Зигмунд Фрейд

Джейсон Глинос “Психоанализ имеет дело с субъектом науки: Лакан между наукой и этикой”

материал с сайта

В отличие от современных научных теорий, призванных пролить свет на природу, а не на свою практику как таковую (оставляя эту задачу историкам и философам науки), психоаналитическая теория призвана предоставить именно такой отчет о своей собственной практике. И, в то же время, как праксис, психоанализ утверждает, что не может быть сведен к теории.

Как же нам в таком случае понять призывы Лакана к математической формализации как теоретическому идеалу психоанализа? Эти надежды вызвали немало путаницы, заставив многих полагать, будто Лакану кажется, что психоанализ – это (математическая) наука. Однако картина гораздо сложнее, если не сказать, парадоксальнее. Поскольку, с одной стороны, Лакан утверждает, что психоанализ можно сделать научным, тогда как с другой, он явно против включения его в категорию науки.

Поэтому, вместо того, чтобы задаваться стандартным вопросом – «Является ли психоанализ наукой»? – эта глава рассматривает более широкий вопрос – «Каковы были взгляды Лакана на отношения между психоанализом и современной наукой»?2 Чтобы достичь этой цели, я провожу двойное исследование, освещая его взгляды как на научность психоанализа, так и на то, что соблазнительно было бы назвать «психоанализом науки».

Подступаясь к первому этапу этого исследования, я начинаю с демонстрации того, что Лакан считал рождение современной науки необходимой предпосылкой психоанализа. Центральное значение имеет здесь работа Александра Койре по философии науки, в особенности его отчет о научной революции – отчет, который он позаимствовал из работы Башляра и который он развил. Отсылки к фрейдовскому методу исследования, (картезианская) субъективность и (ньютоновская) математизация также играют решающую роль в понимании того значения, которое Лакан придавал научности психоанализа. Несомненно, существовали такие аспекты современной науки (с точки зрения ее систематического подхода к своему объекту изучения и ее уклона в сторону математической формализации), на которые, как ему казалось, психоанализ мог претендовать на законных основаниях. Однако он также стремился показать, почему психоанализ не просто не являетсянаукой, но и не претендует на то, чтобы быть (математической) наукой.

Именно этот последний аспект лакановской мысли открывает путь ко второму этапу моего исследования. Говоря точнее, современная научная инициатива, для Лакана, характеризуется тенденцией к исключению или «сшиванию» (suture) субъекта, субъекта, которого, как мы увидим, он понимает в качестве расщепленного между истиной и знанием и неразрывно связанного с вопросами этики. Именно эта особенность («сшивание субъекта») рождается из его психоаналитического опыта в качестве демаркационного критерия, способного по-новому отличить науку от не-науки. С этой точки зрения, вместо сшивания субъекта, психоанализ вводит современного субъекта науки в свое поле и имеет с ним дело.

Для Лакана, психоанализ занимает особое место, которое вклинивается как таковое между молотом математической науки и наковальней этики. Поэтому в данной главе я утверждаю, что, хотя и верно, что Лакан возлагает большие надежды на силу языка, структуры и математической формализации в решении проблемы нашего знания бессознательных процессов, эти надежды усмиряются фундаментальной важностью, приписываемой этике, которое понимается в качестве функции истины желания субъекта – истины, которую современная наука форклюзирует.

Современная наука как предпосылка психоанализа

Верно, что Фрейд часто апеллировал к современной науке как идеалу, к которому должен стремиться психоанализ. Наукой, которая зачастую олицетворяла этот идеал для Фрейда, была отрасль физики – термодинамика. Это явно контрастирует с открытым отвержением Лаканом (научного) идеала для психоанализа. Тем не менее, существуют свидетельства, позволяющие предположить, что сциентизм Фрейда был также частью необходимого стратегического маневра для поддержания авторитета психоанализа, учитывая контекст, в котором он функционировал. Согласно Жан-Клоду Мильнеру, «Фрейд, для того, чтобы расчистить дорогу психоанализу на распутье, где главенствовал философский идеализм, вынужден был опираться на сциентизм научного идеала; ценой, которую пришлось заплатить за это, был, ни много ни мало, сциентизм идеальной науки». Сходным образом, тем не менее, «Лакан, для того, чтобы расчистить дорогу психоанализу на распутье, где психоаналитические институции позволили, чтобы над ними главенствовал сциентизм идеальной науки, вынужден был релятивизировать и субстантивировать; ценой, которую пришлось заплатить за это, был дискурс периодичности» (Milner, 1991:108).

С этой отсылкой к «дискурсу периодичности» мы оказываемся в позиции, позволяющей нам чуть более подробно исследовать лакановскую теорию науки. Ибо понятие периодичности указывает на, возможно, самый важный источник в определении взгядов Лакана на науку: на Александра Койре.3 Койре, подобно Кожеву, придерживался той точки зрения, что история пунктирована крупными разрезами (major cuts). Однако его взгляды, согласно Лакану, являются частными случаями тезиса Кожева (Milner, 1991:28), ориентироваными на то, чтобы предоставить отчет о научной революции, возникновении собственно современной науки. Мильнер суммирует взгляды Койре в форме трех тезисов:

  1. Современная наука совершенно отлична от episteme античности.

2. Современная наука определяется сочетанием двух особенностей: а) она математизирована; б) она эмпирична.

  1. Современная наука полагает, что не существует границ, ограничивающих ее материальную область. Она предполагает две вещи: а) не существует ничего материального, с чем современная наука не могла бы обращаться как с одним из своих объектов (другими словами, множество существующих материальных объектов, обычно называемое вселенной, коэкстенсивно множеству объектов современной науки); б) оба множества математически бесконечны (отсюда понятие современной бесконечной вселенной, в противоположность замкнутому миру античности). [Milner, 1991:29].4

Объединяясь с периодизацией истории Койре, Лакан также отвергает градуалистский тезис Дюэма (Lacan, 1977b:8), согласно которому ниспровержение аристотелианизма началось в 13-м веке, лишь постепенно увенчавшись так называемой научной революцией 17-го столетия. Со времен популяризации Койре подхода, основанного на идее крупного разреза, однако, дальнейшие историографические исследования вызвали более изощренное оживление градуалистского тезиса. И хотя усовершенствованные описания мысли до начала 17-18 веков продолжают появляться и по сей день,5 Рупер Холл счел своим долгом в 1970 году защищать то, что заголовок его статьи объявил «Исторической сингулярностью научной революции в семнадцатом веке» (Hall, 1970).

«Если исследования по средневековью», – замечает Холл, – «оставили концепцию уникальной научной революции в 17-м веке относительно невредимой, хотя и полагая ее появление менее неожиданным, историография иного рода уничтожила бы ее исторический характер, ассимилируя ее в последовательность таких событий» (Hall, 1970:209).6 Градуалистское возражение является особенно резким, учитывая высшую значимость, которую Койре (и Лакан) придавал математической физике в качестве конкретного индекса научной революции. Однако считать математическую науку парадигмой современной науки – не то же самое, что сводить первую ко второй. Позже Питер Дир заметил, что градуалистское описание меняющихся условий до и после 17-го века не является несовместимым с дискретной интерпретацией научной революции (Dear, 1995:12,15). Можно, к примеру, считать такое градуалистское изложение описанием навроде гегельянского порхания Духа, чье (дискретное) значение может быть постигнуто лишь ретроспективно (сова Минервы расправляет крылья в сумерках). С этой точки зрения, математическая наука просто знаменует собой – особенно зримым образом – дискретный сдвиг в перспективе, ставший возможным только посредством постепенной диффузии и слияния множества потоков мысли, и влекущий за собой сдвиг в позиции субъекта в отношении науки и знания.

Это более развитое толкование позиции Койре подтверждается посредством теоремы, которую Мильнер берет из перечисленных выше тезисов, а именно, что «конкретное выражение, конкретная мысль являются современными, только если принадлежат системе мысли, в которой возможна математизированная эмпирическая наука» (Milner, 1991:29). Утверждение привилегированного положения общих условий возможности возникновения математической физики перед самой математической физикой как конститутивной для современной науки является ключевым. Ибо, как отмечает Холл: «чрезмерное настояние на роли математики… может вызвать возражение, что драма была частичной… [Е]сли бы она касалась только математических наук, то вряд ли бы смогла оказать столь сильное влияние на интеллектуальную жизнь столетия» (Hall, 1970:213).

С этой точки зрения, возможно сохранить математизированную эмпирику в качестве парадигматичной для научной революции, если настаивать на том, что она парадигматична для новой установки, которая распространялась по всей Европе, тем самым заложив основания для Просвещения. «[О]на предоставила альтернативное и реальное понимание Природы. Это было понимание, обещающее человеку безграничное знание и могущество в пределах космоса, такое, которое объединило космос, разделенный Аристотелем, и которое одновременно породило и исследования свойств вещей, и матиматицизм» (Hall, 1970:220). Именно эта новая позиция по отношению к природе, с данной точки зрения, объясняет сингулярность научной революции. Таким образом, Холл может признать, «что великие организующие принципы современной биологии, подобные принципам современной химии, появились позже. Однако эта (лишь относительная) неудача менее важна, чем появление среди некоторых (не всех) биологов, химиков и физиологов установок в отношении своей работы, идентичных установкам их коллег по физике» (Hall, 1970:214).

Возможно, это один из способов понять утверждение Лакана о том, что фрейдовский психоанализ стал возможен благодаря возникновению современной науки в 17-м веке (Lacan, 1977b:47, 1989:6):7 рождение современной науки сделало возможным собственную установку Фрейда в отношении его области исследования. В его случае, разумеется, аспектом «природы», который он стремился постигнуть принципиальным и логическим образом, было бессознательное. Но его вера в то, что оно поддается систематическому изучению, является не чем иным, как выражением современной научной веры в то, что любой объект, при достаточной настойчивости, раскроет свой секрет. Как формулирует это Лакан: «подвергнуть опыт научному исследованию всегда означает, что сам опыт имеет научное существование» (Lacan, 1977b:9).

Лакан и картезианский субъект современной науки

Мы вынуждены прийти к однозначному выводу, что это утверждение: я есть, я существую,с необходимостью является верным каждый раз, когда я произношу его, или мысленно его постигаю [Descartes, 1972:150].

Как мы только что увидели, хотя математическая наука занимает особое место в оценке Лаканом рождения современной науки, он, тем не менее, считает ее парадигматичной для более широкой распространенной установки или субъективной позиции. Если Ньютон, как историческая фигура, представлял для Лакана первую, фигурой, воплощающей вторую, был не кто иной, как Декарт. Действительно, обращаясь более конкретно к подходу Фрейда к изучению бессознательного, он открыто описывает его метод как картезианский (Lacan, 1977b:35), даже если первый заканчивает ниспровержением последнего. Итак, поскольку Лакан создал субъекта современной науки по образцу картезианского cogito, возможно, исследование его взглядов на Декарта снабдит нас подходящей отправной точкой для определения его концепции отношений между наукой и психоанализом.

Решающим в понимании значения, которое Лакан придает современному субъекту, является желание Декарта. Однако, если это желание будет вести к знанию, это, тем не менее, не желание знания. Скорее, это желание уверенности посредством использования собственного разума. В XI семинаре Лакан спрашивает:

Что ищет Декарт? Он ищет уверенности. У меня имеется, говорит он, сильнейшее желание научиться отличать истинное от ложного – отметьте слово «желание»– чтобы ясно разбираться– в чем? – в своих действиях, и смело идти по жизни[Lacan, 1977b:222].

Как, однако, замечает Лакан: «[э]то желание уверенности привело Декарта лишь к сомнению» (Lacan, 1977b:224). Таким образом, сомнение возникает в качестве следствия, а не отправной точки.8 Для Декарта, сомнение возникает в качестве временного следствия его желания уверенности. И, как хорошо известно, его метод приводит его – не без риска сумасшествия – к тому, чтобы сомневаться в каждой отдельной мысли, которую он принимается обдумывать – во всем, за исключением мышления как такового. В конечном счете, именно то, что поддерживает сам мыслительный процесс – субъект, очищенный от всего мыслительного содержания – Лакан полагает в качестве эквивалентного лишенному субстанции субъекту бессознательного, субъекту, который существует лишь в той мере, в какой он исчезает. По мнению Лакана, Декарт четко формулирует, впервые в истории, и очень точно, как процесс систематического сомнения порождает чисто точечную и мимолетную субъективную пульсацию.

Разумеется, Декарт переходит к тому, чтобы устранить потенциально всепоглощающее сомнение посредством схлопывания самого мыслительного процесса до уверенности своего существования. Единственное, в чем мы можем быть уверены, заключает Декарт, это следующее: «Я мыслю, следовательно, я существую». Декарт, утверждает Лакан, неоправданно схлопывает субъект высказывания с субъектом высказанного.9 Ибо это «я мыслю» «нельзя отделить от того факта, что он может сформулировать это, только говоря это нам… – факта, который он забывает» (Lacan, 1977b:36). Другими словами, то, что Декарт забывает, это тот факт, что уверенность возникает лишь до тех пор, пока он это повторяет. «Уверенность, для Декарта, это не тот момент, который можно считать приобретенным, как только его пересекли. Его необходимо повторять каждый раз и каждому человеку. Это аскеза. Это точка ориентации…» (Lacan, 1977b:224). Как формулирует это Брюс Финк: «картезианский субъект заключает, что он существует, каждый раз, когда говорит себе ‹я мыслю›. Он вынужден повторять себе слова ‹я мыслю›, чтобы убедиться в том, что он существует. И, как только он перестает повторять эти слова, его убежденность неминуемо испаряется» (Fink, 1995a:42-3). Таким образом, только «когда картезианский субъект говорит себе: ‹я мыслю›, бытие и мышление тут же совпадают» (Fink, 1995a:43). Именно поэтому Лакан предложит альтернативные («исправленные») версии декартовского «cogito ergo sum»: «Я мыслю: ‹следовательно, я существую›» (Lacan, 1989:13), «Либо я не мыслю, либо я не существую» (цитата по Финку, 1995a:45), и т.д.

Что важно сохранить из нашего изложения Декарта на данный момент, так это установку и метод, которым он дает выражение, без чего современная наука и психоанализ не были бы возможны. Что лучше всего характеризует Декарта, с этой точки зрения, так это его желание уверенности и его метод сомнения, тот факт, что декартовское желание уверенности порождает мимолетного субъекта мышления, очищенного от всего содержания, которого Лакан называет субъектом желания.

Но, хотя Лакан и склонен объединять Фрейда с Декартом, на одном уровне, он также стремится показать, на другом уровне, не просто то, как Фрейд отличается от Декарта, но также и то, как первый ниспровергает последнего. Чтобы оценить значение этого фрейдовского отклонения, не лишним будет вспомнить, как Декарту удается распространить область уверенности за пределы малого знания своего простого существования таким образом, чтобы включить не только другое знание о себе, но и знание о Природе в целом. Как он этого достигает? Как хорошо известно, решение Декарта включает в себя призыв к Богу, не обманывающей инстанции, которая гарантирует истину нашего знания (Lacan, 1989:14). Таким образом, это дает субъекту свободу пользоваться своим собственным индивидуальным разумом, чтобы получить знание, тогда как Бог в качестве Гаранта утверждается как Субъект-предположительно-знающий Истину о Природе.

Этим действием Декарт помечает историческое расщепление между знанием и истиной, которое, по Лакану, является одной из определяющих характеристик современной субъективности, современного субъекта науки. Наша жизнь в секулярном мире затемняет тот факт, что функция Гаранта-Истины не является исключительной прерогативой Бога. Вполне возможно, что вера в Бога не столь широко распространена, как это было когда-то. Но у Бога много имен. С точки зрения современного обывателя, эта вера обычно помещается в саму Науку – вера, подстрекаемая уверенностью ученых в обращении с трудными и многоплановыми эзотерическими вопросами, и еще более поддерживаемая множеством технологических продуктов, от которых мы стали зависеть. С точки зрения ученых социальных и естественных наук, эта вера имплицитно артикулирована посредством отсылок к научному сообществу. Эксплицитно, их вера неизменно помещается в исторически конституированное социальное окружение, или же в саму физическую вселенную (либо в терминах сенсорных восприятий, сил природы, нейронов или генов эмпиризма; либо в терминах логики или математики рационализма). То, что остается неизменным, следовательно, это не только желание уверенности современного субъекта и вера в то, что такую уверенность можно обрести в знании, но и то, что это знание доступно при условии, что его истина гарантирована чем-то/кем-то за его пределами. Что до природы и значения этой истины, достаточно того, что мы в нее верим – эта вера имплицитно полагается как иррациональная, именно поэтому часто иметь с ней дело перепоручают искусству и философии. Таким образом, то, что характеризует современную субъективность, субъекта современной науки, это одновременная погоня за знанием и отрицание истины. Таков (типичный) субъект, входящий в анализ. Субъект (анализант), входящий в анализ, требующий уверенности, отчаянно ищет знания; но то, что психоаналитический опыт демонстрирует снова и снова, это то, что этот субъект одновременно отчаянно не желает знать истину о своем желании. Возможно, теперь мы можем понять, почему Лакан утверждает, что: «субъектом, с которым мы имеем дело в психоанализе, может быть только субъект науки» (Lacan, 1989:7), тем самым предлагая нам иной взгляд на то, почему психоанализ возможен только после рождения современной науки.

Пришло время конкретнее обозначить то, как Фрейд отклоняется от декартовского пути. Как я уже заметил, Фрейд разделяет с Декартом и его желание уверенности, и его метод сомнения. Но там, где перед лицом всепоглощающего сомнения Декарт апеллирует к Богу, чтобы поддержать свою уверенность, там, где Декарт апеллирует к чему-то вне себя, чтобы гарантировать истину знания, которое он приобретает путем использования своего сознательного индивидуального разума, Фрейд, напротив, трансформирует само сомнение в опору для своей уверенности (Lacan, 1977b:35). Фрейд словно бы спасает Декарта от гарантированной Богом уверенности, возвращаясь, вместо этого, к его уверенности в сомнении. Вместо того, чтобы представать в качестве следствия желания уверенности, сомнение служит основанием уверенности (ср. Zizek, 1993:69). Сомнение служит опорой для уверенности в существовании бессознательного – «другого места», которое, сколь бы чуждым ни казалось оно сознательному субъекту разума, является тем, за что субъект несет ответственность. Как формулирует это Лакан:

Фрейд, когда он сомневается – ибо это его сны, и именно он, с самого начала, сомневается – уверен в том, что здесь есть какая-то мысль, которая является бессознательной, что означает, что обнаруживается в качестве отсутствующей…

Именно здесь обнаруживается ассиметрия между Фрейдом и Декартом. Она не в изначальном методе уверенности, основанном на субъекте. Она проистекает из того факта, что субъект находится «у себя дома» в этой области бессознательного. Именно потому, что Фрейд провозглашает уверенность бессознательного, был достигнут прогресс, благодаря которому он изменил для нас мир [Lacan, 1977b:36].

Таким образом, в качестве образцовой модели современного субъекта, Декарт не желает ничего знать о своей истине («Почему? Кто я такой?» субъекта), одновременно редуцируя ее до знания («Как? Как это работает?» научного объекта) и проецируя ее, посредством символической веры, в другого Субъекта-предположительно-знающего. Напротив, Фрейд желает локализовать эту истину в бессознательном, другом месте, к которому, однако, субъект привязан, делая его ответственным за jouissance(наслаждение), им извлекаемое из его образований, и за желание, которое он поддерживает.10 Таким образом, мы полагаем, что сегодня субъект, который входит в анализ – это современный субъект науки, субъект, способный приобретать знание посредством использования своего индивидуального разума только в том случае, если его вера поддерживается Субъектом-предположительно-знающим, современный субъект, который не желает иметь никакого дела с истиной своего желания. В этом смысле, мы могли бы сказать, что то, что осуществил Фрейд, это «распространение» разума за пределы сознательной сферы. Бессознательное, согласно Фрейду, также доступно через использование разума. Это объясняет заголовок одного из текстов «Écrits» Лакана, «Инстанция буквы в бессознательном или судьба разума после Фрейда» (Lacan, 1977a).

Разумеется, субъект, входящий в анализ, становится анализантом только тогда, когда аналитик начинает воплощать для него Субъекта-предположительно-знающего истину о его желании. Входя в анализ, пациент демонстрирует свою веру, предполагая, что симптом, который он приносит, таит в себе определенное значение, знание, которое аналитик сможет расшифровать. Точно так же, вера анализанта демонстрируется, когда он отдается на волю свободных ассоциаций, тем самым предполагая функцию аналитика как гаранта того, что вся предполагаемая бессмыслица, которую он произносит, будет в итоге что-то значить. Вот почему вся психоаналитическая работа нацелена на то, чтобы поколебать собственный статус аналитика как Субъекта-предположительно-знающего, сделав так, чтобы пациент сам выполнял работу, вмешиваясь только для того, чтобы содействовать столкновению субъекта с его собственной истиной, а именно, что не существует всеобщего символического Гаранта (… вместо этого, есть только несомненность сингулярного jouissance и желания, которое он поддерживает…).

Наука форклюзирует Имя-Отца, или, наука сшивает субъект

В вышеприведенном изложении мы увидели, что Декарт полностью принимал свое желание уверенности, будучи убежденным в том, что, прибегнув к методу преувеличенного сомнения, он сможет заложить такое основание. Однако, согласно Лакану, Декарт доходит только до того, что достигает пульсирующей уверенности пустой субъективности, гарантированной повторением своего «Я мыслю».11 Лакан объединяет Фрейда с этой стороной Декарта. Другими словами, Фрейд не последовал за ним, поскольку Декарт отказывается от ответственности за истину и уверенность знания, помещая ее, вместо этого, в руки Бога, гарантии, поддерживаемой символической верой (Lacan, 1989:20).12

Теперь, возможно, мы можем сказать, что, благодаря попытке Декарта гарантировать истину знания апелляцией к Богу,13 историю современной науки можно охарактеризовать как постепенную попытку редуцировать истину до знания – редукция, которую, как утверждает Лакан, современная наука совершает только ценой сшивания субъекта.

У нас уже есть элементы, чтобы понять это утверждение. Мы увидели, как Декарт желал избавиться от своей субъективности, перенося ответственность на «внешнего» Бога. Бог, с этой точки зрения, должен действовать как гарант истины знания, которое мы получаем, используя свой индивидуальный разум, нечто, что требует веры субъекта в Бога. Таким образом, Декарт имплицитно признает связь между истиной и знанием, опосредованную субъектом, хотя связь эта фактически отрицается. Однако, по мере прогресса современной науки мы видим попытку покончить со всеми следами Бога как символической гарантии, заменив его реальной гарантией – той, что коренится либо в эмпирических фактах, либо в рационалистской логико-математике.14 Не случайно, что, когда наша символическая вера в Бога ослабла (из-за растущего осознания Его вымышленного статуса), стали появляться философские школы эмпиризма и рационализм. С этой точки зрения, существует попытка не просто отрицать роль Бога и субъекта, но форклюзировать Бога как символической гарантии истины, тем самым стирая или сшивая субъект – субъект, понимаемый в качестве структурно расщепленного между знанием и истиной (Lacan, 1989:5).15

Эта мобилизация сил против Бога (практиками, философами и историками науки), однако, просто привела к ряду замещений, которые оставили функцию Бога как гарантии невредимой во всем, кроме имени. С этой точки зрения, если мы называем Бога символическим Другим в качестве Имени-Отца, существует попытка заместить символическую гарантию (символического Другого) реальной гарантией (реальным Другим). Мы находим, к примеру, попытку заложить основание для уверенности знания в экспериментах, разработанных для того, чтобы проверить гипотезы, порожденные процессом генерализации из широкого диапазона сенсорных данных. Здесь сенсорное восприятие образует фундамент уверенности. Однако критика столь индуктивного подхода к науке привела к более изощренным попыткам укоренить науку в фальсификации гипотез. Здесь фундамент уверенности образовывал эксперимент, опосредованный логикой.16 Чему учат нас современные философы и историки науки, однако, так это тому, что такие попытки фундаментализма обосновать и объяснить практику науки всегда терпят неудачу. Действительно, именно указание на то, что есть общего у всех этих неудачных попыток, позволило Лакану предложить новый критерий демаркации для того, что образует научную практику: тенденцию форклюзировать символического Другого, редуцируя истину до знания; и – поскольку такая форклюзия невозможна, пока субъекты вовлечены в ее практику – соответствующую попытку сшить субъекта. Достаточно полистать любой учебник по науке, чтобы убедиться не только в преобладании отсылок к фактам (сенсорным данным) и математическим формулам, но и в отсутствии любых отсылок к субъективности: «Пусть х будет…», «Предположим, что…», и т.д.

Но что же насчет практики математиков? Верно ли, что из всех наук, математическая наука образует собой ту, в которой мы можем надеяться на неопровержимую уверенность без отсылок к каким-либо внешним гарантам, равно как и к субъективности ее практиков? Классические версии таких фундаменталистских стремлений внутри математики проходят под именами формализма, интуиционизма, логицизма и платонизма – именами, которые, по иронии, теперь стали ассоциироваться с кризисом в философии математики.17 Сегодня мы несомненно знакомы с широко распространенной верой в то, что на сцену вышла новая эра постфундаментализма. Обычно это выражено в контексте дисциплин, связанных с гуманитарными науками, социальными науками, и даже в физических науках. Однако ту же самую историю мы находим разыгрывающейся в математике. Каждый, кто знаком с литературой по философии и истории математики, признает, что со времен критики Расселом Фреге и сокрушительных эффектов, которые имели теоремы Гёделя о неполноте на программу Гильберта, основание математики само пребывает в кризисе.

Несмотря на это, математическая практика, сильнее, чем любая другая наука, демонстрирует целенаправленные попытки избавиться от любой внешней гарантии своей истины, стремясь вытянуть себя за собственные волосы, так сказать. Это, как мы увидели, включает одинаково невозможную задачу сшивания субъекта, даже такой нейтральной вещью, как число:

Чтобы показать вам, что присутствие Другого подразумевается уже в числе, мне стоит лишь указать вам на то, что ряды чисел можно исчислить, только введя ноль, более или менее замаскированным образом. Итак, ноль – это присутствие субъекта, который, на этом уровне, суммирует. Мы не можем вырвать его из диалектики субъекта и Другого. Мнимая нейтральность этой области скрывает присутствие желания как такового [Lacan, 1977b:226].

Действительно, согласно Лакану, эта неудачная попытка форклюзировать символического Другого и сшить субъект – это то, что математика фактически признает в теоремах Гёделя 1931 года:

[Современная логика], бесспорно, является строго детерминированным следствием попытки сшить субъект науки, и последняя теорема Гёделя показывает, что эта попытка терпит неудачу, в том смысле, что рассматриваемый субъект остается коррелятом науки, но коррелятом антиномиальным, поскольку наука оказывается определена посредством тупиковой попытки сшить субъект [Lacan, 1989:10].18

Косвенное подтверждение утверждения Лакана о том, что практика современной науки и математическая наука включают сшивание расщепленного субъекта (расщепленного между знанием и истиной) можно обнаружить в современных тенденциях в философии и истории науки и математики. То, что объединяет многие текущие исследования – это их попытка осветить важность индивидуального субъективного опыта самих ученых и математиков внутри конкретного социально-исторического контекста. Считается, что только так можно получить адекватное описание научной и математической практики, включая ее философию.19

Такие философы и историки обратились к «настоящей» практике работников в этих областях, вместо того, чтобы полагаться на основания, внешние по отношению к деятельности субъекта. С этой точки зрения, важно отметить, что:

[м]атематики за работой говорят и пишут, как если бы они выполняли динамические операции и конструкции. Буквально, этот язык предполагает, что математики воображают, создавая свои объекты, перемещая и изменяя их. В отличие от этой динамической картины, традиционный реалист, или платоник, считает, что предмет математики – независимая, статичная область. В глубоко метафизическом смысле, эта математическая область – вечная и неизменная, поэтому на вселенную невозможновоздействовать посредством операций, конструкций или какой-либо иной человеческой деятельности [Shapiro, 1997:14].

Внимательно изучая практику математиков и физиков, понимаешь, что никакая история или философия их дисциплин не может претендовать на полноту посредством объединения рядов статичных формул или фактических утверждений линейно прогрессивным образом. Это так же верно в отношении стандартной (ошибочной) идеи о том, что аксиомы априори обосновывают ветви математики. С этой точки зрения, аксиомы рассматривают либо как очевидные, либо как фактически предшествующие работе в области, которая производит соответствующие теоремы. В противоположность этому, однако, Шапиро отмечает, что хотя

Гёдель (1964) прав, [говоря], что аксиомы теории множеств «навязываются нам как истинные», … [в действительности] аксиомы при первом (или втором, или третьем) прочтении. Для любой ветви математики, психологическая необходимость аксиом и выводов, а также ощущение того, что аксиомы естественны и неизбежны, приходят только в конце процесса обучения, во время которого студент набирает большой практический опыт, работая в заданной системе, под руководством учителей [Shapiro, 1997:212].

Как отметил Лакатос, аксиоматизации любой ветви математики предшествует динамичная доформальная стадия (Lacatos, 1979). Такой период «характеризуется как период экспериментирования с возможностями разнообразных действий внутри… неартикулированных неопределенных структур…» – экспериментирования, которое вызвано интересом, например, к тому, что могло бы случиться «если бы действие с квадратным корнем распространилось на отрицательные числа, или как бы могло работать умножение в случае бесконечных количественных числительных». Смысл в том, что такие операции имеют решающее значение для понимания математической практики. «[О]на не становится определенной до тех пор, пока нет того, что можно было бы счесть приемлемой конструкцией и, таким образом, правильным выводом» (Shapiro, 1997:213).

Сходным образом, хотя и явно избегая психологического редукционизма, Лакан стремится осветить деятельность современного ученого, его субъективную драму, когда он вносит новый вклад в научное знание – субъективную драму, которая нередко сопровождается страданием, зачастую оканчивающимся психиатрическими заведениями. Мысль Лакана состоит в том, что отношение ученого к своей работе, его попытка, как правило, приложить максимум усилий для сшивания своей субъективности, имеет прямую связь со способом существования этого субъекта. Согласно Лакану, то, что форклюзировано из символического (Имя-Отца) возвращается в реальном галлюцинаций.20

Лакановское прочтение, таким образом, предполагает, что со времен Декарта история современной науки – это история усиливающегося импульса в направлении форклюзирования символической гарантии в пользу принятия реальной гарантии, той, что укоренена либо в реальном ощущений, мозга и генов, либо в реальном логико-математических структур. Ответ Лакана на эту (невозможную) задачу – его афоризм: «Другого Другого не существует». Смысл в том, что за символической гарантией (например, Богом, символическим Другим) не существует (реального) Другого (Природы или какого-либо гностически инспирированного злобного манипулятора). Напротив, то, что скрывает символическая гарантия – это факт того, что она скрывает нехватку в Другом, то, что Лакан называет «пропастью кастрации» (Lacan, 1977b:77). И, до тех пор, пока научная практика будет пытаться искать Другого Другого, она будет отчаянно стемиться закрыть разрыв все более разработанными теориями. С этой точки зрения, научное знание будет претерпевать быстрое разрастание с нескончаемыми смещениями от одного объекта исследования к другому. Вот почему, для Лакана, современная научная практика имеет сходство с паранойей. Ибо паранойя характеризуется форклюзией Имени-Отца и производством тщательно разработаных, хотя и строго логических, бредовых систем.

Но, возможно, мы находимся также в положении, позволяющем нам понять заявление Лакана о том, что с развитием методов и теорий, пригодных для поиска своего собственного объекта (objet petit a), психоанализ «сможет даже просветить нас в отношении того, что нам следует понимать под наукой» (Lacan, 1977b:7). Для начала отметим, что отношения между психоанализом и современной наукой явно нельзя постичь как функцию их соответствующих объектов. Нельзя, к примеру, сказать, что психоанализ можно свести к науке, показав, что объект первого можно прописать в терминах объектов второй, хотя бы потому, что объекты современной науки постоянно меняются. По выражению Лакана: «[т]о, что характеризует науку, это то, что у нее есть объект». Проблема в том, что «этот объект меняется… по мере того, как развивается наука. Мы не можем сказать, что объект современной физики сейчас тот же, что и при ее рождении… [или что] объект современной химии тот же самый, что и в момент ее рождения, который я бы датировал временем, начиная с Лавуазье…» (Lacan, 1977b:8).

Но если отношение психоанализа к науке нельзя артикулировать в терминах их соответствующих объектов, его, тем не менее, можно артикулировать в терминах субъекта. Таким образом, хотя современную науку можно охарактеризовать через ее попытку исключить субъекта посредством всегда неудачного процесса сшивания, психоанализ возвращает его в свои ряды, делая его именно тем, с чем он имеет дело. Современная наука, согласно Лакану, активно забывает субъективную драму своих практиков (Lacan, 1989:17-8); она забывает сам аппарат, при помощи которого она функционирует; современная наука эффективно «позволяет [ученому] забывать свою субъективность» (Lacan, 1977a:70). И именно указывая на значение этого активного забывания, психоанализ «может просветить нас в отношении того, что нам следует понимать под наукой». В действительности, даже если Фрейд и считал современную науку (обычно, в обличии физики термодинамики) идеалом, которому психоанализ должен следовать, нужно понимать, что функционирует это только в определенных отношениях, особенно в качестве идеала систематичности и логической строгости, с которой надлежит структурировать его исследования. Фрейд – по крайней мере, поздний Фрейд – был далек от стремления каким-либо образом свести психоанализ к современной науке. По его словам,

[к]аждая наука основана на наблюдениях и опытах, сделанных посредством нашего психического аппарата. Но, поскольку предметом нашей науки является сам этот аппарат, аналогия здесь заканчивается [Freud, 1940:159; курсив добавлен].

Современная наука, язык и математическая структура

Учитывая такой взгляд Лакана на современную науку и математику, как мы должны понимать заявление, сделанное им в 1973 году, от имени аналитического сообщества, что «[м]атематическая формализация – это наша цель, наш идеал»(Lacan, 1998:119)? Это чаяние, выраженное им еще в 1953 году: «Психоанализ обеспечит научную основу для своей теории или для своей техники, лишь должным образом формализовав важнейшие измерения своего опыта…» (Lacan, 1977a:77). В первом приближении, мы можем понять это утверждение как деклалирование его оппозиции любого рода эмпиризму, любой попытке «укоренить» психоанализ в эмпирических фактах, подтверждающих или же фальсифицирующих. Вторая причина, как говорит нам Лакан, это «обеспечить его собственную точность» (Lacan, 1977a:75). И, без претензий на исчерпывающий характер, еще одна причина стремления к формализации касается вопроса передачи; как, другими словами, передать психоаналитическое знание, не называя таковое знание именем собственным, и безотносительно к его значению; только математическая формализация «это матема, другими словами, только она одна может быть передана целостно» (Lacan, 1998:119). «У нас нет ни малейшего представления о том, что они означают, но они передаются» (Lacan, 1998:110). И здесь вспоминается знаменитое саркастическое высказывание Фейнмана: «Думаю, я смело могу сказать, что квантовой механики не понимает никто» (цитировано по Silver, 1998:357). Или замечание Гейзенберга о том, что «точная наука начинается с предположения о том, что рано или поздно всегда будет возможно понять природу, даже в каждой новой области опыта, но что мы не можем делать никакого априорного предположения касательно значения слова ‹понимать›» (цитировано по Barrow, 1998:185).

Где лежит возможность математики достичь своей точности и целостной передачи? Ответ очевиден: структура. Ибо структура нацелена не на описание содержания вещей самих по себе, как склонен предполагать эмпирический подход. Структура освещает то, что остается постоянным в потоке наших ощущений, а именно отношения между сенсорными восприятиями. Декартово желание уверенности, как мы помним, ведет его к сомнению, тем самым, к опустошению всего мысленного содержания. Именно это делает возможным появление маленьких алгебраических букв, очищенных от содержания, без значения, оставляя нетронутыми лишь отношения между ними.21 Именно такое значение имеет для Лакана математическая формализация. Учитывая постоянно меняющееся содержание образований бессознательного, включая симптомы, такая формализация (законов смещения и сгущения, к примеру) предлагает возможность гораздо более прочной теоретической отсылки – отсылки к лежащей в основе структуре, наряду с обещанием строгости и возможности передачи. Таково значение, которое придает математике и современная физическая наука:

Эйнштейн объявил, ни много ни мало, что «творческий принцип [науки] коренится в математике». Если математика не может сообщить нам ни одного факта о мире, а она, без сомнения, не может, тогда почему она столь бесценна для науки? Интуиция Пуанкаре является первым шагом к ответу: величайшая объективная ценность науки лежит в открытии, не вещей или фактов, но отношений между ними. «Ощущения нельзя передать… Но с отношениями между этими ощущениями дело обстоит иначе… Наука… это система отношений… только в отношениях надлежит искать объективность». Математика – наиболее подходящее средство для описания отношений и для их логического использования (Newton, 1997:135).

Согласно Фримену Дайсону, «физик строит теории с помощью математических материалов, потому что математика позволяет ему вообразить больше, чем он способен ясно помыслить» (цитировано по Newton, 1997:140). Таким образом, можно полагать, что математика неразрывно связана с мыслью, а значит, с языком. Это предполагает, что математика позволяет нам исследовать сами границы мысли и языка точным и систематичным образом, именно так, как Лакан желает использовать математику. Формализация, другими словами, это способ сгущения учения и способ формулирования, более точным образом, проблем, требующих решения, или же невозможностей, в терминах которых она позволяет объяснить физические события. Фактически, формулировка Лаканом реального как невозможного вытекает именно из такой перспективы, перспективы, инспирированной Койре в его обсуждении Ньютона (Koyre, 1965).

Разумеется, его описание реального через невозможное позднее изменится, чтобы показать тупики формализации. Однако идея объяснения феноменов в терминах невозможного сохраняется. Любопытно здесь то, что современная физическая наука подходит к объяснению своих феноменов в терминах чего-то, что невозможно постичь интуитивно (как в случае ньютонова бесконечного пространства) или реализовать на практике. К примеру, мы можем объяснить движение планет посредством отсылки к эллипсам, хотя на практике ни одна планета никогда не движется по идеальному эллипсу. И стоит отметить, что такие отсылки к невозможностям как основа научного объяснения не функционируют в качестве регулирующих идеалов, которых физические феномены могут достичь лишь асимптотично. Не является это и взглядом науки, которая маргинальна или устарела. Джон Барроу, к примеру, заявил не так давно, что «наука существует только потому, что некоторые вещи невозможны» (Barrow, 1998:190). В своей книге, с очень лакановским заголовком «Невозможность: границы науки и наука границ», хотя и признавая условную ценность скорости света, он отмечает, к примеру, что именно благодаря «невозможности передачи информации быстрее скорости света… можно отличить и организовать любую форму информации» (Barrow, 1998:25).

Однако основная идея, фундаментальная для лакановской перспективы, состоит в том, что и наши наблюдения, и наши мысли структурированы языком. Без сомнения, феномены, которые Лакан желает исследовать, это не наши сознательные мысли и наблюдения, но, скорее, (бессознательная) структура, которая лежит в основе и ниспровергает наши сознательные махинации как явленные в образованиях бессознательного. Тем не менее, связь с языком сохраняется. Фактически, эта связь между математикой и лингвистической структурой представляет собой нечто, что утверждается современными философами науки и математики с большей уверенностью. Стюарт Шапиро, к примеру, описывает взгляды на философию математики в своей книге как предполагающие, что «не существует четкой границы между математическим и физическим. В обоих случаях, то, как вселенная разделена на структуры и объекты – любого рода – зависит от наших лингвистических ресурсов» (Shapiro, 1997:261).22 Роджер Ньютон делает похожее замечание, когда предполагает, что

[к]огда мы говорим об истине чего-либо, первое, что следует отметить, это то, что это что-либо должно быть высказыванием или утверждением; вопреки частому использованию, не имеет смысла говорить об истине факта или об истине свойства… Настаивать на этом – не есть педантизм или мелочность. Формулирование утверждения – это попытка коммуницировать, и поэтому оно требует способных к передаче концептов и языка: истину, таким образом, нельзя отделить от человеческих концептов и нашего лингвистического аппарата [Newton, 1997:203].

Итак, на данном этапе, мы могли бы сказать, что Лакан объединяется с теоретической физикой и математикой как наукой о структурах. Однако структуры обычно рассматриваются как статичные, тем самым, игнорируется динамический элемент человеческой активности, поддерживающий эти структуры. Вспомним, к примеру, закон гравитации Ньютона. Все, что нам представлено, это алгебраические буквы и их отношения, вопрос «причинности» же остается в стороне. Вопрос, столь волнующий Лейбница в его критике Ньютона, состоял в том, что «является причиной» притяжения между телами. Ибо такое «беспричинное» притяжение, судя по всему, выдавало следы оккультного. Тем не менее, отказ Ньютона измышлять гипотезы («non fingo hypothesis») означал, что вопросы причинности были вторичны.23 Было достаточно того, что его формулы работают (ср. Shapin, 1996:62-4).

То, что удерживает Лакана от полномасштабного применения такого математически-структурного подхода в отношении психоанализа, однако, это попытка современной науки и математической практики исключить измерение субъекта – где субъект, стоит подчеркнуть, не относится к какому-то прихотливому субъективному мнению. Таким образом, субъект Лакана предлагает нам проницательный способ подойти к практике современной науки и математики – подход, который, как мы увидели, имеет некоторое сходство с подходами, предложенными тем или иным образом современными философами и историками математики и науки.

Лакановский психоанализ: между наукой и этикой

Исходя из вышеизложенного, становится ясно, что математическая формализация привлекает Лакана потому, что ее опора на структуру дает надежду на точность и комплексную передачу. Кроме того, математическая формализация отсекает то, что могло казаться необходимой связью с квантификацией. Ибо математика так же точна в области качеств, как и количеств. Общая топология, к примеру, это математическая область, которая фокусируется на понятиях окрестности, границ и тому подобном. Но, хотя Лакан и спешит указать на то, что стремиться к математизации оправданно, отношение психоанализа к такой формализации не должно быть таким, чтобы сводить к ней все его поле. То, что отличает его усилия от попыток сделать из психоанализа математическую науку, это, как мы увидели, тенденция современной научной и математической практики исключить субъект. Психоаналитический подход ставит под вопрос попытку стереть динамический характер математических конструкций путем игнорирования субъективной драмы теоретика c помощью апелляций к нейтральности и «строгой» объективности.24

В контексте психоаналитического праксиса, таким образом, Лакан настаивает на том, что «аналитический фокус свести к математическому нельзя. Именно поэтому и отличается дискурс психоанализа от дискурса научного» (Lacan, 1998:117). Цель, таким образом, не состоит в том, чтобы сделать математику основополагающей. Скорее, математика призвана, благодаря своей точности, более явно осветить свои тупики, очерчивая пространство, в котором должна возникнуть темпоральность субъекта. Для Лакана, то, что обнаруживает «хорошая» математическая практика, это осознание своих границ. Задача состоит в том, чтобы очертить и актуализировать то, что не является формализируемым (реальное jouissance субъекта и желание, которое его поддерживает), доведя формализацию до самых ее пределов. Отсюда его постоянные отсылки к логическим и математическим парадоксам, и его утверждение, что «реальное может быть записано только на основе тупика формализации» (Lacan, 1998:93).

Таким образом, Лакан использует математику иначе, нежели в типичной математической или современной научной практике. Вместо того, чтобы задействовать ее для того, чтобы укоренить ее практику в определенности формализованной структуры, он использует ее для того, чтобы очертить границы универсального знания, для того, чтобы субъект пережил свою собственную сингулярную истину. Отношения между истиной и знанием в психоанализе не мыслятся ни в терминах экстернальности, ни в терминах редукции. Лучше всего, пожалуй, их отношения характеризуются в терминах ленты Мёбиуса (Lacan, 1989:5). Истина субъекта (его или ее психосексуальное желание) относится к символической структуре динамическим темпоральным образом.25 И, если психоаналитическое вмешательство метит в истину субъекта (анализанта), это означает, что психоанализ, для Лакана, имеет в своем распоряжении не теоретическую концепцию его знания, а, скорее, практическую концепцию его знания. С этой точки зрения, праксис психоанализа – этический. Он призван производить вмешательство таким образом, чтобы побудить анализанта действовать этично в отношении своего желания. В этом смысле, математическая конструкция структурно гомологична тому, что Лакан называет конструкцией фундаментального фантазма во время завершающей части анализа.26

С психоаналитической точки зрения, таким образом, ученый или математик занимают структурно эквивалентную анализанту позицию. Точно так же, как ученый сталкивается с символически структурированной реальностью, символическим Другим, анализант сталкивается с аналитиком как заместителем Культуры анализанта, опять же, символическим Другим. Точно так же, как анализант предполагает, что аналитик знает истину о его или ее желании, ученый предполагает, что у Природы есть ключи от своей истины. В обоих случаях, участие субъекта в этом символическом Другом «забыто». Однако, как ученый, так и анализант, оба зачастую наталкиваются на границы символического Другого. Иногда они мельком замечают нехватку в Другом. Именно эта пустота заполняется тотализирующими фантазиями, фантазиями Всего, целого Другого. В математике такие фантазии находят выражение в фундаментализме Платона, формализме, логицизме и классическом интуиционизме. В науке эти фантазии выражены в фундаментализме реализма, рационализма и эмпиризма. Только подумайте о сегодняшних Теориях Всего (ToEs), Теориях Великого Объединения (GUTs) или Проекте Генома (целью которого в массовом воображаемом является предоставление всеобъемлющей картографии человеческой природы). В психоанализе фантазия целостности, с которой там встречаешься, это, разумеется, Идеальные Сексуальные Отношения.

В контексте психоаналитической практики, психоаналитик занимает место, поочередно, символического Другого и нехватки в Другом, в попытке вывести на поверхность фантазии анализанта. Это означает, что позиция аналитика именно такова: позиция, обозначенная Лаканом как objet petit a. Аналитическая позиция, таким образом, не имеет ничего общего с его или ее «реальной» личностью, его или ее индивидуальностью. Достаточно послушать рассказы пациентов Фрейда об их аналитическом опыте, особенно их взгляды на самого Фрейда. Перед нами предстают поразительно противоречивые портреты, которые никак нельзя согласовать друг с другом. Мы видим, другими словами, что если аналитик действует должным образом, то, что возникает, это не единая картина аналитика, а серия портретов, каждый из которых драматизирует символического Другого конкретного анализанта и фантазии, скрывающие нехватку Другого.

Это означает, что для того, чтобы аналитик функционировал эффективно в качестве objet petit a (фантазматического воплощения нехватки в символическом Другом анализанта), его или ее собственное желание должно быть чистым. В этом отношении, Лакан сравнивает анализ, скорее, с алхимией, чем с химией (Lacan, 1977b:9). Ибо алхимия требовала для своей практики чистоты души практикующего, чего-то, что в психоанализе должно достигаться посредством обучающего анализа. С этой точки зрения, желание аналитика должно быть очищено. Оно должно быть очищено до такой степени, что его или ее собственный символический Другой и фантазии не вмешивались – или, по крайней мере, не использовались в качестве орудия – в лечение. Только так может аналитик должным образом занять место objet petit a, который есть не что иное, как причина желания субъекта. Это (динамическая) причина, которую современная наука и математика отбрасывают в своей попытке свести всё к (статичной) структуре, являющейся Всем, причина, сам статус которой – это статус срыва, неудачи структуры включить всё, что заставляет закон терпеть неудачу.27 Если для современной научной практики субъект исчез, то для психоаналитической практики субъект всегда находится в динамическом состоянии исчезновения.

Таким образом, психоанализ задействует математическую формализацию не для того, чтобы свести свое поле к полной структуре, а, скорее, чтобы актуализировать невозможность полной формализации, и использовать ее в этом качестве для целей ориентации своей практики. Но для чего? Цель такой ориентации состоит в том, чтобы произвести изменение в этической позиции субъекта в отношении его или ее истины в качестве фантазматического желания; сдвиг, который, кроме того, почти всегда сопровождается удивлением, таким же удивлением, которое, должно быть, испытал Ньютон, когда изобрел формулу, которую его символически структурированная Природа, казалось, «знала». Другими словами, психоаналитическая теория в контексте лечения оставляет пространство открытым (олицетворенным objet petit a), чтобы позволить возникнуть сингулярности анализанта как таковой – одновременно в качестве субъекта желания и объекта jouissance. Она принимает как данное тот факт, что ценность этого неизвестного нельзя вывести из самой структуры психоаналитической теории, и не пытается это делать. Именно этого призвана достичь ее практика с каждым анализантом, с которым она сталкивается, по одному. Короче говоря, теория подчинена праксису.

Однако, если психоаналитический праксис отграничивает себя от господствующего способа практики, утвержданного современной наукой и математикой, это не должно приводить к ложному заключению, что Лакан подразумевает отречение от математики. В конце концов, его последовательное усилие задействовать математическую формализацию в психоанализе говорит об обратном. Однако это обратное – с петлей. Как замечает Брюс Финк, современная наука, включая математическую науку,

сшивает лакановский субъект, тем самым сшивая его причину (как Истину). Поскольку она исключает психоаналитический субъект и объект, точка зрения Лакана в 60-х годах состоит в том, что науке придется претерпеть некоторые серьезные изменения, прежде чем в ее сферу можно будет включить психоанализ. Другими словами, формализации психоанализа в матемах и строго определенных клинических структурах – столь характерных для работы Лакана в тот период – недостаточно для того, чтобы превратить психоанализ в науку, ибо сама наука пока еще не готова включить в себя психоанализ. Сначала наука должна принять специфичность психоаналитического объекта. Таким образом, точка зрения Лакана в то время состояла в том, что наука пока еще не адекватна задаче вмещения в себя психоанализа [Fink, 1995a:140; курсив добавлен].

Если что это описание и подразумевает, так это то, что лакановский психоанализ может предоставить современной научной практике понимание, которое, будучи инкорпорировано, может привести к изменению этических отношений между ученым и его или ее работой.

Я бы хотел завершить этот раздел предположением о том, что недавний пересмотр Майклом Детлефсеном математического интуиционизма, и в частности Брауэра, предоставляет очертания такой модели.28 «Назад к Брауэру» Детлефсена стремится акцентировать математику в качестве деятельности и опыта.29 Он предлагает «воспринимать этот акцент на акциональном или практическом характере математики серьезно, и, таким образом, исследовать возможность обращения с брауэровской эпистемологией как основанной, скорее, на практической, нежели теоретической концепции математического знания» (Detlefsen, 1990:521). С этой точки зрения,

акцент на опыте может быть также отчасти попыткой выразить идею о том, что существует, так или иначе, нечто более ценное в том знании, что несет с собой способность делать нечто, чем в том знании, которое состоит исключительно из интеллектуального «признания» или «принятия» пропозиции. Истинное знание – если развивать идею дальше – воодушевляет и дает возможность. Оно побуждает к действию. Это больше, чем просто снять интеллектуальную шляпу перед пропозицией. Практическое знание, таким образом, проникает до уровня нашего умственного бытия, до которого теоретическое знание или чисто интеллектуальное знание обычно не добирается [Detlefsen, 1990:522].

Таким образом, из нашего описания становится ясно, как Лакан подходит к отношению между психоанализом и наукой путем двойного исследования, нацеленного одновременно на научность психоанализа и «психоанализ науки». Первое осуществляется посредством математической формализации; а второе – посредством этики отношения субъекта к своей истине в качестве нехватки в символическом Другом. Таким образом, если психоанализ нельзя свести к математической науке, нельзя свести его и к этике, хотя отношения с ними обоими у него сохраняются. Судя по всему, следовательно, что «психоанализ занимает место – возможно, невозможное место – между наукой и этикой, и тогда опыт имеет для Лакана двойное значение, опыта и эксперимента, тогда как в науке эти два значения разделены. Именно эксперимент над субъектом дает опыт этики» (Regnault, 1991:44).

Заключение

В этой главе я попытался прояснить взгляды Лакана на современную науку и то, как он артикулирует ее отношение к психоанализу. Я настаивал на определении науки как современной для того, чтобы отграничить ее от античной эпистемы, ей предшествующей. Этим Лакан сильно обязан Койре.Однако Лакан дополняет эту мутационную концепцию научной революции пониманием, почерпнутым из психоаналитического праксиса: субъектом.

С этой точки зрения, современная наука отличается от не-науки на основании форклюзии первой Имени-Отца, символической гарантии Истины. Тем самым она сшивает субъект, отделяя его от его истины – субъект, сам статус которого есть статус разделения (между «как» знания и «почему» истины). Таким образом, вопрос «Является ли психоанализ наукой?» заменяется вопросом о том, «При каких условиях наука смогла бы включить психоанализ в свою сферу?». Это не вопрос того, соответствует ли психоанализ установленному научному идеалу, но вопрос того, какие теория и практика являются подходящими, учитывая особый тип феноменов, который он желает изучать, и эпистемологические проблемы, ими порождаемые.

С лакановской точки зрения, решающим в признании особого характера практики современной науки являются не методы, на которые она опирается, и не объекты, которые она изучает. То, что является важным, это позиция субъекта в отношении Природы и своей работы, то, что не учитывали традиционные истории и философии науки и математики. «Позволим себе сказать, что субъект изучается не часто», заметил Лакан в 1965 году (Lacan, 1989:18). Только в последнее время историки и философы науки стали предпринимать попытки в этом направлении.30

Уделяя внимание установке Фрейда в отношении его области исследования, Лакан устанавливает связь с декартовским методом сомнения, располагая их оба в желании уверенности – уверенности, которая бы позволила использовать свой разум без отсылки к текстуальным авторитетам. Таким образом Лакан смог одновременно заявить, что современная наука была необходимым условием для возникновения психоанализа, и что Фрейд расширил сферу разума за пределы сознательного самообладания, которое требовало поддержки Бога в качестве Имени-Отца. Кроме того, это расширение сделалось явным посредством связывания бессознательных процессов с лингвистическими приемами и работой сновидения – нечто, что сам Лакан систематизировал посредством использования понятий из лингвистики, в особенности из ее теорий, касающихся структуры языка.

Именно эта отсылка к структуре возвещает о позитивном измерении для отношений между психоанализом и наукой. Поскольку психоанализ изучает структуру, наука математики является законным источником не только вдохновления, но и знаний, которые строго разработаны и способны к передаче. Психоанализ желает утверждать свои устремления в качестве научных, не сводя, однако, себя к (математической) науке. Это возвещает о негативном измерении для отношений между психоанализом и наукой. Ибо фундаменталистский импульс математической науки грезит о полном Другом, тем самым сшивая субъекта. Именно с этим исключенным субъектом науки психоанализ и имеет дело. Другими словами, психоанализ помещает нехватку в Другого, нехватку, которую можно очертить посредством формализации, но которая зарезервирована в качестве пространства, в котором может найти выражение этическое измерение (связанное с сингулярностью субъекта).

Таким образом, перед нами предстают любопытные отношения между математикой как парадигмой современной науки, c одной стороны, и психоанализом, с другой. Эти отношения предполагают, во-первых, что проблемы структуры и формализации, встречающиеся в психоанализе, могут найти более приемлемую формулировку, будучи переведены в проблемы, расположенные в хорошо развитых ветвях математики, таких как общая топология. С этой точки зрения, позитивное измерение отношений гомологично существующему между математикой и, скажем, физикой. Во-вторых, однако, они предполагают, что проблемы, касающиеся оснований математики, можно плодотворно сформулировать в терминах сексуальной любви, как с ними имеет дело психоанализ.31 С этой точки зрения, последовательные усилия ежедневной практики математиков сшить субъект порождают симптом дисциплины – симптом, который проявляется в форме кризиса оснований. Психоанализ полагает, что этот кризис связан с попыткой свести истину к знанию, тем самым затушевывая роль субъекта желания и его фантазматически структурированного jouissance.

Без сомнения, психоанализ пока еще не формализовал себя до того уровня, который мы привыкли ожидать от современной науки, подобной физике – по крайней мере, ту часть себя, которая поддается такому обращению.32 В терминах Лакатоса, психоанализ до сих пор находится на доформальной стадии развития, что, разумеется, не то же самое, что сказать, что он не является точным. Однако, благодаря немалым усилиям Лакана, такие попытки находят свое место на переднем крае сегодняшней психоаналитической исследовательской программы.33 С другой стороны, однако, психоанализ не принимает математическую формализацию в качестве своего единственного или даже главного идеала. Даже если бы ему пришлось разработать полноценную ветвь психоаналитической математики, все равно было бы безосновательно полагать ее (современной) наукой. Все потому, что психоаналитический праксис включает еще одно измерение, по меньшей мере, равной важности, а именно, этическое измерение сингулярной истины субъекта. Можно даже сказать, что само внедрение этого последнего измерения в науку не предполагало бы ничего, кроме ее радикальной реконцептуализации. Такое внедрение, иными словами, составило бы необходимое условие того, чтобы наука смогла включить психоанализ в свою сферу.

1 Я благодарю Ричарда Дэя, Марка Девенни, Джеса Ферни, Дэвида Ховарта и Янниса Ставракакиса за предложенные комментарии к ранним версиям этой главы.

2 По этому вопросу смотрите также 2000 выпуск журнала Umbr(a), озаглавленный «Наука и истина», в особенности Morel (2000), Мilner (2000) и Groom (2000).

3 Другие источники влияния на лакановскую концепцию науки включают Башляра, Кангилема и Мейерсона. См. Koyre (1956, 1965, 1978) и Мeyerson (1930, 1991).

4 Касательно различия между современным понятием математизированной эмпирической науки и математики античной эпистемы (как функции пар случайность/невозможность и бесконечный/конечный) см. Мilner (1991:34-8, 1997:109-114 и 2000) и Zizek (1996:209, 1997:159-60). Ср. также Foucault (1973). Касательно взглядов Лакана об отношениях между конъектурной и гуманитарной наукой см. Lacan (1989:11) и Leupin (1991:4-21).

5 Прекрасное библиографическое эссе на эту тему – см. Shapin (1996). Некоторые позднейшие историографические работы о возникновении современной науки в 17-м веке – см. Dear (1997, 1998), Eamon (1994), Shapin (1994), Gooding (1990, 1992), Wallace (1992) и Huff (1993). Критический обзор недавней литературы по истории науки – см. Golinsky (1998). О роли эксперимента в английском контексте – см. Shapin и Schaffer (1985). О влиянии континентальных математиков-иезуитов на работу Ньютона (рождение физико-математико-экспериментальной концепции науки) и общем интересе континенталов относительно того, как отдельные эмпирико-экспериментальные утверждения могли бы должным образом достичь статуса всеобщих утверждений – см. Dear (1995).

6 Холл полагает, что такой аргумент потребовал бы следующих шагов: во-первых, ряды исторических событий, объединенных термином «научная революция», разбиты на версальскую революцию, коперниканскую революцию, гарвейскую революцию, галилейскую революцию, и так далее, как ряды отдельных эпизодов; во-вторых следует признать что «революции», подчас более влиятельные, появлялись и в 18-м веке и позднее в связи с именами Лавуазье, Юнга-Френеля, Дарвина, Джоуля-Клаузиуса, Фарадея-Максвелла, Эйнштейна, Планка и так далее. Наконец, утверждается, что науку интересует не поиск реальности, но, скорее (используя удачное выражение), «правдоподобные истории»; в любой период истории (включая настоящий, разумеется) ученый не может сказать, соотносится ли какая-либо конкретная пропозиция с реальной структурой Вселенной, а может лишь объяснить, почему эта пропозиция кажется более вероятной, нежели другие, и как она согласуется со всеми или большей частью релевантных данных. Поскольку причины для признания какой-либо конкретной пропозиции приемлемой варьируются, и данные меняются, меняются и научные пропозиции [Hall, 1970:209-10].

7 Касательно других предложенных условий возможности (появления психоанализа), они включают кантовскую этику (сигнализирующую о разрыве с этикой, воспринимаемой в терминах Верховного или Христианского Блага) и упадок отцовской функции в современных западных обществах.

8 Касательно отношений между картезианским и классическим скептицизмом, см. Burnyeat (1983).

9 О субъекте высказанного и субъекте высказывания – см. Dor (1997:147-155). Ср. также Benveniste (1971:195-246).

10 Под jouissance подразумевается психосексуальное наслаждение, которое не обязательно приятно, (бессознательное) наслаждение, которое, предположительно мы испытываем, когда цепляемся за симптом, вызывающий у нас (сознательное) неудовольствие. О концепте jouissance см. Evans (1996)под заголовком «jouissance», и Evans (1998).

11 В своих «Размышлениях-II» («Meditation-II»), к примеру, Декарт утверждает, что «[м]ы должны решительно заключить, что эта пропозиция: Я есть, я существуюс необходимостью является истинной каждый раз, когда я ее произношу, или когда мысленно ее постигаю» (Descartes, 1972:150). В другом переводе читаем: «Я должен наконец заключить, что эта пропозиция, Я есть, я существую с необходимостью является истинной всякий раз, когда я ее выдвигаю или постигаю своим разумом» (Descartes, 1984:17).

12 Различие между этими двумя сторонами Декарта, возможно, дает основание для недавних призывов Жижека к возвращению к картезианскому когито. С этой точки зрения, возвращение к картезианскому когито – это возвращение к пунктирному субъекту, чья уверенность укоренена в самом акте сомнения, возвращение к субъекту, зримо расщепленному между истиной и знанием (нежели к неразделенному индивиду, возможному благодаря разрыву или схлопыванию истины и знания посредством разделения или редукции). Такое возвращение, следовательно, повлекло бы за собой необходимую дополнительную задачу, а именно – показать, как пустой картезианский субъект знания всегда преследуется своей обратной стороной, сшитым субъектом jouissance-истиной. См. Zizek (1998:1-7, 1999a:1-5). Ср. также Dolar (1998) – об отношениях между картезианским когито и субъектом бессознательного.

13 Возможно, мы могли бы сказать, что событием (красноречивое выражение которого дают работы Декарта), драматизирующим эти сложные отношения (между иcтиной и знанием), была встреча галилеевского знания и его угроза Истине католической церкви.

14 Ср. логический позитивизм. См., к примеру, Ayer (1971). Критика этой позиции – см. Austin (1962).

15 О лакановской концепции форклюзии – см. Grigg (1998).

16 Ясное и простое описание этих перемещений – см., к примеру, Chalmers (1994).

17 Дополнительная литература по истории и философии математики – см., к примеру, Detlefsen (1996), Irvine (1996), Whiteside (1960).

18 О роли ноля в осуществлении сшивания субъекта в контексте «Оснований арифметики» Фреге – см. классическое «Suture» Jacques-Alain Miller’а (Miller, 1977-8).

19 Пересмотр математической практики, принимающий во внимание элементы субъекта, языка, общества и культурный контекст – см. Resnik (1992), Putnam (1975), Hersh (1979, 1998), Goodman (1979), Kitcher (1983), Mahoney (1990), Mancosu (1996), Rouse (1987), Shapiro (1983), Thurston (1998), Tymoczko (1998). Похожий пересмотр практики ученых-физиков – см. Bloor (1976, 1981, 1983), Gooding (1990, 1992), Latour (1987), Latour и Woolgar (1986), Hatfield (1990) и Pickering (1992, 1995). Об отношениях между физической наукой и социальной/гуманитарной наукой – см. Salmon (1992), Hollis (1994), Cohen (1994), Dallmayr и McCarty(1977) и Ryan (1970).

20 Индивидуальные последствия сшивания субъективности часто манифестируются через столкновение с (или погружение в) безумие. В области математики, вспомним душевные страдания Кантора и Мейера (Lacan, 1989:18; см. также Charraud, 1994). Или же, в области психоанализа, подумаем о Ференци или Ранке. С психоаналитической точки зрения, этичный ученый не отступает перед нехваткой в Другом, пытаясь заполнить ее фантазиями о Целостности (см. Fink или Miller, этот том); вместо этого, этичный ученый изобретает. Возможно, это один из способов чтения различия между «паранойяльным» открытием повсюду тайных анаграмматичных значений Соссюра и поэтическим путем изобретения Якобсона. Или, в контексте мнимых противоречий в теории квантовой механики, это дает нам схему для чтения отношений между Эйнштейном-Бомом, с одной стороны, и Бором-Гейзенбергом, с другой. На уровне социума, последовательные усилия сшить субъект научной инициативой в целом могут иметь гомологичные последствия, начиная с возвышенного (современная литература и поэзия как ответ на науку лингвистики – ср. Foucault (1973:299-300) и Milner (1990:38-9)) – и заканчивая насильственным (расизм как последствие стирания социальной наукой сингулярности субъекта путем статистизации).

21 О значении букв для Лакана – см. Goux (1991), главы 4 и 6 в Chaitin (1996), и главу 11 в Julien (1994).

22 Фактически, согласно Шапиро, математика – это наука структуры. Так, предмет арифметики – это структура натуральных чисел, паттерн, общий для любой системы объектов, имеющей отдельный изначальный объект и отношения преемственности, которые удовлетворяют принципу индукции. Грубо говоря, сущность натурального числа – это отношения, которые оно имеет с другими натуральными числами. Быть натуральным числом 2 – значит, быть не более, чем преемником преемника 0, предшественником 3, первым простым числом, и так далее. Примерами структуры натуральных чисел являются конечные порядковые числительные фон Неймана, цифры Цермело, арабские цифры, последовательность отдельных моментов времени, и так далее. Структура является общей для всех редукций арифметики. Схожим образом, евклидова геометрия касается структуры евклидова пространства, топология – топологических структур, и так далее [Shapiro, 1997:5-6].

Итак, сходным образом, психоаналитическая математика касается бессознательной структуры. Разумеется, любая формализация, равно как и любая теоретизация, должна учитывать и рассматривать вплотную конкретные трудности психоаналитического опыта, эпистемологические или же технические. Другими словами, нужно сопротивляться тому, чтобы позволить предписанию формализировать превосходить свою инструментальную функцию, трансформируя его в самоцель, описывая волнующие вопросы сопротивления и переноса. По этому вопросу – см. дебаты между Лэнгсом и Бадаламенти, с одной стороны, и Бергойном, с другой (1994-5).

23 В терминах Аристотеля, «причина» ньютоновской науки формальна. В своей «Науке и истине» Лакан связывает действующую причину Аристотеля с магией и алхимией, конечную причину – с телеологической эсхатологией религии, а материальную причину – с психоанализом (Lacan, 1989).Описание этого – см. Nobus (этот том).

24 Измерение субъекта стерто не только со стороны теоретика, это измерение стерто и со стороны изучаемых субъектов. Каким образом? Путем сведения субъекта к позиции в замкнутой структуре таким образом, что это маскирует расщепленный характер субъекта. В теории игры, к примеру, субъект сведен именно к такой позиции (нападающий или защитник) и обусловлен заранее заданным окончанием, в терминах которого шаги, которые он предпринимает, объясняются-просчитываются как комбинаторные и представляются осязаемыми в матричной форме (Lacan, 1989:9).

25 В своей «La Topologie Ordinaire de Jacques Lacan» на стр. 30 Jeanne Granon-Lafont (1985) объясняет, что «[т]олько темпоральное событие [второй оборот или повторение записи] разграничивает оборотную и правую стороны, которые разделены временем, необходимым для того, чтобы совершить дополнительный оборот. Дихотомия между этими двумя понятиями, оборотной и правой сторонами, возникает вновь только путем вмешательства нового измерения, измерения времени. Время, как континуум, производит различие между двумя сторонами. Если больше не существует двух тактов для ленты Мёбиуса, но лишь одна сторона, необходимо время, чтобы объяснить ленту» (цитировано по Leupin, 1991:21, примечание 28).

26 Здесь важно отметить, что деятельность формализации обнаруживается как на стороне аналитика, так и на стороне анализанта. В первом случае, формализация осуществляется в режиме теоретизации, даже если эта теоретизация чувствительна к своим границам. Во втором случае, формализация осуществляется в режиме компактификации. Аналитический материал систематически редуцируется, чтобы обнаружить одновременно паттерн или структуру, объединяющую свободные ассоциации субъекта, и край дыры, вокруг которой они вращаются.

27 Ср. обсуждение Лаканом tuche и automaton в главе 5 Семинара XI (1977b). Ср. также Miller (1989b) и Verhaeghe (этот том).

28 Похожий пересмотр отношения философии математики к математической практике – см. Tymoczko (1998:385-398).

29 Об отношениях между интуицией и математическим изобретением – см. Hadamard (1945). Хотя и устаревшее и очень личное, его описание включает много интересных иллюстраций, как исторических, так и современных.

30 Возможно, здесь стоит отметить, что предписание принимать в расчет субъект не подразумевает какого-либо рода субъективный релятивизм. Точнее было бы сказать, что психоанализ включает измерение «объективно субъективного». Об этом см. Ziziek (1997:119-22).

31 Разумеется, Лакан не был первым или единственным, кто предположил связь между математикой и бессознательным. Так было, например, в случае с И. Херманном, У. Бионом и И. Матте-Бланко. См. также Burgoyne (этот том).

32 Критическая оценка использования Лаканом математики – см. Dor (1996).

33 См. Burgoyne (2000), Morel (1994), Vappareau (1985) и Charraud (1997, 1999). Другие злободневные вопросы, ориентирующие психоаналитическую исследовательскую программу, включают: «Является ли завершение анализа разным для мужчин и женщин»? и «Что может служить основой психоаналитического сообщества, объединяющего субъектов, достигших окончания своего анализа»?

Зигмунд Фрейд лекция 11 «введение в психоанализ»

Уважаемые дамы и господа! Если вы усвоили сущность цензуры сновидения и символического изображения, хотя еще и не совсем разрешили вопрос об искажении сновидения, вы все таки в состоянии понять большинство сновидений. При этом вы можете пользоваться обеими дополняющими друг друга техниками, вызывая у видевшего сон ассоциативные мысли до тех пор, пока не проникнете от заместителя к собственному [содержанию], подставляя для символов их значение, исходя из своих собственных знаний. Об определенных возникающих при этом сомнениях речь будет идти ниже.

Теперь мы можем опять взяться за работу, которую в свое время пытались сделать, не имея для этого достаточно средств, когда мы изучали отношения между элементами сновидения и его собственным [содержанием] и установили при этом четыре такие основные отношения: части к целому; приближения, или намека; символического отношения и наглядного изображения слова. То же самое мы хотим предпринять в большем масштабе, сравнивая явное содержание сновидения в целом со скрытым сновидением, найденным путем толкования.

Надеюсь, вы никогда не перепутаете их друг с другом. Если вы добьетесь этого, то достигнете в понимании сновидения большего, чем, вероятно, большинство читателей моей книги Толкование сновидений. Позвольте еще раз напомнить, что та работа, которая переводит скрытое сновидение в явное, называется работой сновидения (Traumarbeit). Работа, проделываемая в обратном направлении, которая имеет целью от явного сновидения добраться до скрытого, является нашей работой толкования (Deutungsarbeit). Работа толкования стремится устранить работу сновидения. Признанные очевидным исполнением желания сновидения детского типа все таки испытали на себе частичную работу сновидения, а именно перевод желания в реальность и по большей части также перевод мыслей в визуальные образы. Здесь не требуется никакого толкования, только обратный ход этих двух превращений. То, что прибавляется к работе сновидения в других сновидениях, мы называем искажением сновидения (Traumentstellung); именно его и нужно устранить посредством нашей работы толкования.

Сравнивая большое количество толкований сновидений, я в состоянии последовательно показать вам, что проделывает работа сновидения с материалом скрытых его мыслей. Но я прошу вас не требовать от этого слишком многого. Это всего лишь описание, которое нужно выслушать со спокойным вниманием.

Первым достижением работы сновидения является сгущение (Verdichtung). Под этим мы подразумеваем тот факт, что явное сновидение содержит меньше, чем скрытое, т. е. является своего рода сокращенным переводом последнего. Иногда сгущение может отсутствовать, однако, как правило, оно имеется и очень часто даже чрезмерное. Но никогда не бывает обратного, т. е. чтобы явное сновидение было больше скрытого по объему и содержанию. Сгущение происходит благодаря тому, что: 1) определенные скрытые элементы вообще опускаются; 2) в явное сновидение переходит только часть некоторых комплексов скрытого сновидения; 3) скрытые элементы, имеющие что то общее, в явном сновидении соединяются, сливаются в одно целое.

Если хотите, то можете сохранить название «сгущение» только для этого последнего процесса. Его результаты можно особенно легко продемонстрировать. Из своих собственных сновидений вы без труда вспомните о сгущении различных лиц в одно. Такое смешанное лицо выглядит как А, но одето как Б, совершает какое то действие, какое, помнится, делал В, а при этом знаешь, что это лицо — Г. Конечно, благодаря такому смешиванию особенно подчеркивается что то общее для всех четырех лиц. Так же, как и из лиц, можно составить смесь из предметов или из местностей, если соблюдается условие, что отдельные предметы и местности имеют что то общее между собой, выделяемое скрытым сновидением. Это что то вроде образования нового и мимолетного понятия с этим общим в качестве ядра. Благодаря накладыванию друг на друга отдельных сгущаемых единиц возникает, как правило, неясная, расплывчатая картина, подобно той, которая получается, если на одной фотопластинке сделать несколько снимков.

Для работы сновидения образование таких смесей очень важно, потому что мы можем доказать, что необходимые для этого общие признаки нарочно создаются там, где их раньше не было, например, благодаря выбору словесного выражения какой либо мысли. Мы уже познакомились с такими сгущениями и смешениями; они играли роль в возникновении некоторых случаев оговорок. Вспомните молодого человека, который хотел begleitdigen даму. Кроме того, имеются остроты, механизм возникновения которых объясняется таким сгущением. Однако независимо от этого можно утверждать, что данный процесс является чем то необычным и странным. Правда, образование смешанных лиц в сновидении имеет аналогии в некоторых творениях нашей фантазии, которая легко соединяет в одно целое составные части, в действительности не связанные между собой, — например, кентавры и сказочные животные в древней мифологии или на картинах Беклина. Ведь «творческая фантазия» вообще не может изобрести ничего нового, а только соединяет чуждые друг другу составные части. Но странным в способе работы сновидения является следующее: материал, которым располагает работа сновидения, состоит ведь из мыслей, мыслей, некоторые из которых могут быть неприличными и неприемлемыми, однако они правильно образованы и выражены. Эти мысли переводятся благодаря работе сновидения в другую форму, и странно и непонятно, что при этом переводе, перенесении как бы на другой шрифт или язык находят свое применение средства слияния и комбинации. Ведь обычно перевод старается принять во внимание имеющиеся в тексте различия, а сходства не смешивать между собой. Работа сновидения стремится к совершенно противоположному: сгустить две различные мысли таким образом, чтобы найти многозначное слово, в котором обе мысли могут соединиться, подобно тому, как это делается в остроте. Этот переход нельзя понять сразу, но для понимания работы сновидения он может иметь большое значение.

Хотя сгущение делает сновидение непонятным, все таки не возникает впечатления, что оно является результатом действия цензуры сновидения. Скорее, хочется объяснить его механическими и экономическими факторами; однако приходится принимать в расчет и цензуру.

Результаты сгущения могут быть совершенно исключительными. С его помощью иногда возможно объединить две совершенно различные скрытые мысли в одном явном сновидении, так что можно получить одно вроде бы удовлетворяющее толкование сновидения и все же при этом упустить возможность другого.

Следствием сгущения является также отношение между скрытым и явным сновидением, заключающееся в том, что между различными элементами и не сохраняется простого соответствия. Один явный элемент соответствует одновременно нескольким скрытым, и наоборот, один скрытый элемент может участвовать в нескольких явных как бы в виде перекреста. При толковании сновидения оказывается также, что [ассоциативные] мысли к отдельному явному элементу не всегда приходят по порядку. Часто приходится ждать, пока все сновидение не будет истолковано.

Итак, работа сновидения совершает очень необычную по форме транскрипцию мыслей сновидения — не перевод слова за словом или знака за знаком и не выбор по определенному правилу, когда передаются только согласные какого нибудь слова, а гласные опускаются, что можно было бы назвать представительством, т. е. один элемент всегда извлекается вместо нескольких, — но это нечто другое и гораздо более сложное.

Вторым результатом работы сновидения является смещение (Verschiebung). Для его понимания мы, к счастью, провели подготовительную работу; ведь мы знаем, что оно целиком является делом цензуры сновидения. Оно проявляется двояким образом, во первых, в том, что какой то скрытый элемент замещается не собственной составной частью, а чем то отдаленным, т. е. намеком, а во вторых, в том, что психический акцент смещается с какого то важного элемента на другой, не важный, так что в сновидении возникает иной центр и оно кажется странным.

Замещение намеком известно нам и по нашему мышлению в бодрствующем состоянии, однако здесь есть различие. При мышлении в бодрствующем состоянии намек должен быть легко понятным, а заместитель иметь смысловое отношение к собственному [содержанию] (Eigentliche). И острота часто пользуется намеком, она отказывается от ассоциации по содержанию и заменяет ее необычными внешними ассоциациями, такими, как созвучие и многозначность слова и др. Но она сохраняет понятность; острота лишилась бы всего своего действия, если бы нельзя было без труда проделать обратный путь от намека к собственному содержанию. Но намек смещения в сновидении свободен от обоих ограничений. Он связан с замещаемым элементом самыми внешними и отдаленными отношениями и поэтому непонятен, а если его разъяснить, то толкование производит впечатление неудачной остроты или насильственно притянутой за волосы, принужденной интерпретации. Цензура только тогда достигает своей цели, когда ей удается полностью затемнить обратный путь от намека к собственному [содержанию].

Смещение акцента как средство выражения мысли не встречается. При мышлении в бодрствующем состоянии мы иногда допускаем его для достижения комического эффекта. Впечатление ошибки, которое оно производит, я могу у вас вызвать, напомнив один анекдот: в деревне был кузнец, который совершил преступление, достойное смертной казни. Суд постановил, что он должен понести наказание за свое преступление, но так как в деревне был только один кузнец и он был необходим, портных же в деревне жило трое, то один из этих трех был повешен вместо него.

Третий результат работы сновидения психологически самый интересный. Он состоит в превращении мыслей в зрительные образы. Запомним, что не все в мыслях сновидения подлежит этому превращению, кое что сохраняет свою форму и появляется в явном сновидении как мысль или знание; зрительные образы являются также не единственной формой, в которую превращаются мысли. Однако они все таки являются существенным фактором в образовании сновидения; эта сторона работы сновидения, как мы знаем, является второй постоянной чертой сновидения, а для выражения отдельных элементов сновидения существует, как мы видели, наглядное изображение слова.

Ясно, что это нелегкая работа. Чтобы составить понятие о ее трудностях, представьте себе, что вы взяли на себя задачу заменить политическую передовицу какой то газеты рядом иллюстраций, т. е. вернуться от буквенного шрифта к письму рисунками. То, что в этой статье говорится о лицах и конкретных предметах, вы легко и, может быть, удачно замените иллюстрациями, но при изображении абстрактных слов и всех частей речи, выражающих логические отношения, таких как частицы, союзы и т. п., вас ожидают трудности. При изображении абстрактных слов вы сможете себе помочь всевозможными искусственными приемами. Вы попытаетесь, например, передать текст статьи другими словами, которые звучат, может быть, необычно, но содержат больше конкретных и подходящих для изображения понятий. Затем вы вспомните, что большинство абстрактных слов являются потускневшими конкретными и поэтому по возможности воспользуетесь первоначальным конкретным значением этих слов. Итак, вы будете рады, если сможете изобразить обладание (Besitzen) объектом как действительное физическое сидение (Darauf sitzen). Так же поступает и работа сновидения. При таких обстоятельствах вы едва ли будете предъявлять большие претензии к точности изображения. Таким образом, и работе сновидения вы простите, что она, например, такой трудный для изображения элемент, как нарушение брачной верности (Ehebruch), заменяет другим каким либо разрывом (Bruch), перелом ноги (Beinbruch). [48] Надеюсь, вы сумеете до некоторой степени простить беспомощность языка рисунков, когда он замещает собой буквенный.

Для изображения частей речи, показывающих логические отношения, вроде «потому что, поэтому, но» и т. д., нет подобных вспомогательных средств; таким образом, эти части текста пропадут при переводе в рисунки. Точно так же благодаря работе сновидения содержание мыслей сновидения растворяется в его сыром материале объектов и деятельностей. И вы можете быть довольны, если вам предоставится возможность каким то образом намекнуть в более тонком образном выражении на определенные недоступные изображению отношения. Точно так же работе сновидения удается выразить что то из содержания скрытых мыслей сновидения в формальных особенностях явного сновидения, в его ясности или неясности, в его разделении на несколько фрагментов и т. п. Количество частей сновидения, на которые оно распадается, как правило, сочетается с числом основных тем, ходом мыслей в скрытом сновидении; короткое вступительное сновидение часто относится к последующему подробному основному сновидению как введение или мотивировка; придаточное предложение в мыслях сновидения замещается в явном сновидении сменой включенных в него сцен и т. д. Таким образом, форма сновидений ни в коем случае не является незначительной и сама требует толкования. Несколько сновидений одной ночи часто имеют одно и то же значение и указывают на усилия как нибудь получше справиться с нарастающим раздражением. Даже в одном сновидении особенно трудный элемент может быть изображен «дублетами», несколькими символами.

При дальнейшем сравнении мыслей сновидения с замещающими их явными сновидениями мы узнаем такие вещи, к которым еще не подготовлены, например, что бессмыслица и абсурдность сновидений также имеют свое значение. Да, в этом пункте противоречие между медицинским и психоаналитическим пониманием сновидения обостряется до последней степени. С медицинской точки зрения сновидение бессмысленно, потому что душевная деятельность спящего лишена всякой критики; с нашей же, напротив, сновидение бессмысленно тогда, когда содержащаяся в мыслях сновидения критика, суждение «это бессмысленно» должны найти свое изображение. Известное вам сновидение с посещением театра (три билета за 1 фл. 50 кр.) — хороший тому пример. Выраженное в нем суждение означает: бессмысленно было так рано выходить замуж.

Точно так же при работе над толкованием мы узнаем о часто высказываемых сомнениях и неуверенности видевшего сон по поводу того, встречался ли в сновидении определенный элемент, был ли это данный элемент или какой то другой. Как правило, этим сомнениям и неуверенности ничего не соответствует в скрытых мыслях сновидения; они возникают исключительно под действием цензуры сновидения и должны быть приравнены к не вполне удавшимся попыткам уничтожения этих элементов.

К самым поразительным открытиям относится способ, каким работа сновидения разрешает противоречия скрытого сновидения. Мы уже знаем, что совпадения в скрытом материале замещаются сгущениями в явном сновидении. И вот с противоположностями работа сновидения поступает точно так же, как с совпадениями, выражая их с особым предпочтением одним и тем же явным элементом. Один элемент в явном сновидении, который способен быть противоположностью, может, таким образом, означать себя самого, а также свою противоположность или иметь оба значения; только по общему смыслу можно решить, какой перевод выбрать. С этим связан тот факт, что в сновидений нельзя найти изображения «нет», по крайней мере недвусмысленного.

Пример желанной аналогии этому странному поведению работы сновидения дает нам развитие языка. Некоторые лингвисты утверждают, что в самых древних языках противоположности, например, сильный — слабый, светлый — темный, большой — маленький, выражались одним и тем же корневым словом. («Противоположный смысл первоначальных слов»). Так, на древнеегипетском языке ken первоначально означало «сильный» и «слабый». Во избежание недоразумений при употреблении таких амбивалентных слов в речи ориентировались на интонацию и сопроводительный жест, при письме прибавляли так называемый детерминатив, т. е. рисунок, не произносившийся при чтении. Ken в значении «сильный» писалось, таким образом, с прибавлением после буквенных знаков рисунка прямо сидящего человечка; если ken означало «слабый», то следовал рисунок небрежно сидящего на корточках человечка. Только позже благодаря легким изменениям одинаково звучащего первоначального слова получилось два обозначения для содержащихся в нем противопоставлений. Так из ken — «сильный — слабый» возникло ken — «сильный» и kan — «слабый». Не только древнейшие языки в своем позднейшем развитии, но и гораздо более молодые и даже живые ныне языки сохранили в большом количестве остатки этого древнего противоположного смысла. [204] Хочу привести вам в этой связи несколько примеров по К. Абелю (1884).

В латинском языке такими все еще амбивалентными словами являются: altus (высокий — низкий) и sacer (святой — нечестивый). В качестве примеров модификации одного и того же корня я упомяну: clamare — кричать, dam — слабый, тихий, тайный; siccus — сухой, succus — сок. Сюда же из немецкого языка можно отнести: Stimme — голос, stumm — немой. Если сравнить родственные языки, то можно найти много примеров. По английски lock — закрывать; по немецки Loch — дыра, Lьcke — люк. В английском cleave — раскалывать, в немецком kleben — клеить.

Английское слово without, означающее, собственно, «с — без», теперь употребляется в значении «без»; то, что with, кроме прибавления, имеет также значение отнимания, следует из сложных слов withdraw — отдергивать, брать назад, withhold — отказывать, останавливать. Подобное же значение имеет немецкое wieder.

В развитии языка находит свою параллель еще одна особенность работы сновидения. В древнеегипетском, как и в других более поздних языках, встречается обратный порядок звуков в словах с одним значением. Такими примерами в английском н немецком языках являются: Topf — pot [горшок]; boat — tub [лодка]; hurry [спешить] — Ruhe [покой, неподвижность]; Balken [бревно, брус] — Kloben [полено, чурбан].

В латинском и немецком: capere — packen [хватать]; ren — Niere [почка].

Такие инверсии, какие здесь происходят с отдельными словами, совершаются работой сновидения различным способом. Переворачивание смысла, замену противоположностью мы уже знаем. Кроме того, в сновидениях встречаются инверсии ситуации, взаимоотношения между двумя лицами, как в «перевернутом мире». В сновидении заяц нередко стреляет в охотника. Далее, встречаются изменения в порядке следования событий, так что то, что является предшествующей причиной, в сновидении ставится после вытекающего из нее следствия. Все происходит как при постановке пьесы плохой труппой, когда сначала падает герой, а потом из за кулис раздается выстрел, который его убивает. Или есть сновидения, в которых весь порядок элементов обратный, так что при толковании, чтобы понять его смысл, последний элемент нужно поставить на первое место, а первый — на последнее. Вы помните также из нашего изучения символики сновидения, что входить или падать в воду означало то же самое, что и выходить из воды, а именно рождать или рождаться, и что подниматься по лестнице означает то же самое, что и спускаться по ней. Несомненно, что искажение сновидения может извлечь из такой свободы изображения определенную выгоду.

Эти черты работы сновидения можно назвать архаическими. Они присущи также древним системам выражения, языкам и письменностям, и несут с собой те же трудности, о которых речь будет ниже в критическом обзоре.

А теперь еще о некоторых других взглядах. При работе сновидения дело, очевидно, заключается в том, чтобы выраженные в словах скрытые мысли перевести в чувственные образы по большей части зрительного характера. Наши мысли как раз и произошли из таких чувственных образов; их первым материалом и предварительными этапами были чувственные впечатления, правильнее сказать, образы воспоминания о таковых. Только позднее с ними связываются слова, а затем и мысли. Таким образом, работа сновидения заставляет мысли пройти регрессивный путь, лишает их достигнутого развития, и при этой регрессии должно исчезнуть все то, что было приобретено в ходе развития от образов воспоминаний к мыслям.

Такова работа сновидения. По сравнению с процессами, о которых мы узнали при ее изучении, интерес к явному сновидению должен отойти на задний план. Но этому последнему, которое является все таки единственным, что нам непосредственно известно, я хочу посвятить еще несколько замечаний.

Естественно, что явное сновидение теряет для нас свою значимость. Нам безразлично, хорошо оно составлено или распадается на ряд отдельных бессвязных образов. Даже если оно имеет кажущуюся осмысленной внешнюю сторону, то мы все равно знаем, что она возникла благодаря искажению сновидения и может иметь к внутреннему его содержанию так же мало отношения, как фасад итальянской церкви к ее конструкции и силуэту. В некоторых случаях и этот фасад сновидения имеет свое значение, когда он передает в мало или даже совсем не искаженном виде какую то важную составную часть скрытых мыслей сновидения. Но мы не можем узнать этого, не подвергнув сновидение толкованию и не составив благодаря ему суждения о том, в какой мере имело место искажение. Подобное же сомнение вызывает тот случай, когда два элемента сновидения, по видимому, находятся в тесной связи. В этом может содержаться ценный намек на то, что соответствующие этим элементам скрытые мысли сновидения тоже должны быть приведены в связь, но в других случаях убеждаешься, что то, что связано в мыслях, разъединено в сновидении.

В общем следует избегать того, чтобы объяснять одну часть явного сновидения другой, как будто сновидение связно составлено и является прагматическим изложением. Его, скорее, можно сравнить с искусственным мрамором брекчией, составленным из различных кусков камня при помощи цементирующего средства так, что получающиеся узоры не соответствуют первоначальным составным частям. Действительно, есть некая часть работы сновидения, так называемая вторичная обработка (sekundдre Bearbeitung), которая старается составить из ближайших результатов работы сновидения более или менее гармоничное целое. При этом материал располагается зачастую совершенно не в соответствии со смыслом, а там, где кажется необходимым, делаются вставки.

С другой стороны, нельзя переоценивать работу сновидения, слишком ей доверять. Ее деятельность исчерпывается перечисленными результатами; больше чем сгустить, сместить, наглядно изобразить и подвергнуть целое вторичной обработке, она не может сделать. То, что в сновидении появляются выражения суждений, критики, удивления, заключения, — это не результаты работы сновидения, и только очень редко это проявления размышления о сновидении, но это по большей части — фрагменты скрытых мыслей сновидения, более или менее модифицированных и приспособленных к контексту, перенесенных в явное сновидение. Работа сновидения также не может создавать и речей. За малыми исключениями речи в сновидении являются подражаниями и составлены из речей, которые видевший сон слышал или сам произносил в тот день, когда видел сон, и которые включены в скрытые мысли как материал или как побудители сновидения. Точно так же работа сновидения не может производить вычисления; все вычисления, которые встречаются в явном сновидении, — это по большей части набор чисел, кажущиеся вычисления, как вычисления они совершенно бессмысленны, и истоки вычислений опять таки находятся в скрытых мыслях сновидения. При этих отношениях неудивительно также, что интерес, который вызывает работа сновидения, скоро устремляется от нее к скрытым мыслям сновидения, проявляющимся благодаря явному сновидению в более или менее искаженном виде. Но нельзя оправдывать то, чтобы это изменение отношения заходило так далеко, что с теоретической точки зрения скрытые мысли вообще ставятся на место самого сновидения и о последнем высказывается то, что может относиться только к первым. Странно, что для такого смешивания могли злоупотребить результатами психоанализа. «Сновидением» можно назвать не что иное, как результат работы сновидения, т. е. форму, в которую скрытые мысли переводятся благодаря работе сновидения.

Работа сновидения — процесс совершенно своеобразного характера, до сих пор в душевной жизни не было известно ничего подобного. Такие сгущения, смещения, регрессивные превращения мыслей в образы являются новыми объектами, познание которых уже достаточно вознаграждает усилия психоанализа. Из приведенных параллелей к работе сновидения вы можете также понять, какие связи открываются между психоаналитическими исследованиями и другими областями, в частности, между развитием языка и мышления. О другом значении этих взглядов вы можете догадаться только тогда, когда узнаете, что механизмы образования сновидений являются прототипом способа возникновения невротических симптомов.

Я знаю также, что мы еще не можем полностью понять значения для психологии всех новых данных, заключающихся в этих работах. Мы хотим указать лишь на то, какие новые доказательства имеются для существования бессознательных душевных актов — а ведь скрытые мысли являются ими — и какой неожиданно широкий доступ к знанию бессознательной душевной жизни обещает нам толкование сновидений.

Ну а теперь, пожалуй, самое время привести вам различные примеры отдельных сновидений, к этому вы подготовлены всем вышеизложенным.

Глеб Демин «Лакан — шарлатан» часть 1

Материал с сайта

 

Предисловие к серии

Книга Питера Мэтью «Лакан – шарлатан» (Mathews, Peter D., 2020. Lacan the Charlatan. Switzerland: Springer Nature) имеет отчётливую структуру: каждая глава за исключением первой, выполняющей роль предисловия, выстраивается вокруг одного из критиков и «обвинителей» Лакана. Это слово, избранное самим автором, отсылает к судебно-процессуальному дискурсу, и Лакан, таким образом, в начале каждой главы оказывается «подсудимым», которому предъявляют обвинение в шарлатанстве. От фигуры обвинителя зависит как сфера, в рамках которой подозреваемый оказывается уличен (от вопросов лингвистической теории к психоанализу и далее – фигуре Лакана как Господина особого рода), так и тяжесть самого обвинения: тогда как первый из критиков выносит свой вердикт заочно, широкими мазками, скорее в адрес известного имени, последний – один из ближайших учеников и соратников французского психоаналитика.

В серии статей, которая будет предложена вашему вниманию, мы повторим путь оригинального авторского исследования в формате одна статья – одна глава. При этом мы не ставим задачи изложить целиком содержание соответствующих глав, но постараемся в более или менее краткой и читабельной форме наметить канву аргументации сторон «обвинения» и «защиты», предоставив читателю возможность, при наличии соответствующего желания, самому погрузиться в богатый и академически глубокий мир оригинальной работы, чтобы дополнить картину соответствующих дискуссий и расширить собственное понимание контекстов, в рамках которых эти дискуссии развивались и продолжаются по сей день.

В своем изложении мы будем придерживаться исходного текста. Все необходимые комментарии и примечания переводчика будут выделены и подписаны. Оставаясь верными академическому стилю автора, мы постарались сохранить ссылки на цитируемые и упоминаемые работы.

Лакан — лингвистический шарлатан

В своей книге «Теорея и после» (Tallis, R., 1999. Theorrhoea and After. Basingstoke and London: Macmillan) (‘теория’ в названии сгущается с ‘диареей’), философ, поэт и культурный критик Рэймонд Таллис говорит о Ж. Лакане как о «старом шарлатане, который все больше напоминает Л. Рона Хаббарда», основателя секты саентологов.

Осмысляя рецепцию двух собственных книг, выпущенных ранее под говорящими названиями «Не Соссюр» и «В защиту реализма» (Tallis, R., 1988b. Not Saussure: A Critique of Post-Saussurean Literary Theory. Basingstoke and London: Macmillan; Tallis, R., 1988a. In Defence of Realism. Lincoln NE and London: University of Nebraska Press), Таллис сетует на то, что к его работам отнеслись несправедливо именно потому, что в них он посмел выступить против гегемонии пост-соссюровской теории, доминирующей на всём пространстве гуманитарных наук. По мысли автора, молодые революционеры, в своё время стоявшие у истоков пост-соссюровского переворота, теперь стали старыми профессорами, элитой академического мира, занимающей руководящие посты. Коррумпированные собственными шкурными интересами, эти и подобные им представители нового гуманитарного истеблишмента, по словам автора, умышленно слепы к тем истинам по поводу дефектов пост-соссюровской теории, которые выводят в свет его собственные работы. Горькие реалии, которые он описывает, не могут соперничать с опиумом фальшивого революционерства, который предлагают слушателю лжепророки, вдохновленные шарлатанами вроде Деррида и Лакана, которых автор выделяет в качестве худших популяризаторов пост-соссюровской теории и её идей.

Острие столкновения критика непосредственно с мыслью французского мэтра обнаруживается в работе «Не Соссюр», центральный тезис которой – отвержение пост-соссюровской теории языка как закрытой системы означающих, отсылающих всегда лишь к другим означающим, и никогда – к чему-либо ‘реальному’, как такой теории, которая создаёт искусственный по своей сути разрыв между языком и реальностью.

Такая теория, по мнению Таллиса, конституирует своего рода лингвистический идеализм, где от понятия языка как закрытой системы, не соприкасающейся ни с чем, кроме самой себя, совершается переход к тезису о несуществовании вне-лингвистической реальности вообще: «Сознание, реальность и общество становятся терминами, рядоположенными языку. Сознание, мир, реальность и общество образуют единую закрытую систему. В своем пределе, где нет уже ничего, кроме языка, такого рода интертекстуализм становится лингвистической версией неокантианского идеализма».

Таллис отсылает здесь к концепции И. Канта, согласно которой реальность сама по себе (‘ноумен’) функционально недоступна для человеческого опыта, поскольку восприятия, составляющие его материал, всегда и прежде всякого опыта определены архитектоникой воспринимающего аппарата человека (знаменитая кантовская тройка чувственность – рассудок – разум очерчивает три дифференцированных области этого аппарата), и, соответственно, наш опыт всегда имеет дело лишь с ‘феноменами’ как с ‘представителями’ внешней действительности. Тогда как неокантианский идеализм рассматривает человека как запертого в коконе собственных восприятий, Таллис обвиняет пост-соссюровских теоретиков в заключении человека в «тюрьму языка» – бесконечный лабиринт означающих, в котором возможность встречи с ‘самой реальностью’ оказывается навсегда обречена на провал.

Таким образом, Лакан, а с ним Деррида, и шире – вся многочисленная плеяда подразумеваемых последователей языковой модели Ф. де Соссюра, получают от Таллиса клеймо ‘лингвистических идеалистов’, которым автор со своей стороны противопоставляет образцы несправедливо забытого литературного реализма. Как может внимательный читатель Жака Лакана ответить на подобные обвинения?

Во-первых, посредством прямых цитат:

«… поверьте мне, ибо вам не повредит лишний раз услышать из моих уст, что все отнюдь не сводится к языку. Я, разумеется, так говорил всегда, но для тех, кто этого не расслышал, я повторяю – имеется-таки нечто такое, для выражения чего не существует слова, хотя имя у него есть, и имя ему – желание» (Образования бессознательного (Семинары: Книга V (1957/1958)) / Пер. с фр. А. Черноглазова, 2002. С. 444).

По поводу идеализма конкретно:

«Идеализм утверждает, что то, о чем идет речь – это ничто иное, как мысли. … В этом отношении я причисляю себя к реалистам» (Lacan, J., 2018. The Seminar of Jacques Lacan, Book XIX: …or Worse. Cambridge UK and Malden MA: Polity. Pp. 97-98).

Во-вторых, посредством обращения к критической литературе. В своей статье «Лакан и Леви-Стросс» (Durand, A., 1996. Lacan and Lévi-Strauss. In: R. Feldstein, B. Fink & M. Jaanus, eds. Reading Seminars I and II: Lacan’s Return to Freud. Albany(NY): State University of New York Press, pp. 98–108), Анна Дюран отмечает, что Лакан, несмотря на существенное влияние со стороны Леви-Стросса в деле применения внутрилингвистической структурной логики к анализу мира, настойчиво сопротивляется редукции мира к той или иной форме структуралистского идеализма:

«Всё дело в том, что [с точки зрения Лакана] невозможно провести черту между природой и культурой, поскольку последние суть две воображаемые инстанции, которые не могут быть приравнены к различенным уровням реального и символического. В конце первого Семинара Лакан очерчивает динамическую оппозицию между реальным и символическим в качестве структурализма, характерного для Фрейда. Символическое есть сеть языка, наброшенная поверх реального. Она не дает субъекту никаких иных означающих достоверностей, кроме истины кастрации как отсутствия всякого означения».

Как отмечает в своей знаменитой работе Дэвид Мейси (Macey, D., 1988. Lacan in Contexts. London and New York: Verso), соглашаясь с периодизацией, предложенной Э. Рудинеско (Roudinesco, É., 1997. Jacques Lacan: Outline of a Life, History of a System of Thought. New York: Columbia University Press), лишь с «Фрейдовой вещи» (1955) можно вести отсчёт того периода в работах Лакана, где последний переходит к прямому заимствованию и разработке идей Соссюра, – периода, успех которого часто приводит к ложному впечатлению о центральном месте лингвистического структурализма в системе его мышления. Мейси указывает на сдвиг конца 1960х гг., в результате которого «… лингвистика наконец уступает место лингвистерии, когда очарование позитивной лингвистики рассеивается перед лицом психотического языка». Таллис, таким образом, попадает именно в ту ловушку восприятия лакановского корпуса, которую идентифицирует Мейси, отдаваясь распространенному заблуждению, которое ведет к упущению как предшествовавшего структурализму феноменологического периода в работах Лакана, так и последующего отхода от лингвистики и структурализма, характерного для более поздних его работ.

Именно на этот позднейший период в корпусе французского психоаналитика, где на передний план выходят понятия влечения, наслаждения (jouissance), и Реального, обращают особое внимание критики и последователи Лакана начиная с 1990х годов. С. Жижек в статье «Пределы семиотического подхода в психоанализе» (Žižek, S., 1990. The Limits of the Semiotic Approach to Psychoanalysis. In: R. Feldstein & H. Sussman, eds. Psychoanalysis And…. London and New York: Routledge, pp. 89–110) прямо адресует вопрос о статусе постулируемого Таллисом ‘лингвистического идеализма’ Лакана:

«Наиболее известным утверждением Лакана можно считать знаменитое высказывание о том, что “бессознательное структурировано подобно языку”, которое обычно понимается в качестве указания на необходимость семиотической реинтерпретации психоаналитической теории и практики. Цель данной работы – показать, что, вопреки этому расхожему мнению, теория Лакана, по крайней мере в её финальном периоде, далека от того, чтобы отдавать предпочтение языковому редукционизму какого бы то ни было вида. Напротив, его центральной задачей становится артикуляция именно таких аспектов реального (Вещь, объект маленькое а), которые конституируют непреодолимую преграду для всякого движения символизации».

Позже, в эссе 1996 года (Žižek, S., 1996. Hegel With Lacan, or The Subject and Its Cause. In: R. Feldstein, B. Fink & M. Jaanus, eds. Reading Seminars I and II: Lacan’s Return to Freud. Albany(NY): State University of New York Press, pp. 397–413), Жижек пойдет ещё дальше, утверждая, что «… уже в середине 1950-х годов, герменевтический подход Лакана оказывается пронизан сомнением», а вся развертка лакановской мысли может быть представлена в качестве серии подходов к теоретизации того, «… как этот разрыв между реальным и символическим влияет на символический порядок как таковой» – вопроса, поиски ответа на который в конечном счёте приведут Лакана к отказу от структурной лингвистики.

Всё это позволяет нам заключить, что обвинения в ‘лингвистическом идеализме’ как отказе от рассмотрения реального в пользу символического, отказе от мира в пользу концепции ‘мира как только лишь текста’, выдвигаемые Рэймондом Таллисом в адрес Жака Лакана, в лучшем случае говорят о недостаточной академической подготовке первого, а в худшем – о его обыкновенной недобросовестности. Желая представить Лакана в качестве проповедника структурной лингвистики, Таллис не считается ни с развитием мысли самого психоаналитика, ни с многочисленной критической литературой, это развитие детально рассматривающей и анализирующей. Пытаясь выставить Лакана в качестве шарлатана, путём надувательства приведшего современную гуманитарную мысль в капкан лингвистического неокантианства, Таллис подводит под удар себя самого, что особенно явно проявляется в свете широкого круга новейшей критической литературы (Terry Eagleton’s After Theory (2004), Nicholas Birns’s Theory After Theory (2010), D.N. Rodowick’s Elegy for Theory (2014)), отмечающей закат лингвистического центризма в гуманитарных науках в качестве уже давно свершившегося факта.

В следующий раз мы перейдем к главе «Лакан – математический шарлатан», где пара представителей естественных наук, известная многим читателем этой страницы, не без помощи именитого эволюционного биолога, предъявит французскому мэтру свои обвинения – в то время как ряд философов, профессоров литературы и политической теории представят аргументы в его защиту. Редакция предлагает интересующемуся читателю скрасить своё ожидание следующей статьи из серии «Лакан – шарлатан» приняв участие в небольшой игре: нужно угадать, чьи имена скрываются за приведенными выше описаниями. Что касается стороны защиты, достаточно привести по одному имени в каждой категории, тогда как сторону обвинения мы предлагаем назвать целиком. Подглядывать в книжку, естественно, не рекомендуется, а свои ответы можно оставлять в комментариях к этому посту. Удачи – и до встречи!

Жак Лакан “Маски симптома” 16 апреля 1958 года

 Его интерпретации и наши собственные
Случай Елизаветы фон Р.
Отделение любви от желания
Артикулированное желание
артикуляции не поддается
Смех и идентифкация

Сегодня мне хотелось бы сообщить вам некое первоначальное видение того, что предмет нашего опыта, то есть бессознательное, собой представляет.
Замысел мой состоит, в конечном итоге, в том, чтобы показать вам, какие пути и возможности открывает обнаружение бессознательного, напоминая одновременно и о пределах, которые оно перед нами ставит. Другими словами, мне предстоит показать вам, в какой перспективе, в конце какого пути видится мне возможность нормативизации — терапевтической нормативизации — которая наталкивается, как весь психоаналитический опыт о том свидетельствует, на внутренние отношения, присущие — таков уж наш человеческий удел — любой нормативизации вообще.
Психоанализ дает возможность углубить наше представление о природе этих пределов.
Нельзя не поразиться тому факту, что Фрейд, в одной из последних своих статей — в той, чье заглавие столь неудачно перевели какАнализ завершимый и незавершимый, в то время как на самом деле речь в ней идет о конечном и бесконечном, то есть о том, имеет ли анализ конец, или же конец этот следует мыслить в своего рода бесконечной перспективе — что Фрейд, одним словом, самым недвусмысленным образом и опираясь, как он сам утверждает, на конкретный аналитический опыт, проецирует цель анализа в бесконечность, подчеркивая непреодолимость для мужчины — комплекса кастрации, а для женщины — зависти к пенису,Penisneicf-л, то есть определенного изначально заложенного в ней отношения к фаллосу.
На что фрейдовское открытие ставило поначалу главный акцент? На желание. Главное, что в симптомах, каковы бы эти симптомы ни были, идет ли речь о симптомах действительно патологических, или об истолковании того, что прежде рассматривалось как нечто лежащее границах нормы, как то, например, сновидения, Фрейд всегда усматривает и обнаруживает — это желание.
Больше того, рассуждая о сновидении, он говорит нам не просто о желании, а об исполнении желания, Wunscherfüllung. И это также не может не удивить нас — я имею в виду тот факт, что он говорит об удовлетворении желания именно в сновидении. С другой стороны, он указывает, что хотя в самом симптоме имеется нечто такое, что удовлетворение желания очень напоминает, удовлетворение это носит, по ряду признаков, характер весьма сомнительный — по сути дела, это удовлетворение наизнанку.
Оказывается, таким образом, что желание связано с чем-то таким, что является его обликом или, скажем прямо, его маской. Тесная связь желания — в том виде, в каком предстоит оно перед нами в аналитическом опыте, — с тем сомнительным облачением, в котором оно выступает, представляется нам важной проблемой, над которой стоит задуматься.
На наших последних занятиях я уже обращал неоднократно ваше внимание на то, в сколь парадоксальных формах желание, насколько оно вообще доступно сознанию, проявляется в аналитическом опыте — на то, другими словами, до какой степени выходит в этом опыте на первый план та внутренне присущая желанию извращенность, которая состоит в стремлении быть желанием во второй степени, испытывать наслаждение от самого желания как такового.
Вообще говоря, открыл функцию желания совсем не анализ, но именно он позволил нам осознать всю глубину того факта, что человеческое желание не вовлечено в прямые и непосредственные отношения с объектом, который удовлетворяет его, а связано как с той позицией, которую занимает субъект в присутствии этого объекта, так и с той, которую он занимает совершенно безотносительно к нему, так что отношением к объекту в чистом виде все далеко не исчерпывается.
С другой стороны, анализ лишний раз напоминает то, что давно известно, — о том, что желание по природе своей причудливо, непостоянно, неуловимо. От синтеза, к которому стремится Я, оно какраз вечно и ускользает, не оставляя этому Я ничего другого, как превратиться в иллюзорное утверждение искомого синтеза. Желаю всегда Я сам, но лишь через многообразие желаний может это во мне, в моем собственном Я, быть постигнуто.
Совершенно ясно, с другой стороны, что сквозь это феноменологическое многообразие, сквозь все противоречия, аномалии и апории желания просвечивают связи более глубинные — связи субъекта с жизнью, или, как говорят, с инстинктами. Двигаясь в этом русле, анализ позволил нам добиться успехов в изменении ситуации субъекта по отношению к той позиции, которую занимает он в качестве живого существа. Но самое главное — анализ заставил нас на опыте разобраться в тех уловках, с помощью которых осуществляет свои цели и свое предназначение жизнь, а может быть еще и что-то другое, лежащее по ту ее сторону. Ведь по ту сторону принципа удовольствия Фрейд усматривал своего рода телеологию — телеологию целей, которые изначально жизнь себе ставит, или, если угодно, телеологию конечных целей, к которым всякая жизнь стремится — телеологию возврата к равновесию смерти. Все это анализ позволил нам если не определить, то, по крайней мере, разглядеть, дав возможность проследить те пути, которыми идут к своему осуществлению наши желания.
О тайных нитях, связывающих человеческое желание с желанием Другого люди догадывались всегда. Достаточно обратиться к первой главе гегелевской Феноменологии духа, чтобы обнаружить пути, следуя которыми достаточно глубокие размышления могли бы позволить нам на исследование этих связей пуститься. Но это ничуть не умаляет оригинальность нового, открытого Фрейдом явления — явления, позволяющего нам пролить на природу желания столь яркий и неожиданный свет.
Путь, которым следует Гегель, приступая к исследованию желания, далеко не является, как это представляется при взгляде со стороны, путем исключительно дедуктивным. Все дело в том, что желание он рассматривает через призму связей, существующих между своим собственным самосознанием и формированием самосознания у другого. Вопрос в этом случае заключается в том, каким образом при таком посредничестве берет начало диалектика жизни как таковой. У Гегеля это волей-неволей оборачивается своего рода прыжком — прыжком, который он в данном случае называет синтезом. Опыт Фрейда предлагает нам совершенно иной путь, хотя — как это ни странно и, пожалуй, ни поразительно — желание и тут оказывается глубочайшим образом связанным с отношением к другому как таковому, пусть и предстает при этом как желание бессознательное. Самое время теперь посмотреть, какое место занимал этотподход кбессознательномужеланиюусамого Фрейда, на уровне его собственного человеческого опыта. Представим себе то время, когда Фрейд впервые столкнулся с этим опытом во всей его поразительной новизне и вынужден был прибегнуть не к интуиции даже, а, я бы сказал, к гаданию, к дивинации — ведь речь шла о видении того, что скрыто под маской.
Лишь теперь, когда психоанализ уже сложился и выработал себе мощный и достаточно гибкий способ мышления, мы можем представить себе — хотя на самом деле и по сей день представляем довольно плохо — значение того, что внес в нашу жизнь Фрейд, начав читать в наших симптомах и своих сновидениях и подойдя тем самым к понятию бессознательного желания. Игнорирование этого последнего как раз и позволяет нам оценить его истолкования достойным образом. Недаром столь неизменно удивляемся мы тому, что кажется нам в этих толкованиях вмешательством чрезмерно смелым по сравнению с тем, что позволяем себе мы сами, или, вернее, с тем, что мы можем или же больше не можем себе позволить.
Я бы добавил даже, что истолкования эти до известной степени поражают нас своим не относящимся к делу побочным характером. Я уже тысячу раз демонстрировал вам — на примере, скажем, случая Доры или аналитического вмешательства Фрейда входе анализа молодой гомосексуалистки, о которой мы столько тут говорили — насколько сильно сказывается на истолкованиях Фрейда, по собственному его признанию, ограниченность познаний его в психологии — в психологии как гомосексуалистов вообще, так и больных истерией. Этот недостаток знаний с его стороны приводил к тому, что в целом ряде случаев истолкования его носят характер директивный, насильственный и несколько преждевременный — что нашему понятию побочного истолкования как нельзя лучше соответствует.
Ясно, однако, что истолкования эти представлялись ему обязательными, то есть именно теми, которые нужны были в этот момент для снятия симптома. Что по этому поводу можно сказать?
Можно сказать, что это ставит нас перед серьезной проблемой. Чтобы хорошенько в ней разобраться, нужно отдавать себе ясный отчет в том, что когда Фрейд подобного рода истолкования предлагал, ситуация, в которой он находился, была во многом отлична от нынешней. Ведь все, что исходит из уст аналитика в качестве приговора-истолкования, то есть то, что говорится, предлагается, подается им в качестве истинного, заимствует, если это действительно истолкование в собственном смысле этого слова, свое значение от того, что при этом не говорится. Все дело, таким образом, в том, чтобы понять фон — тот фон невысказанного, на котором истолкование прозвучало.
Предлагая Доре свои толкования, Фрейд говорил ей, к примеру, что она влюблена в г-на К., и не обинуясь давал ей знать что начать новую жизнь ей следовало бы именно с ним. Для нас это звучит удивительно — мы-то знаем, что по целому ряду серьезных причин об этом не может быть и речи, тем более, что сама Дора в конечном счете не желает об этом ничего знать. Однако истолкование такого порядка в тот момент, когда оно было Фрейдом предложено, прозвучало для пациентки на фоне, где представление, будто роль ее собеседника-аналитика состоит в том, чтобы выправить ее восприятие мира, или способствовать созревании) ее объектного отношения, начисто отсутствовало. Для того, чтобы субъект ожидал услышать из уст аналитик нечто подобное, нужна совершенно иная, новая культурная среда — среда, которая к тому времени еще не успела сформироваться. На самом деле Дора покуда просто не знает, чего ей ждать, ее словно ведут за руку. “Говорите”, — велит ей Фрейд, и на горизонте опыта, в котором она этому указанию следует, никаких других ориентиров не обнаруживается — разве что косвенно, ибо сам факт, что ей велят говорить, свидетельствует о том, что нечто, имеющее отношение к истине, здесь обязательно так или иначе задействовано.
В наше время дело обстоит совершенно иначе. Теперь субъект начинает анализ, убежденный в том, будто созревание личности, инстинктов, объектного отношения представляет собой некую организованную и подчиненную определенным нормам реальность — реальность, меру которой задает аналитик. Аналитик представляется ему хранителем секретов и тайных путей того, что заранее мыслится субъектом как некая сеть отношений: если не целиком, то по крайней мере в общих чертах ему, субъекту, уже известных — по крайней мере в понятиях, которые у него теоретически об этих вещах сложились. Он убежден, что в развитии его возможны были остановки и что ему предстоит достичь тех или иных результатов. Короче говоря, налицо готовый фон представлений о нормализации личности, ее инстинктов и всего прочего — можете добавлять по вкусу. Все это предполагает, что аналитик, допуская вмешательство, вмешивается с позиций того, кто произносит суждение, дает санкцию — впрочем, есть еще одно слово, более точное, но мы его прибережем на будущее. Все это сообщает его истолкованию новое, иное значение.

Чтобы лучше понять то, что я имею в виду, говоря об открытии Фрейдом бессознательного желания, необходимо вернуться к той эпохе невинности, когда истолкование, предлагаемое аналитиком, не подразумевало ничего, кроме обнаружения в непосредственном, в том, что парадоксальным образом предстает как наглухо замкнутое, некоего х, лежащего по ту его сторону.
Здесь никто не упускает случая отвести душу болтовней о смысле. Лично я думаю, что термин этот лишь ослабляет то, о чем на самом деле с самого начала шла речь, в то время как термин .желание, связывая и собирая воедино то подлинное, что в субъекте имеется, сообщает тому, с чем имеем мы дело в этом первом столкновении с аналитическим опытом, настоящее и полное его значение. Именно к этому следует нам вернуться, если мы действительно хотим осмыслить нынешнюю нашу ситуацию в свете того, что не только наш опыт, но сама возможность его в действительности означают — того, я имею в виду, что только и делает этот опыт возможным.
С другой стороны, это то самое, что позволит нам не угодить в самим себе расставленную ловушку, поддавшись легкому и опасному искушению направить пациента, приобщаемого нами анализу, на путь, основанный целым рядом недоказанных посылок, и, в первую очередь, представлением, согласно которому состояние его должно разрешиться окончательно во что-то такое, что даст ему, в конечном счете, возможность стать — будем внимательны: стать идентичным с неким объектом.
Итак, вернемся снова к проблемам, которые ставит перед нами желание в том виде, в котором оно предстает перед нами в аналитическом опыте — то есть в симптоме, каким бы симптом этот ни был.
Слово симптом я употребляю здесь в самом общем смысле, разумея под ним как болезненные симптомы и сновидения, так и все, что поддается анализу вообще.
Симптом является под маской, являегся в парадоксальной форме.
Страдания одной из первых больных истерией, которых анализирует Фрейд, Елизаветы фон Р, представляются на первый взгляд чем-то совершенно непроницаемым. Понемногу, однако, Фрейд, благодаря своему терпению, одушевленному, похоже, в данном случае чем-то, вроде инстинкта собаки-ищейки, удается соотнести это страдание с тем долгим временем, которое провела пациентка, ухаживая за больным отцом, а также с вмешательством в этот самый период чего-то еще, что угадывалось Фрейду поначалу словно в тумане и оказалось впоследствии тем желанием, которое могло связывать тогда девушку с одним из друзей ее детства, на замужество с которым она возлагала надежды. В дальнейшем вырисовывается, в форме тоже несколько прикровенной, кое-что еще — отношения девушки с супругами двух ее сестер. Анализ дает понять, что оба они, хотя и в разных отношениях, занимали в ее жизни важные места — одного она за грубость, отсутствие достоинства и чисто мужскую бестактность откровенно презирала, другой, напротив, казался ей бесконечно соблазнительным. Создается впечатление, что симптом был спровоцирован у девушки под влиянием некоторых ее встреч и своего рода косвенных размышлений ее по поводу отношений — вполне счастливых, кстати — шурина с одной из ее младших сестер. Я напоминаю об этом просто в качестве примера, чтобы мысль свою как-то конкретизировать.
Ясно, что происходило это в то время, когда психоаналитический опыт делал первые свои шаги. Сказать прямо и в открытую пациентке, как Фрейд это действительно не преминул сделать, что она влюблена в шурина и что симптом ее, то есть боль в ноге, именно вокруг этого подавленного желания и кристаллизируется — мы, с высоты набранного нами опыта, не только чувствуем, но и знаем теперь, что это истолкование преждевременное, — это все равно, что объявить Доре, будто она влюблена в г-на К.
Подходя к подобным наблюдениям с нашей нынешней точки зрения, мы осязаемо чувствуем ту более широкую перспективу, в которой предлагаю я их рассматривать. И нет для этого нужды переворачивать эти наблюдения с ног на голову, ибо несмотря на разницу в формулировках, в диагностике, в видении проблемы, все элементы нового взгляда уже присутствуют у Фрейда самым отчетливым образом. И сам строй его наблюдений, как бы помимо техслов, в которые облекает он свою мысль, демонстрирует этот взгляд бесконечно более убедительно по сравнению с тем, что он, собственно, говорит.
Что же в опыте анализа Елизаветы фон Р. кажется Фрейду особенно важным? Прежде всего, то подтверждаемое его собственным опытом обстоятельство, что в очень многих случаях истерические симптомы связаны с трудным делом преданного служения больному, с принятием на себя роли не просто даже сестры милосердия, а чего-то большего — вспомним, во что выливается, как правило, эта роль, когда субъект берет ее на себя в отношении кого-то из своих близких. Ухаживающий оказывается соединен с тем, за кем он ухаживает, узами глубокой, порою страстной привязанности. Тем самым субъект оказывается в положении, где ему более, чем когда-либо, приходится удовлетворять тому, что здесь с максимальной отчетливостью выступает как требование. Именно подчинение субъекта требованию, его безусловное самоуничижение перед ним как раз и выдвигается Фрейдом как одно из главных условий, при которых возможно в определенной ситуации возникновение истерии.
Это тем более важно, что у этой больной, в отличие от других, которых Фрейд в качестве примеров упоминает, как личные, так и семейные черты, говорящие о склонности к заболеванию, настолько незаметны и нехарактерны, что именно ситуация как фактор возникновения истерии приобретает особенный вес. Это же, кстати, недвусмысленно дает понять и сам Фрейд.
Следуя средней из трех моих формул я обособляю здесь, таким образом, функцию требования. На этом фоне я, соответственно, могу утверждать, что речь идет, по сути дела, о заинтересованом участии, которое проявляет субъект в ситуации желания.
Фрейд совершает здесь, если можно так выразиться, лишь одну ошибку — захваченный невольно внутренней необходимостью языка, он ориентирует субъекта несколько преждевременно, вовлекает его в эту ситуацию желания слишком определенным образом.
Существует ситуация желания, и субъект проявляет в этой ситуации заинтересованность. Теперь, однако, когда мы знаем, что представляет собой больная истерией, мы не можем добавить: “с какой бы стороны она ни подошла к ней”. Ведь это заранее предполагало бы, что она обязательно подходит к ней с какой-то одной стороны — что ее интересует, скажем, шурин — с точки зрения ее сестры, или, наоборот, сестра — с точки зрения шурина. На самом деле, самоидентификация больной истерией может отлично осуществляться в нескольких, друг с другом соотносящихся направлениях. В данном случае она двойственна. Важно, что субъект заинтересован, что он в ситуацию желания вовлечен — именно это, по сути дела, и воплощает собою симптом, что и заставляет нас вновь вернуться теперь к ПОНЯТИЮ МАСКИ.
Понятиемаски предполагает, что желание предстает в двусмысленной форме, что как раз и не позволяет нам сориентировать субъекта по отношению к тому или иному из участвующих в ситуации объектов. Заинтересованность субъекта — это заинтересованность в ситуации как таковой, то есть в наличии отношений, построенных на желании Это как раз и выражает собой появляющийся у субъекта симптом — именно это называю я присущим симптому элементом маски.
Как раз в связи с этим и может Фрейд утверждать, что во время психоаналитического сеанса симптом говорит, держит речь. То безличное “говорится”, о котором я столько времени вам толкую, налицо уже в первых формулировках Фрейда, выражено в его текстах. Позже он скажет, что даже раздававшееся у его пациентов во время сеансов урчание в животе означало речь. Здесь он утверждает лишь, что боли, которые вновь и вновь появляются, усиливаются и делаются невыносимыми во время психоаналитического сеанса, являются частью речи субъекта; что тон этой речи и модуляции голоса пациентки позволяют ему судить о важности, насущности, новизне того, что она готова ему сообщить или пытается от него скрыть. След, направленность следа к центру, успех в продвижении анализа оцениваются Фрейдом по интенсивности модуляции, которая служит у субъекта во время сеанса признаком большей или меньшей интенсификации его симптома.
Я воспользовался этим примером — как мог бы воспользоваться и другими, например, из области сновидений, — чтобы поместить проблему симптома и бессознательного желания в центр внимания. Вопрос состоит в том, чтобы найти связь между желанием, которое остается неким. х, вопросительным знаком, загадкой, с одной стороны, и симптомом, в который это желание облекается, то есть его маской, с другой.
Считается, что симптом в качестве бессознательного является в конечном счете, до известной степени чем-то таким, что держитречь, и о чем можно вместе с Фрейдом — в том числе ранним Фрейдом — сказать, что он эту речь артикулирует, делает членораздельной. Симптом стремится, таким образом, в направлении признания желания. Но если роль симптома в том, чтобы заставить признать желание, то как обстояло с ним дело раньше, когда ни Фрейда, ни встающей за ним армии его учеников-психоаналитиков не было и в помине? Стремясь выйти на свет божий, ища себе путь, признание это проявляет себя, в конечном счете, лишь созданием того, что мы назвали маской, то есть чем-то наглухо закрытым. Признание желания — это признание без признающего, признание, никого в виду не имеющее, ибо никто не может прочесть его, пока не найдется человек, способный подобрать к нему ключ. Признание это предстает в форме, наглухо для другого закрытой. Итак, признание желания, но признание кем? Никем?
С другой стороны, будучи желанием признания, это уже не только желание, это еще и нечто иное. Недаром нам говорят, что это желание вытесненное. Именно поэтому аналитическое вмешательство не ограничивается простым чтением — оно кое-что добавляет к нему. Желание, с которым мы имеем здесь дело — это желание, которое субъект исключает: исключает как раз постольку, поскольку хочет его признания. Будучи желанием признания, это, пожалуй, и вправду желание, но желание чего? Да ничего. Это желание, которого нет налицо, желание исключенное, отвергнутое.
Бессознательному желанию присуща двойственность, которая, идентифицируя это желание с собственной маской, превращает его в нечто такое, что от всего направленного на объект в корне отлично. Забывать об этом нам никогда не следует.
Здесь как раз и прочитывается, буквальным образом, аналитический смысл обнаружения на опыте того явления, которое считается одним из важнейших открытий Фрейда — того имеющего место в любовной жизни уничижения, Erniedrigung, истоки которого заложены в эдиповом комплексе.
У субъектов, которые расстаться с инцестуальным объектом так и не сумели — во всяком случае, расстаться достаточно решительно, так как полностью субъект, как мы уже знаем, не расстается с ним никогда — в основе этого уничижения лежит, согласно Фрейду, желание матери. При этом должно, разумеется, быть налицо нечто такое, что этой большей или меньшей степени расставания соответствует. Это и называем мы в наших диагнозах фиксацией на матери.
Это и есть те случаи, на которых Фрейд демонстрирует нам отделение любви от желания.
Субъекты, о которых в этих случаях идет речь, не видят для себя возможности подступиться к женщине, которая выступает в их глазах в качестве любимого существа, человеческого существа, существа в полном смысле этого слова, существа, способного давать и отдаваться. Объект, как нам и говорят, здесь налицо, но означает это, конечно же, что налицо он под маской, ибо обращается субъект не к матери, а к женщине, которая ей наследует, которая занимает ее место. Здесь, таким образом, никакого желания нет. Зато, говорит нам Фрейд, эти субъекты находят удовольствие в общении с проститутками.
Что это означает? В тот момент, когда тайны желания в окружающем их мраке едва нащупывались, напрашивался ответ — все дело в том, что проститутка являет собой полную противоположность матери.
Но удовлетворяет ли нас теперь сполна подобное объяснение? Успехи, достигнутые нами с тех пор в изучении образов и фантаз-мов бессознательного, позволяют обоснованно утверждать, что то, что субъект в данном случае у проституток ищет, представляет собою тот самый предмет, чьи скульптурные и живописные изображения украшали собой в эпоху древнего Рима двери публичных домов, то есть фаллос — ведь именно фаллос и есть то, что обитаету проститутки внутри.
То, что субъект ищет у проститутки, — это фаллос всех прочих мужчин, фаллос как таковой, фаллос анонимный. В загадочной форме, под маской, связывающей желание с тем привилегированным объектом, в значении которого мы в ходе наших исследований фаллической фазы и тех связанных с ней маневров, которые субъективный опыт неизбежно должен проделать, чтобы прийти в конечном итоге к тому, что он желает по естеству, достаточно хорошо убедились, здесь скрывается какая-то важная проблема.
То, что мы называем в данном случае желанием матери, представляет собой своего рода этикетку, символическое указание на явление, которое факты позволяют нам констатировать — распад объекта желания на две соотнесенные между собою непримиримые половины. С одной стороны, это то, что в собственной нашейинтерпретации может предстать в качестве объекта-заместителя, женщины как наследницы материнской функции — наследницы, которая в надеждах своих на обладание элементом желания оказалась обманутой. С другой, сам элемент желания, связанный с чем-то еще чрезвычайно сомнительным и носящий на себе черты маски, метки — другими словами, черты означающего. Все происходит так, словно с момента, когда речь заходит о желании бессознательном, мы оказываемся в присутствии некоего механизма, некоего неизбежного Spaltung, расщепления, под действием которого желание (которое, согласно нашему давнему предположению, в тех совершенно особенного характера отношениях, что связывают его с другим, оказывается отчуждено) предстает в данном случае отмеченным не только необходимостью говорить за другого как такового, но и печатью особого, избранного означающего, что оказывается здесь в роли того пути, того русла, которого жизненной силе — в данном случае желанию — волей-неволей придется держаться.
Проблематичный характер этого особого означающего, то есть фаллоса — вот что нас озадачивает и останавливает, вот что вызывает у нас массу трудностей. Как можно представить себе, что на пути так называемого генитального созревания встретится нам это препятствие? Более того, это не просто препятствие — это тот неизбежный маневр, в силу которого лишь заняв определенную позицию по отношению к фаллосу (для женщины выступающему как предмет нехватки, а для мужчины в качестве предмета угрозы) субъект может осуществить то, что представляется по идее, скажем так, наиболее удачным выходом.
Очевидно теперь, что, во что-то вмешиваясь, что-то истолковывая, что-то нарекая, мы всегда — чтобы мы ни делали — делаем при этом больше, чем полагаем сами. Точное слово, которое>я только что поэтому поводу обещал вам — это тожесловие (homologuer). Мы идентифицируем то же самое с тем же самым, и говорим потом: “Это вот что”. На место никого, к которому обращен симптом, мы ставим кого-то, некоего персонажа, на пути признания желания оказавшегося. Тем самым относительно желания, требующего себе признания, мы до известной степени всегда обманываемся, приписывая ему тот или иной объект, в то время как вовсе не в объекте суть дела: желание — это желание той нехватки, которая — в Другом — указывает на другое желание.
Именно это и подводит нас ко второй из предложенных здесьмною трех формул — к рубрике требования.
Самим подходом к вещам и манерой к ним возвращаться я пытаюсь членораздельно высказать оригинальность того желания, с которым мы в каждый момент анализа имеем дело, оставив в стороне то общее представление, которое можем мы о нем составить себе, исходя из более или менее теоретической идеи созревания каждого индивида.
Я полагаю, что вам пора уже отдавать себе отчет в том, что говоря о функции речи или инстанции буквы в бессознательном, я вовсе не собираюсь тем самым исключать из рассмотрения то, что не поддается в желании формулировке или редукции — я имею в виду не то, что существует до всякого слова, а то, что лежит по ту его сторону.
Я говорю это в связи с замечанием, которое один незадачливый господин счел нужным сделать недавно по поводу того факта, что некоторые психоаналитики — можно подумать, что их такуж много — придают слишком большое значение языку в ущерб пресловутому “несформулированному”, на которое ныне философы предъявляют, не знаю, на каком основании, права собственности. Господину этому, которого я называл “незадачливым”, — это самое мягкое, что я нем думаю, — и который провозгласил, будто “несформулированное не обязательно формулировке не поддается”, я дам сейчас ответ, и к ответу этому лучше прислушаться, нежели поднимать бурю в стакане воды, вовлекая всех в ненужную ссору — тем более что философы до мысли этой еще, кажется, не дошли. Все дело в том, что перспектива на самом деле обратная — если желание артикуляции не поддается, то это еще не значит, что оно не артикулировано.
Я хочу сказать, что желание само по себе всегда артикулировано, членораздельно, ибо связано оно с присутствием в человеческом существе означающего. Но это вовсе не значит, что оно артикуляции поддается. Именно в силу того, что речь идет, по сути дела, о связи с означающим, в каждом конкретном случае желание до конца не артикулируется.
Вернемся теперь к нашей второй рубрике, рубрике требования, в область артикулированного артикулируемого, в область то го, что артикулировано здесь и теперь.
Здесь нас интересует связь между желанием, с одной стороны, и требованием, с другой. Сегодня мы разговор об этом не закончим, и терминам этим, желание и требование, равно как и парадоксам, которые мы только что обозначили, говоря о желании как желании замаскированном, я посвящу наше следующее занятие.
Желайие так или иначе обязательно артикулируется в требовании, так как иного подхода, кроме как через какое-то требование, к нему нет. Вступая с нами в контакт и встречаясь с нами, пациент собирается что-то от нас потребовать, и даже просто ответив ему: “Я вас слушаю”, — мы заходим тем самым в своих обязательствах и в придании ситуации определенности достаточно далеко. Поэтому самое время здесь обратиться к тому, что можно назвать предпосылками требования, к тому, что вызывает к жизни само требование требования, к тому, что создает ситуацию требования, к тому способу, которым требование включается в жизнь индивидуума изнутри.
Что приводит к возникновению требования? Я не буду воспроизводить здесь фрейдовскую диалектику Fort-Da. Требование связано в первую очередь с чем-то таким, что заложено в предпосылках языка, с существованием призыва — того, что является одновременно началом наличия и пределом, позволяющим его отторгнуть, самой игрой в присутствие и отсутствие. Объект, впервые членораздельно призванный, уже не является объектом в чистом виде — это объект-символ, который становится тем, что делает из него желание присутствия. Первоначальная диалектика вовсе не является диалектикой частичного объекта, матери-груди, матери-пищи, или матери-“тотального объекта” каких-нибудь гештальт-психологов, как если бы речь шла о постепенном, шаг за шагом, завоевании. Младенцы прекрасно видит, что шея, подмышки и волосы матери образуют продолжение груди. Объект, о котором идет речь, это присутствие, взятое в символические скобки — скобки, заключающие внутри себя совокупность всех тех объектов, которые присутствие это может доставить. Символические скобки эти представляют собой драгоценность, не сравнимую с любым другим благом. Ни одно из благ, которые внутри них содержатся, не может одно, само по себе, удовлетворить призыву, что обращен к присутствию. Как я уже несколько раз объяснял вам, любое из этих благ в отдельности может лишь раздавить этот призыв в зародыше. Младенец получает питание, потом, возможно, засыпает, и в этот момент о призыве,
ясное дело, речи нет. Всякие отношения с каким бы то ни было из так называемых частичных объектов внутри материнского присутствия представляют собой не удовлетворение как таковое, а заменитель его — то, что подавляет желание.
Принципиально символический характер объекта в качестве объекта призыва отмечен в дальнейшем тем фактом — да, мы о нем читали и раньше, но, как всегда, не сумели продумать до конца то, что из него следует, — тем фактом, повторяю, что в объекте этом появляется новое измерение — измерение маски.
О чем ином, как не об этом, говорят нам данные, полученные нашим другом, г-ном Шнитцем? Первое, что младенец распознает
— это греческий фронтон, арматура, маска, и все это с теми чертами потусторонности, что характеризуют присутствие, поскольку оно подверглось символизации. Дальнейшие поиски ведут его, собственно, по ту сторону этого присутствия, выступающего под личиной маски, симптома, символа. И самим поведением своим ребенок недвусмысленно свидетельствует нам, что измерения этого потустороннего ему не чужды.
Я уже говорил как-то вам по другому поводу, что реакция ребенка на маску носит совершенно особый характер. Покажитесь ребенку в маске, потом снимите ее — он страшно развеселится. Но если под маской окажется другая маска — ему будет не до смеха и он окажется не на шутку встревожен.
Да и не нужно, собственно, ставить эти маленькие эксперименты. Лишь тот, кому никогда не приходилось наблюдать развитие маленького ребенка в течение первых месяцев его жизни, может не заметить, что первый истинный, существующий задолго до речи, способ общения, общения с лежащим по ту сторону того, что находится перед вами в качестве символизированного присутствия,
— это смех. Ребенок смеется прежде, чем появляется у него дар речи. Физиологический механизм смеха всегда связан с улыбкой, с ослабленным напряжением, с определенным удовлетворением. О характерной для накормленного ребенка улыбке уже говорилось, но когда ребенок встречает вас смехом, то он бодрствует, он здесь, с вами, и смеется он в связи не столько с удовлетворением желания, сколько — уже затем и по ту сторону этого удовлетворения — с тем потусторонним ему присутствием, которое способно ему это удовлетворение принести и согласно, быть может, с его желанием. Это знакомое ребенку присутствие, присутствие ему привычное и способное, как он знает, удовлетворить его желания во всем их разнообразии, призывается, воспринимается и узнается им в том особом коде, которым пользуется ребенок еще до всякой речи — в том смехе, которым встречает он присутствие тех, кто за ним ухаживает, кормит его, ему отвечает.
Смех является одновременно ответом и на те материнские игры, которые служат для ребенка первыми упражнениями в восприятии модуляции и артикуляции как таковой. Смех связан как раз с тем, что уже на первых, посвященных остроумию, занятиях этого года я попытался обозначить как потустороннее, как лежащее по ту сторону непосредственного, по ту сторону любого требования. В то время как желание связано с означающим, которое в данном случае выступает как означающее присутствия, первый смех ребенка адресован тому, что лежит по ту сторону этого присутствия, адресован находящемуся за ним субъекту.
Уже здесь, с самого начала, если можно так выразиться, имеем мы дело с корнями той идентификации, которую осуществит ребенок по мере своего развития прежде с матерью, а затем и с отцом.
Противоположность смеху — это, конечно, не плач. Плач — это выражение боли в животе, поноса, выражение потребности, плач — это средство выражения, а не общения, в то время как смех, требуя артикуляции, является не чем иным, как средством общения.
Что же противоположно смеху? Смех — он что-то сообщает, он обращен к тому, кто, находясь по ту сторону означенного присутствия, является пружиной и источником удовольствия. А идентификация? Это как раз нечто противоположное. Ребенок больше не смеется. Он серьезен как римский па;па или как собственный папаша. Он принимает безразличное выражение, потому что у то го, кто здесь, с ним, каменное лицо, и тготому что смеяться явно не время. А смеяться не время, потому что не время теперь удовлетворять потребности. Ведь желание моделируется, как утверждают, по образцу того, кто, имея власть удовлетворять их, противопоставляет им сопротивление реальности. Сопротивление же это представляет собой вовсе не то, что о нем говорят — оно предстает здесь в совершенно определенной форме, будучи с самого начала уже включено в диалектику требования.
Обратившись теперь к моей прежней схеме, мы видим, что же именно происходит во время смеха, когда требование, попадая по назначению, то есть по ту сторону маски, находит там не удовлетворение, нет, но сообщение, которым свидетельствуется присутствие. И когда субъект получит подтверждение, что перед ним действительно источник всех благ — тогда-то и раздается смех, после чего продолжаться процессу уже нет нужды.
Может, однако, случиться, что процессу придется идти дальше. Это произойдет, если обращенное к субъекту лицо будет каменным, а на требование свое он получит отказ. Тогда, какя уже говорил, то, что лежит у истоков этого требования и желания, обнаружится уже в иной, видоизмененной форме. Каменное лицо переместится по цепочке, как видно на схеме, сюда, в то место, где отнюдь не случайно встречаем мы образ другого. Пределом этой претерпеваемой требованием трансформации является так называемый Идеал собственного Я. В то же время, однако, на означающей линии закладывается фундамент того, что именуется, запретом и сверх-Я и что артикулируется как происходящее от Другого.
Аналитическая теория всегда тратила огромные усилия на то, чтобы примирить друг с другом Идеал Я и сверх-Я, чтобы обеспечить их сосуществование, чтобы втиснуть их в одно измерение, несмотря на то, что принадлежат они к разным образованиям и истоки происхождения у них тоже разные. Для того, чтобы понять, каким образом два эти продукта могут быть одновременно различны и соизмеримы, достаточно, однако, провести одно существенное различие — различие между потребностью, с одной стороны, и речью, выражающей требование, с другой. Если сверх-Я, даже в самых примитивных своих формах, формируется на линии означающей артикуляции, линии запрета, то Идеал Я возникает на линии преобразования желания, всегда связанного с той или иной маской.
Другими словами, маска всегда образуется в состоянии неудовлетворенности, посредством требования, на которое был получен отказ… Вот тот пункт, к которому я хотел сегодня вас подвести.
Но что отсюда следует? Отсюда следует, что масок должно существовать столько же, сколько существует различных форм неудовлетворенности.
Дело представляется именно так, и на вывод этот вы смело можете положиться. В том психологическом признании, что обязано своим появлением фрустрациям, которые некоторые субъекты переживают необычайно остро, связь между неудовлетворенностью и маской, в силу которой масок должно быть примерно столько же, сколько имеется видов неудовлетворенности, вы в самих заявлениях этих субъектов сможете без труда выявить. Но многообразие отношений субъекта с другими, отвечающее разнообразию возможных форм неудовлетворенности, ставит нас перед серьезной проблемой, позволяя с известной степенью строгости утверждать, что всякая личность представляет собой подвижную мозаику, калейдоскоп идентификаций. Чтобы субъект смог в таких условиях вновь обрести себя как нечто единое, необходимо включение третьего измерения, разговор о котором я оставлю на следующий раз.
Измерение это не вводится, на самом деле — вопреки ходячим на этот счет мнениям, — ни генитальным созреванием, ни даром жертвенности, ни прочим морализирующим вздором, имеющим к этому вопросу самое косвенное отношение. Необходимо, конечно же, вмешательство желания — желания, которое является не потребно-
I
стыо, а эросом, то есть, говоря то же самое другими словами, желания не ауто-эротичвоте, а, как называют его иногда, опию-эротичного, направленного на другого. Но этим вопрос не исчерпывается, так как для решающих преобразований внутри субъекта — тех, что позволят нам увидеть существующую между желанием и маской связь — генитального созревания заведомо недостаточно
На следующем занятии мы и рассмотрим как раз то существенное условие, что связывает субъекта с тем привилегированным, первенствующим означающим, которое мы — не случайно, но именно потому, что предмет действительно таковым означающим и является — называем фаллосом. Мы увидим также, что именно на этом этапе
осуществляется, как это ни парадоксально, то самое, что, позволяя субъекту обрести себя через разнообразие масок как нечто единое, в то же самое время вносит в него принципиальное разделение, создает существенное расщепление, Spaltung, между тем, что является в нем желанием, и тем, что служит в нем маской.
16 апреля 1958 года

Кохут “Теория влечений и психология самости”

Я начну со сравнения моего подхода с подходом Франца Александера, который, пожалуй, более четко и определенно, чем любой другой из современных аналитиков, опирался на классическую теорию влечений. Он рассматривал человеческую психику как область, в которой ведется борьба между мощными разнонаправленными силами (см., например, его векторную теорию [Alexander, 1935]), и он объяснял психопатологию как следствие конфликтов, связанных с влечениями и их требованиями. Во всех этих контекстах его особенно интересовали трансформации орального влечения, и он делал акцент на том (см. его статью 1956 года), что диадические доэдиповы установки при переносе, особенно оральное цепляние анализанда за аналитика, во многих случаях представляли собой регрессивные защитные маневры пациента с целью избежать столкновения с эмоциональными проблемами и тревогами, связанными с основным — триадическим эдиповым — переносом. В качестве теоретической гипотезы позитивный аспект утверждения Александера является неопровержимым — в его формулировке отмечается значение регрессивной оральности подобно тому, как в классической формулировке (см. Freud, 1909, р. 155; 1913а, р. 317; 1917b, p. 343–344; 1926, р. 113–116) утверждается значение регрессивной анальности в случае невроза навязчивых состояний. Однако клинический акцент Александера был ошибочным, поскольку его трактовка многочисленных явлений, которые он пытался объяснять в концептуальных рамках психологии влечений и структурной модели психики, была неудовлетворительной. Большинство случаев орального цепляния, которое Александер отвергал как инфантильную установку, предсознательно или сознательно принятую пациентом, чтобы избежать столкновения с эдиповым соперником из. — за страха перед местью с его стороны, на самом деле нельзя адекватно описать в концептуальных рамках структурной модели психики и в терминах психологии влечений. В большинстве случаев (разумеется, речь идет о случаях, которые я рассматриваю как нарциссические нарушения личности) это поведение является не манифестацией установки симулируемого инфантилизма, а выражением потребностей архаичного состояния; оно становится понятным, если в концептуальных рамках психологии самости рассматривать его как проявление архаичного нарциссизма, в частности как выражение переноса нарциссических потребностей. Даже там, где Александер признает, что сильная привязанность пациента к аналитику, возможно, не является исходно защитной, он объясняет ее как фиксацию влечения на оральных целях и задержку развития Эго, явно или косвенно выдвигая при этом требование к пациенту, чтобы эти цели влечения как можно быстрее были подавлены и оставлены, и побуждая пациента к развитию.

Попытку объяснить проявления переноса, активизированные при анализе нарциссических нарушений личности, с помощью психологии влечений и в концептуальных рамках структурной модели психических защит, противостоящих влечениям, Эго, противостоящего Ид, созревания влечений, противостоящего регрессии влечений (или фиксации влечений), развития Эго, противостоящего регрессии Эго (или задержке развития), можно сравнить с попыткой объяснения — если обратиться к сфере эстетики — красоты или уродства картины, исследовав типы и распределение красок, использованных художником, или — если обратиться к области литературной критики — с попыткой объяснения успеха или неудачи романа, определив словарь или структуру фраз, использованную автором. Безусловно, возможны случаи, когда подобная экспертиза приведет нас к важным открытиям; однако искушенный художественный критик скорее будет фокусироваться на более сложных аспектах произведения искусства, а не на простых элементах, которые я упомянул.
Для знакомого с медициной читателя подход к нарушениям самости с помощью классической метапсихологии, возможно, покажется более убедительным в сравнении с попыткой объяснить сложности физиологии человека в норме и патологии в рамках неорганической химии. Безусловно, встречаются редкие случаи (например, гипотиреоз вследствие дефицита йода), этиологию и лечение которых можно сформулировать в терминах неорганической химии, но даже в этих условиях подобный подход не отвечает сложности биохимического нарушения. Эти же аргументы можно также использовать и в исключительных случаях нарушений самости. Хотя я считаю, что психопатология диффузных нарушений у «орально зависимых» личностей в подавляющем большинстве случаев не укладывается в формулировку Александера эдиповых страхов и оральной защиты (даже в том случае, если мы усовершенствуем эту формулировку, снабдив ее концептуальным оружием самых последних достижений современной Эго-психологии) и что только применение психологии самости даст нам удовлетворительную концептуальную модель, вполне возможны исключительные случаи подобного рода, которые могут быть адекватно осмыслены в этих классических терминах. Другими словами, бывают случаи, когда терапевтическое воздействие является действительно правильным и успешным в точке эдипова комплекса и в результате которых остатки психопатологии, какими бы широко распространенными они ни были, будут устранены благодаря разрешению ядерного конфликта, на котором было сфокусировано лечение. Кроме того, возможно, существуют и другие случаи, когда первичное нарушение самости устраняется в ходе анализа, даже если концептуальная система аналитика не была адекватной, — другими словами, даже тогда, когда самость и ее патология остались вне поля зрения, а соответствующие структурообразующие процессы переработки не были специально задействованы. Я полагаю, что в таких случаях улучшение состояния пациента вызывается реакциями со стороны аналитика, которые он рассматривает как второстепенные и которые он считает, возможно, важными лишь в тактическом отношении, а в теоретическом отношении — несущественным сопровождением важных интерпретаций, которым он и приписывает успех терапии. Другими словами, я полагаю, что соответствующие реакции на первичную патологию самости давались в прошлом, иногда с неохотой и даже с чувством вины, многими интуитивными аналитиками — причем с хорошими результатами. Хотя аналитик расценивал эти аналитические действия как проявление аналитического «такта» или оправдывал их тем, что они поддерживали терапевтический рабочий альянс, однако восстановление самости он объяснял как результат интерпретаций, относившихся к структурным конфликтам анализанда.
Но чтобы вернуться к интерпретации Александером орально зависимой личности в соответствии с учением Фрейда о комплементарности отношений между регрессией и фиксацией влечений (Alexander 1917b, p. 340–341), мы должны теперь рассмотреть случаи, где, согласно представлениям Александера, адекватным объяснением серьезного нарушения у пациента прежде всего считается фиксация влечения, а не избегание тревоги, вызванной эдиповым комплексом. Чисто теоретически нельзя отвергать возможность того, что такие случаи действительно могут встречаться, то есть, другими словами, что бывают исключительные случаи, когда нарушение самости можно устранить в рамках аналитического подхода, при котором предполагается, что психопатология есть проявление (1) фиксации влечения на оральных точках и (2) соответствующей задержки развития Эго вследствие инфантильного удовлетворения, к которому привыкло ориентированное на удовольствие незрелое Эго анализанда. Но хотя я считаю, что бывают редкие случаи, когда излечения первичной патологии самости эмпатический аналитик может достичь в ходе анализа, проведенного в аспекте инфантилизма Эго из-за регрессии, обусловленной страхом кастрации, я не могу представить себе, что аналитически эффективного излечения первичного нарушения самости может достичь — даже случайно — аналитик, который работает с пациентом, основываясь на убеждении, что пациент остался фиксированным на оральном влечении. Такие случаи, я убежден, не встречаются в нашей работе[15], а аналитик, формулирующий патологию самости пациента в этих терминах, будет восприниматься анализандом как полностью лишенный эмпатии, и в лучшем случае он добьется воспитательного эффекта, то есть сформирует зрелые психологические слои (защитные структуры) на основе полной идентификации анализанда с терапевтом. Если такие случаи и бывали, их этиологию следовало бы искать в установках родителей, которые, с одной стороны, потворствовали догенитальным влечениям ребенка, а с другой стороны — блокировали требования фаллически-генитальных потребностей ребенка. Я не думаю, что такую явную блокировку формирующегося аппарата влечений ребенка могли бы создать родители, находящиеся хотя бы в минимальном эмпатическом контакте с созревающими стремлениями ребенка. Мой клинический опыт работы с пациентами, серьезные нарушения личности которых я объяснял фиксацией организации влечений на раннем этапе развития (оральном) и сопутствующим хроническим инфантилизмом их Эго, все больше убеждал меня в том, что фиксация влечений и широко распространенные дефекты Эго не являются ни первичными в генетическом отношении, ни центральными аспектами психопатологии со структурно-динамических позиций. Речь здесь идет о самости ребенка, которая не была достаточно сформирована вследствие серьезных нарушений эмпатических реакций родителей, а также об ослабленной и склонной к фрагментации самости, которая (пытаясь уверить себя в том, что жива или даже что она вообще существует) ради защиты направляется к доставляющим удовольствие целям посредством возбуждения эрогенных зон, а затем вторично вызывает оральную (и анальную) ориентацию влечений и заставляет Эго служить целям влечений, связанным с возбуждаемыми зонами тела.
Непросто описать напоминающее неискоренимую привычку использование эрогенных зон своего тела депрессивным ребенком (сопровождающееся или не сопровождающееся фантазиями, которые становятся точками кристаллизации для последующей психопатологии, например взрослой перверсии), который пытается противодействовать переживанию фрагментации или ослабления самости. Объяснения с позиции психологии влечений, структурной модели психики и Эго-психологии удовлетворительны лишь постольку, поскольку затрагивается ограниченная область психологии (и, в частности, психопатологии) конфликта. Они имеют дело с концептуальными единицами, слишком элементарными, чтобы охватить более сложные психические конфигурации, которые мы можем обнаружить в норме и в патологии, как только начинаем сосредоточиваться на роли самости и, разумеется, прежде всего тогда, когда самость и ее нарушения оказываются в самом центре нашего внимания. Огромное достижение, которого добились, например, Фрейд (Freud 1908) и Абрахам (Abraham 1921), соотнесшие определенные черты характера с сохраняющейся фиксацией на некоторых догенитальных влечениях (например, при осмыслении «анальной» скупости), дало нам блестящее объяснение ряда сложных психологических явлений. Однако само великолепие этого интеллектуального достижения не позволило нам увидеть его ограниченность и даже исказило нашу установку в отношении некоторых психологических состояний. Традиционный акцент на относящихся к психологии влечений элементах взаимодействия матери и ребенка (в данном примере — в анальный период) не дает удовлетворительного объяснения того, что ребенок стал анально фиксированным и что последующее возникновение защит от открытого проявления анальности стало отправной точкой развития психологических структур, которые затем проявились в форме характерологической установки скупости. Я считаю, что мы достигаем действительно более удовлетворительного объяснения, если, помимо влечений, рассматриваем самость анального периода, то есть рассматриваем самость на ранней стадии ее консолидации. Если мать с гордостью принимает фекальный «подарок» или если она отвергает его либо не проявляет к нему интереса, она реагирует не только на влечение. Она также реагирует на формирование у ребенка самости. Другими словами, ее установка влияет на совокупность внутренних переживаний, играющих важную роль в дальнейшем развитии ребенка. Она реагирует — принятием, отвержением, безразличием — на самость, которая, давая и предлагая, ищет подтверждения посредством зеркального отражения объекта самости. Поэтому ребенок переживает радость и гордость родителей или отсутствие интереса у них не только как принятие или отвержение влечения, но и — этот аспект взаимодействия родителей и ребенка часто является главным — как принятие или отвержение его сформированной опытным путем, но по-прежнему уязвимой креативной, продуктивной и активной самости. Если мать отвергает эту самость, как только она начинает утверждать себя в качестве центра креативной и продуктивной инициативы (особенно, разумеется, если ее отвержение или отсутствие интереса является лишь одним из звеньев в длинной цепи отказов и разочарований, исходящих от ее патологически лишенной эмпатии личности) или если из-за ее неспособности реагировать на всю самость ребенка у нее возникает порождающий фрагментацию интерес к его стулу в ущерб формирующему единство интересу к его процессам испражнения, к обучению, к управлению, к созреванию, к ребенку в целом, то в таком случае самость ребенка будет опустошена, и он откажется от попытки вкусить радость самоутверждения и, чтобы себя утешить, обратится к удовольствиям, которые он может получить от фрагментов своей телесной самости. Поэтому «анальный характер» взрослого человека, например его скупость, нельзя удовлетворительно объяснить, указав на его анальную фиксацию или на его анальную склонность к бережливости. Разумеется, анальная фиксация существует, но она раскрывает свое полное значение только на основе генетической реконструкции того, что чувствовал данный человек, будучи ребенком, — как рушилась и/или опустошалась его самость и как он пытался получать компенсирующее удовольствие от стимуляции фрагмента своей телесной самости.

В связи с предыдущим примером мы можем теперь утверждать, что применение теоретической системы психологии самости является необходимостью, если в своих описаниях и объяснениях мы хотим понять весь содержательный спектр переживаний ребенка на «анальной» стадии развития и оценить все значение этой стадии для психологического развития ребенка. Если, однако, более широкие эмпирические конфигурации были разрушены, то есть если самость ребенка была серьезно фрагментирована и ослаблена отсутствием эмпатических реакций со стороны объектов самости, то тогда формулировки с точки зрения психологии влечений, хотя и не объясняющие удовлетворительным образом важные психологические колебания между связной и фрагментированной самостью, могут вполне подходить для объяснения нового состояния в терминах, не имеющих отношения к психологии переживаний[16].
Именно в этом контексте мы можем найти оправдание тому, что феномены, подпадающие в первую очередь под объяснительную систему психологии самости, были описаны в терминах психологии влечений, например моему объяснению чувства стыда и нарциссического гнева в терминах классической метапсихологии (Kohut 1972, р. 394–396). Я мог бы добавить, что описать здоровую гордость и здоровое самоутверждение в терминах психологии влечений более сложно, чем продукты дезинтеграции этих полезных базисных переживаний — чувство стыда и гнев, — которые возникают после распада первичной психологической констелляции. На мой взгляд, и там и здесь можно использовать две разные теоретические системы, то есть по аналогии с принципом комплементарности в современной физике мы могли бы говорить о психологическом принципе комплементарности и утверждать, что глубинно-психологическое объяснение психологических явлений в норме и патологии нуждается в двух комплементарных подходах: в подходе психологии конфликта и в подходе психологии самости.
Основываясь на этих соображениях, мы можем также с пользой для себя поставить вопрос, который, возможно, возникает у тех, кто сомневается в правомерности генетических объяснений психопатологии, предлагаемых психоанализом. Вопрос связан с тем, что некоторые люди с серьезными формами взрослой психопатологии, похоже, в раннем детстве были чрезвычайно привязаны к матери, которая к тому же, казалось, была эмпатически настроена на желания своих детей и отвечала им любовью, удовлетворяя эти желания. Основываясь на важном метапсихологическом «принципе оптимальной фрустрации», мы, разумеется, тут же склонны утверждать — в терминах теории инстинктов, — что полное удовлетворение («избалованность») лишает ребенка возможности формирования психической структуры, то есть из-за отсутствия фрустрации влечений Эго остается незрелым (оказываются недостаточно развитыми его функции контроля над влечениями, сдерживания влечений и сублимации влечений), что материнская эмпатия может быть чрезмерной и что «материнская забота» должна иметь свои пределы, чтобы не причинить ребенку вреда. Но хотя я считаю принцип оптимальной фрустрации весьма ценным, я не думаю, что случаи, когда мать наносит ребенку вред, балуя его вследствие чрезмерной эмпатии и избыточной «материнской заботы», на самом деле столь многочисленны. Такие случаи, насколько я сумел их ретроспективно исследовать в процессе анализа нарушений у взрослых, оказывались детерминированными гораздо более сложным образом. Я думаю, что мы можем сразу достичь большей ясности, если рассмотрим вопрос о вреде чрезмерной материнской заботы или избалованности не только с позиции психологии влечений, но и — прежде всего — с позиции психологии самости. Например, некоторые аспекты тяжелой психопатологии мистера У., в частности его фиксация на фетише, на первый взгляд были обусловлены тем, что его в детском возрасте излишне баловали безмерно любящие мать и бабушка, которые исполняли любые его желания и, таким образом, внесли свой вклад в возникшее у него затем нежелание идти на компромиссы с реальностью. Именно это стремление к совершенной материнской заботе, как нам казалось вначале, и привело к формированию психологического анклава — фетиша, его приносящего удовлетворение совершенства, — в котором продолжило господствовать представление о совершенном материнском поведении в ущерб более реалистичным и зрелым способам получения удовольствия. Но по мере углубления анализа и особенно после того, как были систематически проработаны его потребности и желания, реактивированные при переносе, с большой ясностью проявился другой аспект удовлетворения матерью его желаний в детском возрасте. Мать и бабушка мистера У. своим отношением к мальчику образовали тандем и, очевидно, отыгрывали свои собственные бессознательные фантазии, удовлетворяя влечения-желания ребенка исходя из своих собственных целей. Будучи настроенными в унисон с любыми требованиями его влечений, они вместе с тем игнорировали созревание мальчика, изменение его самости, которая не могла жить без реакций поддержки, восхищения и одобрения со стороны матери (а затем и отца). Поэтому фиксация на фетише была, в сущности, следствием не чрезмерного удовлетворения, а специфического травмирующего отсутствия материнской эмпатии в отношении здоровой грандиозности и здорового эксгибиционизма его формирующейся независимой самости. Говоря кратко, результатом явилось формирование опустошенного, подавленного сектора его самости и предпринятого в состоянии депрессии возврата к удовлетворению влечения, то есть к достижению архаического удовольствия (с помощью удовлетворяющей влечения матери, фетиша), потому что постоянное; выставление напоказ одаренного ребенка — его самости как независимого центра инициативы — оставалось без ответа со стороны матери и без достаточного внимания со стороны отца.
Применение принципа, согласно которому либидинозное влечение, выражаясь в терминах психологии, не становится движущей силой ребенка, а переживание влечения с самого начала зависит от переживания ребенком отношений между самостью и объектами самости, имеет огромное значение в двух аспектах. Оно меняет нашу оценку значения теории либидо на всех уровнях психологического развития в детстве и, следовательно, меняет нашу оценку некоторых форм психопатологии, которые классическая теория рассматривает как обусловленные фиксацией личности на данной стадии развития инстинкта или регрессией к ней.
Позвольте мне здесь привести еще одну иллюстрацию в дополнение к той, что уже представлена: триаду оральной фиксации, патологического обжорства и ожирения. Этот синдром можно попытаться рассмотреть исходя из гипотезы, что мы имеем дело с регрессивной и/или первичной фиксацией влечения на оральном уровне (избеганием страхов кастрации и/или оральным потворством), и цель психоаналитической терапии, формулируемая с этих позиций, в конечном счете состояла бы (за исключением теоретически в принципе возможных, но практически никогда не встречающихся случаев чистой регрессии) в достижении глубокого осознания влечений вместе с побочно достигнутым усилением способности их контролировать (посредством подавления, сублимации, сдерживания влечений в отношении цели, смещения или нейтрализации). Однако я вновь утверждаю, что эта теоретическая позиция является неудовлетворительной. В противоположность ей я заявляю, что мы приблизимся к истине и дадим более аргументированное объяснение успешно разворачивающегося психоаналитического процесса в большинстве этих случаев, если используем следующую формулировку: потребность ребенка в пище не является первичной психологической конфигурацией. С позиции психологии самости мы вместо этого утверждаем, что с самого начала ребенок отстаивает свою потребность в дающем пищу объекте самости, как бы смутно он ни осознавался. (В терминах поведения мы могли бы сказать, что ребенок нуждается в эмпатически модулируемом предложении пищи, а не в пище.) Если эта потребность остается неудовлетворенной (до травмирующей степени), то тогда базисная психологическая конфигурация — радостное переживание целостности, соответствующих реакций на самость — распадается, и ребенок обращается к фрагменту крупной эмпирической единицы, то есть к оральной стимуляции, нацеленной на получение удовольствия (к эрогенной зоне), или, выражаясь клинически, к депрессивной булимии. Именно этот фрагмент психологического опыта становится точкой кристаллизации возникающего впоследствии пристрастия к еде. И именно все большее осознание депрессивно-дезинтегрированной реакции на неэмпатический объект самости, а не влечения (и, по существу, воспитательный акцент на овладении влечениями) становится основой, на которой может возобновиться движение к психологическому здоровью.
Если подвести итоги в более общих терминах, то можно сказать, что фиксация влечений и соответствующие действия Эго возникают вследствие слабости самости. Оставленная без ответа самость не смогла преобразовать свою архаичную грандиозность и свое архаичное желание слиться со всемогущим объектом самости в устойчивую самооценку, реалистические стремления, достижимые идеалы. Патология влечений и патология Эго являются симптоматическим выражением этого центрального дефекта самости.

То же самое относится и к общему вопросу о системе понятий, в рамках которых мы можем рассматривать компенсаторные структуры. Должны ли мы осмыслять их в терминах Эго-психологии как защиты, достигшие «вторичной автономии» от влечений, первоначально стимулировавших их развитие? Или мы должны рассматривать их в терминах психологии самости как элемент самости, который консолидировался под влиянием определенных отношений между самостью и ее объектами? Я думаю, что в наших теоретических формулировках, если мы имеем дело с нарушениями самости, использовать понятия первичной или вторичной автономии будет неправильно. Эти концепции относятся, по существу, к психологической модели структурного конфликта, то есть к модели, в которой психологическая болезнь осмысляется как следствие конфликта между силами (влечениями и защитами), противодействующими друг другу. Поэтому я бы сказал, что понятие вторичной автономии имеет смысл использовать в отношении защитных структур, по своим функциям ставших в ходе развития независимыми от требований влечения, которым они вначале противодействовали. Несмотря на то, что компенсаторные структуры могут стать автономными (например, те из них, которые были восстановлены в результате анализа нарциссических нарушений личности), термины «первичная» и «вторичная автономия» в значении Эго-психологии к ним неприменимы. Правда, на выбор определенных компенсаторных функций, становящихся важными для ребенка в качестве замены других, остановившихся в развитии функций (в области первичного дефекта), могут отчасти влиять наследственные факторы (таланты), и поэтому мы могли бы говорить об их «первичной автономии». Однако выбор ребенком определенных функций из множества тех, что имеются в его распоряжении (а также развитие им этих функций в навыки и таланты), и направленность его основных устремлений, постоянно откладывающихся в психике в виде амбиций и идеалов (то есть обретение ребенком компенсаторных структур) лучше объясняется с точки зрения его способности перемещаться от фрустрирующего объекта самости к нефрустрирующему или менее фрустрирующему. Другими словами, основная проблема состоит не в том, что функции, выражающие паттерн самости, автономны, а в том, что самость, связность и функционирование которой подверглись угрозе в одном секторе, сумела выжить, переместив свой психологический «центр тяжести» в другой сектор.

Жак Лакан «Формула желания» 26марта 1958 года

   Критика представлений о раннем эдипе Жыание и клеймо О книге Тотем и табу Знак я зыка Означающее зачеркнутого Другого

Эти три формулы я заранее пишу на доске, чтобы потом, когда мне придется к ним обращаться, чего-нибудь не забыть или не перепутать. Надеюсь, что к концу сегодняшней встречи значение их вам станет ясно
Возвращаясь к тому, на чем в прошлый раз я закончил, я не без удовлетворения должен отметить, что кое-какие из моих рассуждений вызвали некоторый эмоциональный отклик — и в первую очередь те, где я, как показалось слушателям, присоединился к мнению одной женщины-аналитика, которая сочла необходимым высказать предположение, что у целого ряда пациенток анализ не следует непременно доводить до конца по той причине, что само продвижение лечения способно лишить этих субъектов того немногого, что они сами до начала анализа в своих сексуальных отношениях сумели достичь, грозит отнять у них то наслаждение, которого они с таким трудом уже сумели добиться. В итоге меня прямо спросили, готов ли я к такой формулировке присоединиться, и действительно ли может в анализе наступить момент, когда по каким-то внешним причинам, не имеющим с собственными его законами ничего общего, он должен быть остановлен.
На мой взгляд, все зависит от того, что будет у нас целью анализа — не внешней его целью, а тем, чем регулируется он, если можно так выразиться, теоретически. Так, существует взгляд, согласно которому само понятие успешного развития анализа подразумевает успешное приспособление к реальности. Сами условия существования мужчины и женщины таковы, что полное прояснение этих условий должно, якобы, само собой привести субъекта к своего рода заранее предусмотренной, гармонической адаптации. Но это только гипотеза. На самом деле в опыте нашем нет ничего, что бы эту гипотезу подтверждало.
Вопрос о развитии женщины и приспособлении ее к определенному поливалентному регистру человеческого устроения действительно является для аналитической теории моментом очень уязвимым. Чтобы сразу поставить точки над iи воспользоваться терминами, к которым нам предстоит сегодня, на сей раз употребляя их в смысле вполне конкретном, вернуться, не лучше ли будет, говоря о женщине, не путать то, что она — в полном смысле этого слова — желает, с тем, что она требует? Другими словами, не путать больше то, чего она требует, с тем, чего она хочет — в том смысле, в каком употребляем мы это слово, говоря: “Чего хочет женщина, того хочет Бог”?
Эти простые напоминания о вещах если не вполне очевидных, то, во всяком случае, подтверждаемых опытом, призваны лишний раз подчеркнуть, насколько непростым является вопрос о том, что, собственно, должно в итоге анализа произойти.
То, о чем я вам в прошлый раз говорил, было для нас всего лишь побочной темой. То, к чему я вас хотел подвести и к чему я вас сегодня, наконец, приведу, позволит нам вывести общую формулу, которая послужит в дальнейшем ориентиром в критической оценке нормативных идентификаций как женщины, так и мужчины.
В последнюю нашу встречу я дал вам начальное представление об идентификации, которая приводит к возникновению Идеала Я — идеала, который служит одновременно исходным, поворотным и конечным пунктом того эдипова кризиса, вокруг которого психоаналитический опыт, собственно, и зародился и вокруг которого он, как бы сильны центробежные тенденции ни оказались, не перестает вращаться.
Вот приблизительно к чему моя мысль сводилась. Этим, разумеется, я угодил далеко не всем, хотя в личной беседе с тем или иным из них я приведенными в лекции аргументами не ограничивался. Разве не ясно, к примеру, что по мере идентификации со своим от-
цом женщина переадресует мужу все те претензии, которые выдвигала она когда-то по отношению к отцу? У Фрейда, да и у всех других авторов, этот факт обязательно выступает на первом плане.
Примером, который мы привели, особенно увлекаться не стоит — ту же самую формулу обнаружили мы и во многих других обличьях. Он просто-напросто иллюстрирует тот факт, о котором я только что вам сказал — тот факт, что идентификация происходит путем усвоения означающих, характеризующих отношения одного субъекта с другим, что она покрывает и включает в себя выступление на передний план отношений желания между субъектом и какой-то третьей инстанцией. Итак, перед нами вновь субъект, S, Aбольшое и а маленькое. Где находится А большое и где а маленькое, это неважно — важно лишь, что их двое.
Начну с максимы Ларошфуко, утверждавшего, что есть в мире вещи, на которые нельзя взглянуть прямо — солнце и смерть. Имеется нечто подобное и в анализе. Причем интересно, что вещи, на которые смотрят обычно все более и более косо и все более издалека, принадлежат к главным, центральным его понятиям. Одним из них является и комплекс кастрации.
Посмотрите, что происходит и что успело произойти с тех пор, как Фрейд впервые на это явление обратил внимание. Комплекс этот оказался существеннейшим, решающим в формировании субъекта моментом и представляет собой явление, надо признаться, странное, до Фрейда никем не замеченное и не описанное. Главный шаг Фрейда состоял в том, что формирование субъекта было поставлено им в зависимость от совершенно определенной, конкретной, архаической, парадоксальной, вызывающей неподдельный ужас и в решающий момент приходящей угрозы — угрозы, безусловно, патогенной, но в то же время нормализующей. Угроза эта не является одиночной, изолированной, а тесно связана с так называемыми эдиповыми отношениями между субъектом, отцом и матерью — отношениями, где отец выступает как носитель угрозы, а мать как объект, на который направлено желание, от самого субъекта глубоко скрытое.
Таким образом, мы с самого начала сталкиваемся с тем, что нам как раз впоследствии и предстоит прояснить — с теми трехсторонними отношениями, в которых имеет место усвоение связей со знаками отличия, на которые указывает — хотя и таинственным, при-кровенным образом, ибо знаки эти сами находятся с субъектом висключительно своеобразные отношениях — комплекс кастрации. Знаки эти находятся под угрозой, но именно их, тем не менее, предстоит субъекту воспринять себе, сделав это в связи с желанием, которое затрагивает еще одну, третью инстанцию, представляющую собой мать.
В самом начале мы обнаруживаем именно это, но стоит нам это высказать, как мы оказываемся перед загадкой. Ведь сталкиваясь в жизни субъекта с этими по самой сути своей и по определению сложными отношениями, мы, практикующие психоаналитики, призваны их уловить, согласовать, выговорить. Перед нами множество форм, множество отражений, россыпи образов и сеть основополагающих связей, и все последствия их, все многообразие их обликов, все отражения их в переживаниях невротического субъекта нам предстоит постичь. Что же при этом происходит?
А происходит вот что — возникает явление, которое я назвал бы психологизирующей мотивацией. Тот факт, что исследование причин и значения страха кастрации предпринимается нами в отношении того или иного конкретного индивида, влечет за собой целый ряд смещений и перестановок. Сейчас я попробую кратко их подытожить.
Страх кастрации связан в первую очередь с отцом как объектом, со страхом перед отцом.
Рассматривая этот страх в его последствиях, мы поневоле обращаем внимание на его связь с определенным желанием или стремлением субъекта — стремлением к телесной целостности. Тем самым заявляет здесь о себе понятие нарциссического страха.
Затем — следуя в направлении так или иначе генетическом, то есть восходящем к истокам, так как происхождение всего, что разовьется в дальнейшем, мы ищем в самом индивиде — мы обнаруживаем, что на первый план выходит подтвержденный обязательным для понимания конкретных воплощений того или иного явления клиническим опытом страх перед женским половым органом. Страх этот носит двусмысленный характер: с одной стороны, орган этот выступает как место, которое для другого органа, органа-виновника, заключает угрозу, с другой — он служит моделью его, этого органа-виновника, исчезновения.
И наконец, при отступлении еще дальше, к последней границе, психоаналитики, чьи имена я здесь не буду перечислять, упомянув лишь, что завершает этот ряд, как вам известно, Мелани Кляйн, пришли постепенно к итогу неожиданному и поразительному: источником страха кастрации служит не что иное, как сам фаллос — фаллос, скрытый в глубине материнского полового органа. Первоначально, таким образом, отцовский фаллос воспринимается ребенком как пребывающий внутри материнского тела — именно его страшится ребенок там встретить.
Разве не поразительно зрелище появления в зеркале перед органом, над которым нависла угроза, органа, ему угрожающего — появления в форме, которая по мере восхождения к начальным ее истокам становится все более мифической? И для того, чтобы сделан оказался последний шаг, необходимо, чтобы находящийся внутри материнского органа орган отцовский рассматривался как несущий угрозу — несущий ее уже в силу того, что с самых первых проявлений у себя так называемых начальных, агрессивных, садистских устремлений, именно этот орган сделал субъект своим идеальным оружием. Все возвращается в конечном итоге к своего рода отражению фаллического органа, который рассматривается при этом как носитель сводящегося к агрессии изначального стремления. Комплекс кастрации сводится, таким образом, к обособлению изначально агрессивного частичного влечения, выступающего с этого момента в изолированном, отъединенном виде.
Все усилия наших авторов направляются в результате на то, чтобы вновь включить комплекс кастрации в контекст комплекса — в тот самый контекст, из которого он вышел и которым обусловлена на глубинном уровне центральная роль его в субъективном устроении, лежащем в основе исследования неврозов — роль, которая до поры до времени игнорировалась. Однако вернуть комплексу кастрации подобающее ему место оказывается для них задачей нелегкой, и вырисовывается на поверку лишь совокупности концепций, вращающихся в порочном круге. Именно такую картину наблюдаем мы, скажем, в устроении того, что происходит, в терминологии Мелани Кляйн, на уровне раннего эдипа. Само выражение это содержит противоречие — как если бы мы говорили об эдипе доэ-диповом. Выходит, что перед нами эдип, возникший раньше, чем на сцену явились персонажи эдиповой драмы. Истолковательные означающие, которыми пользуется Мелани Кляйн, чтобы дать имя влечениям, с которыми она у ребенка, по ее мнению, встречается, принадлежат ей самой — та диалектика, которую она пытается обнаружить, имплицитно уже содержится в них.
Итак, начнем все сначала и будем держаться самой сути дела.
Аналитический опыт и аналитическая теория с самого начала, в том числе и у Фрейда, свидетельствуют о том, насколько существенную роль играет кастрация. Давайте же попробуем рассмотреть, что она представляет собой. Представляет собой еще до того, как становится предметом страха или переживания, до того, как становится достоянием психологии.
Кастрация не является кастрацией реальной. И связана она, как мы уже говорили, с желанием — с эволюцией, развитием, созреванием желания у человеческого субъекта.

   Но хотя и называется она кастрацией, четко установить связь ее в комплексе кастрации с определенным органом не так-то просто. Как часто уже отмечалось, кастрация эта не относится ко всей совокупности половых органов — поэтому и принимает она у женщин форму угрозы ее половым органам не кактаковым, а в качестве чего-то другого, в качестве фаллоса. Точно так же мы можем с полным основанием спросить себя, следует ли включать в понятие комплекса кастрации у мужчины только пенис как таковой, или же пенис вместе с яичками? Споры на эту тему доказывают, собственно, лишь одно — что речь не идет в данном случае о том или ином органе. Речь идет о том, что имеет определенное отношение к органам — отношение, означающий характер которого с самого начала не вызывает сомнений. Именно означающий характер их стоит здесь на первом месте.
Отметим сразу же минимум, который необходимо усвоить, чтобы определить, что представляет собой комплекс кастрации по своей сути — это связь желания с тем, что я назвал бы здесь меткой, клеймом.
Чтобы желание успешно миновало определенные фазы и достигло зрелости, необходимо, как учит нас фрейдовский опыт и аналитическая теория, чтобы фаллос, место которого более чем спорно, был отмечен той особенностью, что сохранен он может быть лишь постольку, поскольку прошел через угрозу кастрации.
Это и есть тот существенный и необходимый минимум, перейдя за границу которого мы оказываемся в мире синонимов, сдвигов, равноценностей — и, следовательно, неясностей. Не усвоив эти существенные характеристики, мы потеряем представление, о чем мы, собственно, говорим. Поэтому не лучше ли прежде рассмотреть связь между этими двумя полюсами — желанием и меткой — как таковую, и только затем отправиться на поиски способов, которыми связь эта может для субъекта получить воплощение? По мере того, как мы будем удаляться от нашей исходной точки, причины этой связи будут казаться все более загадочными и проблематичными, пока не исчезнут из поля зрения вовсе.
На этом характере метки я буду настаивать. Ведь вне области психоанализа, во всех других случаях, где метка служит истолкованию и означиванию (и в первую очередь во всем том, что воплощает ее в ритуале, церемонии или иным общественно значимым способом), она, метка эта, служит знаком того, что лежит в основе отношений, построенных на кастрации, — отношений, возникновение которых у человеческой особи было психоанализом обнаружено. Не забудем о тех религиозных воплощениях метки, где узнается комплекс кастрации — обрезании, например. Не забудем также о ритуалах совершеннолетия, о различных формах записи, метках, татуировках, связанных с определенной жизненной фазой, которая недвусмысленно предстает в них как возведение желания на очередную, высшую ступень. Во всех этих случаях мы обязательно имеем дело с меткой или клеймом.
“Ага, понятно, — скажете вы, — клеймо, о котором вы говорите, дело вполне обычное — даже пастухи в отарах пользуются индивидуальным клеймом, чтобы отличить своихягнят от чужих”. Что ж, это не так уж глупо, связь тут действительно есть — хотя бы уже в том, что метка предстает как нечто трансцендентное по отношению к составу стада как таковому. Но только ли в этом дело? Конечно, обрезание действительно в каком-то смысле формирует стадо — стадо Божьих избранников. Только это ли мы имсем в виду? Разумеется, нет. Аналитический опыт, да и сам Фрейд, с самого начала дают нам понять, что существует тесная, можно сказать интимная, связь между меткой и желанием. Метка присутствует не в качестве простого знака, который мог бы распознать пастух, чью роль, кстати, в данном случае неизвестно кому приписать. В человеческом мире запечатленное меткой живое существо имеет желание — желание, которое не обходится без некоторой с этой меткой интимной связи.
Мы не собираемся сразу заходить далеко, утверждая, что эта метка что-то в желании изменяет. Не исключено, что в желании уже ссамого начала имеется некое зияние, которое и позволяет этой метке на нем сказаться. Ясно одно — между тем, что характерно для человеческого желания, с одной стороны, и ролью, функцией и влиянием на него метки, с другой, существует тесная связь. Перед нами вновь противостояние означающего и желания — то самое, что служит здесь предметом нашего рассмотрения. Я не хотел бы слишком отклоняться от темы, но здесь мне хочется вставить одно маленькое замечание. Не будем забывать, что вопрос наш касается, в конечном счете, функции означающего в человеческом мире и что тема эта поднимается здесь отнюдь не впервые. Если Фрейд написал Тотем и табу, если высказать то, что он там высказал, было для него насущной, требующей своего удовлетворения потребностью, значит речь шла для него о чем-то более важном, чем случай прикладного психоанализа — обратитесь к книге Джонса, и вы убедитесь, насколько большое значение придавал Фрейд этой своей работе. Причем удовлетворение Фрейда состояло не в том, чтобы раздуть до вселенских масштабов маленькое человеческое животное, с которым он ежедневно имел дело в своем кабинете. У него нет речи о собаке небесной по отношению к собаке земной, каку Спинозы. Он рассказывает нам миф абсолютно существенный — настолько существенный, что для него это и не миф вовсе. Так о чем же эта книга, Тотем и табу, говорит нам?
А говорит она нам о том, что если мы хотим в конкретных вопросах, поднятых Фрейдом в связи с переживанием эдипова комплекса у больных, что-то понять, то нам необходимо вернуться к теме убийства отца. Следуя своему методу, методу наблюдателя и натуралиста, Фрейд группирует факты и собирает в отношении интересующего его переломного момента человеческой жизни изобилие материалов, где черпает интересующую его информацию. На первый план выходят, разумеется, те моменты, где опыт его соприкасается с данными этнологии. И не беда, если данные эти оказываются несколько устаревшими. Это не имеет теперь никакого значения. Важно другое — важно, что ориентиры свои, что удовлетворяющие его ответы, что сопряжение признаков, им прослеживаемых, находит он там, где фобия сближается с темой тотема. А это, в сущности, и знаменует тот шаг, которым ставится на первый план функция означающего.
Фобия как раз и является симптомом, где на первый план выходит обособленное и выступаюгцее самостоятельно означающее. Япотратил весь прошлый год, чтобы это вам объяснить, наглядно показывая, что означающее фобии может приобрести для субъекта тридцать шесть тысяч разных значений. Это своего рода ключевой пункт — означающее, которого не хватает, чтобы значения могли, хотя бы на время, вести себя поспокойнее. Без этого субъект оказывается буквально затоплен ими. Но ведь то же самое представляет собой и тотем — означающее на все случаи жизни, ключевое, то самое означающее, благодаря которому все упорядочивается, и в первую очередь получает в этом порядке свое место субъект, ибо именно в этом означающем обнаруживает он то, что он есть, и именно во имя этого тотема организуется для него все то, что находится для него под запретом.
Но что же все это призвано, в конечном счете, от нас утаить, что еще за всем этим кроется? Что кроется за умерщвлением отца — тем, вокруг чего и совершается как раз тот переворот, благодаря которому юноши первобытной орды оказываются во власти того, что станет их первым законом, во власти инцестуального запрета? А кроется за ним не что иное, как тесная связь между смертью и появлением означающего.
Каждый из нас прекрасно знает, что жизнь, не обинуясь, перешагивает на своем пути через трупы. Большие рыбы поедают маленьких — а то и просто убивают, не поедая. Течение жизни обезличивает все то, что ей по ходу дела предстоит упразднить, и трудно бывает сказать, чем именно отдельная смерть запоминается, если запоминание это остается в каком-то смысле неявным, если природа его, как об этом все и свидетельствует, действительно такова, что факт смерти, будь то убийство отца или убийство Моисея, стирается у индивида из памяти. Для нашего ума естественно предавать забвению то самое, что в качестве ключа, оси, стержня для него абсолютно необходимо. Чтобы отдельно взятая смерть все-таки запомнилась, какая-то связь должна быть сделана означающей — только тогда смерть эта получит в реальном, в брожении жизни, какой-то иной, особый способ существования. Ведь смерть — она не существует, есть только мертвые, вот и все. И когда они мертвы, никто из живых на них больше не обращает внимания.
Чем объясняется, другими словами, та страсть, с которой писал Фрейд свою книгу, чем объясняется произведенный ею эффект взорвавшейся бомбы — то неприятие, отторжение, которым она была встречена? “Что за сказки он нам тут рассказывает? — возмущалась публика. — И вообще, откуда он взялся? С — какой стати мы должны его слушать? Мы, этнографы, ни о чем подобном никогда не слыхали”. И все же книга эта стала одним из главных событий века — событием, оказавшим глубокое влияние на дух современной критической, этнологической, литературной и антропологической мысли.
В чем же здесь дело? А дело здесь в том, что Фрейд сопрягает воедино две вещи — желание и означающее. Он сопрягает их в том же примерно смысле, в котором мы спрягаем глагол. И категория сопряжения этого становится у него ядром мысли о человеке, мысли, которая до Фрейда оставалась, как я бы выразился, академической. Академическим же я называю то наследие античной философии, в котором, начиная с платонизма и вплоть до стоических и эпикурейских сект, прослеживается переходящее и далее, в христианство, подспудное стремление предать забвению органическую связь желания с означающим, исключить желание из означающего, свести желание на нет, мотивировать его определенным порядком получения удовольствия, обойти то, что носит в нем характер абсолютно проблематичный, неразрешимый, по сути дела, извращенный, обойти все существенные, живые проявления человеческого желания, главной чертой которого мы должны признать не только невозможность хоть как-то его адаптировать, но и его фундаментальную извращенность и тот факт, что оно обязательно несет на себе клеймо.
Что и есть та связь между желанием и меткой, желанием и знаком отличия, желанием и означающим, роль и место которой мы попытаемся теперь выяснить.
Обратимся теперь ктрем формулам, написанным мною в начале занятия.
Сегодня я собираюсь просто-напросто ввести их, объяснив заодно, что они значат, ибо на большее времени у нас не хватит. Формулы эти, по-моему, хороши тем, что позволят не только членораздельно сформулировать, хотя бы отчасти, ту проблему, которую я только что перед вами поставил, но и ввести в определенное русло туманные разглагольствования аналитической мысли касательно того, что остается, не забывайте, нашей главной проблемой — я имею в виду проблему желания.
Начнем с уточнения буквальных обозначений. Маленькое d- это désir, желание. Большое S- sujet, субъект. Маленькое а — autre,маленький другой, другой, нам подобный, чей образ нас пленяет, притягивает, поддерживает. Именно вокруг этого образа выстраиваем мы тот первый ряд идентификаций, который я определил как идентификацию нарциссическую. На схеме ей соответствует маленькое m~ moi, собственное Я.

   Вторая строка касается того, о чем у меня шла речь в начале этого года, когда я пытался показать вам подспудную связь остроты — нет, не с означающим как таковым, но с речью, а именно — с требованием. Большая буква Dна схеме и означает у меня demande, требование. Следующее за ним большое А — этоАШге, большей Другой, место, местопребывание и свидетель, к которому субъект, вступая в отношения с тем или иным а маленьким, обращается как к месту речи. Здесь нет нужды напоминать о той настойчивости, с которой я давно уже, не раз к этому возвращаясь, говорю о необходимости этого Большого Другого как места членораздельной речи как таковой. В этой же строке мы видим маленькое d, aтакже, впервые, маленькое s, которое здесь, как обычно, означает у меня signifié, означаемое. Маленькое sбольшого A, s(A), обозначает то, что в Другом означено, означено с помощью означающего, то есть то, что в Другом, для Я-субъекта, приобретает достоинство означаемого — то, одним словом, что мы только что назвали знаками отличия. Именно в отношении этих знаков отличия и возникает идентификация, плодом и результатом которой является образование в субъекте большого I- Идеала Я. Уже само построение этих формул указывает на то, что пока констатация большого А в расчет не вошла, доступ к идентификации Идеала Я остается закрыт.
Третья строка, как и предыдущие, призвана сформулировать в виде цепочки знаков определенную проблему. И это та самая проблема, над выражением которой я бьюсь сегодня.
Дельта, Δ, – это именно то, о чем мы сегодня задаемся вопросом, та пружина, которая как раз и ставит субъекта в определенную связь с означающим — субъект в его сущности, в его целокупности, субъект как то совершенно открытое, проблематичное, загадочное, на что и указывает в нем этот символ.
Далее, как видите, субъект возвращается снова — на этот раз в связи с тем фактом, что желание его проходит через требование, что он его проговаривает, и что это приводит к определенным последствиям. За субъектом следует большое S- буква, здесь, как всегда, обозначающая у меня означающее. Формула демонстрирует, что большое Sперечеркнутого A, S(Ä), как раз и есть то самое, что осуществляет Ф, фаллос. Иными словами, фаллос — это то означающее, которое вводит в А нечто новое, но вводит исключительно в А и на уровне А Так что формула эта проливает на действие означающего определенный свет, уточняя то место, где последствия его сказываются на Другом.
Вернемся теперь к тому, о чем у нас идет речь.
Связь человека с желанием желанием как таковым не исчерпывается. Она отнюдь не представляет собой связь с объектом. Если бы связь с объектом была наперед устанавливаемой, никакой проблемы для анализа не было бы. Люди устремлялись бы к своим объектам точно так же, какделаетэто, по общему убеждению, большинство животных. Не существовало бы, так сказать, вторичной связи — определенного отношения человека к тому факту, что он является животным желающим; отношения, которым как раз и обусловлено то, что происходит у него на уровне, называемом нами извращением и где он самим желанием своим наслаждается. Вся эволюция желания берет свое начало в тех пережитых человеком фактах, которые мы называем мазохистскими отношениями. В порядке генетическом они выявляются первыми, но выявляются путем определенной регрессии. Отношения наиболее характерные и знаменующие момент наиболее переломный — это отношения садистские и скоптофилические.
Совершенно ясно, что лишь путем редукции, путем тщательной обработки, путем задним числом проделанного искусственного разложения того, что дано нам в опыте, можем мы обособить эти отношения в виде влечений, друг друга заменяющих и друг другу эквивалентных. Что касается скоптофилических отношений, сопрягающих между собой эксгибиционизм, с одной стороны, и ву-айеризм, с другой, то они всегда имеют характер двусмысленный. Субъект видит, что его видят, и самого субъекта видят как видимого, но не просто видят, а видят в ореоле его наслаждения, в лучах того фосфоресцирующего сияния, которое исходит от него благодаря тому, что субъект этот оказывается в положении, ведущем свое происхождение от некоего незапамятного зияния, оставшегося от изначальной причастности его к объекту — положении, в котором он неизбежно воспринимает себя как нечто страдательное. Не случайно глубокое аналитическое исследование желания обнаруживает в итоге именно мазохизм — субъект воспринимает себя страдающим, воспринимает свое существование в качестве живого существа как страдание. Другими словами, он воспринимает себя как субъекта желания.
В чем же проблема? Все дело в том, что человеческое желание ни к чему не сводимо и ни с чем не сообразуется. Никакой аналитический опыт с этим уже ничего не сделает. Субъект не просто удовлетворяет желание, он желанием наслаждается, причем в наслаждении его это измерение очень существенное. И было бы серьезной ошибкой упускать из виду этот основополагающий факт, который, должен признать, исследования так называемых экзистенциалистов, представивших его в определенном освещении, значительно прояснили. Чтобы то, что я здесь как могу пытаюсь сказать, получило для вас смысл, вам следует обратиться к собственному повседневному опыту, но очень подробно и во многих отношениях просто мастерски развивает эту тему на страницах книги Бытие и ничто Жан-Поль Сартр. С философской точки зрения мысль его, правда, не отличается безупречной строгостью, но литературный талант его выше всяких сомнений. Замечательно, что подобные вещи могли быть высказаны с подобным блеском лишь после того, как анализ дал, наконец, измерению желания право гражданства.
Джонс, чья полезная роль и функция в анализе прямо пропорциональны степени им непонятого, очень быстро попытался сформулировать комплекс кастрации, найдя ему подходящий эквивалент. Надо прямо сказать, что в течение всей его деятельности в качестве психоаналитика и литератора фаллическое означающее оставалось для него предметом самой настоящей и неподдельной фобии. Лучшее из всего им написанного, в том числе и статья о фаллической фазе, эта вершина его творчества, как раз и посвящено, собственно, вопросу о том, с какой стати этому чертову, вечно стоящемуу нас поперек дороги фаллосу, этой штуке, к тому же столь ненадежной, приписывать какое-то привилегированное значение, в то время как вокруг найдутся вещи ничуть не менее интересные — влагалище, например. И он, этот человек, действительно прав. Совершенно ясно, что предмет этот не менее интересен, чем фаллос — что-что, а это мы знаем. Удивляет Джонса лишь то, что у предметов этих совершенно разные функции. Впрочем, он был обречен на непонимание, обречен с того самого момента, когда, делая свой первый ход и пытаясь выяснить, что же именно означал у Фрейда комплекс кастрации, он чувствует потребность найти этому комплексу эквивалент, вместо того, чтобы, напротив, твердо держаться самого упрямого и неустранимого, что в этом комплексе налицо — фаллоса как означающего.
В какой-то степени Джонс в вопросе, разумеется, ориентируется. Сделал он, похоже, только одну ошибку, решив, что Господь “мужчиной и женщиной сотворил их”. Именно этой фразой завершает он свою статью о Фаллической фазе, продемонстрировав тем самым, что убеждения его имеют вполне библейские корни. Уж коли сотворил их Бог мужчиной и женщиной, все должно идти как по маслу — заранее известно, к чему, и почему именно, это должно привести.
Но мы-то, аналитики, знаем, что когда требуется узнать почему, обязательно возникают сложности. Не случайно Джонс с самого начала заменил термин комплекс кастрации другим термином, афанисис — термином, который он отыскал в греческом словаре и который, надо сказать, большой популярности в дальнейшем у авторов не снискал. Означает он исчезновение. Исчезновение чего? Исчезновение желания. Это как раз то, чего, как утверждает Джонс, субъект в комплексе кастрации и боится. Двигаясь легкой походкой шекспировского героя, ученый не заметил даже, насколько необычен тот факт, что живое существо робеет перед опасностью исчезновения, лишения, утраты не объекта, нет, а самого желания, желания как такового. Нельзя сделать афанисис эквивалентом комплекса кастрации не определив его так, как сделал это Джонс — как исчезновение желания. И разве так уж это абсолютно необоснованно? То, что мы имеем здесь дело с чем-то возведенным во вторую или третью степень, по сравнению с отношениями, артикулированными в терминах потребности, не вызывает сомнения, но именно об этом, похоже, Джонс менее всего догадывается.
Но даже если мы допустим, что все сложности, которые подразумевает сама постановка этой проблемы в подобных терминах, благополучно разрешены, нам все равно предстоит понять, как именно выстраиваются отношения субъекта с другим, ибо именно в Другом, во взгляде Другого постигает субъект собственную свою позицию. И если я выделяю здесь позицию скоптофиличес-кую, то это не случайно — именно она является внутренним стержнем не только позиции субъекта как такового, но и поведения Друтого, ибо не существует такой садистской позиции, которая, будучи именно садистской по всем своим признакам, не сопровождалась бы определенной идентификацией мазохистского характера. Таким образом, отношение человеческого субъекта к собственному своему бытию характеризуется своего рода отрешенностью от него, что ставит субъекта перед Другим в положение, где, постигая что-либо и чем-либо наслаждаясь, он имеет дело не с объектом, но с желанием. И то, что нам теперь предстоит здесь понять, — это роль, которую играет во всем этом фаллос как таковой. В этом-то вся проблема и состоит.
Для решения ее поостережемся прежде всего от попыток породить интересующий нас термин самостоятельно, от попыток придать ему воображаемое содержание путем генетического воссоздания, опирающегося на то, что я назвал бы основополагающими началами современного обскурантизма. Я имею в виду формулы, идиотизм которых далеко превосходит все то, что вы можете найти в популярных катехизисах — истина типа “онтогенез воспроизводит филогенез” является тому ярким примером. Когда наши праправнуки узнают, сколько всего разного объяснялось у нас этими магическими формулами, они немало подивятся человеческим странностям — не обращая, как водится, внимания на то, что займет место этих формул у них самих.
Итак, нас интересует роль фаллоса. Будем сегодня исходить из того, что записано у меня в третьей строке — что фаллос играет роль означающего. Что я этим хочу сказать?
Чтобы объяснить это, обратимся сначала ко второй строке, говорящей нам, что между человеком и маленьким другим имеется некоторая связь, выстроенная както, что мы только что назвали человеческим желанием. Поскольку желание это изначально извращено, все требования субъекта оказываются включены в определенные отношения, представленные тем новым маленьким ромбовидным символом, без которого, как видите, ни одна формула у меня не обходится. Символ этот выражает у меня ту мысль — в этом единственное его значение и состоит — что все, о чем в этих формулах идет речь, подчинено той квадратичной зависимости, которая с самого начала лежит в основе нашего подхода к артикуляции этой проблемы — зависимости, суть которой состоит в том, что нет и не может быть, даже и представить себе нельзя, такого S, который не опирался бы на отношения внутри структуры из трех других элементов: А а’ а. Это все, что означает у меня ромбовидный символ. Чтобы требование существовало, получило свой шанс, состоялось, необходима определенная связь между s(A) и желанием с присущей ему структурой, AOd, что отсылает нас назад, к первой строке.

Как видите, строки эти образуют определенную композицию. Первая говорит о том, что нарциссическая идентификация, то есть то, из чего складывается Я субъекта, находится в определенном соотношении — характер этого соотношения, многообразие его нюансов, его зависимость от таких факторов, как престиж, солидность, господство, нам с течением времени стал хорошо знакомым — в определенном отношении, повторяю, с образом другого. Соответствием, коррелятом этого соотношения служит то, что находится по другую сторону того места в моих таблицах, где направление векторов меняется — той знаменующей равенство двойной линии, что фигурирует у них в центре. Сама возможность существования поставлена, таким образом, в соответствие с характером субъекта как того, кто желает, желает в принципе, с различными аватарами, превратностями этого желания — что и выражено у меня в первой части первой строки.
И точно так же, любая идентификация со знаками отличия Другого, то есть с третьим, как таковым, зависит отчего? От требования, во-первых, и того, что связывает Другого с желанием, во-вторых.
Положения эти, сами по себе вполне очевидные, позволяют сполна оценить значение термина, которым Фрейд обозначает то, что мы совершенно неподобающим образом — позднее я объясню, почему — именуем фрустрацией, обманутым ожиданием. Фрейд называет это Versagung. Мы по опыту знаем, что лишь по мере того, как субъекту в чем-то отказано, versagen, у него возникает феномен вторичной идентификации, идентификации со знаками отличия Другого.
Что же из этого следует? А из этого следует, что для того, чтобы между большим Другим как местом речи, с одной стороны, и феноменом желания, лежащим в совсем иной плоскости, ибо соотнесенным с маленьким другим в качестве образа, с другой, могла для субъекта установиться хоть какая-то связь, необходимо, чтобы нашлось что-то такое, что ввело бы в большого Другого то же самое соотношение, соотношение необходимое, требуемое и феноменологически осязаемое, с маленьким другим — только так может человеческое желание получить свое объяснение в качестве желанияизвращенного. В этом и состоит необходимость артикулировать проблему именно так, как мы предлагаем это сегодня сделать.
Все это может вам показаться довольно туманным. Я скажу одно — если мы никаких допущений делать не станем, тогда действительно все будет не только казаться туманнее и туманнее, но и запутается окончательно. И не исключено, наоборот, что определенные допущения сделав, мы сможем выявить какой-то порядок.
Мы допускаем, что Ф, фаллос, представляет собой то означающее, посредством которого в А как местопребывании речи вводится соотношение с а, маленьким другим, — вводится постольку, поскольку означающее какую-то роль в нем играет.
Вот так. Это похоже на змею, кусающую себя за хвост, но так, наверное, и должно быть. То, что означающее в этом месте какую-то роль играет, совершенно очевидно, ибо встречаем мы его на каждом шагу. Мы встречаем его с самого начала, потому что если бы соотношение с означающим не существовало с самого начала, включение человека в культуру — или, если на то пошло, в общество, если мы будем культуру и общество различать, хотя на самом деле это одно и то же — было бы неосуществимо.
Мы уже дали определение означающему отцовскому — мы сказали, что это то означающее, благодаря которому та игра означающих, которая в большом А имеет место, становится всзможна и допустима. Но наряду с ним существует, как мы видим, еще одно привилегированное означающее — означающее, вследствие которого в Другом появляется нечто такое, что изменяет его природу — не случайно символ Другого у меня в третьей строке перечеркнут. Другой теперь — не просто место речи как таковой, ибо он, как и субъект, вовлечен теперь в диалектику, имеющую место в чисто феноменологической плоскости, в плоскости отражения по отношению к маленьком другому. Другой дополняется теперь нЪвым соотношением, существующим в нем постольку, поскольку вписывается в него означающим.
Сколь бы трудным вам сказанное ни показалось, прошу его хорошенько запомнить. На этом я покуда вас оставляю. В дальнейшем я покажу вам, что именно все это позволит нам проиллюстрировать и артикулировать.
26марта 1958 года

Зигмунд Фрейд «ДЕСЯТАЯ ЛЕКЦИЯ. СИМВОЛИКА СНОВИДЕНИЯ»

Уважаемые дамы и господа! Мы убедились, что искажение, которое мешает нам понять сновидение, является следствием деятельности цензуры, направленной против неприемлемых, бессознательных желаний. Но мы, конечно, не утверждаем, что цензура является единственным фактором, вызывающим искажение сновидения, и в дальнейшем мы действительно можем установить, что в этом искажении участвуют и другие моменты. Этим мы хотим сказать, что если цензуру сновидения можно было бы исключить, мы все равно были бы не в состоянии понять сновидения, явное сновидение не было бы идентично скрытым его мыслям.

Этот другой момент, затемняющий сновидение, этот новый фактор его искажения мы откроем, если обратим внимание на изъян нашей техники. Я уже признавался вам, что анализируемым иногда действительно ничего не приходит в голову по поводу отдельных элементов сновидения. Правда, это происходит не так часто, как они утверждают; в очень многих случаях при настойчивости мысль все таки можно заставить появиться. Но бывают, однако, случаи, в которых ассоциация не получается или, если ее вынудить, она не дает того, что мы от нее ожидаем. Если это происходит во время психоаналитического лечения, то приобретает особое значение, о чем мы не будем здесь говорить. Но это случается и при толковании сновидений у нормальных людей или при толковании своих собственных сновидении. Когда видишь, что никакая настойчивость не помогает, то в конце концов убеждаешься, что нежелательная случайность регулярно повторяется при определенных элементах сновидения, и тогда начинаешь видеть новую закономерность там, где сначала предполагал только несостоятельность техники.

В таких случаях возникает соблазн самому истолковать эти «немые» элементы сновидения, предпринимаешь их перевод (Ьbersetzung) собственными средствами. Само собой получается, что, если довериться такому замещению, каждый раз находишь для сновидения вполне удовлетворяющий смысл; а до тех пор, пока не решишься на этот прием, сновидение остается бессмысленным и его связность нарушается. Повторение многих чрезвычайно похожих случаев придает нашей вначале робкой попытке необходимую уверенность.

Я излагаю все несколько схематично, но это вполне допустимо в дидактических целях, и мое изложение не фальсификация, а некоторое упрощение.

Таким образом для целого ряда элементов сновидений получаешь одни и те же переводы, подобно тем, какие можно найти в наших популярных сонниках для всевозможных приснившихся вещей. Однако не забывайте, что при нашей ассоциативной технике постоянные замещения элементов сновидения никогда не встречались.

Вы сразу же возразите, что этот путь толкования кажется вам еще более ненадежным и спорным, чем прежний посредством свободных ассоциаций. Но здесь следует кое что добавить. Когда благодаря опыту накапливается достаточно таких постоянных замещений, начинаешь понимать, что это частичное толкование действительно возможно исходя из собственных знаний, что элементы сновидения действительно можно понять без [использования] ассоциации видевшего сон. Каким образом можно узнать их значение, об этом будет сказано во второй части нашего изложения.

Это постоянное отношение между элементом сновидения и его переводом мы называем символическим (symbolische), сам элемент сновидения символом (Symbol) бессознательной мысли сновидения. Вы помните, что раньше при исследовании отношений между элементами сновидения и его собственным [содержанием] я выделил три вида таких отношений: части от целого, намека и образного представления. О четвертом я тогда упомянул, но не назвал его. Введенное здесь символическое отношение является этим четвертым. По поводу него имеются очень интересные соображения, к которым мы обратимся, прежде чем приступим к изложению наших специальных наблюдений над символикой. Символика, может быть, самая примечательная часть в теории сновидения.

Прежде всего: ввиду того, что символы имеют устоявшиеся переводы, они в известной мере реализуют идеал античного и популярного толкования сновидений, от которого мы при нашей технике так далеко ушли. Они позволяют нам иногда толковать сновидения, не расспрашивая видевшего сон, ведь он все равно ничего не сможет сказать по поводу символа. Если знать принятые символы сновидений и к тому же личность видевшего сон, условия, в которых он живет, и полученные им до сновидения впечатления, то часто мы оказываемся в состоянии без затруднений истолковать сновидение, перевести его сразу же. Такой фокус льстит толкователю и импонирует видевшему сон; это выгодно отличается от утомительной работы при расспросах видевшего сон. Но пусть это не введет вас в заблуждение. Мы не ставим перед собой задачу показывать фокусы. Толкование, основанное на знании символов, не является техникой, которая может заменить ассоциативную или равняться с ней. Символическое толкование является только дополнением к ней и дает ценные результаты лишь в сочетании с ассоциативной техникой. А что касается знания психической ситуации видевшего сон, то прошу принять во внимание, что вам придется толковать сновидения не только хорошо знакомых людей, что обычно вы не будете знать событий дня, которые являются побудителями сновидений, и что мысли, приходящие в голову анализируемого, как раз и дадут вам знание того, что называется психической ситуацией.

В связи с обстоятельствами, о которых будет идти речь ниже, достойно особого внимания то, что признание существования символического отношения между сновидением и бессознательным вызывало опять таки самые энергичные возражения. Даже люди, обладающие смелостью суждения и пользующиеся признанием, прошедшие с психоанализом значительный путь, отказались в этом следовать за ним. Такое отношение тем более удивительно, что, во первых, символика свойственна и характерна не только для сновидения, а во вторых, символику в сновидении, как ни богат он ошеломляющими открытиями, открыл не психоанализ. Если уж вообще приписывать открытие символики сновидения современникам, то следует назвать философа К. А. Шернера (Scherner, 1861). Психоанализ только подтвердил открытия Шернера, хотя и основательно видоизменил их.

Теперь вам хочется услышать что нибудь о сущности символики сновидения и познакомиться с ее примерами. Я охотно сообщу вам, что знаю, но сознаюсь, что наши знания не соответствуют тому, чего бы нам хотелось.

Сущностью символического отношения является сравнение, хотя и не любое. Предполагается, что это сравнение особым образом обусловлено, хотя эта обусловленность нам не совсем ясна. Не все то, с чем мы можем сравнить какой то предмет или процесс, выступает в сновидении как символ. С другой стороны, сновидение выражает в символах не все, а только определенные элементы скрытых мыслей сновидения. Итак, ограничения имеются с обеих сторон. Следует также согласиться с тем, что пока понятие символа нельзя строго определить, оно сливается с замещением, изображением и т. п., приближается к намеку. Лежащее в основе сравнения в ряде символов осмысленно. Наряду с этими символами есть другие, при которых возникает вопрос, где искать общее, Tertium comparationis [43] этого предполагаемого сравнения. При ближайшем рассмотрении мы либо найдем его, либо действительно оно останется скрытым от нас. Удивительно, далее, то, что если символ и является сравнением, то оно не обнаруживается при помощи ассоциации, что видевший сон тоже не знает сравнения, пользуется им, не зная о нем. Даже больше того, видевший сон не желает признавать это сравнение, когда ему на него указывают. Итак, вы видите, что символическое отношение является сравнением совершенно особого рода, обусловленность которого нам еще не совсем ясна. Может быть, указания для его выяснения обнаружатся в дальнейшем.

Число предметов, изображаемых в сновидении символически, невелико. Человеческое тело в целом, родители, дети, братья и сестры, рождение, смерть, нагота и еще немногое. Единственно типичное, т. е. постоянное изображение человека в целом, представляет собой дом, как признал Шернер, который даже хотел придать этому символу первостепенное значение, которое ему не свойственно. В сновидении случается спускаться по фасаду домов то с удовольствием, то со страхом. Дома с совершенно гладкими стенами изображают мужчин; дома с выступами и балконами, за которые можно держаться, — женщин. Родители появляются во сне в виде императора и императрицы, короля и королевы или других представительных лиц, при этом сновидение преисполнено чувства почтения. Менее нежно сновидение относится к детям, братьям и сестрам, они символизируются маленькими зверенышами, паразитами. Рождение почти всегда изображается посредством какого либо отношения к воде, в воду или бросаются, или выходят из нее, из воды кого нибудь спасают или тебя спасают из нее, что означает материнское отношение к спасаемому. Умирание заменяется во сне отъездом, поездкой по железной дороге, смерть — различными неясными, как бы нерешительными намеками, нагота — одеждой и форменной одеждой. Вы видите, как тут стираются границы между символическим и намекающим изображением.

Бросается в глаза, что по сравнению с перечисленными объектами объекты из другой области представлены чрезвычайно богатой символикой. Такова область сексуальной жизни, гениталий, половых процессов, половых сношений. Чрезвычайно большое количество символов в сновидении являются сексуальными символами. При этом выясняется удивительное несоответствие. Обозначаемых содержаний немного, символы же для них чрезвычайно многочисленны, так что каждое из этих содержаний может быть выражено большим числом почти равнозначных символов. При толковании получается картина, вызывающая всеобщее возмущение. Толкования символов в противоположность многообразию изображений сновидения очень однообразны. Это не нравится каждому, кто об этом узнает, но что же поделаешь?

Так как в этой лекции мы впервые говорим о вопросах половой жизни, я считаю своим долгом сообщить вам, как я собираюсь излагать эту тему. Психоанализ не видит причин для скрывания и намеков, не считает нужным стыдиться обсуждения этого важного материала, полагает, что корректно и пристойно все называть своими настоящими именами, и надеется таким образом скорее всего устранить мешающие посторонние мысли. То обстоятельство, что мне приходится говорить перед смешанной аудиторией, представляющей оба пола, ничего не может изменить. Как нет науки in usum delphini, [44] так нет ее и для девочек подростков, а дамы своим появлением в этой аудитории дают понять, что они хотят поставить себя наравне с мужчинами.

Итак, сновидение изображает мужские гениталии несколькими символами, в которых по большей части вполне очевидно общее основание для сравнения. Прежде всего, для мужских гениталий в целом символически важно священное число 3. Привлекающая большее внимание и интересная для обоих полов часть гениталий, мужской член, символически заменяется, во первых, похожими на него по форме, то есть длинными и торчащими вверх предметами, такими, например, как палки, зонты, шесты, деревья и т. п. Затем предметами, имеющими с обозначаемым сходство проникать внутрь и ранить, т. е. всякого рода острым оружием, ножами, кинжалами, копьями, саблями, а также огнестрельным оружием: ружьями, пистолетами и очень похожим по своей форме револьвером. В страшных снах девушек большую роль играет преследование мужчины с ножом или огнестрельным оружием. Это, может быть, самый частый случай символики сновидения, который вы теперь легко можете понять. Также вполне понятна замена мужского члена предметами, из которых льется вода: водопроводными кранами, лейками, фонтанами и другими предметами, обладающими способностью вытягиваться в длину, например, висячими лампами, выдвигающимися карандашами и т. д. Вполне понятное представление об этом органе обусловливает точно так же то, что карандаши, ручки, пилочки для ногтей, молотки и другие инструменты являются несомненными мужскими половыми символами.

Благодаря примечательному свойству члена подниматься в направлении, противоположном силе притяжения (одно из проявлений эрекции), он изображается символически в виде воздушного шара, аэропланов, а в последнее время в виде воздушного корабля цеппелина. Но сновидение может символически изобразить эрекцию еще иным, гораздо более выразительным способом. Оно делает половой орган самой сутью личности и заставляет ее летать. Не огорчайтесь, что часто такие прекрасные сны с полетами, которые мы все знаем, должны быть истолкованы как сновидения общего сексуального возбуждения, как эрекционные сновидения. Среди исследователей психоаналитиков П. Федерн (1914) доказал, что такое толкование не подлежит никакому сомнению, но и почитаемый за свою педантичность Моурли Вольд, экспериментировавший над сновидениями, придавая искусственное положение рукам и ногам, и стоявший в стороне от психоанализа, может быть, даже ничего не знавший о нем, пришел в своих исследованиях к тому же выводу (1910 1912, т. 2, 791). Не возражайте, что женщинам тоже может присниться, что они летают. Вспомните лучше, что наши сновидения хотят исполнить наши желания и что очень часто у женщин бывает сознательное или бессознательное желание быть мужчиной. А всякому знающему анатомию понятно, что и женщина может реализовать это желание теми же ощущениями, что и мужчина. В своих гениталиях женщина тоже имеет маленький орган, аналогичный мужскому, и этот маленький орган, клитор, играет в детском возрасте и в возрасте перед началом половой жизни ту же роль, что и большой мужской половой член.

К числу менее понятных мужских сексуальных символов относятся определенные пресмыкающиеся и рыбы, прежде всего известный символ змеи. Почему шляпа и пальто приобрели такое же символическое значение, конечно, нелегко узнать, но оно несомненно. Наконец, возникает еще вопрос, можно ли считать символическим замещение мужского органа каким нибудь другим, ногой или рукой. Я думаю, что общий ход сновидения и соответствующие аналогии у женщин заставляют нас это сделать.

Женские половые органы изображаются символически при помощи всех предметов, обладающих свойством ограничивать полое пространство, что то принять в себя. Т. е. при помощи шахт, копей и пещер, при помощи сосудов и бутылок, коробок, табакерок, чемоданов, банок, ящиков, карманов и т. д. Судно тоже относится к их разряду. Многие символы имеют больше отношения к матке, чем к гениталиям женщины, таковы шкафы, печи и прежде всего комната. Символика комнаты соприкасается здесь с символикой дома, двери и ворота становятся символами полового отверстия. Материалы тоже могут быть символами женщины, дерево, бумага и предметы, сделанные из этих материалов, например, стол и книга. Из животных несомненными женскими символами являются улитка и раковина; из частей тела рот как образ полового отверстия, из строений церковь и капелла. Как видите, не все символы одинаково понятны.

К гениталиям следует отнести также и груди, которые, как и ягодицы женского тела, изображаются при помощи яблок, персиков, вообще фруктов. Волосы на гениталиях обоих полов сновидение описывает как лес и кустарник. Сложностью топографии женских половых органов объясняется то, что они часто изображаются ландшафтом, со скалами, лесом и водой, между тем как внушительный механизм мужского полового аппарата приводит к тому, что его символами становятся трудно поддающиеся описанию в виде сложных машин.

Как символ женских гениталий следует упомянуть еще шкатулку для украшений, драгоценностью и сокровищем называются любимые лица и во сне; сладости часто изображают половое наслаждение. Самоудовлетворение обозначается часто как всякого рода игра, так же как игра на фортепиано. Типичным изображением онанизма является скольжение и скатывание, а также срывание ветки. Особенно примечателен символ выпадения или вырывания зуба. Прежде всего он означает кастрацию в наказание за онанизм. Особые символы для изображения в сновидении полового акта менее многочисленны, чем можно было бы ожидать на основании вышеизложенного. Здесь следует упомянуть ритмическую деятельность, например, танцы, верховую езду. подъемы, а также переживания, связанные с насилием, как, например, быть задавленным. Сюда же относятся определенные ремесленные работы и, конечно, угроза оружием.

Вы не должны представлять себе употребление и перевод этих символов чем то очень простым. При этом возможны всякие случайности, противоречащие нашим ожиданиям. Так, например, кажется маловероятным, что половые различия в этих символических изображениях проявляются не резко. Некоторые символы означают гениталии вообще, безразлично, мужские или женские, например, маленький ребенок, маленький сын или маленькая дочь. Иной раз преимущественно мужской символ может употребляться для женских гениталий или наоборот. Это нельзя понять без более близкого знакомства с развитием сексуальных представлений человека. В некоторых случаях эта двойственность только кажущаяся; самые яркие из символов, такие, как оружие, карман, ящик, не могут употребляться в бисексуальном значении.

Теперь я буду исходить не из изображаемого, а из символа, рассмотрю те области, из которых по большей части берутся сексуальные символы, и прибавлю некоторые дополнения, принимая во внимание символы, в которых неясна общая основа. Таким темным символом является шляпа, может быть, вообще головной убор обычно с мужским значением, но иногда и с женским. Точно так же пальто означает мужчину, но не всегда в половом отношении. Вы можете сколько угодно спрашивать почему. Свисающий галстук, который женщина не носит, является явно мужским символом. Белое белье, вообще полотно символизирует женское; платье, форменная одежда, как мы уже знаем, является заместителями наготы, форм тела, а башмак, туфля — женских гениталий; стол и дерево как загадочные, но определенно женские символы уже упоминались. Всякого рода лестницы, стремянки и подъем по ним — несомненный символ полового акта. Вдумавшись, мы обратим внимание на ритмичность этого подъема, которая, как и, возможно, возрастание возбуждения, одышка по мере подъема, является общей основой.

Мы уже упоминали о ландшафте как изображении женских гениталий. Гора и скала — символы мужского члена; сад — часто встречающийся символ женских гениталий. Плод имеет значение не ребенка, а грудей. Дикие звери означают чувственно возбужденных людей, кроме того, другие грубые желания, страсти. Цветение и цветы обозначают гениталии женщин или, в более специальном случае, — девственность. Не забывайте, что цветы действительно являются гениталиями растений.

Комната нам уже известна как символ. Здесь можно продолжить детализацию: окна, входы и выходы комнаты получают значение отверстий тела. К этой символике относится также и то, открыта комната или закрыта, а ключ, который открывает, является несомненным мужским символом.

Таков материал символики сновидений. Он еще не полон и его можно было бы углубить и расширить. Но я думаю, вам и этого более чем достаточно, а может быть, уже и надоело. Вы спросите: неужели я действительно живу среди сексуальных символов? Неужели все предметы, которые меня окружают, платья, которые я надеваю, вещи, которые беру в руки, всегда сексуальные символы и ничто другое? Повод для недоуменных вопросов действительно есть, и первый из них: откуда нам, собственно, известны значения этих символов сновидения, о которых сам видевший сон не говорит нам ничего или сообщает очень мало?

Я отвечу: из очень различных источников, из сказок и мифов, шуток и острот, из фольклора, т. е. из сведений о нравах, обычаях, поговорках и народных песнях, из поэтического и обыденного языка. Здесь всюду встречается та же символика, и в некоторых случаях мы понимаем ее без всяких указаний. Если мы станем подробно изучать эти источники, то найдем символике сновидении так много параллелей, что уверимся в правильности наших толкований. [45]

Человеческое тело, как мы сказали, по Шернеру часто изображается в сновидении символом дома. При детальном рассмотрении этого изображения окна, двери и ворота являются входами во внутренние полости тела, фасады бывают гладкие или имеют балконы и выступы, чтобы держаться. Но такая же символика встречается в нашей речи, когда мы фамильярно приветствуем хорошо знакомого «altes Haus» [старина], когда говорим, чтобы дать кому нибудь хорошенько aufs Dachl [по куполу] или о другом, что у него не все в порядке in Oberstьbchen [чердак не в порядке]. В анатомии отверстия тела прямо называются Leibespforten [ворота тела].

То, что родители в сновидении появляются в виде императорской или королевской четы, сначала кажется удивительным. Но это находит свою параллель в сказках. Разве не возникает у нас мысль, что в начале многих сказок вместо: «жили были король с королевой» должно было бы быть: «жили были отец с матерью»? В семье детей в шутку называют принцами, а старшего наследником (Kronprinz). Король сам называет себя отцом страны [Landesvater, по русски — царь батюшка]. Маленьких детей в шутку мы называем червяками [по русски — клопами] и сострадательно говорим: бедный червяк [das arme Wurm; по русски — бедный клоп].

 

Вернемся к символике дома. Когда мы во сне пользуемся выступами домов, чтобы ухватиться, не напоминает ли это известное народное выражение для сильно развитого бюста: у этой есть за что подержаться? Народ выражается в таких случаях и иначе, он говорит: Sie hat viel Holz vor dem Haus [у этой много дров перед домом], как будто желая прийти нам на помощь в нашем истолковании дерева как женского, материнского символа.

И еще о дереве. Нам неясно, как этот материал стал символически представлять материнское, женское. Обратимся за помощью к сравнительной филологии. Наше немецкое слово Holz [дерево] одного корня с греческим ili, что означает «материал», «сырье». Тут мы имеем дело с довольно частым случаем, когда общее название материала в конце концов сохранилось за одним частным. В океане есть остров под названием Мадейра. Так как он весь был покрыт лесом, португальцы дали ему это название, когда открыли его. Madeira на португальском языке значит «лес». Но легко узнать, что madeira не что иное, как слегка измененное латинское слово materia, что опять таки обозначает материю вообще. A materia происходит от слова mater — мать. Материал, из которого что либо состоит, является как бы материнской частью. Таким образом, это древнее понимание в символическом употреблении продолжает существовать.

Рождение в сновидении постоянно выражается отношением к воде; бросаться в воду или выходить из нее означает рождать или рождаться. Не следует забывать, что этот символ вдвойне оправдан ссылкой на историю развития. Не только тем, что все наземные млекопитающие, включая предков человека, произошли от водяных животных — это весьма отдаленная аналогия, — но и тем, что каждое млекопитающее, каждый человек проходит первую фазу своего существования в воде, а именно как эмбрион в околоплодной жидкости в чреве матери, а при рождении выходит из воды. Я не хочу утверждать, что видевший сон знает это, напротив, я считаю, что ему и не нужно этого знать. Он, вероятно, знает что нибудь другое, что ему рассказывали в детстве, но и здесь я буду утверждать, что это знание не способствовало образованию символа. В детской ему говорили, что детей приносит аист, но откуда он их берет? Из пруда, из колодца, т. е. опять таки из воды. Один из моих пациентов, которому это сказали, когда он был маленьким, исчез после этого на все послеобеденное время. Наконец его нашли на берегу пруда у замка, он лежал, приникнув личиком к поверхности воды и усердно искал на дне маленьких детей.

В мифах о рождении героя, подвергнутых сравнительному исследованию О. Ранком (1909), самый древний из которых о царе Саргоне из Агаде, около 2800 лет до Р. X., преобладающую роль играет бросание в воду и спасание из воды. Ранк открыл, что это — изображения рождения, аналогичные таким же в сновидении. Если во сне спасают из воды какое нибудь лицо, то считают себя его матерью или просто матерью; в мифе лицо, спасающее ребенка из воды, считается его настоящей матерью. В известном анекдоте умного еврейского мальчика спрашивают, кто был матерью Моисея. Он не задумываясь отвечает: принцесса. Но как же, возражают ему, она ведь только вытащила его из воды. Так говорит она, отвечает мальчик, показывая, что правильно истолковал миф.

Отъезд означает в сновидении смерть, умирание. Принято так же отвечать детям на вопрос, куда девалось умершее лицо, отсутствие которого они чувствуют, что оно уехало. Я опять хотел бы возразить тем, кто считает, что символ сновидения происходит от этого способа отделаться от ребенка. Поэт пользуется такой же символикой, говоря о загробной жизни как о неоткрытой стране, откуда не возвращался ни один путник (по traueller). В обыденной жизни мы тоже часто говорим о последнем пути. Всякий знаток древнего ритуала знает, как серьезно относились к представлению о путешествии в страну мертвых, например, в древнеегипетской религии. До нас дошла во многих экземплярах Книга мертвых, которой, как бедекером, снабжали в это путешествие мумию. С тех пор как кладбища были отделены от жилищ, последнее путешествие умершего стало реальностью.

Символика гениталий тоже не является чем то присущим только сновидению. Каждому из вас случается быть невежливым и назвать женщину «alte Schachtel» [старая колода], не зная, что вы пользуетесь при этом символом гениталий. В Новом Завете сказано: женщина — сосуд скудельный. Священное Писание евреев, так приближающееся по стилю к поэтическому, полно сексуально символических выражений, которые не всегда правильно понимались и толкование которых, например, Песни Песней, привело к некоторым недоразумениям. В более поздней еврейской литературе очень распространено изображение женщины в виде дома, в котором дверь считается половым отверстием. Муж жалуется, например, в случае отсутствия девственности, что нашел дверь открытой. Символ стола для женщины также известен в этой литературе. Женщина говорит о своем муже: я приготовила ему стол, ко он его перевернул. Хромые дети появляются из за того, что муж перевернул стол. Эти факты я беру из статьи Л. Леви из Брюнна: «Сексуальная символика библии и талмуда» (1914).

То, что и корабли в сновидении означают женщин, поясняют нам этимологи, которые утверждают, что первоначально кораблем (Schiff) назывался глиняный сосуд и это было то же слово, что овца (Schaff). Греческое сказание о Периандре из Коринфа и его жене

Мелиссе подтверждает, что печь означает женщину и чрево матери. Когда, по Геродоту, тиран вызвал тень своей горячо любимой, но убитой из ревности супруги, чтобы получить от нее некоторые сведения, умершая удостоверила себя напоминанием, что он, Периандр, поставил свой хлеб в холодную печь, намекая на событие, о котором никто другой не мог знать. В изданной Ф. С. Крауссом Anthropophyteia, незаменимом источнике всего, что касается половой жизни народов, мы читаем, что в одной немецкой местности о женщине, разрешившейся от бремени, говорят, что у нее обвалилась печь. Приготовление огня, все, что с ним связано, до глубины проникнуто сексуальной символикой. Пламя всегда является мужскими гениталиями, а место огня, очаг — женским лоном.

Если, быть может, вы удивлялись тому, как часто ландшафты в сновидении используются для изображения женских гениталий, то от мифологов вы можете узнать, какую роль мать земля играла в представлениях и культах древности и как понимание земледелия определялось этой символикой. То, что в сновидении комната (Zimmer) представляет женщину (Frauenzimmer), вы склонны будете объяснить употреблением в нашем языке слова Frauenzimmer [баба] вместо Frau, т. е. замены человеческой личности предназначенным для нее помещением. Подобным же образом мы говорим о Высокой Порте и подразумеваем под этим султана и его правительство; название древнеегипетского властителя фараона также означало не что иное, как «большой двор». (В Древнем Востоке дворы между двойными воротами города являются местом сборища, как рыночные площади в классическом мире.) Я, правда, думаю, что это объяснение слишком поверхностно. Мне кажется более вероятным, что комната как пространство, включающее в себя человека, стала символом женщины. Мы уже ведь знаем, что слово «дом» употребляется в этом значении; из мифологии и поэтических выражений мы можем добавить в качестве других символов женщины еще город, замок, дворец, крепость. Вопрос было бы легче решить, используя сновидения лиц, не знающих и не понимающих немецкого языка. В последние годы я лечил преимущественно иностранцев и, насколько помню, в их языках не было аналогичного словоупотребления. Есть и другие доказательства тому, что символическое отношение может перейти языковые границы, что, впрочем, уже утверждал старый исследователь сновидений Шуберт (1814). Впрочем, ни один из моих пациентов не был абсолютно не знаком с немецким языком, так что я предоставляю решить этот вопрос тем психоаналитикам, которые могут собрать опыт в других странах, исследуя лиц, владеющих одним языком.

Среди символов, изображающих мужские гениталии, едва ли найдется хоть один, который не употреблялся бы в шуточных, простонародных или поэтических выражениях, особенно у классических поэтов древности. К ним относятся не только символы, встречающиеся в сновидениях, но и новые, например, различные инструменты, в первую очередь плуг. Впрочем, касаясь символического изображения мужского, мы затрагиваем очень широкую и горячо оспариваемую область, от углубления в которую из соображений экономии мы хотим воздержаться. Лишь по поводу одного, как бы выпадающего из ряда символа «три» мне хотелось бы сделать несколько замечаний. Еще неясно, не обусловлена ли отчасти святость этого числа данным символическим отношением. Но несомненным кажется то, что вследствие такого символического отношения некоторые встречающиеся в природе трехчастные предметы, например трилистник, используются в качестве гербов и эмблем. Так называемая французская лилия, тоже трехчастная, и странный герб двух так далеко расположенных друг от друга островов, как Сицилия и остров Мен, Triskeles (три полусогнутые ноги, исходящие из одного центра), по видимому, только стилизация мужских гениталий. В древности подобия мужского члена считались самыми сильными защитными средствами (Apotropaea) против дурных влияний, и с этим связано то, что в приносящих счастье амулетах нашего времени всегда легко узнать генитальные или сексуальные символы. Рассмотрим такой набор, который носится в виде маленьких серебряных брелоков: четырехлистный клевер, свинья, гриб, подкова, лестница и трубочист. Четырехлистный клевер, собственно говоря, заменяет трехлистный; свинья — древний символ плодородия; гриб — несомненно, символ пениса, есть грибы, которые из за своего несомненного сходства с мужским членом получили при классификации название Phallus impudicas; подкова повторяет очертание женского полового отверстия, а трубочист, несущий лестницу, имеет отношение к этой компании потому, что делает такие движения, с которыми в простонародье сравнивается половой акт (см. Anthropophyteia). С его лестницей как сексуальным символом мы познакомились в сновидении; нам на помощь приходит употребление в немецком языке слова «steigen» [подниматься], применяемого в специфически сексуальном смысле. Говорят: «Den Frauen nachsteigen» [приставать к женщинам] и «ein alter Steiger» [старый волокита]. По французски ступенька называется la marche, мы находим совершенно аналогичное выражение для старого бонвивана «un vieux marcheur». С этим, вероятно, связано то, что при половом акте многих крупных животных самец взбирается, поднимается (steigen, besteigen) на самку.

Срывание ветки как символическое изображение онанизма не только совпадает с простонародным изображением онанистического акта, но имеет и далеко идущие мифологические параллели. Но особенно замечательно изображение онанизма или, лучше сказать, наказания за него, кастрации, посредством выпадения и вырывания зубов, потому что этому есть аналогия в фольклоре, которая, должно быть, известна очень немногим лицам, видящим их во сне. Мне кажется несомненным, что распространенное у столь многих народов обрезание является эквивалентом и заменой кастрации. И вот нам сообщают, что в Австралии известные примитивные племена вводят обрезание в качестве ритуала при наступлении половой зрелости (во время празднеств по случаю наступления совершеннолетия), в то время как другие, живущие совсем рядом, вместо этого акта вышибают один зуб.

Этими примерами я закончу свое изложение. Это всего лишь примеры; мы больше знаем об этом, а вы можете себе представить, насколько содержательнее и интереснее получилось бы подобное собрание примеров, если бы оно было составлено не дилетантами, как мы, а настоящими специалистами в области мифологии, антропологии, языкознания, фольклора. Напрашиваются некоторые выводы, которые не могут быть исчерпывающими, но дают нам пищу для размышлений.

Во первых, мы поставлены перед фактом, что в распоряжении видящего сон находится символический способ выражения, которого он не знает и не узнает в состоянии бодрствования. Это настолько же поразительно, как если бы вы сделали открытие, что ваша прислуга понимает санскрит, хотя вы знаете, что она родилась в богемской деревне и никогда его не изучала. При наших психологических воззрениях нелегко объяснить этот факт. Мы можем только сказать, что знание символики не осознается видевшим сон, оно относится к его бессознательной духовной жизни. Но и этим предположением мы ничего не достигаем. До сих пор нам необходимо было предполагать только бессознательные стремления, такие, о которых нам временно или постоянно ничего не известно. Теперь же речь идет о бессознательных знаниях, о логических отношениях, отношениях сравнения между различными объектами, вследствие которых одно постоянно может замещаться другим. Эти сравнения не возникают каждый раз заново, они уже заложены готовыми, завершены раз и навсегда; это вытекает из их сходства у различных лиц, сходства даже, по видимому, несмотря на различие языков.

Откуда же берется знание этих символических отношений? Только небольшая их часть объясняется словоупотреблением. Разнообразные параллели из других областей по большей части неизвестны видевшему сон; да и мы лишь с трудом отыскивали их.

Во вторых, эти символические отношения не являются чем то таким, что было бы характерно только для видевшего сон или для работы сновидения, благодаря которой они выражаются. Ведь мы узнали, что такая же символика используется в мифах и сказках, в народных поговорках и песнях, в общепринятом словоупотреблении и поэтической фантазии. [46] Область символики чрезвычайно обширна, символика сновидений является ее малой частью, даже нецелесообразно приступать к рассмотрению всей этой проблемы исходя из сновидения. Многие употребительные в других областях символы в сновидениях не встречаются или встречаются лишь очень редко, некоторые из символов сновидений встречаются не во всех других областях, а только в той или иной. Возникает впечатление, что перед нами какой то древний, но утраченный способ выражения, от которого в разных областях сохранилось разное, одно только здесь, другое только там, третье в слегка измененной форме в нескольких областях. Я хочу вспомнить здесь фантазию одного интересного душевнобольного, воображавшего себе какой то «основной язык», от которого во всех этих символических отношениях будто бы имелись остатки.

В третьих, вам должно было броситься в глаза, что символика в других указанных областях не только сексуальная, в то время как в сновидении символы используются почти исключительно для выражения сексуальных объектов и отношений. И это нелегко объяснить. Не нашли ли исходно сексуально значимые символы позднее другое применение и не связан ли с этим известный переход от символического изображения к другому его виду? На этот вопрос, очевидно, нельзя ответить, если иметь дело только с символикой сновидений. Можно лишь предположить, что существует особенно тесное отношение между истинными символами и сексуальностью.

По этому поводу нам было дано в последние годы одно важное указание. Филолог Г. Шпербер (Упсала), работающий независимо от психоанализа, выдвинул (1912) утверждение, что сексуальные потребности принимали самое непосредственное участие в возникновении и дальнейшем развитии языка. Начальные звуки речи служили сообщению и подзывали сексуального партнера; дальнейшее развитие корней слов сопровождало трудовые операции первобытного человека. Эти работы были совместными и проходили в сопровождении ритмически повторяемых языковых выражений. При этом сексуальный интерес переносился на работу. Одновременно первобытный человек делал труд приятным для себя, принимая его за эквивалент и замену половой деятельности. Таким образом, произносимое при общей работе слово имело два значения, обозначая как половой акт, так и приравненную к нему трудовую деятельность. Со временем слово освободилось от сексуального значения и зафиксировалось на этой работе. Следующие поколения поступали точно так же с новым словом, которое имело сексуальное значение и применялось к новому виду труда. Таким образом возникало какое то число корней слов, которые все были сексуального происхождения, а затем лишились своего сексуального значения. Если вышеизложенная точка зрения правильна, то перед нами, во всяком случае, открывается возможность понимания символики сновидений. Мы могли бы понять, почему в сновидении, сохраняющем кое что из этих самых древних отношений, имеется такое огромное множество символов для сексуального, почему в общем оружие и орудия символизируют мужское, материалы и то, что обрабатывается, — женское. Символическое отношение было бы остатком древней принадлежности слова; вещи, которые когда то назывались так же, как и гениталии, могли теперь в сновидении выступить для того же в качестве символов.

Но благодаря этим параллелям к символике сновидений вы можете также оценить характерную особенность психоанализа, благодаря которой он становится предметом всеобщего интереса, чего не могут добиться ни психология, ни психиатрия. При психоаналитической работе завязываются отношения с очень многими другими гуманитарными науками, с мифологией, а также с языкознанием, фольклором, психологией народов и религиоведением, изучение которых обещает ценнейшие результаты. Вам будет понятно, почему на почве психоанализа вырос журнал Imago, основанный в 1912 г. под редакцией Ганса Сакса и Отто Ранка, поставивший себе исключительную задачу поддерживать эти отношения. Во всех этих отношениях психоанализ сначала больше давал, чем получал. Хотя и он извлекает выгоду из того, что его своеобразные результаты подтверждаются в других областях и тем самым становятся более достоверными, но в целом именно психоанализ предложил те технические приемы и подходы, применение которых оказалось плодотворным в этих других областях. [47]Душевная жизнь отдельного человеческого существа дает при психоаналитическом исследовании сведения, с помощью которых мы можем разрешить или, по крайней мере, правильно осветить некоторые тайны из жизни человеческих масс.

Впрочем, я вам еще не сказал, при каких обстоятельствах мы можем глубже всего заглянуть в тот предполагаемый «основной язык», из какой области узнать о нем больше всего. Пока вы этого не знаете, вы не можете оценить всего значения предмета. Областью этой является невротика, материалом — симптомы и другие невротические проявления, для объяснения и лечения которых и был создан психоанализ.

Рассматривая вопрос с четвертой точки зрения, мы опять возвращаемся к началу и направляемся по намеченному пути. Мы сказали, что даже если бы цензуры сновидения не было, нам все равно было бы нелегко понять сновидение, потому что перед нами встала бы задача перевести язык символов на язык нашего мышления в состоянии бодрствования. Таким образом, символика является вторым и независимым фактором искажения сновидения наряду с цензурой. Напрашивается предположение, что цензуре удобно пользоваться символикой, так как она тоже стремится к той же цели — сделать сновидение странным и непонятным.

Скоро станет ясно, не натолкнемся ли мы при дальнейшем изучении сновидения на новый фактор, способствующий искажению сновидения. Я не хотел бы оставлять тему символики сновидения, не коснувшись еще раз того загадочного обстоятельства, что она может встретить весьма энергичное сопротивление образованных людей, тогда как распространение символики в мифах, религии, искусстве и языке совершенно несомненно. Уж не определяется ли это вновь отношением к сексуальности

 

 

Шандор Ференци “Феномен «материализации» истерии Мысли о концепции и символике истерии (1919)”

«Вы прошли путь от червя до человека,
но многое у вас от червя».

Ницше,
«Так говорил Заратустра»

Психоаналитические исследования Фрейда показали зависимость конверсионно-истерических симптомов от неосознанных фантазий, выражающихся в телесных жестах и движениях. Так, например, истерический парез руки можно трактовать в негативном представлении как намерение агрессивного действия, судорогу — как борьбу противоречивых эмоций, локальную анестезию или гиперестезию — как осознанно закрепленное воспоминание о сексуальном прикосновении к этой части тела. Психоанализ явился источником совершенно неожиданных объяснений, касающихся природы сил, влияющих на образование истерических симптомов. В каждом отдельном случае установлено, что в симптоматике этих неврозов чаще всего проявляется противоположность эротических и эгоистических влечений. Наконец последние наиболее существенные исследования Фрейда о неврозах раскрыли наличие генетической составляющей в истории развития либидо, обусловливающей склонность к истерии. Предрасполагающий момент Фрейд обнаружил в нарушении нормального развития гениталий.

Генитальная зона действенно реагирует на эротический конфликт, что обусловлено психической травмой и результатом вытеснения генитальных возбуждений, иногда сопровождаемое перемещением этих возбуждений к внешне нейтральным частям тела. Я позволю себе такое суждение: конверсионная истерия генитализирует те части тела, где проявляются симптомы. В попытке реконструировать ступени развития Я мне удалось подчеркнуть и отметить, что истерогенез предполагает как начальное условие фиксацию на определенном периоде развитая чувства реальности, когда организм еще не постиг изменений во внешнем мире, но пытается приспособить их к опыту своего тела с помощью магических жестов, что на этой ступени развития может означать переход к истерическому языку жестикуляции.

Специалист не будет отрицать, что сказанное выше содержит ясное понимание проблемы истерического невроза, о чем не могли и мечтать представители доаналитической неврологии. Все же полагаю уместным указать на пробелы наших знаний в этой области. Все еще загадкой является «загадочный прыжок из душевного в телесное» (Фрейд), например в проблеме возникновения конверсионно-истерического симптома. Пытаясь, однако, вплотную заняться названной загадкой, можно отметить некоторые исходные позиции, в том числе своеобразные условия иннервации, способствующие образованию ряда конверсионных симптомов.

В случаях истерического паралича, конвульсий, анестезии или парестезии проявляется способность истериков прерывать или нарушать перевод моторной иннервации. Даже несмотря на происходящие в сфере психики изменения, вызванные возбуждением, нам известны истерические симптомы, появление которых требует значительного увеличения иннервации, т.е. деятельности, для которой непригоден нормальный невропсихический аппарат. Неосознанная воля истерика служит причиной необычных движений, изменений в циркуляции крови, функций желез и питания тканей, на что не способна сознательная воля неистерика. Бессознательность истерика распоряжается гладкой мускульной тканью, желудочно-кишечным трактом, бронхами, слезо- и потовыделяющими железами, носом и т.д.; он способен даже выполнить отдельные иннервации, например, в области мускульной ткани глаз, — т.е. все то, на что не способен здоровый человек. Известны также, правда редкие случаи, когда истерик вызывает местные кровотечения, покраснение кожи и слизистой.

Напомним, что кроме истерии, такие же реакции могут вызывать гипноз и суггестия, воздействие которых в той или иной степени может испытывать любой нормальный человек. Известны также в принципе нормальные личности, с детства привыкшие к таким «сверхдействиям», например, к изолированной иннервации обычно симметрично дергающихся мускулов, к умышленному влиянию на функциональную работу сердца, желудка и кишечника, а также глаз, что иногда используется «артистами». Важным элементом воспитания ребенка является задача отучить его от подобных и иных «фокусов». В любом случае существенным условием воспитания детей является психическое укрепление правильности работы органов, чтобы позднее они функционировали как бы «автоматически» или «рефлекторно». Это соображение относится, конечно, к регулярной работе кишечника, мочевого пузыря, а также к постоянному времени организации сна и пр.

Дополнительно подчеркнем известную способность аффектов приводить в «сверхдействие» различные процессы кровообращения и выделения.

Ограничившись вначале проблемой «сверхдействий», характерных при образовании истерических симптомов, целесообразно остановиться на группе симптомов желудочно-кишечного тракта, тем более что мы располагаем почти исчерпывающей серией фактов. Одним из самых распространенных проявлений истерии является симптом так называемого «глобус истерикус», т.е. своеобразного судорожного состояния мускулатуры зева, что наряду с другим симптомом — отсутствием рефлекса глотания, как правило, считается одним из признаков невроза. Я провел специальное исследование, в результате которого считаю возможным отнести анестезию глотки и области зева к реакции на феллаторные, копрофагические и др. фантазии, возникающие в результате генитализации соответствующих мест слизистой кожи. В то время как фантазии находят в анестезии негативное выражение, «глобус истерикус» (а это подтверждается психоанализом) выражает фантазии в позитивном смысле.

Сами больные говорят, что у них в горле «стоит ком», и у нас есть все основания этому верить. Вполне возможно, что соответствующие сокращения кольцевой и продольной мускулатуры зева обусловили не только парестезию стороннего тела, но и вид стороннего тела — желвак. Согласно анализу этот желвак представляет собой совершенно особое, эротически осмысленное тело. Нередко «желвак» движется ритмически кверху и книзу, инстинктивно соответствуя генитальным процессам. Многие больные страдают невротическим отвращением к еде, позывами рвоты и другими нарушениями работы желудка. Еда означает для них скольжение стороннего тела по узкому пищеводу, имитируя генитальные инсульты, т.е. то, что без внешнего раздражителя фантазируют личности, подверженные «глобус истерикус». После исследований Павлова влияния психики на секрецию желудочного сока вполне очевидно, что подобные фантазии могут иметь своим следствием различные степени уменьшения или увеличения желудочного сока и кислотности. Основываясь на «инфантильных сексуальных теориях» (по Фрейду), допускающих зачатие путем введения субстанции в рот, а также посредством определенных «фокусов» с мускулатурой живота, а иногда заглатывая воздух, иные личности симулируют беременность. Для психоаналитика объяснимо явление неукротимой рвоты во время фактической беременности, причины которой до сих пор усматривались в различных видах токсикации. Однако психоаналитический опыт дал мне основание для иного толкования этого симптома. Речь идет о тенденции защиты или выталкивания неосознанно ощущаемого чужого тела (плода), что происходит по известному принципу (снизу наверх) и реализуется выбросом содержимого из желудка. Лишь во второй половине беременности, когда истерики уже не могут игнорировать вызванную движениями ребенка генитальную локализацию изменений, рвота прекращается. Это означает, что Я истерика подчиняется неотвратимой реальности и отказывается от фантастического «детища желудка».

Известно, что движения души (настроение) влияет на перистальтику кишечника, что страх и ужас могут вызвать понос, а ожидание страха — судорогу анального отверстия и запор. Специфику и продолжительность этих явлений Фрейд и его психоанализ пока не установили.

Профессор Зингер, опытный венский гастроэнтеролог, давно установил, что толстая кишка имеет не большое значение как орган пищеварения, но ее анальная природа особенно важна, поскольку господствует в функции выделения и секреции. Психоанализ подтверждает это наблюдение и готов его дополнить. Примеры наших невротиков и особенно истериков доказывают со всей очевидностью, что толстая кишка может выступать в качестве сфинктера и что наряду с выталкиванием столба испражнений в толстой кишке возможны локализованные сжимания, удерживающие в каком-либо месте кусок испражнения или газовый пузырь, что может сопровождаться болезненной парестезией. Особое влияние на эти иннервации оказывает психический комплекс, включающий ряд господствующих в нем элементов: владеть — удержать — не отдавать.

Наш анализ демонстрирует бесчисленные примеры, когда невротик, на длительный срок лишенный против его воли чего-то ценного, в качестве замены накапливает содержимое кишечника или необычайно выразительным стулом демонстрирует намерение выдать свои давно скрываемые признания, или освобождает свой желудок, лишь решив прекратить сопротивление врачу, когда ничто не мешает пациенту почтить доктора подарком. Такие анальные симптомы торможения и разрешения часто сопровождают конфликты, связанные с необходимостью выплаты гонорара симпатичному врачу… Я имел возможность месяцами изучать на одном примере истерогенную роль прямой кишки и ануса.

Один пациент, старый холостяк, по настоянию отца женился, а затем в связи с психической потенцией был вынужден обратиться к врачу. Временами пациент страдал от своеобразного запора: он болезненно ощущал накопление кала в прямой кишке, но не мог испражняться, когда происходила дефекация, то не ощущал облегчения. Анализ установил, что этот симптом всегда появлялся при конфликте с импонирующим ему мужчиной. Стала очевидной его неосознанная гомосексуальность. Именно в те моменты, когда он намеревался энергично выступать против этого мужчины, непреодолимым препятствием этому становилась гомосексуальная фантазия. Он был вынужден использовать имеющийся пластичный материал, т.е. содержимое кишечника, формируя посредством контрактильной стенки кишки образ мужского члена ненавистного противника, не желавшего уйти из кишки, пока конфликт не был так или иначе разрешен.

Что же общего во всех симптомах приведенной серии? Несомненно, открытая Фрейдом телесная картина неосознаваемого сексуального желания. Признавая заслуги Фрейда, мы намерены углубить некоторые стороны этого открытия.

Если неосознанное феллаторное желание у «глобус истерикус» создает желвак в зеве, если действительно или вымышлено беременные истерички выдумывают «желудочного ребенка», если неосознанный гомосексуалист формирует из содержимого кишки определенный образ, то это значит, что речь идет о процессах, существо которых отличается от всех известных видов фантастического восприятия. Мы не вправе называть их галлюцинациями. Таковые имеют место, когда самоцензура перекрывает прогрессивный путь к сознанию аффектированного комплекса мыслей и свойственного ему возбуждения, замещая его обратным, регрессивным путем, который оккупирует накопленный памятью сырой материал мыслей, преобразуя их в сознании и выдавая в виде актуального восприятия. (Об этом понимании галлюцинаций см.: Фрейд, гл. «Регрессия» в «Толковании сновидений».)

Моторным процессам, активно участвующим в конверсионно-истерических симптомах, по типу природы чужды галлюцинации. Сжимание стенок желудка или кишок при «глобусе», истерическая рвота и запоры вполне реальны, а не надуманы. Не вправе мы ссылаться на иллюзию в распространенном смысле. Иллюзия есть ошибочная сенсорная реакция или искажение некого реально возникающего внешнего или внутреннего раздражения. Поведение субъекта при этом скорее пассивно, в то время как истерик сам продуцирует раздражения, а затем реагирует на иллюзию.

Для описанных видов образования истерических симптомов, равно как для этого психофизического феномена в целом, мы предлагаем особое наименование — «феномен материализации». Его сущность состоит в том, что в нем, подобно действию магии, реализуется телесная материя и, возможно, примитивно находит пластическое выражение, наподобие деятельности художника или оккультиста, достигающих посредством эффекта, вызванного медиумом, «материализации» объектов. (Многие исследователи полагают, что значительная часть «оккультной материализации» является истерическим самообманом. Не располагая достаточным опытом в этом вопросе, я воздержусь от высказывания своего мнения.)

Кстати, отмечу, что этот процесс характерен не только для истерии, но и для многих нормальных личностей в состоянии аффекта. Значительная часть признаков, сопровождающих душевное возбуждение — покраснение, бледность, обморок, страх, смех, плач и т.д. — свидетельствует о важных событиях в жизни личности, будучи также «материализацией» душевного состояния.

Можем ли мы поставить этот феномен в один ряд с другими известными нам психическими процессами? В первую очередь вспоминаешь об аналогии с так называемыми сновиденческими галлюцинациями, по Фрейду. Да, и в снах желания представляются осуществленными. Но их реализация чисто галлюцинаторна, мотилитет парализован сном.

Феномен материализации, напротив, является, по-видимому, более глубокой регрессией, чем галлюцинация; неосознаваемое или сознающее невозможность осуществления желание не удовлетворяется сенсорным возбуждением психического аппарата, резко переходя в двигательную сферу. Это означает топическую регрессию (т.е. отступление к прошлой ступени развития) до определенной глубины психического аппарата, когда состояние возбуждения нейтрализуется не психическим замещением, а посредством моторного рефлекса. Этот топик соответствует весьма примитивной онто- и филогенетической ступени развития, при которой посредством рефлексов собственного тела происходит приспособление к внешней среде. В согласии с Фрейдом мы именуем начальную ступень как аутопластическую, в отличие от позднейшей аллопластической. Также согласно Фрейду, мы представляем себе в первом случае психическое формально упрощенным до физиологического рефлекса. Итак, если полагать рефлексы начальной ступенью психического, к пределу которой склонно деградировать и самая высокая психическая организация, то так называемый загадочный прыжок из психического в телесное в конверсионном симптоме и рефлекторно реагирующий на желания феномен материализации уже менее представляется чудом. Происходит просто регрессия до «протопсихики».

В тех примитивных процессах жизнедеятельности, к которым тяготеет истерия, широко проявляются телесные изменения. Движения гладких мускульных волокон в стенках сосудов, работа желез, состав крови, все питание тканей регулируются инфрапсихически. При истерии все эти физиологические механизмы подчиняются неосознаваемым мотивам желаний, так что при полном перевороте нормального хода возбуждений может иметь место чисто психический процесс, выражающийся в физиологических изменениях.

Фрейд в главе о психологии сновидений поднимает вопрос о том, какие изменения психического аппарата могут влиять на явления галлюцинаций во время сновидений. Решение вопроса он находит, во-первых, в особом характере неосознанных психических возбуждений и, во-вторых, в том, что состояние сна благоприятствует этим изменениям. «Свободное перетекание» от одного психического элемента к другому обеспечивает особенно интенсивное возбуждение удаленных участков психической системы, в частности, органа смысловой памяти, т.е. плоскости сознательного восприятия реальности. Однако состояние сна имеет и «негативный» признак, состоящий в том, что одновременно создается пустое пространство в «зоне чувств». Таким образом, вследствие выпадения конкурирующих внешних раздражителей чересчур мощно проявляется участок смысловой памяти. По мнению Фрейда, интенсивность этого «позитивного фактора» увеличивается при психотических галлюцинациях.

Как следует определять признаки возбуждения при появлении конверсионного симптома? В одном из эссе о признаках истерии (см. раздел «Попытка объяснения некоторых признаков истерии») я описал истерическую анестезию как длительное изменение в зоне чувств системы, как и при состоянии сна благоприятствующей возникновению галлюцинаций и иллюзий. Однако в тех случаях, когда симптом конверсии преобладает в одном анастатическом месте (а это весьма частое явление), то можно предполагать равным образом, что этому способствует отсутствие осознанных раздражителей восприятия. Монотонность, с которой, согласно психоаналитическим толкованиям истерии, повторяются только генитальные процессы, доказывает, что при конверсии приводится в действие источник генитального импульса. Значит, фактом является прорыв грубо генитальных сил в более высокие сферы психики, определяя переход к позитивным силовым явлениям необычного вида.

Это, вероятно, значительный результат разделения труда в органическом развитии, поскольку, с одной стороны, произошла дифференциация особых органов системы, влияющих на управление раздражителями (и их распределение), т.е. на аппарат психики, с другой стороны, на особые органы, ведающие периодическим выведением из организма масс сексуального возбуждения (гениталии). Орган управления раздражителями и их распределения, стремясь к увеличению энергии импульса самосохранения, в своем высшем развитии выполняет функцию мышления, как бы становится органом проверки реальности. Генитальное, напротив, сохраняет у взрослого человека свое первоначальное назначение как орган разгрузки и посредством объединения всех половых возбуждений превращается в центральный орган эротизма. Полное развитие этой полярной противоположности приводит к относительно независимому от степени чувственности мышлению и к ненарушенной мышлением способности генитального сексуального удовлетворения.

По-видимому, истерия представляет собой возврат к тому первобытному состоянию, когда еще не произошло это разделение, и означает прорыв генитальных импульсов в сферу мышления или же защитную реакцию на этот прорыв.

Возникновение истерического симптома мы можем себе представить следующим образом: чрезмерно мощный генитальный импульс стремится к проникновению в сознание. Я воспринимает силу этого стремления как сигнал опасности и вытесняет его в бессознательное. Неудача этой попытки вытеснения энергетических масс в сферу органа психического мышления создает условия для возникновения галлюцинаций или проявлений непроизвольного мотилитета (в широчайшем смысле — материализация). Таким образом, энергия этих импульсов вступает в тесную связь с высшими психическими слоями, где подлежит их выборочной обработке. Эта энергия уже перестает быть простым количеством, становится ступенями качества и символическим средством выражения сложных психических содержаний. Возможно, что такая концепция хотя бы на шаг приблизит разгадку истерии как «прыжок из психического в физическое». Мы можем хотя бы догадываться, каким образом психическое образование (мысль) достигает полноты власти, позволяющей направить движение сырых органических масс, и что эту возможность предоставляет генитальная сексуальность, являющаяся одним из важнейших силовых резервов организма. Причем становится и более понятной возможность проявления в истерическом симптоме физиологических процессов, обнаруживающих способность отражать сложные душевные движения во всем их многообразии и тонком сочетании. Речь идет о создании истерической идиомы, т.е. образованного галлюцинациями и материализациями особого символического языка.

Подытоживая сказанное, мы можем представить себе психический аппарат истерии как часы, у которых стрелки заводят внутренний механизм. Тогда как при нормальном мышлении стрелки часов регистрируют работу внутреннего механизма.

Другой исходной точкой для исследования истерических конверсионных феноменов является их символика. Фрейд отметил, что символический способ отношений с реальностью свойствен не только языку сновидений, но и иным формам неосознанных реакций. Наиболее примечательно полное соответствие между символикой сновидения и истерии.

Все виды символики сновидения являются сексуальной символикой, так же как телесные проявления конверсионной истерии безусловно требуют сексуально символического анализа. Да, органы и части тела, которые во сне символизируют гениталии, также характерны для генитальных фантазий при истерии. Вот некоторые примеры. Сновидение об онемении челюсти является символической фантазией онанизма; при одном из анализированных мною фактов истерии те же фантазии проявлялись наяву в виде парестезии зуба. Не так давно я анализировал сновидение девушки, которой представилась ее смерть от того, что ей засунули в горло некий предмет. Предыстория этого случая позволяет предположить, что сновидение символически отображало незаконный коитус, беременность и тайный аборт, угрожавший жизни пациентки.

Нос во сне часто представляет мужской член; при анализе многих случаев мужской истерии я установил, что распухание ноздрей представляет неосознанные либидозные фантазии пациента, причем без возбуждения гениталий. (Кстати, взаимосвязь носа и генитальности была установлена Флиссом еще до психоанализа.) Нередко беременность символически представляется во сне перееданием или тошнотой, т.е. так же, как установлено при истерической рвоте. Испражнение иногда означает в сновидении подарок, нередко желание иметь ребенка. Мы уже упоминали, что при истерии аналогичный смысл может иметь симптом кишечника и т.д. Такое частое соответствие привело нас к предположению, что в истерии проявляется элемент органической основы, на которой базируется символика психического.

В «Очерках по теории сексуальности» Фрейд пишет, что органы, на которые символически возложена сексуальность гениталий, являются эрогенными зонами тела. Путь развития от аутоэротизма через нарциссизм к гениталитету и, следовательно, к любви к объекту начинается в сновидении и в истерии обратным путем, т.е. от гениталий. Значит, и здесь имеет место регрессия, согласно которой возбуждение овладевает не гениталиями, а возникает в других местах их локализации в эрогенных зонах. Следовательно, характерное для истерии «перемещение от низа к верху», благодаря которому возник примат гениталий, является лишь переворотом «перемещения от верха к низу», и полной дифференциации между сексуальной функцией и мыслительной деятельностью.

Разумеется, я не имею в виду, что генитальность при истерии распределяется между основными эрогенными зонами, служащими возбуждению, и что это возбуждение по интенсивности сохраняет тот же характер, что возникает и в гениталиях. Допустимо утверждать, что при истерической конверсии прежние аутоэротизмы замещаются генитальной сексуальностью, т.е. генитализируются эрогенные зоны. («Истерия — негатив перверсии» — одно из главных положений Фрейда.)

Это качество гениталий проявляется в склонности к напряженному состоянию ткани, к ее увлажнению (Фрейд), затем к ее трению, снимающему раздражение.

Первоначальная теория конверсии расценивала симптом истерической конверсии как ответную реакцию защемленных аффектов. Природа неизвестного защемления оказалась позднее вытеснением. Дополнительно следует отметить, что это вытеснение относится всегда к либидозным, особенно — генитально-сексуальным явлениям и что каждый истерический симптом скрывает в себе гетеротопную функцию гениталий. Правы были древние, говорящие об истерии: «суть в матке!».

Мне представляется необходимым в заключение сослаться на некоторые рабочие темы, важность которых для меня очевидна. В истерических симптомах мы с немалым удивлением наблюдаем безусловную подчиненность жизненно важных органов, оставляющих в стороне собственную полезную функцию под воздействием страстей. Желудок и кишечник затевают кукольные игры с собственными стенками и их содержимым, вместо того чтобы это содержимое переваривать и удалять; кожа не является более защитным покровом и ведет себя наподобие сексуального органа, ощущения которого обещают удовлетворение похоти. Мускулатура демонстрирует фантастические сексуальные позывы, вместо того чтобы целесообразными действиями вносить вклад в сохранение жизни. И нет ни одного органа, ни одной части тела, которые были бы запретны для сексуального применения. Я не думаю, что это относится только к истерии. Определенные процессы в состоянии нормального сна указывают на то, что фантастические феномены материализации возможны и у невротиков. Я имею в виду явление поллюции.

Возможно, что эти сексуальные позывы органов тела не прекращаются в полной мере и в дневное время. Вероятно, необходимо изучение физиологии страстей, чтобы познать их значимость. Современная наука о процессах жизни ограничивалась физиологией пользы, посвящая себя исключительно полезным функциям органов. Неудивительно, что даже в лучших учебниках по физиологии людей и животных игнорируется проблема коитуса. Авторы не знают, что поведать ни о специфических деталях этого глубоко укоренившегося рефлекторного механизма, ни о его онто- и филогенетическом значении, А ведь эта проблема, полагаю, имеет центральное значение для биологии, и здесь следует ожидать существенного прогресса. Уже сама проблематика указывает, что психоанализ поможет в исследовании биологии вопреки распространенному убеждению, что биологическое исследование является главным условием прогресса психологии.

Проявление художественного дарования также рассматривалась пока только с позиций психологии, однако в некоторой степени и в аспекте истерии. Истерия, по Фрейду, является искаженным выражением искусства. Истерические «материализации» демонстрируют пластичность и даже художественные способности организма. Нередко к числу образцовых произведений искусства, в том числе и игры актеров, можно отнести не только шедевры «аутопластики», т.е. возможности собственного тела, но и материалов окружающего мира.

 

 

 

Жак Лакан “Знаки отличия Идеала” 19марта 1958 года

KapeiiXopti.ilи Элен Дейч Комплекс маскулинности и гомосексуальность Процесс вторичной идентификации
Мать и жена Метафора Идеала собственного Я
Я хотел бы сегодня затронуть проблему идентификации. Для тех, кого в прошлый раз в этой аудитории не было, а заодно и для тех, кто был, я напомню суть того, что здесь прозвучало.
Я попытался привлечь внимание к трудностям, к которым приводит нас само понятие фаллической фазы. С чисто биологической точки зрения рационально объяснить полученные Фрейдом на опыте выводы действительно трудно, но стоит нам предположить, что фаллос задействован в некоей субъективной функции в роли означающего, как положение дел немедленно проясняется.
Этот фаллос в роли означающего с неба, конечно, не падает. Он ведет откуда-то свое происхождение, причем ведет он его из воображаемого, где обладает определенным свойством, позволяющим ему свою функцию выполнять.
В каком-то смысле, означающее это знаменует собой перекресток. Именно к нему сходится в большей или меньшей степени все то, что имеет место в процессе включения человеческого субъекта в систему означающего — систему, через которую желание его, чтобы получить признание, так или иначе должно пройти, претерпевая при этом глубокие изменения. Весь опыт нам говорит о том, что ни начало переживания субъектом эдиповой драмы, ни развязка ее, без фаллоса не обходятся.
Можно даже утверждать — хотя решенным этот вопрос считать нельзя — что роль его участием в эдиповой драме не ограничивается, так как нельзя не удивиться присутствию фаллоса — а именно фаллоса отцовского — в описанных Мелани Кляйн первоначальных фантазиях. Именно присутствие это и заставляет задуматься над тем, к какому регистру их, эти фантазии, следует отнести. Может быть, к тому, что предложила сама Кляйн, признав наличие удетей особого, раннего эдипова комплекса? Или же мы должны, наоборот, признать наличие некоей первоначальной деятельности воображения, которую правильнее квалифицировать как до-эдипову? Вопрос этот можно покуда оставить и нерешенным.
Чтобы пролить свет на функцию фаллоса, которая обсуждается здесь в общей форме как раз потому, что представляет собой функцию означающего, ел едует рассмотреть ту означающую экономию, в которую фаллос включен, а это значит, что в центре нашего внимания окажется тот момент, который Фрейдом, его исследованиям, охарактеризованы как выход из эдипова комплекса — момент, когда субъект, эдипово желание вытеснивший, выходит из этого испытания обновленный и снабженный — как вы думаете чем? — Идеалом собственного Я.
При нормальном развитии эдипова комплекса он завершается вытеснением. У субъекта результатом этого вытеснения становится идентификация, которая с ним самим оказывается в отношениях довольно двусмысленных. Здесь нам придется двигаться медленно, шаг за шагом. Одно, по крайней мере, мы можем утверждать однозначно, то есть единодушно — речь идет об идентификации, с идентификацией в качестве собственного Я отнюдь не совпадающей. Фрейд был первым, кто это положение высказал, и для всех последователей его оно служило тем минимумом, относительно которого разногласий не возникло.
В то время, как структура собственного Я построена на соотношении субъекта с образом себе подобного, структура Идеала Я ставит перед нами совершенно особый вопрос. Дело в том, что Идеал Я вовсе не пытается — это едва ли не прописная истина — выступить в роли идеального Я. Фрейд, как я уже многократно подчеркивал, эти термины различает, причем делает это именно в своей посвященной нарциссизму статье, ZurEinführungdesNarzissmus, но чтобы заметить это, читать ее следует буквально под микроскопом, ибо различие это обнаружить в тексте настолько трудно, что кое-кто понятия эти все-таки путает. Прежде всего, разграничение у него не вполне точно, но это не так уж важно — ведь так или иначе, уже обычное, принятое словоупотребление позволило бы нам заметить, что междутем, что приписывается в текстах Фрейда функциям Идеала Я, с одной стороны, и смыслом, который позволительно при-
дать образу Я, с другой, ни малейшей синонимии нет — при всем том, что образу этому, который становится тем идеальным образом, с которым субъект отождествляет себя, своего рода совершенным образом себя самого, тем, с чем он норовит слиться, что убеждает его в собственной цельности, придаются нами порою черты необычайно возвышенные.
Так, к регистру идеального Я можем мы, например, отнести все то, что оказывается под угрозой, когда речь у нас идет о страхах, связанных с нарциссическими покушениями на собственное тело, все то, что подразумеваем мы, говоря о необходимости нарцисси-ческого самоутверждения. Что же касается Идеала Я, то с ним мы имеем дело в тех функциях, которые зачастую выступают по отношению к субъекту как угнетающие, агрессивные. Так, Фрейд пользуется им, говоря о различных формах депрессии. В конце посвященной идентификации седьмой главы книги “Massenpsychologie” — главы, где понятие Идеала Я впервые выступает у него в отчетливой, эксплицитной форме — он явно стремится отнести все депрессии не столько к регистру Идеала Я, сколько в некоей сумеречной, конфликтной сфере, образованной связями между собственным Я, с одной стороны, и Идеалом Я, с другой.
Так или иначе, все то, что происходит в регистре угнетения, равно как и происходящее в регистре превознесения, следует воспринимать с учетом открытой вражды между обеими инстанциями, независимо от того, кем военные действия объявляются — бунтует ли собственное Я или, напротив, Идеал Я становится чересчур строгим, вызывая чрезмерной своей суровостью ответную реакцию и нарушение равновесия. Но как бы то ни было, Идеал Я по-прежнему остается для нас проблемой.
Считается, что Идеал Я возникает в результате позднецшей идентификации, что идентификация эта связана с отношениями внутри эдипова треугольника, и что желание сложнейшим образом сочетается в нем с соперничеством, враждой и агрессией. Разыгрывается некий конфликт, исход которого неясен. Но при всей неопределенности своего исхода конфликт этот так или иначе влечет за собой определенное субъективное преобразование. Преобразование это обусловлено введением — или, как говорят, интроекцией — внутрь субъекта структуры, которую называют Идеалом Я — структуры, которая становится впредь частью самого субъекта, сохраняя при этом вто же время какие-то отношения с внешним объектом. Обе стороны здесь налицо, и мы воочию убеждаемся в том, что интра-субъективность и интер-субъективность, как анализ и утверждает, друг от друга неотделимы. Какие бы изменения во внешней среде и в окружении субъекта ни произошли, то, что приобретено им в качестве Идеала Я, останется для него чем-то вроде той родины, что уносит изгнанник на подошвах своих башмаков — Идеал Я от него уже неотъемлем, навсегда им усвоен. Это не объект, а нечто такое, что, внутри субъекта, ему придано.
Нам настойчиво напоминают, что при любом правильном ходе анализа интра-субъективость и интер-субъективность должны оставаться связаны. В современном психоанализе считается, что связи между Я и Идеалом Я бывают хорошие или плохие, конфликтные или мирные. При этом замалчивается и остается за скобками как раз то, что должно быть сформулировано в первую очередь, что сами условия нашего языка диктуют на любом уровне — связи эти всегда выстроены как связи интер-субъективные.
Внутри субъекта воспроизводятся отношения, типологически сходные с теми, что существуют между субъектами — а воспроизводиться они могут, как вы прекрасно понимаете, лишь на основе определенным образом организованных означающих. Не следует представлять себе — хотя мы так говорим, и на деле это сходит нам с рук — будто сверх-Я представляет собой что-то свирепое, подстерегающее Я за углом, чтобы на него наброситься. Сверх-Я — это не личность, ведь оно ведет себя внутри субъекта точно так же, как ведет себя субъект по отношению к другому субъекту, а отношения между субъектами существования личности отнюдь не предполагают — чтобы интер-субъективные отношения оказались налажены, условий, созданных существованием и функционированием означающего как такового, вполне достаточно.
Именно с этой интерсубъективностью внутри живой личности и имеем мы дело в психоанализе. Именно в недра этой интерсубъективности нам предстоит заглянуть, чтобы составить себе представление о том, какова функция Идеала Я. Не надейтесь прочитать об этой функции в словаре — никакой словарь не даст вам однозначного ответа и только запутает вас еще больше. Функция эта не сливается, конечно же, с той, которую выполняет Сверх-Я. Возникли они приблизительно вместе, но как раз поэтому они и различны. Скажем, пожалуй, что они сливаются лишь отчасти, но Идеал Я выполняет в желании субъекта функцию, скорее типологизирующую.
Похоже, что он связан с усвоением субъектом определенного сексуального типа или образца — образца, включенного в более широкую экономию, которая может, в определенных случаях, носить социальный характер. Речь идет о функциях мужских и женских — не в качестве средства, ведущего к акту, необходимому для продолжения рода, а в качестве того, что определенным образом оформляет любые отношения между мужчиной и женщиной вообще.
Что интересного дают нам в этом отношении добытые психоанализом данные? Анализ позволил нам рассмотреть изнутри работу той функции, которую до тех пор мы знали лишь поверхностно, по ее результатам. И шел он для этого окольным путем, отталкиваясь от случаев, где результатов этих налицо не оказалось. В этом он следовал хорошо известной, так называемой психопатологической, методике, состоящей в том, чтобы разобрать функцию, расчленить ее, воспользовавшись для этого тем местом, где она оказалась сдвинутой, смещенной, в результате чего то, что обычно вписывается в дополняющее окружение более или менее незаметно и гладко, обнажает здесь свои корни и острые грани.
Мне хотелось бы сослаться здесь на опыт нашей работы со случаями, когда идентификация субъектов определенного типа с тем, что можно назвать их правильным, удовлетворительным образцом, пусть даже временно и частично, не происходит. Нам придется выбрать какой-то определенный случай. Возьмем случай женщин, у которых развивается так называемый комплекс мужественности, Masculinity-Complex, который связывают обыкновенно с существованием фаллической фазы. Мы можем теперь это сделать, так как на проблематичность существования этой фаллической фазы я вам заранее указал.
Есть ли здесь что-то, связанное с инстинктами? Не имеем ли мы здесь дело со сбоем в созревании инстинкта — сбоем, ответственность за который несет уже само существование клитора, которое и является причиной того, что на другом конце цепочки выступает в виде комплекса мужественности? Но мы понимаем теперь, что дело обстоит не так просто. Присмотревшись повнимательнее, мы увидим, что и для Фрейда дело здесь обстоит не так просто — уже ему было отлично известно, что ни об отклонении в развитии женственности в результате природной аномалии, ни о пресловутой бисексуальности речи здесь быть не может. Возникавшие затем по целому ряду случаев споры — пустые, по сути дела, ибо исходившие из ложной предпосылки, будто иначе и быть не может — словно предназначены были показать нам, что на деле все не так просто.

То, о чем идет речь, в действительности, разумеется, гораздо сложнее. Мы не можем, правда, немедленно сформулировать в чем тут дело, но уже сейчас прекрасно видим, что сама изменчивость того, что предстает у женщины как комплекс мужественности, указывает нам на связь этого явления с фаллическим элементом, на обыгрывание, использование этого элемента — использование, заслуживающее быть принятым во внимание хотя бы лишь потому, что знание о том, для чего элемент используется, способно пролить свет и на то, что представляет собой этот элемент по своей сути.
Посмотрим теперь, что говорят нам те аналитики, в особенности аналитики-женщины, которые в работах своих эту тему затронули.
Сегодня мы не можем уже с ними во всем согласиться. Говоря о них, я имею в виду прежде всего тех двух женщин-аналитиков, чьи работы послужили фоном для обсуждения этой проблемы Джонсом — Элен Дейч и Карен Хорни. Те из вас, кто владеет английским, смогут обратиться к первоисточникам: статье Элен Д, сйчМа$осЫ$т intheMentalLifeofWomen, опубликованной в январе 1930 в InternationalJournalofPsychoanalyses, том XI, и статье Карен Хорни OntheGenesisoftheCastrationComplexinWomen, опубликованной в январе 1924 в томе Vэтого же журнала.
Как бы мы ни относились к тем выводам, к которым пришла Карен Хорни как в вопросах теории, так и в вопросах техники, в плане клиническом она с начала и где-то до середины своей профессиональной карьеры бесспорно оставалась новатором. Открытия ее по-прежнему сохраняют свою ценность, несмотря на все те более или менее шаткие заключения относительно антропологической ситуации психоанализа, которые она постаралась из них вывести. Главное, что говорит она в своей статье о комплексе кастрации, сводится к следующему. У женщин наблюдается аналогия между тем, что выстраивается в клиническом опыте вокруг идеи кастрации, с одной стороны, и теми притязаниями относительно недостающего органа, которые субъект так или иначе в анализе формулирует, с другой. В притязаниях этих обнаруживаются отзвуки, клинические следы кастрации. На ряде примеров — здесь хорошо бы вам самимобратиться к текстам — Хорни показывает, что по природе своей эти случаи фаллических притязаний ничем не отличаются от некоторых случаев женской гомосексуальности — тех, собственно говоря, где в отношении к своему партнеру субъект идентифицирует себя в определенной позиции с отцовским образом. Одно незаметно переходит в другое. Тот же ритм временных интервалов, те же фантазмы, сновидения, внутренние торможения, симптомы — все то же самое. Сказать, что первое из этих явлений является смягченной формой второго, и то, пожалуй, было бы неправильно — просто есть некий рубеж, сам по себе тоже не очень отчетливый, который один субъект переступает, а другой нет.
Обстоятельство, на котором настаивает Карен Хорни, состоит в следующем. То, что в подобных случаях происходит, заставляет нас сосредоточить внимание на моменте, близком к угасанию эдипова комплекса, ибо предполагается, что отношение к отцу у субъекта к этому времени не просто сформировано, но сформировано настолько основательно, что проявляется у субъекта-девочки как откровенное желание отцовского пениса, что, как в статье справедливо подчеркивается, подразумевает признание этого пениса — не то фантазматическое, отвлеченное, двусмысленно-призрачное, что побуждает нас вечно задаваться вопросом о том, что же такое фаллос, а именно признание реальности пениса как такового. Вопрос о том, воображаемый он или же нет, здесь уже не стоит.
Разумеется, в своей основной функции фаллос это воображаемое существование подразумевает. На различных фазах развития отношений субъект женского пола может, несмотря ни на что, настаивать на обладании им — прекрасно, между тем зная, что он им вовсе не обладает. То есть он, конечно, обладает им, н<? лишь в качестве образа — будь то образа того, что у него было, или, как это часто случается, образа того, что у него быть должно. Но здесь, говорят нам, речь идет о другом. Речь идет о пенисе, осуществленном как нечто реальное — именно в таком качестве на него и рассчитывают.
Я бы не смог говорить об этом, если бы заранее уже не выделил в комплексе Эдипа три фазы, обратив ваше внимание на то, что в каждой из этих фаз он заявляет о себе по-разному. Отец как обладатель реального пениса появляется лишь в третьей фазе. Я уже показал вам, как это происходит у мальчиков, и вот теперь переднами раскладывают по полочкам то. как дело обстоит у девочек.
Что же, если верить тому, что нам говорят, происходит? А говорят нам, что в случаях, о которых идет речь, именно вследствие лишения того, на что субъект так или иначе рассчитывает, возникает явление, которое не изобретено Карен Хорни, а неоднократно обыгрывается уже в текстах самого Фрейда — происходит тот крутой поворот, та мутация, в результате которой то, что было любовью, становится идентификацией.
Идентификация складывается, поскольку отец на ожидания субъекта, на его определенным образом ориентированные домогательства не отвечает. Это предполагает, разумеется, что ситуация уже назрела. Можно было бы сказать, что эдипова ситуация достигла у субъекта расцвета, если бы функция ее как раз и не состояла в том, чтобы комплекс преодолеть, ибо лишь преодолев его сможет субъект найти удовлетворительную для своего пола идентификацию.
Происходящая в это время идентификация с отцом имеет черты загадки, а то и тайны. Сам Фрейд подчеркивает, что преобразование любви в идентификацию, возможность которой здесь превосходно демонстрируется, вовсе не очевидно. В данный момент, однако, мы ее допускаем — хотя бы уже потому, что мы ее констатируем. Речь идет о том, чтобы уяснить и описать ее механизм, то есть найти формулу, которая позволила бы представить себе, что эта идентификация собой представляет и каким образом связана она с моментом лишения.
Я хотел предложить вам несколько формул, так как думаю, что они помогут нам решить, что можно, а что нет, к этому моменту отнести. Вводя здесь этот существенный для артикуляции означающего элемент, я делаю это, если можно так выразиться, не для собственного удовольствия, не из желания все расставить по полочкам, а лишь для того, чтобы не уподобить слова и означающие пальцу, которым только и делают, что тычут в небо. Не будем обманываться — оттого, что неоднозначно сформулировано, ясности ожидать нечего. Четкая артикуляция — вот единственное, что позволит нам правильно оценить происходящее и отличить имеющее место в одном случае от того, что имеет место в другом.
Так что же происходит, когда субъект женского пола занимает позицию идентификации с отцом?
Ситуация, если хотите, следующая. Вот перед нами отец, вот ребенок, на уровне которого имели место некоторые ожидания. Результат — удивительный, парадоксальный — состоит в том, что определенным образом и под определенным углом зрения ребенок становится этим отцом сам. Он, разумеется, не становится отцом реально, нет — он становится отцом в качестве Идеала Я. Именно в таких случаях и можете вы, прислушавшись к женщине, услышать от нее что-нибудь вроде: “Я кашляю как. мой отец”. Это как раз идентификация и есть. Попробуем теперь рассмотреть экономию этого преобразования шаг за шагом.
В мужчину маленькая девочка, конечно, не превращается. О произошедшей идентификации свидетельствуют нам знаки, стигматы, которые так или иначе о себе заявляют, которые могут быть субъектом замечены и даже являют порою, до известной степени, предмет его гордости. Что в этом случае перед нами? Нет никакого сомнения — перед нами не что иное, как ряд означающих элементов.
Если женщина говорит вам: “Я кашляю точно, как мой отец”, или “у меня такая же манера толкаться лсивотом, каку него”, перед нами означающие элементы. Однако точности ради, чтобы лучше выявить их специфику — ведь в цепочке означающих эти означающие не задействованы — мы придумаем для этих означающих особый термин. Мы назовем их отличительными знаками отца.
Уже самое поверхностное наблюдение психологии человеческого поведения говорит нам, что для того, чтобы назвать вещи своими именами, субъект выступает под маской отличительных знаков мужественности — знаков, которые накладываются им на тот фон, что неразличимо присутствует у всякого субъекта как такового.
Теперь стоит, пожалуй, постепенно — именно постепенность служит знаком того, что мы здесь не ошиблись — разобраться в вопросе о том, что в результате этих действий происходит с желанием. С чего все это началось? Ведь желание, в конце концов, специфически мужским отнюдь не было. Что происходит с ним, когда субъект присваивает себе знаки отца? Перед кем знаки эти демонстрируются? Опыт отвечает нам, что демонстрируются они перед тем, что находится на месте, которое в начальной стадии развития эдипова комплекса занимала мать. Начиная с момента, когда субъект возлагает на себя знаки того, с чем он себя идентифицировал, и преобразуется в направлении, знаменующем собой переход в состояние означающего, в состояние отличительного знака, желание, которое вступает при этом в игру, оказывается уже не тем.
С каким желанием имели мы дело прежде? Теперь, дойдя в анализе комплекса Эдипа до этого рубежа и увидев, чего именно ожидал субъект от отношений с отцом, мы можем предположить, что это было страстное, призывное желание, свойственное женщине, очень близкое к пассивной генитальной позиции. Ясно, конечно, что после происшедшего с субъектом изменения мы имеем дело с желанием совершенно иным.
Оставим пока вопрос о том, что с желанием этим произошло, а вернемся к терминулышемме, который мы недавно произнесли. Но ведь можно было бы с тем же успехом говорить о фрустрации. Почему же именно лишение, а не фрустрация? Обратите внимание — решения здесь еще нет.
Но как бы то ни было, субъект, который находится здесь, явился теперь и там, ибо теперь у него есть Идеал его Я. То, что теперь перешло вовнутрь субъекта, выстроено как отношения между субъектами. Субъект наш будет теперь носителем определенного желания. Какого же?
На схеме показаны отношения между отцом и матерью. Совершенно ясно, что то, с чем мы сталкиваемся в анализе такого субъекта в момент, когда мы его анализируем, — это вовсе не дубликат, вовсе не воспроизведение того, что происходило между его матерью и отцом. И этому есть множество причин — хотя бы то, например, что субъекту отношения эти далеко не вполне доступны. Опыт, напротив, свидетельствует, что обнаруживается в анализе не что иное, как прошлое, как превратности тех исключительно сложных отношений, которые с самого начала и вплоть до этого момента влияли на характер связи ребенка с матерью. На поверхность выходят фрустрации, связанные с неизбежными помехами и задержками разочарования, различные перебои и случайности, которые отношения ребенка с матерью крайне усложняют, вызывая к жизни как совершенно специфические проявления агрессии в самой первоначальной их форме, так и явления соперничества, отмеченные влиянием посторонних для нашей троицы элементов — скажем, сестер и братьев, которые в один прекрасный момент могли в развитие субъекта и его отношений с матерью более или менее некстати вмешаться. Все это так — следы и отражения всего этого, смягчающие или усиливающие то, что предстает в этом случае как притязание на отличительные знаки мужественности, всегда налицо. Все это проецируется на отношения юного субъекта к своему объекту. И распоряжаться ими станет субъект начиная с момента идентификации, момента, когда он возложит на себя отличительные знаки того, с чем себя идентифицировал — знаки, играющие для него роль и выполняющие функцию Идеала Я.

Конечно, то, что я здесь описываю, есть не что иное, как способ те позиции, о которых идет речь, представить наглядно, но если вы желаете их понять, вам нужно, разумеется, привести картину в движение. Когда момент колебаний пройден, субъект уносит эти знаки отличия с собой и обнаруживает, что устроен он теперь по-новому и что желание его обновилось тоже.
Каков механизм этого преображения? Нам предстоит выделить в нем три временных такта.
Вначале мы имеем субъекта и еще одну инстанцию — инстанцию, обладающую для этого субъекта либидинальной ценностью. Имеется, затем, третья инстанция, отношения которой с субъектом носят иной характер — отношения эти обязательно предполагают в прошлом такой вводящий коренное различие элемент, как соперничество.
И наконец, происходит обмен — то, что было объектом либиди-нальных отношений, становится чем-то другим, получая для субъекта, в результате преобразования, функцию означающего. Желание субъекта переходит при этом в иную плоскость — плоскость желания, обусловленного третьей инстанцией. Это последнее, заменяя собою желание первоначальное, которое остается впредь вытеснено, оказывается в итоге иным, совершенно преображенным.
Вот что представляет собой процесс идентификации. Прежде всего необходимо наличие либидинального элемента — элемента, который наметил бы определенный предмет в качестве объекта. Объект этот становится для субъекта означающим, занимая то место, которое с этого момента получает название Идеал Я. Желание оказывается при этом подменено — на его место приходит другое. Это другое желание не является из ничего, оно не представляет собой ничто — оно и прежде, в связи с третьей инстанцией, существовало. Именно оно в итоге оказывается преображенным. Вот схема, которую я попрошу вас запомнить. Это и есть минимальная схема любого процесса идентификации в собственном смысле слова — той самой идентификации на вторичном уровне, которая и лежит в основе формирования Идеала Я. Все три инстанции обязательно должны быть налицо. Вся эта чехарда возникает в результате трансформации объекта в означающее — трансформации, которая имеет место в субъекте. Ею-то и обусловлена идентификация, лежащая в основе того, из чего складывается Идеал Я. Сопровождается это явлением, которое можно назвать переносом желания: со стороны, из отношений с третьей инстанцией, которая с первичным либидинальным отношением ничего общего не имела, является другое желание, и желание это, заменяя собой первое, в самой замене этой и посредством ее оказывается преображенным. Это очень существенно. Можно объяснить это и по-другому. Вернемся для этого еще раз к знакомой схеме — в той форме, которая сейчас перед нами.
В своих начальных отношениях с первичным объектом ребенок — это формула общепринятая — занимает позицию, симметричную по отношению к позиции отца. Вступая с отцом в соперничество, он располагается на полюсе, противоположном позиции его первоначальных отношений с объектом — в точке л;, помеченной знаком ф. Там, в этой точке, он становится чем-то таким, что способно облечься в знаки отличия того, с чем он вступил в соперничество. Именно по мере того, как он это делает, обретает он впоследствии свое место там, где он так или иначе уже находится — в точке, противоположной той точке х, где все первоначально произошло. В этой второй точке, в точке Е, и складывается он в той новой форме, которая носит у нас название I, Идеал Я — складывается, что-то от своего происхождения в самой общей форме удерживая.
Вы сами прекрасно видите, что речь идет не об отце или матери, речь идет об отношениях с объектом. Мать — это объект первичный, объект по преимуществу. От приходов и уходов матери, обусловливающих соперничество его с третьей инстанцией, субъект нечто сохраняет. Характеризуется это нечто тем общим множителем, наличием которого обязана человеческая психика существованию означающих. Поскольку люди волей-неволей имеют с миром означающих дело, именно означающие образуют тот проход, ту теснину, которой желанию их так или иначе предстоит пройти. И потому уходы и приходы эти предполагают, что у всех случаев воздействия означающего на желание, у всего того, что это желание означивает, у всего того, что так или иначе обращает это желание в желание обозначенное, имеется некий общий множитель, общий коэффициент. Таким общим коэффициентом и является как раз фаллос.
Во всяком случае, он обязательно в этот коэффициент входит. Он представляет собой наименьшее общее кратное этого общего множителя. Именно поэтому фаллос, идет ли речь о мужчине или о женщине, мы обнаруживаем неизменно. Вот почему сюда, в точку д:, мы помещаем φ, фаллос.
В тех воображаемых отношениях субъекта с самим собой, всегда более или менее непрочных, что представлены на схеме линией» г-г, фаллос непременно является третьим участником. Отношения эти представляют собой первоначальную, всегда, по сути дела, более или менее умозрительную идентификацию собственного Я, т, с образом, i, всегда так или иначе спорным. К фундаментальной связи, которую поддерживает субъект с тем, к чему адресует он свои требования, то есть с объектом, все это никакого отношения не имеет.
В продолжение этих уходов и приходов Идеал Я, I, всегда складывается в точке, противолежащей одновременно как той виртуальной точке, где возникает оспаривание, contest, третьей инстанции, обозначенной на схеме как Р, так и тому метонимическому коэффициенту, которым является вездесущий фаллос. Разумеется, то, что происходит на уровне Идеала Я, основывается на том, что он, этот общий коэффициент, по крайней мере, имеется. Идеал построен таким образом, что не позволяет его, фаллос, увидеть, а если и позволяет, то лишь как что-то такое, что вечно ускользает у нас всех между пальцев. И тем не менее именно он, фаллос, лежит в подоплеке любого усвоения субъектом чего бы то ни было в означающей форме.
Обратите внимание — означающее обязательно накладывается на означаемое, перекрывает его. Идеал Я складывается в отношениях с третьей инстанцией, которая представлена здесь на схеме отцом, и всегда скрыто включает фаллос — включает исключительно постольку, поскольку именно он, фаллос, является стержнем и общим коэффициентом инстанции означающего.
Итак, Карен Хорни продемонстрировала существование преемственности между женской гомосексуальностью, с одной стороны, и комплексом кастрации, с другой. Что скажет нам Элен Дейч?
Она говорит совсем о другом. Она согласна, что фаллическая фаза действительно играет ту роль, о которой говорит Фрейд, но важно для нее при этом совсем иное — ей важно проследить те дальнейшие превращения, в результате которых девочка займет в конечном счете ту мазохистскую позицию, которая является, по мнению Элен Дейч, неотъемлемым элементом женской позиции вообще. Поскольку наслаждение клитором оказывается для маленькой девочки под запретом, она получает удовлетворение от позиции, которая уже не является исключительно пассивной — позиции наслаждения, которое именно этим навязанным ей лишением наслаждения клиторного и обеспечивается.
Перед нами, разумеется, парадокс. Парадокс этот Дейч подтверждает, однако, результатами опыта — настолько стабильными, что они дают ей основание для технических рекомендаций. Я говорю вам сейчас о данных аналитического опыта — данных, которые, даже будучи предопределены отчасти заранее выбором материала, заслуживают, тем не менее, чтобы мы на них задержались.
К вопросу о женском удовлетворении Элен Дейч подходит достаточно глубоко. Она утверждает, что полное удовлетворение — достаточно полное, чтобы в ее поведении, как и в адаптации ее к выполнению специфически женских функций, ничего, что могло бы казаться невротическим или не вполне типичным, не появилось — женщина, по природе своей, способна получить таким образом, что удовлетворение генитальное ни в какой сколь-нибудь заметной форме в этом участия принимать не будет.
Я повторяю — это точка зрения Элен Дейч. По ее мнению, полноценное удовлетворение в женской позиции сполна заключено в совокупности последовательных этапов функции материнства — беременности, кормления, материнской опеки. Что же касается готовности к удовлетворению, связанному с половым актом, с оргазмом как таковым, то это совсем другое дело — эта готовность определяется диалектикой лишения фаллоса.
Следуя этому взгляду, Элен Дейч обнаружила, что у ряда вовлеченных в фаллическую диалектику и подающих те или иные признаки мужской идентификации субъектов личность находится всостоянии безусловно конфликтного и, следовательно, хрупкого равновесия, которое именно на этой основе и складывается. Упрощать эти сложные отношения, заходить в анализе слишком далеко, означало бы разочаровать этого субъекта в том наслаждении, которого он до тех пор более или менее успешно добивался в гени-тальном плане. По ее мнению, в случаях такого типа все говорит за то, чтобы оставить субъекту тот пенис, который получил он путем, может быть не слишком успешных, но так или иначе проделанных им идентификаций. Разлагая эти идентификации, анализируя их, сводя их на нет, мы рискуем поставить субъекта в положение утраты фактора, который, как в результате лечения выясняется, лежал в основе того наслаждения, которого ему до начала анализа удалось добиться. Достижения в плане генитального наслаждения связаны, по мнению Дейч, с прошлым субъекта по отношению к его идентификациям. Ведь если наслаждение действительно носит мазохистский характер, действительно заключается в обманутых ожиданиях, которые достигнутая субъектом позиция подразумевает, то для него требуется, чтобы положение дел, при котором ожидания остаются обманутыми, сохранилось. Другими словами, сведение на нет идентификаий собственно мужского характера может в определенных условиях нести угрозу тому, что в плане наслаждения было субъектом через саму диалектику его идентификаций уже достигнуто.
Изложенное говорит само за себя. Для нас важно уже то, что подобная точка зрения могла оказаться высказана, причем высказана аналитиком весьма опытным и принадлежащим — судя, по крайней мере, по ее суждениям — к числу тех, кто выполняет свою работу осмысленно и отдает себе отчет в ее возможных последствиях. Именно в этом и только в этом качестве мнение это\заслуживает внимания.
Итак, г-жа Дейч полагает, что в отношениях между людьми — в том, что у малиновок или богомолов половой акт происходит таким же способом, я не поручусь — что в человеческом роде, одним словом, центр тяжести, главный элемент удовлетворения субъекта, занимающего женскую позицию, лежит вне генитальных отношений как таковых.
Все, что может женщина в генитальных отношениях получить, связано, согласно г-же Дейч, с диалектикой, в действии которой ничего удивительного для нас нет. О чем это говорит? Прежде всего, об исключительном значении того, что называют предварительным удовольствием — без него не обходится в генитальном половом акте и у мужчины, но у женщины оно более ярко выражено. Это либидинальный материал, принять который во внимание просто необходимо. Но и этот материал задействуется лишь постольку, поскольку он включен в историю субъекта, в означающую диалектику, предусматривающую возможность вмешательства сюда идентификации с третьим объектом, вероятнее всего, с отцом. Притязания на фаллос, этот результат идентификации с отцом, усложненный отношением женщины к своему объекту, оказывается, таким образом, не чем иным, как означающей проработкой того предварительного удовольствия, из которого все виды удовлетворения, имеющие место в генитальном половом акте, как раз и заимствуются. Что касается самого оргазма, отождествляемого с моментом полового акта, то он составляет для женщины по справедливости заслуживающую внимания проблему, так как данные физиологии свидетельствуют об отсутствии у женщин нервной организации, непосредственно предназначенной для вызова вагинального возбуждения.

Принимая это во внимание, мы склонны сформулировать отношение Идеала Я к переменчивости желания следующим образом. В определенный момент как мальчик, так и девочка вступают в отношения с некоторым объектом, выступающим в дальнейшем как нечто в качестве реального объекта вполне сложившееся. Именно этот объект становится для них, посредством имеющихся у него знаков отличия, Идеалом Я. Почему желание, с которым мы в подобном отношении к объекту имеем дело, было в данном случае названо лишение.*!?. Да потому, что с реальным объектом оно, как утверждают, никак не соприкасается.
Конечно, если отец, как это имело место в первом моем примере, в развитие девочки вмешивается, в физиологическом плане он должен быть фигурой вполне реальной. В противном случае фаллос так и не вступит в новую фазу своей эволюции, так и не выйдет за рамки того чисто воображаемого функционирования, которое в Penisneid, зависти к пенису, ему еще долго бывает свойственно.
Это, конечно, так, но лишение состоит для желания не в том, что оно нацелено на что-то реальное, а в том, что оно нацелено на нечто такое, что можно потребовать. Диалектика лишения может, строго говоря, возникнуть лишь вокруг чего-то такого, что субъектспособен символизировать. И лишь постольку, поскольку отцовский пенис может быть символизирован и затребован, происходит то, что наблюдаем мы на уровне идентификации, нас сегодня и интересующем.
Все эт. о совершенно не похоже на то, что имеет место на уровне запрета наслаждения фаллического. Наслаждение собственно клитором может на определенном этапе эволюции оказаться запрещено. То, что запрещено, отбрасывает субъекта в ситуацию, где он больше не находит ничего подходящего, чтобы это запрещенное обозначить. Вот почему положение это для субъекта мучительно, и он погружается в состояние меланхолии, когда Я оказывается, к примеру, собственным Идеалом отвергнуто. К разговору о природе этого отторжения мы позже еще вернемся, покуда же запомните, что то, что я здесь имею в виду, может быть соотнесено с немецким термином, которому я как раз и нашел у нас в слове “отторжение” (rejet) соответствие — с термином Verwerfung. Депрессивное состояние как таковое развивается именно постольку, поскольку субъект как живое и реальное существо Идеалом собственного Я ставится в положение, когда всякое возможное значение для него оказывается исключено.
Что касается образования Идеала собственного Я, то оно представляет собой процесс, полностью противоположный. С тем, что мы именуем лишением, объект сталкивается тогда, когда речь идет о желании негативном, когда он представляет собой объект, который может быть затребован, когда субъекту отказано в его желании именно в плане требования. Связь между желанием, поскольку оно оказалось отвергнуто, и объектом — вот что лежит в основе становления этого объекта в качестве означающего, занимающего совершенно определенное место — означающего, которое подменяет собой субъект, становится его метафорой.
Происходит же это при идентификации с объектом желания — в случаях, когда девочка идентифицирует себя с отцом. Отец этот, которого она пожелала и который ей в желании требования с ее стороны отказал, занимает теперь ее место. Образование Идеала Я носит, таким образом, характер метафорический и оборачивается в результате, как и в метафоре, видоизменением иного желания, которое с желанием, участвующим в образовании объекта, ничего общего не имеет — желания, занимающего совершенно иное место; желания, связывающего маленькую девочку с ее матерью.
Обозначим его, чтобы с большим Dне путать, кака маленькое. Весь ход предшествующих отношений девочки с матерью сводится здесь к одному-единственному вопросу и испытывает на себе последствия описанной нами метафоры — метафоры, с которой желание оказывается теперь связано. Перед нами вновь формула метафоры, которую я вам некогда дал. Результатом ее становится изменение значения в тех отношениях, которые успели до той поры в истории субъекта установиться.
Возвращаясь к примеру отношений отца и маленькой дочери, мы можем теперь смело сказать, что фактором, видоизменяющим ее историю и задающим характер дальнейшего отношения субъекта к объекту, является утверждение за субъектом совершенно для него новой функции — функции, именуемой Идеалом Я.
19марта 1958 года

Зигмунд Фрейд ДЕВЯТАЯ ЛЕКЦИЯ. ЦЕНЗУРА СНОВИДЕНИЯ

Уважаемые дамы и господа! Мы познакомились с возникновением, сущностью и функцией сновидения, изучая сновидения детей. Сновидения являются устранением нарушающих сон (психических) раздражений путем галлюцинаторного удовлетворения. Правда, из сновидений взрослых мы смогли объяснить только одну группу, которую мы назвали сновидениями инфантильного типа. Как обстоит дело с другими сновидениями, мы пока не знаем, мы также и не понимаем их. Пока мы получили результат, значение которого не хотим недооценивать. Всякий раз, когда сновидение нам абсолютно понятно, оно является

галлюцинаторным исполнением желания. Такое совпадение не может быть случайным и незначительным.Исходя из некоторых соображений и по аналогии с пониманием ошибочных действий мы предполагаем, что сновидение другого рода является искаженным заместителем для неизвестного содержания и только им должно объясняться. Исследование, понимание этого искажения сновидения и является нашей ближайшей задачей.Искажение сновидения это то, что нам кажется в нем странным и непонятным. Мы хотим многое узнать о нем: во первых, откуда оно берется, его динамизм, во вторых, что оно делает и, наконец, как оно это делает. Мы можем также сказать, что искажение сновиденияэто продукт работы сновидения. Мы хотим описать работу сновидения и указать на действующие при этом силы.А теперь выслушайте пример сновидения. Его записала дама нашего круга,39по ее словам, оно принадлежит однойпочтенной высокообразованной престарелой даме. Анализ этого сновидения не был произведен. Наша референтка замечает, что для психоаналитика оно не нуждается в толковании. Сама видевшая сон его не толковала, но она высказала о нем свое суждение, как будто она сумела бы его истолковать. Вот как она высказалась о нем: и такая отвратительная глупость снится женщине 50 лет, которая день и ночь не имеет других мыслей, кроме заботы о своем ребенке.А вот и сновидение о «любовной службе». «Она отправляется в гарнизонный госпиталь No1 и говорит часовому у ворот, что ей нужно поговорить с главным врачом (она называет незнакомое ей имя), так как она хочет поступить на службу в госпиталь. При этом она так подчеркивает слово „служба“, что унтер офицер тотчас догадывается, что речь идет о „любовной службе“. Так как она старая женщина, то он пропускает ее после некоторого колебания. Но вместо того чтобы пройти к главному врачу, она попадает в большую темную комнату, где вокруг длинного стола сидит и стоит много офицеров и военных врачей. Она обращается со своим предложением к какому то штабному врачу, который понимает ее с нескольких слов. Дословно ее речь во сне следующая: „Я и многие другие женщины и молодые девушки Вены готовы солдатам, рядовым и офицерам без различия.“ Здесь в сновидений следует какое то бормотание. Но то, что ее правильно поняли, видно по отчасти смущенному, отчасти лукавому выражению лиц офицеров. Дама продолжает: „Я знаю, что наше решение несколько странно, но оно для нас чрезвычайно серьезно. Солдата на поле боя тоже не спрашивают, хочет он умирать или нет“. Следует минутное мучительное молчание. Штабной врач обнимает ее за талию и говорит: „Милостивая государыня, представьте себе, что дело действительно дошло бы до. (бормотание)“. Она освобождается отего объятии с мыслью: „Все они одинаковы“ и возражает: „Господи, я старая женщина и, может быть, не окажусь в таком положении. Впрочем, одно условие должно быть соблюдено: учет возраста; чтобы немолодая дама совсем молодому парню. (бормотание); это былобы ужасно“. Штабной врач: „Я прекрасно понимаю“. Некоторые офицеры, и среди них тот, кто сделал ей в молодости предложение, громко смеются, и дама желает, чтобы ее проводили к знакомому главному врачу для окончательного выяснения. При этом, к великому смущению, ей приходит в голову, что она не знает его имени. Штабной врач тем временем очень вежливо предлагает ей подняться на верхний этаж по узкой железной винтовой лестнице, которая ведет прямо из комнаты на верхние этажи. Поднимаясь, она слышит, как один офицер говорит: „Это колоссальное решение, безразлично, молодая или старая; нужно отдать должное“. С чувством, что просто выполняет свой долг, она поднимается по бесконечной лестнице».Это сновидение повторяется на протяжении нескольких недель еще два разас совершенно незначительными и довольно бессмысленными изменениями, как замечает дама.В своем течении сновидение соответствует дневной фантазии: в нем мало перерывов, 39Госпожа д р фон Гуг Гелльмут (1915).

некоторые частности в его содержании могли бы быть разъяснены расспросами, чего, как вызнаете, не было. Но самое замечательное и интересное для нас то, что в сновидении есть несколько пропусков, пропусков не в воспоминании, а в содержании. В трех местах содержание как бы стерто; речи, в которых имеются пропуски, прерываются бормотанием. Таккак мы не проводили анализа, то, строго говоря, не имеем права что либо говорить о смысле сновидения. Правда, в нем есть намеки, из которых можно кое что заключить, например, выражение «любовная служба», но части речи, непосредственно предшествующие бормотанию, требуют прежде всего дополнений, которые могут иметь один смысл. Если мы их используем, то получится фантазия такого содержания, что видевшая сон готова, исполняя патриотический долг, предоставить себя для удовлетворения любовных потребностей военных, как офицеров, так и рядовых. Это, безусловно, совершенно неприлично, образец дерзкой либидозной фантазии, но в сновидении этого вовсе нет. Как раз там, где ход мыслей привел бы к этому признанию, в явном сновидении неясное бормотание, что то утрачено или подавлено.Вы согласитесь, надеюсь, что именно неприличие этих мест было мотивом для их подавления. Где, однако, найти аналогию этому случаю? В наши дни вам не придется ее долго искать. Возьмите какую нибудь политическую газету, и вы найдете, что в нескольких местах текст изъят, на его месте светится белая бумага. Вы знаете, что это дело газетной цензуры. На этих пустых местах было что то, что не понравилось высоким цензурным властям и поэтому было удалено. Вы думаете, как жаль, это было, может быть, самое интересное, «самое лучшее место».В других случаях цензура оказывает свое действие не на готовый текст. Автор предвидел, какие высказывания могут вызвать возражения цензуры, и предусмотрительно смягчил их, слегка изменил или удовольствовался намеками и неполным изложением того, что хотел сказать. Тогда в газете нет пустых мест, а по некоторым намекам и неясностям выражения вы можете догадаться, что требования цензуры уже заранее приняты во внимание.Будем придерживаться этого сравнения. Мы утверждаем, чтопропущенные, скрытые за бормотанием слова сновидения принесены в жертву цензуре. Мы прямо говорим о цензуре сновидения, которой следует приписать известное участие в искажении сновидения. Везде, где в явном сновидении есть пропуски, в них виновата цензурасновидения. Нам следовало бы пойти еще дальше и считать, что действие цензуры сказывается каждый раз там, где элемент сновидения вспоминается особенно слабо, неопределенно и с сомнением по сравнению с другими, более ясными элементами. Но цензура редко проявляется так откровенно, так, хотелось бы сказать, наивно, как в примере сновидения о «любовной службе». Гораздо чаще цензура проявляется по второму типу, подставляя на место того, что должно быть, смягченное, приблизительное, намекающее.Третий способ действия цензуры нельзя сравнить с приемами газетной цензуры; но я могу продемонстрировать его на уже проанализированном примере сновидения. Вспомните сновидение с «тремя плохими билетами в театр за 1 фл. 50 кр.». В скрытых мыслях этого сновидения на первом месте был элемент «поспешно, слишком рано». Это означало: нелепо было так рано выходить замуж, также бессмысленно было покупать так рано билеты в театр, смешно было со стороны невестки так поспешно истратить деньги на украшения. От этого центрального элемента сновидения ничего не осталось в явном сновидении; в нем центр тяжести переместился на посещение театра и покупку билетов. Благодаря этому смещению акцента, этой перегруппировке элементов содержания явное сновидение становится настолько непохожим на скрытые мысли сновидения, что мы и не подозреваем о наличии этих последних за первым. Это смещение акцента является главным средством искажения сновидения и придает сновидению ту странность, из за которой видевший сон сам не хотел бы признать его за собственный продукт.Пропуск, модификация, перегруппировка материала таковы действия цензуры сновидения и средства его искажения. Сама цензура сновидения является причиной или

одной из причин искажения сновидения, изучением которого мы теперь займемся. Модификациюи перегруппировку мы привыкли называть «смещением» (Verschiebung).После этих замечаний о действии цензуры сновидения обратимся к вопросу о ее динамизме. Надеюсь, вы не воспринимаете выражение слишком антропоморфно и не представляете себе цензора сновидения маленьким строгим человечком или духом, поселившимся в мозговом желудочке и оттуда управляющим делами, но не связываете его также и с пространственным представлением о каком то «мозговом центре», оказывающем такое цензурирующее влияние, которое прекратилось бы с нарушением или удалением этого центра. Пока это не более чем весьма удобный термин для обозначения динамического отношения. Это слово не мешает нам задать вопрос, какие тенденции и на какие элементы сновидения оказывают это влияние, мы не удивимся также, узнав, что раньше уже сталкивались с цензурой сновидения, может быть, не узнав ее.А это было действительно так. Вспомните, с каким поразительным фактом мы встретились, когда начали применять нашу технику свободной ассоциации. Мы почувствовали тогда, что наши усилия перейти от элемента сновидения к его бессознательному, заместителем которого он является, натолкнулись на сопротивление. Мы говорили, что это сопротивление различается по своей величине, в одних случаях оно огромно, в других незначительно. В последнем случае для работы толкования нужно было только несколько промежуточных звеньев, но если оно было велико, тогда мы должны были анализировать длинные цепочки ассоциаций от элемента, далеко уходили бы от него и вынуждены были бы преодолевать много трудностей в виде критических возражений против этих ассоциаций. То, что при толковании проявляется как сопротивление, теперь в работе сновидения выступает его цензурой. Сопротивление толкованию это только объективация цензуры сновидения. Оно доказывает нам, что сила цензуры не исчерпывается внесением в сновидение искажения и после этого не угасает, но что она как постоянно действующая сила продолжает существовать, стремясь сохранить искажение. Кстати, как и сопротивление при толковании каждого элемента меняется по своей силе, так и внесенное цензурой искажение в одном и том же сновидении различно для каждого элемента. Если сравнить явное и скрытое сновидения, то обнаружится, что отдельные скрытые элементы полностью отсутствуют, другие более или менеемодифицированы, а третьи остались без изменений и даже, может быть, усилены в явном содержании сновидения.Но мы собирались исследовать, какие тенденции осуществляют цензуру и против чего она направлена. На этот вопрос, имеющий важнейшее значение для понимания сновидения и даже, может быть, всей жизни человека, легко ответить, если просмотреть ряд истолкованных сновидений. Тенденции, осуществляющие цензуру,те, которые признаются видевшим сон в бодрствующем состоянии, с которыми он согласен. Будьте уверены, что если вы отказываетесь от вполне правильного толкования собственного сновидения, то вы поступаете по тем же мотивам, по которым действовала цензура сновидения, произошло искажение и стало необходимо толкование. Вспомните о сновидении нашей 50 летнейдамы. Без толкования она считает его отвратительным, была бы еще больше возмущена, если бы д р фон Гуг Гелльмут сообщила ей что то необходимое для толкования, и именно из за этого осуждения в ее сновидении самые неприличные места заменены бормотанием.Однако тенденции, против которых направлена цензура сновидения, следует сначала описать по отношению к этой последней. Тогда можно только сказать, что они по своей природе безусловно достойны осуждения, неприличны в этическом, эстетическом, социальном отношении, это явления, о которых не смеют думать или думают только с отвращением. Эти отвергнутые цензурой и нашедшие в сновидении искаженное выражение желания являются прежде всего проявлением безграничного и беспощадного эгоизма. И действительно, собственное Япоявляется в любом сновидении и играет в нем главную роль, даже если это умело скрыто в явном содержании. Этот «sacro egoismo»40сновидения, 40Священный эгоизом.Прим. пер.

конечно, связан с установкой на сон, которая состоит в падении интереса ко всемувнешнему миру.Свободное от всех этических уз Я идет навстречу всем притязаниям сексуального влечения, в том числе и таким, которые давно осуждены нашим эстетическим воспитанием и противоречат всем этическим ограничительным требованиям. Стремление к удовольствию либидо (Libido), как мы говорим,беспрепятственно выбирает свои объекты и охотнее всего именно запретные. Не только жену другого, но прежде всего инцестуозные, свято охраняемые человеческим обществом объекты, мать и сестру со стороны мужчины, отца и брата со стороны женщины. (Сновидение нашей 50 летней дамы тоже инцестуозно, ее либидо, несомненно, направлено на сына). Вожделения, которые кажутся намчуждыми человеческой природе, оказываются достаточно сильными, чтобы вызвать сновидения. Безудержно может проявляться также ненависть. Желания мести и смерти самым близким и любимым в жизни родителям, братьям и сестрам, супругу или супруге, собственным детям не являются ничем необычным. Эти отвергнутые цензурой желания как будто бы поднимаются из настоящего ада; в бодрствующем состоянии после толкования никакая цензура против них не кажется нам достаточно строгой.Но не ставьте это страшное содержание в вину самому сновидению. Не забывайте, что оно имеет безобидную, даже полезную функцию оградить сон от нарушения. Такая низость не имеет отношения к сущности сновидения. Вы ведь знаете также, что есть сновидения, которые, следует признать, удовлетворяют оправданные желания и насущные физические потребности. Но в этих сновидениях нет искажения; они в нем не нуждаются, они могут выполнять свою функцию, не оскорбляя этических и эстетических тенденций Я. Примите также во внимание, что искажение сновидения зависит от двух факторов. С одной стороны, оно тем больше, чем хуже отвергаемое цензурой желание, но с другой чем строже в это время требования цензуры. Поэтому у молодой, строго воспитанной, щепетильной девушки неумолимая цензура исказит побуждения сновидения, которые, например, мы, врачи, считаем дозволенными, безобидными либидозными желаниями и которые она сама десять лет спустя сочтет такими же.Впрочем, мы еще далеки от того, чтобы возмущаться этим результатом нашего толкования. Я полагаю, что мы его ещенедостаточно хорошо понимаем; но прежде всего перед нами стоит задача защитить его от известных нападок. Совсем не трудно найти для этого зацепку. Наши толкования сновидений производились с учетом объявленных заранее предположений, что сновидение вообще имеет смысл, что бессознательные в какое то время душевные процессы существуют не только при гипнотическом, но и при нормальном сне и что все возникающие по поводу сновидения мысли детерминированы. Если бы на основании этих предположений мы пришли к приемлемым результатам толкования сновидений, то по праву могли бы заключить, что эти предположения правильны. Но как быть, если эти результаты выглядят так, как только что описанные? Тогда можно было бы сказать: это невозможные, бессмысленные результаты, по меньшей мере, они весьма невероятны, так что в предположениях было что то неправильно. Или сновидение не психический феномен, или в нормальном состоянии нет ничего бессознательного, или наша техника в чем то несовершенна. Не проще и не приятнее ли предположитьэто, чем признать все те мерзости, которые мы будто бы открыли на основании наших предположений?И то и другое! И проще и приятнее, но из за этого не обязательно правильнее. Не будем спешить, вопрос еще не решен. Прежде всего мы можем усилить критику наших толкований сновидений. То, что их результаты так неприятны и неаппетитны, может быть, еще не самое худшее. Более сильным аргументом является то, что видевшие сон решительнейшим образом и с полным основанием отвергают желания, которые мы им приписываем благодаря нашему толкованию. «Что?говорит один.Основываясь на сновидении, вы хотите доказать, что мне жаль денег на приданое сестры и воспитание брата? Но ведь этого не

может быть; я только для них и работаю, у меня нет других интересов в жизни, кроме выполнения моего долга перед ними,как старший, я обещал это покойной матери». Или дама, видевшая сон, говорит: «Я желаю смерти своему мужу. Да ведь это возмутительная нелепость! Вы мне, вероятно, не поверите, что у нас не только самый счастливый брак, но его смерть отняла бы у меня все, что я имею в жизни». Или третий возразит нам: «Я должен испытывать чувственные желания к своей сестре? Это смешно; я на нее не обращаю никакого внимания, у нас плохие отношения друг с другом, и я в течение многих лет не обменялся с ней ни словом». Мы могли бы с легкостью отнестись к тому, что видевшие сон не подтверждают или отрицают приписываемые им намерения; мы могли бы сказать, что именно об этих вещах они и не знают. Но то, что они чувствуют в себе как раз противоположное тому желанию, которое приписывает им толкование, и могут доказать нам преобладание этого противоположного своим образом жизни, это нас наконец озадачивает. Не бросить ли теперь всю эту работу по толкованию сновидений, поскольку ее результаты вроде бы и привели к абсурду?Нет, все еще нет. И этот более сильный аргумент окажется несостоятельным, если к нему подойти критически. Предположение, что в душевной жизни есть бессознательные тенденции, еще не доказательство, что противоположные им являются господствующими в сознательной жизни. Возможно, что в душевной жизни есть место для противоположных тенденций, для противоречий, которые существуют рядом друг с другом; возможно даже, что как раз преобладание одного побуждения является условием бессознательного существования его противоположности. Итак, выдвинутые вначале возражения, что результаты толкования сновидений непросты и очень неприятны, остаются в силе. На первое можно возразить, что, мечтая о простоте, вы не сможете решить ни одной проблемы сновидения; вы должны примириться с предполагаемой сложностью отношений. А на второе что вы явно не правы, используя в качестве обоснования для научного суждения испытываемое вами чувство удовольствия или отвращения. Что нам за дело до того, что результаты толкования кажутся вам неприятными, даже позорными и противными? Са n’empeche pas d’exister,41слышал я в таких случаях молодым врачом от своего учителя Шарко. Приходится смириться со своими симпатиямии антипатиями, если хочешь знать, что в этом мире реально. Если какой нибудь физик докажет вам, что в скором будущем органическая жизнь на земле прекратится, посмеете ли вы ему возразить: этого не может быть, эта перспектива слишком неприятна? Я думаю, что вы промолчите или подождете, пока явится другой физик и укажет на ошибку в его предположениях или расчетах. Если вы отстраняете от себя то, что вам неприятно, то вы, по меньшей мере, действуете как механизм образования сновидения, вместо того чтобы понять его и овладеть им.Может быть, вы согласитесь тогда не обращать внимания на отвратительный характер отвергнутых цензурой желаний, а выдвинете довод, что просто невероятно, чтобы в конституции человека столько места занимало зло. Но дает ли вам ваш опыт право так говорить? Я не хочу говорить о том, какими вы кажетесь сами себе, но много ли вы нашли благосклонности у своего начальства и конкурентов, много ли рыцарства у своих врагов и мало ли зависти в своем обществе, чтобы чувствовать себя обязанным выступать против эгоистически злого в человеческой природе? Разве вам неизвестно, как плохо владеет собой и как мало заслуживает доверия средний человек во всех областях сексуальной жизни? Или вы не знаете, что все злоупотребления и бесчинства, которые нам снятся ночью, ежедневно совершаются бодрствующими людьми как действительные преступления? В данном случае психоанализ только подтверждает старое изречение Платона, что добрыми являются те, которые довольствуются сновидениями о том, что злые делают в действительности.А теперь отвлекитесь от индивидуального и перенесите свой взор на великую войну, которая все еще опустошает Европу, подумайте о безграничной жестокости, свирепости и 41Это не мешает тому, чтобы было так (франц.).Прим. пер.

лживости, которые сейчас широко распространились в культурном мире. Вы действительно думаете, что кучке бессовестных карьеристов и соблазнителей удалось бы сделать столько зла, если бы миллионы идущих за вожаками не были соучастниками преступления? Решитесь ли вы и при этих условиях ломать копья за исключение злого из душевной конституции человека?42Вы мне возразите, что я односторонне сужу о войне; она обнаружила самое прекрасное и благородное в людях, их геройство, самоотверженность, социальное чувство. Конечно, но не будьте столь же несправедливы к психоанализу, как те, кто упрекает его в том, что он отрицает одно, чтобы утверждать другое. Мы не собирались отрицать благородные стремления человеческой природы и ничего никогда не делали, чтобы умалить их значимость. Напротив, я показываю вам не только отвергнутые цензурой злые желания сновидения, но и цензуру, которая их подавляет и делает неузнаваемыми. Мы подчеркиваем злое в человеке только потому, что другие отрицают его, отчего душевная жизнь человека становится хотя не лучше, но непонятнее. Если мы откажемся от односторонней этической оценки, то, конечно, можем найти более правильную форму соотношения злого и доброго в человеческой природе.Итак, все остается по прежнему. Нам не нужно отказываться от результатов нашей работы по толкованию сновидений, хотя они и кажутся нам странными. А пока запомним: искажение сновидения является следствием цензуры, которая осуществляется признанными тенденциями Я против неприличных побуждений, шевелящихся в нас ночью во время сна. Правда, почему ночью и откуда берутся эти недостойные желания, в этом еще много непонятного, что предстоит исследовать.Но с нашей стороны было бы несправедливо, если бы мы не выделили в достаточной мере другой результат этих исследований. Желания сновидения, которые нарушают наш сон, нам неизвестны, мы узнаем о них только из толкования сновидений; их можно поэтому назвать бессознательными в данное время в указанном выше смысле. Видевший сон отвергает их, как мы видели во многих случаях, после того как узнал о них благодаря толкованию. Повторяется случай, с которым мы встретились при толковании оговорки «auf stoЯen», когда оратор возмущенно уверял, что ни тогда, ни когда либо раньше он не испытывал непочтительного чувства к своему шефу. Уже тогда мы сомневались в таком заверении и выдвинули вместо него предположение, что оратор долго ничего не знал об имеющемся чувстве. Теперь это повторяется при всяком толковании сильно искаженного сновидения и тем самым приобретает большое значение для подтверждения нашей точки зрения. Мы готовы предположить, что в душевной жизни есть процессы, тенденции, о которых человеквообще ничего не знает, очень давно ничего не знает, возможно, никогда ничего не знал. Благодаря этому бессознательное получает для нас новый смысл; понятие «в данное время» или «временно» исчезает из его сущности, оно может также означать длительно бессознательное, а не только «скрытое на данное время». Об этом нам, конечно, тоже придется поговорить в другой раз.

Шандор Ференци «Технические трудности анализа истерии. Некоторые наблюдения признаков маскируемого онанизма и «эквивалента онанизма»

У одной пациентки, стремившейся весьма разумно и тщательно следовать предписаниям психоаналитического лечения истерии, длительное время не наблюдалось позитивных результатов, хотя сначала таковые как бы намечались. Когда моя работа вообще остановилась, я решился на крайнее средство, определив для себя конечную дату ее лечения, полагая, что за это время сумею обнаружить мотив ее заболевания и выработаю соответствующий курс. Но успех был невелик; вскоре пациентка вернулась к привычной бездеятельности, скрываемой за объяснениями в любви к врачу. Многие часы проходили в ее страстных объяснениях и в моих бесплодных попытках раскрыть природу ее чувств и обратить ее к реальным, хотя ею и не распознанным объектам аффектаций. После намеченной мною даты я отпустил невылеченную пациентку. А она была вполне удовлетворена «улучшением» своего состояния.

Спустя несколько месяцев она вернулась, совершенно подавленная острым рецидивом своего заболевания. Я поддался на ее просьбы и возобновил лечение. Вскоре, когда была достигнута некоторая степень улучшения, она возобновила старую игру. На этот раз из-за внешних обстоятельств ее лечение было прервано.

Резкое ухудшение привело ее снова ко мне, но и на этот раз мы долгое время не продвигались вперед. В ходе ее неустанно извергаемых на врача любовных фантазий она зачастую как бы между прочим отмечала, что у нее возникает «ощущение внизу», т.е. эротические ощущения в гениталиях. Лишь спустя некоторое время я случайно обратил внимание на ее позу: она лежала в течение часа на кушетке со скрещенными ногами. Это наблюдение привело нас (не впервые!) к теме онанизма, поскольку девушки и женщины охотно практикуют онанизм таким образом, сжимая перекрещенные ноги. Она, как и ранее, это категорически отрицала.

Признаюсь, что я медлил с решением запретить пациентке находиться в таком положении, пояснив, что его суть в маскируемом онанизме, незаметно «снимающем» подсознательные побуждения, накопленная энергия которых становится материалом приступов. Эффект указанного запрещения я бы обозначил как сокрушительный. Пациентка, которой было отказано в привычном виде «снятия» генитальности, часами испытывала трудно переносимое состояние беспокойства: она не могла больше спокойно лежать и должна была часто менять позу. Ее фантазии уподоблялись лихорадочным явлениям, во время которых возникали обрывки давно забытых воспоминаний, постепенно группирующиеся в некие события детства и позволяющие разгадать важнейшие травматические поводы заболевания. Последовал существенный прогресс в ее лечении, но пациентка (сознательно соблюдавшая мои установки) понемногу нашла себе удобную «нишу». Иначе говоря, она снова прекратила работу, спасаясь на «острове перенесения любовных излияний».

В силу накопленного опыта я смог докопаться до укрытия, где она отдавалась своему аутоэротическому удовлетворению. Выяснилось, что она следовала предписанием только в час наших аналитических занятий, нарушая их все остальное время дня. Мы установили, что она умело эротизировала, выполняя большинство своих занятий в качестве матери и домашней хозяйки. Незаметно и даже не сознавая она сжимала ноги, естественно отдаваясь подсознательным фантазиям и защищая их от разоблачения. После того как мой запрет был распространен на весь день, лечение заметно продвинулось, хотя и не к завершающей стадии. Похоже, что в данном случае оправдалась пословица «Природа не терпит нарушения ее законов».

В течение анализа я замечал свойственные пациентке некие «симптоматические действия» — игривое пожимание и растирание различных частей тела. Общий запрет маскируемого онанизма выявил симптомы «эквивалентов онанизма». Я понимаю это явление как внешне невинное возбуждение индифферентных частей тела, фактически подменяющее эрогенность гениталий, хотя по качеству более слабое. В нашем случае лишение либидо любых иных проявлений носило столь тотальный характер, что доходило до оргазма, хотя эти части тела по своей природе отнюдь не являлись явными эрогенными зонами.

Я объяснил пациентке, что она растрачивает свою сексуальность, поддаваясь этим «небольшим невинностям». Похоже, что она поверила мне и ради успеха лечения решила отказаться от привычных с детства видов сексуального удовлетворения. Конечно, это было ей нелегко, но она надеялась на положительный результат. Сексуальность, лишенная таким образом всех анормальных путей выведения, вернулась без малейших усилий, сама по себе в положенную ей зону гениталий, т.е. как бы «на родину после длительной эмиграции».

Эта «репатриация» потребовала преодоления временного возврата к принудительному неврозу детского периода, что было легко нейтрализовано и встретило ее полное понимание. Последний этап был отмечен появлением немотивированного регулярного стремления к мочеиспусканию, отчего я рекомендовал ей воздерживаться.

Однажды она поразила меня сообщением, что чувствует в гениталиях столь сильное возбуждение, что вынуждена активно тереть слизистую оболочку вагины, добиваясь некоторого удовлетворения. Я объяснил ей, что таким образом она подтвердила мое мнение о прохождении пациенткой периода активной инфантильной мастурбации. Сначала она не соглашалась с моим утверждением, но в этом ее убедили собственные сны и побуждения. Рецидив мастурбации длился недолго. После многих попыток она обрела способность находить удовлетворение в нормальном сексе. И это несмотря на длительную несостоятельность мужа, от которого она имела детей. Одновременно удалось понять истоки многих еще необъясненных симптомов истерии, выразившихся в генитальных фантазиях.

Анализируя этот сложный случай, я стремился установить моменты, отличавшиеся особым интересом в технике приемов, описать курс, который привел меня к определению нового аналитического правила. Оно выражается в следующем. Проводя курс лечения, необходимо иметь в виду возможность маскируемого онанизма и его эквивалентов, а при установлении их признаков устранить таковые. Внешне безобидные виды онанизма могут вполне способствовать бессознательному укрытию нарциссического либидо, а в экстремальных случаях даже подменить всю сексуальную деятельность человека. Если пациент заметит, что его способы удовлетворения не распознаны аналитиком, то он закрепляет на них все патогенные фантазии, обеспечивая им кратчайший выход в душевную сферу и отказываясь от нелегкого труда их осознания.

Это техническое правило оправдало себя многократно. Полученные результаты покончили с длительным сопротивлением к продолжению нашей работы. Внимательные читатели литературы по психоанализу, вероятно, установили противоречия между приведенным техническим правилом и суждениями многих психоаналитиков об онанизме. Не удержались от возражений к применению нашего метода и пациенты, заявляя: «Вы же сами говорили о безопасности онанизма, а теперь вы запрещаете его».

Не представляет труда разрешение этого противоречия. Мы не изменяем наше мнение о сравнительной безобидности, например «вынужденного онанизма», и тем не менее настаиваем на требовании отказа от этой практики. Конечно, речь не идет о генеральном осуждении самоудовлетворения, а лишь о профилактике и сроках психоаналитического лечения. Кстати, успешное завершение лечения позволило многим пациентам отказаться от этого вида инфантильного или юношеского сексуального удовлетворения.

Правда, не всем. Известны случаи, когда пациенты (по их утверждению) впервые в жизни поддались искушению мастурбации, отметив этим «мужественным поступком» начало благоприятной перемены в своем либидозном развитии. Последнее, однако, относится только к фактам явного онанизма, осознанного как эротическая фантазия, но не к различным формам маскируемого онанизма или его эквивалентам. Последние, безусловно, следует рассматривать как патологии, требующие аналитического разъяснения, что, как мы знаем, достигается за счет временного разрешения акта, а это позволяет вывести возбуждение в чисто психическую сферу и наконец в систему сознания. Когда пациент научится соотносить свои онанизмические фантазии с реальным осознанием, то ему можно вернуть свободу выбора. В большинстве случаев он обратится к онанизму только при крайней необходимости.

Несколько наблюдений о некотором развитии проблемы маскируемого, а также видоизменяемого онанизма. Известно множество людей в целом не невротиков и особенно большое число неврастеников, бессознательно онанирующих всю свою жизнь. Если это мужчины, то их руки весь день в карманах брюк, и по движениям пальцев заметно, что они жмут или трут свой пенис. При этом, собственно, они не думают «о дурном». Напротив, возможно, погружены в глубокомысленные математические, философские или деловые комбинации.

Но не будем торопиться насчет «глубокомыслия». Да, названные деловые комбинации поглощают их внимание, но глубины их души (подсознательно) тем временем заняты примитивно-эротическими фантазиями и обеспечивают кратким, или сомнамбулическим путем желанное удовлетворение.

Особенности одежды и, конечно, воспитанность лишают женщин таких возможностей. Они вынуждены сжимать или скрещивать ноги. Занимаясь, например, отвлекающим внимание рукоделием, они охотно обеспечивают себе таким образом бессознательные «дополнительные радости». Однако учитывая последствия для психики, этот подсознательный онанизм нельзя считать совершенно безобидным явлением. И вот почему: при этом никогда не происходит полный оргазм, имеют место только фрустрационные возбуждения, которые могут содействовать явлениям невротического страха. Мне известны также случаи, когда непрерывные возбуждения в силу очень частых, хотя и минимальных оргазмов (которые у мужчин могут сопровождаться заболеванием простаты), превращают людей в неврастеников и снижают их потенцию. Нормальная потенция характерна только для таких личностей, которые длительное время накапливают свои либидозные побуждения и содержат их в латентном состоянии, а также умеют энергично направить их отток к гениталиям при наличии соответствующих сексуальных целей и объектов. Такая способность не допускает продолжительное расходование малых доз либидо (это, однако, не относится к актам сознательной периодической мастурбации).

Второй момент, который якобы противоречит нашим ранее высказанным суждениям, относится к трактовке симптоматических явлений. Согласно Фрейду, такие явления повседневной психопатологии могут быть использованы в ходе лечения как показатели признаков вытесненных фантазий, но, помимо этого, они совершенно безвредны.

Мы установили, однако, что эти явления интенсивно замещают вытесненное со своих позиций либидо и могут превратиться в отнюдь не безобидные эквиваленты онанизма. Обнаружены переходы от симптоматических явлений к некоторым формам конвульсивного тика, психоаналитическое объяснение которого нами пока не раскрыто.

Я предполагаю, что анализ известных видов тика приведет к их соотнесению со стереотипными эквивалентами онанизма. В этом случае характерная связь тиков с копролалией (например, с подавлением моторных функций) объяснялась внедрением сигнализируемых тиком эротических (чаще всего садистически-анальных) фантазий в предсознание, сопровождаемое импульсивным произнесением адекватных фантазиям словесных выражений. Возникновение тиков обязано механизму, аналогичному копролалии, который благодаря испробованным нами приемам позволяет вынести в сознание возбуждения, ранее находившие выход в эквивалентах онанизма.

Однако вернемся к более интересным методам анализа и психологическим рассуждениям, порожденных объектом, с которого мы начали данный раздел. Я был вынужден в этом случае отказаться от пассивной роли, типичной для лечащего психоаналитика, ограничивающегося выслушиванием и толкованием поступков пациента, и предпочел активное вмешательство в психический механизм пациента.

За образец «активной техники» мы обязаны благодарить самого Фрейда. Анализируя истерии страха и находясь в мертвой точке анализа, он переходил к выяснению у пациента тех критических ситуаций, которые порождали страх. Но не для того, чтобы пациент «привыкал» к фактам страха, а с целью высвобождения аффектов ошибочно закрепленных связей. Ожидается при этом, что неудовлетворенные высвобожденные аффекты будут замещены качественно адекватными и исторически соответствующими представлениями.

И в нашем случае привычный бессознательный способ вывода возбуждения был изменен на предсознательный, а затем и сознательный путь замещения. С этой стадии «активной техники» мы вправе утверждать, что в психоанализе достойное место занял эксперимент наряду с наблюдением и его логическим толкованием. Так же как в экспериментах с животными, перекрывая участки больших артериальных сосудов, можно поднять давление крови в определенной части тела, мы обязаны в соответствующих случаях перекрыть бессознательные пути вывода психического возбуждения и обеспечить его «спокойное замещение» более высокими психическими реакциями. В отличие от суггестивного метода, мы не оказываем воздействия на новое направление оттока и спокойно включим в систему анализа любые неожиданные повороты.

Этот вид «экспериментальной психологии» в высшей степени убеждает в верности заложенного Фрейдом психоаналитического учения о неврозах и в основательности базирующейся на нем (а также на толковании сновидений) психологии. Особенно значимо для нас положение Фрейда об иерархии психических инстанций. Мы начали привыкать к учету энергетических показателей психики наподобие других энергетических мощностей.

Приведенный выше опыт убеждает нас еще раз в том, что при анализе истерии недопустимы банальные ссылки на «психическую энергию».

Необходимо понимать воздействие либидозных, а точнее – генитальных движущих сил и фиксировать ослабление симптоматики, если нам удастся возвратить гениталиям анормально используемое либидо.

Зигмунд Фрейд “ВОСЬМАЯ ЛЕКЦИЯ. ДЕТСКИЕ СНОВИДЕНИЯ”

Уважаемые дамы и господа! У нас возникло впечатление, что мы слишком ушли вперед. Вернемся немного назад. Прежде чем мы предприняли последнюю попытку преодолеть с помощью нашей техники трудности искажения сновидения, мы поняли, что лучше было бы ее обойти, взяв такие сновидения, если они имеются, в которых искажение отсутствует или оно очень незначительно. При этом мы опять отойдем от истории развития наших знаний, потому что в действительности на существование таких свободных от искажения сновидений обратили внимание только после последовательного применения техники толкования и проведения анализа искаженных сновидений.Сновидения, которые нам нужны, встречаются у детей. Они кратки, ясны, не бессвязны, не двусмысленны, их легко понять, и все таки это сновидения. Но не думайте, что все сновидения детей такого рода. И в детском возрасте очень рано наступает искажение сновидений; записаны сновидения пяти восьмилетних детей, которые имеют все признаки более поздних. Но если вы ограничитесь возрастом с начала известной душевной деятельности до четвертого или пятого года, то встретитесь с рядом сновидений, которые имеют так называемый инфантильный характер, а затем отдельные сновидения такого рода можно найти и в более поздние детские годы. Даже у взрослых при определенных условиях бывают сновидения, похожие на типично инфантильные.Используя эти детские сновидения, мы с легкостью и уверенностью сделаем выводы о сущности сновидения, которые, хотим надеяться, будут существенными и общими [для всех сновидений].381.Для понимания этих сновидений не требуется анализ и использование нашей техники. Не надо и расспрашивать ребенка, рассказывающего свое сновидение. Достаточно немного дополнить сновидение сведениями из жизни ребенка. Всегда имеется какое нибудь переживание предыдущего дня, объясняющее нам сновидение. Сновидение является реакцией душевной жизни во сне на это впечатление дня.Мы хотим предложить вам несколько примеров, чтобы сделать еще некоторые выводы.а) 22 месячный мальчик как поздравитель должен преподнести корзинувишен. Он делает это с явной неохотой, хотя ему обещают, что он сам получит несколько вишен. Утром он рассказывает свой сон: Ге(р)ман съел все вишни.Факты иллюзорной реализации потребностей в образах сновидений использовались Фрейдом для подкрепления своей общей теории, строящейся на противоположении влечений личности условиям ее существования в реальном мире.б)Девочка 3 1/4 лет впервые катается на лодке по озеру. Когда надо было выходить из лодки, она не хотела этого сделать и горько расплакалась. Ей показалось, что время прогулки прошло слишком быстро. На следующее утро она сказала: Сегодня ночью я каталась по озеру. Мы могли бы прибавить, что эта прогулка длилась дольше.в) 5 1/4 летнего мальчика взяли с собой на прогулку в Эшернталь близ Галлштатта. Он слышал, что Галлштатт расположен у подножия Дахштейна. К этой горе он проявлял большой интерес. Из своего дома в Аусзее он мог хорошо видеть Дахштейн, а в подзорную трубу можно было разглядеть на нем Симонигютте. Ребенок не раз пытался увидеть ее в подзорную трубу, неизвестно, с каким успехом. Прогулка началась в настроении радостного ожидания. Как только появлялась какая нибудь новая гора, мальчик спрашивал: это Дахштейн? Чем чаще он получал отрицательный ответ, тем больше расстраивался, потом совсем замолчал и не захотел даже немного пройти к водопаду. Думали, что он устал, но на следующее утро он радостно рассказал: сегодня ночью я видел во сне, что мы были на Симонигютте. Он участвовал в прогулке, ожидая этого момента. О подробностях он только сказал,что уже слышал раньше: поднимаются шесть часов вверх по ступенькам.Этих трех сновидений достаточно, чтобы получить нужные нам сведения.2.Мы видим, что эти детские сновидения не бессмысленны; это понятные, полноценные душевные акты. Вспомните, что я говорил вам по поводу медицинского суждения о сновидении: это то, что получается, когда не знающий музыки беспорядочно перебирает клавиши пианино. Вы не можете не заметить, как резко эти детские сновидения противоречат такому пониманию. Но не слишком ли странно, что ребенок в состоянии во сне переживать полноценные душевные акты, тогда как взрослый довольствуется в том же случае судорожными реакциями. У нас есть также все основания предполагать, что сон ребенка лучше и глубже.3.Эти сновидения лишены искажения, поэтому они не нуждаются в толковании. Явное и скрытое сновидение совпадают. Итак, искажение сновидения не есть проявление его сущности. Смею предположить, что у вас при этом камень свалился с души. Но частицу искажения сновидения, определенное различиемежду явным содержанием сновидения и его скрытыми мыслями мы после некоторого размышления признаем и за этими сновидениями.4.Детское сновидение является реакцией на переживание дня, которое оставило сожаление, тоску, неисполненное желание. Сновидение дает прямое, неприкрытое исполнение этого желания. Вспомните теперь наши рассуждения о роли физических раздражений, внешних и внутренних, как нарушителей сна и побудителей сновидений. Мы узнали совершенно достоверные факты по этому поводу, но таким образом могли объяснить лишь небольшое число сновидений. В этих детских сновидениях ничто не свидетельствует о действии таких соматических раздражений; в этом мы не можем ошибиться, так как сновидения совершенно понятны и в них трудно чего нибудь не заметить. Однако это не заставляет нас отрицать происхождение сновидений от раздражений. Мы только можем спросить, почему мы с самого начала забыли, что, кроме физических, есть еще и душевные раздражения, нарушающие сон? Мы ведь знаем, что эти волнения больше всего вызывают нарушение сна у взрослого человека, мешая установить душевное состояние засыпания, падения интереса к миру. Человеку не хочется прерывать жизнь, он продолжает работу над занимающими его вещами и поэтому не спит. Для ребенка таким мешающим спать раздражением является неисполненное желание, на которое он реагирует сновидением.5.Отсюда мы кратчайшим путем приходим к объяснению функции сновидения. Сновидение, будучи реакцией на психическое раздражение, должно быть равнозначно освобождению от этого раздражения, так что оно устраняется, а сон может продолжаться. Как динамически осуществляется это освобождение благодаря сновидению, мы еще не знаем, но уже замечаем, что сновидение является не нарушителем сна, как это ему приписывается, а оберегает его, устраняет нарушения сна. Правда, нам кажется, что мы лучше спали бы, если бы не было сновидения, но мы не правы; в действительности без помощи сновидения мы вообще бы не спали. Ему мы обязаны, что проспали хотя бы и так. Оно не могло немного не помешать нам, подобно ночному сторожу, который не может совсем не шуметь, прогоняя нарушителей покоя, которые хотят разбудить нас шумом.6.Главной характерной чертой сновидения является то, что оно побуждается желанием, исполнение этого желания становится содержанием сновидения. Другой такой же постоянной чертой является то, что сновидение не просто выражает мысль, а представляет собой галлюцинаторное переживание исполнения желания. Я желала бы. кататься по озеру, гласит желание, вызывающее сновидение, содержание сновидения: я катаюсь по озеру. Различие между скрытым и явным сновидением, искажение скрытой мысли сновидения остается и в этих простых детских сновидениях, и это превращение мысли в переживание. При толковании сновидения надо прежде всего обнаружить именно это частичное изменение. Если бы эта характерная черта оказалась общей всем сновидениям, то приведенный выше фрагмент сновидения: я вижу своего брата в ящике надо было бы понимать не как «мой брат ограничивается», а как «я хотел бы, чтобы мой брат ограничился, мой брат должен ограничиться». Очевидно, что из двух приведенных характерных черт сновидения у второй больше шансов быть признанной без возражений, чем у первой. Только многочисленные исследования могут установить, что возбудителем сновидения должно бытьвсегда желание, а не опасение, намерение или упрек, но другая характерная черта, которая заключается в том, что сновидение не просто передает это раздражение, а прекращает, устраняет, уничтожает его при помощи особого рода переживания, остается непоколебимой.7.Исходя из этих характерных черт сновидения, мы можем опять вернуться к сравнению сновидения с ошибочным действием. В последнем мы различали нарушающую и нарушенную тенденцию, а ошибочное действие было компромиссом между обеими. Та же самая схема подходит и для сновидения. Нарушенной тенденцией в ней может быть желание спать. Нарушающую тенденцию мы заменяем психическим раздражением, то есть желанием, которое стремится к своему исполнению, так как до сих пор мы не видели никакого другого психическогораздражения, нарушающего сон. И здесь сновидение является результатом компромисса. Спишь, но переживаешь устранение желания; удовлетворяешь желание и продолжаешь спать. И то и другое отчасти осуществляется, отчасти нет.8.Вспомните, как мы пытались однажды найти путь к пониманию сновидений исходя из очень понятных образований фантазии, так называемых «снов наяву». Эти сны наяву действительно являются исполнением желаний, честолюбивых и эротических, которые нам хорошо известны, но они мысленные, и хотя живо представляются, но никогда не переживаются галлюцинаторно. Таким образом, из двух характерных черт сновидения здесь остается менее достоверная, в то время как вторая, зависящая от состояния сна и не реализуемая в бодрствовании, совершенно отпадает. И в языке есть также намек на то, что исполнение желания является основной характерной чертой сновидения. Между прочим, если переживание в сновидении является только превращенным представлением, т.е. «ночным сном наяву», возможным благодаря состоянию сна, то мы уже понимаем, что процесс образования сновидения может устранить ночное раздражение и принести удовлетворение, потому что и сны наяву являются деятельностью, связанной с удовлетворением, и ведь только из за этого им и отдаются.Не только это, но и другиеобщеупотребительные выражения имеют тот же смысл. Известные поговорки утверждают: свинье снится желудь, гусю кукуруза; или спрашивают: что видит во сне курица? Просо. Поговорка идет, следовательно, дальше, чем мы,от ребенка к животному и утверждает, что содержание сна является удовлетворением потребности. Многие выражения, по видимому, подтверждают это, например: «прекрасно, как во сне», «этого и во сне не увидишь», «я бы не мог себе это представить даже в самом необычайном сне». Употребление в языке таких выражений, очевидно, говорит в нашу пользу. Правда, есть страшные сновидения и сновидения с неприятным или безразличным содержанием, но их словоупотребление и не коснулось. Хотя мы и говорим о «дурных» снах, но для нашего языка сновидение все равноостается только исполнением желания. Нет ни одной поговорки, которая бы утверждала, что свинья или гусь видели во сне, как их закалывают.Конечно, немыслимо, чтобы столь характерная черта сновидения, выражающаяся в исполнении желания, не была бы замечена авторами, писавшими о сновидениях. Это происходило очень часто, но ни одному из них не пришло в голову признать ее общей характерной чертой и считать это ключевым моментом в объяснении сновидений. Мы можем себе хорошо представить, что их могло от этого удерживать, и еще коснемся этого вопроса.Но посмотрите, сколько сведений мы получили из высоко оцененных нами детских сновидений и почти без труда. Функция сновидения как стража сна, его возникновение из двух конкурирующих тенденций, из которых одна остаетсяпостоянной желание сна, а другая стремится удовлетворить психическое раздражение; доказательство, что сновидение является осмысленным психическим актом; обе его характерные черты: исполнение желания и галлюцинаторное переживание. И при этом мы почти забыли, что занимаемся психоанализом. Кроме связи с ошибочными действиями в нашей работе не было ничего специфического. Любой психолог, ничего не знающий об исходных предположениях психоанализа, мог бы дать это объяснение детских сновидений. Почему же никто этого не сделал?Если бы все сновидения были такими же, как детские, то проблема была бы решена, наша задача выполнена, и не нужно было бы расспрашивать видевшего сон, привлекать бессознательное и пользоваться свободной ассоциацией. Но в этом то, очевидно, и состоит наша дальнейшая задача. Наш опыт уже не раз показывал, что характерные черты, которые считаются общими, подтверждаются затем только для определенного вида и числа сновидений. Речь, следовательно, идет о том, остаются ли в силе открытые благодаря детским сновидениям общие характерные черты, годятся ли они для тех неясных сновидений, явное содержание которых не обнаруживает отношения к какому то оставшемуся желанию. Мы придерживаемся мнения, что эти другие сновидения претерпели глубокое искажение и поэтому о них нельзя судить сразу. Мы также предполагаем, что для их объяснения необходима психоаналитическая техника, которая не была нам нужна для понимания детских сновидений.Имеется, впрочем, еще один класс неискаженных сновидений, в которых, как и в детских, легко узнать исполнение желания. Это те, которые вызываются в течение всей жизни императивными потребностями тела: голодом, жаждой, сексуальной потребностью, т.е. являются исполнением желаний как реакции на внутренние соматические раздражения. Так, я записал сновидение 19 месячной девочки, которое состояло из меню с прибавлением ее имени (Анна Ф., земляника, малина, яичница, каша). Сновидение явилось реакцией на день голодовки из за расстройства пищеварения, вызванного как раз двумя упомянутыми ягодами. В то же время и бабушка, возраст которой вместе с возрастом внучки составил семьдесят лет, вследствие беспокойства из за блуждающей почки должна была целый день голодать, и в ту же ночь ей снилось, что ее пригласили в гости и угощают самыми лучшими лакомствами. Наблюдения за заключенными, которых заставляют голодать, и за лицами, терпящими лишения в путешествиях и экспедициях, свидетельствуют о том, что в этих условиях они постоянно видят во сне удовлетворение этих потребностей. Так, ОттоНорденшельдв своей книге Антарктика (1904) сообщает о зимовавшей с ним команде (т. 1, с. 366 и cл.): «О направленности наших сокровеннейших мыслей очень ясно говорили наши сновидения, которые никогда прежде не были столь ярки и многочисленны. Даже те наши товарищи, которые видели сны в исключительных случаях, теперь по утрам, когда мы обменивались своими переживаниями из этого фантастического мира, могли рассказывать длинные истории. Во всех них речь шла о том внешнем мире, который был теперь так далек от нас, но часто они имели отношение и к нашим тогдашним условиям. Еда и питье были центром, вокруг которого чаще всего вращались наши сновидения. Один из нас, который особенно часто наслаждался грандиозными ночными пирами, был от души рад, если утром мог сообщить, „чтосъел обед из трех блюд“; другой видел во сне табак, целые горы табаку; третьи корабль, на всех парусах приближающийся из открытого моря. Заслуживает упоминания еще одно сновидение: является почтальон с почтой и длинно объясняет, почему ее пришлось так долго ждать, он неправильно ее сдал и ему с большим трудом удалось получить ее обратно. Конечно, во время сна нас занимали еще более невозможные вещи, но почти во всех сновидениях, которые видел я сам или о которых слышал, поражает бедность фантазии. Если бы все эти сновидения были записаны, это, несомненно, представило бы большой психологический интерес. Но легко понять, каким желанным был для нас сон, потому что он мог дать нам все, чего каждый больше всего желал». Цитирую еще по Дю Прелю (1885, 231): «Мунго Парк, погибавший от жажды во время путешествия по Африке, беспрерывно видел во сне многоводные долины и луга своей родины. Так и мучимый голодом Тренк видел себя во сне в Sternschanze в Магдебурге, окруженным роскошными обедами, а Георг Бакк, участник первой экспедиции Франклина, когда вследствие невыносимых лишений был близок к голодной смерти, постоянно видел во сне обильные обеды».Тому, кто за ужином ест острую пищу, вызывающую жажду, легко может присниться, что он пьет. Разумеется, невозможно удовлетворить сильную потребность в еде или питье при помощи сновидения; от таких сновидений просыпаешься с чувством жажды и напиваешься водыпо настоящему. Достижение сновидения в этом случае практически незначительно, но не менее очевидно, что оно возникло с целью не допустить раздражение, заставляющее проснуться и действовать. При незначительной силе этих потребностей сны, приносящие удовлетворение, часто вполне помогают.Точно так же сновидение дает удовлетворение сексуальных раздражений, но оно имеет особенности, о которых стоит упомянуть. Вследствие особого свойства сексуального влечения в меньшей степени зависеть от объекта, чем при голоде и жажде, удовлетворение в сновидении с поллюциями может быть реальным, а из за определенных трудностей в отношениях с объектом, о чем мы скажем позже, очень часто реальное удовлетворение связано с неясным или искаженным содержанием сновидения. Эта особенность сновидения с поллюциями делает их, как заметил О. Ранк (1912а), удобными объектами для изучения искажения сновидения. Впрочем, все сновидения взрослых, связанные с удовлетворением потребности, кроме удовлетворения содержат многое другое, что происходит из чисто психических источников раздражения и для своего понимания нуждается в толковании.Впрочем, мы не хотим утверждать, что образуемые по типу детских сновидения взрослых с исполнением желания являются только реакциями на так называемые императивные потребности. Нам известны также короткие и ясные сновидения такого типа под воздействием определенных доминирующих ситуаций, источниками которых являются, несомненно, психические раздражения. Таковы, например, сновидения, [выражающие] нетерпение, когда кто то готовится к путешествию, важной для него выставке, докладу, визиту и видит заранее во сне исполнение ожидаемого, т.е. ночью еще до настоящего события достигает цели, видит себя в театре, беседует в гостях. Или так называемые «удобные» сновидения, когда кто то, желая продлить сон, видит, что он уже встал, умывается или находится в школе, в то время как в действительности продолжает спать, т.е. предпочитает вставать во сне, а не в действительности. Желание спать, по нашему мнению, постоянно принимающее участие в образовании сновидения, явно проявляется в этих сновидениях как существенный фактор образования сновидения. Потребность во сне с полным правом занимает место в ряду других физических потребностей.На примере репродукции картины Швинда из Шакк галереи в Мюнхене я покажу вам, как правильно понял художник возникновение сновидения по доминирующей ситуации. Это «Сновидение узника», содержание которого не что иное, как его освобождение. Примечательно, что освобождение должно осуществиться через окно, потому что через окно проникает световое раздражение, от которого узник просыпается. Стоящие друг за другом гномы представляют его собственные последовательные положения при попытке вылезти вверх к окну и, если я не ошибаюсь и не приписываю намерению художника слишком многого, стоящий выше всех гном, который перепиливает решетку, т.е. делает то, что хотел бы сделать сам узник, имеет его черты лица.Во всех других сновидениях, кроме детских и указанных, инфантильных по своему типу, как сказано, искажение воздвигает на нашем пути преграды. Мы пока еще не можем сказать, являются ли и они исполнением желания, как мы предполагаем; из их явного содержания мы не знаем, какому психическому раздражению они обязаны своим происхождением, и мы не можем доказать, что онитакже стремятся устранить это раздражение. Они, вероятно, должны быть истолкованы, т.е. переведены, их искажение надо устранить, явное содержание заменить скрытым, прежде чем сделать вывод, что открытое нами в детских сновидениях подтверждается для всех сновидений

Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.