательную фазу, примерно как фотографическое изображение представляет собой сначала негатив и затем благодаря позитивному процессу становится изображением. Но не из всякого негатива получается позитив, и так же не обязательно, чтобы всякий бессознательный душевный процесс превращался в сознательный. Иными словами: отдельный процесс входит сначала в психическую систему бессознательного и может затем при известных условиях перейти в систему сознательного.

Самое грубое и самое удобное для нас представление об этих системах — это пространственное. Мы сравниваем систему бессознательного с большой передней, в которой копошатся, подобно отдельным существам, душевные движения. К этой передней примыкает другая комната, более узкая, вроде гостиной, в которой также пребывает и сознание. Но на пороге между обеими комнатами стоит на посту страж, который рассматривает каждое душевное движение в отдельности, подвергает цензуре и не пускает в гостиную, если оно ему не нравится. Вы сразу понимаете, что небольшая разница — отгоняет ли страж какое то движение уже с порога или прогоняет его опять за порог после того, как оно проникло в гостиную. Дело лишь в его бдительности и своевременном распознавании. Придерживаясь этого образного сравнения, мы можем разработать дальше нашу номенклатуру. Душевные движения в передней бессознательного недоступны взору сознания, находящегося в другой комнате; они сначала должны оставаться бессознательными. Если они уже добрались до порога, и страж их отверг, то они не способны проникнуть в сознание; мы называем их вытесненными. Но и те душевные движения, которые страж пропустил через порог, вследствие этого не обязательно становятся сознательными; они могут стать таковыми только в том случае, если им удастся привлечь к себе взоры сознания. Поэтому с полным правом мы называем эту вторую комнату системой предсознательного (VorbewuЯte), [понятие] осознания сохраняет тогда свой чисто дескриптивный смысл. Но судьба вытеснения для отдельного душевного движения состоит в том, что оно не допускается стражем из системы бессознательного в систему предсознательного. Это тот же страж, который выступает для нас как сопротивление, когда мы пытаемся с помощью аналитического лечения устранить вытеснение.

Но я знаю, вы скажете, что эти представления столь же грубы, сколь фантастичны и совершенно недопустимы в научном изложении. Я знаю, что они грубы; более того, мы знаем также, что они неправильны, и если мы не очень ошибаемся, то у нас уже готова лучшая замена. Не знаю, покажутся ли они вам столь же фантастичными. Пока это вспомогательные представления вроде человечка Ампера, плавающего в электрическом токе, и ими не следует пренебрегать, поскольку они помогают понять наблюдаемые факты. Могу вас уверить, что эти грубые предположения о двух комнатах, о страже на пороге между ними и о сознании как наблюдателе в конце второго зала все таки очень близки к действительному положению вещей. Мне хотелось бы также услышать от вас признание, что наши названия отношений — бессознательное, предсознательное, сознательное — менее способны ввести в заблуждение и более оправданны, чем другие предлагаемые и употребляемые, как то: подсознательное (unterbewuЯt), околосознательное (nebenbewuЯt), внутрисознательное (binnenbewuЯt) и т. п.

Поэтому еще более значимым для меня будет, если вы мне укажете, что такое устройство душевного аппарата, которое я предположил, объясняя невротические симптомы, должно было бы иметь общее значение и, следовательно, отражать также и нормальное функционирование. В этом вы, конечно, правы. Сейчас мы не можем вникать в суть этого вывода, но наш интерес к психологии образования симптомов чрезвычайно возрастает, если благодаря изучению патологических отношений возникнет перспектива разобраться в столь глубоко скрытых нормальных душевных процессах.

Впрочем, разве вы не узнаете, на чем основывается наше предположение о двух системах, отношении между ними и к сознанию? Ведь страж между бессознательным и предсознательным — не что иное, как цензура, которой, как мы знаем, подвергается образование явного сновидения. Остатки дневных впечатлений, в которых мы узнаем побудителей сновидения, были предсознательным материалом, испытавшим ночью в состоянии сна влияние бессознательных и вытесненных желаний и благодаря их энергии сумевшим образовать вместе с ними скрытое сновидение. Под давлением бессознательной системы этот материал подвергся переработке — сгущению и смещению, которые в нормальной душевной жизни, т. е. в пред сознательном, неизвестны и допустимы лишь в виде исключения. Это различие в способе работы стало для нас характеристикой обеих систем; отношение к сознанию, которое соединено с предсознательным, мы считали только признаком принадлежности к той или другой системе. Ведь сновидение уже не патологический феномен; оно может появиться у всех здоровых в условиях состояния сна. Такое предположение о структуре душевного аппарата, которое позволяет нам понять как возникновение сновидения, так и возникновение невротических симптомов, имеет неоспоримое право на то, чтобы быть принятым во внимание и при нормальной душевной жизни.

Вот все, что мы желаем сказать сейчас о вытеснении. Но оно лишь предпосылка для образования симптомов. Мы знаем, что симптом — это заместитель чего то, чему помешало вытеснение. Но от вытеснения до понимания образования этого заместителя еще далеко. В связи с выявлением вытеснения возникают вопросы и с другой стороны: какого рода душевные движения подлежат вытеснению, какими силами оно осуществляется, по каким мотивам? По этому поводу нам до сих пор известно только одно. При исследовании сопротивления мы узнали, что оно исходит из сил Я, из известных и скрытых свойств характера. Следовательно, они и позаботились о вытеснении или, по крайней мере, участвовали в нем. [71] Все остальное нам пока неизвестно.

Тут нам на помощь приходит второй факт, о котором я говорил. Из анализа мы в самых общих чертах можем указать, что является целью невротических симптомов. И в этом для вас нет ничего нового. Я вам уже показал это на двух примерах неврозов. Правда, что значат два примера? Вы вправе потребовать, чтобы это демонстрировалось вам двести, бесчисленное множество раз. Беда только в том, что я не могу этого сделать. Основную роль здесь вновь играют собственный опыт или вера, которая может опереться в этом пункте на единодушные указания всех психоаналитиков.

Вы помните, что в двух случаях, симптомы которых мы подвергли тщательному исследованию, анализ посвятил нас в самую интимную область сексуальной жизни этих больных. В первом случае, кроме того, мы особенно ясно поняли цель или тенденцию исследованного симптома, может быть, во втором случае она несколько затемняется фактором, о котором речь будет ниже. То, что мы видели в этих обоих случаях, нам продемонстрировали бы и другие подвергнутые анализу случаи. Анализ всякий раз приводил бы нас к сексуальным переживаниям и желаниям больного, и всякий раз мы должны были бы устанавливать, что их симптомы служат одной и той же цели. Эта цель открывается нам в удовлетворении сексуальных желаний; симптомы служат сексуальному удовлетворению больных, они являются заместителями такого удовлетворения, которого они лишены в жизни.

Припомните навязчивое действие нашей первой пациентки. Женщина лишается своего горячо любимого мужа, с которым она не может разделять жизнь из за его недостатков и слабостей. Она должна оставаться верной ему, она не может заменить его другим. Ее навязчивый симптом дает ей то, чего она жаждет, — возвышает ее мужа, отрицает, исправляет его слабости, прежде всего его импотенцию. В сущности, этот симптом является исполнением желания точно так же, как сновидение, а именно, чем сновидение бывает далеко не всегда, исполнением эротического желания. В случае нашей второй пациентки вы, по крайней мере, могли понять, что ее церемониал стремится помешать половым сношениям родителей или отсрочить их, чтобы в результате не появился новый ребенок. Вы, вероятно, догадались, что, в сущности, она стремится к тому, чтобы поставить себя на место матери. Следовательно, опять устранение помех в сексуальном удовлетворении и исполнении собственных сексуальных желаний. О некотором наметившемся здесь осложнении речь будет ниже.

Уважаемые господа! Я хотел бы избежать того, чтобы впоследствии делать отступления относительно общего характера моих утверждений, и поэтому обращаю ваше внимание на то, что все, что я здесь говорю о вытеснении, образовании симптомов и их значении, было выяснено на материале трех форм неврозов: истерии страха, конверсионной истерии и невроза навязчивых состояний — и сначала относилось только к этим формам. Эти три заболевания, которые мы привыкли объединять в одну группу «неврозов перенесения» (Ьbertragungsneurosen), ограничивают также область приложения психоаналитической терапии. Другие неврозы изучены психоанализом в гораздо меньшей степени; одну группу неврозов мы обошли по причине невозможности терапевтического влияния. Не забывайте также, что психоанализ еще очень молодая наука, что он требует много труда и времени для подготовки и что до недавнего времени он разрабатывался одним человеком. Но мы готовы углубиться во всестороннее познание этих других заболеваний, не относящихся к неврозам перенесения. Надеюсь, я смогу еще показать вам, насколько расширяются наши предположения и результаты, приспосабливаясь к этому новому материалу, и что эти дальнейшие исследования привели не к противоречиям, а к установлению единства на более высоком уровне. Итак, если все сказанное здесь имеет отношение к трем неврозам перенесения, то позвольте мне сначала повысить [в ваших глазах] значимость симптомов новым сообщением. Сравнительное исследование поводов заболеваний дает результат, который можно сформулировать следующим образом: эти лица заболевают вследствие вынужденного отказа (Versagung) от чего то, когда реальность не дает удовлетворения их сексуальным желаниям. Вы замечаете, как прекрасно оба эти результата соответствуют друг другу. В таком случае симптомы тем более следует понимать как заместители недостающего в жизни удовлетворения.

Разумеется, возможны еще многие возражения против положения, что невротические симптомы являются заместителями сексуального удовлетворения. На двух из них я хочу сегодня остановиться. Если вы сами аналитически обследовали большое число невротиков, то, возможно, скажете, качая головой: в ряде случаев это ведь совершенно не подходит, симптомы, как кажется, содержат совершенно противоположную цель: исключить половое удовлетворение или отказаться от него. Я не буду оспаривать правильность вашего толкования. С психоаналитической точки зрения часто все здесь несколько сложнее, чем нам хочется. Если бы дело обстояло так просто, то, возможно, не требовалось бы психоанализа, чтобы все это вскрыть. Действительно, уже некоторые черты церемониала нашей второй пациентки обнаруживают его аскетический, враждебный сексуальному удовлетворению характер, например, когда она устраняет часы, что имеет магический смысл избежать ночных эрекций, или когда она хочет предупредить падение и ломку сосудов, что равносильно защите ее девственности. В других случаях, которые я имел возможность анализировать, этот отрицательный характер постельного церемониала был выражен гораздо ярче; церемониал мог сплошь состоять из защитных мер против сексуальных воспоминаний и искушений. Однако в психоанализе мы уже так часто убеждались, что противоположности не означают противоречия. Мы могли бы развить наше утверждение в том смысле, что симптомы имеют целью или сексуальное удовлетворение, или защиту от него, а именно при истерии в общем чаще встречается положительный, исполняющий желания характер [симптома], при неврозе навязчивых состояний — отрицательный, аскетический. Если симптомы могут служить как сексуальному удовлетворению, так и его противоположности, то эта двусторонность, или полярность, отчетливо определяется особенностью их механизма, о которой мы еще не упоминали. Как мы узнаем, они являются результатами компромисса, происшедшего из борьбы двух противоположных стремлений, и представляют как вытесненное, так и вытесняющее, участвовавшее в их образовании. При этом в большей степени может быть представлена одна или другая сторона, но только в редких случаях влияние исчезает полностью. При истерии происходит совпадение обеих целей. При неврозе навязчивых состояний обе части нередко распадаются; симптом имеет тогда два периода, состоит из двух действий, совершаемых одно за другим и устраняющих друг друга.

Не так то легко устранить второе сомнение. Если вы просмотрите большое количество толкований симптомов, то сначала у вас, вероятно, сложится мнение, что понятие сексуального удовлетворения крайне широко. Вы не преминете подчеркнуть, что эти симптомы не дают для удовлетворения ничего реального, что достаточно часто они ограничиваются оживлением какого то ощущения или изображением какой то фантазии из сексуального комплекса. Далее, то, что мы называем сексуальным удовлетворением, так часто обнаруживает детский и непристойный характер, приближается к онанистическому акту или напоминает нечистоплотные привычки, которые запрещают уже детям и отучают от них. И кроме того, вы выразите свое удивление, что за половое удовлетворение хотят выдать то, что должно быть описано как удовлетворение жестоких или отвратительных, даже заслуживающих названия противоестественных, страстей. В этом последнем пункте, уважаемые господа, мы не достигнем понимания, пока не подвергнем основательному изучению сексуальную жизнь человека и не установим при этом, что имеет право называться сексуальным.

Интервью Александр Смулянский “Что такое современный психоанализ? “

— Что такое психоанализ в 2019 году? Можем ли мы дать ему сегодня какое-то новое определение в сравнении с тем, каким оно было сто лет назад?

— Фрейд демонстрировал публике и пациенту работу бессознательного в основном для того, чтобы объяснить загадочные симптомы нервных расстройств и тем самым показать, на что способна создаваемая им наука о бессознательной инстанции. Но приблизительно со времен раннего структурализма демонстрация работы недоступной наблюдению части психики стала самостоятельным мероприятием.

Анализанта (и общество) ставят перед бессознательным как перед проблемой самой по себе, а не просто ответом на вопрос о симптомах. На первый план теперь выходят упорство и неотвратимость протекающих в этой области процессов, для которых симптом и вызываемое им страдание являются лишь признаками. Аналитик свидетельствует о бессознательном столь же упорно, как оно само воздействует на субъекта. В этом этическом удвоении усилия и состоит суть психоаналитической дисциплины в ее нынешнем виде.

— То есть — исходя из вашего тезиса, что современные психологические проблемы вроде фобий зачастую вообще не требуют психоаналитического вмешательства, — анализ всё больше уходит из клиники, которая легитимировала его раньше, в публичную сферу, где попытки продемонстрировать бессознательную сторону дел совпадают с обоснованием его права на существование?

— Клиника всё еще остается основным стержнем аналитической практики, потому что по пока неясным причинам изменения в бессознательном достигаются только в конкретной аналитической работе на сессиях, и непохоже, чтобы здесь что-то изменилось. Но в то же время анализ действительно всё дальше уходит от прикладной психотерапии, а его цель всё реже формулируется как избавление от конкретного симптома. Даже в клинической практике речь идет о работе с инстанцией желания в целом, в том числе с желанием как историко-культурным явлением.

— Зачем вообще сегодня человек идет именно в анализ?

— Сегодня к аналитику обращаются не столько с конкретным запросом, сколько предполагая, что в ходе анализа должно претерпеть изменения нечто, из начальной точки определимое лишь предварительно и смутно. По существу, анализант совершает аванс ожиданий в свой анализ, допуская, что его собственная нынешняя ситуация такова, что из нее просто невозможно представить, о каких точно изменениях пойдет речь, поскольку любое подобное предположение будет укоренено в той же самой доаналитической ситуации, которую субъект в анализ привносит. В этом смысле естественным для анализа является ретроактивное уточнение цели, часто достигаемое лишь к концу анализа. Без подобного зазора допущения субъект вряд ли сможет свой анализ вынести.

— Возможно ли, что наука сменит отношение к психоанализу? Можно ли представить себе неорационалистский психоанализ, способный действовать в утопической, но важной для современного воображения среде полностью раскрытого, описанного и понятого наукой мира?

— В пространстве науки знание действительно обеспечивает потенциальный прирост могущества и расширение возможностей, но в анализе оно не дает такого эффекта. Даже если абсолютная прозрачность психических процессов и возможна, она не сможет повлиять на результат клинического воздействия.

В определенный момент Фрейд отказался от представления, будто объяснение происходящего в бессознательном что-то дает пациенту, и тогда с рационалистской гипотезой, а именно с ее ставкой на непосредственную преобразующую роль знания, было покончено.

Знание аналитика, даже имея огромное значение, всегда находится на определенной дистанции с аналитической техникой — с тем, что именно будет делать аналитик на сессии и что в итоге станет причиной изменений в психике анализанта.

— Левые филологи и культурологи прослеживают изменения в самой структуре субъекта в связи с глобализацией капитализма, растущей ролью финансовой сферы и тому подобным. Как психоанализ соотносится с такого рода исследованиями? Идет ли речь о принципиально разном понимании того, что такое субъект? Можно ли найти психоаналитическую формулировку феноменам, которые раскрываются в этой среде?

— Если говорить именно о психоанализе, то появляющиеся в нем время от времени заявления о каком-то радикальном изменении, которое претерпевает «новейший» субъект, как правило, выступают своего рода панической реакцией и часто происходят как раз под влиянием дискурса академии. Напротив, внутренний психоаналитический взгляд на вещи не обнаруживает какой-либо значимой перемены в положении субъекта современности. Это и обеспечивает преемственность по отношению к фрейдовскому открытию субъекта: его способ обходиться с объектами влечения, отправления тревоги, отношения с инстанцией Другого, по всей видимости, не зависят от исторической конъюнктуры последних десятилетий.

Впрочем, существуют процессы, где изменения в субъекте действительно обнаруживаются — например, в вопросе политик наслаждения (jouissance). Иногда это понимают несколько упрощенно, будто бы новейший субъект обречен на значительно бо́льшие объемы наслаждения, нежели раньше. Субъект якобы стал больше наслаждаться в целом под действием капиталистической машины принуждения. Такую точку зрения предлагают многие «академические левые», на которых оказал влияние анализ, например Славой Жижек.

С психоаналитической точки зрения, включая то, что можно было бы назвать лакановской социологией, причины глобальности изменений в политике наслаждения не могут сводиться к техническим открытиям или темпам прогресса. Наслаждение дискурсивно, его распределение зависит не от вещей (например, товаров), а от соответствующих означающих. Верно, что есть сообщества и процессы, где ситуация касательно jouissance сегодня радикально изменилась, и вместе с этим изменилось нечто в обществе.

Это касается, например, новоприобретенной способности извлекать наслаждение из субъектов с некоторыми видами расстройств, скажем, аутического спектра или из публичной исповеди об истории насилия или притеснения.

Причем наслаждение здесь касается обеих сторон — и повествующей жертвы, и слушателя, из чего сегодня в общественном плане, как мы знаем, вытекает очень много. Вполне возможно, скоро мы увидим появление новых практик jouissance, после чего некоторые сферы, где субъект действует, уже не будут прежними.

— Кстати, раз уж вы упомянули Жижека, как бы вы описали его метод?

— Я рассматриваю его письмо как функцию, производную от лакановского акта высказывания. Речь не о лакановских текстах, содержание которых сам Жижек склонен пересказывать, а именно о предпринятом Жижеком продолжении лакановского вмешательства в сложившийся в интеллектуальной среде способ суждения. Если оценивать итоги этого продолжения, то проблема жижековского текста вовсе не во вторичности — тем более что она сильно преувеличена, поскольку мыслитель он вполне оригинальный, — а в том усечении, которому Жижек подвергает лакановскую деконструкцию, следуя за ее собственной логикой.

Всякий раз, когда Лакан предпринимает критическое разоблачение сложившейся догмы, он на этом не останавливается и высказывает еще одно оригинальное суждение, требующее от читателя расстаться не только с предрассудком, но и с перспективой, где были необходимы и предрассудок, и его разоблачение одновременно. Жижек же этого не делает, удовлетворяясь отдельными актами разоблачения и достигнутой с их помощью вре́менной аскезой мысли, которая никогда не бывает постоянной и требует возобновления нападок. Именно это и порождает характерный жижековский стиль, продвигающийся через опровержения. Они хорошо работают в поле сложившихся рутин мышления, но в конечном счете на уровне речевого акта рискуют остаться в том же поле, что и опровергаемое.

— Вы посвящаете свою книгу анализу понятия «желание аналитика», которое вводит Лакан, и пытаетесь связать его с «желанием» Фрейда как некоторым конкретным желанием конкретного человека, жившего век назад. Имеете ли вы в виду, что психоанализ как традиция полностью привязан к этому событию и не может отделаться от конкретного «желания» Фрейда?

— Лакан замечает в XI семинаре, что желание Фрейда не является психологическим фактом. Он имеет в виду, что речь не идет о желании субъекта, которое можно понять, приписав тем или иным обстоятельствам детства или каким-либо событиям, повлиявшим на всю дальнейшую жизнь, — например, долгому периоду неудач Фрейда в распространении своего учения и непризнанности со стороны общественности. В желании Фрейда нечто было принципиально внеаналитическим, а потому не могло лечь в основу «желания аналитика» как такового, поскольку, как и любое желание, оно было отнюдь не безобидным. Лакан упоминает пару раз об этой небезобидности, говоря об определенной нечистоте возникновения анализа, в дальнейшем, правда, к этому не возвращаясь.

На этой нечистоте надо остановиться подробнее, потому что ее сегодня отрицают, она вызывает наибольшую тревогу среди самих аналитиков. Дело в том, что в своем развитии психоанализ претерпевает своего рода углубление и уплощение, то есть теоретический подъем и, напротив, спад. Этот спад связан с невыносимостью взаимодействия с желанием того, кто заостряет некоторую проблематику.

Известно, что после Фрейда анализ переживает расцвет, хотя и не так, как он это запланировал. Большинство последователей чрезвычайно раздражали Фрейда при жизни, но при этом нельзя отрицать, что они брали достаточную глубину, чтобы впоследствии сделать психоанализ значимым культурным фактом современности. Однако на каком-то этапе анализ входит в то, что в книге я называю периодом стабилизации, и теоретический поиск в нем заканчивается. Связано это в первую очередь с тем, что нечто в желании Фрейда перестало быть фактом, с которым аналитики каким-то образом соотносились бы. Если поначалу это желание вызывало тревогу, которая находила отражение в деятельности таких аналитиков, как Вильгельм Райх, Карл Юнг и другие, то впоследствии поиски были оставлены. Несомненно, это связано с «желанием» Фрейда, которое не могло служить основой анализа как респектабельной практики.

Существует навязчивое представление об анализе как о чем-то совершенно стерильном. Даже лакановский анализ после наделавшего шума требования вернуться к Фрейду вновь входит в период стабилизации. Среди всего многообразия штудий, посвященных Лакану, вы не найдете вопроса, поставленного в столь же неудобной форме, как это делал сам Лакан. Именно поэтому я обращаюсь к «желанию аналитика» и показываю, что сегодня оно остается оплотом респектабельности, хотя и отличает лакановский анализ от более традиционных версий психоанализа. Но кроме означающего как такового здесь ничего не остается, само желание аналитика не исследуется, будучи чрезвычайно неудобным объектом. Источник этого неудобства в желании Фрейда, без которого, как я настаиваю, не сложились бы те формы аналитического поведения, с которыми вы сталкиваетесь на сессиях.

Даже тем, кто с анализом близко не соприкасался, то есть не проходил его сам, хорошо известно, что он представляет собой довольно странный вид коммуникации, если коммуникации вообще. Скажем, в анализе вам не отвечают или аналитик отвергает то, что вы приносите в качестве благого намерения проанализироваться, полагая, что поможете аналитику, если будете сообщать определенные вещи или глубоко размышлять об основах своей деятельности на сессиях. Любая демонстрация человеком, находящимся в анализе (анализантом), добропорядочности своих намерений, контрактируется тем, кто анализ ведет. Без этих особых форм встречи никакой речи анализанта в анализе не существует, однако они должны принять вид некоторой благонадежности.

Современный консенсус вокруг понятия «желание аналитика» Лакана хотя и не совпадает с тем, что в него вкладывал сам Лакан, тем не менее полезен, поскольку служит интересам анализа. Если аналитик ведет себя не совсем благоприятным образом (не в смысле нарушения аналитического этикета, а в том, что он не встречает ваше желание, не подхватывает его, то есть не приносит вам на сессиях удовлетворения — Фрейд назвал это абстиненцией, то есть лишением возможности насладиться в ходе собственного анализа), принято считать, что он делает это ради блага анализа. В конечном счете так и есть, здесь нечего скандально развенчивать.

«Желание аналитика» восходит к желанию Фрейда и, в частности, к эпизоду его общения с истеричками, где Фрейд опасным образом балансировал между тем, что станет «желанием аналитика» как таковым, и исторически определенным мужским желанием. Это последнее проявилось в депривации истерички, в «заграждении» или отвержении того драгоценного объекта, который она намеревалась мужчине преподнести. Между этими двумя желаниями сохраняется своего рода диалектическое напряжение. С одной стороны, без «желания» Фрейда развитое желание аналитика не состоялось бы, с другой — его генеалогия оставляет определенный след. В «желании аналитика» сохраняется определенный, присущий Фрейду специфический элемент, который благу анализа никогда не подчинялся и для которого сам анализ служит сублимацией. Психоанализ выступает укрощением этого желания — довольно успешным в случае Фрейда.

— То есть психоанализ является некоторой конкретной формой сублимации желания Фрейда? Возвращаясь к нему, не рискуем ли мы вместо психоанализа получить нечто иное?

— На самом деле мы нигде не рискуем приблизиться к «желанию» Фрейда, хотя во избежание такого сценария аналитики проходят определенную дрессуру, которая представляет собой нечто среднее между продолжением сублимации Фрейда наиболее эффективным для анализа образом и цензурой. Важным эпизодом такой цензуры стало введение понятия контрпереноса. Фрейд говорит о нем всего пару раз, но аналитики эпохи после стабилизации анализа (приблизительно 1930–1970-е годы) обнаруживают его небезопасность для анализанта.

Контрперенос подозревают во внесении в анализ лишних колебаний, личных пристрастий, предпочтений, экспериментальных подтверждений которым так и не было найдено. (Дело не в том, что в анализе всё подтверждается экспериментально, но некоторые основательные аналитические наблюдения позволяют утверждать, что нечто в психике субъекта действительно происходит.) Ничего похожего на контрперенос в психике аналитика не обнаруживается, если не говорить о случаях его крайней неподготовленности или о том, что Фрейд назвал диким анализом.

В книге я показываю, как эта сильно переоцененная опасность позволяла игнорировать другую. Аналитика можно выдрессировать настолько, что почти ничего на сессиях не произведет на него неблагоприятного впечатления, никакие высказывания анализанта, включая самые шокирующие, отвратительные, низменные признания, не вызовут содрогания, однако подлинную угрозу ему несет именно «желание» Фрейда. При этом, по сути, оно не было чем-то запретным, отвратительным, а представляло собой конкретный случай разбирательства с объектом истерички, которое Фрейд так и не довел до конца (именно поэтому его самые знаменитые истерические случаи, невзирая на впечатляющую фактуру, всегда терпели некоторую конечную неудачу). Но, повторюсь, никакого риска возвращение к нему не несет, и не только потому, что речь идет о «желании» исторически определенном, то есть сингулярным, но и потому, что сегодня аналитик не находится в позиции, в которой мог бы встретиться с так сильно задевшим Фрейда объектом.

— Сейчас некоторые западные исследователи обсуждают так называемое изобретение истерии. Если я правильно вас понял, главное, что проблематизирует Фрейд в событии, которое вы упоминаете, — это даже не собственная речь истерички, а сексуальное желание, которое врач испытывает по отношению к ней.

— Фрейду удалось подметить, что врач предается специфической форме генитального наслаждения истеричкой. По тем временам это было прогрессивное замечание, которое могли приветствовать, скажем, феминистски настроенные сообщества. Но Фрейд делает это для того, чтобы наилучшим образом подать объект, предоставляемый истеричкой. То есть он указывает не столько на то, что врач злоупотребляет истеричкой (хотя это бросалось в глаза), сколько на то, что врач остается равнодушен к объекту истерички, который она хочет преподнести в дар генитальному мужчине. То есть особенность позиции генитального врача, который привык вести более соматические случаи (то есть имеет дело с неврологией, а не с бессознательным), по отношению к истерической больной заключается в том, что, как и любой генитальный мужчина, он ее дара просто не замечает, якобы не способен оценить его по достоинству. В этом открытии состоит заслуга Фрейда.

Жак Лакан « Выход через симптом»

От речи Другого к бессознательному
Значение регрессии Что нас отличает от обезьян Психотик и желание Другого Невротик и образ другого

Очертив в прошлый раз фигуру желания страдающего неврозом навязчивости, мы начали кольцо нашего определения вокруг него понемногу сжимать.
Я уже говорил вам в связи с этим о характерной для такого невротика позиции требования, особая настоятельность которого, делающая его столь невыносимым, очень рано начинает Другим ощущаться; говорил о его потребности желание Другого уничтожить, говорил о функциях некоторых его фантазмов. Начало нашей сегодняшней теме тем самым было положено.
В работе, которую я сделал объектом критики — критики не полемической, а отправляющейся от систематического анализа выводов из тех данных, которые сам же автор в этой работе приводит, — фаллический фантазм отнюдь не случайно предстает в ходе анализа невроза навязчивых состояний у женщины как зависть к пенису. Где-где, а в этой статье аргументов в пользу того, что роль фаллического означающего я склонен несколько преувеличивать, вам не найти. Но урок, который я хотел бы вам дать, указанием на важность фаллического означающего отнюдь не исчерпывается. Речь ведь идет не о легковесной и поверхностной критике аналитического курса лечения, в детали которого мы не входили и который, кстати, по свидетельству автора, еще не закончен, — речь идет о том, как им, этим фаллическим означающим, пользоваться. Что же касается этого курса, то ни одного из элементов, которые я считаю для направления лечения ориентирами, вы там не найдете. Описанный в статье ход лечения несет на себе печать авторских колебаний и принимает в итоге направление откровенно противоположное тому, которое сочли бы логичным мы.
В своей критике мы исходим не только из наблюдений автора в форме его отчета, но и из тех проделанных им опросов, которые онв нужном месте всегда приводит, — недаром одно из свойств человеческого ума состоит в том, что здравый смысл, как однажды справедливо, хотя и не без иронии, было сказано, это самая распространенная вещь на свете. То, что служит нам препятствием здесь, несомненно послужило препятствием и для авторов, в отчетах которых препятствия эти исчерпывающим образом артикулированы. Имеются в них и тексты опросов, имеются даже замечания, свидетельствующие о парадоксальном исходе, об отсутствии, точнее, того исхода, которого пытались добиться, имеются и противоречия, которым сам автор подобающего им значения не придает, но от которых, тем не менее, никуда не уйти, поскольку они черным по белому в его тексте прочитываются.
Возьмем сразу быка за рога, констатировав разницу между тем, что в этом курсе лечения предстает как не просто поддающееся артикуляции, а артикулированное, с одной стороны, и тем, какая цель в нем поставлена и что в нем действительно сделано, с другой.
Возьмем за исходный пункт нашу схему. Она объединяет в единое целое ряд позиций, позволяющих разобраться в вещах, издавна нам знакомых. Позиции эти получают в ней некоторую топологическую упорядоченность.
Попробуем прежде всего разобраться в том, что представляет собой верхняя линия нашей схемы. Во-первых, это линия означающая, поскольку структурирована она как язык. Во-вторых, будучи структурирована как язык, это своего рода фраза, которую сам субъект артикулировать не в состоянии, артикулировать которую должны помочь ему мы, — фраза, которая как раз и определяет собой структуру невроза в целом.
Невроз не идентичен какому-либо объекту, это не паразит, личности субъекта совершенно чуждый, — это аналитическая структура, проявляющаяся в его, этого субъекта, поступках и поведении. Развивая наши представления о неврозе, мы пришли к выводу, что он не сводится, как я было, переводя положения Фрейда на язык лингвистики, утверждал, к симптомам, поддающимся разложению на означающие элементы, с одной стороны, и означаемые как их эффекты, с другой. Не сводятся уже потому, что печать этих структурных связей несет на себе вся личность субъекта. Смысл, в котором я здесь слоъоличность употребляю, выходит далеко за преде-
лы обычного о ней представления как о чем-то статичном, во много совпадающем с тем, что мы называем характером. Я говорю в данном случае совсем о другом, я говорю о личности в том виде, в котором она предстает в своем поведении, в своих отношениях с Другим и другими, предстает как некое движение, вновь и вновь оказывающееся тем же самым, как некое ритмическое членение, как способ перехода от другого к Другому, причем не просто к Другому, а Другому, который вечно и без конца обретает себя, — тому самому, которым как раз действия страдающего неврозом навязчивости и модулируются.
Поведение страдающего неврозом навязчивости или истерией структурировано, в совокупности своей, как язык. Что это значит? Дело не исчерпывается тем, что по ту сторону артикулированной речи, дискурса, все поступки субъекта тоже эквивалентны языку в том смысле, в каком эквивалентны ему жесты, представляющие собой не просто те или иные движения, а определенные означающие. Здесь более уместно другое созвучное этому французское слово geste, означающее эпическое сказание, как, скажем, Сказание о Роланде, полный повествовательный цикл.
В конечном счете это, если хотите, речь. Поведение невротика предстает в совокупности своей как речь, более того — как речь полноценная, полная, примитивную форму которой мы обнаруживаем в заключенном на словах соглашении или помолвке. Но, будучи полной, речь эта в то же время представляет собой тайнопись, смысл которой субъекту, всем существом своим, всеми проявлениями своими, всем, что непроизвольно возникает у него в памяти и что в’о-лей-неволей воплощает он успехом или же безуспешностью собственных начинаний, эту речь выговаривающему, остается непонятен до тех пор, пока не вторгнутся в его жизнь некие колебательные процессы, которые мы с вами называем психоанализом. Именно эту речь — речь субъекта загражденного, похеренного для себя самого за семью печатями — и называем мы бессознательным. Именно ее обозначаем мы на схеме символом в виде большой перечеркнутой буквы S- знаком S.
Нам предстоит теперь ввести на уровне Другого, А, некоторые различия. Мы уже определили Другого как место речи. Другой возникает и вырисовывается в определенных чертах благодаря уже одному тому факту, что субъект говорит. Уже в силу самого факта этого большой Другой получает рождение в качестве места речи.
Это еще не значит, что он тем самым реализуется как субъект, в качестве иного. Другой возникает, как в заклинании, каждый раз, когда место имеет речь. Я повторял это столь настойчиво, что возвращаться к этому мне, думается, смысла нет. Но то потустороннее, что артикулируется верхней линией нашей схемы, — это не Другой. Это Другой Другого.
Я имею в виду ту речь, что артикулируется на горизонте Другого. Другой Другого — это то место, где вырисовывается речь Другого как таковая. И нет причины, по которой место это для нас должно быть закрыто. Более того, отношения между субъектами и коренятся как раз, собственно говоря, в том факте, что Другой в качестве места речи прямо и непосредственно предстает нам как некий субъект — субъект, который, в свою очередь, мыслит нас в качестве своего Другого. Это и есть принцип любой стратегии. Играя с противником в шахматы, вы приписываете ему расчет ровно на такую же глубину, на которую делаете его сами. Но если мы осмеливаемся утверждать, что этот Другой Другого должен нам быть, по идее, совершенно прозрачен и вместе с измерением Другого неизбежно нам придан, то почему же тогда говорим мы одновременно, что этот Другой Другого является местом, где артикулируется речь бессознательного — речь сама по себе вполне артикулированная, но нашей артикуляции не поддающаяся! Почему приходится нам так говорить? Что дает нам на это право?
Ответ на этот вопрос очень прост. Сами условия человеческой жизни диктуют обусловленность ее словом — подчиненные Другому условием требования, мы не знаем, однако, что наше требование для него значит. Откуда эта неизвестность? Что ему эта непрозрачность дает? Все это, конечно же, вещи очевидные, но договориться о них не будет здесь совсем бесполезно, так как мы зачастую довольствуемся преждевременными объективациями — объек-тивациями, которые дело лишь затемняют.
Поскольку мы не знаем, как Другой наше требование принимает, он входит в нашу стратегию, становится unbewusstи воплощает собой парадоксальную по своему характеру позицию дискурса. Именно это я имею в виду, когда говорю вам, что бессознательное — это дискурс Другого. Это то, что происходит предположительно на горизонте Другого Другого по мере того, как именно там, на горизонте этом, возникает его, этого Другого, речь — но возникает не просто, а становясь нашим бессознательным, то есть тем, что с необходимостью предстает в нас осуществленным в силу самого того факта, что в нем, этом месте речи, мы помещаем Другого, живого Другого, способного дать нам ответ. Непрозрачен же для нас этот Другой потому, что есть в нем нечто нам неизвестное, нечто такое, что отделяет нас от его ответа на наше требование. Именно это — и ничто иное — зовем мы его желанием.
Ценность этого замечания, очевидного только на первый взгляд, связана с тем, что желание, о котором мы говорим, располагается между Другим как местом речи в чистом и непосредственном в его виде и Другим как тем существом из плоти и крови, от произволения которого зависит, будет ли удовлетворено наше требование. Именно положением желания и обусловлена связь его с символизацией действия означающего — символизацией, которая и создает, собственно говоря, то, что мы называем субъектом и что обозначаем на нашей схеме символом S.
Субъект — это совсем не то, что “я сам” или, как элегантно выражаются по-английски, self. Произнося это английское слово, мы ее, “самость” эту, обособляем и видим сразу, что означает она в речи не что иное, как то неустранимое, ни к чему не сводимое, что присутствие индивида в мире с собой привносит. Субъектом же в собственном смысле слова, тем загражденным субъектом, которым предстает он на нашей схеме, становится это selfлишь постольку, поскольку ложится на него печать обусловленности, подчиняющая его не только Другому как месту речи, но и Другому как таковому. И тогда это уже не субъект, который имеем мы обычно в виду, говоря о связи с миром, о соотношении мира и глаза, о том субъектно-объектном отношении, одним словом, которое носит у нас имя сознания. Это субъект, который рождается на свет лишь в момент, когда возникает в условиях речи человеческое существо, — рождается, следовательно, лишь постольку, поскольку отмечен оказывается печатью Другого, в свою очередь обусловленного и отмеченного теми условиями, которые накладывает на него речь.
Что же видим мы на том горизонте, который возникшее в виде желания Другого препятствие делает для нашего взгляда непроницаемым? По мере того, как Другой не отвечает ему, субъект отсылается к собственному своему требованию. С ним-то и возникают у него определенные отношения, обозначенные у нас на схеме маленьким ромбиком, значение которого я вам не так давно объяснил. Итак, большое А больше не отвечает — знаменитая фраза, еслизаменить в ней заглавную букву. На уровне субъекта, где-то на линии горизонта, стремится к образованию то, что, отсылая субъекта к противостоянию собственному своему требованию, принимает форму означающих, которые, если можно так выразиться, этот субъект вбирают в себя, — означающих, для которых сам субъект становится только знаком. Именно горизонт этого отсутствующего со стороны Другого ответа и начинает вырисовываться в анализе пациента постольку, поскольку аналитик остается в нем поначалу лишь местом речи, лишь ухом, которое, слыша, не отвечает.

Это отсутствие ответа постепенно толкает субъекта на отказ от тех форм и способов требования, которые проступают в его дискурсе, подобно водяным знакам, в виде того, что называем мы у себя анальной, оральной или какой угодно иной фазой. Что мы, рассуждая о всех этих фазах, имеем в виду? Не забывайте, что субъект как-никак не возвращается на наших глазах к грудному младенчеству. Мы не факиры какие-нибудь, чтобы заставить субъекта вернуться назад во времени и превратиться в конце концов в породившее его семя. Речь у нас идет только об означающих. То, что называем мы оральной или анальной фазой, это всего лишь способ, которым артикулирует субъект свое требование, артикулирует появлением в своем дискурсе — дискурсе в самом широком смысле, включающем все те формы, в которых может заявить о себе невроз, — означающих, успевших на том или ином этапе развития сформироваться и послуживших для выражения его требования в недавних или, наоборот, более ранних фазах.
То, что мы называем фиксацией, — это не что иное, как сохраненное той или иной формой орального, анального или иным образом нюансированного означающего преобладание; это особое значение, которое та или иная система означающих для себя удержала. Регрессия же — это когда означающие эти в дискурсе субъекта вновь возвращаются: возвращаются просто-напросто потому, что речь, просто будучи речью, ничего особенного не требуя, в измерении требования обязательно вырисовывается. Именно поэтому и открывается в ней задним числом перспектива условий требования, в которых жил субъект с самого раннего и нежного своего возраста.
Регрессия — это всегда регрессия дискурсивная. Означающие, в ней задействованные, принадлежат к структуре дискурса — именно там мы их, как правило, и обнаруживаем. Этот факт я проиллюстрирую сейчас, нарисовав вам две линии.

Верхняя линия — это линия означающих. Ниже, под ней, находим мы образованные по законам означающей цепочки значения. Те и другие друг другу эквивалентны, ибо стоит явиться означающему символу, который, замыкая, так сказать, петлю фразы, придает тем самым происходящему на уровне означающего функцию обратного действия, как эффект предвосхищения, любой последовательности означающих, любой означающей цепочке свойственный, немедленно открывает перед ней как горизонт собственного ее завершения, так и собственную перспективу ретроактивности. Так, в нашем примере, с появлением S, уже рисуется, в предвосхищении дальнейшего, S, завершающееся, однако, лишь позже — в момент, когда S, окажет на Stобратное действие. Определенное смещение, расхождение между означающим и значением существует всегда; именно это делает всякое значение — если, конечно, оно не представляет собой значение естественное, связанное у субъекта с моментальным настоятельным позывом потребности? — фактором принципиально метонимическим, отсылающим нас к тому, что формирует означающую цепочку, сплетая в ней узлы и петли, которые мы можем, на какое-то мгновение ее распутав, в ней указать, к некоей сигме, если хотите, которой мы обозначим то, что является по отношению к означающей цепочке потусторонним.
Столкновение субъекта с требованием приводит к тому, что дискурс субъекта блекнет и в нем проступают, как водяные знаки, те элементарные означающие, что образуют основу нашего опыта. Тут-то и обнаруживается, что все поведение субъекта, равно как и способ, которым он его порой объясняет, все, вплоть до ритмических особенностей его речи и работы тех двигательных механизмов, в которых его дискурс артикулируется, подчинено одним и тем же структурным закономерностям, так что любой лепет субъекта, сколь бы косноязычен он ни был, любая его, как я некогда выразился, речевая оплошность могут для нас оказаться значимы, отсылая к некоему означающему требования как оральной или анальной нехватки.
Небольшая группа исследователей, возглавляемая одним из наиболее доброжелательных моих коллег, Лагашем, с удивлением, объясняемым лишь на фоне укоренившегося недоразумения, обнаружила, что везде, где во французском переводе Фрейда стоит слово инстинкт, в немецком тексте ему соответствует слово Trieb. Мы его переводим споъомриЫоп — толчок, импульс — что, по правде говоря, дело лишь затемняет. Англичане придумали термин drive, а вот нам, французам, перевести это слово нечем. Подходящим научным термином был бы тропизм, означающий определенного рода необоримые и несводимые к физико-химическим факторам влечения, которые наблюдаются у животных. Слово это позволило бы изгнать, наконец, тот финализм, которым грешит неизбежно термин инстинкт. Смысл фрейдовского термина Triebему очень близок. Можно было бы перевести Triebи как attirance- влечение, тяга — учитывая, конечно, при этом, что с субъектом, который встречается нам в стадных формах темной органической тяги к какому-нибудь, скажем, элементу климата или иному природному фактору, человеческое существо ничего общего не имеет.
И, конечно, не тяга интересует нас, аналитиков, призванных исследовать область, где речь идет об оральной, анальной, гениталь-ной и прочих фазах. Аналитическая теория усматривает закономерность, которая связывает всю организацию человека — его зависимость, его подчиненность, его влечения — с некой инстанцией. Но что это за инстанция? Не что иное, как означающие — означающие, заимствованные из набора определенного количества собственных его органов.
В сущности, мы имеем в виду то же самое, когда говорим, что сохраняющаяся у взрослого субъекта оральная и анальная фиксация обусловлена определенного рода воображаемыми отношениями. Добавляем же мы к этому лишь одно — что отношения эти получают в данном случае функцию означающего. Не будь они таким превращением обособлены, умерщвлены, им никогда не удалось бы взять на себя в субъекте такую важную для его устроения роль — по той простой причине, что единственное, чему служат образы, это возбуждение потребностей и удовлетворение их. И тем не менее аналитики признают, что человек остается привязан к оральным или анальным образам даже тогда, когда о пище и, соответственно, экскрементах речь не идет. А это означает, что образы эти из своего контекста изъяты, что дело больше не в потребностях как таковых, что образы получили теперь иную, новую функцию — функцию означающего. Понятие влечения — лишь удобный способ сформулировать важные для нас представления о зависимости субъекта от определенного означающего.
Суть дела заключается в том, что желание субъекта, встречая его в облике чего-то потустороннего требованию, делает субъект для нашего требования непрозрачным. В результате оно полагает начало дискурсу своему собственному — дискурсу, который, будучи для нашей структуры необходим, остается для нас в каком-то отношении полностью непроницаемым. Что и превращает его, собственно, в дискурс бессознательный. Что же касается желания, являющегося его условием, то оно само обусловлено, в свою очередь, существованием особого рода означающего эффекта — эффекта, о котором я вам, начиная _с этого января, уже говорил и который называю я отцовской метафорой.
В основе этой метафоры лежит примитивное, темное, непроницаемое желание матери, для субъекта поначалу совершенно недоступное. На горизонте его появляется, однако, уже Имя Отца, опора порядка — порядка, установленного цепочкой означающих. Я уже записывал вам однажды эту метафору в символической форме, представив ее как отношение двух означающих, одно из которых занимает в ней две различные позиции — Имя Отца стоит в ней над Желанием Матери, а Желание Матери над его, этого желания, символизацией.
Установление этого желания в качестве означаемого метафорой как раз и осуществляется.
Там, где Имени Отца не оказывается, метафора не работает. Субъекту не удается в результате произвести на свет то, что позволило бы приписать нашему неизвестному, х, значение фаллического означающего. Это как раз и происходит в психозе, где Имя Отца, будучи с самого начала отброшено, verworfen, в цикл означающих не вошло, оставив желание Другого, матери, непросимволизированным.
Если бы нам нужно было показать место, которое занимает на нашей схеме психоз, мы сказали бы, что желание это — я не хочу добавлять:

насколько оно существует, так как вам известно, что даже
у матерей психотиков желание есть, хотя это далеко не так уж порою и очевидно, — так вот, что желание это в системе психотического субъекта символизации не подверглось, и потому речь Другого в его бессознательное не проходит, хотя сам Другой в качестве места речи разговаривать с ним может при этом сколько угодно. Под Другим я не обязательно имею в виду себя или вас — скорее, это совокупность всего того, что в его поле восприятия попадает.
Поле это, естественно, говорит ему о нас. Вот первый пример, который приходит в голову, так как рассказали его нам не далее, как прошлым вечером: красный цвет, в который выкрашен автомобиль, говорит находящемуся в состоянии бреда субъекту, что он бессмертен. С ним говорит абсолютно все, ибо символическая организация, призванная направить Другого туда, где уготовано ему место, то есть в бессознательное субъекта, в символическом регистре в данном случае не сложилась. Другой говорит с ним способом, подобным той первой и примитивной речи, которая является речью требования. Вот почему все прорастает звуками и “оно говорит”, скрытое для невротика в его бессознательном, для психотического субъекта воспринимается как находящееся вовне. То, что оно говорит, и говорит вслух, — совершенно естественно и никакого удивления не вызывает. Если Другой — это место речи, то оно и говорит там, причем речь эта слышна отовсюду.
Крайний случай наблюдаем мы в момент развязывания психоза — момент, когда то, что было из символического отброшено, verworfen, вновь появляется, какя вас всегда и учил, в реальном. Реальное, о котором идет речь, — это галлюцинация, то есть Другой, поскольку он говорит. Когда что-то говорится, говорится оно всегда в Другом, но принимает оно у психотического субъекта форму реального. Психотический субъект не сомневается, что говорит с ним Другой — говорит, используя при этом все означающие, которых здесь, в человеческом мире, полно как грязи, потому что отмечено их печатью все, что нас окружает. Вспомните об афишах, которыми оклеены наши улицы.
Состояние ослабления связей, распада, может быть в зависимости от характера психоза более или менее ярко выражено. Как мы наблюдаем сами и как свидетельствует нам Фрейд, те проявления, в которых психоз, как правило, выражается, как раз и призваны бывают восполнить то, что в месте, зависящем от означающей структуры желания Другого, то есть в месте, для организациисубъекта решающем, у него отсутствует. Во всех формах психоза, от самых благоприятных вплоть до случаев крайнего распада, нам предстает дискурс Другого в чистом его виде — дискурс Другого, здесь, в точкеs(A), членораздельно озвучиваемый в форме значения

Зигмунд Фрейд “СЕМНАДЦАТАЯ ЛЕКЦИЯ Смысл симптомов”

Уважаемые дамы и господа! На прошлой лекции я говорил вам, что клиническая психиатрия обращает мало внимания на форму проявления и содержание отдельного симптома, а психоанализ именно с этого начинал и установил прежде всего, что симптом осмыслен и связан с переживанием больного. Смысл невротических симптомов был открыт сначала И. Брейером благодаря изучению и успешному излечению одного случая истерии, ставшего с тех пор знаменитым (1880 1882). Верно, что Пьер Жане независимо [от него] доказал то же самое; французскому исследователю принадлежит даже литературный приоритет, потому что Брейер опубликовал свое наблюдение лишь более десяти лет спустя (1893 1895), сотрудничая со мной. Впрочем, нам должно быть безразлично, кем сделано это открытие, потому что вы знаете, что любое открытие делается больше чем один раз, и ни одно не делается сразу, а успех все равно не сопутствует заслугам. Америка не носит имя Колумба. До Брейера и Жане крупный психиатр Лере высказал мнение, что даже бреды душевнобольных должны были бы быть признаны осмысленными, если бы мы только умели их переводить. Признаюсь, я долгое время очень высоко оценивал заслугу П. Жане в объяснении невротических симптомов, так как он понимал их как выражение idйes inconscientes, [62] владеющих больными. Но после того Жане с чрезвычайной сдержанностью высказывался таким образом, как будто хотел признаться, что бессознательное было для него не чем иным, как способом выражения, вспомогательным средством, ипе faзon de parler, [63] под этим он не подразумевал ничего реального. С тех пор я больше не понимаю рассуждений Жане, но полагаю, что он совершенно напрасно лишил себя многих заслуг.

Итак, невротические симптомы, как ошибочные действия, как сновидения, имеют свой смысл и так же, как они, по своему связаны с жизнью лиц, у которых они обнаруживаются. Этот важный результат исследования мне хотелось бы пояснить вам несколькими примерами. Можно только утверждать, но не доказать, что так бывает всегда и во всех случаях. Тот, кто попытается приобрести свой собственный опыт, убедится в этом. Но по известным соображениям я возьму эти примеры не из области истерии, а из области другого, весьма странного, в принципе очень близкого ей невроза, о котором я должен вам сказать несколько вводных слов. Этот так называемый невроз навязчивых состояний не столь популярен, как всем известная истерия; он, если можно так выразиться, не столь вызывающе шумлив, выступает скорее частным делом больного, почти полностью отказывается от соматических проявлений и все свои симптомы создает в душевной области. Невроз навязчивых состояний и истерия — это те формы невротического заболевания, на изучении которых прежде всего и был построен психоанализ, в лечении которых наша терапия также достигает своего триумфа. Но невроз навязчивых состояний, который обходит тот загадочный скачок из душевного в соматическое, благодаря психоаналитическому исследованию стал нам, собственно говоря, более ясным и знакомым, чем истерия, и мы узнали, что определенные крайние характерные невротические черты в нем проявляются намного резче.

Невроз навязчивых состояний выражается в том, что больные заняты мыслями, которыми они, собственно, не интересуются, чувствуют в себе импульсы, кажущиеся им весьма чуждыми, и побуждения к действиям, выполнение которых хотя и не доставляет им никакого удовольствия, но отказаться от него они никак не могут. Мысли (навязчивые представления) сами по себе могут быть бессмысленными или же только безразличными для индивидуума, часто они совершенно нелепы, во всяком случае, они являются результатом напряженной, изнурительной для больного мыслительной деятельности, которой он очень неохотно отдается. Против своей воли он должен заниматься самокопанием и раздумывать, как будто дело идет о его самых важных жизненных задачах. Импульсы, которые больной чувствует в себе, могут производить также впечатление нелепого ребячества, но по большей части они имеют самое страшное содержание, типа попыток к совершению тяжких преступлений, так что больной не только отрицает их как чуждые, но в ужасе бежит от них и защищается от их исполнения запретами, отказами и ограничениями своей свободы. При этом в действительности они никогда, ни разу не доходят до исполнения; в результате побеждают бегство и осторожность. То, что больной действительно исполняет как так называемые навязчивые действия, — безобидные, несомненно незначительные действия, по большей части повторения, церемониальные украшения деятельностей обыденной жизни, из за чего эти необходимые отправления жизненных потребностей: отход ко сну, умывание, туалет, прогулка — становятся в высшей степени продолжительными и превращаются в почти неразрешимые проблемы. Болезненные представления, импульсы и действия в отдельных формах и случаях невроза навязчивых состояний сочетаются далеко не в равных частях; существует скорее правило преобладания в [общей] картине одного или другого из этих моментов, что и дает болезни название, однако общие черты всех этих форм достаточно очевидны.

Это, конечно, чудовищное страдание. Я полагаю, что самой необузданной психиатрической фантазии не удалось бы придумать ничего подобного, и если бы этого нельзя было видеть ежедневно, никто бы не решился этому поверить. Но не подумайте, что вы окажете больному услугу, если будете его уговаривать отвлечься, не заниматься этими глупыми мыслями, а сделать что нибудь разумное вместо своих пустяков. Он и сам бы этого хотел, потому что его сознание совершенно ясно, он разделяет ваше суждение о своих навязчивых симптомах, да он сам вам об этом рассказывает. Он только не может иначе; то, что в неврозе навязчивых состояний прорывается к действию, делается с такой энергией, для которой, вероятно, нет никакого сравнения в нормальной душевной жизни. Он может лишь одно: сместить, заменить, употребить вместо одной глупой идеи другую, несколько ослабленную, перейти от одной предосторожности или запрета к другому, выполнить вместо одного церемониала другой. Он может сместить навязчивое состояние, но не устранить его. Способность всех симптомов сдвигаться подальше от своей первоначальной формы является главной характерной чертой его болезни; кроме того, бросается в глаза, что противоположности (полярности), которыми полна душевная жизнь, в его состоянии проявляются особенно резко разделенными. Наряду с навязчивым состоянием положительного или отрицательного содержания в интеллектуальной области возникает сомнение, постепенно подтачивающее даже самое надежное в обычных условиях. Все вместе приводит ко все возрастающей нерешительности, отсутствию энергии, ограничению свободы. При этом страдающий навязчивым состоянием невротик исходно имеет весьма энергичный характер, часто чрезвычайно упрям, как правило, интеллектуально одарен выше среднего уровня. По большей части он достигает высокой степени этического развития, отличается чрезмерной совестливостью, корректен больше обыкновенного. Можете себе представить, каких трудов стоит хоть сколько нибудь разобраться в этом противоречивом сочетании свойств характера и симптомов болезни. Пока мы и не стремимся ни к чему другому, как к пониманию некоторых симптомов этой болезни, к [приобретению] возможности их толкования.

Быть может, имея в виду наше обсуждение, вы захотите прежде узнать, как относится к проблемам невроза навязчивых состояний современная психиатрия. Но это бесполезное дело. Психиатрия дает различным навязчивым состояниям названия, но больше ничего не говорит о них. Зато она подчеркивает, что носители этих симптомов «дегенераты». Это мало удовлетворяет, это, собственно, оценка, суждение вместо объяснения. Нам следует знать, что именно у людей такого склада и встречаются всевозможные странности. Мы даже полагаем, что лица, у которых развиваются такие симптомы, должны быть от природы иными, чем другие люди. Но хотелось бы спросить: являются ли они более «дегенератами», чем другие нервнобольные, например, истерики или больные психозами? Характеристика, очевидно, опять слишком общая. И можно даже засомневаться в ее правильности, если узнаешь, что такие симптомы встречаются у замечательных людей с особенно высокой и полезной для общества работоспособностью. Обычно мы знаем мало интимного о наших образцово великих людях благодаря их собственной скрытности и лживости их биографов, но иногда бывает, что кто то является таким фанатиком правды, как Эмиль Золя, и тогда мы узнаем, сколь многими странными навязчивыми привычками он страдал всю свою жизнь. [64]

Тогда психиатрия нашла выход, говоря о Degeneres superieurs. [65] Прекрасно — но благодаря психоанализу мы узнали, что эти странные навязчивые симптомы, как другие недуги и у других людей, недегенератов, можно надолго устранить. Мне самому это неоднократно удавалось.

Хочу привести вам лишь два примера анализа навязчивого симптома, один из давнишнего наблюдения, который я не могу заменить лучшим, и другой, встретившийся мне недавно. Я ограничусь этим незначительным числом примеров, потому что при таком сообщении приходится быть очень обстоятельным, входить во все подробности.

Одна почти 30 летняя дама, страдавшая самыми тяжелыми навязчивыми явлениями, которой я, пожалуй, помог бы, если бы коварный случай не сорвал моей работы, — может быть, я еще расскажу вам об этом — несколько раз в день проделывала между прочим следующее странное навязчивое действие. Она выбегала из своей комнаты в соседнюю, становилась там на определенное место у стоявшего посередине стола, звонила горничной, давала ей какое нибудь незначительное поручение или отпускала ни с чем и затем убегала обратно. Это, конечно, не тяжелый болезненный симптом, но он мог все таки вызвать любопытство. Объяснение явилось самым естественным, не допускающим возражений образом, исключающим всякое вмешательство со стороны врача. Я совершенно не представляю себе, как бы я мог прийти к какому либо предположению о смысле этого навязчивого действия, к какому либо предположению относительно его толкования. Сколько я ни спрашивал больную: «Почему вы это делаете, какой это имеет смысл?» — она отвечала: «Я не знаю». Но однажды, после того как мне удалось побороть ее важное принципиальное сомнение, она вдруг осознала и рассказала все, что имело отношение к навязчивому действию. Более десяти лет тому назад она вышла замуж за человека намного старше ее, который оказался импотентом в первую брачную ночь. Бесчисленное множество раз вбегал он из своей комнаты в ее, чтобы повторить попытку, но каждый раз безуспешно. Утром он с досадой сказал: «Ведь стыдно перед горничной, когда она будет убирать постель», схватил бутылку красных чернил, которая случайно оказалась в комнате, и вылил ее содержимое на простыню, но не на то место, которое могло бы иметь право на такое пятно. Сначала я не понял, что общего между этим воспоминанием и обсуждаемым навязчивым действием, так как находил сходство только в повторяющемся выбеганий и вбегании в комнату и кое что еще в появлении горничной. Тогда пациентка подвела меня к столу во второй комнате и показала большое пятно на скатерти. Она объяснила также, что становится у стола так, чтобы вызванная ею девушка не могла не заметить пятна. Теперь нельзя было сомневаться в интимной связи между той сценой после брачной ночи и ее теперешним навязчивым действием; на этом примере, однако, можно еще многому поучиться.

Прежде всего, ясно, что пациентка идентифицирует себя со своим мужем; она играет его роль, подражая его беготне из одной комнаты в другую. Придерживаясь этого сравнения, мы должны согласиться далее, что кровать и простыню она замещает столом и скатертью. Это показалось бы произвольным, но мы не зря изучали символику сновидений. В сновидении как раз очень часто видят стол, который следует толковать, однако, как кровать. Стол и кровать вместе составляют брак, поэтому одно легко ставится вместо другого.

То, что навязчивое действие имеет смысл, как будто уже доказано; оно кажется изображением, повторением той значимой сцены. Но нас никто не заставляет ограничиваться этим внешним сходством; если мы исследуем отношение между обоими подробнее, то, вероятно, нам откроется нечто более глубокое — намерение навязчивого действия. Его ядром, очевидно, является вызов горничной, которой она показывает пятно в противоположность замечанию своего мужа: стыдно перед девушкой. Он, роль которого она играет, таким образом, не стыдится девушки; пятно, судя по этому, на правильном месте. Итак, мы видим, что она не просто повторила сцену, а продолжила ее и исправила, превратив в правильную. Но этим она исправляет и другое, что было так мучительно в ту ночь и потребовало для выхода из положения красных чернил, — импотенцию. Навязчивое действие говорит: нет, это неверно, ему нечего стыдиться горничной, он не был импотентом; оно изображает, как в сновидении, это желание выполненным в настоящем действии, оно служит намерению возвысить мужа над тогдашней неудачей.

Сюда прибавляется все то, что я мог бы рассказать вам об этой женщине; вернее говоря, все, что мы о ней еще знаем, указывает нам путь к этому толкованию самого по себе непонятного навязчивого действия. Уже много лет женщина живет отдельно от своего мужа и борется с намерением расторгнуть свой брак по суду. Но не может быть и речи о том, чтобы она освободилась от него; она вынуждена оставаться ему верной, отдаляется от всего света, чтобы не впасть в искушение, в своей фантазии она извиняет и возвеличивает его. Да, самая глубокая тайна ее болезни в том, что благодаря ей она охраняет мужа от злых сплетен, оправдывает свое отдаление от него и дает ему возможность вести покойную отдельную жизнь. Так анализ безобидного навязчивого действия выводит на прямой путь к самому глубокому ядру заболевания, но в то же время выдает нам значительную долю тайны невроза навязчивых состояний вообще. Я охотно задерживаю ваше внимание на этом примере, потому что в нем соединяются условия, которых по справедливости нельзя требовать от всех случаев. Здесь больная сразу нашла толкование симптома без руководства или вмешательства аналитика, и оно осуществилось благодаря связи с переживанием, относящимся не к забытому детскому периоду, как это обычно бывает, а случившимся в зрелой жизни больной и оставившим неизгладимый след в ее памяти. Все возражения, которые критика имеет обыкновение приводить против наших толкований симптомов, в этом отдельном случае снимаются. Разумеется, дело у нас обстоит не всегда столь хорошо.

И еще одно! Не бросилось ли вам в глаза, как это незаметное навязчивое действие ввело нас в интимную жизнь пациентки? Женщина вряд ли может рассказать что нибудь более интимное, чем историю своей первой брачной ночи, и разве случайно и незначительно то, что мы пришли именно к интимностям половой жизни? Правда, это могло бы быть следствием сделанного мною на этот раз выбора. Не будем торопиться с суждением и обратимся ко второму, совершенно иному примеру часто встречающегося действия, а именно к церемониалу укладывания спать.

Девятнадцатилетняя цветущая одаренная девушка, единственный ребенок своих родителей, которых она превосходит по образованию и интеллектуальной активности, была неугомонным и шаловливым ребенком, а в течение последних лет без видимых внешних причин превратилась в нервнобольную. Она очень раздражительна, особенно против матери, всегда недовольна, удручена, склонна к нерешительности и сомнению и, наконец, признается, что не в состоянии больше одна ходить по площадям и большим улицам. Мы не будем много заниматься ее сложным болезненным состоянием, требующим по меньшей мере двух диагнозов, агорафобии и невроза навязчивых состояний, а остановимся только на том, что у этой девушки развился также церемониал укладывания спать, от которого она заставляет страдать своих родителей. Можно сказать, что в известном смысле любой нормальный человек имеет свой церемониал укладывания спать или требует соблюдения определенных условий, невыполнение которых мешает ему заснуть; он облек переход от состояния бодрствования ко сну в определенные формы, которые он одинаковым образом повторяет каждый вечер. Но все, что требует здоровый от условий для сна, можно рационально понять, и если внешние обстоятельства вызывают необходимые изменения, то он легко подчиняется. Но патологический церемониал неуступчив, он умеет добиться своего ценой самых больших жертв, и он точно так же прикрывается рациональным обоснованием и при поверхностном рассмотрении кажется отличающимся от нормального лишь некоторой преувеличенной тщательностью. Но если присмотреться поближе, то можно заметить, что покрывало рациональности слишком коротко, что церемониал включает требования, далеко выходящие за рациональное обоснование, и другие, прямо противоречащие ему. Наша пациентка в качестве мотива своих ночных предосторожностей приводит то, что для сна ей нужен покой и она должна устранить все источники шума. С этой целью она поступает двояким образом: останавливает большие часы в своей комнате, все другие часы из комнаты удаляются, она не терпит даже присутствия в ночной тумбочке своих крохотных часов на браслете. Цветочные горшки и вазы составляются на письменном столе так, чтобы они ночью не могли упасть, разбиться и потревожить ее во сне. Она знает, что все эти меры могут иметь только кажущееся оправдание для требования покоя, тикание маленьких часов нельзя услышать, даже если бы они оставались на тумбочке, и все мы знаем по опыту, что равномерное тикание часов с маятником никогда не мешает сну, а скорее действует усыпляюще. Она признает также, что опасение, будто цветочные горшки и вазы, оставленные на своем месте, ночью могут сами упасть и разбиться, лишено всякой вероятности. Для других требований церемониала она уже не ссылается на необходимость покоя. Действительно, требование, чтобы дверь между ее комнатой и спальней родителей оставалась полуоткрытой, исполнения которого она добивается тем, что вставляет в приоткрытую дверь различные предметы, кажется, напротив, может стать источником нарушающих тишину шумов. Но самые важные требования относятся к самой кровати. Подушка у изголовья кровати не должна касаться деревянной спинки кровати. Маленькая подушечка для головы может лежать на большой подушке не иначе как образуя ромб; голову тогда она кладет точно по длинной диагонали ромба. Перина («Duchent», как говорим мы в Австрии), перед тем как ей укрыться, должна быть взбита так, чтобы ее край у ног стал совсем толстым, но затем она не упустит снова разгладить это скопление перьев.

Позвольте мне обойти другие, часто очень мелкие подробности этого церемониала; они не научили бы нас ничему новому и слишком далеко увели бы от наших целей. Не упускайте, однако, из виду, что все это происходит не так уж гладко. При этом ее не оставляет опасение, что не все сделано, как следует; все должно быть проверено, повторено, сомнение возникает то по поводу одной, то по поводу другой предосторожности, и в результате проходит около двух часов, в течение которых девушка сама не может спать и не дает уснуть испуганным родителям.

Анализ этих мучений протекал не так просто, как в случае навязчивого действия нашей первой пациентки. Я вынужден был делать девушке наводящие намеки и предлагать толкования, которые она каждый раз отклоняла решительным «нет» или принимала с презрительным сомнением. Но за этой первой отрицательной реакцией последовал период, когда она сама занималась предложенными ей возможными толкованиями, подбирала подходящие к ним мысли, воспроизводила воспоминания, устанавливала связи, пока, исходя из собственной работы, не приняла все эти толкования. По мере того как это происходило, она также все больше уступала в исполнении навязчивых мер предосторожности и еще до окончания лечения отказалась от всего церемониала. Вы должны также знать, что аналитическая работа, как мы ее теперь ведем, прямо исключает последовательную обработку отдельного симптома до окончательного его выяснения. Больше того, бываешь вынужден постоянно оставлять одну какую то тему в полной уверенности, что вернешься к ней снова в другой связи. Толкование симптома, которое я вам сейчас сообщу, является, таким образом, синтезом результатов, добывание которых, прерываемое другой работой, длится недели и месяцы.

Наша пациентка начинает постепенно понимать, что во время своих приготовлений ко сну она устраняла часы как символ женских гениталий. Часы, которые могут быть символически истолкованы и по другому, приобретают эту генитальную роль в связи с периодичностью процессов и правильными интервалами. Женщина может похвалиться, что у нее менструации наступают с правильностью часового механизма. Но особенно наша пациентка боялась, что тикание часов помешает сну. Тикание часов можно сравнить с пульсацией клитора при половом возбуждении. Из за этого неприятного ей ощущения она действительно неоднократно просыпалась, а теперь этот страх перед эрекцией выразился в требовании удалить от себя на ночь идущие часы. Цветочные горшки и вазы, как все сосуды, тоже женские символы. Предосторожность, чтобы они не упали и не разбились, следовательно, не лишена смысла. Нам известен широко распространенный обычай разбивать во время помолвки сосуд или тарелку. Каждый из присутствующих берет себе осколок, что мы должны понимать как отказ от притязаний на невесту с точки зрения брачного обычая до моногамии. Относительно этой части церемониала у девушки появилось одно воспоминание и несколько мыслей. Однажды ребенком она упала со стеклянным или глиняным сосудом, порезала пальцы, и сильно шла кровь. Когда она выросла и узнала факты из половой жизни, у нее возникла пугающая мысль, что в первую брачную ночь у нее не пойдет кровь и она окажется не девственницей. Ее предосторожности против того, чтобы вазы не разбились, означают, таким образом, отрицание всего комплекса, связанного с девственностью и кровотечением при первом половом акте, а также отрицание страха перед кровотечением и противоположного [ему страха] — не иметь кровотечения. К предупреждению шума, ради которого она предпринимала эти меры, они имели лишь отдаленное отношение.

Главный смысл своего церемониала она угадала в один прекрасный день, когда вдруг поняла предписание, чтобы подушка не касалась спинки кровати. Подушка для нее всегда была женщиной, говорила она, а вертикальная деревянная спинка — мужчиной. Таким образом, она хотела — магическим способом, смеем добавить — разделить мужчину и женщину, т. е. разлучить родителей, не допустить их до супружеского акта. Этой же цели она пыталась добиться раньше, до введения церемониала, более прямым способом. Она симулировала страх или пользовалась имевшейся склонностью к страху для того, чтобы не давать закрывать дверь между спальней родителей и детской. Это требование еще осталось в ее настоящем церемониале. Таким образом она создала себе возможность подслушивать за родителями, но, используя эту возможность, она однажды приобрела бессонницу, длившуюся месяцы. Не вполне довольная возможностью мешать родителям таким способом, она иногда добивалась того, что сама спала в супружеской постели между отцом и матерью. Тогда «подушка» и «спинка кровати» действительно не могли соединиться.

Наконец, когда она уже была настолько большой, что не могла удобно помещаться в кровати между родителями, сознательной симуляцией страха она добивалась того, что мать менялась с ней кроватями и уступала свое место возле отца. Эта ситуация определенно стала началом фантазий, последствие которых чувствуется в церемониале.

Если подушка была женщиной, то и взбивание перины до тех пор, пока все перья не оказывались внизу и не образовывали там утолщение, имело смысл. Это означало делать женщину беременной; однако она не забывала сгладить эту беременность, потому что в течение многих лет она находилась под страхом, что половые сношения родителей приведут к появлению второго ребенка и, таким образом, преподнесут ей конкурента. С другой стороны, если большая подушка была женщиной, матерью, то маленькая головная подушечка могла представлять собой только дочь. Почему эта подушка должна была быть положена ромбом, а ее голова точно по его осевой линии? Мне без труда удалось напомнить ей, что ромб на всех настенных росписях является руническим знаком открытых женских гениталий. Она сама играла в таком случае роль мужчины, отца, и заменяла головой мужской член (ср. символическое изображение кастрации как обезглавливание).

Какая дичь, скажете вы, заполняет голову непорочной девушки. Согласен, но не забывайте, я эти вещи не сочинял, а только истолковал. Такой церемониал укладывания спать также является чем то странным, и вы не можете не признать соответствия между церемониалом и фантазиями, которые открывает нам толкование. Но для меня важнее обратить ваше внимание на то, что в церемониале отразилась не одна фантазия, а несколько, которые где то, однако, имеют свой центр. А также на то, что предписания церемониала передают сексуальные желания то положительно, то отрицательно, частично представляя, а частично отвергая их.

Из анализа этого церемониала можно было бы получить еще больше, если связать его с другими симптомами больной. Но мы не пойдем по этому пути. Удовлетворитесь указанием на то, что эта девушка находится во власти эротической привязанности к отцу, начало которой скрывается в ранних детских годах. Возможно, поэтому она так недружелюбно ведет себя по отношению к матери. Мы не можем также не заметить, что анализ этого симптома опять привел нас к сексуальной жизни больной. Чем чаще мы будем понимать смысл и намерение невротического симптома, тем, может быть, меньше мы будем удивляться этому.

Итак, на двух приведенных примерах я вам показал, что невротические симптомы, так же как ошибочные действия и сновидения, имеют смысл и находятся в интимном отношении к переживаниям пациентов. Могу ли я рассчитывать, что вы поверите мне в этом чрезвычайно важном положении на основании двух примеров? Нет. Но можете ли вы требовать, чтобы я приводил вам все новые и новые примеры, пока вы не заявите, что убедились? Тоже нет, потому что при той обстоятельности, с которой я рассматриваю отдельный случай, я должен был бы посвятить для рассмотрения этого одного пункта теории неврозов пятичасовую лекцию. Так что я ограничусь тем, что показал вам пример доказательства моего утверждения, а в остальном отошлю вас к сообщениям в литературе, к классическим толкованиям симптомов, в первую очередь, Брейера (истерия), к захватывающим разъяснениям совершенно темных симптомов так называемой Dementia praecox [66] К. Г. Юнгом (1907), относящимся к тому времени, когда этот исследователь был только психоаналитиком и еще не хотел быть пророком, и ко всем работам, которые заполонили с тех пор наши журналы. Именно в этих исследованиях у нас нет недостатка. Анализ, толкование, перевод невротических симптомов так захватили психоаналитиков, что в первое время они забросили другие проблемы невротики.

Кто из вас возьмет на себя такой труд, получит несомненно сильное впечатление от обилия доказательств. Но он столкнется и с одной трудностью. Смысл симптома, как мы узнали, кроется в его связи с переживанием больного. Чем индивидуальное выражен симптом, тем скорее мы можем ожидать восстановления этой связи. Затем возникает прямая задача найти для бессмысленной идеи и бесцельного действия такую ситуацию в прошлом, в которой эта идея была оправданна, а действие целесообразно. Навязчивое действие нашей пациентки, подбегавшей к столу и звонившей горничной, является как раз примером этого рода симптомов. Но встречаются, и как раз очень часто, симптомы совсем другого характера. Их нужно назвать «типичными» симптомами болезни, они примерно одинаковы во всех случаях, индивидуальные различия у них отсутствуют или, по крайней мере, настолько уменьшаются, что их трудно привести в связь с индивидуальным переживанием больных и отнести к отдельным пережитым ситуациям. Обратимся опять к неврозу навязчивых состояний. Уже церемониал укладывания спать нашей второй пациентки имеет в себе много типичного, при этом, однако, достаточно индивидуальных черт, чтобы сделать возможным, так сказать, историческое толкование. Но все эти больные с навязчивыми состояниями склонны к повторениям, ритмизации при исполнении действий и их изолированию от других. Большинство из них слишком много моется. Больные, страдающие агорафобией (топофобией, боязнью пространства), которую мы больше не относим к неврозу навязчивых состояний, а определяем как истерию страха (Angsthysterie), повторяют в своих картинах болезни часто с утомительным однообразием одни и те же черты. Они боятся закрытых пространств, больших открытых площадей, далеко тянущихся улиц и аллей. Они чувствуют себя в безопасности, если их сопровождают знакомые или если за ними едет экипаж и т. д. На эту общую основу, однако, отдельные больные накладывают свои индивидуальные условия, капризы, хотелось бы сказать, в отдельных случаях прямо противоположные друг другу. Один боится только узких улиц, другой — только широких, один может идти только тогда, когда на улице мало людей, другой — когда много. Точно так же и истерия при всем богатстве индивидуальных черт имеет в избытке общие типичные симптомы, которые, по видимому, не поддаются простому историческому объяснению. Не забудем, что это ведь те типичные симптомы, по которым мы ориентируемся при постановке диагноза. Если мы в одном случае истерии действительно свели типичный симптом к одному переживанию или к цепи подобных переживаний, например, истерическую рвоту к последствиям впечатлений отвращения, то мы теряем уверенность, когда анализ рвоты в каком то другом случае вскроет совершенно другой ряд видимо действующих переживаний. Тогда это выглядит так, как будто у истеричных рвота проявляется по неизвестным причинам, а добытые анализом исторические поводы являются только предлогами, используемыми этой внутренней необходимостью, когда они случайно оказываются.

Таким образом, мы скоро приходим к печальному выводу, что хотя мы можем удовлетворительно объяснить смысл индивидуальных невротических симптомов благодаря связи с переживанием, наше искусство, однако, изменяет нам в гораздо более частых случаях типичных симптомов. К этому следует добавить еще то, что я познакомил вас далеко не со всеми трудностями, возникающими при последовательном проведении исторического толкования симптомов. Я и не хочу этого делать, потому что хотя я намерен ничего не приукрашивать или что то скрывать от вас, но я и не могу допустить, чтобы с самого начала наших совместных исследований вы были беспомощны и обескуражены. Верно, что мы положили лишь начало пониманию значения симптомов, но мы будем придерживаться приобретенных знаний и шаг за шагом продвигаться в объяснении еще не понятого. Попробую утешить вас соображением, что все таки вряд ли можно предполагать фундаментальное различие между одним и другим видом симптомов. Если индивидуальные симптомы так очевидно зависят от переживания больного, то для типичных симптомов остается возможность, что они ведут к переживанию, которое само типично, обще всем людям. Другие постоянно повторяющиеся черты могут быть общими реакциями, навязанными больному природой болезненного изменения, например, повторение или сомнение при неврозе навязчивых состояний. Короче говоря, у нас нет никакого основания для того, чтобы заранее падать духом, посмотрим, что будет дальше.

С совершенно аналогичным затруднением мы сталкиваемся и в теории сновидения. В наших прежних беседах о сновидении я не мог коснуться ее. Явное содержание сновидений бывает чрезвычайно разнообразным и индивидуально изменчивым, и мы подробно показали, что можно получить из этого содержания благодаря анализу. Но наряду с этим встречаются сновидения, которые тоже называются «типичными», — одинаковые у всех людей сновидения однообразного содержания, которые ставят анализ перед теми же трудностями. Это сновидения о падении, летании, парении, плавании, состоянии стесненности, о наготе и другие известные страшные сновидения, которым у отдельных лиц дается то одно, то другое толкование, причем ни монотонность, ни типичность ее проявления не находят своего объяснения. Но и в этих сновидениях мы наблюдаем, что общая основа оживляется индивидуально изменчивыми прибавлениями и, вероятно, при углублении наших представлений они тоже без натяжки могут быть объяснены теми особенностями жизни сновидений, которые мы открыли на материале других сновидений.

Жак Лакан “Контуры желания” 18 июня 1958 года

Основа интерпретации Другой Другого Симптом и кастрация Дистанция одержимости Маленькая теория кощунства
Сегодня 18 июня. Роль означающего в политике — означающего нет в тот момент, когда все готовы прийти к позорному соглашению, — так и остается до сих пор не изучена. 18 июня — это еще и дата основания Французского психоаналитического общества. Мы тоже в какой-то момент нашли в себе силы сказать: нет.
В прошлый раз, начав комментировать отчет одного из наших собратьев по профессии о наблюдениях его над больной неврозом навязчивости, я приступил к изложению некоторых принципов, непосредственно следующих из нашего способа эту проблему артикулировать, — принципов, позволяющих судить о том, насколько правильно и корректно ведется курс лечения, направленный на феномен, который в материале, доставленном анализом, безусловно, налицо, — я имею в виду осознание зависти к пенису.
Хотя в целом вы уже поняли, я полагаю, насколько применение нашей схемы и наших категорий может оказаться полезным, на пути нашем возникают, естественно, маленькие задержки. Некоторые схемы, к которым вы привыкли, некоторые мысленные оппозиции, которые в вашей памяти хорошо уложились, оказались в ходе нашего продвижения поколеблены, поставлены под сомнение, что несколько сбивает с толку.
Возник, скажем, вопрос о том, не усматривается ли некоторое противоречие между тем новым, что я сказал в прошлый раз, и положением, на котором мы было сочли возможным остановиться. Я сказал, в конечном итоге, — по крайней мере, так меня поняли, — что половое развитие женщины обязательно проходит через этап, на котором она должна быть фаллосом, на фоне того, что она на самом деле не фаллос, в то время как для мужчины комплекс кастрации сводится к тому, что фаллос у него есть, на фоне того, что фаллоса у него нет. Конечно, перед нами схемы, которым, под определенным углом зрения, ту или иную фазу полового развития можно противопоставить. И останавливаться на них не стоит хотя бы уже потому, что диалектика быть и иметь касается обоих полов.
Мужчина ведь тоже в один прекрасный момент должен обнаружить, что он не фаллос. Именно в этом направлении лежит, кстати, решение ряда проблем, связанных с комплексом кастрации и завистью к пенису, Penisneid. Мы рассмотрим их сейчас более детально, что позволит вам, я надеюсь, уточнить постепенно область применимости формулировок, которые, не будучи сами по себе ошибочными, отражают однако лишь ограниченную точку зрения.
Будем исходить при этом из прежней нашей схемы.
Исключительно важно проследить надлежащим образом те направления, по которым психоанализ сейчас развивается. В связи с этим я хочу порекомендовать вам прочесть опубликованную вУ/Р в 1931 году статью Гловера под заглавием Терапевтические эффекты неточной интерпретации.
Это одна из самых замечательных и самых умных статей, которые можно себе вообразить написанными на этот предмет. Гловер правильно обозначает ту точку, из которой можно в вопросе об интерпретации исходить.
Когда Гловер писал эту статью, Фрейд был еще жив, но переворот в аналитической технике, связанный с анализом сопротивлений и агрессивности, уже произошел. Гловер высказывает мнение, что подобная ориентация психоанализа предполагает возможность обозрения, охвата всей совокупности Fantasmssystems, тех фантазматических систем или систем фантазмов, которые мы, благодаря накоплению знаний и совершенствованию понятий, научились в анализе распознавать.
Понятно, что по сравнению с временем, когда анализ делал первые свои шаги, мы знаем на этот предмет куда больше. Поэтому спрашивается, чего наша терапия стоила, когда весь спектр системы фантазмов оставался нам неизвестен. Были ли тогдашние курсы неполными, неполноценными по сравнению с сегодняшними? Вопрос очень интересный, и Гловер пытается в связи с ним нарисовать общую картину позиций, возможных для специалиста, дающего консультации по поводу какого бы то ни было рода недомоганий. Делая это, он пускается в обобщения и распространяет понятие интерпретации на любую сколь-нибудь артикулированную позицию медицинского консультанта, выстраивая шкалу различных позиций, которые медик по отношению к больному может занять.
Гловср предвосхищает здесь популярную нынче тему отношений врача и больного, но формулирует ее по-своему, и мне жаль, что впоследствии она именно в этом направлении не была развита. У него вырисовывается своего рода общий закон, заключающийся в том, что стоит нам проигнорировать истину, которая в симптоме заключена, как мы немедленно вступаем с симптоматическими образованиями в сотрудничество.
И начинается все это с обычного лечащего врача, который советует пациенту что-нибудь вроде: “Встряхнитесь, ездите почаще за город, смените работу”. Решительно принимая позу полного игнорирования, такой врач немедленно занимает определенное место, что оказывается порою и не без пользы, так как место это оказывается на поверку тем самым, где определенного рода симптомы как раз образуются. Его функция по отношению к пациенту хорошо описывается в терминах аналитической топики. Я в данном случае остаюсь в стороне.
В одном месте Гловер делает замечание, что в современном ему moderntherapeuticanalysisсуществует тенденция интерпретировать все что угодно в терминах садистских систем тлреакций виновности, и что вплоть до недавнего ему времени отчета в этом не отдавалось. В результате от тревоги больного удавалось частично избавить, но пресловутая садистская система оставалась в неопределенном состоянии и, будучи вытеснена, давала о себе знать.
Я покажу сейчас на примере, в каком направлении это замечание указывает. Это как раз то, к чему в наши дни интересно было бы возвратиться вновь.
Что имеют в виду, когда говорят, скажем, о появлении в психоаналитической практике анализа агрессивности? 1<акое-то время аналитики находились под таким впечатлением от сделанного ими открытия, что оно стало притчей воязыцах. При встрече проходившие обучение аналитики спрашивали друг друга: “Ну что, кактвоя агрессивность? Анализу поддается?” Чему в действительности это открытие соответствует, мы можем проследить на нашей основной схеме. Это я как раз и попытался сейчас сделать, так как на этот счет
возникает у нас ряд вопросов. Внушая вам, что нарциссическая структура лежит в основе образования агрессивных реакций, я часто замечал, насколько двусмысленно мы термин агрессивность используем. Агрессивность, спровоцированная воображаемыми отношениями с маленьким другим, далеко не исчерпывает агрессивной мощи субъекта в целом.
Очевидно, скажем, что в агрессии, во всяком случае, в человеческом поведении, существенная роль принадлежит насилию. Это не только не речь — это нечто прямо ей противоположное. Человеческие отношения вообще строятся на одном из двух — на насилии или на речи. Если насилие по сути своей от речи отлично, может возникнуть вопрос, в какой степени насилие как таковое — в отличие от агрессивности в том смысле, в котором мы этим термином пользуемся, — может быть вытеснено? Ведь мы исходим из принципа, согласно которому вытеснено может быть исключительно то, что оказалось включенным в структуру речи, то есть, другими словами, означающее артикуляции. Если то, что принадлежит порядку агрессивности, окажется символизировано и включено в механизм того, что относится к бессознательному вытеснению того, что поддается анализу и даже, сформулируем это более широко, того, что поддается интерпретации, то происходит это лишь путем убийства себе подобного, которое любыми воображаемыми отношениями скрыто подразумевается.
Возьмем нашу схему в самой простой, азбучной ее форме, изображающей пересечение стремления — влечения, если хотите, — которое выступает здесь представителем индивидуализированной потребности, с одной стороны, и означающей цепочки, в которой потребности этой предстоит быть артикулированной, с другой. Уже на этом этапе нам хочется сделать несколько замечаний.
Сделаем одно предположение. Предположим, что для человеческого существа не существует ничего, кроме реальности — той самой пресловутой реальности, которую мы все склоняем по поводу и без повода. Предположим, что кроме этого ничего нет. Ничто не мешает нам представить себе, что нечто означающее ее, эту реальность, артикулирует. Предположим далее, для вящей внятности, что означающее, как это некоторые научные школы и утверждают, есть не что иное, как способ обусловленности — не скажу рефлексов, нет, но чего-то такого, что вполне к рефлексам сводимо.
То, что язык представляет собой явление иного порядка, нежели то, что мы искусственно, лабораторным путем, вырабатываем у животных, приучая их выделять желудочный сок по звуку колокольчика, ничуть не мешает звуку колокольчика тоже быть означающим. Можно, таким образом, представить себе человеческий мир, всецело построенный на срастании каждой из нуждающихся в удовлетворении потребностей с определенным количеством предопределенных заранее знаков. Если знаки эти признаются всеми, то в принципе это было бы идеально функционирующее общество. Каждому позыву возникающего в меру потребности влечения ставился бы в соответствие определенного рода звон колокольчика, функционирующего таким образом, что каждый, его слышащий, потребность эту немедленно удовлетворял.
Мы приходим, таким образом, к идеальному обществу. Я рисую здесь не что иное, как извечную мечту утопистов — общество, функционирующее совершенным образом и в результате удовлетворяющее каждого в меру его потребностей. К этому прибавляют обычно, что каждый вносит в дело свой вклад по способностям, — и вот тут-то проблема и возникает.
Ведь в конечном счете схема эта, оставаясь на уровне пересечения означающего с позывом или напором потребности, приходит к чему? Она приходит к идентификации субъекта с Другим — тем, кто артикулирует распределение ресурсов, способных потребность удовлетворить. Но все дело в том, что одного этого уровня мало, так как необходимо еще принять в расчет и план требования, без чего нам заведомо не удастся артикулировать субъекта в строе, который, существуя по ту сторону строя реального, накладывается на него, его усложняет, но никогда полностью с ним не смыкается, — строе, который мы зовем символическим.
Отныне, таким образом, на этом уровне, начиная с этого простейшего варианта схемы, вступает в расчет, по крайней мере у человека, некий фактор природного, органического порядка, который схему эту несколько усложняет.
Итак, вот субъект, этот мифический ребенок, который служит задним планом всех наших психоаналитических спекуляций. Он начинает как-то обнаруживать в присутствии матери свои потребности. Здесь, в А, происходит его встреча с матерью как говорящим субъектом, и сюда, в s(A), в то место, где мать его удовлетворяет, приходит его послание. Как я уже замечал, проблемы возникают совсем не тогда, когда мать его ожидания обманывает, когда она ему удовлетворения не дает. Это было бы слишком просто, хотя именно благодаря простоте своей и напрашивается.
Эта интересная проблема не ускользнула, например, от внимания Винникота, область исследований и практических интересов которого охватывает, как известно, весь диапазон современного психоанализа и его техник, вплоть до тщательного изучения лежащих на границе с психозами фантазматических построений включительно. В статье о переходных объектах, на которую я однажды уже здесь ссылался, Винникот убедительно показывает, что при выстраивании ребенком своего мира главная проблема состоит не в том, как ребенок справляется с эффектом обманутого ожидания, а в том, как он справляется с удовлетворенностью.

Поскольку мир, который для человеческого субъекта артикулируется, включает в себя нечто потустороннее требованию, то не с разочарованием, а именно с удовлетворением требования связано появление того, что Винникот называет переходным объектом. Имеются в виду те маленькие предметы, которые уже очень рано приобретают в отношениях с матерью огромную важность — кусочек пеленки, который ребенок ревниво на себя тянет, тряпица, погремушка. И все дело в том, чтобы этот рано появляющийся переходный объект в системе развития ребенка расположить.
Отметив это, обратимся теперь к обманутым ожиданиям — к тому, что происходит, когда сообщения не приходит.
Отношения с матерью, где та навязывает субъекту не столько закон, сколько то, что я назвал в свое время ее всевластием или ее капри. юм, осложнены тем фактом, что, как показывает наш опыт, ребенок — именно человеческий ребенок, а не просто детеныш — открыт для установления отношений воображаемого порядка с образом собственного тела и с образом другого — открыт начиная с того момента, который мы три года назад, заинтересовавшись стадией зеркала, попытались каким-то образом зафиксировать.
Стадия зеркала с тех пор никуда не делась. Меня поистине умиляют те из вас, которые говорят, будто каждый год что-то у меня оказывается по-другому, будто моя система меняется. Она не меняется, просто я постепенно стараюсь показать ее всю. На нашей нынешней схеме стадия зеркала помещается по эту сторону, то есть ниже того, хчто происходит на линии возвращения потребности — независимо от того, удовлетворена она или нет. Субъект испытывает, к примеру, реакции разочарования, недомогания, головокружения. Эти возникающие в собственном его теле реакции соотнесены у него с идеальным образом этого тела — образом, который приобретает для него решающее значение в силу той особенности его формирования, той черты, которую мы, с большим или меньшим на то основанием, связываем с преждевременностью рождения.
Короче говоря, мы с самого начала видим, как взаимодействуют между собой два контура. Первый из них — это символический контур, куда вписываются — я попробую разложить для вас все по полочкам — отношения субъекта с женским сверх-Я его раннего детства. С другой стороны, здесь налицо воображаемые отношения с идеальным образом Я — образом, который фрустрациями, обманутыми ожиданиями и разочарованиями оказывается задет, ущерблен. Получается, что контур образуется с самого начала одновременно в двух планах — плане символическом и плане воображаемом. С одной стороны, перед нами отношения с первоначальным объектом, матерью, Другим как тем местом, где возможной оказывается артикуляция потребности в означающем. С другой стороны, налицо образ другого, маленькое а — то, что каким-то образом связывает субъекта с самим собой, с образом, рисующим ему направление его — воображаемого, разумеется — становления.
Все, что с начала этого года, когда мы начали рассматривать эту тему на материале остроты, здесь было сказано, свидетельствует о правильности построенной нами схемы, то есть о том, что душевная жизнь в том виде, в котором она дана нам в аналитическом опыте, могла сложиться лишь в том случае, если по ту сторону Другого, оказавшегося с самого начала — благодаря власти не то чтобы обманывать ожидания, ибо этого одного еще недостаточно, а отказывать, versagen, со всей двусмысленностью обещания и отказа, которая в термине этом заложена, — в позиции всемогущества, имеется, так сказать, Другой этого Другого: то, что позволяет субъекту воспринимать этого Другого, место речи, как нечто, в свою очередь подвергшееся символизации.
Лишь на уровне этого Другого — Другого как носителя закона в собственном смысле слова, причем закона, на чем я буду настаивать, воплощенного — и может обрести подлинное свое измерение мир артикулированный, человеческий. Сам опыт свидетельствует нам о том, в какой степени этот задний план, задний план Другого, оказывается Другому необходим. Ведь без него невозможной была бы артикуляция языковой вселенной — вселенной, под действием которой формируется не только потребность, но и то, что зовется у нас желанием, то есть то самое, чье первоначальное место и чьи подлинные масштабы я вам в этом году пытаюсь продемонстрировать.
Будь Другой как место речи всего лишь местом, где звонит только что мною описанный колокольчик, то был бы уже не Другой в собственном смысле слова, а всего лишь организованное определенным образом место системы означающих, вносящих порядок и регулярность в жизненно важные процессы обмена внутри определенного пространства.
Трудно сказать, кто мог бы подобное место организовать. Можно представить себе, что в определенного типа обществе некие благодетели стараются его функционирование наладить и обустроить. Пожалуй, это даже один из идеалов современной политики. Но Другой — это нечто совсем иное.
Другой — это не просто место в совершенстве отлаженной и организованной системы. Он сам — это Другой, подвергшийся символизации, что как раз и дает ему его видимость свободы. Другой (в данном случае — Отец; место, где артикулируется закон) не только претерпевает означающую артикуляцию сам, но и несет на себе печать той извращенности, которая идет с присутствием означающего рука об руку.
То, о чем идет речь, далеко покуда от окончательного понятийного оформления, но чтобы нашу мысль как-то проиллюстрировать, мы, в порядке отправной гипотезы, выскажем предположение, что воздействие означающего на Другого, та печать, которой он на этом уровне знаменуется, как раз и представляет собой кастрацию — кастрацию как она есть.
Однажды, говоря о триаде “кастрация-лишение-фрустрация”, мы отмечали уже, что агент кастрации реален, что воплощен он реальным отцом, в котором субъект нуждается, что само это действие символично и что направлено оно на предмет воображаемый. Что это иначе и быть не может, становится теперь ясно. Как только на уровне закона происходит что-то реальное — и неважно, что тот или иной отец оказывается порою в той или иной степени несостоятельным, лишь бы что-то на его месте было, что-то заменяло его, — в системе требования, куда субъект встраивается, немедленно начинает просвечивать ее второй план. Система требования никогда не бывает совершенной, никогда не работает на полную мощность и с полной загрузкой — на заднем ее плане всегда дает знать о себе воздействие на субъект означающего, запечатленность его означающим, измерение утраты, которое в субъекте этим означающим введено. Утрата или нехватка эта в системе означающих выступают, в свою очередь, в символической форме как результат воздействия означающего на субъект — означаемое, одним словом. Ведь означаемое не произрастает из почвы биологической жизни подобно цветку, а приходит от означающего, от языка. Именно означающее знаменует жизнь той печатью, что мы зовем означаемым. Причем событие это, как говорят о том сделанные нами в отношении кастрации выводы, с самого начала подвергается символизации.
Опорой символическому действию, именуемому кастрацией, служит особый образ — образ, специально выбранный в системе воображаемого, чтобы опору эту ему предоставить. Символическое действие, кастрация, выбирает для себя знак, заимствуя его в системе воображаемого. Для этого выбирается им в образе другого нечто такое, что могло бы нести на себе печать нехватки, что само воплощало бы собой ту нехватку, в силу которой живое существо, будучи человеком, то есть будучи связано с языком, воспринимает себя как нечто ограниченное, локальное, исключенное из полноты желания, как нечто сотворенное, как одно из звеньев той органической цепи поколений, по которой, подобно току, проходит жизнь. Любое животное представляет собой по сути дела лишь индивид, реализующий определенный тип, и по отношению к типу этому каждый индивид можно рассматривать как уже мертвый. Мы тоже по отношению к движению жизни уже мертвы. Но силою языка мы, в отличие от животных, способны проецировать это движение в его целокупность и, более того, в целокупность, которая обрела свой конец, целокупность завершенную.
Именно это артикулирует Фрейд, когда вводит понятие инстинкта смерти. Он хочет сказать, что для человека жизнь уже заранее видится как пришедшая к своему концу, то есть в той точке, где она возвращается в лоно смерти. Человек представляет собой животное, которое включено в систему означающей артикуляции — систему, позволяющую ему подняться над присущей ему в качестве живого существа имманентностью и увидеть себя уже мертвым. Ясно, конечно, что делает он это в воображении, предположительно, в пределе — чисто спекулятивно.
Опыта смерти, который бы этому видению отвечал, конечно, не существует, и потому оно находит себе символ иного рода. Символом этим становится орган, наиболее ярко воплощающий собой напор жизни. Именно фаллос, это воплощение подъема жизненной мощи, занимает место в означающем строе — занимает, чтобы символизировать собой то, на что легла печать означающего, что под действием означающего там оказалось поражено принципиальным увечьем, где может найти свое членораздельное выражение, в самом означающем, та нехватка бытия, та бытийная несостоятельность, измерение которой означающее в жизнь каждого субъекта вводит.
Тем, кто не подходит к явлениям с готовыми мерками Школы, а исходит из самих наблюдаемых нами в неврозе явлений, сказанное поможет обнаруженные анализом данные уяснить, упорядочить. Невроз является для изучения означающей артикуляции благодатной почвой, так как проявления ее носят здесь характер беспорядочный. Опыт же показывает, что именно в беспорядке лучше всего различимы оказываются те звенья и передачи, которыми порядок выстраивается.
В основе психоаналитического опыта, выявившего скрытый механизм комплекса кастрации, легло у Фрейда наблюдение за симптомами пациентов.
Что же такое симптом? Где он на нашей схеме располагается? — Располагается он на уровне значения. Это и есть то новое, что мы от Фрейда узнали. Симптом — это значение, это означаемое. И означаемое это не касается субъекта лишь непосредственно — оно заключает в себе в скрытом, свернутом виде, весь его анализ, всю егоисторию. Вот почему мы с полным правом можем обозначить его здесь, слева, символом s(A), означаемым Другого, пришедшим сюда из места речи.
Другая истина, которую преподал нам Фрейд, состояла в том, что симптом никогда не прост, что он так или иначе сверхдетермини-рован. Не существует симптома, означающее которого не было бы заимствовано у опыта более раннего. Опыт этот всегда находится на уровне, где задействовано оказывается то, что было подавлено. Ядром же всего, что у субъекта подавлено, является комплекс кастрации — тс*означающее загражденного А, которое, артикулируясь в комплексе кастрации, далеко не всегда и не обязательно оказывается в нем артикулировано без остатка.

Пресловутый травматизм, послуживший было психоанализу отправной точкой, пресловутая первичная сцена, которая играет в устроении субъекта важнейшую роль, действенно заявляя о себе как в сердцевине открытия бессознательного, так и на периферии его — что это такое, если не означающее, некое означающее, последствия которого для жизни я попытался здесь сформулировать? Живое существо постигается, поскольку оно живет, как живущее, но возникает при этом остранение, дистанция — та самая, которой и обусловлены как раз и автономия означающего измерения, и травматизм первичной сцены. Что это, если не та самая жизнь, которая, обнаружив для себя самой собственную чужеродность и глухую непроницаемость, постигает себя как чистое означающее существования, которое, стоит ему отстраниться от жизни, чтобы первоначальную сцену и ее травматизм увидеть, становится для этой жизни невыносимым? Это та составляющая жизни, что предстает ей как означающее в чистом виде — означающее, не способное каким бы то ни было образом себя артикулировать или во что-либо разрешить. Когда Фрейд пытается то, что симптом представляет собой, сформулировать, в образовании симптома неизменно учитывается им роль того, что находится у означаемого на заднем плане — роль означающего.
То, что отмечено нами было на последних занятиях в отношении страдающих истерией, позволяет в то же время правильно сформулировать проблему невротиков. Проблема эта связана с тем, как соотносится означающее с позицией субъекта, зависимого от требования. Здесь-то и вынужден страдающий истерией артикулировать нечто такое, что мы, за неимением лучшего, назовем его желанием и объектом его желания — объектом, простому объекту потребности отнюдь не тождественным. Именно это побудило меня посвятить столько времени сновидению жены лавочника.
Из сновидения этого совершенно ясно — и Фрейд уже на заре психоанализа говорит об этом, — что главное для истерического больного: сохранить объект желания в чистоте, сохранить как нечто совершенно отличное и независимое от объекта любой потребности. Отношение к собственному желанию, его образованию, сохранению его как загадки на заднем плане всякого требования — вот проблема страдающего истерией.
Что представляет собой желание истерика? Это то, что открывает перед ним если не вселенную, то, во всяком случае, целый мир — мир достаточно обширный хотя бы в силу того, что так называемое измерение истерии каждому человеческому существу в скрытом виде присуще. Все то, что может предстать как вопрос относительно собственного желания, все то, что мы назвали здесьлг, желанием, которое человек не способен высказать, — вот в чем ощущает истерик полную общность свою со всеми явлениями того же порядка у своих сестер и братьев по истерии, вот на чем, как утверждает и Фрейд, построена истерическая идентификации. Любой истерический субъект отзывается на все, что касается вопроса относительно желания, очень чутко, в каком бы виде вопрос этот у других, в особенности у другого истерика, актуально ни возникал. Впрочем, возникнуть он может и у субъекта, истеричность которого обнаруживается от случая к случаю, а то и вовсе имеется лишь в задатке, давая о себе знать разве что в характерном для истерика способе выражения.
Вопрос о собственном желании открывает для истерика мир идентификаций. Именно миром идентификаций обусловлены его отношения с маской — со всем тем, что может тем или иным образом фиксировать и символизировать его вопрос о желании по какому-то определенному типу. Вопрос этот, роднящий его всем истерикам, взывающий к всем истерикам как таковым, идентифицирует его черты с маской, общей для всех истериков, — маской, под которой бурлят всевозможные варианты нехватки.
Переходим теперь к страдающим неврозом навязчивых состояний.
Структура страдающего неврозом навязчивости в том виде, в каком я пытаюсь ее представить себе, тоже определяется отношениями, в которые вступает он со своим желанием. На сей раз отношения эти строятся не по типу dx, aсовсем по иному типу, который мы обозначим сегодня dn.
Отношения страдающего неврозом навязчивости со своим желанием обусловлены тем, о чем, благодаря Фрейду, мы давно уже хорошо знаем, — ролью, которую слишком рано начинает играть в них так называемое Entbindung, высвобождение влечений, обособление тенденции к разрушению. Вся структура страдающего неврозом навязчивости определяется тем фактом, что подступом к собственному желанию служит ему, как и любому субъекту, желание Другого и что это желание Другого оказалось в его случае изначально упразднено, аннулировано. Говоря это, я вовсе не предполагаю сказать что-то особенно новое, я просто иначе некоторые старые истины формулирую.
Те из вас, кто уже работал с больными неврозом навязчивости, знают, наверное, что одной из основных примет этого состояния является то, что собственное желание такого субъекта слабеет, мерцает, колеблется и гаснет по мере того, как он начинает к нему приближаться. Желание страдающего неврозом навязчивости несет на себе, таким образом, печать того обстоятельства, что при первом же столкновении этого субъекта с желанием оно оказалось чем-то подлежащим уничтожению. Произошло это потому, что желание его, представ ему поначалу как желание его соперника, спровоцировало с его стороны ту разрушительную реакцию, которая в отношениях с образом другого — образом, грозящим ему гибелью и лишением, — подспудно всегда ему свойственна. Отношение страдающего неврозом навязчивости к собственному желанию оказывается в итоге отмеченным печатью совершенно особой — печатью, в силу которой любая попытка сближения с этим желанием оканчивается его полным исчезновением.
Именно это явление и описывается автором, о котором я вот уже несколько занятий подряд говорю и которого критикую, в виде того, что он называет замятой по отношению к невротику дистанцией. Дистанцию эту он путает, вдобавок, с тем, что называет он его, этого объекп, уничтожением. Страдающий неврозом навязчивости психологически рисуется ему человеком, который обречен постоянно защищаться от грозящего ему безумия — безумия, состоящего в разрушении объекта. Пред нами здесь всего лишь проекция, объясняемая у этого автора несовершенством его воззрений в теоретическом плане, но усиленная к тому же и личными факторами, ибо по сути дела она представляет собой фантазм — фантазм, обусловленный в какой-то степени той воображаемой перспективой, в которую он, этот автор, решение проблемы желания у страдающего неврозом навязчивых состояний вписывает. Общеизвестно к тому же, что в каком бы направлении с типичным больным неврозом навязчивости ни работать, ни малейшей опасности подтолкнуть его при этом к психозу не будет. В свое время я покажу вам, насколько структура такого больного от структуры психотика отличается.
Что автор зато действительно понял, хотя и не сумел при этом удачно выразить, так это то, что страдающий неврозом навязчивости если и может поддерживать со своим желанием какие-то отношения, то исключительно на расстоянии. Дистанция, которую больной неврозом навязчивости должен хранить, — это не дистанция по отношению к объекту, это дистанция по отношению к желанию. Объект несет в данном случае совсем другую функцию. Опыт наш недвусмысленно нам свидетельствует, что для сохранения своего желания больной неврозом навязчивости должен держаться от него на определенной дистанции.
Что же происходит в плане общения страдающего неврозом навязчивости со своим напарником (conjoint)? Разглядеть это непросто, но, если хорошо постараться, все-таки можно·, страдающий неврозом навязчивости старается уничтожить в Другом его желание. Малейшая попытка проникнуть на внутреннюю территорию страдающего неврозом навязчивости наталкивается на глухое и изнурительное сопротивление — сопротивление, стремящееся принизить, обесценить, упразднить у другого то, что является, по сути дела, собственным его желанием.
Существуют, конечно, определенные нюансы, и в применении терминов, которые мы здесь используем, нужен навык, но без них истинная природа происходящего оказывается просто-напросто вне поля нашего зрения. Говоря о чертах, свойственных больному неврозом навязчивости в раннем детстве, я уже обращал ваше внимание на совершенно особый, подчеркнуто рельефный характер, который необычно рано принимаету него артикуляция требования.
На схеме, которую я привожу здесь, вы его место можете определить. Этот малыш всегда чего-нибудь требует. При этом, что удивительно, среди младенцев, которые все, как правило, неустанно чего-нибудь требуют, он выделяется тем, что требования его, даже самые благонамеренные, всегда воспринимаются как совершенно невыносимые. Он ими всех, как говорят, достает. И дело вовсе не в том, что по сравнению с другими он требует чего-то особенного; дело в том, что в самом том, как он это делает, в отношении его как субъекта к этому требованию, сказывается нечто особенное, характерное для артикуляции требования у того, кто в момент появления этих первых признаков — то есть где-то начиная с угасания эдипова комплекса и в последующий, так называемый латентный, период — неврозом навязчивости фактически уже страдает.
Что касается нашего истерического субъекта, то мы убедились уже, что маленькое я используется им как уловка — уловка, помогающая его загадочное желание поддержать. Уловку эту мы можем представить на схеме двумя параллельными выражающими напряжение векторами — один из которых лежит на уровне идеализирующего образования (Sôe), другой — на уровне идентификации с маленьким другим, i(a). Подумайте о чувстве, которое испытывает Дора к г-ну К. В подобной поддержке нуждается в определенной фазе своей истерии каждый истерик — она-то и играет для него роль а.

Контур истерического субъекта
Страдающий неврозом навязчивости выбирает иной путь. Для того, чтобы с проблемой своего желания разобраться, он сориентирован куда лучше. Начинает он с другой точки, и элементы, которыми он оперирует, тоже другие. Лишь благодаря чрезвычайно существенным для него отношениям, (SÔD), в которые он очень рано с собственным требованием вступает, удается ему сохранить дистанцию, благодаря которой хоть где-то, пусть издали, окажется для него возможным то самое, уже упраздненное по сути дела желание, позицию которого так важно ему закрепить. Связь страдающего неврозом навязчивости с его желанием мы сейчас на этой схеме очертим. Но специфические отношения субъекта с желанием — это всего лишь одна, первая черта. Есть еще и другие.
Что такое невроз навязчивых состояний? Вы сами знаете, сколь важную роль играют в нем словесные формулы — можно даже сказать, что навязчивое состояние вербализовано всегда. У Фрейда на этот счет сомнений не было. Даже имея дело с поведением, заставляющим наличие навязчивых состояний предположить, он не считает его структуру выявленной, пока навязчивость эта не приняла в нем словесной формы. Более того, он утверждает, что в лечении невроза навязчивых состояний нельзя продвинуться ни на шаг, пока субъекта не удалось заставить дать полное развитие своим симптомам — развитие, которое может даже на первых порах выглядеть как клиническое ухудшение.

Во всех навязчивых формулах речь идет о так или иначе артикулированном разрушении. Нужно ли говорить о том, что формулы упразднения, которые в структуру навязчивого состояния входят, носят словесный характер? Общеизвестно, что суть их заключается в уничтожении посредством слова, действием означающего — в этом и состоит секрет способности их пробуждать в субъекте феноменологическую тревогу. Субъект оказывается во власти магического — не знаю, почему его не назвали просто словесным? — магического, повторяю, уничтожения Другого: уничтожения, заданного самой структурой симптома.
Я уже нарисовал вам контур истерика — контур, образующий в конечном счете две параллельные ветви, где идеализации и идентификации на верхнем уровне соответствует символизация того, что происходит на уровне нижнем, воображаемом. Если я воспользуюсь этим контуром и внесу в него схему отношений с другим, результирующий контур для субъекта, страдающего неврозом навязчивости будет выглядеть так:
Боязнь мыслями своими — то есть речами, поскольку они и есть мысли, только выговоренные — причинить Другому какой-то вред, открывает перед нами целую феноменологию — феноменологию, на которой уместно будет несколько задержаться. Я не знаю, занимала ли вас когда-нибудь тема кощунства. Что такое кощунство? Я был бы рад, если бы нашелся сейчас здесь богослов, который бы нам этот вопрос разъяснил. Скажем так: кощунство низводит с высоты некое господствующее означающее — низводит как раз тогда, когда речь заходит об уровне, на котором лежат истоки его, этого означающего, авторитетности. Означающее это связано с тем верховным означающим, которое мы именуем Отцом, — не обязательно совпадая с ним, оно играет, так или иначе, равнозначащую ему роль. Что Бог имеет к творчеству означающего непосредственное отношение — в этом сомнения нет, как нет сомнения в том, что именно в этом и никакой другом измерении находит себе место кощунство. Кощунство низводит это означающее в ранг объекта, отождествляет в каком-то смыслелогос с его собственным метонимическим эффектом, опускает его на одну ступень ниже. Это замечание не дает, конечно, на вопрос о кощунстве исчерпывающего ответа, но констатируемое у страдающих неврозом навязчивости явление речевого кощунства несколько проясняет.
Как всегда и бывает, именно у Фрейда находим мы этому явлению наиболее типические примеры. Вспомните тот эпизод в “Человеке с крысами”, где пациента — ему было четыре года, если не
ошибаюсь, — охватывает направленный на отца приступ ярости и он с криками: Ты салфетка! Ты тарелка! и тому подобными катается по полу. Мы имеем здесь дело с самым настоящим столкновением и сговором — сговором присущего Другому Ты с тем образовавшимся в результате введения означающего в мир человека выкидышем, который зовется объектом, причем речь идет преимущественно об объекте инертном, о предметном эквиваленте обмена. Поток существительных, которые ребенок в ярости выкрикивает, это недвусмысленно подтверждает: речь идет не о том, является ли отец лампой, тарелкой или салфеткой, речь идет о том, чтобы низвести Другого в ранг объекта и уничтожить его.
Поскольку сегодня мы на этом вынуждены остановиться, я скажу лишь, что случай этот, структуру которого мы в следующий раз рассмотрим, показывает нам, что сохранить Другого страдающему неврозом навязчивости субъекту удалось не иначе, нежели внутри определенным образом артикулированного означающего, и что, более того, само разрушение является средством, которым он надеется его силою значащей артикуляции уберечь. Перед вами здесь сами те нити, из которых мир страдающего неврозом навязчивости соткан. Субъект, страдающий неврозом навязчивых состояний, — это человек, который живет в означающем. Он внутренне прекрасно устроился. Психоз ему ни в малейшей степени не грозит. Чтобы измерение Другого в нем сохранить, означающего этого оказывается достаточно. Беда лишь в том, что Другой обращается у него в своего рода идола. Французский позволяет артикулировать это обстоятельство способом, который я как-то раз уже демонстрировал: мертвый, ты тот, для кого я… — вот что субъект, обращаясь к Другому, артикулирует.
Для страдающего неврозом навязчивости на этом все и кончается. Речь полноценная, речь, в которой артикулировалась бы включенность субъекта в фундаментального порядка отношения с Другим, не может в данном случае состояться иначе, нежели путем повторения, неким юмористом однажды выставленным на посмешище. “Быть или не…” — актер напряженно чешет в затылке, вспоминая окончание фразы, — “tobeornot, tobeornot…”, — и так далее, пока самоповторение не подсказывает ему конец фразы. “Мертвый, ты тот, для кого я, мертвый, ты тот, для кого я мертв”.
Фундаментальную схему отношений страдающего неврозом навязчивости с Другим подсказывает нам здесь сам язык. Артикуляция, которая Другому дает основание, сама же замыкается на его разрушении, но в то же время, будучи артикуляцией значащей, обеспечивает собой его сохранение.
Именно внутри этой артикуляции хорошо видно становится место, которое занимает по отношению к категориям “быть” и “иметь” фаллическое означающее — то, на чем в конце прошлого занятия мы как раз и остановились. А это позволяет нам, в свою очередь, лучше разглядеть разницу, которая существует между решением, позволяющим прояснить для страдающего неврозом навязчивости его отношения с фаллосом как означающим желания Другого, с одной стороны, и решением, которое удовлетворяет требование субъекта своего рода воображаемым призраком, представляя ему искомый объект через символизацию аналитиком воображаемого фантазма, с другой. Именно в этом последнем измерении и велись все те наблюдения, с критикой которых мы на этих занятиях выступали. Иллюзорное решение, в них предложенное, подобно, по сути, тем словам аналитика, что он обращает женщине: “Вы завидуете пенису? Ну что ж…”. Именно в таком духе разговаривал Казимир Перье с типом, прижавшим его на улице к фонарному столбу: “Что вы хотите?’ — “Свободы.” — ответил тот. “Что ж, вы свободны”, — молвил ему Перье, проскальзывая у него между ног и оставляя в полном недоумении возле пресловутого фонаря.
Наверное, это все-таки не то, что мы вправе от психоаналитического решения ожидать. Наблюдаемая у субъекта в итоге лечения лихорадочная, эйфорическая идентификация, чье описание которой целиком совпадает с воплощенным в аналитике идеалом мужчины, возможно, и сообщает этому субъекту некоторое равновесие, но подлинного ответа на вопрос страдающего неврозом навязчивости, разумеется, не дает.
18 июня 1958 года

Зигмунд Фрейд ШЕСТНАДЦАТАЯ ЛЕКЦИЯ. “ПСИХОАНАЛИЗ И ПСИХИАТРИЯ”

Уважаемые дамы и господа! Я рад снова видеть вас после годичного перерыва и продолжить наши беседы. В прошлом году я изложил вам психоаналитическую разработку проблем ошибочных действий и сновидений; теперь я хотел бы ввести вас в понимание невротических явлений, которые, как вы скоро узнаете, имеют много общего как с теми, так и с другими. Но скажу заранее, что на этот раз я не могу предоставить вам то же положение по отношению к себе, что в прошлом году. Тогда оно объяснялось тем, что я не мог сделать ни одного шага, не согласовав его с вашим суждением, я много дискутировал с вами, считался с вашими возражениями, признавал, собственно, вас и ваш «здравый смысл» за высшую инстанцию. Дальше так продолжаться не может, причем по очень простой причине. Ошибочные действия и сновидения как феномены не были вам незнакомы; можно сказать, что у вас было столько же опыта, сколько и у меня, или вы легко могли приобрести такой же опыт. Но область неврозов вам чужда; поскольку вы сами не врачи, у вас нет к ней никакого иного доступа, кроме моих сообщений, а что значит самое лучшее суждение, если нет знакомства с материалом, подлежащим обсуждению.
Однако не поймите моего заявления в том смысле, что я собираюсь читать вам догматические лекции и добиваюсь того, чтобы вы непременно приняли их на веру. Такое недоразумение было бы большой несправедливостью по отношению ко мне. Я не хочу навязывать никаких убеждений – я намерен пробудить вашу мысль и поколебать предубеждения. Если из за фактического незнания вы не в состоянии иметь суждения, то вам не следует ни верить, ни отрицать. Вы должны слушать и не противиться воздействию того, о чем я вам расскажу. Убеждения приобретаются не так легко, а если к ним приходят без труда, то они скоро теряют свою значимость и оказываются не способными к сопротивлению. Право на убеждение имеет только тот, кто подобно мне многие годы работал над одним и тем же материалом и сам приобрел при этом тот же новый удивительный опыт. К чему вообще в интеллектуальной области эти скороспелые убеждения, молниеносное обращение в иную веру, моментальный отказ от нее? Разве вы не замечаете, что «соир de foudre», любовь с первого взгляда, происходит совсем из другой – аффективной – области? Даже от наших пациентов мы не требуем, чтобы они приходили к нам с убеждением или готовностью стать сторонниками психоанализа. Часто это даже вызывает подозрения. Благожелательный скепсис – вот самая желательная для нас их установка. Так что и вы попытайтесь проникнуться психоаналитическими взглядами наряду с общепринятыми или психиатрическими[58], пока не представится случай, когда они повлияют друг на друга, сообразуются друг с другом и объединятся в одно окончательное убеждение.

Но с другой стороны, вы ни минуты не должны полагать, что излагаемые мною психоаналитические взгляды являются спекулятивной системой. Это, напротив, опыт – либо непосредственное впечатление от наблюдения, либо результат его переработки. Является ли эта переработка достаточной и оправданной, выяснится в ходе дальнейшего развития науки, а по прошествии почти двух с половиной десятилетий, достигнув довольно престарелого возраста, я без хвастовства смею сказать, что работа, давшая эти наблюдения, была особенно тяжелой, интенсивной и углубленной. У меня часто создавалось впечатление, будто наши противники совершенно не хотят принимать во внимание это происхождение наших утверждений, как будто они полагают, что дело идет всего лишь о субъективных идеях, которым другой может противопоставить свое собственное мнение. Это поведение противников мне не совсем понятно. Может быть, это происходит от того, что врачи обычно так безучастны к нервнобольным, так невнимательно выслушивают, что они хотят сказать, что им кажется странной возможность получить из их сообщений что то ценное, т. е. проводить над ними серьезные наблюдения. В этой связи я обещаю вам, что, читая эти лекции, я буду мало полемизировать, особенно с отдельными лицами. Я не смог убедиться в правильности положения, что спор – отец всех вещей. Я думаю, он происходит из греческой софистики и страдает, как и она, переоценкой диалектики. Мне же, напротив, казалось, что так называемая научная полемика в общем довольно бесплодна, не говоря уже о том, что она почти всегда ведется крайне лично. Несколько лет назад и я мог похвалиться, что когда то вступил в настоящий научный спор с одним единственным исследователем (Левенфельдом из Мюнхена). Дело кончилось тем, что мы стали друзьями и остаемся ими до сегодняшнего дня. Однако я давно не повторял этот опыт, так как не был уверен в подобном исходе[59].
Вы, пожалуй, подумаете, что такой отказ от литературной дискуссии свидетельствует об особенно большой нетерпимости к возражениям, о самомнении или, как любезно выражаются в науке, о «помешательстве». На это я хотел бы вам ответить, что если вы когда нибудь приобретете какое то убеждение благодаря такому тяжелому труду, у вас тоже будет известное право придерживаться этого убеждения с некоторым упорством. Далее я могу привести в качестве довода и то, что во время своей работы я модифицировал свои взгляды по некоторым важным вопросам, менял их, заменял новыми, о чем, разумеется, каждый раз делал публичные сообщения. А каков результат этой откровенности? Одни вообще не узнали о внесенных мною самим поправках и еще сегодня критикуют меня за положения, которые давно не имеют для меня прежнего значения. Другие упрекают меня именно в этих переменах и считают поэтому ненадежным. Не правда ли, кто несколько раз поменял свои взгляды, тот вообще не заслуживает доверия, потому что легко допустить, что и в своих последних утверждениях он мог ошибиться? Но того, кто неуклонно придерживается однажды высказанного, считают упрямым и называют помешанным. Что же делать перед лицом этих противоречивых заключений критики, как не оставаться самим собой и вести себя так, как подсказывает собственное мнение? На это я и решился и не дам удержать себя от внесения изменений и поправок во все мои теории, которых требует мой растущий опыт. В основополагающих взглядах я до сих пор не нашел ничего, что было бы необходимо изменить, и надеюсь, что так будет и дальше.
Итак, я намерен изложить вам психоаналитическое понимание невротических явлений. При этом естественно соотнести их с уже изученными феноменами как вследствие их аналогии, так и контраста. Начну с симптоматического действия, которое я наблюдаю у многих лиц во время приема. С теми, кто приходит к нам в приемные часы, чтобы за четверть часа рассказать о невзгодах своей долгой жизни, аналитик сделает не многое. Его более глубокое знание не позволяет ему высказать заключение, как это сделал бы другой врач: «Вы здоровы» – и дать совет: проделайте небольшой курс водолечения. Один наш коллега на вопрос, что он делает со своими пациентами во время приема, ответил, пожимая плечами: он налагает на них штраф в столько то крон за их шалости. Так что вы не удивляйтесь, услышав, что даже у самых занятых психоаналитиков во время приема бывает не очень то оживленно. Я устроил между приемной и своим кабинетом двойную дверь и приказал обить ее войлоком. Назначение этого маленького приспособления не вызывает сомнения. И вот постоянно случается, что пациенты, которых я впускаю из приемной, забывают закрыть за собой двери и поэтому почти всегда обе двери остаются открытыми. Заметив это, я довольно нелюбезным тоном настаиваю на том, чтобы вошедший или вошедшая – будь то элегантный господин или очень расфранченная дама – вернулся и исправил свою ошибку. Это производит впечатление неуместной педантичности. С таким требованием мне случалось попадать и впросак, когда дело касалось лиц, которые сами не могут прикасаться к дверной ручке и рады, если сопровождающие их лица освобождают их от этого прикосновения. Но в большинстве случаев я бывал прав, потому что тот, кто оставляет открытой дверь из приемной в кабинет врача, принадлежит к дурно воспитанным людям и заслуживает самого неприветливого приема. Не вставайте сразу на их сторону, не выслушав всего. Эта небрежность пациента имеет место только в том случае, если он был в приемной один и оставляет за собой пустую комнату, но этого никогда не случается, если с ним вместе ожидают другие, посторонние. В этом последнем случае он прекрасно понимает, что в его интересах, чтобы его не подслушивали, когда он говорит с врачом, и он никогда не забудет тщательно закрыть обе двери.

Детерминированное таким образом упущение пациента не является ни случайным, ни бессмысленным, ни даже незначительным, потому что, как мы увидим, оно определяет отношение пациента к врачу. Пациент принадлежит к большому числу тех, кто требует от врача подлинной власти, хочет быть ослепленным, запуганным. Может быть, спрашивая по телефону, в какое время ему лучше всего прийти, он рассчитывал увидеть толпу жаждущих помощи, как перед филиалом [фирмы] Юлиуса Мейнля.[60] И вот он входит в пустую, к тому же чрезвычайно скромно обставленную приемную, и это его потрясает. Он должен заставить врача поплатиться за то, что собирался отнестись к нему со слишком большим почтением, и вот он забывает закрыть дверь между приемной и кабинетом врача. Этим он хочет сказать врачу: ах, ведь здесь никого нет, и, вероятно, никто не придет, пока я буду здесь. И во время беседы он вел бы себя неблаговоспитанно и неуважительно, если бы его заносчивость с самого начала не осадили резким замечанием.
В анализе этого незначительного симптоматического действия вы не найдете ничего такого, что не было бы вам уже знакомо, а именно утверждение, что оно не случайно, а имеет какой то мотив, смысл и намерение, что оно входит в какую то душевную связь и свидетельствует как незначительный признак о каком то более важном душевном процессе. Но прежде всего этот проявившийся таким образом процесс не известен сознанию того, кто его совершает, потому что ни один из пациентов, оставлявших открытыми обе двери, не признался бы, что этим упущением он хотел выразить мне свое непочтение. Иной, пожалуй, и припомнит чувство разочарования при входе в пустую приемную, но связь между этим впечатлением и следующим за ним симптоматическим действием наверняка осталась неведомой его сознанию.
А теперь к этому небольшому анализу симптоматического действия давайте привлечем наблюдение за одной больной. Я выбираю такой случай, который свеж у меня в памяти, также и потому, что его можно относительно кратко изложить. В любом таком сообщении просто невозможно избежать некоторых подробностей.
Молодой офицер, ненадолго вернувшийся в отпуск, просит меня полечить его тещу, которая, несмотря на самые благоприятные условия, отравляет жизнь себе и своим близким, одержимая бессмысленной идеей. Я знакомлюсь с 53 летней хорошо сохранившейся дамой любезного и простого характера, которая без сопротивления рассказывает мне следующее. Она живет за городом в самом счастливом браке со своим мужем, управляющим большой фабрикой. Она не может нахвалиться любезной заботливостью своего мужа. 30 лет тому назад она вышла замуж по любви, с тех пор никогда не было ни одного недоразумения, разногласия или повода для ревности. Двое ее детей счастливы в браке, муж из чувства долга не хочет идти на покой. Год тому назад случилось нечто невероятное, непонятное ей самой: она сразу поверила анонимному письму, в котором ее прекрасный муж обвинялся в любовной связи с молодой девушкой, и с тех пор ее счастье разбито. В подробностях дело заключалось примерно в следующем: у нее была горничная, с которой она, пожалуй, слишком часто вела интимные разговоры. Эта девушка преследовала другую прямо таки со злобной враждебностью, потому что та гораздо больше преуспела в жизни, хотя была лишь чуть лучшего происхождения. Вместо того чтобы поступить на службу, она получила коммерческое образование, поступила на фабрику и вследствие недостатка персонала из за призыва служащих на военную службу выдвинулась на хорошее место. Теперь она жила на самой фабрике, вращалась среди господ и даже называлась барышней. Отставшая на жизненном поприще, естественно, была готова наговорить на бывшую школьную подругу всевозможных гадостей. Однажды наша дама беседовала с горничной об одном гостившем у них старом господине, о котором знали, что он не жил со своей женой, а имел связь с другой. Она не знает, как это вышло, что она вдруг сказала: «Для меня было бы самым ужасным, если бы я узнала, что мой добрый муж тоже имеет связь». На следующий день она получила по почте анонимное письмо, в котором измененным почерком сообщалось это как бы накликанное ею известие. Она решила – и вероятно, правильно, – что письмо – дело рук ее озлобленной горничной, потому что возлюбленной мужа была названа именно та барышня, которую служанка преследовала своей ненавистью. Но хотя она тотчас насквозь увидела всю интригу и знала в своей округе достаточно примеров, свидетельствующих о том, как мало доверия заслуживают такие трусливые доносы, случилось так, что это письмо ее сразу сразило. Ее охватило страшное возбуждение, и она тотчас послала за мужем, чтобы выразить ему самые жестокие упреки. Муж со смехом отрицал обвинение и сделал самое лучшее, что было возможно. Он позвал домашнего и фабричного врача, который постарался успокоить несчастную женщину. Дальнейшие действия обоих были тоже вполне благоразумны. Горничной было отказано, однако мнимая соперница осталась. С тех пор больная неоднократно успокаивалась настолько, что больше не верила содержанию анонимного письма, но это успокоение никогда не было полным и продолжительным. Достаточно было услышать имя той барышни или встретить ее на улице, чтобы вызвать у нее новый всплеск недоверия, боли и упреков.

Вот история болезни этой славной женщины. Не нужен большой психиатрический опыт, чтобы понять, что в противоположность другим нервнобольным она изобразила свою болезнь скорее слишком мягко, как мы говорим, диссимулировала, и что, в сущности, она никогда не теряла веры в обвинения анонимного письма.
Какую позицию займет психиатр в этом случае болезни? Как он поведет себя в случае симптоматического действия пациента, не закрывающего двери в приемную, мы уже знаем. Он объявляет его лишенной психологического интереса случайностью, которая его нисколько не касается. Но к случаю болезни ревнивой женщины такого отношения быть не может. Симптоматическое действие кажется чем то безразличным, но в симптоме болезни видится нечто значительное. Он связан с интенсивным субъективным страданием, он объективно угрожает совместной жизни семьи, так что является предметом неизбежного интереса для психиатра. Сначала психиатр пытается характеризовать симптом по его существенному свойству. Саму по себе идею, которой мучается эта женщина, нельзя назвать бессмысленной; ведь бывает, что немолодые мужья завязывают любовные отношения с молодыми девушками. Но что то другое в этом бессмысленно и непонятно. У пациентки нет никакого другого основания, кроме утверждения анонимного письма, верить в то, что ее нежный и верный супруг относится к этой совсем не редкой категории мужей. Она знает, что это письмо не имеет никакой доказательной силы, она в состоянии удовлетворительно объяснить его происхождение; она должна была бы себя уверить, что у нее нет никаких поводов для ревности, она и говорит это себе и тем не менее страдает так же, как если бы она признавала эту ревность совершенно оправданной. Идеи такого рода, неподвластные логическим и идущим от реальности аргументам, принято называть бредовыми идеями. Милая дама страдает, таким образом, бредом ревности. Такова, пожалуй, самая существенная характеристика этого случая болезни.
После этой первой констатации наш психиатрический интерес возрастает как будто еще больше. Если с бредовой идеей нельзя покончить ссылкой на реальность, то, пожалуй, она и не имеет корней в реальности. Откуда же она тогда происходит? Бредовые идеи бывают самого разнообразного содержания, почему в нашем случае содержанием бреда является именно ревность? У кого образуются бредовые идеи и, в частности, бредовые идеи ревности? Тут нам бы хотелось послушать психиатра, но здесь то он нас и подведет. Он вообще остановится только на одном единственном из наших вопросов. Он будет изучать историю семьи этой женщины и, может быть, ответит нам: бредовые идеи бывают у таких лиц, в семье которых неоднократно встречались подобные или другие психические нарушения. Другими словами, если у этой женщины развилась бредовая идея, то у нее было к этому наследственное предрасположение. Это, конечно, кое что, но разве все, что мы хотим знать? Все, что послужило причиной болезни? Следует ли нам довольствоваться предположением, что если вместо какого нибудь другого развился бред ревности, это не имеет значения, случайно и необъяснимо? И следует ли нам понять положение, заявляющее о преобладании наследственного влияния, и в отрицательном смысле: безразлично, какие переживания потрясли эту душу, раз ей было предопределено когда то заболеть помешательством? Вы захотите узнать, почему научная психиатрия не желает дать нам никаких дальнейших объяснений. Но я вам отвечу: плут тот, кто дает больше, чем имеет. Ведь психиатр как раз и не знает пути, ведущего к дальнейшему пониманию такого случая. Он вынужден довольствоваться диагнозом и неуверенным прогнозом дальнейшего течения болезни, несмотря на богатый опыт.
Но может ли психоанализ достичь в этом случае большего? Несомненно; надеюсь показать вам, что даже в столь трудном случае он способен открыть нечто такое, что дает возможность самого глубокого проникновения в суть дела. Во первых, прошу обратить ваше внимание на ту незначительную деталь, что пациентка прямо спровоцировала анонимное письмо, на котором основана ее бредовая идея, высказав накануне интриганке мысль, что для нее было бы величайшим несчастьем, если бы ее муж имел любовную связь с молодой девушкой. Этим она навела служанку на мысль послать ей анонимное письмо. Так что бредовая идея приобретает известную независимость от анонимного письма; она уже до него имелась у больной в форме опасения – или желания. Прибавьте к этому еще то, что дали два часа анализа других незначительных намеков. Правда, пациентка отнеслась очень отрицательно к требованию после рассказа своей истории сообщить дальнейшие размышления, приходящие ей в голову мысли и воспоминания. Она утверждала, что ей ничего не приходит в голову, что она уже все сказала, и через два часа попытка дальнейшей беседы с ней действительно вынуждена была прекратиться, так как она заявила, что чувствует себя уже здоровой и уверена, что болезненная идея больше не появится. Она сказала это, конечно, только из сопротивления и страха перед продолжением анализа. Но за эти два часа она все таки обронила несколько замечаний, которые допускают определенное толкование, даже делают его неизбежным, и это толкование проливает яркий свет на происхождение ее бреда ревности. Она сама была сильно влюблена в молодого человека, того самого зятя, по настоянию которого обратилась ко мне как пациентка. Об этой влюбленности она ничего не знала или, может быть, знала очень мало; при существовавших родственных отношениях эта влюбленность могла легко маскироваться под безобидную нежность. При всем нашем опыте нам нетрудно проникнуть в душевную жизнь этой 53 летней порядочной женщины и хорошей матери. Такая влюбленность, как нечто чудовищное, невозможное, не могла стать сознательной; однако она оставалась и как бессознательная лежала тяжелым грузом. Что то должно было с ней произойти, какой то выход должен был быть найден, и самое простое облегчение предоставил механизм смещения, который так часто участвует в возникновении бредовой ревности. Если не только она, старая женщина, влюблена в молодого мужчину, но и ее старый муж поддерживает любовную связь с молодой девушкой, то она освобождалась бы от упреков совести из за неверности. Фантазия о неверности мужа была, таким образом, охлаждающим компрессом на ее жгучую рану. Ее собственная любовь не осознавалась ею, но ее отражение, дававшее ей такие преимущества, навязчиво осознавалось в виде бреда. Все доводы против него, разумеется, не достигали цели, потому что направлялись лишь против отражения, а не против первоначального образа, которому оно было обязано своей силой и который неприкосновенно оставался скрытым в бессознательном.

А теперь сопоставим, что нам дал для понимания этого случая болезни короткий, но затрудненный психоанализ. Разумеется, при условии, что наши сведения получены правильно, чего я с вами не могу здесь обсуждать. Во первых, бредовая идея не является больше чем то бессмысленным или непонятным, она осмысленна, хорошо мотивирована, связана с аффективным переживанием больной. Во вторых, она представляет собой необходимую реакцию на бессознательный душевный процесс, угадываемый по другим признакам, и обязана своим бредовым характером именно этому отношению, его устойчивости перед натиском логики и реальности. Она сама есть что то желанное, своего рода утешение. В третьих, переживанием, независимо от заболевания, недвусмысленно определяется появление именно бредовой идеи ревности, а не какой нибудь другой. Вы ведь помните, что она накануне высказала интриганке мысль, что для нее было бы самым ужасным, если бы ее муж оказался неверным ей. Не оставляйте без внимания также обе аналогии с проанализированным нами симптоматическим действием, имеющие важное значение для объяснения смысла или намерения и определения отношения к имеющемуся в этой ситуации бессознательному.
Разумеется, тем самым не дается ответа на все вопросы, которые мы могли поставить в связи с этим случаем. Больше того, этот случай болезни полон других проблем, таких, которые пока вообще неразрешимы, и других, которые не могут быть решены вследствие некоторых неблагоприятных условий. Например, почему эта счастливая в браке женщина поддается влюбленноcти в своего зятя, и почему облегчение, которое могло бы быть достигнуто и другим способом, осуществляется в форме такого отражения, проекции своего собственного состояния на мужа? Но не думайте, что ставить такие вопросы можно только из праздного любопытства. В нашем распоряжении уже есть некоторый материал для возможного ответа на них. Пациентка находится в том критическом возрасте, когда сексуальная потребность у женщин вдруг нежелательно возрастает; этого одного уже достаточно. Или к этому могло присоединиться то, что ее добрый и верный супруг уже в течение нескольких лет не обладает той сексуальной способностью, в которой нуждалась хорошо сохранившаяся женщина для своего удовлетворения. Опыт обратил наше внимание на то, что именно такие мужчины, верность которых вполне естественна, отличаются особой нежностью в обращении со своими женами и необыкновенной терпимостью к их нервным недугам. Далее, небезразлично, что именно молодой муж дочери стал объектом этой патогенной влюбленности. Сильная эротическая привязанность к дочери, обусловленная в конечном счете сексуальной конституцией матери, часто находит свое продолжение в таком превращении. Смею вам напомнить в этой связи, что отношения между тещей и зятем с давних пор считались у людей особенно щекотливыми и у первобытных народов дали повод для очень строгих предписаний табу и «избегания» друг друга.[61] Эти отношения часто переходят желательную культурную границу как в положительную, так и в отрицательную сторону. Какой из этих трех моментов проявился в нашем случае, два ли из них, все ли они соединились, этого я вам, правда, сказать не могу, но только потому, что у меня не было возможности продолжить анализ данного случая больше двух часов.
Теперь я замечаю, уважаемые дамы и господа, что все время говорил о вещах, к пониманию которых вы еще не подготовлены. Я сделал это для того, чтобы сравнить психиатрию с психоанализом. А теперь я хочу спросить вас об одном: заметили вы какое нибудь противоречие между ними? Психиатрия не пользуется техническими методами психоанализа, она не пробует связывать что то с содержанием бредовой идеи и, указывая на наследственность, дает нам очень общую и отдаленную этиологию, вместо того чтобы показать более частные и близкие причины. Но разве в этом кроется противоречие, противоположность? Не является ли это скорее усовершенствованием? Разве признание наследственного фактора умаляет роль переживания, не объединяются ли оба фактора самым действенным образом? Вы согласитесь со мной, что, по существу, в психиатрической работе нет ничего, что могло бы противоречить психоаналитическому исследованию. Так что психиатры противятся психоанализу, а не психиатрия. Психоанализ относится к психиатрии приблизительно как гистология к анатомии: одна изучает внешние формы органов, другая – их строение из тканей и элементарных частичек. Противоречие между этими двумя видами изучения, одно из которых продолжает другое, просто трудно себе представить. Вы знаете, что сегодня анатомия считается основой научной медицины, но было время, когда вскрывать человеческие трупы для того чтобы познакомиться с внутренним строением тела, было так же запрещено, как сегодня кажется предосудительным заниматься психоанализом, чтобы узнать о внутреннем механизме душевной жизни. И может быть, в недалеком будущем мы поймем, что глубоко научная психиатрия невозможна без хорошего знания глубоко лежащих, бессознательных процессов в душевной жизни.

Возможно, среди вас найдутся и сторонники столь ненавидимого психоанализа, которым будет приятно, если он сможет оправдаться с другой, терапевтической стороны. Вы знаете, что наша сегодняшняя психиатрическая терапия не в состоянии воздействовать на бредовые идеи. Может быть, психоанализ благодаря своим взглядам на механизм [образования] симптомов способен на это? Нет, господа, он не может этого; он так же бессилен против этого недуга, как и любая другая терапия, по крайней мере, пока. Хотя мы можем понять, что произошло с больным, у нас нет, однако, никакого средства сделать это понятным для самих больных. Вы слышали, что мне удалось только начать анализ этой бредовой идеи. Станете ли вы поэтому утверждать, что анализ таких случаев не нужен, потому что бесплоден? Я думаю, что все таки нет. Мы имеем право, даже обязанность проводить исследование, не считаясь с непосредственным полезным эффектом. В конце концов мы не знаем, где и когда каждая частица знания превратится в умение, в том числе и терапевтическое. Если бы психоанализ был бы таким же безуспешным во всех других формах нервных и психических заболеваний, как в области бредовых идей, он все равно остался бы полностью оправданным как незаменимое средство научного исследования. Хотя тогда мы оказались бы не в состоянии применить его; люди, на которых мы хотим учиться, живые люди со своей собственной волей и по своим мотивам участвующие в работе, отказали бы нам в этом. Разрешите мне поэтому сегодня закончить сообщением, что есть большие группы нервных расстройств, где мы действительно смогли воплотить наши знания в терапевтическое умение, и что при известных условиях мы достигаем в случаях этих заболеваний, обычно трудно поддающихся лечению, успехов, не уступающих никаким другим в области внутренней терапии.

Зигмунд Фрейд Лекции по психоанализу. ПЯТНАДЦАТАЯ ЛЕКЦИЯ. СОМНЕНИЯ И КРИТИКА

Уважаемые дамы и господа! Мы не можем оставить область сновидения, не упомянув о самых обычных сомнениях и колебаниях, возникающих в связи с нашими новыми взглядами. Самые внимательные слушатели из вас сами собрали кое какой материал по этому поводу.
1. Возможно, у вас сложилось впечатление, что результаты нашей работы по толкованию сновидений, несмотря на тщательность техники, допускают так много неопределенностей, что сделать точный перевод явного сновидения на [язык] скрытых его мыслей все таки не удается. В защиту этого вы скажете, что во первых, никогда не известно, следует ли определенный элемент понимать в его собственном смысле или символически, потому что вещи, использованные в качестве символов, из за этого все же не перестают быть самими собой. Но если нет объективного основания для разрешения данной проблемы, то в этом случае толкование зависит от произвола толкователя. Далее, вследствие совпадения противоположностей при работе сновидения каждый раз остается неясным, следует ли понимать какой то определенный элемент сновидения в положительном или отрицательном, в прямом или противоположном смысле. А это новый повод для проявления произвола толкователя. В третьих, вследствие столь излюбленных в сновидении инверсий толкователь волен в любом месте сновидения предпринять такую инверсию. Наконец, вы сошлетесь на мои слова, что редко можно быть уверенным в том, что найденное толкование единственно возможное. Всегда есть опасность проглядеть какое нибудь вполне допустимое перетолкование того же сновидения. При таких обстоятельствах, заключите вы, произволу толкователя открывается такое поле деятельности, широта которого, по видимому, несовместима с объективной надежностью результатов. Или же вы можете предположить, что дело вовсе не в сновидении, но что недостатки нашего толкования объясняются неправильностью наших взглядов и исходных предпосылок.
Весь ваш материал, безусловно, хорош, но я полагаю, что он не оправдывает двух ваших заключений: о том, что толкования сновидений, как мы их проводим, предоставлены произволу, и о том, что изъяны полученных результатов ставят под вопрос правомерность нашего метода. Если под произволом толкователя вы будете понимать его ловкость, опыт, понятливость, то я с вами соглашусь, от таких личных особенностей мы действительно не можем отказаться, тем более при решении трудной задачи толкования сновидений. Но ведь и в других областях науки не иначе. Нет средства помешать тому, чтобы один владел какой то определенной техникой не хуже другого или не мог лучше ее использовать. Остальное, производящее впечатление произвола, например, при толковании символов, устраняется тем, что, как правило, связь мыслей сновидения между собой, связь сновидения с жизнью видевшего сон и вся психическая ситуация, в которой сновидение происходит, заставляют выбрать из данных возможных толкований одно, а остальные отклонить как непригодные. А заключение о неправильности нашей установки, основанное на некоторых несовершенствах толкования сновидений, опровергается замечанием, что многозначность или неопределенность сновидения является его необходимым свойством, вполне отвечающим нашим ожиданиям.

Вспомним о нашем утверждении, что работа сновидения переводит мысли сновидения в примитивную форму выражения, аналогичную письму при помощи рисунков. Но все эти примитивные системы выражения столь же неопределенны и двусмысленны, хотя у нас нет никакого сомнения в их пригодности к данному употреблению. Вы знаете, что совпадение противоположностей при работе сновидения аналогично так называемому «противоположному смыслу первоначальных слов» в древнейших языках. Лингвист К. Абель (1884), которому мы обязаны этим представлением, предупреждает нас, чтобы мы не думали, что сообщение, сделанное при помощи таких амбивалентных слов, было двусмысленным. Тон речи и сопровождающий ее жест должны были ясно показать, какое из двух противоположных значений говорящий имел в виду. На письме, где жест отсутствует, они заменялись дополнительным, не обязательным для произношения рисунком знаком, например, изображением бессильно опустившегося на корточки или прямо сидящего человечка в зависимости от того, означает ли двусмысленное ken иероглифического письма «слабый» или «сильный». Таким образом, несмотря на многозначность звуков и знаков, недоразумение устранялось.
Древние системы выражения, например письменность древнейших языков, дают нам представление о некоторых неопределенностях, которых мы не потерпели бы в нашей современной письменности. Так, в некоторых семитских языках на письме обозначаются только согласные слов. Пропущенные гласные читающий должен вставлять сообразно своему знанию и по контексту. Не совсем так, но очень похоже происходит в иероглифической письменности, поэтому произношение египетского языка осталось нам неизвестным. Священное письмо египтян имеет еще и другую неопределенность. Так, например, пишущий может произвольно располагать рисунки справа налево или слева направо. Чтобы читать, нужно соблюдать правило чтения в ту сторону, куда обращены силуэты фигур, птиц и т. п. Но пишущий мог располагать рисунки и по вертикали, а при надписях на небольших объектах он позволял себе изменить последовательность знаков по эстетическим соображениям и для заполнения пространства. Но более всего в иероглифическом письме затрудняет отсутствие разделения слов. Рисунки расположены в строке на одинаковом расстоянии друг от друга, и в общем нельзя узнать, относится ли знак к предыдущему слову или является началом нового. В персидской клинописи, напротив, косой клин служит разделителем слов.
Безусловно древние, но употребляемые и сегодня 400 миллионами язык и письменность – китайские. Не думайте, что я их знаю; я только осведомился о них, надеясь найти аналогии с неопределенностями сновидения. И мое ожидание меня не обмануло. Китайский язык полон таких неопределенностей, что они могут внушить нам ужас. Как известно, он состоит из какого то числа слоговых звуков, которые произносятся отдельно или в сочетании из двух. Один из основных диалектов содержит около 400 таких звуков. Так как словарь этого диалекта насчитывает примерно 4000 слов, получается, что каждый звук в среднем имеет десять различных значений, некоторые из них меньше, но другие зато еще больше. Далее имеется целый ряд средств, чтобы избежать многозначности, так как только по контексту нельзя догадаться, какое из десяти значений слогового звука говорящий предлагает слушателю. Среди них – соединение двух звуков в одно составное слово и использование четырех различных «тонов», в сопровождении которых эти слоги произносятся. Для нашего сравнения интересно еще то обстоятельство, что в этом языке почти нет грамматики. Ни об одном из односложных слов нельзя сказать, существительное ли это, глагол, прилагательное, и нет никаких изменений слов, по которым можно было бы узнать род, число, окончание, время или наклонение. Таким образом, язык состоит, так сказать, только из сырого материала, подобно тому, как наш язык мыслей разлагается благодаря работе сновидения, устраняющей выражение отношений, на его сырой материал. В китайском языке во всех таких неопределенных случаях решение предоставляется слушателю, который руководствуется при этом общим смыслом. Я записал себе пример одной китайской поговорки, которая в дословном переводе гласит: «Мало что видеть, много что удивительно».
Ее нетрудно понять. Она может означать: чем меньше кто то видел, тем больше он находит удивительного или много есть чему подивиться для того, кто мало видел. Различие между этими только грамматически разными переводами, разумеется, не принимается во внимание. Несмотря на эти неопределенности, китайский язык, как нас уверяют, является прекрасным средством выражения мыслей. Таким образом, неопределенность необязательно должна вести к многозначности.
Однако мы должны признаться, что в системе выражения сновидений все гораздо менее благоприятно, чем во всех этих древних языках и письменностях. Потому что последние в основе своей все таки предназначены для сообщения, т. е. рассчитаны на то, чтобы быть понятыми какими угодно путями и с использованием любых вспомогательных средств. Но именно эта черта у сновидения отсутствует. Сновидение никому ничего не хочет говорить, оно не является средством сообщения, наоборот, оно рассчитано на то, чтобы остаться непонятым. Поэтому мы не должны были бы удивляться и смущаться, если оказалось, что какое то число многозначностей и неопределенностей сновидения не поддается разъяснению. Несомненным результатом нашего сравнения останется только то убеждение, что такие неопределенности, из за которых хотели поставить под сомнение основательность наших толкований сновидений, являются постоянными характерными чертами всех примитивных систем выражения.

Только опыт и практика могут установить, насколько глубоким может быть в действительности понимание сновидения. Я полагаю, что очень глубоким, и сравнение результатов, которые получают правильно обученные аналитики, подтверждает мою точку зрения. Широкая публика дилетантов, даже научных, находит удовлетворение в том, что перед лицом трудностей и неуверенности в научной работе хвастает высокомерным скептицизмом. Я думаю, что они не правы. Может быть, не всем вам известно, что подобная ситуация имела место в истории расшифровки ассиро вавилонских надписей. Было время, когда общественное мнение заходило так далеко, что считало расшифровщиков клинописи фантазерами, а исследование объявлено «шарлатанством». Но в 1857г. Королевское азиатское общество произвело решающую проверку. Оно предложило четырем самым видным исследователям клинописи – Роулинсону, Хинксу, Тальботу и Опперту – выслать ему в запечатанном конверте независимые переводы вновь найденных надписей и после сравнения четырех переводов смогло объявить, что их сходство достаточно велико, что оно оправдывает доверие к уже достигнутому и дает уверенность в дальнейших успехах. Насмешки ученых неспециалистов затем постепенно прекратились, а уверенность при чтении клинописных документов с тех пор чрезвычайно возросла.
2. Второй ряд сомнений тесно связан с впечатлением, от которого, может быть, не вполне свободны и вы, что часть вариантов толкования сновидений, которые мы вынуждены предложить, кажутся натянутыми, искусственными, притянутыми за волосы, т. е. насильственными или даже смешными и похожими на неудачную остроту. Такие заявления настолько часты, что я возьму наугад последнее, известное мне. Итак, слушайте: недавно в свободной Швейцарии один директор семинарии был лишен своего места из за того, что занимался психоанализом. Он выразил протест, и одна бернская газета опубликовала характеристику школьных властей о нем. Из этого документа я привожу несколько предложений, относящихся к психоанализу: «далее поражает претенциозность и искусственность во многих примерах, которые имеются в приведенной книге д ра Пфистера из Цюриха. Поражает, собственно, то, что директор семинарии без критики принимает все эти утверждения и псевдодоказательства». Эти фразы выдаются за решение «беспристрастного судьи». Я думаю, что «искусственно» скорее это беспристрастие. Примем эти заявления с мыслью, что даже при беспристрастном суждении не мешает подумать и быть немного знакомым с делом.
Действительно, приятно видеть, как быстро и безошибочно кто то может разобраться в таком запутанном вопросе глубинной психологии, исходя из своих первых впечатлений. Толкования кажутся ему надуманными и навязанными, они ему не нравятся, значит, они неправильны, никуда не годятся; и ему даже случайно не приходит в голову мысль о другой возможности, о том, что эти толкования имеют веские основания, в связи с чем возникает уже следующий вопрос, каковы же эти веские основания.
Обсуждаемый факт, в сущности, имеет отношение к результатам смещения, которое вам известно как самое сильное средство цензуры сновидения. С помощью смещения цензура сновидения создает заместителей, которые мы назвали намеками. Но это намеки, которые сами по себе не так то легко узнаются, обратный путь от них к собственному содержанию нелегко найти, и они связаны с этим последним самыми странными, практически не встречающимися внешними ассоциациями. Но во всех этих случаях речь идет о вещах, которые должны быть скрытыми, должны оставаться в тайне; ведь к этому стремится цензура сновидения. Нельзя же ожидать, что спрятанное найдется в месте, где ему обычно и полагается находиться. Действующие сегодня пограничные комиссии в этом отношении хитрее, чем швейцарские школьные власти. В поисках документов и записей они не довольствуются просмотром портфелей и карманов, но считаются с возможностью, что шпионы и перебежчики могут носить такие запрещенные вещи в самых потайных местах своей одежды, где им, безусловно, не место, например, между двойными подошвами сапог. Если скрытые вещи найдены там, то их, во всяком случае, не только энергично искали, но также и нашли.
Если мы признаем возможность самых отдаленных, самых странных, кажущихся то смешными, то остроумными связей между каким то скрытым элементом сновидения и его явным заместителем, то опираемся при этом на богатый опыт примеров, разъяснение которых мы, как правило, получили не сами. Часто просто невозможно давать такие толкования самому, ни один разумный человек не мог бы догадаться об имеющейся связи. Перевод дает нам видевший сон либо сразу благодаря непосредственно пришедшей ему в голову мысли – он ведь может это сделать, потому что у него и возник этот заместитель, – либо он предоставляет нам столько материала, что толкование уже не требует особого остроумия, а напрашивается само собой. Если же видевший сон не помогает нам этими двумя способами, то соответствующий явный элемент так и остается навсегда непонятным для нас. Позвольте рассказать вам еще один такой пример, который мне недавно встретился. Одна из моих пациенток во время лечения потеряла отца. С тех пор она использует любой повод, чтобы воскресить его во сне. В одном из ее сновидений отец появляется в определенной, не имеющей особого значения связи и говорит: теперь четверть двенадцатого, половина двенадцатого, три четверти двенадцатого. При толковании этой странности ей пришла в голову только та мысль, что отец бывал доволен, когда взрослые дети аккуратно являлись к общему столу. Это, конечно, было связано с элементом сновидения, но не позволяло сделать никакого заключения о его происхождении. Было подозрение, обусловленное тогдашней ситуацией лечения, что в этом сновидении принимало участие тщательно подавляемое критическое сопротивление любимому и почитаемому отцу. О последующем ходе возникающих у нее мыслей, как будто бы совсем отдалившихся от сновидения, видевшая сон рассказывает, что вчера в ее присутствии много говорилось о психологии, и один родственник высказал замечание: во всех нас продолжает жить первобытный человек (Urmensch). Теперь нам все понятно. Это дало ей прекрасный повод еще раз воскресить умершего отца. В сновидений она сделала его, таким образом, человеком, живущим по часам (Uhrmensch), заставив его объявлять четверти часа пополудни.

В этом примере вы не можете не заметить сходства с остротой, и действительно достаточно часто случается так, что остроту видевшего сон принимают за остроумие толкователя. Есть и другие примеры, когда совсем не легко решить, имеешь ли дело с остротой или со сновидением. Но вы помните, что именно такое сомнение появилось у нас при анализе некоторых оговорок. Один мужчина рассказывает, что ему снилось, будто его дядя поцеловал его, когда они сидели в его авто (мобиле) (Auto). Он сразу же прибавляет толкование. Это значит аутоэротизм (Autoerotismus) (термин из теории либидо, означающий удовлетворение без постороннего объекта). Не позволил ли себе этот человек с нами шутку и не выдал ли понравившуюся ему остроту за сновидение? Я думаю, что нет; он действительно увидел такой сон. Но откуда берется это поразительное сходство? В свое время этот вопрос увел меня немного в сторону от моего пути, поставив перед необходимостью исследовать само остроумие. При этом обнаружилось, что для возникновения остроты предсознательный ход мыслей подвергается бессознательной обработке, после которой он появляется в виде остроты. Под влиянием бессознательного эти мысли подвергаются воздействию господствующих там механизмов сгущения и смещения, т. е. тех же процессов, которые, как мы обнаружили, участвуют в работе сновидения, и в этой общности следует искать источник сходства остроумия и сновидения там, где оно имеет место. Но непреднамеренное «остроумие сновидения» не доставляет нам никакого удовольствия. Почему, вы можете узнать, углубившись в изучение остроумия. «Остроумие сновидения» кажется нам неудачным остроумием, оно не вызывает смеха, оставляет нас равнодушными.
При этом мы идем по стопам античного толкования сновидений, оставившего нам наряду со многим бесполезным некоторые хорошие примеры толкования сновидений. Сейчас я расскажу вам исторически важное сновидение Александра Македонского, о котором сообщают с некоторыми изменениями Плутарх и Артемидор из Далдиса. Когда царь был занят осадой отчаянно защищавшегося города Тира (322 г. до Р. X.), он увидел как то во сне танцующего сатира. Толкователь сновидений Аристандр, находившийся при войске, истолковал это сновидение, разложив слово сатир на sa Tiros [твой Тир] и поэтому обещал Александру победу над городом. Под влиянием толкования Александр продолжил осаду и в конце концов взял Тир. Толкование, которое выглядит достаточно искусственным, было несомненно правильным.
3. Могу себе представить, какое особое впечатление произведет на вас сообщение, что против нашего понимания сновидения возражали и те лица, которые сами как психоаналитики долгое время занимались толкованием сновидений. Было бы слишком необыкновенным, если бы такой повод к новым заблуждениям остался неиспользованным, так что из за путаницы понятий и неоправданных обобщений возникли бы утверждения, которые по неправильности ненамного уступали пониманию сновидений в медицине. Одно из них вы уже знаете. Оно заявляет, что сновидение пытается приспособиться к настоящему и решить задачи будущего, т. е. преследует «проспективную тенденцию» (Maeder, 1912). Мы уже указали, что это утверждение основано на подмене сновидения его скрытыми мыслями, т. е. на игнорировании работы сновидения.
В качестве характеристики бессознательной умственной деятельности, к которой принадлежат скрытые мысли сновидения, это утверждение, с одной стороны, не ново, с другой, оно не является исчерпывающим, потому что бессознательная умственная деятельность наряду с подготовкой будущего направлена на многое другое. Еще более грубая ошибка заключена в утверждении, что за каждым сновидением стоит «клаузула[57] смерти» (Todesklausel) (Stekel, 1911, 34). Я не знаю, что означает эта формула, но предполагаю, что за ней скрывается подмена сновидения всей личностью видевшего сон.
Неоправданное обобщение немногих хороших примеров содержится в положении, что каждое сновидение допускает два толкования: одно, показанное нами, так называемое психоаналитическое, другое – так называемое аналогическое, которое отказывается от влечений и направлено на изображение высших душевных процессов (Silberer, 1914). Такие сновидения имеются, но вы напрасно будете пытаться распространить эту точку зрения хотя бы на большинство сновидений. После всего, что вы слышали, вам покажется совершенно непонятным и утверждение, что все сновидения следует толковать бисексуально, как слияние потоков, которые следует называть мужским и женским (Адлер, 1910). Конечно, есть и такие отдельные сновидения, и позднее вы узнаете, что они имеют то же строение, что и определенные истерические симптомы. Я упоминаю обо всех этих открытиях новых общих черт сновидения, чтобы предостеречь вас от них или, по крайней мере, чтобы не оставить у вас сомнения по поводу того, что я об этом думаю.
4. Однажды объективная значимость изучения сновидений была поставлена под вопрос из за наблюдения, что пациенты, лечащиеся анализом, приспосабливают содержание своих сновидений к любимым теориям своих врачей; одним снятся преимущественно сексуальные влечения, другим – стремление к власти, третьим – даже новое рождение (Штекель). Ценность этого наблюдения понижается, если принять во внимание то, что люди видели сны уже до психоаналитического лечения, которое могло бы влиять на их сновидения, и что теперешние пациенты также имели обыкновение видеть сны и до лечения. Фактическая сторона этого открытия скоро признается само собой разумеющейся и не имеющей никакого значения для теории сновидения. Остатки дневных впечатлений, побуждающие к образованию сновидения, имеют своим источником устойчивые жизненные интересы при бодрствовании. Если беседы врача и данные им указания приобрели для анализируемого большое значение, то они входят в круг остатков дневных впечатлений, могут стать психическими побудителями сновидения, как другие эмоционально окрашенные неудовлетворенные интересы дня, и действовать подобно соматическим раздражителям, оказывающим воздействие на спящего во время сна. Подобно этим другим побудителям сновидения вызванные врачом мысли могут возникнуть в явном сновидении или обнаружиться в скрытом. Мы уже знаем, что сновидения можно вызвать экспериментально или, правильнее сказать, ввести в сновидение часть его материала. Таким образом, благодаря этому влиянию на своего пациента аналитик играет роль экспериментатора, который, как Моурли Вольд, придает членам испытуемого определенные положения.

Часто можно внушить спящему, о чем должно быть его сновидение, но никогда нельзя повлиять на то, что он увидит во сне. Механизм работы сновидения и его бессознательное желание не поддаются никакому чужому воздействию. При оценке сновидений, вызванных соматическими раздражителями, вы уже узнали, что своеобразие и самостоятельность жизни во сне проявляется в реакции, которой сновидение отвечает на влиявшие на него соматические или психические раздражители. Итак, в основе обсуждавшегося здесь утверждения, которое поставило под сомнение объективность изучения сновидений, опять лежит подмена сновидения его материалом.
Вот и все, уважаемые дамы и господа, что я хотел вам сказать о проблемах сновидения. Вы догадываетесь, что многое я упустил, и знаете сами, что почти по всем вопросам я высказался неполно. Но причиной этого является взаимосвязь феноменов сновидения и невротических явлений. Мы изучали сновидение как введение в теорию неврозов, и это, конечно, правильнее, чем если бы мы поступили наоборот. Но как сновидение подготавливает понимание неврозов, так, с другой стороны, правильную оценку сновидения можно приобрести только после знакомства с невротическими явлениями.
Не знаю, как думаете вы, но я должен вас заверить, что не жалею о том, что посвятил проблемам сновидения так много предоставленного нам времени и так долго занимал ваше внимание. Ни на каком другом объекте нельзя так быстро убедиться в правильности утверждений, на которых зиждется психоанализ. Нужна напряженная работа в течение нескольких месяцев и даже лет, чтобы показать, что симптомы какого то случая невротического заболевания имеют свой смысл, служат какому то намерению и обусловлены обстоятельствами жизни больного. Напротив, в течение нескольких часов удается, может быть, доказать то же самое относительно сначала запутанного сновидения и подтвердить этим все положения психоанализа – о бессознательности душевных процессов, об особых механизмах, которым они подчиняются, и движущих силах, которые в них проявляются. А если мы сопоставим полную аналогию в построении сновидения и невротического симптома с быстротой превращения спящего человека в бодрствующего и разумного, то у нас появится уверенность, что и невроз основан только на измененном взаимодействии сил душевной жизни.

 

Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.