психиатрия
Скачать книгу. Александровский Ю.А. – Глазами психиатра
Где грань между психическим здоровьем и болезнью? Как отличить неправильности поведения здорового человека от клинических проявлений психического заболевания? Излечимы ли психические расстройства? Часто ли они возникают в наше время, когда научно-технический прогресс, освобождая человека от тяжелого физического труда, предъявляет повышенные требования к его вниманию, памяти, интеллекту?
Вот вопросы, которые нередко возникают у каждого из нас и над которыми автор – врач-психиатр, лауреат Государственной премии СССР, доктор медицинских наук Ю. А. Александровский – предлагает задуматься вместе с ним при чтении этой книги. Он знакомит с результатами исследований, направленные на выяснение одного из самых сложных вопросов естествознания – тайны психической деятельности человека, ее нормы и болезненных проявлений.
Отто Кернберг (ТФП) “Низкий уровень пограничной личности”
Статья. Классика психиатрии. Карл Ясперс “О СВЯЗИ ШИЗОФРЕНИИ И ТВОРЧЕСТВА”
Обращаясь к вопросу о связи шизофрении и творчества, мы должны заметить, что весьма общее понятие связи допускает весьма различные трактовки его смысла.
Прежде всего можно ограничиться такой постановкой вопроса: является ли шизофрения этих необыкновенных людей причиной или одной из причин создания их работ? В темных, загадочных глубинах физиолого-психологических зависимостей шизофренический процесс — это фактор, влияющий на творчество, но не придающий этим шизофренического характера самому творению. Как те большие количества алкоголя, которые употреблял Бисмарк перед выступлением в рейхстаге, — потому что так у него лучше получались речи — не придавали его речам алкогольных тонов, примерно так же и шизофрения является хотя и значительно более протяженным во времени и куда более важным для экзистенции, но неспецифическим для творчества условием. Во-вторых, вопрос может звучать так: если с шизофренией возникает изменение стиля, то, может быть, тогда шизофрения все же является его специфическим условием? И далее, могут ли подобные эффекты, которые, положим, у других индивидуумов могут возникать и без всяких таких условий, вызываться только шизофренией — или, может быть, также и прогрессивным параличом, или другой болезнью мозга, или алкоголизмом и так далее? И, в-третьих, можно спросить: проявляется ли что-то от этой, допустим, специфической причины в самом творении? имеет ли творение специфические шизофренические особенности? Предпосылкой ответа на третий вопрос является утвердительный ответ на второй, а ответа на второй — утвердительный ответ на первый. Причем ответы на все эти вопросы могут быть только эмпирическими. Малое количество известных на сегодняшний день случаев делает возможными лишь предварительные формулировки. Ведущаяся в настоящее время работа должна дать дополнительный материал, но все это еще лишь робкое начало. Рассмотрим названные три вопроса на базе имеющихся фактических данных.
Вероятность того, что шизофрения у многих великих художников явилась одним из условий создания их творений, чрезвычайно велика, в чем нас убеждают совпадения во времени изменений творческого стиля со сменой стадий развития психоза и переменами в характере переживаний и творчества. Тем более что при значительном количестве изученных примеров такого рода, «случайность* подобных совпадений была бы невероятным чудом. На это можно возразить, что таков вообще характер развития гения: художник переживает нечто вроде откровения и быстро продвигается в развитии нового стиля. Этот процесс известен, с психозом никак не связан и не только возможен, но для гения даже характерен. Ясный ответ на это был бы возможен только после детального сравнительного исследования биографии и эволюции стиля какого-то развивавшегося стадийно нешизофренического гения. Однако, насколько мне известно, едва ли есть еще примеры, когда бы после долгой сознательной работы становление стиля совершилось бы так быстро и при этом привело к столь масштабным переменам, как это было, скажем, в случае Ван Гога. Быть может, что-то подобное происходит при наступлении половой зрелости и в первые последующие за этим годы (или позднее — как следствие некоторого теоретического решения у склонных к неподлинности людей). Но когда подобное устойчивое изменение начинается в середине четвертого десятка, тут всякий психологически реально мыслящий исследователь поставит вопрос о внедуховной причине. Однако решающим здесь является не только первое включение совершающегося в несколько месяцев стремительного развития, хотя оно и бросается в глаза, но и то, что кривая дальнейшего развития во времени продолжает быть связанной с внедуховным процессом и духовно может быть понята лишь отчасти. В своем непрерывном, долговременном развертывании гений создает для себя новые миры и растет в них. Больной гений тоже создает себе некий новый мир, но он разрушает себя в нем. И если теперь согласиться с тем, что во время шизофрении болезненный процесс является одним из условий создания художественного произведения, то, пожалуй, можно сказать, что это вполне бесполезное знание, ибо в нем не содержится ничего кроме того, что и так давно известно, именно: что всякое возбуждение нервной системы может высвобождать творческие способности у предрасположенных к этому людей. Моя позиция здесь такова, что мне подобные общие положения вообще неинтересны, но меня в высшей степени интересуют, более того — потрясают проявления необычных зависимостей, обнаруживающихся в отдельных конкретных случаях. Впрочем, вопрос о том, что меня интересует, не может считаться научным.
Обратимся к нашему второму вопросу: может ли некое положительно нами оцениваемое изменение стиля — без рассмотрения его особенностей — быть обусловлено не только одной шизофренией, но также и другими внедуховными процессами? Поскольку речь идет о долговременных изменениях, а не о разовых творческих актах или изобретении выразительных средств, то не могут привлекаться для сопоставлений краткое алкогольное опьянение, какое-то короткое соматическое заболевание и т. д. Поэтому мы должны сравнивать шизофрению с другими психотическими процессами или заболеваниями мозга. Мне не известно случаев — и я считаю это крайне маловероятным, — чтобы рассматриваемые нами трансформации являлись следствием алкоголизма, который изменяет всего человека. Болезни (такие, например, какие имел Г. Т. Фехнер) хотя и вносят тот или иной новый элемент, — скажем, некоторое обострение интересов, — но никак не радикальное изменение стиля. Жизнь сохраняет некий единый общий рисунок, и если происходит надлом, он затрагивает не самые глубинные пласты, а какие-то более поверхностные. А вот последствия паралича сравнимы с последствиями шизофрении. Так, можно показать, что у Ницше (если мы согласимся считать его диагноз установленным, ибо представляется невероятным, чтобы в его случае речь могла идти о каком-то сочетании шизофрении и паралича) в связи с первым душевным переломом произошло и некое «изменение стиля». У него, таким образом, тоже два лица, и знаток Ницше в большинстве случаев прямо чувствует, принадлежит ли его произведение первому или второму его лицу.
Теперь уже можно ставить третий вопрос: вносит ли шизофреническое изменение стиля какие-то видимые специфические черты в произведение? Надо прибегнуть к сравнению и посмотреть, имеются ли тут доступные формулированию отличия от сходных изменений, обусловленных параличом; и нужно сопоставить — на этот раз не биографически, а творчески — работы художников-шизофреников друг с другом и творчество каждого из них — с нешизофреническими «здоровыми» изменениями в творчестве гениальных людей. Здесь открывается гигантская по масштабу задача, к решению которой сделано пока еще очень мало шагов.
Если психиатр обратится к произведениям Ван Гога 1888—1890 годов или Гельдерлина — после 1802 года и перенесет себя во времена их создания, то еще до всякой своей науки он почувствует в них некую «шизофреническую атмосферу». В наши дни, вследствие похожести современных творений, это стало для наблюдателя много труднее, чем было, скажем, еще в 1900 году. Впрочем, подобные чувства и предчувствия не дают понимания, но лишь обозначают задачу. Они суть указания на то, что тут есть что-то такое, чему следует подыскать соответствующее представление и объективную формулировку. Но вначале нужно предотвратить некоторые легко могущие возникнуть недоразумения. «Шизофрения» — отнюдь не строгое, но зато бесконечно богатое понятие, принимающее в разных взаимосвязях различные значения. Оно может обозначать все необратимые процессы, нетождественные известным органическим заболеваниям мозга или эпилепсии, оно может обозначать и психолого-феноменологически описываемый тип переживаний — целый мир странного бытия души, для которого найдено множество более строгих частных понятий, но который так и не удалось удовлетворительно охарактеризовать в целом. Эту чудовищную реальность опознают не по простым и явным объективным признакам, но как некую душевную тотальность (об экзистенции которой специалист часто делает вывод все же по отдельным известным ему «симптомам», но он не может быть уверен в своем выводе до тех пор, пока ему не станет ясно это целое). Здесь не может идти речи о том, чтобы, скажем, картины Ван Гога сделать понятнее, наклеив на них якобы что-то объясняющие этикетки «шизофренические». Однако тому, для кого экзистенция шизофренического мира принадлежит к существенным, потрясающим реалиям нашего бытия, эти картины могут дать надежду постичь в них нечто такое, что он не сможет с той же отчетливостью понять, наблюдая больных в клинике. Но во всяком случае первый шаг к этому — его ощущение того, что он видит здесь нечто «неповторимое». Тот же, для кого все это искусство разложено на «совершенно понятные исторические взаимосвязи», или тот, кто не увидит, что эти работы неповторимы каким-то иным образом, по сравнению с произведениями любого просто оригинального художника, тот не почувствует того «толчка», который мне — и не только мне — дали эти картины, и тот не сможет поэтому и задавать вопросы, ибо у него не возникнет потребности прояснения, пока то, что должно быть прояснено, от него скрыто.
Следует предупредить еще одно возможное недоразумение. Попытки сделать формулируемой шизофреническую атмосферу этих произведений не означают, что произведения «больные». Дух пребывает по ту сторону противопоставления здорового больному. Но произведения, выросшие на почве процесса, признаваемого болезненным, могут иметь некий специфический характер, являющийся существенным моментом духовного космоса и тем не менее только тогда обретающий существование в реальности, когда указанный процесс создает для этого условия. Обывательски употребляя понятие «больной» для принижения художника или находя его вмешательство в общепризнанные взаимосвязи невежественным, мы становимся слепы к той действительности, которую мы по сей день способны представить себе лишь каузальной и которую никоим образом истолковать не в состоянии, более того, даже затрудняемся в формулировках — быть может потому, что опутаны сетями ограниченных оценочных категорий такого понятийного аппарата, который нас все еще сковывает, тогда как мы уже чувствуем, что он преобразуется в направлении большей широты, свободы и подвижности.
Соединим теперь воедино те немногие фрагменты, которые мы нашли на нашем пути к постижению специфики этого мира.
Прежде всего поучительно сравнение Гельдерлина и Ван Го г а. Между Гельдерлином и Ван Гогом имеется существенное различие, корни которого отнюдь не в различии сфер их художественного творчества. Неземное и идеальное Гельдерлина противоположно приземленному и реалистическому у Ван Гога. Оба они —личности трудно адаптирующиеся, но Гельдерлин — нежный, сверх меры ранимый, Ван Гог же — сильный и, при случае, когда он раздражен или стеснен, готовый к отпору. Это различие их исходного духовного характера не исключает их сходства во время шизофрении, которое, напротив, тем более бросается в глаза. Вначале посмотрим хронологически: после некоторой предварительной стадии мировоззренческого возбуждения, характеризующейся большой уверенностью и беззаботностью самосознания, и бросающихся в глаза изменений в их творчестве, которые ими самими и другими воспринимаются как рост и восхождение к вершине, возникает первая острая вспышка психоза, с повторениями через небольшие промежутки времени.
Творчество поначалу еще продолжается, оно мало вовлечено в болезнь и приносит нечто отчасти совершенно новое. Во все это время существует высокое напряжение между сильными переживаниями и дисциплинирующей практикой творчества. Очень большие нагрузки истощают организм и постепенно доводят силы распада до крайнего предела. Для обоих в это шизофреническое время мифические видения, мифическая данность несомненна, является ли она в более реалистических или в более идеальных образах. Искусство (и жизнь) в большей мере, чем раньше, приобретает значение, которое можно назвать метафизическим или религиозным. В произведениях все заметнее исчезновение гладкописи. «Грубые сближения» Гельдерлина аналогичны навязчивым контрастам на картинах Ван Гога. То, что обычно называют ощущением жизни, ощущением природы, ощущением мира становится у обоих более реалистичным, более непосредственным и, в то же время, метафизически более наполненным.
Но мир шизофрении широк. Его населяет масса иных фигур. Мы наблюдаем там не только известные демонические освобождения духа в начале болезненных процессов, но и ужаснейшие сужения и опустошения сознания, мы наблюдаем первичную паранойю и машиноподобные перестройки. Если мы ограничимся теми несколькими случаями, которые описаны в данной работе, то Гельдерлин и Ван Гог вместе представят нам тип, диаметрально противоположный другому типу, представленному случаями Стриндберга и Сведенборга. Значение шизофрении для творчества Стриндберга и Сведенборга по существу — лишь субстанциональное, материальное, тогда как у Гельдерлина и Ван Гога ею сообусловлена самая глубинная форма, само творимое. У первых ни на какой стадии не наступает собственно диссоциация, способность литературного производства сохраняется и в конечном состоянии. У вторых работы возникают в некоем бурном душевном движении, приближающем тот момент времени, начиная с которого процессы распада становятся все сильнее, и в конечном состоянии утрачиваются и творческая потенция, и способность литературного производства. У Гельдерлина и Ван Гога продуктивность растет именно в начальной фазе и в годы первого острого периода, у Стриндберга же острый период девяностых годов как раз непроизводителен, и его главные вещи почти все созданы в конечном состоянии.
Эта противоположность указанных двух типов, как ни очевидно ее проявление в случаях этих выдающихся личностей, — разумеется, лишь схема. И, скажем, всех шизофреников, являющихся поэтами, философами или художниками, в эту схему поместить не удастся. Так, например, если бы Кьеркегор и был шизофреником, что в настоящее время недоказуемо, поскольку о каких-либо грубых, брутальных симптоматических проявлениях у него этой болезни не известно, то он не принадлежал бы ни к одному из этих двух типов. Поскольку выдающиеся шизофреники это редкость, можно было бы подумать об исследовании в психиатрических учреждениях широкой массы больных шизофренией, пишущих стихи и картины, рисующих, занимающихся резьбой и т. п., чтобы охватить шизофреническую обусловленность в ее многообразии. Разумеется, у массового шизофреника нет той гениальной предрасположенности, той почвы великих творцов, на которой только и могли «с позволения» шизофрении возникнуть их произведения. Тем не менее в собраниях психиатрических учреждений есть удивительные работы, которые уже начали подвергаться систематическому сравнительному изучению. На первом этапе речь должна идти не о том, чтобы все эти явления как бы привести к общему знаменателю, а напротив, о том, чтобы точнее понять и зафиксировать разнородное. Насколько плодотворным может оказаться истолкование этих массовых явлений по отношению к тем великим и наоборот, в настоящее время определить нельзя. Лично я пока что не встречал работ, сравнимых с произведениями Гельдерлина или Ван Гога, однако мне попадались работы, содержавшие отдаленный намек на тип работ Стриндберга и Сведенборга (Йозефсон), или не родственные ни одному из этих двух типов (Мерион). Но важнее всего то, что в шизофрении несомненно кроются и совершенно иные потенции, которые до сих пор еще не проявились в каком-либо гениальном больном: шизофрения это целый мир. При изучении этих явлений следовало бы, среди прочего, обратить внимание на такие моменты: предпосылкой всякого понимания является хронология, то есть знание времени возникновения работ и времени постадийного развертывания болезненного процесса. Установление связи между этими двумя хронологическими рядами раскрывает значение инициальной фазы (то есть продромальной стадии и первого периода) и, далее, последующих острых периодов, в сопоставлении с более светлыми промежутками. Следовало бы также выяснить: имели ли место у больных в этих пограничных фазах какие-либо интуитивные феномены, так что впоследствии они лишь сами себе подражали; ощущается ли и может ли быть показано наличие вышеописанных напряжений (противоположности «материального» волнения души и дисциплинирующего формообразования) или же, наоборот, бесконечные рисунки, наброски и т. д. создавались совершенно спокойно, в ходе старательной, упорной работы. Поскольку многие больные начинают рисовать, писать и слагать стихи только в состоянии психоза (естественно, количество таких «художников» по отношению к общей массе шизофреников невелико, но их абсолютное число представляется не слишком малым), то следует посмотреть, какую роль играет обучение, как в плане техники, так и в плане формы, — наиболее интересны в этом смысле будут, очевидно, больные, получившие художественное образование до психоза. Отнюдь не невозможно, что в работы, производящие на зрителя или читателя определенное впечатление, больной вкладывал совсем иной смысл, то есть что эти работы воздействуют как произведения природы. Едва ли можно строго разделить — но все же следовало бы различать — художественно осознанные отображения, инстинктивные формы и совершенно случайные конгломераты, могущие каким-то образом художественно воздействовать. Наконец, было бы важно сравнить работы шизофреников прежнего времени (до 1900 года) с сегодняшними. Это могло бы проявить нечто специфическое, то, что свойственно шизофрении как бы вне времени. Знаменитые фигуры, виденные Гете на Сицилии (вилла Палагония), производят непосредственное впечатление ближайшего родства с современными работами шизофреников.
Тот факт, что при психическом заболевании возникает творческая активность, естественно истолковать как освобождение неких сил, которые прежде были скованы. Болезнь снимает оковы. Бессознательное начинает играть большую роль, взрывая цивилизационные ограничения. Отсюда и близость к снам, к мифам и к детской психической жизни. Это представление об оковах и освобождении от них может иметь несколько смыслов. Наибольшей отчетливостью и наглядностью отличается картина явлений, возникающих при параличе. Если продукцию позднего Ницше понимать как порожденную его первоначальным духом, просто освободившимся от оков, то можно зайти очень далеко; но как раз тогда и почувствуется контраст по отношению к Ван Гогу и Гельдерлину. Мы полагаем, что здесь, скорее, чувствуются новые силы. Выше везде использовалась довольно необязательная картина пробуждения духа. Но опыт указывает на наличие такого духовного содержания, которого раньше не было. Это не только некая, быть может усиленная возбуждением продуктивность, которая тоже приводит к открытию новых средств, входящих затем в общий художественный обиход, нет, тут появляются новые силы, в свою очередь приобретающие объективный характер, — силы, которые сами по себе духовны и не являются ни здоровыми, ни больными, но вырастают на почве болезни.
Отступление. Есть выдающиеся художники, заболевшие шизофренией, чьи патографии следовало бы написать, а работы — привлечь для прояснения поставленных нами вопросов. Мы можем лишь указать на них.
1. Художником сопоставимого со Стриндбергом типа является Йозефсон. Как Сгриндберг ни в каком отношении, кроме самого факта психоза, не сравним с Гельдерлином, так Йозефсон не сравним с Ван Гогом. У Йозефсона наблюдается полное отсутствие связи между натуралистическими работами здорового периода, сделавшими его знаменитым, и работами периода болезни, на которых спокойно, неэкстатично запечатлено волшебное, демоническое содержание, не имеющее определенной формы. Как у Сведенборга между ранними естественнонаучными и поздними теософскими трудами существует пропасть, так существует она и у Йозефсона. Еще совсем недавно работы, относящиеся к периоду его психоза, не привлекали никакого интереса. Они «не могут считаться произведениями искусства в обычном смысле этого слова, в них что-то разбито, что-то смещено, происхождение их форм и пропорций следует искать в ослабевшем рассудке; тем не менее они несут на себе отпечаток исключительно богатой фантазии, душевной полноты постижения и взгляда, тонко чувствующего декоративность». Так писал о Йозефсоне в статье 1909 года критик Волин (Wohlin. Kunst und Kiinstler. Jg. 7, s. 479 ff, иллюстрациями к статье служат многочисленные репродукции работ здорового периода и ни одной — из времени болезни). Сравните статью Хартлауба 1920 года (Hartlaub. Genius, 2. Jg., Heft 1) с хорошими репродукциями работ периода психоза.
2. Необычайно интересным художником является Мерион. Его работы легко доступны в репродукциях: Ecke G. Meryon, in: Meisterder Graphik. Bd. XI, Leipzig (предисловие 1923 г.). Хорошее введение Экке дает представление о том влиянии, которое приобрели работы Мериона. Детали его биографии пока недостаточно изучены (Экке обращает внимание на существование его обширного и еще не оцененного по достоинству творческого наследия). Сообщу наиболее известные факты: родившийся в 1821 году и начавший в юности карьеру морского офицера, Мерион затем выходит в отставку и только в 1849 году начинает изучать гравировку. На протяжении всей жизни он ограничивается гравюрами, рассматривая свое искусство не как искусство, а как откровение вошедших с ним в контакт таинственных сил. Одновременно с появлением его первых значительных работ (1850— 1854 годы) начинается психическое заболевание, которое в 1858 году в первый раз приводит его в сумасшедший дом. В картине болезни преобладают галлюцинации, преследования («иезуиты») и другие классические симптомы. В 1866 году он снова оказывается в сумасшедшем доме в Шарантоне, где в 1868 умирает. В его художественном развитии нет собственно изменений стиля, оно начинается почти внезапно (и уже первые произведения оказываются вполне зрелыми), достигает своей единственной высшей точки в 1852— 1854 годах, но затем происходит утрата творческой силы и независимости, хотя отдельные работы высокого уровня появляются и позднее. Кривая изменения продуктивности внешне и грубо может быть описана следующими количествами относящихся к отдельным годам копий и оригинальных гравюр: 1849—1850 — всего 16 копий, 3 оригинала; 1851 — 1854 — 25 оригиналов и 1 копия; 1855 — неожиданно пустой — никаких оригиналов, 3 копии; 1857 — вообще нет никаких работ; 1858 — 1 копия; 1859 — опять ничего; 1860—1861 — 10 копий, 5 оригиналов; в последующие годы — лишь отдельные работы; 1867 и 1868 — уже больше ничего. Итак: после двухлетнего обучения копированию — несколько лет активной работы, в которые — во время начинающейся болезни — создаются несомненно великолепнейшие листы, затем вдруг провал, затем снова копии, столь же оригинального характера, как и переводы Гельдерлина, и копии Ван Гога. На поздних листах уже появляется шизофреническое содержание, например, драконы и другие чудовища в воздухе, в то время как таинственные силы прежнего времени находили свое выражение лишь в форме.
3. Наконец, назовем художника, который, насколько это известно, не был шизофреником, однако в те времена, когда подобные картины еще не были в моде, создал отдельные работы, с первого взгляда наводящие на мысль о шизофрении: Одилон Редон. Уже Пфайфер (цит. соч.) сравнивал рисунки явно чудесного содержания, сделанные здоровым человеком, с шизофреническими произведениями. Но в этом случае, на примере крупного художника, результаты, возможно, могли бы быть более значительными, ибо изначальные и серьезные интенции творчески одаренной личности нашли выражение в работах, сходных с работами шизофреников. Однако и здесь печь идет о работах художников типа Иозефсона и искусстве большинства больных, а не о типе Ван Гога, равно как и не о типе Мериона. Литература о Редоне: A. Mellerio. Odilon Redon peintre, dessinateur et graver. Paris 1923; H. Floury, ed. Rue Saint Sulpice. 2. (Я благодарен Груле за возможность ознакомления с этим художником и этой книгой).
Видео. Лариса Великанова «Шизофрения как онтологическая неуверенность»
Статья. Классика психиатрии Э Блейлер “АУТИСТИЧЕСКОЕ МЫШЛЕНИЕ”
Одним из важнейших симптомов шизофрении является преобладание внутренней жизни, сопровождающееся активным уходом из внешнего мира. Более тяжелые случаи полностью сводятся к грезам, в которых как бы проходит вся жизнь больных; в более легких случаях мы находим те же самые явления в меньшей степени. Этот симптом я назвал аутизмом. (Bleuler, Dementia praecox oder Gruppe der Schizophrenien. Aschaftenburgs Handbuch der Psychiatrie. Wien, Deuticke, 1911). В довольно большой части аутизм покрывается понятием Юнга «интроверсия»; это понятие обозначает обращение внутрь либидо, которое в нормальных случаях должно искать объекты в реальном мире; однако, аутистические стремления могут направляться и на внешний мир; таковы, например, случаи, когда шизофреник-реформатор хочет перестроить общество и вообще постоянно стремится к активному участию во внешнем мире, когда маленькая девочка превращает в своей фантазии кусок дерева в ребенка, когда человек одушевляет объекты или создает себе бога из абстрактной идеи.
Эта статья была написана до появления в свет работы Юнга «Uber die zwei Arten des Denkens» (Jahrbuch fur psychoanalit. und. psychopathol. Forschungen, III, стр. 124, 1911). To, что я называю логическим или реалистическим мышлением, Юнг называет направленным мышлением, аутистическое мышление он называет грезами или фантазированием. «Первое работает для установления контакта с помощью словесных элементов, оно кропотливо и утомительно, второе работает, наоборот, без труда, так сказать, самопроизвольно, с помощью воспоминаний. Первое создает новые достижения, приспособления, имитирует действительность и пытается видоизменить ее. Второе s наоборот, уходит от действительности, освобождает субъективные желания и совершенно непродуктивно в смысле приспособления к реальной жизни». Сущность этих мыслей совпадает с моим пониманием. Однако, существуют и некоторые отличия, из которых я укажу лишь на следующие: аутистическое мышление может, на мой взгляд, тоже быть направленным; можно также, не переводя понятий в слова, мыслить направленно и реалистично (логично) подобно тому, как можно мыслить аутистически в словах. Следует подчеркнуть, что именно слова и их ассоциации часто играют очень важную роль в аутистическом мышлении.
Шизофренический мир сновидений наяву имеет свою форму мышления; я сказал бы, свои особые законы мышления, которые до настоящего времени еще недостаточно изучены; при более внимательном рассмотрении оказывается, что тот же самый уход от окружающей обстановки вообще обусловливает большинство шизофренических дефектов мышления и способствует возникновению бредовых идей. Мы наблюдаем действие этих механизмов кроме того и в обычном сновидении, возникающем в состоянии сна, в грезах наяву как у истеричных, так и у здоровых людей, в мифологии, в народных суевериях и в других случаях, где мышление отклоняется от реального мира. От фантазии мальчика, который, сидя верхом на палочке изображает собой генерала, переходя к поэту, который стремится в своем художественном произведении отреагировать несчастную любовь или превратить ее в счастливую любовь, вплоть до истерика, находящегося в сумеречном состоянии, и до шизофреника, который исполняет галлюцинаторным путем свои самые неосуществимые желания, существует целая шкала переходов, отличающихся друг от друга по существу лишь в количественном отношении.
Параноидная пациентка Б. С. в работе Юнга о раннем слабоумии Oung- Die Psychologie der Dementia praecox. Halle, 1907, Marholn) является Швейцарией, она также — Ивиков журавль; она — владелица всего мира и семиэтажной фабрики банковых ассигнаций; она также — двойной политехникум и заместительница Сократа. Больному, сутяжнику, мы при каждом удобном случае говорим весьма определенно, что мы считаем его душевнобольным и что мы дали в этом смысле свое заключение; он же при каждом удобном случае заявляет столь же определенно, что мы дали о нем заключение, как о душевно-здоровом, и говорили ему об этом во время каждого визита; в конце концов, нам приходится оставить его в покое. Парикмахер-подмастерье изобрел телефон, телеграф, паровые машины и множество других приспособлений, которые функционировали уже задолго до его появления на свет. Женщина чувствует, что ее посещает ее жених, Иисус Христос, и в то же время она сама — милосердный бог.
Все это кажется, на первый взгляд, полной бессмыслицей, и действительно является бессмыслицей с точки зрения логики. Но если мы присмотримся внимательнее, то мы найдем в каждом случае понятные связи: мысли по существу подчиняются аффективным потребностям, т. е. желаниям, а иногда и опасениям; пациентка является Ивиковым журавлем, потому что она хочет освободиться от чувства виновности и порочности; она Швейцария — потому что она должна быть свободна. Идеи сутяжника, изобретателя, христовой невесты непосредственно выражают исполненные желания. Итак, бредовые идеи шизофреника представляют собой не случайное нагромождение мыслей, не беспорядочный «бредовый хаос», как это может показаться при поверхностном рассмотрении, хотя они и не систематизированы подобно бредовым идеям параноика в цельное логическое построение, фундаментом или краеугольным камнем для которого служит ложная предпосылка или неправильный вывод; напротив, в каждом отдельном случае они являются выражением одного или нескольких определенных комплексов, которые, находят в них свое осуществление или которые пытаются с их помощью преодолеть противоречия окружающей обстановки. Конечно, в деталях мы находим множество других нелогичных связей, которые не обусловлены или лишь косвенно обусловлены комплексами: чисто случайная связь мыслей, которая внешне принимает форму логического развития, ассоциации по созвучию, идентификации различных понятий, нагромождение символов и т. п.
Рассмотрим другой случай. Кататоник, пользующийся правом свободного выхода из здания психиатрической больницы, отправляется однажды в гостиницу, занимает самый лучший номер и ложится в кровать. Он ждет принцессу, которая должна сочетаться с ним браком, и настойчиво протестует против всех возражений и против насилия, которое должно быть применено для того, чтобы водворить его из брачного ложа в психиатрическую больницу. Наш пациент мыслил реальными вещи, которые здоровый человек мог желать лишь в сказочной ситуации, осуществить которую ему обещала добрая фея, и что столь же важно, он совершенно игнорировал то обстоятельство, что он — невзрачный бедняга и, кроме того — обитатель психиатрической больницы, что принцесса может столь же мало, как и другие люди, венчаться изо дня в день без соблюдения формальностей, что неприглядная гостиница мало подходит к желательной для него ситуации, что его не потерпят в гостинице, если он не сможет представить никаких доказательств, которые подтверждали бы его заявления и т. д. Тот же пациент исписывает в течение ряда лет огромное количество бумаги разными числами. За каждый день, в течение которого мы задерживаем его в больнице, он претендует на высокое вознаграждение. Наш долг за каждый день составляется из большого ряда сумм, каждая из которых настолько велика, что он не может выразить ее в обыкновенных числах. Каждое из чисел, являющееся на его взгляд небольшим, занимает целую строку. Но каждое число должно пониматься не в обычном значении, оно обозначает лишь места тех цифр, которые должны будут приниматься в расчет, следовательно, если перевести это на наше обычное исчисление, то получится огромное число, которое даже не может быть прочитано. Единица с 60 нулями символизирует для него, таким образом, долг, исчисляющийся в дециллионах. С помощью этих бредовых идей пациент осуществляет свои желания относительно любви, могущества и невероятного богатства и не считается со всеми теми невозможностями, которые стоят на пути к осуществлению его желаний, и с тем хотя бы обстоятельством, что на всем земном шаре нет таких несметных богатств; бесполезно указывать ему на эти препятствия, хотя этот человек был раньше вполне интеллигентным и в некоторых отношениях остается еще и сейчас таковым.
В первом случае с принцессой больной пытается еще привести свое желание в связь с действительностью, он готовится к бракосочетанию. Во втором случае он довольствуется бухгалтерией, не предъявляя своих требований; думает ли он, что в будущем он действительно получит свой долг или нет — этого он сам не знает. Но многие больные идут еще дальше: желание является для них актуальной действительностью. Вот один такой супруг небесной королевы, творец неба и земли; он не чувствует противоречия с действительностью; пациент не делает также никаких попыток повлиять на внешний мир в смысле своей идеи Такие больные живут, не говоря о простых отправлениях, как сон и еда, исключительно в мире своих идей и иногда чувствуют себя счастливыми в н¨м.
Таким образом, аутистическое мышление тенденциозно. Оно отражает осуществление желаний и стремлений, устраняет препятствия и превращает невозможное в возможное и реальное. Цель достигается благодаря тому, что для ассоциаций соответствующих стремлению прокладывается путь; ассоциации же, противоречащие стремлению, тормозятся, т. е. благодаря механизму, зависящему, как нам известно, от влияния аффектов. Для объяснения аутистического мышления нет необходимости в новом принципе. Само собой разумеется, что важную роль здесь играет аффективность, так как тенденция, стремление является только центрифугальной стороной того же самого процесса, который мы с интрацентральной стороны обозначаем, как аффект.
Поэтому между аутистическим и обычным мышлением не существует резкой границы, так как в последнее мышление очень легко проникают аутистические, т. е. аффективные элементы.
Не только маниакальный больной склонен к переоценке своей личности вследствие своей болезненно повышенной эйфории, не только меланхолик высказывает бредовые идеи самоуничижения вследствие своей депрессии, но и душевно здоровый человек очень часто делает неправильные выводы в зависимости от настроения духа, от своих симпатий и антипатий. Обывательские представления о психиатрических больницах прямо-таки аутистичны в связи со страхом, испытываемым перед душевнобольными, с боязнью находиться взаперти и тому подобными аффектами. Даже в науке часто доказывают то, во что охотно верят, и вс¨ противоречащее этим доказательствам легко игнорируется. Все, что не выгодно для человека, отклоняется им даже в том случае, если основания к этому не имеют ни малейшей ценности с объективной точки зрения. Возражения, приводившиеся с большим усердием умными людьми против введения железных дорог, против учения о. гипнозе и внушении, против абстиненции, против учения Фрейда, составляют весьма интересный материал для трагикомедии духовной жизни человечества. Для того, чтобы опровергнуть грубые софизмы, доказывавшие в течение столетий существование бога, на свете должен был появиться Кант.
Если аутизм и может давать выражение всем тенденциям, то все же существует большая разница между положительными и отрицательными стремлениями, которая лучше всего
выявляется на примере аффектов. Правда, и отрицательные аффекты имеют тенденцию удерживаться, способствовать появлению соответствующих им представлений и тормозить появление несоответствующих представлений; конечно, опечаленный человек может настолько погрузиться в свою боль, что он ищет еще большей боли; однако, в общем наши стремления направлены вс¨ же к тому, чтобы доставить себе по возможности больше удовольствия и по возможности скорее избавиться от неудовольствия, если оно существует. В обычных обстоятельствах мы прежде всего стремимся к переживаниям, связанным не с неудовольствием, а с удовольствием. Здоровый человек в нормальном настроении духа не легко выдумает печальную сказку, героем которой он являлся бы.
Таким образом, само по себе получается, что аутистическое мышление в общем и целом практически является поиском представлений, окрашенных удовольствием, и избеганием мыслей, связанных с болью, и тогда становится понятным, что Фрейд (Положение о двух принципах психической жизни. Русский перевод см. Психол. и психоаналит. библ. выпуск 3) мог описать вполне аналогичное, но только более узкое понятие под названием механизмов, связанных с удовольствием. Я не могу принять выражение «механизмы, связанные с удовольствием» еще и потому, что действие и мышление в смысле реальности точно также являются механизмами, связанными с удовольствием. Фрейдовские механизмы удовольствия (как и наше аутистическое мышление) отличаются от реальной функции тем, что они доставляют удовольствие не благодаря эмоционально окрашенным переживаниям, а благодаря представлениям о таких переживаниях. Аутистическое мышление в нашем смысле управляется двумя принципами, которые при отрицательных аффектах противоречат друг другу, при положительных же аффектах совпадают в своем действии:
- Каждый аффект стремится удержаться. Он прокладывает пути для соответствующих ему представлений, придает им преувеличенную логическую ценность, и он же тормозит появление противоречащих представлений и лишает их свойственного им значения. Таким образом, веселый человек гораздо легче ассимилирует веселые идеи, чем печальные, и наоборот.
Мы устроены таким образом, что мы стремимся получить и сохранить приятное, а следовательно, и окрашенные удовольствием представления, неприятного же мы избегаем. Поэтому представления, сопровождающиеся неудовольствием встречают подобно внешним неприятным переживаниям защитную силу, которая может вытеснять их in statu nascendi или тогда, когда они проникли уже в сознание. Несмотря на то, что интенсивный аффективный тон сам по себе делает каждое представление ceteris paribus более способным к воспоминанию и осознанию (что не совсем одно и то же), однако многие представления, интенсивно окрашенные неудовольствием, забываются respective подавляются благодаря действию этого второго механизма именно потому, что они окрашены неудовольствием.
Фрейд принял во внимание одни только последние механизмы. Я же полагаю, что понятие представляет собою лишь в более широком понимании одно генетическое целое. Точно такими же путями, как и механизмы, связанные с удовольствием, оказывают свое действие аффекты вообще. Депрессия создает бред самоуничижения так же, как и эйфория — бред величия. Депрессивный шизофреник больше уже не является великим изобретателем, он является виновником всех несчастий, он — акула, он губит всех людей; его не окружают почтением, а бросают сюда другим больным на уничтожение. Какой-нибудь физически обусловленный страх приводит в сонном и лихорадочном состоянии к устрашающим галлюцинациям. Бред преследования не только создает отрицательные чувства, но и сам он, как будет показано в дальнейшем, возникает под влиянием таких отрицательных чувств, которые уже существуют. Все это — процессы, которые могут быть поставлены в связь с принципом удовольствия лишь с помощью окольных гипотетических путей, с действием же аффектов вообще они могут быть, наоборот, легко и непосредственно приведены в связь. Таким образом, антитеза остается неполной, если принципу реальности противополагается лишь принцип удовольствия и неудовольствия, а не все аутистическое мышление в нашем широком понимании.
Когда аутистическое мышление старается вызывать представления, соответствующие внутренней тенденции, мгновенному настроению или каким-либо стремлениям, то ему нет нужды считаться с действительностью; для этих процессов безразлично, действительно ли что-нибудь существует, возможно ли оно, мыслимо ли оно; они имеют отношение к реальности лишь постольку, поскольку она доставляла и продолжает еще доставлять им материал представлений, с которыми связаны аутистические механизмы или с которыми они оперируют.
Таким образом, аутистическое мышление может давать выражение всевозможным тенденциям и влечениям, которые скрыты в человеке. Так как логика, репродуцирующая реальные соотношения, не является для него руководящим началом, то самые различные желания могут существовать наряду друг с другом, независимо от того, противоречат ли они друг другу, отвергаются ли они сознанием или нет. В реалистическом мышлении, в нашей жизни и в наших поступках большое число влечений и желаний игнорируется, подавляется в пользу того, что является субъективно важным; многие из этих желаний едва ли доходят до нашего сознания. В аутизме все это может получить свое выражение. Самые противоположные желания могут существовать наряду друг с другом и получать даже выражение в одних и тех же аутистических мыслях: быть опять ребенком, чтобы простодушно наслаждаться жизнью, и быть в то же время зрелым человеком, желания которого направлены на большую работоспособность, на достижение власти, на важное положение в свете; жить бесконечно долго и заменить одновременно это жалкое существование нирваной; обладать любимой женщиной и сохранить вместе с тем для себя свободу действий; быть гетеросексуальным и в то же самое время гомосексуальным и т. д.
Даже самому справедливому человеку приходят иногда в голову несправедливые стремления. Когда человек видит кучу денег, ему приходит в голову — пусть это будет только в форме шутки — идея присвоить себе это богатство. Другие преступные тенденции, как, например, желание погибели тому, кто в каком-нибудь отношении стоит на нашем пути, будь это любимый нами раньше человек или безразличное для нас лицо — такие тенденции не чужды, по всей вероятности, никому, хотя такие побуждения и не осознаются нами непосредственно. Оказывается даже, что именно подавленные влечения выступают в аутизме с особой силой на первый план. Поэтому, если мы постоянно находим в аутизме проявления сексуальности с ее перверсиями, то этому нечего удивляться и это не является признаком дурной нравственности ни для анализируемого, ни для анализирующего. («Гомосексуальный компонент» оказался весьма важным в большинстве случаев шизофрении, которые я подвергнул более подробному рассмотрению с аналитической точки зрения). Определенные влечения, как правило, стоят на первом плане, берут верх над другими влечениями и как бы тащат их на буксире; особенно часто перевес получают эротические комплексы и во вторую очередь другие комплексы, осуществление которых невозможно из внешних и внутренних оснований и которые меньше всего могли быть отреагированы в реальной жизни.
Так как в аутистическом мышлении одна доминирующая идея не подавляет или, по крайней мере, не совсем подчиняет себе другие идеи (подобно тому, как это имеет место в реалистическом мышлении), то в продукции одного и того же аутистического представления гораздо легче могут принимать участие различные стремления. Таким образом, определенная картина сновидения, определенные бредовые идеи представляют собой mixtum compositum не только в силу многочисленности и разнородности их составных частей («сгущение») но и в силу того, что они дают одновременно выражение различным комплексам. Сверхдетерминирование (так назвал Фрейд этот последний феномен) становится здесь явлением, само собою разумеющимся. Однако, и оно не является чем-то, свойственным исключительно аутистическому мышлению. И реалистическое мышление тоже гораздо более сложно, чем оно может показаться после изучения руководств по психологии; благодаря небольшому числу детерминант ассоциация становится в высшей степени строго определенной в том случае, если мы искусственно ограничиваем возможности ее появления, подобно тому как это бывает при разрешении математической задачи. Но, как известно, мы и в данном случае сходим гораздо чаще с рельс, чем это было бы нам приятно.
Второе следствие игнорирования реальности заключается в том, что логические законы оказываются действительными для материала мыслей лишь постольку, поскольку они могут служить главной цели, т. е. изображению неосуществленных желаний, как осуществленных. Противоречия, касающиеся содержания мыслей, еще более грубы и многочисленны нежели аффективные противоречия, которые знакомы нам уже (правда, не в такой степени) из нормальной жизни. Один и тот же пациент может быть мужчиной и женщиной, он — сын, и муж, и отец своей матери, и в конце концов он отождествляет еще себя с ней самой; пациентка является женой своего земного возлюбленного, но в то же время и женой спасителя и опять-таки самим спасителем, сидящим одесную бога, а также самим богом. Если такие противоречия могут существовать наряду друг с другом, то нас не должно удивлять, что аутизм пользуется первым попавшимся материалом мыслей, даже ошибочным, что он постоянно оперирует с недостаточно продуманными понятиями и ставит на место одного понятия другое, имеющее при объективном рассмотрении лишь второстепенные общие компоненты с первым, так что идеи выражаются в самых рискованных символах; эти символы часто не распознаются и понимаются в их собственном значении, причем вместо одного представления выступает другое, и дело доходит до настоящих передвиганий. Пациент из ревности к матери желает смерти отцу; благодаря представлению о «родителе» он отождествляет в этом сочетании отца с матерью и видит теперь мертвой мать. Любовь символизируется согласно общеизвестной аналогии с огнем, что воспринимается шизофреником опять-таки как нечто реальное и превращается у него в галлюцинации сжигания, т. е. в действительные ощущения.
Поразительно также, насколько аутизм может игнорировать временные соотношения. Он бесцеремонно перемешивает настоящее, прошедшее и будущее. В нем живут еще стремления, ликвидированные для сознания десятки лет тому назад; воспоминания, которые давно уже стали недоступны реалистическому мышлению, используются им как недавние, может быть, им даже отдается предпочтение, так как они меньше наталкиваются на противоречие с актуальностью. В отношении к действительности, т е. в реалистическом мышлении, многие переживания уже упразднены; нет никакого логического основания считаться с ними при действии или мышлении. Воспоминания же имеют свой эмоциональный тон, который часто усиливается именно вследствие своей противоположности к действительности, и этот эмоциональный тон очень легко превращает незаметным образом представление «когда мой отец еще жил» в другое представление: «мой отец жив». Фрейд говорит, что бессознательное не знает времени, с этим я не согласен, но в отношении к аутистическому мышлению это положение правильно постольку, поскольку аутизм может совершенно игнорировать временные соотношения, однако оно не обязательно их игнорирует.
Противоположность между обеими функциями также и здесь не является чем-то абсолютным. Разумеется, аутизм отнюдь не пренебрегает понятиями и связями, которые даны опытом, но он пользуется ими лишь постольку, поскольку они не противоречат его целям; то, что ему не подходит, он игнорирует или отбрасывает (умерший возлюбленный представляется таким, каким он был в действительности, но то, что он умер, не находит себе выражения в аутистическом представлении). Напротив того, аутистические механизмы оказывают влияние даже на наш инстинкт самосохранения; цели наших действий определяются антиципированным удовольствием и неудовольствием или, что то же самое, окрашиванием целевых представлений в удовольствие и неудовольствие; мы стремимся к тому, что кажется нам приятным, полезным или хорошим.
В данном до сих пор описании аутистического мышления я был односторонен постольку, поскольку я предполагал, что оно по существу управляется нашими стремлениями. Разумеется, в патологических случаях вряд ли можно найти другое аутистическое мышление. Но можно представить себе, что этот направляющий момент отступает на задний план. Если солнце изображается с крыльями, потому что оно движется по небу, или даже с ногами, как большинство существ способных передвигаться, то из этого можно, разумеется, конструировать и аффективную потребность, потребность объяснения движения или потребность изображения. Первая соответствует еще более общему, окрашенному аффектом влечению, вторая существует, конечно, лишь при определенных обстоятельствах. Кажется прямо-таки натянутым предполагать здесь аффективные направляющие моменты в таком же смысле, как и до сих пор описанные. Непосредственным основанием для направления мыслей не являются ни желания, ни опасения, а лишь мгновенные стремления, которые столь же мгновенно могут снова исчезнуть. Даже если ребенок, который слышал, например, что желудок является кухней организма, представляет себе, что в его теле находится кухня наподобие той игрушечной кухни, которая принадлежит его кукле, и что она обслуживается поваром в белом колпаке и сером халате, то и этом случае мы больше не придадим аффективному направляющему моменту существенного значения. Такие представления могут использоваться патологией, но сами они никогда не вызывают патологических симптомов. Напротив того, как в мифологии отдельного индивида, так и в мифологии народов они имеют большое значение. Эта чисто интеллектуальная сторона аутистического мышления изучена еще слишком мало. В этом отношении все изложение нуждается еще в важном дополнении, которого я в настоящее время не могу сделать. До настоящего времени этой темой интересовался только Юнг. Я ссылаюсь на его цитированную выше работу «Uber die zwei Arten des Denkens». Соответственно той почве, на которой вырастает аутистическое мышление, мы находим две разновидности его, касающиеся степени ухода из реальности, которые хотя и нерезко отличаются друг от друга, но в типической своей форме все же обнаруживают довольно большие отличия. Существенная разница заключается в том, что в одном случае могут диссоциироваться и затем воссоздаваться в произвольной форме даже прочно установленные понятия, а в другом случае этого не происходит. Кроме того, в более тяжелой форме число аутистических операций значительно возрастает по сравнению с реалистическими. Аутизм нормального бодрствующего человека связан с действительностью и оперирует почти исключительно с нормально образованными и прочно установленными понятиями. Лишь мифология, в сущности которой заложен момент пренебрежения пространством и временем, распоряжается и этими понятиями весьма непринужденно. Сновидение в состоянии сна и выраженный аутизм при шизофрении совершенно независимы от действительности; они используют и создают понятия, которые составлены из каких угодно особенностей и могут как угодно видоизменяться с секунды на секунду. В силу этого обстоятельства сон и шизофрения могут создать абсолютную бессмыслицу, в то время как прочие аутистические продукции легко доступны пониманию всякого нормального человека, так что он без труда может вдуматься в них.
Вместо целых понятий и предметов, сновидение часто приводит нам лишь те составные части их, которые оно считает необходимыми. Даже собственная личность часто мыслится не полностью; человек часто не знает, в каком положении он был, в стоячем или лежачем и т. д.; сновидящий редко создает себе одежду, даже когда он не мыслит себя обнаженным. Лица, участвующие в сновидении в большинстве случаев составлены из особенностей, свойственных другим лицам. В представлении больного, страдающего ранним слабоумием, врач может мыслиться в своей настоящей роли, и в то же время он может мыслиться тем же самым больным, как духовное лицо Н, как сапожник И, а часто еще и как возлюбленная больного. Диана Эфесская является иной, чем Диана Афинская. Аполлон является единой личностью, однако есть и такой Аполлон, который раздает только тепло и свет, и другой Аполлон, который опустошает и умерщвляет, и даже известен Аполлон женского рода. Так же обстоит дело с предметами и предметными представлениями, а равно и с абстрактными понятиями. Понятия замещаются одно другим, потому что у них есть какой-то, часто второстепенный общий компонент. Таким образом дело доходит до запутанного образования символов. Нормальному человеку еще понятно, когда любовь, а иногда и любимый человек изображаются с помощью ясно видимого и ощутимого горения. Другие символы гораздо более трудны для понимания.
В этих же состояниях гораздо более полно выступает пренебрежение реальностью и логикой. Сновидение, шизофренический делирий могут быть совершенно бессмысленными также и в смысле связывания идей и ставить в один ряд грубейшие противоречия, в то время как аутистические фантазии истериков, людей, страдающих псевдологией, и здоровых людей могут казаться вполне разумными и понятными за исключением отдельных логических недочетов.
Материалу представлений, которым пользуется аутизм в сновидении и при шизофрении и который передает действительность лишь в отрывочном виде, обязана своим возникновением существующая в обоих состояниях диссоциация в ассоциациях, относительно природы которой я не могу здесь распространяться .
Следует, однако, отметить, что состояния, сопровождающиеся глубокой невнимательностью, могут вызывать диссоциации, которые в частности не отличаются от обоих вышеназванных нарушений, и что мифология, которая все же лишь в незначительной части может быть сведена к идеям сновидения, прибегает к самым запутанным символизмам и расщепленности понятий.
Следовательно, в настоящее время мы принципиально не можем еще отделить в этом отношении аутизм при шизофрении и в сновидении от остальных форм аутизма, однако, в количественном отношении существует настолько большая разница, что обе эти группы кажутся нам существенно отличными.
Особое место занимают бредовые образования при органических душевных заболеваниях. Мы видим здесь совершенно эксцессивное действие аффекта: маниакальные состояния продуцируют выраженный бред величия, депрессивные состояния — выраженный бред самоуничижения. Уменьшение числа одновременно существующих представлений и ассоциаций (что иногда называют неправильно диссоциацией) дает этим» бредовым идеям исход в слабоумие в отличие от бредовых идей при маниакально-депрессивном психозе, благодаря чему первые часто приобретают большое сходство с шизофреническим бредом. Однако, отличия между ними существуют даже в случаях уже сформировавшегося бреда, так что при обычном течении заболевания обе группы болезней могут быть распознаны и по структуре бреда. Тем не менее, очень трудно дать общую характеристику этого отличия. Для нас важно, что при органических заболеваниях не происходит собственно разрушения понятий, что при них нет расщепления личности и ухода из внешнего мира, так что дело редко доходит до истинного аутизма.
При формах идиотии аутизм не играет никакой отличительной роли; в этом отношении мы видим здесь те же самые вариации, что и у здоровых людей, но только на более низком интеллектуальном уровне. Трудности могут возникать лишь при менее глубоких степенях слабоумия, при которых неясные образования понятий могут быть равнозначны расщепленным понятиям при шизофрении и допускают в силу этого отождествление, например, совершенно различных вещей.
Аутизма при разнообразных эпилептических состояниях я не могу описать за отсутствием достаточного опыта.
Аутистические мысли могут являться беглыми эпизодами длительностью в несколько секунд, однако, они могут заполнять собою всю жизнь и почти совершенно вытеснить действительность, как это имеет место у слабоумного шизофреника, который живет лишь в своих грезах и позволяет себя кормить и одевать. Между этими крайностями существуют всевозможные переходы. Представляет ли собой аутистический мир нечто цельное или же он состоит из отдельных беглых мыслей, из изолированных бредовых идей и обманов чувств, нарушающих то здесь, то там реалистическое мышление, но поскольку он доходит до сознания, он является для больного реальностью, отношение которой к настоящей действительности не поддается общему описанию. В истерическом сумеречном состоянии непосредственное восприятие внешнего мира в большинстве случаев измышляется вполне последовательно в духе аутизма: пациентка находится на небе, общается со святыми, и все впечатления органов чувств, которые противоречат этому, претерпевают иллюзорное превращение в духе основной идеи или же вовсе не апперцептируются. Шизофреник в большинстве случаев смешивает оба мира в нелогичной форме;
там, где он сознает противоречия, доминирующим для него является мир бредовых идей, тот мир, которому принадлежит большая реальность и соответственно которому он прежде всего поступает. Правда, когда его энергия ослабевает, то длительные и последовательные влияния окружающей среды снова получают объективный — но не субъективный — перевес: больной во многом приспособляется к окружающей его обстановке психиатрической больницы и мирится с действительностью, с плохим уходом за ним, он довольствуется неподходящими для него работами, но внутри своего „я» он продолжает быть царем Европы, вокруг которого вертится весь мир, и сан царя по прежнему является для него чем-то настолько важным, в сравнении с чем мелочи больничной жизни вообще не могут приниматься в расчет. В очень многих отношениях, хотя и не при каждом (внутреннем или внешнем) переживании, границы между реальным и аутистическим миром стираются у шизофреника настолько, что часто получается определенное впечатление, будто для больных эта противоположность больше не существует. Хотя аутистическому миру оказывается аффективное предпочтение, однако они больше не ощущают логического отличия, подобно тому как некоторые шизофреники проверяют, осуществлены ли в реальности их сновидения, пережитые ими в состоянии сна, хотя они знают, что речь идет лишь о переживаниях», связанных со сновидениями.
Вне шизофрении аутизм имеет несколько иное отношение к действительности. Больной, страдающий псевдологией, тоже создает себе более или менее произвольно сказку и рассказывает ее, следуя отчасти побуждению определенных внешних ситуаций; он использует ее, например, для того, чтобы раздобыть себе денег обманным путем. При этом он настолько вчувствуется в свои небылицы, что «он сам верит в свою ложь», и часто в течение долгого времени не сознает, что он играет неподходящую для себя роль, однако, как только он захочет или как только он бывает вынужден создавшимися условиями (например, при исследовании), он может постигнуть ошибочность этой фикции во всех отношениях.
Большинство нормальных людей создавало себе в юности какую-нибудь сказку, однако, они могли всегда отделить ее от действительности, хотя они настолько вчувствовались в эти грезовые ситуации, что они испытывали соответствующие аффекты. Это — нормальный аутизм. Игра фантазии сама по себе может быть аутистичной или реалистичной. Новая комбинация соответствующих действительности идей, построенная по аналогии с реальными связями, приводит к новым познаниям, которые мы называем изобретениями или открытиями в том случае, если они имеют некоторое значение. Этот процесс не является аутистическим. Но то, что обычно понимают под игрой фантазии, пренебрегает в одном или во многих пунктах действительностью и пользуется для этого произвольными предпосылками; этот процесс аутистичен. Чем больше предпосылок и связей, не соответствующих действительности, делается в ходе мыслей, тем более он аутистичен. Следовательно, существуют степени аутистического мышления и переходы к реалистическому мышлению, однако, в том лишь смысле, что в ходе мыслей аутистические и реалистические понятия и ассоциации могут встречаться в количественно различных отношениях. Исключительно аутистического мышления в области чистых понятий, которые были бы заново созданы аутистическим путем и нигде не были бы связаны между собой согласно логическим законам, разумеется, не существует.
Истерики могут, подобно людям, страдающим псевдологией, временами верить в созданные ими сказки, даже не находясь в сумеречном состоянии; но разграничение между действительностью и аутистическим представлением в большинстве случаев проводится у них достаточно резко в отличие от pseudologia phantastica. Истерический аутизм переходит без резкой границы, с одной стороны, в нормальные грезы наяву, а, с другой стороны, в истерическое сумеречное состояние.
Поэт, истинный поэт по крайней мере, делает то же самое. Он отреагирует более или менее сознательно свои комплексы, свои аффективные потребности в художественном творчестве.
В большинстве игр детей аутизм принимает участие в такой же степени, как и в творениях поэта. Для маленькой девочки несколько тряпочек являются ребенком; мальчик изживает свое инстинктивное стремление к могуществу и борьбе, прыгая верхом на палочке с деревянной саблей в руках и т. д. Ребенок и поэт в большинстве случаев вкладывают в свои фантастические продукции больше реальности, чем это может показаться на первый взгляд. Девочка на самом деле любит свои тряпки, как если бы они были ребенком, которого они изображают.
Аутизм и аутистическое мышление у нормального человека обнаруживаются лучше всего при смотрении сновидений. И в данном случае не существует никакой связи с действительностью и никакого интеллектуального учета реальных возможностей.
Замечательна мифологическая реальность. Даже тогда, когда в ней содержатся мысли, которые кажутся с точки зрения логики абсолютной бессмыслицей, большинство людей относится к ним с истинной верой; даже выдающиеся умы ставили при конфликтах свою реальность выше мира, воспринимаемого с помощью органов чувств. Отсюда существует целый ряд переходов через понимание символа, за которым скрывается нечто более или менее действительное, и через признание чисто поэтической правды и полного отрицания аутистической реальности.
Аутистический уход из реальности часто является активным. В сновидении, где уход этот выражен сильнее всего, он обусловлен, конечно, самим механизмом сна. При шизофрении и при истерическом сумеречном состоянии он является частичным проявлением самого аутистического механизма. Шизофреник не только хочет представить себе нечто соответствующее его желаниям, он хочет также активно уйти от реальности, которая удручает и раздражает его. Это стремление находит свое выражение в негативизме и во внешней замкнутости от окружающего мира, столь поразительной в некоторых тяжелых случаях шизофрении. Отвращение к внешнему миру и к происходящим извне раздражениям преграждает мыслям больного доступ к представлениям о реальности, а иногда даже и к проистекающим от нее ощущениям, доставляемым органами чувств; с другой стороны, удовольствие, доставляемое определенными ирреальными представлениями, приковывает психику именно к ним.
Многие шизофреники, не обнаруживающие негативизма, обращают свое сознательное стремление к реальному миру, однако, аутистический мир мыслей навязывается им в форме галлюцинаций, бредовых идей, автоматизмов и тому подобных симптомов, выплывающих из бессознательного.
Некоторый уход из реальности существует, разумеется, и в грезах, содержащих в себе осуществление желания, у здорового человека, который строит воздушные замки; однако, в большинстве случаев такой уход из реальности является волевым актом; человек хочет отдаться определенной фантазии, о которой он знает, что это только фантазия, и мечты его рассеиваются, как только этого потребует действительность.
Там, где нет ясно выраженной степени ухода из реальности, я не могу называть игру этого же самого механизма аутизмом. Следовательно, если больной, страдающий маниакально-депрессивным психозом, создает бредовые идеи, соответствующие его настроениям, то мы имеем патологическое преувеличение действия аффекта, аналогичное аффективным дефектам мышления у здорового человека, но отнюдь еще не аутизм в нашем смысле. Вопрос о том, можно ли несмотря на это и в данном случае обозначить аффективное мышление, как аутистическое, остается нерешенным. Если ответить на этот вопрос утвердительно, тогда понятие аутистического мышления станет шире, чем понятие аутизма.
Аутистическое мышление во многих отношениях противоположно реалистическому.
Реалистическое мышление представляет действительность; аутистическое мышление представляет себе то, что соответствует аффекту, следовательно, в обыкновенных условиях оно представляет себе то, что приятно. Целью реалистических функций является создание правильного познания окружающего мира, нахождение истины. Аутистические функции стремятся вызвать представления, окрашенные аффектом (в большинстве случаев аффектом удовольствия), и вытеснить представления, окрашенные противоположным аффектом. Реалистические механизмы регулируют наше отношение к внешнему миру; они служат для сохранения жизни, для добывания пищи, для нападения и защиты; аутистические механизмы создают непосредственно удовольствие, вызывая окрашенные удовольствием представления, и не допускают неудовольствия, преграждая доступ представлениям, связанным с неудовольствием. Таким образом, существует аутистическое и реалистическое удовлетворение своих потребностей. Тот, кто удовлетворяется аутистическим путем, имеет меньше оснований или вовсе не имеет оснований к тому, чтобы действовать; он располагает также меньшими силами для действия. Отличным примером этого могут явиться здоровые мечтатели и мечтатели-шизофреники. Если аутистическое мышление полностью овладевает человеком, то он внешне кажется апатичным, ступорозным.
Противоположность обеих функций получает особенно ясное выражение в том, что они в известной степени тормозят друг друга. Там, где аффекты получают мгновенный или длительный перевес, логическое мышление подавляется и извращается в духе аутизма. И наоборот: реалистические соображения у нормального человека не допускают победы аутизма. Даже в том случае, если аутистические идеи существуют, здоровый человек все же проводит по возможности точное отграничение их от реальности, и их влияние на действия человека ограничивается или вовсе подавляется.
Если логическое мышление каким-нибудь образом ослаблено, то аутистическое мышление получает относительный или абсолютный перевес. Мы можем подразделить эти случаи на четыре группы:
1) У ребенка отсутствует, опыт, необходимый для овладения логическими формами мышления и для познания возможностей, лежащих во внешнем мире. Если у ребенка появляется фантазия, то она легко получает перевес в смысле аутизма.
2) В вопросах, которые вообще недоступны или не совсем доступны нашему познанию и нашей логике, или там, где эффективность сама по себе получает решающее значение, логика должна соответственно с этим отступить на задний план: в вопросах, касающихся мировоззрения, религии, любви.
3) В тех случаях, где чувства получают в силу каких-либо причин обычно им несвойственное значение, логика отступает в связи с этим на задний план: при сильных аффектах и при невротическом предрасположении respective при неврозе.
4) Там, где ассоциативная связь ослаблена, ассоциации теряют, разумеется, свое значение: в сновидении здорового человека и при шизофрении.
Совершенно особое отношение к аутизму имеет сексуальное влечение. Уже Диогену, который, правда, имел в виду только физические потребности, пришло в голову, что он может удовлетворяться исключительно аутистическим путем. Есть онанисты, шизофреники, невротики, для которых физический и психический аутоэротизм является заменой нормального сексуального удовлетворения, и среди них есть даже такие, которые находят собственно удовлетворение только в аутоэротизме. Все другие влечения и комплексы не могут быть в действительности удовлетворены аутистическим путем; в грезах и в сновидении можно как угодно живо представлять себе обильнейшую пищу, однако, голода этим надолго утолить нельзя. Это обстоятельство наряду с тем, что сексуальное влечение является несравненно более могущественным, нежели все остальные влечения культурного человека, дает серьезное основание к тому, что аутистическое мышление, по крайней мере, в патологических случаях обслуживает преимущественно эротические комплексы. Разумеется, этому способствуют кроме того и границы, поставленные выполнению сексуальных действий, в виде аутистического изживания.
В некотором отношении обе эти функции дополняют также друг друга. Там, где действительность не осуществляет наших желаний, аутизм изображает их осуществимыми или осуществленными. Таким путем этика социально живущего человека по необходимости создала понятие справедливости и соответствующую этому чувству потребность, чтобы удовольствие и страдание воздавались по заслугам. Но в природе, во всем, что не зависит от нашего человеческого распорядка, мы не видим этой справедливости. Этот пробел выполняет религия, которая воздает награду и наказание согласно с нашими принципами справедливости, но делает это в потустороннем мире, куда не может проникнуть реалистическое мышление с его критикой.
Индивидуальный инстинкт самосохранения должен был породить у человека, думающего о будущем, боязнь перед смертью или, положительно говоря, желание бессмертной жизни; религия исполняет и эти желания. Потребность в каузальности, являющаяся одним из важнейших стимулов нашего реалистического мышления, может оказаться неудовлетворенной во многих пунктах, которые кажутся нам особенно важными: этот пробел заполняет мифология.
Логическими потребностями обусловлено то обстоятельство, что понятия дополняются аутистическими элементами там, где они недостаточны сами по себе; солнце — это человек, разъезжающий по небу в своей колеснице. Болезнь — это самостоятельное существо, реагирующее на определенное колдовство и т. д. Но чем острее мышление на высших ступенях культуры, тем больше представления, точнее соответствующие действительности, заменяют мышление, оперирующее с помощью таких картин и символов, которые слишком уж часто понимаются в собственном смысле и которые по ошибке легко могут быть сочтены за реальность.
У Фрейда аутистическое мышление стоит в таком близком отношении к бессознательному, что для неопытного человека оба эти понятия легко сливаются друг с другом. Однако, если понимать вместе со мной под бессознательным всю ту деятельность, которая во всех отношениях равнозначна обычной психической деятельности за исключением того лишь, что она не осознается, тогда нужно строго подразделить оба эти понятия. Аутистическое мышление может в принципе быть столь же сознательным, как и бессознательным. Бессмысленные высказывания шизофреников и грезы являются проявлением сознательного аутистического мышления. Однако, в симптоме-образовании неврозов и во многих шизофренических процессах аутистическая работа может быть совершенно бессознательной. При неврозах результаты ее выявляются в форме самых различимых невротических симптомов, при шизофрении — в виде первоначальных бредовых идей, галлюцинаций, обманов памяти, навязчивых побуждений и т. д. Конечно, в общем аутистическое мышление является чаще бессознательным, реалистическое же мышление должно по существу регулировать наши отношения к внешнему миру.
Аутистическое мышление отнюдь не всегда полностью достигает своей цели. Оно часто заключает в себе свои противоречия. Некоторые из наших представлений, и те именно, которые окрашены сильными эмоциями, т. е. представления, которые в большинстве случаев побуждают нас к аутистическому мышлению, амбивалентны (т. е. они сопровождаются одновременно отрицательными и положительными чувствами). То, к чему стремятся, имеет и свою неприятную сторону. У любимого человека есть свои недостатки, так, например, он обладает всеми желательными личными качествами, но он не настолько богат, как этого хотелось бы, или наоборот. Жена, которая не любит своего мужа или даже ненавидит его, питает все же к нему положительные чувства, потому, например, что он является отцом ее детей. Желание, представление о том, что муж умер, приносит с собой, следовательно, и тяжелые отрицательные чувства, которые могут обнаруживаться различным образом: в вытеснении всего комплекса представлений, в чувстве страха и разнообразных болезненных симптомах. Наиболее тяжелыми в этом отношении являются конфликты совести. Вполне понятно, я сказал бы даже, простительно, если у жены, встречающей со стороны мужа одно лишь грубое отношение, возникает иногда желание, чтобы муж больше не существовал, и само собой понятно, что ее аутистические функции когда-нибудь изображают ей более или менее сознательно в бодрствующем состоянии или в сновидении это желание осуществленным, осуществленным с ее помощью или без нее. Такие процессы приводят человека опять к чувству неудовольствия, к угрызениям совести, происхождения которых человек совершенно не знает, так как весь процесс разыгрался в бессознательном. В то время как в реалистическом мышлении человек упрекает себя и раскаивается в совершенной несправедливости, аутистическое мышление порождает те же самые муки в связи с несправедливостью, которую человек лишь представил себе; и эти страдания, в которых человек „уверил» себя, часто являются тем более тяжелыми, что логика не может прийти им на помощь, отчасти потому, что речь идет об аутистической, независимой от логики функции, отчасти потому что происхождение этих страданий неизвестно их носителю. Если больной не знает, почему он испытывает страх, то он не может доказать себе, что этот страх безоснователен. Само собой разумеется, что аутизм, который изображает наши желания осуществленными, должен приводить также к конфликтам с окружающей средой. Можно игнорировать действительность, но она всегда дает снова знать о себе. При условиях, которые не могут быть названы патологическими, аутистичный человек, не принимает во внимание препятствий, стоящих на пути к осуществлению желания, однако, он не реализует желания в форме галлюцинации или бреда; он мыслит слишком оптимистически и поэтому терпит в жизни крах; или же жизнь, которая не дает ему того, к чему в первую очередь стремится, отталкивает его, и он замыкается в самом себе. При патологических условиях характер этих препятствий должен быть видоизменен с помощью аутистического мышления, если только они не могут быть совершенно игнорированы. В то время как аутизм приводит вследствие осуществления желаний прежде всего к экспансивному бреду, восприятие препятствий должно порождать вышеописанным путем бред преследования.
Аутизм часто является сам носителем тех конфликтов, которые возникают у нас под влиянием аффектов. С нормальным человеком происходит событие, доставляющее ему боль. Эта боль, как и всякий другой аффект, имеет тенденцию, закрепиться, продолжиться дольше, чем вызвавшее ее событие, иррадиировать также и на другие переживания, короче говоря, создать длительное болезненное настроение. Это настроение преодолевается независимо от предполагаемого действия, оказываемого временем таким образом, что новые переживания закрепляют свои аффекты. При этом радость может, разумеется, заставить забыть боль или смягчить ее, но лишь до тех пор, пока радость эта сама существует. Неприятное событие остается при этих процессах способным к воспоминанию, как и всякий другой опыт. Иначе обстоит дело, когда в ход против боли приводится аутистическое защитное приспособление: в большинстве случаев оно отгораживает от сознания боль вместе с представлением, окрашенным болью. Возможно ли таким путем совершенно выключить аффект из мира переживаний — я не знаю. Во всяком случае, как при нормальных, так и при патологических условиях обнаруживается множество таких изолированных от сознания аффектов, и мы видим действие этих аффектов даже в тех случаях, когда аффект, как таковой, не осознается его носителем (в мимике, в болезненных симптомах). Из этого мы видим, что, по крайней мере, во многих случаях соответствующие аффекты лишь отщеплены от сознания, но не подавлены, и тогда становится само собою понятным, что и в данном случае налицо имеется присущая всем аффектам внутренняя тенденция овладеть душевной жизнью. Следовательно, „вытеснение» должно всегда поддерживаться аутистическими механизмами, и, наоборот, в проявлениях аутизма всегда выступают вытесненные аффекты или их действие. Шизофреник или даже сновидящий здоровый человек ошибочно верит в смерть близкого человека и поэтому безутешен У него некогда была идея о смерти этого человека в форме желания, однако она тотчас (обычно еще прежде, чем она дошла до сознания) была подавлена, так как она доставляла сильную боль. Теперь она опять всплывает в аутизме и вместе с осуществлением желания доставляет пациенту боль, которой он хотел избежать.
Иногда аутистическое мышление, осуществляя желание, создает симптомокомплекс, который мы называем болезнью.
Разрыв с любимым человеком вытесняется, и взамен этого появляется галлюцинация о совместной жизни с ним. Ганзеровский делирий или синдром дурашливости, т. е. бессознательная симуляция могут осуществляться как аутистическим путем, так и путем реалистического мышления. — Однако, для сознательного волевого акта без использования однажды прорвавшихся, но продолжающих затем уже самопроизвольно действовать аффективных механизмов было бы невозможно сохранять так последовательно и так долго сложную картину болезни, как это имеет место при Ганзеровском синдроме. Прорыв такого делирия даже отнюдь не всегда соответствует намерениям всей психики в целом, а лишь более или менее подавленному частичному стремлению, реализация которого иногда приносит больше бреда, чем пользы.
Также и в других случаях цель аутизма заключается в том, чтобы создать болезнь. Эта болезнь должна позволить, например, пациенту избежать предъявляемых реальностью требований, которые слишком тягостны для него (бегство в болезнь). Тогда аутистическая потребность прокладывает себе иногда путь вопреки сознательным тенденциям пациента, которому в действительности болезнь может нанести тяжелый ущерб. Если уклонение от нормы не заходит так далеко, то аутизм позволяет человеку грезить вместо того, чтобы действовать, заниматься бесцельными вещами, строить планы, которые неосуществимы и в силу этого не должны быть осуществлены, углубляться в неразрешимые проблемы, разрешение которых неважно само по себе или вообще даже не может быть найдено.
Если существующая уже собственно болезнь, например, латентная шизофрения, делает невозможной для пациента нормальную связь с действительностью, то он ищет аналогичного выхода; для меня ясно, что часть симптомов именно при шизофрении является попыткой примирить болезнь с действительностью; Фрейд назвал это неудавшейся „попыткой излечения». Правда, с точки зрения больных, некоторые такие попытки удаются вследствие того, что больные замыкаются от внешнего мира и довольствуются галлюцинаторным осуществлением своих желаний.
Все эти разнообразные конфликты, к которым приводит аутизм, образуют почву, на которой вырастает бред преследования. Разумеется, в деталях он имеет довольно много корней, и мы, к сожалению, не можем еще в настоящее время ни дать общую формулу, которая охватила бы все способы его возникновения, ни перечислить все те отдельные моменты, которые содействуют в отдельных случаях его образованию. Мы не можем также войти здесь в обсуждение таких важных моментов, как проекция чувств и идей в окружающую обстановку. По всей вероятности, однако, бред преследования возникает по большей части (или всегда?) в тех случаях, когда больной встречает препятствия, стоящие на пути к осуществлению аутистического стремления или стремления, способного к реализации. Хотя Б. С. и является свободной Швейцарией, однако она находится взаперти в психиатрической больнице; ей принадлежит семиэтажная фабрика банковых ассигнаций, но она не получает ни одной ассигнации. Эротоман может сколько угодно думать, что он горячо любим своей принцессой, однако он никогда не бывает с ней вместе. Если такие больные не совсем утратили потребность в причинном объяснении, то они должны объяснять эти неприятные для них обстоятельства, будь то, логическим или аутистическим путем, как результат враждебных проделок, и прийти таким образом к мысли, что их преследуют. Эта мысль не остается простым заблуждением, а принимает форму бредовой идеи благодаря наличию сопутствующих аффектов недовольства, горечи и раздраженности, которые рождаются из противоречия между восприятием и действительностью; эти аффекты находятся в такой же связи с бредом преследования, как и патологическая эйфория и депрессия с бредом величия и самоуничижения.
Однако, и абсолютно аутичный больной, который видит свои желания осуществленными и находится, например, в галлюцинаторном общении со своей возлюбленной, лишь в очень редких случаях может чувствовать себя вполне удовлетворенным. Для получения наслаждения нужны не только действительные или галлюцинаторные приятные раздражения органов чувств; необходимо также достаточное эйфорическое настроение или способность к выявлению приятных реакций. Оказывается, что процесс раннего слабоумия сам по себе затрудняет образование таких положительных эмоциональных реакций, в противном случае „механизмы удовольствия» должны были бы гораздо чаще приводить к экстазу или к интенсивному чувству счастья, хотя следует признать, что необходимо обладать некоторой творческой способностью для того, чтобы создать себе совершенный галлюцинаторный рай; такой способностью обладает не всякий, становясь шизофреником. Физические потребности и физическая слабость точно также часто должны являться препятствием на пути к аутистическому счастью. Конечно, отделаться от них надолго аутистическим путем невозможно; по крайней мере, мы видим, что голод или потребность в мочеиспускании вновь и вновь дают знать о себе после того, как они получили галлюцинаторное удовлетворение в сновидении, и наиболее удачное внушение может лишь на время устранить продолжительные, органически обусловленные боли.
Однако, и полное достижение страстно желанной цели редко приносит с собой счастье. Таково положение вещей и в действительной жизни. Кто считал для себя наибольшим счастьем получение состояния в 100.000 марок, тот бывает лишь в исключительных случаях доволен, достигнув этого, и деньги вообще не могут принести с собой счастья, о котором грезил человек. Супруг, являвшийся страстно желанным идеалом, обнаруживает также и неприятные стороны, когда приходишь с ним в более близкое соприкосновение в браке. Должно ли дело обстоять лучше при галлюцинаторных удовлетворениях? При сексуальной любви во внимание должно быть принято еще одно более важное обстоятельство: ее амбивалентность. Эротика (особенно у женщин) имеет также и сильные отрицательные компоненты, которые, как известно, очень легко проявляются в виде страха как при нормальных, так и при патологических условиях.
Из всего этого становится понятным, что несмотря на широкое галлюцинаторное удовлетворение при шизофрении, все же часто наступает бред преследования; и последние выводы показывают, почему любимый человек обычно становится также преследователем.
Аутистическое мышление является также и в бодрственной жизни здорового человека силой, значение которой может быть выяснено лишь с трудом. Хотя наши грезы наяву являются на первый взгляд лишь невинной игрой, однако они отнюдь не остаются без влияния на наши действия и делают в форме иллюзий жизнь прекраснее или сноснее, но в то же самое время и опаснее. Точно также и все чистое искусство имеет свои корни в аутизме, и хотя нелогичные вещи не могут играть в нем никакой роли, однако и в данном случае необходима определенная степень освобождения от реальности. В данном случае движущей и формирующей силой являются чувства. Религия является аутистическим образованием. Политика у масс, а также у многих вождей весьма мало определяется рассуждением и руководится больше инстинктами, суггестивными и аутистическими психизмами. Таким образом, границы между обеими формами мышления слишком мало изучены даже у здорового человека. Даже он часто теряет прочную почву действительности и становится жертвой аутистических образований, которые вводят его в заблуждение и приносят с собой вред.
В пределах здоровой психики аутизм приносит, конечно, много вреда. Крестовые походы и Тридцатилетняя война были очень тяжелым кровопусканием для большинства живших тогда культурных народов, и если есть люди, которые остаются после этого жить в монастырях, то весь род людской в целом может столь же мало прокормиться аутистическим путем, как и цыпленок в скорлупе. Разумеется, существуют еще и многие другие формы (бесполезные идеи о том, как жить или создать себе мнимое удовлетворение), которые облегчают индивидууму жизнь в отдельных отношениях, ухудшая ее в целом. Так прекрасно расточать свое сострадание вымышленной Гретхен, это не стоит ничего, кроме затраты на театральный билет. Но когда Гретхен приходится в жизни ближе сталкиваться с этими же самыми мечтателями, то перед ней закрываются сердца и карманы, и она получает по фарисейски сильный пинок. Какой-то дамский благотворительный кружок в одном таком случае объяснил мне, что безнравственно иметь дело с такими людьми.
Так как реалистическое мышление, удовлетворение сложных потребностей действительности нарушается под влиянием болезни гораздо легче, нежели аутистическое мышление, которое выдвигается вследствие болезненного процесса на первый план, то французские психологи во главе с Жане предполагают, что реальная функция является наиболее высокой, наиболее сложной.
Однако, ясную позицию занимает в этом отношении только Фрейд. Он прямо говорит, что в ходе развития механизмы удовольствия являются первичными. Он может представить себе такой случай, что грудной ребенок, реальные потребности которого полностью удовлетворяются матерью без его помощи, и развивающийся в яйце цыпленок, отделенный скорлупой от внешнего мира, живут еще аутистической жизнью. Ребенок „галлюцинирует», по всей вероятности, об удовлетворении его внутренних потребностей и обнаруживает свое неудовольствие при нарастающем раздражении и отсутствии удовлетворения моторной реакцией в форме крика и барахтанья, а затем переживает галлюцинаторное удовлетворение. С этим я не могу соглашаться. Я не вижу галлюцинаторного удовлетворения у младенца, я вижу удовлетворение лишь после действительного приема пищи, и я должен констатировать, что цыпленок в яйце пробивает себе дорогу не с помощью представлений, а с помощью физически и химически воспринимаемой пищи. Наблюдая более взрослого ребенка, я также не вижу, чтобы он предпочитал воображаемое яблоко действительному; имбецил и дикарь являются настоящими реальными политиками, а последний (точно также как и мы, стоящие на вершине мыслительной способности) делает свои аутистические глупости лишь в тех случаях, когда его разум и его опыт оказываются недостаточными: в его представлениях о космосе, о явлениях природы, в его понимании болезней и других ударов судьбы, в защитных мероприятиях от них и в других сложных для него соотношениях. У имбецила аутистическое мышление упрощено так же, как и реалистическое. Я нигде не могу найти жизнеспособное существо или даже представить себе такое существо, которое не реагировало бы в первую очередь на действительность, которое не действовало бы, совершенно независимо от того, на какой бы низкой ступени развития оно ни стояло; и я не могу себе представить также, чтобы ниже определенной ступени организации могли существовать аутистические функции. Для этого необходимы сложные способности к воспоминанию. Таким образом, психология животных (за исключением немногих наблюдений над высокоразвитыми животными) знает только реальную функцию.
Однако, это противоречие легко разрешимо: аутистическая функция не является столь примитивной, как простые формы реальной функции, но в некотором смысле она более примитивна чем высшие формы последней в том виде, в каком они развиты у человека. Низшие животные обладают лишь реальной функцией; нет такого существа, которое мыслило бы исключительно аутистически. Начиная с определенной ступени развития, к реалистической функции присоединяется аутистическая и с этих пор развивается вместе с ней.
Мы можем отметить в филогенетическом развитии некоторые этапы, хотя они, само собою разумеется, не имеют резких границ, отделяющих их друг от друга.
I. Постигание простой внешней ситуации и последующее действие: схватывание пищи, бегство от врага, нападение и т. п. Следовательно, речь идет здесь ни о чем другом, кроме как о рефлексах, которые могут доходить до определенной дифференцированности и сложности. Они сопровождаются чувством удовольствия и неудовольствия, но во всяком случае эффективность не играет еще здесь никакой особенной роли; она является лишь изменением общего состояния, неразрывно связанным со специальным процессом (схватывание пищи, бегство).
II. Создаются картины воспоминания, которые используются при позднейших функциях, но только в результате внешних раздражении, при выполнении реалистических функций. Самостоятельное мышление, состоящее только из картин воспоминания сначала, конечно, исключается. Самые развитые картины воспоминания, которые мы знаем на низших ступенях, служат, разумеется, ориентировке в месте; не следует, однако, предполагать, что они остаются спорадическими.
В данном случае разнообразным аффектам, связанным с воспоминанием, дана уже возможность оказывать определенное влияние на выбор энграммы, которая должна быть экфорирована. Муравей выберет путь, который приведет его к добыче — не потому, конечно, что он «мыслит», что там будет чем поживиться, а потому, что соответствующий ряд энграмм заключает в себе положительно окрашенные чувства respective влечения.
III. Постепенно создаются все более сложные и более точные понятия, которые используются более независимо от внешних влияний.
IV. Понятия комбинируются вне стимулирующего действия внешнего мира, соответственно накопленному опыту, в логические функции, в выводы, распространяющиеся с уже пережитого на еще неизвестное, с прошедшего на будущее; становится возможной не только оценка различных случайностей, не только свобода действия, но и связное мышление, состоящее исключительно из картин воспоминания, без связи со случайными раздражениями органов чувств и с потребностями.
Лишь здесь может присоединиться аутистическая функция. Лишь здесь могут существовать представления, которые связаны с интенсивным чувством удовольствия, которые создают желания, удовлетворяются их фантастическим осуществлением и преобразовывают внешний мир в представлении человека благодаря тому, что он не мыслит себе (отщепляет) неприятное, лежащее во внешнем мире, присоединяя к своему представлению о последнем приятное, изобретенное им самим.
Следовательно, ирреальная функция не может быть примитивнее чем начатки реального мышления, она должна развиваться параллельно с последним. Чем более сложными и более дифференцированными становятся образование понятий и логическое мышление, тем более точным становится, с одной стороны, их приспособление к реальности и тем большей становится возможность освобождения от влияния аффективности, зато, с другой стороны, в такой же мере повышается возможность влияния эмоционально окрашенных энграмм из прошлого и эмоциональных представлений, относящихся к будущему. Многочисленные мыслительные комбинации делают возможным бесконечное разнообразие фантазий в то время как существование бесчисленных эмоциональных воспоминаний из прошедшего и столь же аффективных представлений о будущем прямо-таки вынуждают к фантазированию. С развитием их разница между обоими видами мышления становится все более резкой, последние становятся в конце-концов прямо противоположными друг другу, что может привести к все более и более тяжелым конфликтам; и если обе крайности не сохраняют в индивидууме приблизительного равновесия, то возникает, с одной стороны, тип мечтателя, который занят исключительно фантастическими комбинациями, который не считается с действительностью и не проявляет активности, и, с другой стороны — тип трезвого реального человека, который в силу ясного реального мышления живет только данным моментом, не загадывая вперед.
Однако, несмотря на этот параллелизм в филогенетическом развитии, реалистическое мышление оказывается по многим основаниям более развитым, и при общем нарушении психики реальная функция поражается обычно гораздо сильнее.
Реальная функция не является прирожденной; в большей своей части она должна быть приобретена лишь в индивидуальной жизни. Предрасположение к образованию многих и строго ограниченных понятий является бесплодной потенциальностью до тех пор, пока богатый опыт не даст материала для понятий и для разграничения их; точно также логическая комбинация должна быть приобретена опытом, и даже всеобъемлющий гений не может принять во внимание все факторы, возникающие при обсуждении сложного вопроса, если опыт не показал ему, что может быть принято во внимание и что не может быть принято.
Следовательно, реалистическое мышление работает не с одной только прирожденной способностью («интеллект»), но и с помощью функций, которые могут быть приобретены путем опыта и упражнения индивида.
Как показывает опыт, такие функции могут быть гораздо легче нарушены, нежели те, которые заложены в организме.
Совершенно иначе обстоит дело с механизмами, которыми пользуется аутизм. Они являются прирожденными. Аффекты, стремления оказывают с самого начала на нашу душевную жизнь такое же воздействие, какое управляет и аутистическим мышлением; они прокладывают мыслям путь, тормозят их соответственно своему собственному направлению и совершают без размышления выбор между различными возможностями реакций. Еще задолго до того, как ребенку исполнится год, мы находим у него сложные аффективные реакции. Он реагирует не только любовью и любовным отношением на любовь, не только страхом и слезами на угрозы, но и оскорблением, например, на оскорбление, и при этом он часто находит выражение, которое кажется весьма рафинированным и действительно было бы таковым, если бы оно должно было быть найдено логическим путем. Но ребенок реагирует, даже не понимая слов, уже на аффективное выражение у другого человека, и его аффект показывает ему без размышления и без опыта, что любви противопоставляется любовь, угрозе упрямство или боязливое подчинение, и он автоматически приводит в действие не только прирожденные реакции (в виде ласки, удара и т. д.), но он распоряжается также соответственно своим целям тем небольшим материалом представлений, который он приобрел до настоящего времени.
Розеггер («Das Buch von den Kleinen», Leipzig, 1911, Staackmann, s.107) приводит следующий прекрасный пример, касающийся его четырехлетней девочки: «Я чувствую себя сегодня очень усталым и не знаю почему», сказал я матери. Гретхен вмешалась: «Папа, ты уже большой и не знаешь этого? Большие все знают». — Ах, ты маленькая невежа , возразил я, «уж больше тебя я наверно знаю. — «Увидим», ответил ребенок. «Я хочу спросить у тебя, скажи-ка мне, папа, почему картины имеют рамы?» — «Потому что рамы являются принадлежностью картины, гласил мой ответ, которым ребенок как будто удовлетворился. Затем он посмотрел на букет цветов, стоявший перед зеркалом, и спросил: «Есть ли бог также и в цветах?» — «Да, конечно, дитя мое». — «Почему бог есть также и в цветах?» — «Потому что он есть везде». — «Есть ли бог также и в цветах, которые видны в зеркале?», спросила малютка. Я боюсь, что вы не поверите мне, но я уверяю вас, что четырехлетний ребенок по своей собственной инициативе и в этой самой последовательности задавал мне вопросы, а последним вопросом, который сделал бы честь философу, поставил меня в тупик. Если бог находится везде, то я должен был теперь сказать, есть ли он также в тех цветах, которых новее нет в действительности и которые видны лишь в зеркале. В ответ на это я и жена громко рассмеялись. Девочка смущенно посмотрела на нас: что ж тут смешного? Она хотела проверить мою хваленую мудрость. «Значит ты, папа, знаешь больше, чем я?». — «Я знаю, что ты скверный молокосос». Она задумалась на одно мгновение, потому что она весьма честолюбива, и сказала наконец: «Сосать молоко вовсе не стыдно, каждое маленькое животное сосет молоко».
Такой же аффективной реакцией является и ложь маленьких детей. Странно, что находятся такие воспитатели, которые не только испытывают моральное возмущение по поводу этих явлений, но и удивляются, как они могут иметь место в несложной детской психике. Однако, когда у ребенка спрашивают, взял ли он яблоко, и он знает, что если он ответит на этот вопрос утвердительно, то он будет наказан, а что если он ответит на это: вопрос отрицательно, то не будет наказан, то в этом случае могут возникнуть две формы реакции. Одна из них заключается в том, что он съел яблоко и что необходимо в этом признаться; другая это — примитивная аффективная реакция, что нужно избежать чего-то неприятного. Таким образом, ребенок без особой моральной тренировки обычно следует своему аффекту, своему инстинкту, подобно тому как он кричит и извивается, когда ему хотят сделать болезненную физическую операцию, причем совершенно бесполезно приводить ему логические доводы, что эта болезненная процедура принесет ему в будущем пользу. Удивляются также тому, что негр категорически отрицает воровство, в которое он вчера при других обстоятельствах признался. Для негра в этом нет никакого противоречия. Вчера он не понимал последствий своего признания или он ожидал прощения, а иногда и восхищения его поступком; сегодня же он видит, что он будет наказан. Из этого вытекает его поведение, и он так же вправе удивляться непонятливости европейца, как и европеец удивляется ему. Если мы обратимся к животным, то увидим, что и собаки, например, умеют лгать.
Отговорки часто возникают, подобно лжи, следуя аффективному побуждению; привести отговорку гораздо легче, чем сказать правду, и отговорки отличаются иногда даже у маленьких детей удивительной сложностью.
Это поведение станет более понятным, если уяснить себе, что примитивная натура вообще не проявляет себя без аффективного основания. Язык является для нее ничем иным, как слугой желания. Такая натура весьма далека от мысли объективно констатировать сущность дела в словах. Ребенок высказывается о том, что его интересует, что окрашено для него положительной или отрицательной эмоцией. Если потребовать от ребенка констатирования факта вне такой связи, то он легко отказывается от этого. Собирание свидетельских показаний и опрос детей и дикарей не удается, потому что они отвечают не то, что соответствует фактам, руководствуясь своим чутьем, они говорят то, чего желает и чего ожидает от них расспрашивающий. В данном случае ответ обусловливается тоном вопроса, а не его содержанием. Если маленькие дети недостаточно понимают заданную им задачу, то в большинстве случаев они отвечают наугад. При таких условиях нередко приходится слышать «я не знаю»; этот оборот речи означает у детей гораздо больше, чем „я не могу ответить». На арифметическую задачу они в большинстве случаев отвечают первым пришедшим в голову числом и не могут понять, почему этот ответ находят неудовлетворительным. На вопрос, какая из двух линий больше, они отвечают, например, тем, что показывают на промежуток между линиями: если дать иглы из одной коробки и спросить, какая из них тяжелее, то они не сравнивая их; выбирают наугад одну из них и говорят, что она является более тяжелой. Такие реакции снова имеют место при шизофрении, но чужды взрослому нормальному человеку.
Прирожденный характер аутистических форм мышления обнаруживается особенно четко в символике. Последняя отличается повсюду невероятным однообразием, от человека к человеку, из века в век, от расы к расе, от сновидения вплоть до душевной болезни и до мифология. В основе многих сотен сказаний лежит ограниченное число мотивов. Одни и те же немногие комплексы всегда даю повод к символике, и средства для выражения их точно также одинаковы. Птица, корабль, ящичек, который приносит детей и доставляет умирающих в первоначальное таинственное место, злая мать (мачеха) и т. д. всегда повторяются и повсюду обозначают одно и то же. Представление о круговороте жизни, в силу которого старые люди, уменьшаясь или не уменьшаясь в своем объеме, снова попадают в чрево матери или в другое место, откуда появляются дети, встречается еще и в настоящее время в самостоятельно выработанном мировоззрении двухлетнего ребенка; это же самое представление встречается и в мифах и сказаниях, созданных тысячи лет тому назад. Другие представления которые родители навязывают ребенку, не ассимилируются и остаются без всякого влияния на аутистическую фабуляцию, которая возникает и закрепляется иногда у детей, находясь в сознательном противоречии с родительским авторитетом.
Символы, известные нам из очень древних религий, мы вновь находим в бредовых образованиях наших шизофреников вне всякой связи с канувшими в вечность мирами. Разумеется, и в данном случае было бы неправильно говорить о прирожденных идеях; однако, каждый интересовавшийся этим вопросом не может отделаться от подобного представления, и во всяком случае в аутистической символике существует прирожденное всем людям направление идей.
Однообразие аутистического мышления издавна бросалось в глаза также и в психопатологии бредовых систем. Может быть, мы здесь найдем тот ключ, который объяснит нам также и удивительное однообразие символики. И в последнем случае речь идет точно также об аффективных механизмах, хотя они оказывают несколько иное действие чем те, которые непосредственно определяют направление бреда. Здесь аффекты допускают лишь такое мышление, которое соответствует их духу. При символике аффективная окраска управляет течением ассоциаций. По крайней мере, мы видим, что в качестве символов мужских гениталий встречаются (при шизофрении исключительно, а в сновидении преимущественно) такие предметы, которые не только имеют какое-нибудь внешнее сходство с тем, что они должны обозначать, но которые возбуждают в то же время и некоторый страх. Следовательно, эмоциональный тон должен служить в данном случае связующим аффективным звеном. Можно ли обобщать это наблюдение и насколько это допустимо — это мне еще не совсем ясно. Этому способствует еще и то обстоятельство, что первоначальная ситуация всегда остается одинаковой. Так, например, ни в одном случае нет недостатка в различных поводах, которые могли бы внести во взаимоотношения матери и дочери элементы ревности и враждебности, в то время как большая близость между отцом и дочерью нарушается почти исключительно индивидуальными трудностями. Однако, враждебность между матерью и ребенком выступает с очевидностью лишь у мачехи или у свекрови и почти никогда не выступает у настоящей матери. Поэтому всегда легко может случиться так, что злая мать изображается в образе мачехи или свекрови.
Разумеется, аутистическое мышление тоже нуждается в материале, добытом с помощью опыта: для того, чтобы грезить о принце, нужно знать приблизительно, что принц — это человек, который может все иметь, в том числе и прекраснейшую принцессу, и которого в будущем ждет беспечная жизнь на королевском троне. Чтобы грезить о богатстве, нужно знать, что за деньги можно купить много хороших вещей, и т. д. Однако, такие понятия приобретаются настолько легко, что они существуют уже в раннем детстве у каждого человека и могут быть уничтожены лишь при очень тяжелом органическом заболевании мозга. Более точные понятия и логически неизбежные связи являются прямо-таки препятствием для фантазирования. Ребенок может еще радоваться представлению, что он когда-нибудь станет принцем; взрослый же человек вынужден считаться с невозможностью осуществления этого желания, и только в крайнем случае, находясь в особенно веселом расположении духа, он может иногда сказать: „Если бы я был принцем…» Важно также то обстоятельство, что для реалистической функции существует один только правильный результат, в то время как аутизм „располагает неограниченными возможностями» (Юнг) и может достигать своей цели самым различным способом. Таким образом, разница между хорошим и плохим функционированием, колеблющаяся даже в самых широких пределах, может показаться нам небольшой. В то время как между ошибочным решением арифметической задачи и правильным решением ее, между ошибочным и правильным умозаключением существует принципиальная разница, — сказка ребенка и сказка гения являются равноценными в отношении к ее аутистической цели и к субъективному осуществлению этой цели. Если понятия становятся неточными и логические функции недостаточными, то реалистическое мышление может вследствие этого привести только к неправильным результатам; однако, эти же самые недочеты не только не нарушают аутистическое мышление, а наоборот, способствуют ему, допуская большую возможность мыслительных комбинаций, как-то: идентификаций и общеупотребительных символов. Таким образом, правильная комбинация является более высоким достижением, чем та, которая соответствует одному лишь желанию. Последнюю можно сравнить со стрельбой ради забавы, при которой должен раздаваться лишь треск от выстрела; первая же стремится попасть в определенную цель, и только в эту цель.
Если аутистическое мышление в общем и целом должно показаться вредным заблуждением, то каким образом столь юная в филогенетическом отношении функция могла получить такое большое распространение и силу, чего аутистическое мышление управляет уже у многих детей в возрасте после двух лет большей частью их психических функций (игры, грезы наяву), что оно так легко выступает на первый план у взрослых людей и способно заставить целые народы и классы схватиться в жестокой уничтожающей борьбе и что при многих болезненных нарушениях реальной функции оно тотчас же может овладеть всей психикой в целом?
Следует прежде всего отметить, что весь животный мир стремится к удовольствию и избегает боли; получение удовольствия стало в субъективном отношении прямо-таки самоцелью. В общем и целом все, окрашенное удовольствием, является полезным для индивида или для рода, все же, что окрашено неудовольствием, является вредным. Однако, принцип, на котором построено существование животных и организация их психики, не может быть сразу оставлен, так как на определенной ступени возникает опасность применения нового принципа, более высоко стоящий организм должен преодолеть эту опасность или погибнуть. Возможно также, что у него существуют уже тормозящие приспособления, которые препятствуют тому, чтобы аутизм получил перевес, но как бы то ни было, настоятельные потребности жизни создают устойчивое равновесие.
Между тем род должен разделаться с существованием аутизма в жизненно важных вопросах. Определенная степень аутизма легко может быть перенесена, и лишь переизбыток его становится губительным. Установить границу между умеренной степенью его и переизбытком очень трудно также и в данном случае; таким образом, аутизм даже в губительных формах его не может быть преодолен полностью. Даже самый интеллигентный культурный человек не может во всех случаях с уверенностью распознать, что мыслится, как реальность, и что является фантазией; в настоящее время стало возможным то, что в другие времена казалось невозможным. Умеренные потребители алкоголя считают проведение всеобщей абстиненции утопией. Наши выводы настолько отдаляются от материала, на котором они базируются, что каждый момент можно впасть в ошибку.
Таким образом, нельзя предположить, что это неограниченное поле аффективной деятельности будет когда-нибудь совершенно уничтожено вследствие критического отношения, тем более, что аутизм даже в том виде, в каком он существует в настоящее время, имеет положительную ценность. Раздражение, связанное с антиципацией удовольствия, вынуждает к размышлению до того, как будет предпринято действие, оно подготовляет к действию и приводит в движение энергию. В то время как низшие животные, с их незначительным запасом представлений и рудиментарной памятью часто обнаруживают поразительно малую настойчивость в преследовании цели, человек может, сидя в пещере, воодушевляться для охоты, он заранее создает себе планы и приготовляет оружие, и эта деятельность переходит без резкой границы в собственно аутистическое мышление. Уже в предыдущие фазы развития человечества были люди, которые утоляли свою лишенную энергии жажду деятельности тем, что строили одни только планы. И если художники палеолитической пещерной эпохи, подобно Тиртею с его воинственными песнями, вызывали своими изображениями сцен охоты напряжение энергии (следует также вспомнить о военных танцах у индейцев; эти танцы, впрочем, часто вырождаются в аутистическое упоение), то уже в прежние времена, как и сейчас, могли существовать натуры, которые удовлетворялись аутистической охотой или войной, потому ли что они сами были художниками или же потому, что они воспринимали художественное творчество других людей. Я полагаю, что этот пример лучше всего показывает, где приблизительно проходит граница между вредным и полезным аутизмом и насколько она неопределенна. Искусство полезно, если оно возбуждает и повышает жизненную энергию, оно вредно, если оно занимает место действия и если эстетическая потребность получает перевес настолько, что человек не может справиться с ней, не пользуясь художественными образами из окружающей его среды.
Такую же пользу приносит отреагирование. Во многих случаях невозможно отреагировать во вне неприятные переживания соответствующим образом, невозможно добиться любви женщины, которая принадлежит другому, невозможно убить клеветника, как это следовало бы сделать и т. д. Но так как наш организм все же стремится освободиться от таких раздражений, то он может использовать для этой цели фантазию, сновидение, художественное произведение. Однако, опасность преувеличения такой реакции очень велика, и есть немало таких людей, которые после разочарования отказываются от участия в жизни и не могут справиться с внутренним отреагированием.
Дальнейшая польза аутизма заключается в том, что он представляет благодарную почву для упражнения мыслительной способности. Ребенок умеет гораздо меньше, чем взрослый человек, рассуждать о том, что возможно, а что невозможно. Однако, в его фантазиях его комбинаторные способности повышаются настолько же, как и его физическая ловкость в подвижных играх. Когда ребенок играет в солдата или в маму, то он упражняет необходимые комплексы представлений и эмоций аналогично тому, как играющий котенок подготовляет себя к охоте за мышью. Однако, в данном случае существует опасность, что в нужный момент невозможно будет освободиться от грез для того, чтобы совершить прыжок в действительность. Эта опасность всегда является камнем преткновения, например, для лиц, страдающих псевдологией.
Однако, небольшая степень аутизма должна быть также с пользой привнесена в жизнь. То, что относится к аффектам вообще, оказывается действительным также и в отношении к частному применению их механизмов. Определенная односторонность полезна для достижения некоторых целей. Нужно представить себе цель более желанной, чем она есть на самом деле, чтобы повысить свое устремление к ней. Не нужно детально представлять себе все трудности и их преодоление, в противном случае человек не сможет приступить к действию до ясного размышления, и энергия его ослабеет. Истинное воодушевление немыслимо без аутизма, частью как сопутствующего симптома, частью как усиливающей энергии. Кто хочет увлечь за собой массу, тот не только, не должен говорить или думать о предстоящих препятствия, он не должен даже чувствовать их.
Таким образом, аутистическое мышление и в будущем будет развиваться параллельно с реалистическим и будет в такой же мере содействовать созданию культурных ценностей, как и порождать суеверия, бредовые идеи и психоневротические симптомы.
Статья. Классика психиатрии Э Блейлер « ПОНЯТИЕ О ПАРАНОЙЕ»
Итак, существенным в понятии о паранойе является возникновение устойчивой бредовой системы из определенного вышеуказанного кататимного механизма при неизмененной в остальном психике. Этот механизм приводится в действие конфликтом, который как будто касается внешних обстоятельств, но в действительности получает свою остроту вследствие внутренних затруднений, в большинстве случаев или всегда в форме чувства малоценности, в котором нельзя себе признаться и с которым нельзя примириться.
Создание бреда с помощью аффективной выключающей силы, оказывающей резкое и длительное воздействие на отдельные комплексы, возможно при весьма разнообразных в остальном предрасположениях. Так как такое предрасположение может быть также создано легким шизофреническим процессом, то между шизофренией и паранойей существует двойная связь — во-первых, потому что наследственность при этих заболеваниях до известной степени одинакова, а, во вторых, и потому что определенная легкая степень шизофрении благоприятствует возникновению параноического состояния. Нередко встречаются острые заболевания, которые производят сначала впечатление паранойи, а некоторое время спустя оказываются шизофренией. Все-таки случаи такой перемены диагноза не так многочисленны, чтобы мы имели право приписывать большую часть случаев паранойи шизофреническому процессу. И наоборот: даже при подробном анамнезе мы лишь в редких случаях находим в предшествующей жизни несомненного параноика моменты, возбуждающие подозрение относительно предшествовавшего шизофренического процесса. Но генезис бреда одинаков в обоих случаях, и шизофрения не всегда заходит так далеко, чтобы специфические для нее симптомы стали очевидны; следовательно, можно предположить, что понятие о шизофрении, как о психозе, в основе которого лежит анатомический процесс, пересекается с понятием о паранойе, так как некоторые, хотя и весьма частые случаи в которых мы в течение продолжительного
времени находим только картину паранойи, могут все же быть основаны на шизофреническом процессе.
В таких случаях, как наш случай канцелярской помощницы (1) или описанный Гауппом случай Вагнера или случай Руссо, нельзя отделаться от сомнения, не скрывается ли за ними нечто шизофреническое.
Вестертерп стремится в одной важной работе провести различие между доступными для нашего «вчувствования» случаями паранойи с бредом величия, бредом ревности, религиозным бредом, параноическим сутяжничеством, с одной стороны, и paranoia persecutoria, с другой. Последняя соответствует, по его мнению, психическому процессу и занимает среднее место между первой формой и шизофренией.
При шизофрении развитие бреда непонятно и недоступно для «вчувствования» здорового человека; в данном случае нет переходных ступеней к здоровой психике; первые проявления качественно совершенно отличны от проявлений при выраженной болезни. Для пациента прежде всего важен факт преследования, а вопросом о том, почему его преследуют, он интересуется мало или вовсе не интересуется. Формирование бреда вытекает не из характера, а из первичных патологических феноменов. Болезнь наступает в определенное время без понятной связи с каким-нибудь значительным событием.
Прекрасные наблюдения, описанные в работе Вестертерпа, равно как и обсуждение их, могут во многом способствовать выяснению вопроса: паранойя — шизофрения. Но и они не разрешают его окончательно.
Мое первое возражение заключается в том, что описанные Вестертерпом случаи paranoia persecutoria вовсе не подходят под понятие паранойи, описанное Крепелином и принятое многими авторами, в том числе и мною. Один из его пациентов не работает с момента наступления болезни (в течение 4 лет), не хочет никого видеть, не выходит на улицу, испытывает страх у себя в комнате, предъявил к своей жене бессмысленное требование уложить его в корзину и отнести на вокзал. Другому весь мир представляется измененным; когда он видел что-нибудь красное, например, книгу, она казалась ему объятой пламенем; все вещи имели в его глазах другой цвет; он испытывал чувство обморока, усталости, грусти. Третий глупеет, несмотря на хорошее предрасположение и лелеемые им высокие планы, и развивает слабоумные бредовые идеи и т. д. Одним словом, мы видим описание таких состояний, такого течения болезни, какое мы наблюдаем ежедневно отчасти при выраженной шизофрении, отчасти же при заболеваниях, которые были в прошлом несомненными шизофрениями или будут ими впоследствии. Почему мы не можем считать их случаями шизофрении, которые задержались несколько дольше, чем другие случаи, или прочно остановились на этой стадии развития? До тех пор, пока этот вопрос останется неразрешенным, всякое выделение каких бы то ни было параноидных форм будет висеть в воздухе. Это относится ко всем попыткам такого рода, в том числе и к попытке Клейста и к парафрении Крепелина, которая, впрочем, утратила теперь всякое право на существование благодаря катамнестическим данным (две трети этих случаев развились согласно имеющимся до настоящего времени данным в ясно выраженную шизофрению, т. е. по меньшей мере столько же, сколько и при острых кататониях или при некоторых других неоспоримых шизофренических формах).
Но какое мы имеем основание для отграничения паранойи от шизофрении после того, как мы сами сводим некоторые формы с большей или меньшей вероятностью к шизофреническому процессу и предполагаем в остальных случаях шизоидное предрасположение? Прежде всего в подавляющем большинстве всех случаев, относимых Крепелиновской школой к паранойе, никогда не наступает слабоумия, и эти больные вообще не проявляют каких бы то ни было специфических шизофренических симптомов. Хотя это и не является безусловным доказательством, но оно с большой вероятностью говорит за то, что есть случаи, в которых дело доходит до такой бредовой системы без мозгового процесса. Работа Вестертерпа отлично показывает, что бредовые построения, доступные для нашего „вчувствования» и развивающиеся из характера больного, обычно протекают совсем иначе, чем шизофренические бредовые образования. Паранойя проявляется почти всегда лишь в зрелом возрасте, когда исчезают надежды на достижение поставленных себе в жизни целей или, как утверждает Гаупп, когда уменьшается приспособляемость, в то время как шизофренические процессы наступают в общем раньше, но этот факт не может, конечно, служить основанием для разграничения обеих болезней, так как именно параноидные формы шизофрении также имеют склонность наступать в более позднем возрасте. Гораздо важнее то обстоятельство, что параноики обнаруживают меньше диспластических признаков, чем шизофреники, если рассматривать оба эти заболевания как одно целое. (Среди шизофреников параноики обнаруживают меньше всего «дегенеративных признаков»). И если бы даже все вышесказанное было недостаточным нозологическим обоснованием для разграничения Крепелиновской паранойи от шизофрении, то мы должны были бы сделать это из практических соображений, так как паранойя требует во всех отношениях совершенно иного лечения. И мы практически можем провести такое разграничение, так как при более тщательном наблюдении мы можем с таким же успехом отличать паранойю от шизофренических форм, с каким мы клинически отличаем сифилис мозга от прогрессивного паралича. Единственное возражение, которое я мог бы привести против резкого отграничения паранойи от шизофрении, это указание на то обстоятельство, что у всех параноиков бывают, так сказать, периоды улучшения, причину которых мы не всегда можем найти в окружающей обстановке. Но разве нормальный человек не бывает различно настроен, не бывает более или менее обидчив, не охватывает ли и его иногда хорошее или тяжелое предчувствие? Следует категорически подчеркнуть, что эти колебания не носят характера маниакально-депрессивного психоза, так что я не принимаю его здесь во внимание.
Вестертерп утверждает, что при бреде преследования всегда можно обнаружить какой-нибудь внезапный перелом в жизни больного, но наши случаи и многие другие показывают, что это необязательно и что дело обстоит таким образом в одних только описанных им (шизофренических) случаях. Кроме того, нужно быть осторожным при оценке какой либо действительной внезапной перемены. Подобно тому, как бывает много внезапных шизофренических или истерических «просветлений», бывает также и много нормальных просветлении. Стоит лишь вспомнить о том ученом, которому как бы сразу становится ясной трудная проблема, над которой он работал, или о тех жизненных конфликтах, с которыми многие нормальные люди разделываются иногда сразу и т. д.
Таким образом, ни относительно параноидных форм шизофрении, ни относительно паранойи неправильно утверждать, что не существует переходных состояний от бреда преследования к здоровой психике и что бред преследования либо ясно выражен, либо же вовсе отсутствует. Кто не переживал, между прочим, таких случаев, когда он задавал себе вопрос, следует ли уже оценивать данное состояние как бред преследования или еще нет? И в старой литературе встречается довольно много описаний такого рода, что больному становится сначала не по себе, а затем (часто лишь спустя несколько лет), постепенно возрастая, отчетливо выявляются идеи преследования.
Конечно, между бредом преследования и другими формами бреда есть разница: бред преследования всегда является вторичным. Бред величия является первично осуществлением желания; бред сутяжничества ищет удовлетворения определенного сознательного желания, аналогично некоторым формам бреда величия. Бред же преследования стремится (у параноика — всегда, а у шизофреника обычно) дать больному возможность скрыть от самого себя какой-либо конфликт. В реальной жизни больной не в состоянии достичь осуществления своих желаний, потому что он неспособен к этому по какой-либо причине. Однако, эта мысль для него невыносима, он вытесняет ее in statu nascendi и ищет мнимых препятствий во внешнем мире, как это случается иногда на короткое время и с здоровым человеком. Следовательно, самый принцип структуры бреда преследования таков, что генезис его не может быть осознан самим пациентом, потому что он не хочет его больше сознавать и потому что он не может его больше осознать, не разрушив своего чувства собственного достоинства вместе со своими бредовыми построениями, которые он создал именно для спасения своего самочувствия.
Таким образом, бред преследования вырастает не из «спеси» и не из „самопереоценки», а, наоборот, из подавленного чувства малоценности, которое, разумеется, проистекает из потребности казаться себе и другим чем-то большим, чем можно быть в действительности. Поэтому меня не удовлетворяет также и выражение „чувство собственного достоинства» («Selbstgefuhl»), которым я вместе с Крепелином и др. пользуюсь в данном случае за отсутствием другого более подходящего термина. Это выражение имеет много значений, так что следовало бы прежде всего определить, что мы под ним подразумеваем, если это не становится случайно ясным по смыслу, как, например, при маниакальном чувстве собственного достоинства. Выражение „повышенное чувство собственного достоинства» является совсем неподходящим — например, в применении к нашей канцелярской помощнице и податному чиновнику. Ланге тоже пытается дополнить мою формулировку и заменить это выражение «стремлением к значимости» и часто именно в определенном направлении. Однако, и выражение „стремление к значимости» представляется мне не совсем правильным. Выражаясь точнее, речь идет о том, что человек хочет быть тем, кем он не может быть, и вытесняет этот конфликт. Здесь важно не то, как его ценят другие люди, а то, как он сам себя ценит. Стремление к значимости, рассчитанное на признание со стороны окружающих, не должно приводить к созданию бреда; как известно, оно может свободно проявляться в разного рода мелочах.
Прежде я считал неизлечимость паранойи препятствием к предположению о ее чисто психогенном происхождении. Но преходящая неизлечимость объясняется, как я теперь полагаю, подбором наших случаев, так как мы не включаем в наше рассмотрение излечимых случаев; в остальных же случаях неразрешимость внутреннего конфликта, т. е. длительность причины при устойчивой аффективности, говорит за то, что и болезнь должна продолжаться, аналогично тому как невроз, связанный с получением ренты, поддерживается „рентным комплексом».
Вообще понятие о болезни не есть нечто данное само по себе. Дискуссии о том, „представляется ли известный комплекс явлений болезнью», основаны по большей части на ложных или неясных предпосылках. Всякое представление о болезни относительно и представляется правильным лишь с определенной, более или менее произвольной или случайной точки зрения. Существует „один вид воспаления легких», понятие о котором до некоторой степени прочно обосновано. Однако, прежде существовало еще туберкулезное воспаление легких, и теперь еще есть два различных инфекционных заболевания, заслуживающих названия „воспаления легких». Можно различать душевные заболевания по известным синдромам, как старую паранойю или бред преследования, но можно различать их и по процессам, как прогрессивный паралич или шизофрению.
Паранойя является прежде всего понятием о синдроме: неизлечимая болезнь с бредовой системой, построенной довольно логическим путем на основе болезненного применения к своей личности всего, что происходит в окружающей среде, и на основе обманов памяти — без наличия других болезненных симптомов.
Тщательное исследование показывает, что такому понятию соответствует и однородно с ним выявляющаяся конституция: аффективность, обладающая мощной выключающей силой, связанная с большими стремлениями и со слишком незначительной (по сравнению с последними) продуктивностью, которая не может удовлетворить ни внешним целям, ни оценке собственного Я. В остальных компонентах, в голотимной установке аффектов и в интеллекте, конституции могут быть весьма различны. Таким образом, и эта однородность конституции существует лишь с известной точки зрения.
Далее, параноики со свойственным им кататимным образованием бреда должны обладать таким компонентом предрасположения, которого мы в настоящее время не можем еще выделить из круга шизоидных форм.
По всей вероятности, в предрасположении к паранойе заключается, таким образом, определенный качественный, но по существу количественный оттенок шизопатии. Качественно этот оттенок не может быть еще точно охарактеризован; относительно же количества мы можем при настоящем уровне знаний предположить, что тяжелые формы шизоидии приводят к шизофрении; более же легкие формы шизоидии приводят в тех случаях, когда к ним присоединяется соответствующая аффективная конституция, к паранойе; еще более легкие формы дают шизоидных психопатов, а в небольшой мере «шизотимный компонент психики» свойствен и здоровым людям.
С этой более широкой точки зрения указанные случаи паранойи можно было бы объединить, как генетически однородные, с теми случаями, в которых закончившийся, ставший латентным шизофренический процесс сделал возможным образование бреда или благоприятствовал его возникновению.
В остальном, однако, эти случаи образуют особую подгруппу, так как в них имел место физический процесс, в то время как при паранойе бредовая система развивается непосредственно из врожденной конституции. Психогенная же обусловленность бредовой системы имеется во всех случаях аналогично тому, как бредовые идеи величия маниакального паралитика возникают из психических потребностей с помощью чисто психического механизма.
Однако, если кто-либо, исходя из наличности нового генетически связующего звена, из наличности процесса, захотел бы отделить эти формы от тех заболеваний, которые выросли исключительно из конституции и причислить их, например, к шизофрении, к кругу которой они относятся по своему процессу, то с этой точки зрения он был бы вполне прав. Во всех других отношениях, кроме симптоматической картины и практического значения, такое заболевание относится к шизофрении.
Но мы не делаем этого по следующим основаниям: симптомы, которые мы можем констатировать еще в этих случаях, не заключают в себе ничего такого, что представлялось бы в каком бы то ни было отношении характерным для шизофрении. За исключением анамнеза, в отдельных случаях нет опорных пунктов для диагностики заболевания, приводящего к слабоумию. Таким образом, мы должны предположить, что в некоторых случаях нет данных для суждения о шизофреническом происхождении болезни, даже если последнее имело место; следовательно, такие случаи независимо от нашего желания причисляются к психогенной паранойе. Однако, я полагаю, что для нашей классификации самое важное значение имеют практические соображения; конечно, правильно, что над шизофреником всегда висит Дамоклов меч нового шизофренического приступа или постепенно нарастающего слабоумия. Однако, опыт показывает, что такие случаи не настолько многочисленны, чтобы с ними нужно было считаться при всех обстоятельствах. Таким образом, все случаи паранойи в Крепелиновском смысле составляют в практическом отношении одно целое, и мы можем поэтому резюмировать: согласно нашему определению, что паранойя является понятием о болезни постольку, поскольку все случаи симптоматически одинаковы, поскольку во всех случаях возникают одинаковым путем одинаковые бредовые системы и поскольку они имеют одинаковое практическое значение. Если же определять это заболевание с других точек зрения, то оно не представляет собой одного целого, так как, например, часть случаев должна была бы быть отнесена к шизофрении.
Итак, существенным в понятии о паранойе является возникновение устойчивой бредовой системы из определенного вышеуказанного кататимного механизма при неизмененной в остальном психике. Этот механизм приводится в действие конфликтом, который как будто касается внешних обстоятельств, но в действительности получает свою остроту вследствие внутренних затруднений, в большинстве случаев или всегда в форме чувства малоценности, в котором нельзя себе признаться и с которым нельзя примириться.
Создание бреда с помощью аффективной выключающей силы, оказывающей резкое и длительное воздействие на отдельные комплексы, возможно при весьма разнообразных в остальном предрасположениях. Так как такое предрасположение может быть также создано легким шизофреническим процессом, то между шизофренией и паранойей существует двойная связь — во-первых, потому что наследственность при этих заболеваниях до известной степени одинакова, а, во вторых, и потому что определенная легкая степень шизофрении благоприятствует возникновению параноического состояния. Нередко встречаются острые заболевания, которые производят сначала впечатление паранойи, а некоторое время спустя оказываются шизофренией. Все-таки случаи такой перемены диагноза не так многочисленны, чтобы мы имели право приписывать большую часть случаев паранойи шизофреническому процессу. И наоборот: даже при подробном анамнезе мы лишь в редких случаях находим в предшествующей жизни несомненного параноика моменты, возбуждающие подозрение относительно предшествовавшего шизофренического процесса. Но генезис бреда одинаков в обоих случаях, и шизофрения не всегда заходит так далеко, чтобы специфические для нее симптомы стали очевидны; следовательно, можно предположить, что понятие о шизофрении, как о психозе, в основе которого лежит анатомический процесс, пересекается с понятием о паранойе, так как некоторые, хотя и весьма частые случаи в которых мы в течение продолжительного
времени находим только картину паранойи, могут все же быть основаны на шизофреническом процессе.
В таких случаях, как наш случай канцелярской помощницы (1) или описанный Гауппом случай Вагнера или случай Руссо, нельзя отделаться от сомнения, не скрывается ли за ними нечто шизофреническое.
Вестертерп стремится в одной важной работе провести различие между доступными для нашего «вчувствования» случаями паранойи с бредом величия, бредом ревности, религиозным бредом, параноическим сутяжничеством, с одной стороны, и paranoia persecutoria, с другой. Последняя соответствует, по его мнению, психическому процессу и занимает среднее место между первой формой и шизофренией.
При шизофрении развитие бреда непонятно и недоступно для «вчувствования» здорового человека; в данном случае нет переходных ступеней к здоровой психике; первые проявления качественно совершенно отличны от проявлений при выраженной болезни. Для пациента прежде всего важен факт преследования, а вопросом о том, почему его преследуют, он интересуется мало или вовсе не интересуется. Формирование бреда вытекает не из характера, а из первичных патологических феноменов. Болезнь наступает в определенное время без понятной связи с каким-нибудь значительным событием.
Прекрасные наблюдения, описанные в работе Вестертерпа, равно как и обсуждение их, могут во многом способствовать выяснению вопроса: паранойя — шизофрения. Но и они не разрешают его окончательно.
Мое первое возражение заключается в том, что описанные Вестертерпом случаи paranoia persecutoria вовсе не подходят под понятие паранойи, описанное Крепелином и принятое многими авторами, в том числе и мною. Один из его пациентов не работает с момента наступления болезни (в течение 4 лет), не хочет никого видеть, не выходит на улицу, испытывает страх у себя в комнате, предъявил к своей жене бессмысленное требование уложить его в корзину и отнести на вокзал. Другому весь мир представляется измененным; когда он видел что-нибудь красное, например, книгу, она казалась ему объятой пламенем; все вещи имели в его глазах другой цвет; он испытывал чувство обморока, усталости, грусти. Третий глупеет, несмотря на хорошее предрасположение и лелеемые им высокие планы, и развивает слабоумные бредовые идеи и т. д. Одним словом, мы видим описание таких состояний, такого течения болезни, какое мы наблюдаем ежедневно отчасти при выраженной шизофрении, отчасти же при заболеваниях, которые были в прошлом несомненными шизофрениями или будут ими впоследствии. Почему мы не можем считать их случаями шизофрении, которые задержались несколько дольше, чем другие случаи, или прочно остановились на этой стадии развития? До тех пор, пока этот вопрос останется неразрешенным, всякое выделение каких бы то ни было параноидных форм будет висеть в воздухе. Это относится ко всем попыткам такого рода, в том числе и к попытке Клейста и к парафрении Крепелина, которая, впрочем, утратила теперь всякое право на существование благодаря катамнестическим данным (две трети этих случаев развились согласно имеющимся до настоящего времени данным в ясно выраженную шизофрению, т. е. по меньшей мере столько же, сколько и при острых кататониях или при некоторых других неоспоримых шизофренических формах).
Но какое мы имеем основание для отграничения паранойи от шизофрении после того, как мы сами сводим некоторые формы с большей или меньшей вероятностью к шизофреническому процессу и предполагаем в остальных случаях шизоидное предрасположение? Прежде всего в подавляющем большинстве всех случаев, относимых Крепелиновской школой к паранойе, никогда не наступает слабоумия, и эти больные вообще не проявляют каких бы то ни было специфических шизофренических симптомов. Хотя это и не является безусловным доказательством, но оно с большой вероятностью говорит за то, что есть случаи, в которых дело доходит до такой бредовой системы без мозгового процесса. Работа Вестертерпа отлично показывает, что бредовые построения, доступные для нашего „вчувствования» и развивающиеся из характера больного, обычно протекают совсем иначе, чем шизофренические бредовые образования. Паранойя проявляется почти всегда лишь в зрелом возрасте, когда исчезают надежды на достижение поставленных себе в жизни целей или, как утверждает Гаупп, когда уменьшается приспособляемость, в то время как шизофренические процессы наступают в общем раньше, но этот факт не может, конечно, служить основанием для разграничения обеих болезней, так как именно параноидные формы шизофрении также имеют склонность наступать в более позднем возрасте. Гораздо важнее то обстоятельство, что параноики обнаруживают меньше диспластических признаков, чем шизофреники, если рассматривать оба эти заболевания как одно целое. (Среди шизофреников параноики обнаруживают меньше всего «дегенеративных признаков»). И если бы даже все вышесказанное было недостаточным нозологическим обоснованием для разграничения Крепелиновской паранойи от шизофрении, то мы должны были бы сделать это из практических соображений, так как паранойя требует во всех отношениях совершенно иного лечения. И мы практически можем провести такое разграничение, так как при более тщательном наблюдении мы можем с таким же успехом отличать паранойю от шизофренических форм, с каким мы клинически отличаем сифилис мозга от прогрессивного паралича. Единственное возражение, которое я мог бы привести против резкого отграничения паранойи от шизофрении, это указание на то обстоятельство, что у всех параноиков бывают, так сказать, периоды улучшения, причину которых мы не всегда можем найти в окружающей обстановке. Но разве нормальный человек не бывает различно настроен, не бывает более или менее обидчив, не охватывает ли и его иногда хорошее или тяжелое предчувствие? Следует категорически подчеркнуть, что эти колебания не носят характера маниакально-депрессивного психоза, так что я не принимаю его здесь во внимание.
Вестертерп утверждает, что при бреде преследования всегда можно обнаружить какой-нибудь внезапный перелом в жизни больного, но наши случаи и многие другие показывают, что это необязательно и что дело обстоит таким образом в одних только описанных им (шизофренических) случаях. Кроме того, нужно быть осторожным при оценке какой либо действительной внезапной перемены. Подобно тому, как бывает много внезапных шизофренических или истерических «просветлений», бывает также и много нормальных просветлении. Стоит лишь вспомнить о том ученом, которому как бы сразу становится ясной трудная проблема, над которой он работал, или о тех жизненных конфликтах, с которыми многие нормальные люди разделываются иногда сразу и т. д.
Таким образом, ни относительно параноидных форм шизофрении, ни относительно паранойи неправильно утверждать, что не существует переходных состояний от бреда преследования к здоровой психике и что бред преследования либо ясно выражен, либо же вовсе отсутствует. Кто не переживал, между прочим, таких случаев, когда он задавал себе вопрос, следует ли уже оценивать данное состояние как бред преследования или еще нет? И в старой литературе встречается довольно много описаний такого рода, что больному становится сначала не по себе, а затем (часто лишь спустя несколько лет), постепенно возрастая, отчетливо выявляются идеи преследования.
Конечно, между бредом преследования и другими формами бреда есть разница: бред преследования всегда является вторичным. Бред величия является первично осуществлением желания; бред сутяжничества ищет удовлетворения определенного сознательного желания, аналогично некоторым формам бреда величия. Бред же преследования стремится (у параноика — всегда, а у шизофреника обычно) дать больному возможность скрыть от самого себя какой-либо конфликт. В реальной жизни больной не в состоянии достичь осуществления своих желаний, потому что он неспособен к этому по какой-либо причине. Однако, эта мысль для него невыносима, он вытесняет ее in statu nascendi и ищет мнимых препятствий во внешнем мире, как это случается иногда на короткое время и с здоровым человеком. Следовательно, самый принцип структуры бреда преследования таков, что генезис его не может быть осознан самим пациентом, потому что он не хочет его больше сознавать и потому что он не может его больше осознать, не разрушив своего чувства собственного достоинства вместе со своими бредовыми построениями, которые он создал именно для спасения своего самочувствия.
Таким образом, бред преследования вырастает не из «спеси» и не из „самопереоценки», а, наоборот, из подавленного чувства малоценности, которое, разумеется, проистекает из потребности казаться себе и другим чем-то большим, чем можно быть в действительности. Поэтому меня не удовлетворяет также и выражение „чувство собственного достоинства» («Selbstgefuhl»), которым я вместе с Крепелином и др. пользуюсь в данном случае за отсутствием другого более подходящего термина. Это выражение имеет много значений, так что следовало бы прежде всего определить, что мы под ним подразумеваем, если это не становится случайно ясным по смыслу, как, например, при маниакальном чувстве собственного достоинства. Выражение „повышенное чувство собственного достоинства» является совсем неподходящим — например, в применении к нашей канцелярской помощнице и податному чиновнику. Ланге тоже пытается дополнить мою формулировку и заменить это выражение «стремлением к значимости» и часто именно в определенном направлении. Однако, и выражение „стремление к значимости» представляется мне не совсем правильным. Выражаясь точнее, речь идет о том, что человек хочет быть тем, кем он не может быть, и вытесняет этот конфликт. Здесь важно не то, как его ценят другие люди, а то, как он сам себя ценит. Стремление к значимости, рассчитанное на признание со стороны окружающих, не должно приводить к созданию бреда; как известно, оно может свободно проявляться в разного рода мелочах.
Прежде я считал неизлечимость паранойи препятствием к предположению о ее чисто психогенном происхождении. Но преходящая неизлечимость объясняется, как я теперь полагаю, подбором наших случаев, так как мы не включаем в наше рассмотрение излечимых случаев; в остальных же случаях неразрешимость внутреннего конфликта, т. е. длительность причины при устойчивой аффективности, говорит за то, что и болезнь должна продолжаться, аналогично тому как невроз, связанный с получением ренты, поддерживается „рентным комплексом».
Вообще понятие о болезни не есть нечто данное само по себе. Дискуссии о том, „представляется ли известный комплекс явлений болезнью», основаны по большей части на ложных или неясных предпосылках. Всякое представление о болезни относительно и представляется правильным лишь с определенной, более или менее произвольной или случайной точки зрения. Существует „один вид воспаления легких», понятие о котором до некоторой степени прочно обосновано. Однако, прежде существовало еще туберкулезное воспаление легких, и теперь еще есть два различных инфекционных заболевания, заслуживающих названия „воспаления легких». Можно различать душевные заболевания по известным синдромам, как старую паранойю или бред преследования, но можно различать их и по процессам, как прогрессивный паралич или шизофрению.
Паранойя является прежде всего понятием о синдроме: неизлечимая болезнь с бредовой системой, построенной довольно логическим путем на основе болезненного применения к своей личности всего, что происходит в окружающей среде, и на основе обманов памяти — без наличия других болезненных симптомов.
Тщательное исследование показывает, что такому понятию соответствует и однородно с ним выявляющаяся конституция: аффективность, обладающая мощной выключающей силой, связанная с большими стремлениями и со слишком незначительной (по сравнению с последними) продуктивностью, которая не может удовлетворить ни внешним целям, ни оценке собственного Я. В остальных компонентах, в голотимной установке аффектов и в интеллекте, конституции могут быть весьма различны. Таким образом, и эта однородность конституции существует лишь с известной точки зрения.
Далее, параноики со свойственным им кататимным образованием бреда должны обладать таким компонентом предрасположения, которого мы в настоящее время не можем еще выделить из круга шизоидных форм.
По всей вероятности, в предрасположении к паранойе заключается, таким образом, определенный качественный, но по существу количественный оттенок шизопатии. Качественно этот оттенок не может быть еще точно охарактеризован; относительно же количества мы можем при настоящем уровне знаний предположить, что тяжелые формы шизоидии приводят к шизофрении; более же легкие формы шизоидии приводят в тех случаях, когда к ним присоединяется соответствующая аффективная конституция, к паранойе; еще более легкие формы дают шизоидных психопатов, а в небольшой мере «шизотимный компонент психики» свойствен и здоровым людям.
С этой более широкой точки зрения указанные случаи паранойи можно было бы объединить, как генетически однородные, с теми случаями, в которых закончившийся, ставший латентным шизофренический процесс сделал возможным образование бреда или благоприятствовал его возникновению.
В остальном, однако, эти случаи образуют особую подгруппу, так как в них имел место физический процесс, в то время как при паранойе бредовая система развивается непосредственно из врожденной конституции. Психогенная же обусловленность бредовой системы имеется во всех случаях аналогично тому, как бредовые идеи величия маниакального паралитика возникают из психических потребностей с помощью чисто психического механизма.
Однако, если кто-либо, исходя из наличности нового генетически связующего звена, из наличности процесса, захотел бы отделить эти формы от тех заболеваний, которые выросли исключительно из конституции и причислить их, например, к шизофрении, к кругу которой они относятся по своему процессу, то с этой точки зрения он был бы вполне прав. Во всех других отношениях, кроме симптоматической картины и практического значения, такое заболевание относится к шизофрении.
Но мы не делаем этого по следующим основаниям: симптомы, которые мы можем констатировать еще в этих случаях, не заключают в себе ничего такого, что представлялось бы в каком бы то ни было отношении характерным для шизофрении. За исключением анамнеза, в отдельных случаях нет опорных пунктов для диагностики заболевания, приводящего к слабоумию. Таким образом, мы должны предположить, что в некоторых случаях нет данных для суждения о шизофреническом происхождении болезни, даже если последнее имело место; следовательно, такие случаи независимо от нашего желания причисляются к психогенной паранойе. Однако, я полагаю, что для нашей классификации самое важное значение имеют практические соображения; конечно, правильно, что над шизофреником всегда висит Дамоклов меч нового шизофренического приступа или постепенно нарастающего слабоумия. Однако, опыт показывает, что такие случаи не настолько многочисленны, чтобы с ними нужно было считаться при всех обстоятельствах. Таким образом, все случаи паранойи в Крепелиновском смысле составляют в практическом отношении одно целое, и мы можем поэтому резюмировать: согласно нашему определению, что паранойя является понятием о болезни постольку, поскольку все случаи симптоматически одинаковы, поскольку во всех случаях возникают одинаковым путем одинаковые бредовые системы и поскольку они имеют одинаковое практическое значение. Если же определять это заболевание с других точек зрения, то оно не представляет собой одного целого, так как, например, часть случаев должна была бы быть отнесена к шизофрении.
Итак, существенным в понятии о паранойе является возникновение устойчивой бредовой системы из определенного вышеуказанного кататимного механизма при неизмененной в остальном психике. Этот механизм приводится в действие конфликтом, который как будто касается внешних обстоятельств, но в действительности получает свою остроту вследствие внутренних затруднений, в большинстве случаев или всегда в форме чувства малоценности, в котором нельзя себе признаться и с которым нельзя примириться.
Создание бреда с помощью аффективной выключающей силы, оказывающей резкое и длительное воздействие на отдельные комплексы, возможно при весьма разнообразных в остальном предрасположениях. Так как такое предрасположение может быть также создано легким шизофреническим процессом, то между шизофренией и паранойей существует двойная связь — во-первых, потому что наследственность при этих заболеваниях до известной степени одинакова, а, во вторых, и потому что определенная легкая степень шизофрении благоприятствует возникновению параноического состояния. Нередко встречаются острые заболевания, которые производят сначала впечатление паранойи, а некоторое время спустя оказываются шизофренией. Все-таки случаи такой перемены диагноза не так многочисленны, чтобы мы имели право приписывать большую часть случаев паранойи шизофреническому процессу. И наоборот: даже при подробном анамнезе мы лишь в редких случаях находим в предшествующей жизни несомненного параноика моменты, возбуждающие подозрение относительно предшествовавшего шизофренического процесса. Но генезис бреда одинаков в обоих случаях, и шизофрения не всегда заходит так далеко, чтобы специфические для нее симптомы стали очевидны; следовательно, можно предположить, что понятие о шизофрении, как о психозе, в основе которого лежит анатомический процесс, пересекается с понятием о паранойе, так как некоторые, хотя и весьма частые случаи в которых мы в течение продолжительного
времени находим только картину паранойи, могут все же быть основаны на шизофреническом процессе.
В таких случаях, как наш случай канцелярской помощницы (1) или описанный Гауппом случай Вагнера или случай Руссо, нельзя отделаться от сомнения, не скрывается ли за ними нечто шизофреническое.
Вестертерп стремится в одной важной работе провести различие между доступными для нашего «вчувствования» случаями паранойи с бредом величия, бредом ревности, религиозным бредом, параноическим сутяжничеством, с одной стороны, и paranoia persecutoria, с другой. Последняя соответствует, по его мнению, психическому процессу и занимает среднее место между первой формой и шизофренией.
При шизофрении развитие бреда непонятно и недоступно для «вчувствования» здорового человека; в данном случае нет переходных ступеней к здоровой психике; первые проявления качественно совершенно отличны от проявлений при выраженной болезни. Для пациента прежде всего важен факт преследования, а вопросом о том, почему его преследуют, он интересуется мало или вовсе не интересуется. Формирование бреда вытекает не из характера, а из первичных патологических феноменов. Болезнь наступает в определенное время без понятной связи с каким-нибудь значительным событием.
Прекрасные наблюдения, описанные в работе Вестертерпа, равно как и обсуждение их, могут во многом способствовать выяснению вопроса: паранойя — шизофрения. Но и они не разрешают его окончательно.
Мое первое возражение заключается в том, что описанные Вестертерпом случаи paranoia persecutoria вовсе не подходят под понятие паранойи, описанное Крепелином и принятое многими авторами, в том числе и мною. Один из его пациентов не работает с момента наступления болезни (в течение 4 лет), не хочет никого видеть, не выходит на улицу, испытывает страх у себя в комнате, предъявил к своей жене бессмысленное требование уложить его в корзину и отнести на вокзал. Другому весь мир представляется измененным; когда он видел что-нибудь красное, например, книгу, она казалась ему объятой пламенем; все вещи имели в его глазах другой цвет; он испытывал чувство обморока, усталости, грусти. Третий глупеет, несмотря на хорошее предрасположение и лелеемые им высокие планы, и развивает слабоумные бредовые идеи и т. д. Одним словом, мы видим описание таких состояний, такого течения болезни, какое мы наблюдаем ежедневно отчасти при выраженной шизофрении, отчасти же при заболеваниях, которые были в прошлом несомненными шизофрениями или будут ими впоследствии. Почему мы не можем считать их случаями шизофрении, которые задержались несколько дольше, чем другие случаи, или прочно остановились на этой стадии развития? До тех пор, пока этот вопрос останется неразрешенным, всякое выделение каких бы то ни было параноидных форм будет висеть в воздухе. Это относится ко всем попыткам такого рода, в том числе и к попытке Клейста и к парафрении Крепелина, которая, впрочем, утратила теперь всякое право на существование благодаря катамнестическим данным (две трети этих случаев развились согласно имеющимся до настоящего времени данным в ясно выраженную шизофрению, т. е. по меньшей мере столько же, сколько и при острых кататониях или при некоторых других неоспоримых шизофренических формах).
Но какое мы имеем основание для отграничения паранойи от шизофрении после того, как мы сами сводим некоторые формы с большей или меньшей вероятностью к шизофреническому процессу и предполагаем в остальных случаях шизоидное предрасположение? Прежде всего в подавляющем большинстве всех случаев, относимых Крепелиновской школой к паранойе, никогда не наступает слабоумия, и эти больные вообще не проявляют каких бы то ни было специфических шизофренических симптомов. Хотя это и не является безусловным доказательством, но оно с большой вероятностью говорит за то, что есть случаи, в которых дело доходит до такой бредовой системы без мозгового процесса. Работа Вестертерпа отлично показывает, что бредовые построения, доступные для нашего „вчувствования» и развивающиеся из характера больного, обычно протекают совсем иначе, чем шизофренические бредовые образования. Паранойя проявляется почти всегда лишь в зрелом возрасте, когда исчезают надежды на достижение поставленных себе в жизни целей или, как утверждает Гаупп, когда уменьшается приспособляемость, в то время как шизофренические процессы наступают в общем раньше, но этот факт не может, конечно, служить основанием для разграничения обеих болезней, так как именно параноидные формы шизофрении также имеют склонность наступать в более позднем возрасте. Гораздо важнее то обстоятельство, что параноики обнаруживают меньше диспластических признаков, чем шизофреники, если рассматривать оба эти заболевания как одно целое. (Среди шизофреников параноики обнаруживают меньше всего «дегенеративных признаков»). И если бы даже все вышесказанное было недостаточным нозологическим обоснованием для разграничения Крепелиновской паранойи от шизофрении, то мы должны были бы сделать это из практических соображений, так как паранойя требует во всех отношениях совершенно иного лечения. И мы практически можем провести такое разграничение, так как при более тщательном наблюдении мы можем с таким же успехом отличать паранойю от шизофренических форм, с каким мы клинически отличаем сифилис мозга от прогрессивного паралича. Единственное возражение, которое я мог бы привести против резкого отграничения паранойи от шизофрении, это указание на то обстоятельство, что у всех параноиков бывают, так сказать, периоды улучшения, причину которых мы не всегда можем найти в окружающей обстановке. Но разве нормальный человек не бывает различно настроен, не бывает более или менее обидчив, не охватывает ли и его иногда хорошее или тяжелое предчувствие? Следует категорически подчеркнуть, что эти колебания не носят характера маниакально-депрессивного психоза, так что я не принимаю его здесь во внимание.
Вестертерп утверждает, что при бреде преследования всегда можно обнаружить какой-нибудь внезапный перелом в жизни больного, но наши случаи и многие другие показывают, что это необязательно и что дело обстоит таким образом в одних только описанных им (шизофренических) случаях. Кроме того, нужно быть осторожным при оценке какой либо действительной внезапной перемены. Подобно тому, как бывает много внезапных шизофренических или истерических «просветлений», бывает также и много нормальных просветлении. Стоит лишь вспомнить о том ученом, которому как бы сразу становится ясной трудная проблема, над которой он работал, или о тех жизненных конфликтах, с которыми многие нормальные люди разделываются иногда сразу и т. д.
Таким образом, ни относительно параноидных форм шизофрении, ни относительно паранойи неправильно утверждать, что не существует переходных состояний от бреда преследования к здоровой психике и что бред преследования либо ясно выражен, либо же вовсе отсутствует. Кто не переживал, между прочим, таких случаев, когда он задавал себе вопрос, следует ли уже оценивать данное состояние как бред преследования или еще нет? И в старой литературе встречается довольно много описаний такого рода, что больному становится сначала не по себе, а затем (часто лишь спустя несколько лет), постепенно возрастая, отчетливо выявляются идеи преследования.
Конечно, между бредом преследования и другими формами бреда есть разница: бред преследования всегда является вторичным. Бред величия является первично осуществлением желания; бред сутяжничества ищет удовлетворения определенного сознательного желания, аналогично некоторым формам бреда величия. Бред же преследования стремится (у параноика — всегда, а у шизофреника обычно) дать больному возможность скрыть от самого себя какой-либо конфликт. В реальной жизни больной не в состоянии достичь осуществления своих желаний, потому что он неспособен к этому по какой-либо причине. Однако, эта мысль для него невыносима, он вытесняет ее in statu nascendi и ищет мнимых препятствий во внешнем мире, как это случается иногда на короткое время и с здоровым человеком. Следовательно, самый принцип структуры бреда преследования таков, что генезис его не может быть осознан самим пациентом, потому что он не хочет его больше сознавать и потому что он не может его больше осознать, не разрушив своего чувства собственного достоинства вместе со своими бредовыми построениями, которые он создал именно для спасения своего самочувствия.
Таким образом, бред преследования вырастает не из «спеси» и не из „самопереоценки», а, наоборот, из подавленного чувства малоценности, которое, разумеется, проистекает из потребности казаться себе и другим чем-то большим, чем можно быть в действительности. Поэтому меня не удовлетворяет также и выражение „чувство собственного достоинства» («Selbstgefuhl»), которым я вместе с Крепелином и др. пользуюсь в данном случае за отсутствием другого более подходящего термина. Это выражение имеет много значений, так что следовало бы прежде всего определить, что мы под ним подразумеваем, если это не становится случайно ясным по смыслу, как, например, при маниакальном чувстве собственного достоинства. Выражение „повышенное чувство собственного достоинства» является совсем неподходящим — например, в применении к нашей канцелярской помощнице и податному чиновнику. Ланге тоже пытается дополнить мою формулировку и заменить это выражение «стремлением к значимости» и часто именно в определенном направлении. Однако, и выражение „стремление к значимости» представляется мне не совсем правильным. Выражаясь точнее, речь идет о том, что человек хочет быть тем, кем он не может быть, и вытесняет этот конфликт. Здесь важно не то, как его ценят другие люди, а то, как он сам себя ценит. Стремление к значимости, рассчитанное на признание со стороны окружающих, не должно приводить к созданию бреда; как известно, оно может свободно проявляться в разного рода мелочах.
Прежде я считал неизлечимость паранойи препятствием к предположению о ее чисто психогенном происхождении. Но преходящая неизлечимость объясняется, как я теперь полагаю, подбором наших случаев, так как мы не включаем в наше рассмотрение излечимых случаев; в остальных же случаях неразрешимость внутреннего конфликта, т. е. длительность причины при устойчивой аффективности, говорит за то, что и болезнь должна продолжаться, аналогично тому как невроз, связанный с получением ренты, поддерживается „рентным комплексом».
Вообще понятие о болезни не есть нечто данное само по себе. Дискуссии о том, „представляется ли известный комплекс явлений болезнью», основаны по большей части на ложных или неясных предпосылках. Всякое представление о болезни относительно и представляется правильным лишь с определенной, более или менее произвольной или случайной точки зрения. Существует „один вид воспаления легких», понятие о котором до некоторой степени прочно обосновано. Однако, прежде существовало еще туберкулезное воспаление легких, и теперь еще есть два различных инфекционных заболевания, заслуживающих названия „воспаления легких». Можно различать душевные заболевания по известным синдромам, как старую паранойю или бред преследования, но можно различать их и по процессам, как прогрессивный паралич или шизофрению.
Паранойя является прежде всего понятием о синдроме: неизлечимая болезнь с бредовой системой, построенной довольно логическим путем на основе болезненного применения к своей личности всего, что происходит в окружающей среде, и на основе обманов памяти — без наличия других болезненных симптомов.
Тщательное исследование показывает, что такому понятию соответствует и однородно с ним выявляющаяся конституция: аффективность, обладающая мощной выключающей силой, связанная с большими стремлениями и со слишком незначительной (по сравнению с последними) продуктивностью, которая не может удовлетворить ни внешним целям, ни оценке собственного Я. В остальных компонентах, в голотимной установке аффектов и в интеллекте, конституции могут быть весьма различны. Таким образом, и эта однородность конституции существует лишь с известной точки зрения.
Далее, параноики со свойственным им кататимным образованием бреда должны обладать таким компонентом предрасположения, которого мы в настоящее время не можем еще выделить из круга шизоидных форм.
По всей вероятности, в предрасположении к паранойе заключается, таким образом, определенный качественный, но по существу количественный оттенок шизопатии. Качественно этот оттенок не может быть еще точно охарактеризован; относительно же количества мы можем при настоящем уровне знаний предположить, что тяжелые формы шизоидии приводят к шизофрении; более же легкие формы шизоидии приводят в тех случаях, когда к ним присоединяется соответствующая аффективная конституция, к паранойе; еще более легкие формы дают шизоидных психопатов, а в небольшой мере «шизотимный компонент психики» свойствен и здоровым людям.
С этой более широкой точки зрения указанные случаи паранойи можно было бы объединить, как генетически однородные, с теми случаями, в которых закончившийся, ставший латентным шизофренический процесс сделал возможным образование бреда или благоприятствовал его возникновению.
В остальном, однако, эти случаи образуют особую подгруппу, так как в них имел место физический процесс, в то время как при паранойе бредовая система развивается непосредственно из врожденной конституции. Психогенная же обусловленность бредовой системы имеется во всех случаях аналогично тому, как бредовые идеи величия маниакального паралитика возникают из психических потребностей с помощью чисто психического механизма.
Однако, если кто-либо, исходя из наличности нового генетически связующего звена, из наличности процесса, захотел бы отделить эти формы от тех заболеваний, которые выросли исключительно из конституции и причислить их, например, к шизофрении, к кругу которой они относятся по своему процессу, то с этой точки зрения он был бы вполне прав. Во всех других отношениях, кроме симптоматической картины и практического значения, такое заболевание относится к шизофрении.
Но мы не делаем этого по следующим основаниям: симптомы, которые мы можем констатировать еще в этих случаях, не заключают в себе ничего такого, что представлялось бы в каком бы то ни было отношении характерным для шизофрении. За исключением анамнеза, в отдельных случаях нет опорных пунктов для диагностики заболевания, приводящего к слабоумию. Таким образом, мы должны предположить, что в некоторых случаях нет данных для суждения о шизофреническом происхождении болезни, даже если последнее имело место; следовательно, такие случаи независимо от нашего желания причисляются к психогенной паранойе. Однако, я полагаю, что для нашей классификации самое важное значение имеют практические соображения; конечно, правильно, что над шизофреником всегда висит Дамоклов меч нового шизофренического приступа или постепенно нарастающего слабоумия. Однако, опыт показывает, что такие случаи не настолько многочисленны, чтобы с ними нужно было считаться при всех обстоятельствах. Таким образом, все случаи паранойи в Крепелиновском смысле составляют в практическом отношении одно целое, и мы можем поэтому резюмировать: согласно нашему определению, что паранойя является понятием о болезни постольку, поскольку все случаи симптоматически одинаковы, поскольку во всех случаях возникают одинаковым путем одинаковые бредовые системы и поскольку они имеют одинаковое практическое значение. Если же определять это заболевание с других точек зрения, то оно не представляет собой одного целого, так как, например, часть случаев должна была бы быть отнесена к шизофрении.
Статья Э Блейлер Классика психиатрии «Внушение»
Процессы внушения в некоторых отношениях приближаются, по видимому, к интеллектуальным чувствам Наловского. Верить, сомневаться, предполагать, считать истинным — с одной стороны, поддаваться внушению — с другой стороны, все это обозначает в равной мере интеллектуальную реакцию нашего Я на какое-либо представление. И все же есть очень важное отличие между внушением и другими названными процессами: внушение идет гораздо дальше. Вера, убежденность и все эти реакции не могут еще сами по себе оказать влияния на физические функции, вызвать галлюцинации и овладеть логикой настолько, что бессмыслица воспринимается, как нечто разумное, вопреки всякой очевидности. Конечно, предвидение какой-либо опасности может вызвать физические явления, но только окольным путем: через чувство страха. Вера также обусловливает в повседневной жизни принятие нелогичных мыслей, а иногда даже и появление галлюцинаций; но в таких случаях всегда принимает участие аффект или внушение (как и вообще вера не свободна от влияния внушения, стоит хотя бы вспомнить о религии и политике). Следовательно, в подобных случаях влияние, выходящее за пределы интеллектуального, не является непосредственным следствием интеллектуальных чувств.
Внушение же вызывает все это непосредственно. Оно оказывает влияние на деятельность желез, сердца, вазомоторов, кишечника, оно отщепляет определенные комплексы идей от других противоположных им комплексов; оно исключает всякую критику и настолько овладевает чувствами, что легко создает иллюзии и даже положительные и отрицательные галлюцинации.
Как мы уже видели, эти же явления могут быть обусловлены также и аффектами. Таким образом, объективное влияние внушения совершенно тождественно с влиянием эффективности, но оно отнюдь не соответствует влиянию, оказываемому интеллектуальными процессами.
Точно также и характер влияния внушения, поскольку мы о нем кое-что знаем, таков же, как и характер влияния аффектов. Мы знаем, что аффективная окраска какой-нибудь мысли благоприятствует возникновению ассоциаций, соответствующих этому аффекту, и затрудняет и даже препятствует возникновению других ассоциаций. Вследствие этого создаются благоприятные условия для восприятия мысли, критика же ее становится невозможной; тот же самый процесс обусловливает и внуш¨нная идея.
Если мы заглянем в корень суггестии, то мы найдем там аналогичные соотношения: невозможность объяснения с помощью интеллектуальных процессов, зато тесное родство с эмоциональными побуждениями.
Правда, Бернгейм считает суггестию производным от «способности уверования» («Glaubigkeit» — нем., «credivite» — франц.), присущей всем людям. Последняя играет определенную немаловажную роль уже при интеллектуальной суггестии, передаваемой с помощью речи и встречающейся у людей чаще всего. Но сила внушения не может быть объяснена этим моментом.
Возьмем обыкновенный случай. Мать говорит ребенку: «Каша горяча». У ребенка существует уже понятие «горячий», но, несмотря на это предостережение, он пробует есть кашу и обжигает себе рот. В миллионах случаев он может подобным же образом проверять на опыте то, что ему было сказано. Следовательно, он должен просто per analogiam прийти к тому, чтобы считать в общем правильным все сказанное родителями или учителем, даже в том случае, если у него пет собственного опыта. Эта способность уверования свойственна всем людям и является conditio sine qua non для всякой возможности получения образования.
Если принять во внимание одни только интеллектуальные процессы, то можно истолковать это влияние способности к уверованию как суггестию; мы считаем многие вещи истинными без всякой проверки и без всякого доказательства — на основании одного лишь уверения других людей.
Но я не хотел бы так сильно расширять понятие о внушении.
Если родители говорят, не меняя тона, ребенку нечто такое, что противоречит восприятиям его органов чувств или (впоследствии) его логическому пониманию, то он не будет им больше верить; восприятие и логика сохраняют свою силу по отношению к этим высказываниям родителей. Точно также простая способность к уверованию не может оказать влияния на деятельность сердца, кишечника, на секрецию желез; она не может даже в психической области отщепить одни части личности от других и сделать их quasi самостоятельными. Таким образом, влияние способности к уверованию оказывается гораздо меньшим по сравнению с влиянием внушения.
Особенность этого последнего мы можем рассмотреть легче всего при простых соотношениях. Когда животное, живущее в сообществе, подвергается нападению, то и другим животным в большинстве случаев тоже грозит опасность; во всяком случае будет хорошо, если все примут участие в защите или бегстве. Если где-нибудь можно найти пищу, то полезно, чтобы она досталась всему сообществу; таким образом, отдельные животные выражают свой аффект, как только они чуют опасность или добычу; всему стаду сейчас же сообщается тот же самый аффект, с теми же самыми проявлениями, с теми же самыми движениями защиты, бегства или одобрения, поскольку все стадо может воспринять с помощью своих чувств аффект отдельных его участников.
При этом вовсе нет надобности в наличии какого-либо интеллектуального содержания. Внушается просто аффект, страх, воинственное настроение, желание охотиться etc. Мы должны предположить, что среди высших животных имеет место сообщение местонахождения и характера опасности или добычи. Однако, самым существенным моментом является лишь перенесение аффектов; сообщение содержания, интеллектуальный компонент играет второстепенную роль. Это мы видим, например, у собак, у которых стадный инстинкт сохранился лишь в небольшой мере, но которые полностью поддаются еще внушению со стороны себе подобных. Лай одной собаки вызывает такой же, т. е. аффективно тождественный лай во всей округе; и все же мы достаточно близки к этим высокоразвитым симбионтам человека для того, чтобы сделать из наших наблюдений вывод, что они не делают при этом друг другу никаких более или менее точных сообщений. Вообще мы констатируем внушение у животных только при аффектах или аффективно окрашенных переживаниях, и мы имеем полное основание предположить, что животные (исключение составляют может быть лишь высшие роды отдельных классов) сообщают друг другу только об аффективно окрашенных переживаниях или — я мог бы даже сказать — об одних только аффектах; описание причины аффекта, интеллектуального процесса обычно становится излишним и во всяком случае отступает на задний план (иногда оно содержится уже implicite в первоначальном выявлении аффекта — в направлении движения бегства или нападения).
После вышесказанного нам не нужно особенно останавливаться на цели внушаемости. Она заботится о том, чтобы весь род был одновременно охвачен одинаковым аффектом; она создает благодаря этому необходимое единство действия; она подавляет все другие стремления отдельного индивида, благодаря чему повышается, между прочим, сила действия. Она придает аффектам, а вместе с тем и стремлениям большую устойчивость, так как индивид, стремления которого находятся под угрозой ослабления, вновь побуждается другими индивидами к действию в однажды данном направлении и усиливает затем, с своей стороны, общий аффект других индивидов.
Исходя из этого, мы можем понять, что выражение чувств далеко выходит за пределы того, что заложено в самом аффективном комплексе. В ярости человек не только принимает положение, соответствующее целям нападения, он не только издает крик, могущий испугать врага, и т. п., — он иногда поет, танцует, смеется, т. е. совершает, казалось бы, совершенно ненужные действия, пока индивид рассматривается изолированно. В игре лицевой мимики, в модуляции голоса, во взгляде — человек обладает бесконечно тонкими средствами для того, чтобы в более или менее символической форме выявить для других людей свои чувства в тысячах нюансов, Самые важные элементы нашего общения с людьми осуществляются с помощью выражения чувств, с помощью мимики в широком смысле этого слова; благодаря этому среди отдельных индивидов создается единство, значение которого вряд ли можно переоценить. Связь эта выходит за пределы вида, и Нейтра с полным правом называет мимику «интербестиальным» языком, которым пользуются все живые существа и который в большей мере может быть понят инстинктивно. Этот мимический разговор и внушение в значительной степени идентичны у животных. Внушение обеспечивает коллективный аффект, а вместе с тем, и единое коллективное стремление и действие. Оно оказывает влияние на стремления сообщества многих индивидов — аналогичное тому влиянию, которое доминирующий аффект оказывает на различные стремления отдельного индивида; у человека внушение обеспечивает еще и тот факт, что отношение одного человека к другому определяется в первую очередь эффективностью, совершенно независимо от собственно симпатии или антипатии. Однажды целый класс гимназистов решил разговаривать как между собой, так и с преподавателями не больше, чем это будет строго необходимо. Это условие было очень легко провести. Однако, от попытки не смеяться пришлось скоро отказаться вследствие ее неосуществимости. В психиатрических больницах можно наблюдать то же самое, хотя и в преувеличенном и карикатурном виде, но зато с большей отчетливостью. С идиотами мы обращаемся как отец с сыном; мы находимся в постоянном сердечном контакте с ними. Алкоголики, паралитики, маниакальные больные вызывают у нас своими аффективными проявлениями отклик, хотя и не всегда положительный, и мы оказываем на них воздействие. С гебефренами, которые в интеллектуальном отношении стоят к нам часто гораздо ближе, нежели другие слабоумные больные, мы не находим душевного раппорта; они чужды нам, и мы относимся к ним сравнительно холодно, как к птице, за которой мы ухаживаем и которая позволяет за собой ухаживать, но никогда не допускает той интимности, которой мы скоро достигаем в общении, например, с собакой. Заторможенные и искаженные аффективные проявления у гебефренов воздвигают непреодолимую преграду между нами и этими больными, в то время как все интеллектуальные расстройства у других групп больных не отчуждают нас от них. Из этих замечаний вытекает следующее:
- При простых соотношениях внушаются только аффекты (направленность влечений).
Внушение имеет такое же значение для массы, какое имеет аффект для отдельной личности.
Животным могут быть внушены почти исключительно аффекты. Внушение, в котором существенную роль играет интеллектуальное содержание, имеет место только у человека, да и то случаи подобного внушения малочисленны.
Кроме того, мы в начале установили:
- Влияние внушения проявляется тем же образом и в тех же пунктах, что и аффекты, независимо от того, идет ли речь об интеллектуальном или аффективном внушении.
Уже из этих фактов можно вывести следующее заключение: внушение представляет собой аффективный процесс; внушаемость является частичным проявлением эффективности.
Итак, мы видим, что внушаемость в ее первоначальной аффективной форме, равно как и эффективность в более тесном смысле существует задолго до интеллекта. Грудной ребенок понимает уже очень рано аффективные проявления матери; не только аффект младенца оказывает влияние на мать, но совершенно ясно, что внушение идет и в противоположном направлении. Когда мать улыбается ребенку, он тоже склонен улыбаться; все ласкательные слова не только производят на него приятное впечатление, но влияют и на его настроение в том же направлении. Бранные слова, даже когда они произносятся не громче ласкательных (так что исключается возможность испуга) производят неприятное впечатление на ребенка. Это кажется чем-то само собой разумеющимся, но дело могло бы обстоять и иначе.
Таким образом, уже у грудного младенца восприятие аффективных проявлений вызывает тот же самый или аналогичный аффект. Ребенок обладает не только прирожденным разумом, но и прирожденным умением откликаться на аффективные проявления. Аффект передается сразу ребенку и в тех случаях, когда нельзя даже представить себе никакого интеллектуального содержания.
У детей старшего возраста представляется само собой понятным, что они «заражаются» как веселостью, так и страхом или плачем других людей и т. п. Мы можем вполне ясно заметить то же самое и у взрослых людей при всей сложности культурной жизни. Таким образом, суггестивное перенесение эмоций представляет собой обычное явление.
Если, вообще говоря, внушаемость представляет собой одну сторону аффективности, то можно в частности заметить, что по своему направлению и силе она вполне параллельна характеру и живости аффективности вообще.
Вигуру и Жюкелье выражают это положение следующим образом: «Чем больше эмоциональная ценность какой-либо идеи, тем она заразительнее».
Большая значимость и лабильность аффектов ceteris paribus, естественно, связаны с сильной внушаемостью: большая значимость — потому что она обусловливает более сильное влияние на ассоциативные соединения, а лабильность — по той причине, что она ослабляет или исключает последействие уже существующих других стремлений и соединений. Поэтому дети, душевнобольные, страдающие органическим поражением, и алкоголики отличаются большой внушаемостью как положительной, так и отрицательной, не только вследствие их еще недоразвитой или нарушенной способности к критике, но и вследствие их эффективности. Тот, кто умеет с ними обходиться, получает над ними огромную власть; тот же, кто им не понравится, легко наталкивается на непреодолимое упрямство или негативизм. И при сохранении критической способности маниакальные или даже только сангвинические темпераменты отличаются легкой внушаемостью, а затем также и алкоголики, если только их нечистая совесть или самомнение не оказывают сопротивления известным влияниям. Депрессивные темпераменты поддаются обычно воздействию только в направлении, соответствующему их настроению. В тех случаях, где существуют не общие, а кататимические аффективные валентности, внушаемость направляется в каждом отдельном случае в сторону этих аффективных валентностей. Если человек кого-то любит, он легко поддается внушению в соответствующем направлении. Иной энергичный, имеющий самостоятельный образ мыслей офицер или купец может в известных отношениях всецело находиться под башмаком (вернее: под влиянием внушения) своей жены, любовницы или даже прислуги. Параноики легко поддаются влиянию во всех тех направлениях, которые соответствуют их бреду, но в остальном они, как известно, крайне недоверчивы. Можно заметить, что все, что описывается здесь как действие внушения, может быть совершенно одинаково учтено и как простое влияние аффектов на ассоциации.
При шизофрении внушаемость проявляется в таких же причудливых формах, как и аффективность. Поскольку во внимание могут быть приняты бредовые идеи (а именно: при параноидных формах) — шизофрения может быть приравнена в смысле внушаемости к паранойе, хотя она и не подходит строго под вышеприведенное правило. Тяжелые шизофреники, составляющие большую часть населения психиатрических учреждений, по большей части совершенно недоступны незамаскированному внушению. Но тот факт, что внушение (совершенно аналогично аффективности) действует в скрытом виде, усматривается из того, что никто из больных не реагирует так тонко на Spiritus loci, как шизофреники. Бессознательное внушение, которое исходит от врачей, санитаров и всей живой и мертвой окружающей обстановки, определяет в такой значительной мере внешнее поведение шизофреников, что в зависимости от этого бывают, например, часты или редки кататонические симптомы, отказ от пищи и т. п.
Хотя может быть принято за общее правило, что аффект и внушаемость соответствуют друг другу, тем не менее это не всегда может быть отмечено с первого взгляда. Аффект может, конечно, в зависимости от своего направления, как затруднить, так и облегчить осуществление данного внушения. Вполне понятно, что в этом случае затруднение внушения тоже является суггестивным воздействием. Механизм совершенно одинаков, действует ли он в положительном или отрицательном направлении. Несимпатичному человеку труднее будет оказать на нас определенное суггестивное влияние, в то время как общеизвестно, что мы слишком легко доступны суггестивным воздействиям со стороны любимых нами людей. Равным образом мы легко позволим внушить себе нечто дурное относительно людей, которых мы недолюбливаем, в то время как мы сразу без всяких разговоров отвергаем клевету на любимых людей. Насколько само собой понятно, что человек, для которого гипноз и гипнотизер совершенно безразличны, не позволит загипнотизировать себя, настолько сложны могут быть соотношения при страхе перед гипнозом; в большинстве этих случаев гипноз оказывается тоже невозможным. Правда, налицо здесь имеется аффект: страх; но последний действует в направлении противоположном тому, которого добивается гипнотизер. Однако, при некоторых обстоятельствах страх может окольным путем даже благоприятствовать гипнозу: вещи, которых человек боится, остаются на первом плане внимания и тормозят все другие мысли, особенно если к этому присоединяется чувство бессилия; таким образом, идея о том, что устрашает, может всецело завладеть лицом, подвергающимся внушению, и бросить его навстречу тому, что возбуждает у него боязнь; за это говорит повседневный опыт, не требующий больше никаких доказательств (белка и гремучая змея). Далее, с боязнью очень часто бывает связана идея о нахождении в зависимости, сопровождающаяся сильными эмоциями. Такие аффекты, которые, к сожалению, не имеют еще названия, играют большую роль при многих внушениях.
Если в таких случаях противовнушение затрудняет влияние внушения, то, следовательно, существует и собственно «отрицательное внушение», которое прежде всего образует необходимый противовес силе положительного внушения. Если бы единственной и неизбежной реакцией на аффекты других существ был отклик в виде того же самого аффекта, то каждое живое существо было бы беспомощно против всякого внушения, поскольку разум не оказывал бы сопротивления действию внушения, да и один только разум явился бы даже у человека недостаточным защитным сопротивлением против внушения — чем-то вроде ружья без заряда, — если бы только какой-либо аффект не придавал ему энергии.
К тому же он в большинстве случаев запаздывал бы со своими возражениями, так как разум требует гораздо большего времени, нежели аффективное воздействие и реакция. При внушении в нормальных условиях, как и при многих других биологических и в частности психических механизмах, мы видим двойное действие: с одной стороны, имеется тенденция поддаться внушению, с другой же стороны, обратная тенденция — противостоять ему или даже сделать противоположное. Вот это и есть тот момент, который заставляет человека при обыкновенных условиях обдумать, прежде чем он поддастся какому-либо побуждению, и результат внушения всегда является, точно говоря, следствием борьбы между стремлением принять его и отвергнуть его. Отрицательное внушение мы можем легче всего наблюдать у детей, у которых направление реакции зависит часто от невидимых и мельчайших причин; при не совсем обычных условиях, а именно при общении с чужими людьми, они могут отвернуться от самого искреннего расположения и отказаться от самого желанного подарка, если к ним не будет найдет правильный подход. Общеизвестен факт, что внушаемые люди, дети и старики вместе с тем весьма упрямы и не поддаются постороннему влиянию; относительно же истериков существовал даже спор о том, являются ли они сильно внушаемыми или же они вовсе не поддаются внушению. Это указывает на то, что отрицательная внушаемость по своей силе почти параллельна положительной, как это явствует само собой из нашей трактовки.
Это свидетельствует еще и о том, что индивиды, нуждающиеся в наиболее сильных защитных приспособлениях против силы внушения, обладают и то же время и сильнейшими негативистическими тенденциями. Тот факт, что эти тенденции в патологических случаях не всегда служат индивиду на пользу, не может явиться возражением против биологической целесообразности этого механизма. (Bleuler. Ein psycholog. Prototyp des Negativismus. Psychiatr. Wochenschrift 1904, 05).
Отрицательное внушение составляет в патологии важнейший источник шизофренического негативизма.
В инстинктивной неподатливости внушению заключается всегда известное недоверие или враждебная установка к внушающему (даже самые близкие всегда являются, по крайней мере в некотором отношении, конкурентами). Если враждебное отношение выступает на первый план, то мы имеем не негативную, а прямо противоположную реакцию на какой-либо аффект. Страх перед противником придает мужество нападающему — и наоборот. При наличности этих противоположных внушений становится особенно ясным, что понимание живым существом аффективных проявлений выходит далеко за пределы его филогенетического сродства.
Никакой реакции мы не получаем в том случае, когда у внушаемого лица отсутствует лежащее в основе внушения влечение с соответствующим ему аффектом. Нравственному идиоту нельзя сделать никакого внушения морального характера. Там, где речь идет не о наличности или отсутствии влечения, а лишь о той или иной степени его, там внушаемость точно также параллельна аффекту; чем более религиозным или корыстолюбивым является индивид, тем легче поддается он внушению в соответствующем направлении.
Когда мы experimenti causa подвергаем любого человека гипнозу и успешно внушаем ему, что он увидит цветок или мышь или же что после пробуждения он наденет на голову стул вместо шапки, то не так легко распознать лежащий в основе этого аффект. В таких случаях отдельное внушение не соответствует, конечно, действенному аффекту; последний делает лишь вообще возможным принятие внушения при данных условиях. Но какой же это аффект? К сожалению, у нас нет еще для него названия, но никто не будет сомневаться в том, что зависимости и интеллектуальному чувству подчиненности чужой воле соответствует сильный аффект. С одной стороны, этот аффект может быть прослежен непрерывно вплоть до обусловленного ужасом паралича (у большинства мужчин в противоположность меньшинству); с другой же стороны (а именно: у женщин в противоположность мужчинам) этот аффект переходит в пограничных случаях в любовь, так как чувство подчиненности чужой воле заключает в себе некоторую сладость, которая не так легко понятна мужчине. Оба эти вида душевного состояния объединяются одним общим названием фасцинации, аффективное значение которой во всяком случае еще не выяснено. (Этот аффект игнорируется Фогтом, когда он утверждает, что гипнотическое внушение должно быть лишено всякого аффекта). Психоаналитики утверждают, что в гипнозе действенным является тот аффект, который лежит в основе отношения ребенка к отцу. Это весьма возможно, но я не думаю, что этот механизм является особенно важным.
Как интеллектуальное, так и аффективное чувство подчинения также играет, конечно, важную роль в общеизвестной чрезмерной внушаемости солдат (Бернгейм и др.). Здесь должно быть принято во внимание влияние привычки, упражнения в качестве нового, далеко не безразличного фактора. Мы знаем, что внушаемость может быть до некоторой степени повышена с помощью упражнения; то же самое мы видим при аффектах, которые точно также при повторении вызываются все легче и легче. С помощью упражнения мы становимся более восприимчивы к наслаждению (например, в отношении произведений искусства, красот природы) даже в тех случаях, когда интеллектуальное понимание не делает существенных успехов. Впоследствии начинают оказывать разрушающее и тормозящее действие различные процессы, совокупность которых мы называем притуплением. Вполне аналогично этому мы видим, что внушаемость понижается спустя некоторое время, если внушающий обладает небогатой фантазией или же если (как это имеет место при медицинских внушениях) он касается постоянно одной и той же узкой темы, коротко говоря, если внушающий за отсутствием собственной заинтересованности не в состоянии больше держать эффективность внушаемого в постоянном напряжении.
При повышении внушаемости с помощью привычки не следует, однако, забывать еще и о другом факторе: простая ассоциация приобретает благодаря упражнению скорее характер интеллектуального процесса. Возьмем следующий пример: лошадь заставляют несколько раз подряд идти рысью на определенном месте дороги. После этого не требуется больше никакого понуждения: как только лошадь приближается к указанному месту, она каждый раз сама начинает бежать рысью. Каждый более или менее образованный человек, услышав слова: «Птичка божья не знает», продолжит по ассоциации: «ни заботы, ни труда». Все это — чисто интеллектуальные процессы, которые приводят в конце концов к автоматизмам. Таким же образом повторение внушений должно приводить к облегчению этого процесса и, в конце концов, к автоматизмам. Конечно, это нисколько не противоречит нашему взгляду на аффективные источники внушения, но мы считаем, что это — отличный пример для иллюстрации того, насколько сложны наши психические процессы.
Хотя само собой разумеется, что в обширной области религиозных и политических убеждений аффекты играют большую роль, но они часто действуют настолько косвенными путями, что здесь будет уместно посвятить этому вопросу несколько слов.
Прежде всего идет ли здесь речь о внушениях? Конечно. Из числа многих оснований приведем лишь следующее: ни одно из подобных убеждений не исповедуется большинством людей. Следовательно, в лучшем случае право только меньшинство. (Если взять за масштаб интеллектуальную ценность истины в смысле современной жизни; конечно, все правы, поскольку речь идет об аффективной ценности религиозных потребностей). Уже одно это свидетельствует о том, что с логической ценностью религиозных вопросов дело обстоит не совсем благополучно. Таким образом, политические и религиозные убеждения управляются силой логики только в исключительных случаях, вообще же они зависят от влияния верований окружающих лиц. В то время, как в области политики (по крайней мере, у образованного человека) имеется достаточно предпосылок для того, чтобы прийти к приблизительно объективному решению, религиозные догмы и представления часто в достаточной мере противоречат простой логике для того, чтобы подвергнуться критике.
Таких совместно действующих аффективных моментов, которые придают религиозным влияниям непреодолимую силу внушения, очень много. Я хотел бы только напомнить об их связи с любовью к родителям, со всеми эмоционально окрашенными воспоминаниями юности, со всеми важнейшими событиями в жизни и с играющей немаловажную роль заботой об устройстве своего существования в этом мире и о блаженстве в загробной жизни. Какие мощные аффекты проявляются в месте благодати, где происходят чудеса — может себе представить каждый, кто делал когда-либо попытку уяснить себе эти соотношения.
Таким образом, дело доходит до того, что именно из-за этих вещей, весьма сомнительных с точки зрения логики, но имеющих интенсивную эмоциональную окраску, люди разбивают друг другу головы и что даже весьма почтенные люди легко прибегают во время борьбы с враждебными партиями к сомнительным средствам. В этих случаях, как и вообще в жизни, аффект и внушение тормозят возникновение противоположных ассоциаций, затрудняют понимание правильности других взглядов и притупляют сознание нечестности избранных способов борьбы.
Совершенно ясной представляется роль аффективности при «самовнушении» Оно возникает только под влиянием сильных аффектов. К сожалению, у здоровых на него обращали еще слишком мало внимания, но тем важнее его значение в области патологии, где оно часто выступает в картине болезни на первый план или является причиной болезни. Все травматические неврозы сведены теперь к самовнушению, вызванному аффективно окрашенными представлениями; точно также и прочие неврозы являются следствием какого-либо бессознательного или сознательного представления о непосредственной или косвенной выгодности болезни. Вышеприведенный пример с отцом семейства, пережившим железнодорожную катастрофу, я мог бы с одинаковым успехом привести в тех же выражениях в качестве доказательства как силы внушения, так и аффективности. Самовнушение, подобно внушению вообще, представляет собой ничто иное, как одно из проявлений известного нам аффективного механизма.
Далее общеизвестно, что вне патологических состояний (при аффекте страха, но вместе с тем и при аффектах удовольствия) идеи, соответствующие чувству, легко могут быть восприняты без всякой критики, что во время усталости на пустынной дороге мы легко принимаем каждый шум за грохот телеги, которая могла бы нас подвезти, и что человек, изнывающий от жажды в пустыне, видит в каждом неясном очертании почвы воду.
Куэ непозволительно расширил понятие о самовнушении. Само собой разумеется, что действие внушения зависит непосредственно не от воли или какого-либо другого качества внушающего лица, а от аффективной установки внушаемого по отношению к данной идее; если кто-либо может произвольно придать определенной идее силу внушения по отношению к самому себе, то это очень хорошо; но это возможно лишь для весьма немногих, и Куэ забывает, что именно внушающее влияние его личности делает возможным возникновение так называемого им самовнушения.
В качестве аналогии между внушаемостью и аффективностью следует упомянуть еще о следующем: если человек обращает внимание на механизм какого-либо внушения, то осуществление последнего становится более трудным. Общеизвестно, что внимание оказывает такое же действие и на чувства, в то время как интеллектуальные процессы в противоположность аффективным протекают более успешно при напряжении внимания.
Каждому исследователю бросалось в глаза, что болевые ощущения в гораздо большей мере доступны внушению, чем другие ощущения. Гораздо легче внушить анальгезию, чем анестезию какого-либо другого чувства. И при истерии анальгезия встречается чаще и в более выраженной форме, чем анестезия. В данном случае это отличие касается также и рефлексов; все рефлексы, которые вызываются болью и неприятными ощущениями, часто отсутствуют при этой болезни, другие же рефлексы почти никогда не отсутствуют. К первым относятся мышечные сокращения, изменения дыхания при болезненных раздражениях, конъюнктивальный и глоточный рефлексы и т. д. Мы видим часто такую же дифференциацию и при кататонии, которая пользуется теми же механизмами, что и истерия.
Объяснение этого феномена с точки зрения нашей трактовки представляется само собой понятным. Обычные ощущения органов чувств знакомят нас с определенными соотношениями, существующими во внешнем мире, безотносительно к значению последних для нашего Я. Однако, из всего этого бесконечного количества раздражений, воздействующих на наши органы чувств, мы замечаем сознательно только небольшое число их, а именно те, которые стоят в связи с существующей у нас в данный момент целью. Ту же самую музыку, которая приковывает мое внимание во время концерта, я совершенно не замечаю, когда я занят письменной работой. Выбор впечатлений, передаваемых органами чувств, происходит в зависимости от интереса и определяется тем процессом, который мы называем вниманием.
Совершенно иначе обстоит дело с болью. Она возникает для того, чтобы направить внимание на другие пути, чтобы заставить индивида изменить направление внимания. Она свидетельствует о происшедшем нарушении целостности нашего тела и указывает, таким образом, на событие, которое является одним из важнейших для высших позвоночных животных. Обычно внимание не может устоять против отвлекающей силы боли: „самая лучшая философия не помогает при зубной боли». В противоположность этому существуют другие важные для организма интересы, которые при известных обстоятельствах требуют подавления боли. Во время боя все внимание направлено на то, чтобы не оказаться побежденным, и лишь очень мало внимания уделяется полученным ранениям. Голодное животное должно без рассуждений рискнуть возможностью причинения ему некоторой боли для того, чтобы схватить добычу; продолжение рода важнее, чем сохранение индивида; пес терпит в течение многих дней голод и всевозможные злоключения для того, чтобы сблизиться с самкой. Все эти жизненно важные процессы сопровождаются сильными аффектами; наиболее важной цели соответствует наиболее сильный аффект. Таким образом, боль может быть выключена лишь с помощью эмоционально окрашенных представлений или же — если мы примем во внимание только сущность последних — с помощью чувств и аффектов, но тогда это достигается уже сравнительно легко. Солдат не замечает иногда в пылу сражения, что у него прострелена рука; в состоянии страха мы приносим в жертву целость нашего тела; тщеславие делает более или менее безболезненной операцию, направленную к устранению дефектов внешности.
Конечно, в каждом данном случае нельзя просто сказать: восприятие органов чувств направляется с помощью внимания на какой-либо другой объект, болевое же ощущение выключается с помощью другого аффекта. Все психическое слишком сложно для того, чтобы его можно было втиснуть в такие простые формулировки. Ведь внимание само определяется чувствами, последние могут быть в свою очередь подавлены с помощью какого-либо важного восприятия и т. д. Коротко говоря, оба эти вида воздействия на психику никогда не проявляются в чистом виде и изолированно друг от друга.
Тем не менее мы можем вывести следующее заключение: если чувства могут непосредственно воспрепятствовать возникновению болевого ощущения, то оно должно непосредственно поддаваться также и влиянию внушения, между тем как ощущения органов чувств могут быть выключены с помощью внушения лишь окольным путем, и потому это может быть достигнуто лишь с большими трудностями.
Таким образом, легкая возможность воздействия на боль с помощью внушения отлично иллюстрирует наличность близкого сродства между внушением и эффективностью.
Бывают обстоятельства, когда, несмотря на наличие эффективности, внушаемость может быть подавлена другими факторами. Существенным моментом, противодействующим внушаемости, является критика; хотя влияние ее может быть выключено даже у интеллигентных людей с сильным характером, тем не менее в этих случаях приходится реже встречаться с отсутствием критики. Если критика неосуществима вследствие недостаточности ассоциаций (независимо от того, является ли эта недостаточность следствием слишком небольшого опыта или слишком большой глупости), то внушаемость усиливается. Таким образом, степень внушаемости является, между прочим, также и (отрицательной) функцией способности к критике, что, разумеется, не противоречит представлению об аффективном происхождении внушаемости.
Равным образом и существующее в данный момент предрасположение играет важную роль при внушаемости. Хотя тормозящие и способствующие ей моменты могут быть интеллектуального порядка, но в большинстве случаев они имеют аффективное обоснование. Даже физические болезни с их влиянием на аффективность оказывают, естественно, воздействие на внушаемость (люди, добивающиеся хитростью наследства!). Такое же воздействие оказывает, как известно, и утомление. Для иллюстрации этого я привожу следующий пример. Одна весьма интеллигентная и в высшей степени беспристрастная сестра милосердия возвратилась утомленной из путешествия; одна из сиделок вышла ей навстречу и сообщила ей возбужденным и неодобрительным тоном, что X назначена уже второй сестрой милосердия. Согласно с мнением этой сиделки возвратившаяся признала такое назначение несчастьем для учреждения и несправедливостью по отношению к другой кандидатке на ту же должность. Она совсем забыла о том, что перед этим она сама была согласна с сделанным выбором, и никак не могла осмыслить, что первая кандидатка действительно заняла это место, но затем вопреки моим ожиданиям категорически заявила, что она не останется в этой должности. В течение многих лет эта сестра милосердия не могла найти объективного отношения к своей новой сослуживице, и хотя много времени спустя она иногда и признавала, что я был не так виноват в этой истории, тем не менее она никогда не могла простить мне этого окончательно. При этом не было никаких оснований для ревности, даже с ее точки зрения. (В данном случае в отличие от паранойи дело не дошло до развития бредовой идеи).
Дело становится еще более интересным, когда мы переходим от внушаемости отдельного индивида к массовому внушению, хотя и в этом отношении мы опять-таки не можем представить окончательных выводов, так как — несмотря на некоторые попытки — психология массового внушения еще не разработана.
Единичное внушение, поскольку оно имеет интеллектуальное содержании, представляет собой хилое, искусственное растение, которое имеет мало значения вне человеческих отношений.
Совершенно иным является внушение у комплекса, состоящего из большого числа отдельных индивидов. Здесь оно соответствует своей первоначальной цели, созданию мощного коллективного аффекта, и здесь же оно развивает свою элементарную силу, которая может послужить как на пользу, так и во вред обществу.
Большая масса, даже неодушевленная, имеет сама по себе большую эмоциональную ценность (пирамиды, Монблан, море); в гораздо большей мере этой ценностью обладает одушевленная масса. Почти никто не может противостоять импозантному впечатлению, производимому большой единодушной человеческой массой. Воодушевление армии несомненно было бы значительно меньшим, если бы нам приходилось видеть лишь отдельных солдат, а присяга одного человека может лишь в крайнем случае, при наличии особых сопровождающих ее обстоятельств, заключать в себе нечто торжественное, между тем как присяга многих тысяч граждан представляет собой одно из самых потрясающих зрелищ, воздействующих на человека.
При массовом воздействии, особенно если внушаемый индивид является участником массы, внушение усиливается уже вследствие одной только численности внушающих, которая должна действовать аналогично многократному повторению одного и того же приказания. Одновременно с этим мнению, разделяемому многими, инстинктивно придается (с известной долей основательности) большая вероятность истинности.
Кроме того, к индивиду, находящемуся внутри человеческой массы, притекает со всех сторон большое количество восприятий, которые подкрепляют внушение, в то время как лица, взывающие о критике, либо вовсе отсутствуют, либо же крайне малочисленны.
Равным образом массовому внушению должны способствовать идея и чувство силы, а также непреодолимости массы; большое значение имеет и то обстоятельство, что при массовом внушении отпадают все задержки и то чувство стесненности, которое в значительной мере ослабляет силу внушения у отдельного индивида, редко позволяющего себе действовать вразрез с окружающими. Если человек, резко выделяясь из окружающей обстановки, испытывает при этом неприятное чувство, то оно тормозит внушаемость у отдельного индивида. Если же масса становится центром внимания, то это чувство побуждает ее к принятию внушения. Ослабление и даже полное исчезновение чувства ответственности за свои поступки и идеи еще больше ослабляет задержки этического и интеллектуального характера, необходимость считаться с чужим мнением и понижает также и критическую способность.
Само собой разумеется, что в массе могут возникать лишь такие аффекты, которые общи всем ее участникам. Вследствие этого в массе (по аналогии с типовой фотографией) вытравляются не только индивидуальные, но и все более тонкие черты, присущие лишь более высоко стоящим ее участникам. Масса может быть увлечена только элементарными стремлениями.
Благодаря этому масса обладает совершенно иной, во многих отношениях значительно ниже стоящей моралью, чем отдельный индивид. Это можно заметить уже в более мелких массах, для более же многолюдных до сих пор остается до некоторой степени в силе старая поговорка: «Senatores boni viri, senatus autem mala bestia»; общеизвестно, что мораль более крупных союзов, партий и государств не соответствует самым скромным требованиям, предъявляемым к отдельным индивидам. Впрочем, последнее имеет еще и другое основание: мораль регулирует отношения индивида к тому объединению, участником которого он является и которое ограждает его права. Отношения отдельных государств ко всей совокупности их еще более предосудительны; непосредственным следствием истребления или подчинения какого-либо народа является устранение конкурента, а иногда и овладение всеми его средствами к существованию, включая и его рабочую силу. Уже одно то соображение, что из взаимного стремления к уничтожению возникают войны всех против всех, неблагоприятные при современных условиях для каждой из участвующих сторон, уже одно это соображение указывает, что такая тенденция вредна также и для более могущественного государства.
С утилитарной точки зрения, которая представляет собой вместе с тем и образ филогенетического мышления, уже для толпы мораль не так необходима, как для индивида. Скверные последствия противозаконного поступка (наказание!) в большинстве случаев не столь значительны, как при индивидуальном преступлении, и не могут коснуться всех участников массы.
Число таких моментов, которым должно быть приписано усиливающее влияние массы на внушение, конечно, может быть еще увеличено. Однако, существенный момент заключается и развитии внушения из соотношений, существующих в большом объединении индивидов, т. е. в филогенетическом приспособлении функции к массе. Таким образом, становится само собой понятным, что объединение людей по большей части не только единодушно в мыслях и чувствах, но что оно может также гораздо легче управляться одним лицом, чем отдельный индивид, если только это лицо нашло себе аффективный отклик у большинства индивидов.
Благодаря этому наполовину подготовленный преподаватель или даже неопытная воспитательница детского сада держат сравнительно легко в повиновении 50 детей, в то время как родители, даже если они достаточно толковы, прилагают усилия, чтобы справиться с одним ребенком.
Если мы перейдем к рассмотрению тех описаний действия внушения, которые приведены в работах о гипнотизме, то мы сможем шаг за шагом провести сравнение его с эффективностью.
В сенсорной области мы замечаем повседневно, что аффекты уничтожают ощущения. В состоянии аффекта мы не замечаем самых разнообразных событий и даже тяжких ранений нашего собственного тела; но в обоих случаях анестезия носит систематизированный характер, она ограничивается определенным объектом, а не определенным органом чувств. Мы внушаем анестезию всех чувств. Аффекты дают нам иногда, наоборот, возможность пользоваться ощущениями, которых мы вообще не воспринимаем вследствие того, что они слишком слабы. Внушение вызывает гиперестезию. Аффекты, подобно внушению, вызывают иллюзии и галлюцинации.
На моторную сферу аффект и внушаемость оказывают одинаковое воздействие: с одной стороны, параличи и каталептоидные состояния, а с другой стороны — необычные мышечные проявления порождаются страхом, равно как и гипнотическим экспериментом. Обе функции оказывают в большой мере влияние также и на гладкую мускулатуру (кроме сосудов, также на кишечник, пузырь и т. д.), которая весьма мало доступна непосредственному волевому воздействию.
Аффекты и внушение управляют деятельностью всех наших вегетативных органов: сердца, легких, сосудов, желез; они оказывают влияние на менструацию и многие другие функции. Они влияют на весь наш обмен веществ. Здесь не следует забывать и о сне.
Обе функции руководят нашими воспоминаниями; мы забываем или преобразуем все, что нам неприятно; приятное же мы вспоминаем гораздо более живо. Мь1 встречаем обманы памяти у здоровых людей, как только выступает действие аффектов; еще чаще встречаются они у тех душевнобольных, в психике которых на первый план выступает какой-нибудь сильный аффект; мы очень легко продуцируем экспериментальный обман памяти с помощью внушения.
Вся наша логика управляется аффектами точно так же, как и внушением: и то, и другое затрудняет критику и даже полностью тормозит ее функцию.
Смена аффектов делает нас совершенно другими людьми. Мы поступаем во многих отношениях в состоянии печали иначе, чем в состоянии необузданной радости; аналогично этому мы можем изменять характер человека с помощью внушения.
В области патологии мы не можем отграничить действия аффектов от того процесса, который с полным правом назван самовнушением. Вопрос о том, впадает ли истеричка в бред потому, что она аффективно отщепляет от своей личности страдание по поводу утраты своего мужа вместе со всем, находящимся в связи с этой утратой, или же потому, что она внушает себе, что ее муж не умер — вопрос этот представляет собой отличие лишь в описании одного и того же процесса. Уже согласно обычной трактовке речь здесь идет лишь о различном обозначении одного и того же процесса. Точно также сновидения здоровых людей, содержащие в себе осуществление желания, и аналогичный бред у больных представляют собой ничто иное, как действие самовнушения, но так же правильно было бы обозначить их и как действие аффектов, которые руководят в первую очередь ассоциациями — как в бредовом состоянии, так и во сне.
Установка внимания, будь то сознательная или бессознательная, обусловливается «интересом» и другими аффектами. Но с таким же успехом мы управляем вниманием и с помощью внушения; мы делаем гипнотизируемого, который находится в раппорте со своим гипнотизером, столь же рассеянным, каким бывает ученый, занятый своей проблемой и не замечающий налета на свою квартиру.
Обычные установки внимания тоже являются внушениями a echeance. Когда мы решаем сделать что-либо в определенное время или с наступлением определенного события, то установка внимания направляется сознательно или бессознательно на это событие или на этот час, так что человек имеет их в виду; одновременно с этим событие, к которому приурочено наше решение, ассоциативно связано, с подлежащим совершению действием.
Таким образом, в этих случаях устанавливаются связи и задержки по отношению к ожидаемым впечатлениям точно так же, как это делает внимание по отношению к уже существующим и будущим психическим переживаниям. Выше было уже упомянуто — и это само собой понятно — что внимание является аффективной функцией. Таким образом, внушения a echeance не нуждаются в особом объяснении.
Однако, может быть нелишне обратить еще внимание на тот факт, что (как и во всех психологических процессах) разные пути ведут к одной и той же цели и что на практике результат никогда не бывает обусловлен действием одного только механизма. Наряду с внушением и вместе с ним сказываются еще и некоторые другие влияния.
Последнее может быть пояснено анализом внимания, оказываемого суггестивными вопросами.
Штерн поставил себе в «Психологии свидетельских показаний» вопрос о том, каким образом оказывают свое влияние суггестивные вопросы: он «объясняет» их действие подражанием той установке, которую заняло вопрошающее лицо. Однако, почему в одном случае подражание имеет место, а в другом нет? т. е. почему не каждый суггестивный вопрос оказывает суггестивное влияние? В одном случае получается аффективный отзвук, а в другом — нет. Вообще нельзя сказать, какие именно аффекты принимают в этом участие. Это — те разнообразные аффекты, которые испытывает ребенок по отношению к учителю, свидетель по отношению к судье и ко всей обстановке следствия.
Но ко всему вышесказанному присоединяется еще и нечто другое.
Уже в тоне и форме вопроса легко может заключаться ответ. Человек испытывает неприятное чувство, когда его мнение расходится не только с мнением какого-либо авторитетного лица, но и с мнением всякого человека. Мы инстинктивно избегаем всего неприятного. Уже по одному этому ассоциации идут в направлении, указанном вопрошающим лицом. Простая способность к уверованию (Glaubigkeit), которую мы отличаем от внушения, тоже играет важную роль. — Затем противодействие лежащему в вопросе предуказанию требует от индивида известной самостоятельности (как в смысле характера, так и умственной деятельности), которой обладает не каждый. Чтобы на вопрос: «Какое было платье: синее или желтое?» ответить: «Ни синее, ни желтое, а красное» — требуется уже известная независимость духа, на которую неспособны многие люди, между тем как на безразличный вопрос: «Какого цвета было платье?» — те же люди, вероятно, ответили бы совершенно правильно: «Красного» (Штерн). С помощью суггестивного вопроса предлагается материал, содержащий в себе известные мысли и представления. И это обстоятельство действует прежде всего непосредственно, так как лицо, к которому обращен вопрос, более или менее вынуждено оперировать с этим материалом, а затем и окольным путем, так как «естественный закон лености противится добровольному расширению процедуры вопроса-ответа». Так обстоит дело при вопросе: «Какого было цвета платье на женщине?» в тех случаях, когда вовсе не установлено, что там вообще была женщина.
Конечно, приведенными указаниями не исчерпывается число участвующих мотивов. Штерн указывает еще на значение тона, которым задается вопрос: „Наиболее суггестивный вопрос, поставленный робким, неуверенным голосом, утрачивает всякое суггестивное значение; самый безобидный вопрос, заданный настойчивым тоном, сопровождаемый строгим взглядом и повторяемый с постепенным повышением голоса, может обратиться в нравственную пытку, которая вынудит к любому желанному ответу». Кроме того, важную роль играет прирожденная каждому человеку инстинктивная потребность реагировать на все вопросы и обращения вообще. Корень этой потребности можно признать аналогичным или тождественным с корнем внушения: в обоих случаях речь идет об эмоциональном и интеллектуальном раппорте между двумя индивидами, но вызывает ли один, первоначально действующий индивид в другом только его собственные убеждения и чувства или же дополнение к своим чувствам и мыслям — это отнюдь не одно и то же.
При желании объяснить себе феномены внушения не следует вовсе упускать из виду гипноз, хотя последний охватывает лишь незначительную часть того, что мы называем внушением.
При этом необходимо прежде всего установить, что существует не один только вид гипноза, а целое множество состояний, которые мы окрестили таким названием. Общей для них чертой является лишь одностороннее направление всех представлений (мышления) к назначенной внушающим цели при выключении (под чем подразумевается приведение в неактивное состояние, а не подавление) всех остальных психических функций; этот процесс может быть осуществлен лишь при крайне глубокой концентрации внимания; этим путем исключается, конечно, также и возможность критики. В остальном гипноз по Льебо представляет собой нечто совсем иное, чем по Шарко; состояния, которые описаны Бредом и Месмером, отличаются от современного гипноза. „Гипнотизеры», сделавшие из своей техники зрелище для публики, вызывают опять-таки иное состояние; тот, кто хотя бы немного интересовался этим делом, знает, что даже при одинаковой технике картина гипнотического состояния меняется в зависимости от гипнотизера и гипнотизируемого.
Следовательно, лишь с помощью какого-либо психического впечатления, фасцинации, подчинения, ужаса или внушения, которое учитывает эти аффекты, достигается наиболее возможное выключение всего того, что не соответствует желанию внушающего, все другие гипнотические симптомы являются результатом случайного внушения или же специфическими реакциями данного индивида, и потому они могут видоизменяться в том или ином случае. Находится ли, например, гипнотизируемый «в сознании» или нет, уподобляется ли он спящему, появляется ли у него вслед за гипнозом амнезия — все это представляется несущественным и зависит от случайных или же сознательно сделанных внушений.
Если Нансийская школа усматривает аналогию между гипнозом и сном, то это так же само собой понятно, как и то, что какая-либо другая школа не находит этой аналогии.
Льебо весьма отчетливо внушает сон; медиуму не оста¨тся ничего другого как подражать, насколько это возможно состоянию сна.
Выключение критики с помощью аффектов, а вместе с тем и с помощью внушения представляется настолько повседневным явлением, что мы не будем его обсуждать. Отщепление любого иного комплекса идей мы рассматриваем не только как действие аффективности в более тесном смысле но и как следствие внимания. Таким образом, нет ни одного гипнотического феномена, который нельзя было бы объяснить простым торможением или содействием проявлению той или иной психической функции в том же самом смысле, как это делают аффекты. Но только у гипнотизируемого очень легко вызвать все это в преувеличенной степени, т. е. в таком необычном масштабе, в каком это оказывается возможным для аффектов лишь в исключительных случаях, т. е. когда психическое состояние в высшей степени поколеблено.
Статья. Классика психиатрии. Блейлер «Аффективность»
То, что мы называем эффективностью, обозначается приблизительно словами «чувство», «настроение» (Gemut), «аффект», «эмоция». Понятия, скрывающиеся за этими тремя последними словами, сами по себе слишком узки, между тем как слово «чувство» говорит слишком много. Если мы попытаемся провести более ясное разграничение, то философская психология даст нам столь же мало пригодных с естественнонаучной точки зрения разграничений и понятий, как и в других областях.
Если стоики обозначают чувства, как «неясные познания», то они имеют в виду нечто такое, что исключается в большинстве случаев из понятия о чувстве в общей части психиатрии. Они имеют в виду главным образом интеллектуальный процесс. Если схоластики рассматривают чувства, как стремление к добру или отвращение к злу, то это ничто иное, как описательное изображение удовольствия и неудовольствия, к которому примешивается еще этическая оценка, причем больше оттеняется волевой момент, содержащийся в чувствах. Если Гегель называет чувство «интеллектом на ступени его непосредственности», а Фолькмар — «осознанием степени напряженности представления», то это ничто иное, как слова, которые ровно ничего не говорят практическому психологу и психопатологу даже в том случае, если объяснение и истолкование их, которое неизбежно должно сопровождать такие «определения», принимается в достаточной мере во внимание. Наиболее ясно и наиболее правильно выражается Кант, но воззрения его последователей не стали от этого более ясными, нежели предыдущие воззрения.
В учебниках психиатрии мы в большинстве случаев находим в общей части довольно ясную формулировку: удовольствие и неудовольствие в связи с аффектами составляют то понятие, о котором мы говорим. Однако, при рассмотрении частных вопросов психиатры выходят за пределы этого понятия, границы которого рассматриваются, как нечто само собой разумеющееся, и никогда не могут быть обозначены точно. Поэтому мы незаметно приходим к таким выражениям, как «чувство уверенности», «аффект недоверия», физические чувства и т. д.
Если мы захотим разграничить понятие: чувство — настроение (Gemut) — эмоция — аффект так, чтобы оно стало пригодным для практического употребления, мы должны сначала установить, что в психическом акте может иметь место лишь теоретическое, а не фактическое подразделение психических качеств, о которых идет речь. (Впрочем, что касается аппаратов, лежащих в основе аффективных и интеллектуальных функций, то они в известном смысле разграничены также и фактически (см. ниже о локализации аффективности). При всяком, даже простейшем световом ощущении мы различаем качество (цвет, оттенок), интенсивность и насыщенность; аналогично этому мы говорим о процессах познания (интеллект), чувства и воли, хотя мы знаем, что нет такого психического процесса, которому не были бы свойственны все три качества, если даже на первый план выступает то одно из них, то другое. Следовательно, когда мы называем какой-нибудь процесс аффективным, мы знаем, что мы при этом абстрагируем нечто — аналогично тому, как мы рассматриваем цвет независимо от его интенсивности. Мы должны всегда ясно сознавать, что процесс, который мы называем аффективным, имеет также интеллектуальную (и волевую) сторону, которой мы in casu пренебрегаем, как незначительным фактором; при беспрестанном усилении интеллектуального фактора и ослаблении аффективного — возникает в конце концов процесс, который мы называем (преимущественно) интеллектуальным. Таким образом, мы не можем подразделить все психические процессы на чисто интеллектуальные, чисто аффективные (и чисто волевые), а только на процессы преимущественно интеллектуальные, преимущественно аффективные (и преимущественно волевые), при чем могут иметь место неопределенные промежуточные процессы. (Отделение воли от аффективности может быть произведено лишь искусственно). Теоретически мы должны столь же резко отделять обе эти стороны, как мы отделяем интенсивность и качество цветоощущения.
Как большинство психологических терминов, слово «чувство» обозначало первоначально нечто чувственное. Оно было равнозначно современному термину «ощущение», и до настоящего времени оно несет еще на себе отпечаток, свидетельствующий об этом происхождении. Человек чувствует укол, чувствует, как муха ползает по его лицу; человек испытывает чувство холода или чувство, что почва колеблется под ногами. В первых двух примерах понятие «чувствовать» равнозначно понятию «ощущать»; «чувство холода» означает в большинстве случаев неопределенное ощущение; в «чувстве, что почва колеблется под ногами», заключается сомнение в правильности ощущения.
Таким образом, это многозначное слово оказывается совершенно непригодным для нас. Вместо него мы пользуемся термином «аффективность», который должен служить для обозначения не только аффектов в собственном смысле, но и для обозначения легких чувств удовольствия и неудовольствия при всевозможных переживаниях.
Этим собственно, в достаточной мере, определяется понятие нашей темы. Никому не придет в голову определять термином «эффективность» чувство, которое испытывает человек при уколе, при ползании мурашек по телу, при колебании почвы под ногами, хотя слово «afficere» имело первоначально более конкретное значение.
Зрение, слух, вкус и обоняние не относятся к «чувствам». Мы не чувствуем ни света, ни звука, ни вкуса, ни запаха. Напротив, об осязании часто говорят «чувствовать» — вместо того, чтоб сказать «ощущать» или «осязать», а другие чувствования (Sinne) в области кожи, далеко еще не определенные по своему числу и качеству, называются еще и теперь в общеупотребительном языке в большинстве случаев чувствами вместо ощущений.
Однако, все то, что воспринимается или ощущается с помощью этих органов чувств, будет легко отделить от аффективности. Лишь при внутренних физических ощущениях и при боли возникает известное затруднение, которое мы должны себе уяснить.
Кинестетические ощущения («мышечное чувство», «суставное чувство», «чувство напряжения» кожи, связок, сухожилий и т. д.) являются сами по себе, разумеется, простыми ощущениями и не имеют ничего общего с аффективностью; они вполне аналогичны ощущениям света и звука. Они дают нам знать о состоянии внешнего мира, к которому (в психологическом смысле) относится также и наш собственный организм. Для тех, кто не признает этой аналогии, эту мысль можно выразить иначе: кожные ощущения дают нам знать о состоянии раздражения чувствительных нервов мышц, сухожилий и суставов — подобно тому, как ощущение света дает нам знать о раздражении элементов сетчатой оболочки.
Однако, состояние мышечного напряжения состоит еще в особой связи с аффективностью: одни аффекты вызывают напряжение нашей мускулатуры, другие — ее расслабление; иногда же аффекты обуславливают иное распределение напряжения в различных мышечных группах.
Следовательно, такие виды и комбинации ощущений мышечного напряжения являются сопутствующими физическими факторами или, лучше говоря, частичным проявлением аффективности. Познание их обладает некоторой долей влияния на реакции нашего организма: двигательный импульс должен быть дозирован согласно степени уже существующего напряжения. Но эти ощущения напряжения едва ли доходят до сознания как таковые. Для нашего внутреннего восприятия они почти всегда составляют один лишь компонент аффекта — компонент, который не может быть воспринят изолированно.
Подобно этому, сердцебиение тоже является прежде всего лишь ощущением, процессом познания. Однако, это само по себе очень ясное и поддающееся точному определению ощущение составляет вместе с тем «симптом», частичное проявление испуга, страха, радостной неожиданности и т. д. То же самое относится к ощущениям тяжести или легкости в сердце.
Большинство физических ощущений, которых мы непосредственно совершенно не понимаем, не обладает почти никакой ценностью познания. Правда, окольным путем можно доказать, что наши физические функции, как пищеварение, обмен веществ, внутренняя секреция и т. д., каким-то образом регистрируются головным мозгом и оказывают в свою очередь влияние на психику. Но наше сознательное Я не научилось еще так толковать поступающие раздражения, чтобы оно знало, что сейчас желудок выделяет много соляной кислоты, что печень вырабатывает тот или иной химический продукт в большем или меньшем количестве.
Таким образом, эти центрипетальные функции вряд ли можно еще называть ощущениями, и вполне естественно, что и сейчас еще говорят о физических чувствах. Они также находятся в двоякой связи с аффектами: в центрипетальной (активной) и центрифугальной (пассивной). Все физические ощущения оказывают активное влияние на чувства и даже на аффекты; общеизвестно, что болезни желудка вызывают расстройство настроения; небольшой панариций делает нас раздражительными и т. д. С другой стороны, аффективность оказывает влияние на физические функции (сердце, сосуды, кишечник, железы и т. д.), а вместе с тем и на физические ощущения. Поскольку мы ощущаем или воспринимаем эти изменения в обиходе нашего организма — речь идет о процессе познания, о чем-то интеллектуальном; все остальное является сопутствующей причиной или «симптомом» аффекта.
К аффектам или чувствам часто относят голод и жажду. Эти последние состоят из ощущений (болей в желудке, жжения в глотке, ощущении слабости в мускулатуре и в психическом аппарате) и из (специфического?) чувства неудовольствия, связанного как с этими отдельными ощущениями, так и с общим состоянием. Ощущения относятся, естественно, к процессам познания, к интеллекту в более широком смысле слова, чувства же неудовольствия относятся к аффективности.
Амфихроматическое чувство щекотки и положительное чувство сладострастия тоже могут рассматриваться как ощущения, к которым примешивается сильный аффект.
Аналогично этому боль заключает в себе, с одной стороны, восприятие нарушения целости организма, а, с другой стороны — наше отношение к этому нарушению, нашу внутреннюю реакцию. Обе эти стороны так тесно связаны между собой, что мы феноменологически не можем отделить их друг от друга. Когда у нас «болит зуб», мы совершенно не замечаем при этом участия нашей собственной аффективной реакции; мы относим ее за счет центрипетального процесса в форме восприятия. Для передачи этого компонента ощущения при физической боли, равно как для передачи других функций органов чувств от периферии к коре — служат особые нервные пути. Этот компонент ощущения может быть вполне точно локализован в животных (но не в вегетативных) органах. При этом следует отметить, что в некоторых мозговых центрах компонент этот ощущается, как не локализованное общее чувство недомогания, и вызывает реакцию в виде бесцельных движений, выражающих стремление избавиться от этого ощущения. В данном случае отсутствует локализация; в некоторых случаях отсутствует, вероятно, даже ощущение, и остается лишь активный компонент — «боль» вообще. Противоположную диссоциацию мы можем наблюдать при легко возникающей анальгезии у истериков, и особенно у шизофреников, а также при полунаркозе, когда хирургическое вмешательство ощущается, как таковое, в то время, как ощущение боли отсутствует. Гораздо легче внушить анальгезию, нежели, например, осязательную анестезию. И все же в совокупной реакции аффективный компонент — боль — биологически является ее сущностью. Нередко встречается также центральная гипералгезия. (Непонятной остается еще гипералгезия более глубоких частей под каким-нибудь кожным покровом с разрушенными нервами).
Несмотря на то, что боль «ощущается», она может доставлять также удовольствие. При изучении таких нередко встречающихся процессов оказалось, что речь идет при этом о представлениях, окрашенных удовольствием, которые связываются вторично ассоциативным путем с болью и сверхкомпенсируют или уменьшают ее для нашего сознания — сводя ее иногда к нулю. Мальчик, и даже взрослый человек, хвастает иногда тем, что он хорошо переносит боль; при этом он может позволить другим причинить ему боль или причиняет боль сам себе. У него нет анальгезии, но в данном случае чувство удовольствия берет верх. У истеричек существует болезненная потребность выделяться чем-нибудь; они причиняют себе всевозможные повреждения, сыплют себе известь в глаза, провоцируют болезненные обследования. В подобных случаях боль не только заглушается влечением, которое окрашено удовольствием; она, естественно, ослабевает и тормозится в различной степени — подобно тому, как каждый психизм тормозит остальные психизмы, которые не направлены вместе с ним к одной и той же цели. Таким образом, в муках святых описываются все градации боли, к которой присоединяется удовольствие, причем в крайнем случае полная анальгезия заставляет ощущать только блаженство жертвы, принесенной богу. Какая-то первичная, биологически обоснованная связь между физической или психической болью и удовольствием дана в сексуальной любви; эта связь в одностороннем карикатурном преувеличении приводит к садизму и мазохизму. При мазохизме боль, как таковая, ощущается, но получает положительную оценку, как носительница сверхкомпенсирующего сладострастия. Иначе обстоит дело, когда человек не может удержаться от того, чтобы не ковырять пальцем в ране или языком в кариозном зубе. В данном случае защитный рефлекс против неприятных ощущений берет верх над тенденцией избежать боли.
Все, что мы выше обозначили как ощущение или, вообще говоря, как процесс познания, как интеллектуальную функцию, следует строго отличать от понятия аффективности.
То же самое подразделение, которое проведено здесь в отношении центрипетальных процессов, следует провести также и в отношении интрацентральных процессов. Правда, Наловский давно уже отличает «интеллектуальные чувства» от аффективных, но он проводит это подразделение недостаточно строго для того, чтобы оно стало вполне понятным. Под интеллектуальными чувствами он понимает неясные восприятия, умозаключения и представления, которые оказывают влияние на наши действия. Он говорит, что они отличаются лишь кумулятивным, а, следовательно, неясным действием. По его мнению, мы апеллируем к «чувству» лишь в тех случаях, когда у нас вообще нет достаточных оснований для какого-нибудь мнения, утверждения, решения или же когда мы хотя и располагаем вообще и суммарно этими основаниями, но не можем продуцировать их каждое в отдельности и в логической последовательности. Наловский считает, что такими чувствами руководствуются в большинстве случаев женщины в своих мнениях и решениях.
Мы ясно видим, что он относит к своим интеллектуальным чувствам такие выводы, при которых предпосылки или логические звенья остаются частично или полностью бессознательными.
Такие неясные выводы или познания вообще встречаются очень часто и играют большую роль в жизни. Так, например, совершенно верно замечено, что женщины чаще руководствуются в своем поведении такими чувствами, нежели сознательными мотивами. Я могу чувствовать, что тот или иной человек относится ко мне недоброжелательно, что X — негодяй или благородный человек; я могу испытывать чувство, что тот или иной пациент заболел тифом. Однако, в обоих случаях я неясно сознаю, почему я испытываю такое чувство; я не мог бы привести доказательств в пользу правильности его, хотя предшествующий опыт показывает мне, что я всегда делаю меньше ошибок, когда я отдаюсь во власть инстинкта или «интуиции», нежели когда я стараюсь отдавать себе отчет в своих суждениях.
Это — примеры «интеллектуальных чувств» в смысле Наловского. Но мы должны несколько расширить это понятие, не вдаваясь при этом в обсуждение вопроса, удаляемся ли мы этим самым от взглядов Наловского или нет.
Большинство психологов, в том числе и Наловский, представляют себе чувства, как реакцию на какой-либо центрипетальный процесс. Подобная реакция может быть как интеллектуальной, так и аффективной. Так, например, Т. Липпс (Vom Fuhlen, Wollen und Denken, Leipzig Barth 1902), относит это к чисто интеллектуальным процессам, когда он говорит о себе: «я чувствую себя уверенным» или когда он вообще говорит о чувстве уверенности. Он обозначает словом «чувство» познание того, что он правильно думает или постигает. Это познание может быть окрашено удовольствием или неудовольствием — в зависимости от содержания мысли или восприятия (я уверен, что мой друг меня обманывает — я уверен в том, что получу повышение). При этом аффективность является чем-то совершенно случайным. Неодинаково оценивается психиатрами «аффект недоверия» Под ним подразумевают не такое чувство (= внутреннее восприятие), что я сам недоверчив, а чувство, что может быть кто-то хочет причинить мне нечто неприятное; следовательно, аффект недоверия представляет собой неопределенное познание, которое может быть окрашено в меньшей или большей степени аффектами в зависимости от своего содержания. При этом аффекты не всегда должны быть отрицательными; например, я могу радоваться нападению противника в том случае, если я достаточно вооружен для встречи с ним и для окончательной победы над ним, или в том случае, если это нападение направлено не против меня, а против моего врага.
То же самое относится к «чувству истинности», «вероятности», о которых, между прочим, говорит Т. Липпс. Когда что-нибудь кажется нам истинным или вероятным или когда мы делаем логический вывод, мы имеем дело с функцией чистого познания, точно так же обстоит дело, когда мы сознаем что-нибудь с большей или меньшей степенью вероятности, т. е. когда мы испытываем чувство уверенности или вероятности. Большая неясность, лежит в основе приведенного Липпсом примера: «я испытываю чувство грусти». Сущность этого примера составляет как будто собственно аффект. Но в действительности это выражение обозначает лишь процесс внутреннего познания, что человек грустен, восприятие внутреннего состояния, осознание печального настроения. То, что мы обозначаем словом «чувство», имеет то же самое содержание, когда я чувствую себя радостным, а не грустным — аналогично тому, как процесс восприятия, как таковой, остается одинаковым независимо от того, вижу ли я кошку или собаку.
Все это мы обозначаем в дальнейшем термином «интеллектуальные чувства» не только потому, что термин этот был создан Наловским, но и потому, что практика языка упорно обозначает словом «чувство» эти понятия. При этом мы должны лишь уяснить себе, что такого рода чувства не относятся к аффективности и что этим термином мы обозначаем интеллектуальные, т. е. объективные процессы. При «интеллектуальных чувствах» речь всегда идет о неясных восприятиях, выводах и познаниях (напр., диагноз, основанный на чувстве); далее, о внутренних восприятиях (например, чувство уверенности). Оба эти вида интеллектуальных чувств не могут быть m concrete столь точно отграничены друг от друга, как мы могли бы ожидать этого на основании теоретических предпосылок. Так, например, мы чаще всего говорим о «чувстве уверенности», когда эта уверенность базируется на неясном выводе или на неясном восприятии. Хотя это выражение само по себе обозначает скорее внутреннее восприятие, однако мы обычно употребляем его лишь тогда, когда оно заключает в себе неопределенное познание внешней ситуации.
Интеллектуальные чувства в соединении с аффектами играют иногда очень большую роль. Я уже указал на то, что женщины в своих действиях руководствуются в большой мере этими чувствами, но мы не должны забывать, что при повседневных решениях в нашей жизни мы не располагаем ни временем, ни возможностью выяснить себе все побудительные мотивы наших действий. Во время дискуссии вряд ли можно представить себе все детали того, что именно хочет противник и каков наилучший путь одержать победу над ним. Мы отвечаем ему раздраженно, любезно, снисходительно — смотря по интеллектуальному чувству. Робость, смесь неопределенного познания, что кто-нибудь из присутствующих может причинить нам вред, вместе с соответствующим аффектом, полностью руководят иногда действием и мышлением ребенка. Разумеется, иногда чувства с их торможениями и путями, проложенными ими, частично или полностью заменяют логику, вследствие чего осуществляется «инстинктивное» действие. (Ср. ниже примеры таких реакций у детей.)
Таким образом, слово «чувство» обозначает не только в вульгарном понимании, но и в психологии весьма различные вещи, а именно:
- Множество центрипетальных процессов, ощущений, восприятии (чувство тепла, физические чувства).
Интрацентральные процессы восприятия:
а) касающиеся бытия вне нас (чувство уверенности, вероятности),
б) касающиеся бытия в нас самих (чувство печали; sentiment de cecite).
- Неопределенное или неясное познание, — будь то непосредственное восприятие или вывод, который неясен или бессознателен в своих элементах (§§2 и 3 объединены под названием «интеллектуальные чувства»).
Чувства удовольствия и неудовольствия, которые мы должны отнести к аффектам, к аффективности.
§§ 1—3 представляют собой процессы познания, которые отличны от аффективности и которые не должны смешиваться с этим понятием.
Это подразделение не является только чисто академическим. Благодаря ему мы имеем возможность изучить влияние аффективности, потому что лишь аффективность в этом узком смысле имеет определенное влияние на тело и на психику, в то время как отграниченные от нее функции сами по себе имеют лишь значение какого-то другого уверенного или неуверенного познания.
«Чувствую» ли я свой кишечник или нет, испытываю ли я чувство «уверенности», «недоверия» или нет — все это безразлично для моей психики, пока к этому не присоединяется аффект. Если же возникает аффект, он тотчас овладевает всей психикой.
Мы зашли бы слишком далеко, если бы стали перечислять все явления, обусловленные аффективностью. Я хотел бы привести здесь лишь некоторые практически важные симптомы.
Прежде всего, следует отметить, что аффективность является общей реакцией всей психики и, кроме того, она оказывает влияние на целый ряд физических функций. Общеизвестно влияние аффективности на сердце, вазомоторы, мышечный тонус, обмен веществ, слезные железы, пищеварительные железы, на всю гладкую мускулатуру и т. д. Следует также вкратце упомянуть о формальных влияниях аффективности на психику. Все эйфорические состояния, независимо от того, являются ли они реакциями на приятные события или же они обусловлены физически, вызывают в общем более легкое течение всех психических процессов. Движения, решения, мышление протекают быстрее; мышление становится более содержательным и красочным, но в то же время более поверхностным в смысле скачки идей. Колебания настроения даже при смене переживаний также становятся многочисленнее и интенсивнее. При депрессии течение мыслей и движения становятся медленными, переход от одной идеи к другой затруднен; мышление вращается в одном небольшом кругу, содержание которого составляют почти исключительно депрессивные идеи. Смена идей и переживаний вызывает лишь небольшие колебания в кривой аффекта.
Для психопатологии особенно важно влияние аффективности на внутреннюю связь ассоциаций идей.
Укол в палец заставляет меня одернуть руку. Если я при этом пугаюсь, все тело откидывается назад. Если я прихожу в гнев, все тело готовится к нападению. Но не одно только тело. Если я пугаюсь (потому, например, что при ощущении укола я подумал об укусе змеи), то все соображения, могущие затруднить мое бегство, более или менее подавляются; мысль о бегстве остается единственно доминирующей. Придя в гнев, я начинаю драться, даже если это неуместно; в этот момент я считаю, что имею на это право.
Таким образом, аффект тормозит все те ассоциации, которые противоречат ему, и способствует возникновению тех ассоциаций, которые ему соответствуют.
Само собой разумеется, что вследствие этого повышается моментальная сила данного действия (даже в том случае, если действие это отрицательное и представляет собой застывание в данном положении).
Таким образом, каждый аффект имеет тенденцию проявиться и увлечь за собой в определенном направлении всю психику. Боль должна привлечь к себе внимание — для того, чтобы прекратить вред, причиняемый нашему организму. Связанная с удовольствием охота, доставляющая первобытному человеку пропитание, не должна быть нарушена другими стремлениями или какими-нибудь сомнениями. Влияние, тормозящее или способствующее возникновению ассоциаций, является одной лишь стороной тенденции аффектов к проявлению. Эта тенденция находит свое выражение также и в других симптомах, которые будут описаны в дальнейшем.
При сложных соотношениях каждое отдельное переживание может быть окрашено несколькими различными чувствами (ср. также «амбивалентность»); прежде всего, различные влечения, а вместе с тем и различные аффекты могут одновременно стремиться к проявлению. Из этого вытекает борьба между аффектами, которая приводит иногда к внутренним конфликтам, а нередко и к болезненным симптомам.
Еще важнее отметить, что в самом аффекте неудовольствия существует противоречие между общей тенденцией аффекта к проявлению и частным стремлением избежать неудовольствия. По самой природе этого аффекта мы защищаемся от переживаний, связанных с неудовольствием, и от самого неудовольствия. В области внешних переживаний это не представляет для нас трудностей. Именно то, что неприятно в каком-нибудь событии — боль — заставляет нас защищаться от этого события. Если это нам удается, то этим исчерпывается данный процесс. Но если речь идет о представлениях, окрашенных неудовольствием, то, с одной стороны, они имеют тенденцию навязываться нам, а, с другой стороны, наша психика стремится освободиться от них. Обе тенденции пользуются в своей борьбе одинаковыми средствами, т. е. торможением и способствованием возникновению ассоциаций, воздействием на ценность представлений, а также иррадиацией на другие представления и т. д. Из этих механизмов наибольшее значение имеет подавление какого-нибудь невыносимого представления, независимо от того, тормозится ли оно полностью в своей функции или же оно не допускается (вытесняется, отщепляется) к ассоциации с нашим сознательным Я. Поскольку нам известно, патогенным влиянием обладает только такое вытеснение, при котором окрашенные неудовольствием и в особенности амбивалентные представления не подавляются, а только отщепляются, так что они продолжают функционировать, хотя они и остаются бессознательными для индивида. Их бессознательное существование выявляется, между прочим, и в том, что они оказывают влияние на наши мысли и действия незаметно для нашего Я или вызывают мимические проявления, не соответствующие сознательному содержанию наших мыслей.
Психизмы более безразличного характера, сопровождающие аффективное переживание, часто уподобляются этому последнему вследствие того, что на эти психизмы «переносится» аффект; мы ненавидим то место, где мы пережили нечто неприятное для нас; наша ненависть направляется не только на оскорбившего нас человека, но переносится также и на случайных соучастников этого инцидента, фиксируясь на них надолго, иногда на всю жизнь; мы ненавидим человека, сообщившего нам плохую весть.
Благодаря этому перенесению (иррадиации) аффекта, влияние последнего на поступки индивида усиливается, конечно, в еще большей мере, и отклонения от установленного направления становятся весьма затруднительными.
Наряду с тем, что аффекты способствуют возникновению соответствующих им ассоциаций и тормозят противоположные, они повышают ценность соответствующих им ассоциаций и понижают ценность противоположных. Влюбленный не считается с недостатками любимой девушки. При оценке представления об этих недостатках последние кажутся ему слишком незначительными для логического вывода о том, что он должен порвать с ней отношения. Когда меланхолик думает о своих ресурсах и противопоставляет их своим долгам, он всегда чувствует себя разоренным, потому что он переоценивает значение своих долгов, в то время, как свои ресурсы он считает непрочными и недостаточными для погашения долгов, часто вопреки цифровым данным.
Далее, аффекты обладают свойством продолжаться дольше, нежели вызвавшее их событие. Какое-либо наслаждение оставляет после себя хорошее настроение в течение долгого времени; гнев часто переходит в ярость лишь спустя некоторое время после неприятного события. Если человек увидел нечто, возбудившее его аффекты и вызвавшее в нем желание добиться получения увиденного, то он будет стремиться достигнуть своей цели, даже если она не находится перед его глазами, и длительность его стремления будет прямо пропорциональна силе аффекта. Таким образом, аффективность определяет длительность наших действий.
Если аффективность способствует возникновению соответствующих ей представлений и переоценивает их, если однажды возникшее чувство переносится на другие представления, ассоциативно связанные с аффективным переживанием, если аффект имеет тенденцию продлить соответствующее ему переживание, то это означает, что аффект стремится перейти в длительное настроение и придать таким образом всей личности единое («голотимное», см. далее) направление: радостное, грустное, раздражительное и т. д. Разумеется, наряду с этим переживание аффекта увеличивает его продолжительность и усиливает его аналогично другим отдельным факторам. Однако, настроение зависит не только от переживания, но также и от характера реакции, которая основана на предрасположении, а также на существующей в данный момент установке, на физическом состоянии, употреблении алкоголя, на циклотимных химизмах в области здоровья, как при маниакально-депрессивном психозе и т. д.
Различные стороны влияния аффекта, как-то: его выключающая сила, длительность воздействия на течение ассоциаций и т. д. — выявляются неодинаково по своей интенсивности. Аффективность может казаться нам субъективно и объективно очень живой, и вследствие этого интенсивной, но в то же время она может лишь в очень небольшой степени оказывать влияние на поведение и мышление индивида. Влияние, оказываемое аффективностью на течение наших мыслей, выключающая сила, в данном случае сравнительно невелика, несмотря на все мимические проявления и на субъективно сильное ощущение возбуждения; или же длительность воздействия бывает очень слабой, так что в данный момент течение мыслей может быть нарушено, но, спустя короткое время, оно освобождается от влияния аффекта или попадает под влияние другого аффекта.
Влияние аффекта на течение ассоциаций часто приводит даже здорового человека (как мы это давно знаем) к неправильным, суждениям. При патологическом состоянии аффект порождает бредовые идеи, так как, благодаря наличию аффекта, логика оперирует исключительно односторонним и получившим неправильную оценку материалом. Результат мышления получается в данном случае столь же ошибочным, как и общий баланс, в который мы забыли бы включить все активы и в котором мы увеличили бы все долги на один или несколько нулей. Когда у маниакального больного постоянно возникают ассоциации, подчеркивающие ценность его личности, а противоположные ассоциации подавляются, то он неизбежно приходит к переоценке своей личности; эта переоценка может усиливаться до бреда величия. Если при этом ослаблена также и логика (как, например, у маниакального паралитика), то больной может считать себя сверх-богом. В таких случаях общее настроение является тем фактором, который направляет мышление на ложные пути. Все возникающие таким образом бредовые идеи носят эйфорический или депрессивный характер, потому что такие длительные расстройства настроения являются физически обусловленными и поражают вследствие этого всю психическую структуру. Однако, для возникновения бредовых идей имеют значение также и более вариабельные аффекты, присоединяющиеся к отдельным представлениям и не обусловливающие длительного расстройства настроения. Какое-нибудь определенное желание или страх перед чем-нибудь может видоизменить направление мысли. Таким образом, большая часть бредовых идей оказывается представлением об осуществленных желаниях или опасениях. Известное лицо может показаться враждебным или неприятным здоровому человеку. Последний мыслит в своих фантазиях это лицо мертвым. Он подавляет все представления, которые напоминают ему о существовании этого лица, и способствует возникновению представлений об его исчезновении. Таким образом, желание, возникающее нормально в виде представления: «Чтоб его черт побрал» — приобретает характер реальности, который подтверждается иногда галлюцинаторным восприятием. Таким же образом у больного формируются бредовые идеи.
Действие аффекта, возникающее таким путем из эмоционально окрашенных представлений, мы называем по Гансу Майеру кататимным. Действие же общих расстройств настроения, как, например, при маниакальном бреде величия или при меланхолических идеях самоуничижения, мы можем обозначить как голотимное.
Аффективное способствование возникновению ассоциаций и торможение их легко вступает в конфликт с логически необходимыми ассоциациями. Этот момент резко выражен в патологических случаях, но встречается также (в меньшем, масштабе) в повседневной жизни здорового человека. В интересах правильности нашего миропонимания, ассоциации должны были бы осуществляться, следуя опыту и логическим законам. Но вместе с тем необходимо выявление наших (биологически обоснованных) инстинктивных стремлений. Разумеется, в мышлении невозможно строго разграничить оба вида ассоциативных путей. Аффективность также нуждается для своих мыслительных целей и операций в правильных (по содержанию) понятиях и правильных логических связях. Даже самый сухой ученый не может продуцировать чисто логически направленных ассоциаций, так как его ассоциации направляются в общем мыслительной целью в виде желания, по крайней мере, открыть истину, и он, сам того не замечая, отвлекается то в одном, то в другом пункте от строгой логической необходимости. Настоящее мышление представляет собой взаимодействие обоих принципов, причем аффективность определяет прежде всего цель мышления, а логика должна указать пути ведущие к этой цели; однако, аффективность часто отклоняет логику от определенных правильных путей или направляет ее по окольным, чуждым реальности путям.
Это нарушение логики аффектом в каждом отдельном случае бывает довольно часто вредным моментом, Наши решения, принятые в состоянии аффекта, вполне правильно осуждаются. Главная цель воспитания культурного ребенка заключается в обуздании аффектов. В состояние гнева, отчаяния, любви, мы совершаем много глупостей, которых не сделали бы в нормальном состоянии. Отрицательные аффекты — испуг, страх — часто делают нас безоружными и неспособными противостоять опасности. Но это — исключения, которые встречаются сравнительно редко. Правда, иногда и эти максимальные аффекты, даже если они выходят за пределы цели, могут быть полезны (сила отчаяния и т. д.); но к условиям нашей жизни приспособлены в первую очередь аффекты небольшой и средней силы, которые возникают ежедневно и ежечасно и которых мы в обычных условиях в большинстве случаев не замечаем. Как часто небольшая доза нетерпения помогает нам преодолеть препятствие; часто даже неприятный звук голоса достаточен, чтобы заставить нас отделаться от неприятного человека; дети, не знающие в большинстве случаев опасности, погибли бы, как только они были бы оставлены без тщательного присмотра, если бы их не удерживал от большинства поступков страх, порожденный неизвестными и неопределенными восприятиями.
И в более важных вопросах эффективность является тем фактором, который преодолевает препятствия. Мы стоим перед трудной задачей. До тех пор, пока мы ее рассматриваем равнодушно, мы не можем думать о том, чтобы приблизиться к ее разрешению. Препятствия кажутся нам слишком большими; нам кажется, что мы должны нарушить слишком много интересов, как своих собственных, так и чужих. Но вот мы начинаем увлекаться этой задачей, и она внезапно кажется нам единственно достойной осуществления; все остальные соображения забываются нами или оставляются без внимания; все духовные и физические силы направляются на осуществление окрашенной удовольствием цели, и таким образом — только таким образом — становится возможным достичь желанного. Ничто великое не может быть достигнуто без известной односторонности и прямолинейности.
Таким образом, точно говоря, одна только аффективность является активным элементом при наших действиях и наших ошибках. Логические рассуждения получают свою двигательную силу лишь благодаря связанным с ними аффектам. Есть много людей, которые точно знают, что им надлежит сделать, но которые не могут действовать, потому что им недостает соответствующих аффектов. Крайнее выражение этого момента мы видим у многих энцефалитиков, которые, несмотря на сохранность интеллекта, не в состоянии выполнить самых простых действий. Все влечения и инстинкты, поскольку мы их наблюдаем у себя или анализируем на основании поведения животных, связаны с аффектами. Таким образом, аффекты связаны не только с познанием, но в гораздо большей степени с хотением или, правильнее говоря: аффективность есть более широкое понятие, одну лишь сторону которого составляют хотение и стремление. Аффективность, составляющая одно целое с нашими влечениями и желаниями, целиком направляет наше стремление. Логика, рассудительность оказывается при более детальном рассмотрении лишь прислужницей, которая указывает ведущие к цели пути и предоставляет необходимые для достижения цели орудия. Герри Кемпэбл мог с полным правом сказать: «Люди проповедуют то. что думают, а делают то, что чувствуют» Таким образом, само собой разумеется, что моральная ценность человека полностью зависит от его моральных чувств. Кому добро не кажется хорошим и приятным, кто не чувствует отвращения к злу, кто лишен чувства сострадания, тот поступает дурно даже в том случае, если логика подсказывает ему как в отдельных случаях, так и в общем поведении, что для него лучше было бы вести себя хорошо (моральный идиотизм).
В целом мы всегда стремимся к таким переживаниям, которые связаны с приятными аффектами. Мы избегаем, поскольку это возможно, переживаний, связанных с неудовольствием. Конфликты часто порождаются тем, что достижение одного удовольствия исключает достижение другого, что из двух зол надо выбрать одно и что приятное в данный момент часто является неприятным в будущем; все эти примеры и им подобные общеизвестны.
Однако, часто двойная окраска какой-нибудь идеи противоположными аффектами, амбивалентность, выявляется вполне непосредственно Для невротиков и шизофреников обычным переживанием является любовь к кому-нибудь и вместе с тем ненависть. Некоторые матери относятся амбивалентно к своим детям; они любят их, потому что они родили их, и ненавидят их, потому что дети эти происходят от нелюбимого отца. Нормальный человек подводит обычно в таких случаях итог всем качествам и недостаткам. Он меньше любит человека из-за его недостатков, но все же любит; или же он внутренне отказывается от любимого существа, если качества последнего не компенсируют его недостатков. И если даже в подобных случаях остается «рана» или «рубец», то положение вещей так или иначе разрешается. У шизофреника же, наоборот, оба аффекта существуют наряду друг с другом, оба аффекта мучают его, он не может подвести общего итога; он высказывает бредовые идеи о смерти своего ребенка или даже сам убивает его, а потом проклинает себя в неподдельном чудовищном отчаянии за свой поступок; или же он делает все, чтобы соединиться с любимым, но покинутым им существом и вместе с тем поступает так, что эта связь становится невозможной.
До Фрейда мы почти совсем не принимали во внимание тех механизмов, которые позволяют нам с помощью воздействия на психические процессы делать исполненные аффектов события по возможности более приятными или менее неприятными
Чем интеллигентнее и культурнее человек, тем меньше он живет настоящей минутой, тем важнее для него прошлое и будущее.
Прошлое остается частью нашего Я и заставляет нас считаться с собой. Нас радуют пережитые нами прекрасные минуты. Нас огорчает причиненная нам в прошлом несправедливость. Совершенное нами зло вызывает у нас угрызения совести и вынуждает нас загладить свою вину.
Однако, в большей мере мы руководимся будущим. Заботы и надежды определяют большую часть поступков, совершаемых в настоящем. Надежды и заботы распространяются на загробную жизнь, когда религиозный человек стремится уготовить себе место на небе; они выходят за пределы индивидуального, когда человек самоотверженно стремится обеспечить оставшихся после него близких людей. Но по существу каждый культурный человек стремится к тому, чтобы обеспечить себе будущность с возможно меньшими неприятностями; на достижение этой цели он затрачивает большую часть своих сил.
В патологических случаях и в сновидении антиципированные чувства приобретают особое значение, так как они вызывают осуществление желания в сновидении и в делириозном состоянии. Такие делирии встречаются часто не только при истерических состояниях. (Любящая женщина воображает себя в сновидении или в делириозном состоянии женой любимого человека).
Кроме делириозного состояния, изображающего ложное осуществление желания, существуют также истерические состояния, представляющие собой осуществление желания (Wunschhysterie). Желаемое может быть реализовано, если выявление его зависит от самого субъекта. Так, например, заключенный, который более или менее отчетливо представляет себе, что для него лучше всего было бы считаться душевно больным, заболевает душевной болезнью, но в таком виде, в каком он сам понимает душевную болезнь, например, Ганзеровским симптомокомплексом.
Весьма альтруистически настроенная дама крайне увлечена политическими программами. Ни ее силы, ни условия ее жизни не позволяют ей жить согласно с ее идеалами, но она говорит и мечтает о них. Противоречие между словами и поступками, между идеалом и действительностью могло бы сделать ее смешной. Она может избежать этого, если будет больна. Воспользовавшись неудачной любовью, как поводом, она начинает страдать истерическими припадками и истерическими сумеречными состояниями, которые не поддаются, разумеется, никакому лечению, так как каузальная терапия, устранение этого противоречия, не представляется возможной. Такое «бегство в болезнь» является коренным механизмом большинства неврозов.
Гимназист, который хочет считаться одним из лучших учеников, не может справиться с этой задачей. Если бы он страдал головными болями, как, например, его товарищи А и Б, никто не мог бы требовать от него своевременной сдачи сочинения. Он начинает на самом деле страдать головными болями, вполне реальными и очень неприятными; они проходят лишь некоторое время спустя, когда он больше в них не нуждается.
Отец семейства получает травму во время железнодорожной катастрофы. Было бы ужасно, если бы он не мог больше заботиться о своей семье. Теперь ему, правда, уже лучше, но такие состояния могут давать впоследствии не только улучшение, но и ухудшение. Может быть ему, полуинвалиду, страдающему болями, придется перебиваться и жизни, с трудом добывая себе пропитание. Если ухудшение у него наступит впоследствии, никто не поверит ему, что оно является результатом несчастного случая. Если бы он сразу умер или сразу потерял трудоспособность! Адвокат говорит ему, что его трудоспособность, если оценивать ее вместе с процентами от капитала, составляет 80.000 франков. В случае инвалидности он может потребовать эту сумму и обеспечить таким образом свою семью навсегда. Разве же все это не указывает на то, что эта сумма понадобится ему? Разве у него теперь уже не нарушен сон? Работа утомляет его, в голове появляется давящая тяжесть. Его профессия связана с разъездами по железной дороге, а езда сопряжена у него с боязливостью и даже с припадками страха. Как хорошо и как необходимо было бы представить доказательства тяжкой болезни и получить 80.000 франков! И вот травматический невроз или психоз готов; в лучшем случае он может быть излечен лишь после благоприятного исхода судебного процесса.
Все вышеприведенные «желания» сознаются индивидом не совсем ясно; механизм их реализации совершенно ускользает из его сознания; он действует bona fide.
Этим самым мы незаметно приблизились к области, которой мы посвятим отдельную главу, к области внушения, resp. самовнушения. Руководствуясь этими примерами и предвосхищая исследование, мы можем сказать, что желание осуществляется, что самовнушение реализуется лишь с помощью чувства, аффекта с общеизвестными последствиями его.
Мы не можем изменить нашего прошлого. Но воспоминание о нем часто бывает связано с очень живыми положительными и отрицательными аффектами. Есть люди, которые живут исключительно воспоминаниями о прошлом счастье и чувствуют себя при этом вновь счастливыми. Горечь по поводу обиды, нанесенной нам в прошлом, раскаяние в совершенном нами дурном поступке, боль понесенной утраты могут отравить нам жизнь на десятки лет и даже превзойти собой актуальные страдания.
Еще менее изучены те пути, идя которыми мы стремимся сохранить чувства удовольствия, пережитые в прошлом, хотя изречение «meminisse juvabit» выражает издавна известное положение. По-видимому, воскрешению прошлого способствует больше всего такое соотношение, когда все внешние условия помогают нам активировать воспоминание и избегать в то же время других впечатлений. Так поступают люди, пережившие утрату близкого человека: они оставляют нетронутой комнату, в которой жил умерший, со всеми находящимися там вещами, чтобы иметь возможность жить там в уединении со своими воспоминаниями. Некоторые люди посещают те места, где им улыбалось счастье, чтобы оживить свои прежние чувства, утратившие свою яркость под влиянием других переживаний. Вероятно для этого имеются и другие психологические приемы, которых мы еще не знаем.
Многие неприятные события со временем выключаются из памяти или они лишаются своих аффективно неприятных элементов или же содержание их подвергается такой переработке, что соответствующий им аффект не является больше неудовольствием. Общеизвестно, что физическая боль (даже если мы вспоминаем о ней с содроганием после того, как мы ее перенесли) обычно вовсе не омрачает или мало омрачает наше воспоминание о ней по истечении некоторого времени. Боли, перенесенные матерью во время родов, в нормальных случаях забываются ею очень быстро. В жизни, как и в условиях лабораторного эксперимента, неприятные переживания вспоминаются с большим трудом, нежели приятные. В обычных условиях прошлое кажется нам на расстоянии более радостным. Общеизвестно, что старики всегда восхваляют прежние времена. В большинстве случаев из воспоминания выключаются или подвергаются переработке такие переживания, которые унижают нашу личность. Каждый из нас, перечитывая много лет спустя свой дневник, может констатировать, что многие значительные и маловажные события описаны в нем иначе, нежели они сохранились в нашей памяти. Если даже мы принципиально сознаем причину этого искажения, то в отдельных случаях мы все же склонны считать свое изложение в дневнике ошибочным. В этих случаях более приятной оказывается обычно та версия, которая сохранилась в нашей памяти. Исключения из этого правила бывают обусловлены меланхолическим расстройством настроения, когда самоуничижение соответствует господствующему аффекту; в силу этого тяжелые воспоминания всплывают в преувеличенном виде, а многие безразличные или хорошие поступки перерабатываются в непростительные прегрешения. Однако, часто общее свойство аффектов, заключающееся в стремлении выявить себя и продлиться, оказывается препятствием для такого «забывания» неприятных переживаний. Есть много людей (обычно это субъекты с более или менее болезненным предрасположением), у которых, наоборот, всегда навязчиво возникают неприятные воспоминания (дисамнезия Фогта). В большинстве этих случаев речь идет об особых соотношениях, главным образом об амбивалентной эмоциональной окраске переживаний. (Однако, природа этих переживаний обычно не осознается). Так, например, мать не может успокоиться после смерти ребенка, упрекает себя в том, что она является виновницей его смерти, несмотря на то, что она слишком даже заботливо ухаживала за ним. В таких случаях обычно имеется враждебное отношение к мужу: под влиянием этого чувства мать не только не боялась, но даже хотела смерти ребенка. Или же человеку было нанесено какое-нибудь оскорбление, но он бессилен осуществить свою потребность в удовлетворении, вследствие чего воспоминание о нанесенном оскорблении сохраняет свою остроту в течение долгого времени.
В патологических случаях весьма ясно видно, что эффективность обладает известной самостоятельностью в отношении к процессам познания, что аффекты могут отщепляться от вызвавших их интеллектуальных процессов и присоединяться к другим интеллектуальным процессам. Издавна известно, что аффекты могут иррадиировать и присоединяться от одних психических переживаний к другим, которые ассоциируются по времени или по содержанию с эмоционально окрашенным процессом. Таким образом какое-нибудь неприятное, но скоропреходящее происшествие утром может испортить нам настроение на весь день. Эротический аффект, относящийся первоначально к любимой женщине, может перейти на бант, который она носила на груди. Такие перенесения аффектов приводят при некоторых конституциях к фетишизму.
Кроме того, определенная самостоятельность эффективности в сравнении с интеллектуальными процессами сказывается также и в том, что одни и те же ощущения, одни и те же процессы переживания могут меняться в зависимости от интеллектуального или аффективного или даже физического состояния. Сытому какое-нибудь блюдо кажется гораздо менее вкусным, нежели голодному, а иногда оно вызывает даже отвращение; когда мы настроены плохо, нас раздражает та самая музыкальная пьеса, которую мы при других условиях выслушали бы с удовольствием; когда мы утомлены, какое-нибудь световое раздражение, которое доставило бы нам при иных условиях удовольствие, вызывает в нас неудовольствие.
В действительности речь идет, конечно, не о различных реакциях одного и того же аппарата на одинаковые раздражения. Образ съестного блюда никогда не содержится в нашей психике сам по себе. Наоборот, содержание нашего сознания состоит из целого ряда отдельных факторов, из которых одинаково важны общая ситуация, состояние насыщения или голода и т. д. Таким образом, наше психическое содержание, когда мы едим жаркое, будучи голодными, не таково, как тогда, когда мы сыты. Эмоциональная реакция вызывается не только видом и вкусом жаркого, но она соответствует всему психическому содержанию, существующему в тот момент. Само собой разумеется также, что один и тот же аффект не при всяких условиях относится к отдельным парциальным ощущениям; в действительности аффект относится ко всей совокупности психического содержания. Таким образом, отнюдь не следует предполагать, что эстетическое наслаждение от красивой картины может быть «разрушено» неприглядной окружающей обстановкой. В нашей психике вид картины и вид окружающей обстановки составляет одно целое, а этому целому не соответствует какой-либо неприятный аффект Удовольствие, испытываемое нами при исполнении какой-либо музыкальной пьесы, тоже не является тем аффектом, который соответствует одной только музыкальной пьесе. Это удовольствие вызывается музыкальной пьесой плюс наша нервная и психическая установка. Таким образом, наш аффект является реакцией не на одну лишь музыкальную пьесу — подобно тому, как вид ножа в обычных условиях вызывает у нас одну реакцию, но этот же самый нож в руках подозрительного субъекта в глухом лесу может вызвать у нас очень сильный страх.
Большая вариабельность аффективных реакций на одни и те же интеллектуальные процессы у разных людей свидетельствует о том, что аффективность вообще зависит в первую очередь не от переживаний, как таковых, а от реакции индивида; даже в столь элементарных функциях, как принятие пищи, вкус меняется от одного человека к другому Различие так велико, что у нас нет собственно никакого критерия для определения того, что нормально и что болезненно. По понятиям немецкого государственного права даже полное отсутствие нравственного чувства (т е эмоциональной окраски нравственных понятий) не считается патологическим явлением.
Совершенно иначе обстоит дело с интеллектуальными процессами, к которым мы относим также «интеллектуальные чувства» в вышеописанном смысле. Хотя последние, как более субъективные реакции, более вариабельны, нежели первичные интеллектуальные процессы ощущения, восприятия и т. д., но, тем не менее, они не могут быть поставлены с один ряд с формальными логическими способностями. Каждый должен считать красный цвет красным, рассматривать кошку как кошку и называть вещи так, как их называют другие. Наше восприятие в пределах нормы дает очень небольшую амплитуду колебаний, логическая реакция дает немного большую амплитуду, и в тех случаях, где эти функции нарушены даже в минимальной степени, отклонение от нормы будет немедленно замечено даже непосвященным человеком. Парафункции этих процессов (галлюцинации и бредовые идеи), даже если они выражены очень слабо, рассматриваются уже как болезненные явления, тогда как при аффективности во многих случаях вообще нельзя провести границы между парафункцией и нормальной функцией. Так, например, эстетические чувства, вызванные одними и теми же воздействиями, могут выявиться у одного человека в положительном направлении, а у другого — в отрицательном.
Точно также нет связи между отчетливостью чувств и отчетливостью интеллектуальных процессов. Напротив, неясные процессы (как, например, интеллектуальные «чувства») часто сопровождаются очень живыми аффектами.
Развитие интеллекта также не соответствует ни в каком направлении развитию аффективности. Аффективность уже вполне выражена у маленького ребенка; у него имеются уже все аффекты, встречающиеся у взрослого. (Одно лишь половое различие может принести новые аффекты. Само собой разумеется, что во время полового созревания половые ощущения обогащаются, но я сомневаюсь (так же, как и другие), чтобы при этом возникало нечто принципиально новое). В противоположность этому интеллект новорожденного не имеет никакого содержания, и в течение долгого времени логические процессы остаются у него сравнительно бедными. Тот, кто в интеллектуальном отношении остается на уровне развития ребенка, считается идиотом. Тот же, кто сохраняет аффективность ребенка, не менее богато одарен чувствами, нежели здоровый человек Разница заключается лишь в том, что у ребенка чувства живее, лабильнее и менее контролируются интеллектом.
У взрослого человека самые живые чувства — например, в эстетической области — могут сочетаться с глупостью и, наоборот, сверхнормальное развитие интеллекта может сочетаться с отсутствием таких аффектов. «Моральность», т е. аффективная окраска моральных понятий также совершенно независима от развития моральных понятий как таковых. Известная инстинктивная или эмоциональная моральность (как, например, любовь, способность к самопожертвованию) часто наблюдается даже у глубоких идиотов, в то время как соответствующие представления почти совершенно отсутствуют у них. Эти случаи можно противопоставить моральному идиотизму, они могут послужить убедительным аргументом для тех, кто удивляется существованию морального идиотизма, несмотря на то, что в других областях они признают независимость аффективности от интеллекта.
Независимость аффективности доходит до того, что аффекты и, главным образом, настроения могут возникать без интеллектуального «субстрата», исключительно из физических состояний. Болезни желудка могут вызвать угнетенное настроение духа; недостаточность сердечных клапанов — боязливость; туберкулез легких — эйфорию, подобному тому как она возникает при здоровом состоянии всех органов. К нервным ядам и прежде всего к алкоголю люди прибегают вследствие их воздействия на аффективность.
Точно также и настроение духа у здорового человека регулируется химическими, т. е. гормональными влияниями. По общепринятым представлениям приятное переживание обусловливает аффект радости не только чисто психическим путем, но и благодаря выделению соответствующих гормонов. Настроение или склонность к определенным аффектам находится в зависимости также и от химических соотношений в организме.
Таким образом мы уже теперь можем предположить, что колебания настроения при маниакально-депрессивном психозе могут возникать как изнутри (физическим, гормональным путем), так и вследствие внешних переживаний, т. е. психическим путем. Мы имеем здесь дело с функциональными кругами, как и при многих физиологических механизмах: психический процесс рождает чувство удовольствия; под влиянием удовольствия в психической области прокладывают себе путь представления, окрашенные удовольствием, и тормозятся представления, окрашенные неудовольствием; вследствие этого аффект удовольствия усиливается; в физической области — в известных пределах — происходит усиленное выделение гормонов удовольствия, которые с своей стороны тоже усиливают этот аффект. Первоначальный исходный пункт причины, вызывающей болезненное расстройство настроения, может лежать как в физической области (т. е повышенном продуцировании гормонов удовольствия или пониженном продуцировании гормонов неудовольствия), так и в каком-либо аффективном событии.
Известная самостоятельность аффективных побуждений сказывается также и в том, что они ассоциируются независимо от сопровождающих их интеллектуальных процессов; эта особенность их лежит в основе некоторых болезненных реакций. Мы наблюдаем даже у здорового человека, что однажды пережитый аффект снова возникает впоследствии с силу одной лишь ассоциации при аналогичных условиях или при возбуждении аналогичного аффекта.
Различные, но сопровождающиеся аналогичными аффектами события ассоциируются непосредственно, как если бы они были связаны интеллектуальными звеньями Аффект часто «штампуется» при первом своем появлении, т е. он сохраняет в течение всей жизни свой первоначальный оттенок. Часто аффективная установка в отношении к отцу, например, привносится из самого раннего детства и продолжает существовать при совершенно иных условиях; она может даже переноситься на старших друзей и на образ Господа Бога. И у взрослого человека новое событие часто окрашивается чувством, которое по своему характеру и силе относится к предшествовавшему событию, хотя новое событие само по себе должно было бы сопровождаться аналогичным, а не тождественным аффектом. Поэтому нередко бывает так, что человек обнаруживает очень сильную реакцию на событие, которое само по себе незначительно, так как аффекты, относящиеся к прежним переживаниям, продолжают оказывать свое действие, суммируясь нередко с новыми аффектами. В данном случае последнее переживание, вызывающее новый аффект, является той каплей, которая переполняет чашу. При патологических условиях аффективная травма (например, испуг) может привести к тому, что человек становится все чувствительнее к событиям, могущим вызвать страх, и что у него возникает в конце концов стойкая невротическая установка не только в виде тяжелых аффективных вспышек, но и в виде сумеречных состояний и т.д. Особенно опасны в этом отношении неотреагированные аффекты.
В последнее время типы, описывавшиеся выше чисто симптоматически, приведены Кречмером в связь с физической конституцией, и таким образом изучение их получило новую базу Дискуссия по этому вопросу, разумеется, далеко еще не закончена. По этому поводу можно сказать пока следующее: Кречмер нашел, что среди маниакально-депрессивных больных преобладает определенный физический тип, бросающийся в глаза своей склонностью к тучности («пикники»), среди шизофреников преобладают астенические, атлетические и диспластические формы. Эти типы он проследил в сфере психики у здоровых людей, назвав их шизотимными и циклотимными (синтонными) типами, у которых строение тела и психическая конституция в общих чертах также соответствуют друг другу. В противоположность осторожным выводам Кречмера другие авторы пытались разделить всех людей на два эти противоположные друг другу типа Некоторые стали даже утверждав, что Кречмер хотел подразделить все человечество на эти два типа. Но сам Кречмер этого не утверждал, и это было бы неверно. На мой взгляд, в психической области речь может идти о двух формах реакции как интеллектуальных, так и аффективных, которые встречаются у каждого человека, но бросаются в глаза лишь тогда, когда они развиты односторонне или выражены особенно сильно. Они не противоположны друг другу и в тоже время механизм их заложен в различных психических инстанциях. Один и тот же средний человек может обнаружить синтоническую или шизоидную реакцию, смотря по обстоятельствам При этих условиях мы должны найти причину того, почему эти формы реакции выделяются как отдельные понятия, а не рассматриваются просто как различные реакции одной и той же психики Первым поводом к этому служит то обстоятельство, что они представляют собой поддающиеся разграничению и сами по себе варьирующие психические особенности, количественные соотношения которых характеризуют нормальную конституцию и чрезмерное усиление которых создает определенные типы болезней. Затем очень важно, что характер и сила обеих этих особенностей являются наследственными комплексами в каком-то пока недостаточно изученном смысле, вследствие чего они представляют собой удобные отправные пункты для изысканий в области наследственности. Разумеется, у человека имеются не только два вида таких особенностей. Так, например, д-р Минковская (1923) предполагает, что существует также и эпилептоидия, т. е. определенный вид нормальной реакции, которая находится в таком же отношении к эпилепсии, как шизотимия к шизофрении. Шизотимия и синтония описывались до сих пор главным образом как аффективные качества. Но они связаны также с особенностями в течении мыслей, эти особенности всегда бросаются в глаза в виде странностей в случаях ясно выраженной шизоидии и наблюдаются в карикатурном виде у шизофреников. У выраженных шизоидов отмечается, например, более сильная склонность к абстракции, нежели у циклотимиков, и большая стойкость элементарных психических функций в сенсорной и моторной области. Таким образом, термины «шизотимический» и «циклотимический» слишком узки; это относится в большей мере к последнему термину, потому что у многих людей, которых Кречмер называет циклотимиками, вовсе не наблюдается длительных колебании настроения (а именно у здоровых людей, и нередко также у психопатов и душевнобольных этого типа). Многие психопаты бывают всю жизнь более и менее депрессивны (часто даже вполне равномерно); другие никогда не бывают депрессивны, но всегда находятся в состоянии легкого маниакального возбуждения.
Следовательно, термины «шизотимический» и «синтонический» resp. «циклотимический» характеризуют особенности как в области интеллектуальных процессов, так и в области аффектов; кроме того, «циклотимики», равно как и здоровые люди, называемые «синтониками», не должны быть подвержены аффективным колебаниям в смысле циклотимии, как ее понимали до настоящего времени.
Шизотимическая и синтоническая (циклотимическая) форма реакции могут быть выражены более или менее резко. У нормального среднего человека мы отнюдь не замечаем, чтобы он реагировал, в зависимости от обстоятельств, то шизотимически, то синтонически. Если одна из этих форм реакции выражена особенно сильно, но не носит еще патологического характера, то мы имеем дело с шизоидными и циклоидными типами, с шизоидней и циклоидией как личными особенностями. Когда мы хотим подчеркнуть, что психопатическое предрасположение выражено особенно сильно, мы говорим о шизопатиях и циклопатиях. Некоторые оригиналы относятся к шизопатам, циклотимики в старом смысле слова и люди с привычной маниакальной или депрессивной окраской характера относятся к циклопатам. Когда усиление этих реакций доходит до психотических проявлений, тогда наступает шизофрения и маниакально-депрессивный психоз. При современном состоянии наших знаний переходы от одной из этих искусственно отграниченных градаций к другой — весьма расплывчаты. Кроме того, мы не имеем представления, отличаются ли эти градации между собой качественно или же только количественно. Таким образом, мы имеем постепенный переход от незаметной шизотимической реакции среднего человека к более резко бросающейся в глаза шизоидии, которая остается еще, однако, в пределах здоровой психики, а затем дальнейший переход от шизопатии, которая считается уже анормальным состоянием, к шизофреническому психозу.
Возможно, что к шизоидному предрасположению должен присоединиться еще какой-то новый фактор — для того, чтобы наступила собственно шизофрения со свойственными ей анатомическими изменениями в мозгу, согласно нашим современным знаниям это предположение необязательно при наличии всевозможных расплывчатых переходов от одной градации к другой. Подобно тому, как выраженный пикник может отличаться склонностью к болезненному ожирению, резко выраженный шизоид может обнаруживать склонность к дегенерации мозга, которую мы рассматриваем как анатомический субстрат шизофрении. Достоверно лишь то, что при каких-либо органических нарушениях мозга и инфекциях (паралич, лихорадка) резко выраженные шизоиды легко обнаруживают симптомы, которые рассматриваются до настоящего времени как шизофренические, а резко выраженные синтоники обнаруживают маниакально-депрессивные симптомы. Вне ясно выраженного душевного заболевания очень часто встречаются также смешанные усиленные или карикатурные формы обеих видов реакции Выраженный шизоид может быть в то же время выраженным синтоником. Оба типа не имеют ни положительной, ни отрицательной корреляции, не являются, следовательно, противоположностями и не исключают друг друга; они существуют совершенно независимо наряду друг с другом и самых различных комбинациях, подобно тому, как длина волос не зависит от их цвета, или подобно тому, как математические способности не зависят от охриплости голоса. Унаследованная от матери равномерная эйфорическая синтония выразилась у Гете в циклотимических колебаниях. Унаследованная от отца шизопатия сказалась в его способности замыкаться в себе, в склонности попросту игнорировать неприятные переживания; и обе эти особенности, вместе взятые, в соединении с необыкновенно развитым интеллектом создали из него поэта, который рассматривал весь мир в новом свете, усматривал новые соотношения в нем, отражал и постигал его со всей теплотой своей личности.
Миф о противоположности обоих типов поддерживается в силу того, что в физической области астеническая конституция, обнаруживающая сродство к шизофрении, и пикническая конституция, обнаруживающая сродство к циклофрении, являются как бы противоположностями, исключающими друг друга. Однако, мы приходим уже к тому выводу, что необходимо различать оба типа также и в случаях смешанной физической конституции, несмотря на то, что человек не может быть одновременно толстым и тонким в противоположность одновременному наличию черт шизоидии и синтонии или шизофрении и маниакально-депрессивного психоза.
Синтоническая реакция заключается в том, что переживание постигается аффективно (а также интеллектуально) с одной только стороны, и в большинстве случаев с той именно стороны, которая является обычной в человеческих отношениях, — в том, что вся наша личность, как нечто цельное, обнаруживает при этом голотимную реакцию. Синтоническая реакция — это либо целиком радость, либо целиком грусть. Ее аффекты однородны — объективно и субъективно. Шизоиду, наоборот, очень трудно цельно воспринять какое-нибудь переживание. Он видит в последовательной смене и сосуществовании одних и тех же вещей, одного и того же переживания различные стороны, принимающие в легких случаях дисгармоническую, одностороннюю форму, а в тяжелых случаях — карикатурную форму. Этому соответствует и аффективная окраска, которая отличается своей неоднородностью. Несколько аффектов могут одновременно или последовательно окрашивать одно и, то же представление; при этом аффект бывает неясным, причудливым; неоднородный характер его приводит к тому, что различные стремления вступают в борьбу друг с другом: в силу этого дело доходит до вытеснения и выключения активных функциональных комплексов; исходя из бессознательного, они вызывают невротические и шизофренические симптомы.
В виду всего этого мы имеем много оснований предполагать, что неврозы основаны на тех же самых психических особенностях, что и шизофрения, но только при них отсутствуют анатомические изменения мозга, встречающиеся при шизофрении. Разграничение двух этих болезненных форм было всегда очень трудным в тех случаях, когда психотическое изменение психизмов не обеспечивало диагноза, а с начала этого столетия мы знаем, что доступные нашему пониманию психопатологические механизмы одинаковы при обеих болезненных формах. За это говорит также и наследственность. Таким образом, там, где мы имеем дело с отщеплением, вытеснением и передвиганием аффектов (а не просто с иррадиациями), мы говорим о шизопатии, и нет ни одного невроза, который в сущности не базировался бы на этих механизмах. При истерии мы видим шизоидную аффективность со склонностью к выключениям, но в то же время аффективность лабильную, дающую маниакальные вспышки настроения с тенденцией к переоценке собственной личности. Излишне, конечно, говорить о том, что картина болезни или «синдром», который мы называем истерией, вполне соответствует нашему предположению. Само собой разумеется, что более депрессивные, менее энергичные натуры с шизоидней создают себе конфликты несколько иного характера: но суть заключается в том, что в случае краха они выпячивают не себя и не свою болезнь, а просто нагромождают гораздо более однообразные и в силу этого более однородные от случая к случаю синдромы. Они являются неврастениками. Больные, страдающие неврозом навязчивости, это — чрезмерно совестливые люди, которые переходят к действию лишь после долгого размышления и которые, собственно говоря, не хотят даже активно действовать. Их аффективность также имеет депрессивную окраску, но с другим оттенком, нежели при неврастении. Этот оттенок до настоящего времени не может быть формулирован достаточно удовлетворительно.
Мы сравнили присоединяющийся при шизофрении мозговой процессе с его последствиями — с болезненным ожирением. Мы хотели бы еще раз напомнить об этом, несмотря на существенное отличие в случае резко выраженной картины болезни, в виду того, что мы должны констатировать большую переходную зону между здоровьем, шизопатией или неврозом, с одной стороны, и шизофренией, с другой стороны. Это отличие так же велико, как между хорошей упитанностью и ожирением. В остальном частая «дисплазия» у шизофреников и столь же частое заболевание шизофренического характера у диспластиков должно быть, по-видимому, истолковано в том смысле, что шизофренический мозговой процесс особенно легко возникает в ослабленном мозгу. Можно было бы также предположить, что у шизоидных людей к благоприобретенным заболеваниям мозга как, например, прогрессивный паралич, присоединяется еще шизофренический процесс («кататонический паралич»).
Когда один из обоих компонентов усиливается вплоть до психоза, а второй компонент тоже сильно развит, мы имеем смешанные формы маниакально-депрессивного психоза с шизофреническими симптомами и более часто встречающиеся случаи шизофрении с маниакально-депрессивными периодами. Такие смешанные формы безусловно встречаются часто, но возникает вопрос, действительно ли вся эта симптоматическая картина является смешанной формой и не может ли шизофренический процесс сам по себе вызвать такие маниакальные и меланхолические расстройства настроения. Точно также в каждом отдельном случае мания и меланхолия, с одной стороны, и шизофренический синдром, с другой стороны, имеют совершенно особые и совершенно независимые друг от друга прогнозы. Я могу подтвердить, что у пикнических шизофреников сохраняется лучший контакт с окружающей средой, нежели у других шизофреников.
Все вышесказанное об обоих типах реакций сводится исключительно к тому, чтобы резюмировать наши современные знания по этому вопросу Но в виду того, что это резюме оказывается слишком простым для столь сложных вопросов, я сам еще не уверен в нем, несмотря на то, что при всем старании я ни в чем не находил противоречия своим взглядам, а только новые факты, которые в своей совокупности подтверждали правильность моей концепции.
Так как аффективность допускает несравненно большие индивидуальные колебания, нежели интеллектуальные функции, то и противодействие неприятным чувствам весьма различно — в зависимости от личности и от обстоятельств. По всей вероятности, мы придем к созданию целого ряда типов, соответствующих в более утонченной форме тому, что старые авторы называли темпераментами. Теперь же я хочу изложить свое понимание этого вопроса.
Многие люди, которые должны быть отнесены приблизительно к классическим сангвиникам, реагируют на эмоциональные впечатления быстро и интенсивно, аффект быстро исчезает. Как только буря улеглась, эти люди становятся такими же, как прежде. Создается такое впечатление, как будто они отреагировали аффект с помощью внешней реакции, с помощью радости, плача, брани или драки.
Но если аффект по какой-либо причине подавляется вопреки естественному предрасположению, то он приводит (при условиях, которые в настоящее время не поддаются еще определению) к передвиганиям и конверсиям в смысле патологической реакции Фрейда. Запоздалое отреагирование может затем при известных условиях исцелить болезненный симптом, состоящий из конвертированного аффекта.
Люди с другой установкой или те же самые люди, если им приходится испытывать неудовольствие иного порядка (а именно — при уязвлении чувства собственного достоинства), с самого начала не относят этот неприятный аффект ко всей своей личности в целом. Они отщепляют его вместе с большим комплексом своего Я от всей личности. Думая о таких вещах, которые не имеют ничего общего с этим аффектом и с вызвавшими его интеллектуальными процессами, они могут быть совершенно нормальны. Аффект для них не существует, но и соответствующие процессы познания тоже ими не ассоциируются. Целый любовный роман, закончившийся неудачей, со всеми ассоциациями комплекса Я, связанными с ним, может быть как бы выключен из данной личности Однако, он может проявляться в бессознательных действиях, которые обнаруживают еще связь с переживанием этих любовных отношений. Так, например, одна пациентка, возлюбленный которой застрелился, забыла это переживание, но во время какого-то индифферентного разговора она стала бессознательно давить на своем виске лепестки розы, производя при этом небольшой треск. Можно было бы доказать, что это действие явилось следствием воспоминания.
Но когда заходит речь об этой любовной истории или о чем-либо ассоциативно с нею связанном, аффект немедленно возобновляется, а вместе с ним и воспоминание обо всем пережитом.
Само собой разумеется, что подобные типы, если они достаточно выражены, предрасположены к истерическим сумеречным состояниям — вследствие того, что отщепленная аффективная личность часто располагает слишком немногими ассоциациями, соответствующими действительности, и перерабатывает действительные переживания в смысле аффективного комплекса идей.
У другого типа людей аффекты развиваются медленно. Необходим большой промежуток времени для того, чтобы они достигли большой высоты, но зато эти аффекты существуют в течение долгого времени. При этом дело доходит лишь изредка до живых эмоциональных проявлений; аффект „заглушается». Такие люди ограждают себя от влияния неприятных аффектов тем, что они не думают о соответствующем переживании. Разумеется, это достигается лишь таким путем, что человек избегает по возможности ассоциативного присоединения этого неприятного события. В данном случае он так направляет свое мышление и свои действия, чтобы ничто по возможности не напоминало ему это неприятное событие и чтобы невольное воспоминание о нем, которое, несмотря на все это, возникает, оставалось лишь мимолетным и непродуманным и не имело таким образом возможности оживить аффект, обладающий меньшей подвижностью. Таким образом, аффект подавляется, но все же может быть ассоциирован. Неприятные события тоже доступны для воспоминания в любое время. Мы избегаем только вспоминать о них, но мы можем сделать это в любое время. Тяжесть в груди, ослабевающая с течением времени, интеллектуальное чувство, говорящее о том, что мы должны избегать известных ассоциаций (подобно тому, как мы избегаем известных движений при болезненных ощущениях в теле), всегда свидетельствуют о продолжающемся существовании подавленного аффекта. Если он снова становится актуальным в силу воспоминания, то он овладевает снова всей личностью, как в тот момент, когда он был свежим.
У этого типа возможно еще полное временное отщепление. Неприятное событие, которое не могло быть переработано и не могло быть также подавлено в силу того, что наше мышление было поглощено другой необходимой работой, мгновенно отщепляется и совершенно забывается. В то время, когда мы продолжаем нашу другую работу, в нашей сознательной психике нет ни представления о событии, ни вызванного им чувства. Они выплывают снова лишь впоследствии и проделывают затем свой путь к переработке и подавлению.
Когда удается отщепление аффекта, но не удается подавление его, так что он исчезает только из нашей сознательной жизни (а не из психической жизни вообще), тогда он часто «конвертируется». При соответствующих ассоциациях вместо аффекта возникает какой-нибудь физический симптом — боль, судорога или галлюцинация. Так, например, пациентка, описанная Риклином (Psychiatrisch-neurologicshe Wochenschrift, 1904/05), ощущала боль в одном ухе, когда она одевала определенное пальто. В этом пальто она родила зимой в лесу внебрачного ребенка и испытала при этом сильную боль в ухе. Эта связь существовала для нее совершенно бессознательно. Пальто не напоминало ей ни о родах, ни о существовавшем тогда аффекте.
При шизофрении аффективные события превращаются в галлюцинации, бредовые идеи, стереотипии, все это облекается в большинстве случаев в скрытую символическую форму, в то время как первоначальный аффект, как таковой, уже не существует или становится рудиментарным.
Очевидно, есть много механизмов, дающих возможность избавиться от неприятных аффектов. Знание их значительно облегчает нам понимание симптоматологии больной и здоровой психики и дает нам вместе с тем важные опорные пункты для терапевтического вмешательства.
Среди эмоционально окрашенных переживаний, которые дают повод к таким явлениям, сексуальные переживания играют очень важную роль, хотя и не в такой исключительной степени, как это вытекает из теории Фрейда. Тот факт, что эти симптомы встречаются у женщин чаще, нежели у мужчин, имеет свои важные причины (независимо от того, что мнение о более резко выраженной сексуальности у женщин является преувеличенным), обычно вся «карьера» средней женщины связана с сексуальностью; в борьбе за существование она пользуется сексуальностью как средством. Для нее замужество является тем же или эквивалентом того же, чем для мужчины является движение но службе, его честолюбие во всех отношениях, счастливо завершенная борьба за существование, равно как и за наслаждение в жизни, и лишь к этому у него присоединяется еще сексуальность и радость отцовства. Женщина, которая не выходит замуж или живет внебрачной половой жизнью, вынуждена считаться с целым рядом важных последствий, имеющих очень интенсивную аффективную окраску. Для среднего мужчины то и другое абсолютно или относительно безразличны. При этом надо упомянуть еще о тех глупых ограничениях нашей культуры, в силу которых для благовоспитанной женщины становится невозможным даже внутреннее изживание в этой области и которые всегда требуют подавления самого сексуального аффекта, а не одних только проявлений его. Нужно ли удивляться тому, что при таких условиях мы наблюдаем у больных женщин на каждом шагу конвертированные подавленные и подвергшиеся передвиганию сексуальные чувства, а эти чувства составляют в общем, по крайней мере, половину нашего естественного бытия; я говорю — по крайней мере половину, потому что аналогичное влечение к пище, отступает, по видимому, перед сексуальным влечением на задний план, и не только у культурного человека, который при некоторых условиях вовсе не должен бороться за кусок хлеба или делает это лишь косвенным пут¨м.
Одним из самых важных проявлений аффективности является внимание. Мы внимательны к таким процессам или вещам, которые нас „интересуют». (Странский справедливо считает, что внимание = интересу, а этот последний соответствует чувству, составляя часть аффективности). Далее мы можем заставить себя направить внимание на что-либо другое, но мы всегда должны иметь для этого аффективное основание. В данном случае речь идет о косвенном удовлетворении интереса, например, когда мы читаем скучную книгу, потому что это необходимо для интересующей нас работы, или когда мы производим психологические опыты, результаты которых могут удовлетворить нашу жажду знания; произвольное внимание может иметь место также и в тех случаях, когда человек предпринимает что-либо для предотвращения неприятного или достижения приятного, как, например, при скучной работе, которую человек выполняет ради насущного хлеба или денег; или же в тех случаях, когда человек стремится избавиться от наказания, как, например, при принудительных работах.
Таким образом, в основе пассивного внимания лежит какой-либо личный и актуальный интерес, в основе же активного внимания лежит косвенный интерес, окрашенный таким же самым аффектом, как при боязни и надежде. Само собой разумеется, что нашим вниманием могут руководить также и все не перечисленные здесь аффекты; здесь приведены только те аффекты, которые встречаются чаще всего в повседневной жизни. Все то, что возбуждает какой-либо аффект — страх, боязнь, радость, любовь — привлекает к себе также и наше внимание. Поэтому же целые тома педагогической мудрости могут быть сведены к простой формуле: внимание ребенка может быть лишь тогда направлено на какой-либо предмет и этот предмет может быть действительно усвоен лишь тогда, когда учителю удастся привести его в связь с представлениями, имеющими положительную аффективную окраску.
Как бы мы ни наблюдали и ни расчленяли процесс внимания, мы не находим в нем ничего иного, кроме как прокладывания путей для всех ощущений, ассоциаций и движений, соответствующих объекту интереса, и торможения всех других ассоциаций, т. е. мы находим то же самое, что мы издавна считаем действием аффектов. Когда я обращаю свое внимание на проблему внимания, то все ассоциации, относящиеся к этому вопросу, облегчаются; в зависимости от части проблемы, т. е. от частичного интереса, направленного мною на известный отдел всей задачи, в данный определенный момент облегчается лишь вполне определенная часть ассоциаций, соответствующая этому частичному интересу. Прежде мо¨ внимание было направлено на те аффекты, которые возбуждают внимание; теперь оно направлено на ассоциативные изменения, которые обусловлены вниманием. Для всех этих ассоциаций облегчается путь, возникновение же других ассоциаций тормозится. Если бы течение моих ассоциаций не управлялось интересом и не обусловливалось данной целью, я мог бы с таким же успехом перейти от идеи об ассоциациях к работам Юнга и Риклина, затем к произведениям Ашаффенбурга в Кельне, а от них — к мысли о Кельнском соборе и т. д. Однако, эти ассоциации никогда не появились бы у меня в то время, когда я пишу данную работу, если бы мне не нужен был пример таких ассоциаций, которые в этих условиях обычно тормозятся. Я впервые привел здесь такой ряд ассоциаций, поскольку я был занят проблемой внимания и течения ассоциаций; при свободном ассоциировании такой род ассоциаций мог бы возникнуть очень легко (равно как и при „вихре идей»). Таким образом, мы приближаемся к тому, что Польган много лет тому назад назвал несколько претенциозным термином «loi de la fiahte». Он хотел сказать этим, что обычные законы ассоциаций недостаточны для того, чтобы объяснить мышление, если не принять при этом во внимание цели мышления, как определенного фактора.
Для нас достаточно знать следующее, внимание, как и все наши действия, всегда управляется аффектом или точнее говоря: внимание представляет собой одну из сторон или частный случай аффективности; влияние эффективности сказывается только в том, что нам уже известно: она способствует возникновению одних ассоциаций и тормозит другие ассоциации.
Возникновение ассоциаций облегчается, конечно, не только благодаря интрацентральным и центрипетальным связям, но и благодаря множеству центрифугальных связей. Не следует, разумеется, упускать из внимания готовности органов наших чувств, например, установки глаза, равно как и готовности мышц нашего тела к действию в направлении, соответствующем аффекту. Когда кошка направляет свое внимание на мышь, она всегда готова к тому, чтобы схватить свою жертву, и это выражается в ее позе и в относительном напряжении ее мышц. Если мы говорим, что страх делает нас готовыми к самообороне или к бегству, то мы могли бы выразить это и таким образом, что мы внимательны к объекту нашего страха и к связанной со страхом реакции. Аналогичным же образом теория об образовании меланхолических бредовых идей может быть описана с помощью терминологии аффектов, равно как и в виде явлений, связанных с нашим вниманием. Мы говорим, что при длительном депрессивном аффекте могут ассоциироваться лишь депрессивные идеи и что другие ассоциации тормозятся. С тем же правом это положение вещей может быть выражено иначе, а именно: что внимание направлено только на печальные мысли, так что противоположные мысли не доходят до сознания и не могут оказать своего действия. Это — тот же процесс, какой мы наблюдаем, когда исследователь создал какую-нибудь ошибочную теорию и находит затем в продолжение всей своей жизни одни лишь доказательства этой теории, игнорируя все противоречащее ей. Его внимание в данном случае направлено лишь на определенные явления или, иначе говоря, он проявляет интерес только к наблюдению данных явлений.
Таким образом, мы видим, что вместе с формой аффективности меняется также и форма внимания. При органических психозах аффекты отличаются крайней неустойчивостью; в таком же смысле видоизменяется и внимание. Маниакальный больной окрашивает все происходящее с ним в эмоциональный тон, имеющий всегда преимущественно положительную окраску. Поэтому он проявляет интерес ко всему как существенному, так и второстепенному. Эта «нивеллировка представлений» неизбежно обусловливает рассеянное, подверженное внешним случайностям внимание. Дальнейшим следствием этого является отвлекаемость внимания и вихрь идей. При раннем слабоумии аффекты подавлены в большей или меньшей степени; интерес часто совершенно отсутствует, и вследствие этого отсутствует также и активное внимание. Ход мыслей лишен всякого направления; мысли присоединяются к какому-нибудь определенному представлению без всякого выбора и в странном сочетании.
Этих беглых указаний будет достаточно, чтобы иллюстрировать значение нашей концепции для психопатологии. То, что мы говорим здесь, известно еще не всем врачам.
В настоящее время более популярной, нежели ассоциативная интерпретация внимания, является динамическая, которая усматривает сущность внимания в концентрации мозговых и духовных сил или же в большем напряжении их. Само собой разумеется, что облегченное воспроизведение материала, соответствующего какому-нибудь аффекту, и торможение несоответствующего ему материала — может быть более или менее интенсивным. Хорошая концентрация внимания заключает в себе также и энергичную выключающую силу, а эта последняя идентична с силой аффекта, выявляющегося в виде внимания. Но внимание, как таковое, заключается только в функции выключения, которая может быть сильнее и слабее, и вследствие этого может быть более или менее интенсивной, может касаться большего или меньшего количества ассоциаций. Как на доказательство того, что внимание представляет собой ничто иное как форму психической энергии, указывают иногда на ощущения, сопровождающие напряжение, и на чувства усталости; последние, однако, пока не могут быть использованы для психологического анализа, так как мы не знаем источников их возникновения. Возможно, что даже при чисто умственном напряжении внимания — напряжение отдельных мышечных групп, имеющее место во всех без исключения случаях, играет известную роль (глазные и лобные мышцы). С другой стороны, мы знаем, что физическое чувство усталости легко может быть выключено с помощью аффектов и других влияний («ivresse motnce» по Фере). Следовательно, мы теоретически не можем в настоящее время трактовать усталость, в остальном же мы должны констатировать, что, несмотря на исследования Фехнера, мы не имеем никаких отправных точек для измерения силы психических процессов. То, что доступно нашему анализу в этих процессах, может быть просто объяснено с точки зрения ассоциаций, т. е. как вовлечение или выключение известных образов воспоминания или идей. Только эффективность и ее проявления кажутся нам интенсивными или количественными величинами. Мы оцениваем их силу, но не можем еще измерить ее и не знаем даже, на чем она основана. Таким образом, мы не имеем еще возможности обосновать динамические теории и имеем столь же мало оснований придерживаться их. Незрелость этой динамической трактовки выступает с очевидностью в теориях, которые пытаются выяснить различие между представлением и ощущением resp. восприятием. Многие молчаливо соглашаются или во всеуслышание заявляют о том, что ощущение имеет большую интенсивность, хотя у них нет ни малейшего доказательства этого положения. Если быть последовательным, то следует признать, что и галлюцинации отличаются от представлений своей большей интенсивностью.
Когда мы будем лучше знать физиологическую базу нашей душевной жизни, тогда, конечно, и динамический фактор станет предметом наших дискуссий.
По мнению многих, чувства являются нашим самым первоначальным, самым личным достоянием; они (а не интеллектуальные представления) являются тем именно фактором, который объединяет наше Я. (Разумеется, это нечто совершенно иное, в корне отличное от вышеизложенного нами положения, что наш характер и наше поведение определяются почти исключительно эффективностью). Совершенно верно, что они составляют наше самое первоначальное достояние, что способ реакции каждого индивида заключает в себе нечто специфическое, не присущее другим людям и сохраняющееся в принципе в течение всей жизни. Но наше Я, наша субъективно сознательная личность сохраняет свою непрерывность исключительно благодаря мнемическим функциям. Только энграфическое сохранение всего того, что мы переживаем (как интеллектуальных процессов, так и аффективных), говорит нам самим о том, что мы всегда остаемся одними и теми же. Сама по себе непрерывность стремлений была бы совсем незаметна, если бы она мнемически не регистрировалась самой личностью или наблюдателем извне. Основным стержнем нашего Я считали органические ощущения, связанные с жизненными чувствами, а вместе с тем и с нашими настроениями и с аффективностью вообще. Естественно, они должны содержаться где-то в нашем Я, и их непрерывность не может остаться без влияния на непрерывность нашей психики. Однако, значение их, конечно, переоценивалось многими авторами (в том числе и мною).
Чистый интеллект, т. е способность комбинировать образы воспоминаний наших переживаний так, чтобы они соответствовали действительным переживаниям, должен быть выражен уже при рождении, так как выработка картины мира основана на тех же ассоциациях по аналогии, что и логика: однако, интеллектуальные функции возможны только тогда, когда в наличности имеются образы воспоминаний о пережитых соотношениях между событиями.
Аффективность не нуждается ни в каком содержании, ни в каком материале извне, опыт дает в переживаниях только повод к продуцированию аффекта. Таким образом, обе функции, взятые абстрактно, развиты в готовом виде при рождении; интеллект же должен накопить для своего проявления опыт, представления, тогда как эффективность не нуждается ни в каком материале извне и может проявляться сразу во всей своей сложности и утонченности (исключая, может быть, некоторые стремления, связанные с сексуальностью). То, что мы называем в обыденной жизни рафинированной аффективностью, обусловленной сильным развитием характера, образованием и т. д., представляет собой эмоциональную окраску высоко развитого мира идей.
Так, например, мы видим у детей сложнейшие эмоциональные реакции в то время, когда содержание интеллекта еще до смешного незначительно. Аффективность обусловливает течение ассоциации в определенном направлении, тогда как опыт не может оказать влияния на это направление. Так возникает часто озадачивающее нас инстинктивное понимание сложных ситуаций и ещ¨ более поражающая нас правильная реакция на них. Когда мой пятимесячный мальчик стал впервые самостоятельно на ноги, он отчетливо проявил свою гордость этим, глядел вокруг себя, как петушок, так что мы — родители — не могли удержаться от смеха. Однако, нам за это хорошо досталось, когда малютка разразился страшным криком, который носил характер обиды. Он не мог перенести смеха над своим новым искусством. Кто не был при этом и сам не наблюдал характера реакции мальчика до этого и после этого момента, тот будет склонен в начале полагать (как и я сам), что дело заключалось в совершенно ином и что это я приписываю реакции мальчика гордость и обиду за насмешку. Я думаю, однако, что я в этом отношении скептичен, насколько это только возможно. Ежедневные наблюдения мальчика до того времени, когда он сам мог высказаться относительно своих чувств, не могли дать все-таки никакого другого толкования.
Некоторые другие примеры будут еще лучше иллюстрировать это положение вещей. На одиннадцатом месяце он однажды, сидя на полу, потребовал, чтобы я поставил его на ноги. Я отказал ему в этом, мотивируя тем, что он замочил пол. Тогда он с видом превосходства и решимости медленно поднялся с пола и победоносно посмотрел на меня, как бы говоря: если ты не хочешь мне помочь, то я могу сам себе помочь.
В возрасте немногим больше года он однажды оказался непослушным; тогда я ему сказал: «Теперь ты должен слушать папу, потому что ты еще малыш». Тогда мальчишка, едва умевший сказать полдюжины слов, откинул голову назад и, покачиваясь туловищем спереди назад, как бы аффектированно кланяясь мне, повторил несколько раз с презрительно-иронической гримасой: «Папа, папа, папа.» Тон его был при этом настолько почтительно-насмешлив, что вряд ли актер мог бы сделать это лучше, если бы он хотел осмеять меня за хвастовство. Или он скажет какую-нибудь глупость, например, что его мать злая; как только он заметит свою ошибку, он сводит ее сейчас к абсурду, называя злыми всех окружающих, в том числе и себя, самого. В возрасте 31 месяца он однажды в¨л себя плохо; я сказал ему, что он должен пойти в предназначенную для таких случаев изолированную комнату, ни минуты не задумываясь, он ответил мне: «Мицци тоже там?» В этом случае кажущаяся дипломатичность, с которой он сумел воспротивиться наказанию, прямо-таки изумительна. Однако, было бы совершенно неправильно искать за этим рассуждение, т. е. интеллектуальный процесс. Ситуация вызвала проявление скрытого упрямства, которое не имело цели обидеть меня. Этот аффект сам по себе вызвал «инстинктивно» соответствующую ему реакцию, т. е. правильные ассоциации.
Еще более сложна реакция в следующем случае, точное наблюдение которого гарантировано отцом. Малышу было приблизительно 2 года, когда у него появилась сестричка. Роженица, приподнявшись во время сильного кашля, сдвинула простыню. Зная наблюдательность малыша, она, не говоря ни слова о случившемся, сделала знак мужу. Пока последний приводил в порядок постель, мальчик отвернулся от кровати и оставался в таком положении, наподобие кельнера, который находится в ресторане среди гостей, не имеет дела, но не может и уйти, ожидая заказов или наблюдая за посетителями. Как только все было приведено в порядок, на лице мальчика исчезли признаки смущения. Он сделал вид, что ничего не заметил. На следующий день мать упрекнула ребенка в том, что он замочил свое платье. «Мама тоже, мама тоже, мама тоже кашляла, мама тоже кашляла» — ответил ребенок. В течение ближайших минут ребенок еще несколько раз повторил последнюю фразу. Ясно, что малыш сразу же понял своим чувством (конечно, не сознательным интеллектом), что в этой ситуации нужно кое-что скрыть, кое-чего не заметить. Соответственно этому ребенок реагировал так, как это сделал бы интеллигентный, сознательно рассуждающий взрослый человек. Но он понял также, что с матерью произошло нечто аналогичное тому, что происходит и с ним, когда ему перекладывают сухие пеленки. Получив упрек, ребенок не мог удержаться от вульгарного оправдания, что мама тоже сделала нечто подобное. Он не смел, однако, прямо сказать об этой щекотливой вещи и инстинктивно воспользовался передвиганием: вместо извиняющего его события — беспорядка в постели — он назвал причину последнего — кашель. С интеллектуальной точки зрения это было не особенно удачно. Он выдавал свою тайну; а если бы его не поняли, то все его оправдание оказалось бы несостоятельным. Однако, как раз этот пробел доказывает, какую небольшую роль играло здесь то, что мы называем интеллектом.
Этот пример лучше всего показывает, какое основание имеет практика языка, когда мы говорим об «эмоциональном познании», когда мы говорим, что можно что-либо почувствовать, но не понять. В этих случаях эффективность является тем именно фактором, который руководит ассоциациями. В действительности речь здесь идет не о познании, а просто об инстинктивной реакции, находящей правильный путь. Совершенно очевидна отчасти внешняя, а в известной мере и внутренняя аналогия с диагнозами, которые ставятся не на основе знания, а на основе чувства, хотя в последнем случае бессознательное наблюдение и умозаключение составляет сущность этого процесса, в то время как аффективность отступает на задний план. Не следует смешивать интуитивное реагирование с инстинктивным, хотя нередко они находятся в неразрывной связи. Последнему направление дается, как эго видно из самого выражения, врожденным инстинктом, интуитивному же реагированию направление дается бессознательным процессом познания.
Как доминирующее положение, занимаемое эффективностью, так и большая ее независимость от интеллектуальных процессов сказывается особенно в патологии. Там она проявляется прямо-таки как элементарное свойство психики, преобладает во всей картине болезни и преобразует интеллект по своему усмотрению.
При таких заболеваниях, как мания и меланхолия, легко найти зависимость существенных расстройств от эффективности. При шизофрении, при которой аффективная жизнь запустевает, отсутствует стремление к преодолению препятствий даже в том случае, когда интеллект мало поражен. Точно также лица с отклонениями от психической нормы, но не душевнобольные (психопаты) представляют собой в огромном большинстве случаев собственно говоря тимопатов.
При самых тяжелых мозговых заболеваниях чувства не исчезают; наоборот, они оказывают еще большее влияние, чем у здоровых, на нарушенные интеллектуальные процессы. В большинстве учебников психиатрии мы находим как раз обратное. По Крепелину, например, при старческом слабоумии запустевает также и эмоциональная жизнь. Больной становится тупым, безучастным… Потеря близких родственников и т. п. удары судьбы проходят без соответствующей значительной реакции. Семья, призвание, любимое занятие становятся безразличными для больного.
Такое понимание неправильно, хотя наблюдения, на которых оно основано, верно. Речь идет в данном случае о вторичном нарушении эффективности. Аффективность, как таковая, сохраняется. Как только больному, страдающему органическим поражением мозга, удается вернуть достаточно ясные понятия об этих вещах, мы видим также появление эмоциональной окраски, качественно вполне соответствующей нормальной реакции. Как только больному удается, хотя бы лишь до некоторой степени, представить себе свою профессию или свою семью в их различных соотношениях, мы видим неизменно появляющуюся эмоциональную реакцию, в виде ли печали, сопровождающейся стонами и плачем по поводу ухудшившегося положения семьи, в виде ли выступающих на первый план гордости и довольства по поводу бывших некогда успехов и благосостояния семьи. Так же обстоит дело и с моральной испорченностью у больных, страдающих старческим слабоумием, и у паралитиков. Она коренится не в аномалии чувств. Правда, такие больные совершают различные преступления против нравственности, собственности, но нарушение коренится в интеллектуальной области и поскольку в этом участвуют чувства — следует отметить как раз более сильное влияние их на течение мыслей, э не отсутствие эмоциональной окраски. Перед нами больной, страдающий старческим слабоумием, который растлевал детей. Обычно он говорит о своих преступлениях равнодушно; кажется, будто его «нравственные чувства притупились». Фактически же у него отсутствует представление о преступном, заключающемся в его действиях. Естественно, что представление о половых сношениях с ребенком не так легко выпадет у него, но в самом этом представлении не имеется никакого основания для отрицательной эмоциональной окраски. Когда восточный человек женится на незрелой еще девочке и имеет с ней сношения, то у него нет никаких угрызений совести, и они были бы для него совершенно непонятны. В этих вопросах играет роль соотношение поступка со всеми нашими общественными и сексуальными представлениями и установлениями. Только более или менее сознательное вовлечение этих многочисленных ассоциаций может дать отрицательную эмоциональную окраску, отвращение к проступку, вызвать угрызения совести. При этом надо иметь в виду, что сексуальные чувства, как таковые, могут быть возбуждены ребенком так же сильно, как и зрелой в половом отношении женщиной. Тот факт, что при органических психозах различие между девочкой и женщиной замечается не всегда, тоже является результатом нарушения ассоциаций — понятий в более широком смысле, — в силу которого больной обращает внимание на одну сторону личности, в данном случае на пол, а не на детский возраст).
Однако, если больному, якобы равнодушному к совершенному преступлению, удается разъяснить действительный смысл его проступка и его значение для общества или для, пострадавшего ребенка, то у него возникает тотчас же нормальная эмоциональная окраска, отвращение и угрызения совести, какие могли бы появиться у преступника, когда он был здоров. Конечно, такой эксперимент можно проделать не во всех случаях, но в большинстве случаев можно было получить у таких больных реакцию на более простые этические представления. Для этого необходимо только возбудить соответствующие представления с их необходимыми компонентами. Так, например, совершенно якобы отсутствующую любовь к своим родным можно часто с успехом продемонстрировать перед большой аудиторией.
Патологическим является в чувствах скорее то, что при органических психозах они овладевают мышлением у больных гораздо сильнее, чем у здоровых. При недостаточности ассоциативной функции их тормозящее или способствующее влияние сказывается в гораздо большей степени. Другими словами, больной, страдающий старческим слабоумием, или паралитик может думать обыкновенно только о том, что в данный момент соответствует его аффекту или влечению. Когда возбуждена его сексуальность, он видит в маленькой девочке существо женского пола, могущее удовлетворить его похоть. Противоположные ассоциации часто совершенно отсутствуют, или дело ограничивается тем, что больной прибегает к нелепым мерам предосторожности. Когда паралитик, находясь в отделении, в присутствии нескольких десятков зрителей ходит вокруг да около какого-нибудь предмета, кажущегося ему желанным, и прячет его внезапно под свое платье, то он в этот момент думает не о зрителях; еще меньше думает он о нравственной недопустимости кражи. Ему хочется иметь этот предмет, и он берет его. При других обстоятельствах кража может быть ему, однако, противна, а именно тогда, когда он может представить себе преступление, как таковое. Паралитик, описанный Крепелином, выпрыгнувший из окна, чтобы поймать выпавший кусок сигары, думает только о том, чтобы получить обратно драгоценный предмет, а не об опасности падения, о высоте окна и т. д. То же самое наблюдается при простых экспериментальных ассоциациях: у этих больных аффекты руководят ассоциациями в гораздо большей мере, нежели у здоровых.
Следующим болезненным проявлением аффективности у органиков является ее неустойчивость, лабильность. Обычно говорят о «поверхностности чувств». Они могут меняться от одного момента к другому, если только удается внушить больному различные представления. Часто удается заставить паралитика в течение одной минуты смеяться, плакать и снова смеяться. Вследствие этого такие больные становятся похожими на детей. У стариков говорят прямо-таки о втором детстве.
Итак, аффективность, как таковая, сохраняется при органических психозах. Эмоциональные реакции адекватны интеллектуальным; в противоположность обычным они легко вызываются и не отличаются устойчивостью, они лабильны. Притупление чувств является вторичным и происходит вследствие того, что понятия не могут быть продуманы полностью, так что им в норме не может соответствовать ни одна реакция. Напротив того, аффективность руководит ассоциациями в гораздо большей мере, чем у здоровых.
О случайных аффективных расстройствах, связанных с опухолями мозга и другими органическими поражениями, мы здесь не будем говорить. Если психические процессы протекают в общем с трудом, то аффекты не составляют исключения, и пациент оказывается торпидным или даже ступорозным. Также мало нас интересует органическая склонность к маниакальным расстройствам настроения.
Аналогично обстоит дело и при алкоголизме, к которому мы теперь переходим. В общем и целом неверно, что у хронического алкоголика «притупляются» чувства. Наоборот, его эффективность одолевает его. Если он плохо обращается со своей семьей и пренебрегает своими делами, то это имеет в первую очередь свою позитивную причину. У него имеются другие интересы, занимающие его; сопутствующие им аффекты настолько овладевают им, что он забывает о своих прежних обязанностях. В моральном „похмелье», в новом приливе любви каждый простой алкоголик доказывает сотни раз, что он сохранил еще чувства к своей семье. Когда он находится в больнице, он пишет своей жене, которую он прежде истязал, прекрасные письма, исполненные любви; в этом и заключается вся опасность алкогольного характера, подобного сирене, что он с действительной убежденностью и с действительным аффектом может давать наилучшие обещания и проявлять величайшую любовь, так что стократ уже обманутая жена дает обмануть себя в сто первый раз. Алкоголик может coram publico разразиться слезами оттого, что мороз убил урожай у какого-нибудь знакомого; наряду с этим он может пропивать все свои деньги, истязать жену и ребенка и т. д. Как бы плохо он ни обращался дома со своей семьей, он может с полным основанием казаться в обществе, где от него требуются слова и чувства, а не действия, наилучшим человеком, способным к воодушевлению. Таким образом, у него налицо имеется не притупление чувств, а только слишком быстрое и слишком сильное появление и угасание их. Ему недостает устойчивости и возможности противостоять искушениям, так как соблазн искушения настолько овладевает им, как ни одно другое чувство, возникшее у него за момент до того. Такая эмоциональная неустойчивость никогда не приводит к добру, но может породить бесконечно много зла; это, между прочим, легко объясняется тем, что для хороших поступков, для создания чего-нибудь в этом мире необходимы выдержка и устойчивость, тогда как глупость и подлость совершаются очень быстро. Мы не находим ничего особенно хорошего в том, что алкоголик, возвратясь домой в более или менее хорошем настроении, начинает нежничать со своей женой. Однако, мы имеем основание считать его поведение крайне предосудительным, если он, минуту спустя, раздраженный ее недостаточной предупредительностью или каким-либо не особенно восторженным замечанием, становится груб с нею. К сожалению, чужие люди вменяют ему, конечно, в добродетель, когда он во время патриотического торжества произносит глубоко прочувствованную речь, программу которой он совершенно неспособен осуществить. Аффективность алкоголика не понижена, а, наоборот, повышена. Все чувства могут у него возникать, и при том легче, нежели у здорового человека, но они лишены длительности. Алкоголик страдает, как и органик, «недержанием эмоций».
Кроме того, хроническое состояние эйфории способствует тому, что алкоголик становится легкомысленным. Эйфория тормозит возникновение ассоциаций, связанных с неприятными переживаниями; и когда люди обращают внимание алкоголика на горе, которое он причинил себе и своей семьи, он отклоняет от себя это указание, как неприятное бремя, с оскорбленным чувством человека, находящегося в состоянии болезненной эйфории, без всякой логической переработки. Только при похмелье или при каких-нибудь особых внешних обстоятельствах эйфория переходит в депрессию, которая может доходить до стремления покончить с собой, но которая длится недолго.
Аффективности алкоголика до некоторой степени противоположна аффективность эпилептика. Несмотря на общеизвестный эгоизм этих больных — у них также имеются все без исключения аффекты, присущие здоровому человеку, хотя их интересы и ассоциации суживаются определенным эгоцентрическим образом. Аффекты эпилептика легко возбуждаются, но они отличаются болезненной устойчивостью, не той, которая необходима для плодотворной профессиональной работы, а другого рода устойчивостью, не позволяющей аффекту угаснуть после определенного полезного срока, если речь идет, например, о вспышке гнева или ярости. Аффекты эпилептика не лабильны — в том смысле, что они не могут быть заменены другими аффектами, как это имеет место при органических заболеваниях и при алкоголизме. Персеверация проявляется как в течении мыслей, так и в аффектах.
У олигофренов аффективная жизнь тоже не обнаруживает собственно дефектов; конечно, границы нормальной эффективности раздвинуты здесь очень широко вверх и вниз. Гиперэмотивные и апатичные типы встречаются среди олигофренов чаще и выражены они более сильно, нежели среди здоровых, но не более резко, чем у психопатов с высокоразвитым интеллектом. У меня нет также доказательств того, что отсутствие отдельных аффектов, как, например, моральной эмоциональной окраски, встречается чаще у идиотов и имбецилов. чем у разумных людей; но, конечно, идиоты не могут создавать чувств в отношении к тем представлениям, которых у них нет; таким образом это — не дефект чувства, а интеллектуальный дефект, влияние которого на чувства вполне нормально.
Определенные группы олигофренов характеризуются присущими им аффективными отклонениями. Кретины в общем представляют собой добродушных детей Микроцефалы отличаются эйфоричностью и лживым нравом, аналогично маниакальным больным. Большая часть олигофрении, возникших вследствие очаговых мозговых процессов или менингитов, отличается легкой возбудимостью и дает спонтанные расстройства настроения в смысле возбуждения, реже в смысле депрессии, реже всего они дают или совсем не дают эйфории.
У олигофренов особенно часто и отчетливо появляются такие реакции, которые основаны на непонимании ситуации, например, ярость или ступор, реже боязливое бегство без позитивной цели. Припадки ярости могут оказывать такое сильное влияние на течение ассоциаций, что они оставляют после себя полное отсутствие воспоминаний о периоде возбуждения.
Таким образом, мы видим, что эффективность может быть развита и существовать даже там, где интеллект остался недоразвитым (в более узком смысле слова) или был разрушен. Она продолжает существовать до тех пор, покуда существуют самые простые «объективные» процессы, ощущения и простые восприятия; в отдельных случаях она существует еще дольше. Больные, страдающие старческим слабоумием, и паралитики обнаруживают эмоциональные реакции еще и тогда, когда ощущение и восприятие в значительной мере нарушены.
И все же есть такие заболевания, при которых с известным правом на первый план можно поставить подавление чувств, а именно раннее слабоумие (шизофрения). При этом заболевании анатомические изменения мозга настолько незначительны, что их раньше иногда оспаривали. При шизофрении интеллект не разрушается, а только подавляется, доказательством чему может служить сохранность некоторых функций, а затем ремиссии и «позднее выздоровление» таких больных. Но в тяжелых случаях аффективность безнадежно разрушается; нельзя представить себе, чтобы такая элементарная функция была просто вытравлена малозаметным болезненным процессом из головного мозга. Оказывается также, что с помощью психоанализа можно вызвать проявления аффективности на некоторое время в совершенно нормальном виде, и что привходящие органические психозы также могут сделать ее актуальной. При шизофрении аффекты были только «выключены» (abgesperrt). (Само собой разумеется, что при шизофренических аффективных нарушениях оказывают влияние также и другие механизмы, например, диссоциация логических функций и недостаточная интеграция личности. Вероятно, какое-то участие в этом принимают также токсические или анатомические нарушения ствола мозга).
О других шизофренических расстройствах мы упомянем лишь вкратце. Часто даже при наличности аффектов они бывают «неподвижны» («stei»), то есть они вовсе не следуют за изменением темы или же следуют недостаточно или же с запозданием. Или же они «паратимны», совершенно не соответствуют представлениям, которые их вызвали. В действительности же в этих случаях можно доказать, что данное переживание является только мнимым поводом к проявлению аффекта, тогда как сознательно или бессознательно оно ассоциируется с противоположно окрашенным представлением, которое представляет собой собственно исходный пункт аффекта, так что сама реакция не может быть названа анормальной. Ни при какой другой болезни амбивалентность аффектов не проявляется так часто и так резко, как при шизофрении.
Мы не можем касаться здесь широких областей психопатий и неврозов. Психопатии разыгрываются в подавляющем большинстве случаев в аффективной области, в то время как неврозы возникают исключительно на почве аффективности. Мы хотим только напомнить здесь, что тенденция к выявлению аффективного комплекса, даже если он неприятен, не так уж редко превалирует над тенденцией к вытеснению. Подобно тому, как у психопата неприятная идея может постоянно навязываться вплоть до патологической дисамнезии, так и комплекс представлений может стать вследствие приписываемой ему переоценки сверхценной идеей (Вернике) и привести к неправильной трактовке фактов.
В то время как аффективные реакции на определенные трудности, связанные с сексуальностью (а также и на другие трудности), создают неврозы, внешняя форма этих заболеваний обусловливается главным образом аффективной конституцией индивидуума.
Настоящее изложение, содержащееся в существенных своих частях в первом издании, может быть дополнено и приведено к (объективным) понятным связям с помощью биологического изложения аффективности. Охватить всю тему в целом, как в ее биологических, так и феноменологических связях («феноменологически» в старом объективном, а вместе с тем и в новом субъективном смысле), мы еще не можем; с одной стороны, потому что для всей психопатологии непосредственную важность имеет все-таки одна лишь психологическая сторона; с другой стороны, потому что нам в настоящее время слишком трудно — как я мог убедиться — последовательно рассматривать психическое с точки зрения биологии; кроме того, при этой трактовке возникают некоторые недоразумения.
Биологические соотношения психики выявляются проще и яснее всего в том случае, если предположить идентичность психических процессов с известным функциональным комплексом в мозгу («гипотеза идентичности»). Можно было бы исходить также из других представлений, например, из психофизического параллелизма; последующее не потеряло бы от этого своего значения; нужно было бы только трансформировать наше изложение согласно терминологии (понятиям) этого воззрения. Однако, вследствие этого вся трактовка потеряла бы во многом свою связь с биологией и, таким образом, лишилась бы своего общего значения. Я пользуюсь представлением об идентичности также и потому, что одно это представление без других вспомогательных гипотез делает понятными как биологические, так и психические связи сами по себе, а равно и отношения первой группы ко второй, и потому, что одна лишь эта гипотеза может быть проведена без всяких противоречий.
Церебральный функциональный комплекс мы можем изучить в его проявлениях в физиологии мозга. Психический процесс мы узнаем при самонаблюдении, а также инстинктивно с помощью наблюдения других людей. При этом мы за проявлениями других людей, а также животных — по крайней мере высших — прямо-таки навязчиво представляем себе, как собственно субъект действия, психику подобную нашей, с теми же самыми восприятиями, мотивами и хотением, что и в нас самих.
Эти функциональные комплексы, рассматриваемые прежде всего как два комплекса, соответствуют друг другу, поскольку мы их знаем, подобно контурам одного и того же сложного предмета, который мы рассматриваем сначала с внешней, а потом с внутренней стороны. Это и представляет собой одно из самых важных оснований для воззрения, выраженного уже в вышеприведенном беглом положении, что сознательное является комплексом мозговых функций (а не /’мозга», как думают некоторые) в нашем «внутреннем» представлении. Вывод этот имеет такое же логическое основание, как и тот, согласно которому свет является производным электрических колебаний, но этот вывод базируется на несравненно большем количестве отдельных данных, и все они без исключения могут быть истолкованы в одном и том же направлении.
Объективно мы видим в психике у людей и у животных определенные направления деятельности, которые мы называем инстинктами, влечениями, рефлексами, подобно тому как мы изучаем причину притяжения одного куска железа другим, называя это явление «магнетизмом». С другой стороны, мы наблюдаем — у одноклеточных еще в очень простой форме, но все более усложняющееся по мере того, как мы переходим из царства животных к человеку — изменение деятельности, соответствующее размеру опыта или памяти; мы не можем останавливаться здесь на том, как эта функция приспособляемости, находящаяся в зависимости от памяти, усложняясь все больше и больше, принимает форму мышления или рассуждения. (См. Bleuler, Naturgeschichte der Seele und ihres Bewusstwerdens, Jul. Springer, Berlin, 1921). Однако, как бы то ни было, психизм распадается (не только согласно этому представлению и не только на мой взгляд) аналогично совокупности биологических функций на какое-то целеустремленное движущее начало, количественно динамическое (влечения, инстинкты, воля; тимопсихика Странского) и на какое то приспособляющееся начало, рассуждающее, указывающее пути к общей цели, определяемой тимопсихикой (ноопсихика Странского). Первую функциональную группу я назвал эргией; вторая заключает в себе интеллектуальные функции в самом широком смысле этого слова, обнимающем не только разум, но и тот материал, с которым последний имеет дело, т. е. восприятие и память. (Собственно говоря, самым существенным элементом является память, так как благодаря ей осуществляется возможность накопления опыта, а тем самым и приспособляемости.) Тот факт, что каждый организм должен обладать тенденцией действовать и реагировать в смысле сохранения жизни, является результатом нашего наблюдения, а вместе с тем и постулатом, потому что без этого качества не могла бы существовать жизнь. Уже одноклеточное животное пользуется для достижения этой цели эргии, для сохранения жизни, множеством химических и физических функций; но лишь у высшего многоклеточного животного мы можем разложить действия на рефлексы, влечения и инстинкты; и только там, где мы можем приписать организму сознание, мы говорим также и о воле. Можно создать себе определенное представление о том, каким образом сознание вытекает из функции памяти, но это не имеет отношения к нашей теме (см. Naturgeschichte der Seele).
Следует лишь мельком обратить внимание на то, что совокупность черт, которую мы называем характером, составляет также одну сторону эргии и может быть понята и описана с точки зрения эффективности или предрасположения к определенным аффективным проявлениям. Некоторые термины могут быть использованы как для определения характера, так и для определения аффективности, например: живой — торпидный, устойчивый — лабильный, имеющий эйфорическую или депрессивную установку, раздражительный, стремительный, сенситивный, откровенный, замкнутый, мстительный, справедливый, незлобивый, доброжелательный, альтруистичный, эгоистичный, безнравственный. При различных склонностях и талантах аффективное предрасположение связано с развитием интеллектуальных способностей: склонность к умственному или физическому труду, к практической или теоретической работе, к языкам, к музыке, к поэзии и т. д.
Сохранение жизни основано прежде всего на двух группах функций: принятие и поиск всего того, что способствует этой цели, и избегание или борьба со всем тем, что разрушает жизнь.
Если изучать аффективность с психической стороны, то можно сразу прийти к следующей формулировке: удовольствие доставляют те переживания, которые полезны индивиду и его роду; все противоположные переживания доставляют неудовольствие. («Полезный» и «вредный» употреблены здесь в биологическом смысле, так что исключения оказываются при более тщательном рассмотрении лишь кажущимися, в то время как необходимое основное стремление в отдельном случае при исключительных соотношениях, к которым род или индивид не имеют времени приспособиться, может привести к обратному результату).
Таким образом, то, что является опытом, соответствующим цели сохранения жизни в общем и влечениям или инстинктам в частности, то «рассматривается изнутри» как удовольствие; все противоположное — как неудовольствие. Тот, кому это с самого начала кажется неправдоподобным, пусть представит себе обратное. Тогда объективное и субъективное не будет казаться ему несоизмеримым или не имеющим отношения друг к другу; наоборот, он будет иметь основание с уверенностью отбросить представление, что то, к чему мы инстинктивно стремимся, вызывает у нас неудовольствие, а то, чего мы избегаем, возбуждает у нас удовольствие. Это означает, что и первое представление заключает в себе нечто логическое и понятное для нас.
Это — единственный случай, в котором мы до некоторой степени знаем различие физических процессов, которым соответствуют психические отличия. (Какова разница между мозговыми процессами, получающимися при раздражении сетчатки голубым светом, в противоположность раздражению красным светом, мы не знаем, и поэтому мы в настоящее время не имеем надежды понять, почему мы ощущаем в одном случае голубой свет, а в другом случае — красный).
Таким образом, есть полная идентичность в том, что мы говорим: «мы делаем то, к чему мы имеем охоту» и «мы делаем то, что заложено в наших влечениях». Для того, чтобы получить удовольствие, чтобы действовать согласно жизненным влечениям, мы пользуемся опытом и основанным на нем рассуждением. Так как пути, ведущие к получению удовольствия и избеганию неудовольствия, становятся более разнообразными по мере более высокого развития организма, то различные влечения часто соперничают друг с другом. Влечение, более важное в силу биологической необходимости и вследствие специальных обстоятельств и соотношений, в конце концов найдет себе активное выявление; оно — «более сильное». Поскольку мы сознаем это активное выявление влечения (и именно в том случае, когда ведущая к цели игра различных стремлений и соответствующих им представлений выражается в рассуждении), мы называем его волевым решением, а общее направление решений — волей. Субъект воли, личность или наше Я представляет собой актуальный комплекс психических процессов, существующих в данный момент представлений и стремлений (подробнее см. в Naturgeschichte der Seele). Если противоположные стремления достигают приблизительно такой же силы, то действие становится невозможным или дело доходит до колебаний то в одну, то в другую сторону. Если сила обоих стремлений неодинакова, но оба они очень интенсивны, то более слабое стремление может быть не подавлено, а только ограничено в своем проявлении.
Если мы говорим, что при данных условиях более сильное влечение прокладывает себе путь, то это вовсе не тавтология (в чем мне был брошен упрек некоторыми авторами), потому что мы оцениваем силу влечения не только по силе его проявления, но также и по его биологической важности, по силе вызывающих его раздражений и воздействий, по реакциям, а отчасти также и по тому, что мы субъективно ощущаем как «силу» влечения.
В понятии об эрги, а вместе с тем и в понятии об эффективности есть нечто динамическое, что оценивается нами также до некоторой степени и количественно при преодолении одного влечения другим или при вытеснении одного представления другим представлением. Когда стремления, а вместе с тем и аффекты подавляются, то предполагается, что происходит накопление энергии, как при напряжении пружины или аналогично накоплению электрической энергии в электрической машине, и это приводит в конце концов к реакциям, которые становятся патологическими вследствие своей эксплозивности или вследствие того, что энергия, которой преграждены нормальные пути оттока, ищет для себя анормальных путей. В последнем случае «отреагирование» могло бы устранить катастрофу. Хотя факты, лежащие в основе этого представления, могут быть повседневно наблюдаемы и не вызывают никакого сомнения, однако, такое объяснение безусловно неверно. С принципиальной точки зрения организм обладает достаточными возможностями для обезвреживания нормальным путем освобождающихся в нем количеств энергии; в противном случае мы не могли бы прожить ни одного дня. Но для всех новых и эфемерных стремлений, равно как и для филогенетически древних и прочных стремлений создаются определенные аппараты в рефлексах и инстинктах, которые стремятся к действию в известном направлении до тех пор, пока они не упраздняются. В подобных случаях лечение обязано своим успехом не столько отреагированию в смысле разряда, сколько упразднению аппарата.
Удовольствие и неудовольствие представляют собой аффективную окраску не только внешних переживаний, но и внутренних физических процессов, всех наших жизненных процессов. Мы чувствуем себя «хорошо» или «плохо», мы находимся в хорошем или в плохом настроении в зависимости от жизненных процессов. Это общее чувство удовольствия или неудовольствия оказывает такое же влияние на ассоциации и на физиологию, как и внешние переживания или представления. Так как жизненные процессы менее изменчивы, нежели все другие переживания, то они обусловливают длительность наших настроений. Определенное настроение может, принципиально говоря, сохраняться в течение всей жизни как нечто характерное для индивида. Конечно, с настроением обычно связан определенный характер реакции также и в другом отношении; веселый человек реагирует быстрее чем мрачный, но для нас более важен тот факт, что аффективные колебания, вызванные этими переживаниями, наслаиваются на это более или менее длительное жизненное настроение в виде вторичных волн.
На настроение можно оказывать влияние также и с помощью химических веществ, действующих на головной мозг, как, например, алкоголь, морфий, туберкулин. При болезненных состояниях важную роль играют расстройства настроения в виде маниакальных и меланхолических синдромов, связанные, очевидно, с гормонами и внутренними химизмами вообще.
Из нашего понимания аффективности вытекает, как нечто само собой разумеющееся, «действие аффектов». Мы знаем о психике, равно как и о функциях более глубоко заложенных нервных центров (а именно о рефлексах), что все функции имеют тенденцию способствовать проявлению рефлексов, стремящихся к одной и той же цели, и преграждать путь противоположным. Можно было бы a prioii (даже помимо наблюдения) сделать вывод, что при эргии это стремление становится наиболее очевидным; ведь мы знаем, что эргия определяет главную цель и силу всех центральных нервных (включая и психические) функций, тогда как ноопсихика должна только выбрать из различных — часто более или менее равноценных путей — один путь для достижения ранее намеченной цели, и, кроме того, она получает всю свою силу лишь от эргии.
Таким образом, как биологически, так и психически все аффективные элементарные механизмы Фрейда, как-то: вытеснение, передвигание, перенесение — со всеми их последствиями, представляют собой нечто само собой разумеющееся, хотя по этому поводу очень много спорили без всякой пользы. Но только мы должны рассматривать их с несколько иной точки зрения, нежели Фрейд. Для нас не существует «принципа удовольствия» в Фрейдовском смысле, принципа, который можно было бы противопоставить другим стремлениям и который мог бы вступить с ними в конфликт. Цель, к которой мы стремимся, и само стремление всегда связаны с удовольствием, но только это удовольствие может быть заглушено каким-либо неудовольствием, которое вызывается косвенным образом вследствие осуществления этих стремлений или которое возникает благодаря ассоциациям представлений об их осуществлении.
Нравственность и сексуальность не окрашены (как можно было бы предположить из чтения произведений Нейтра) первая — неудовольствием, а последняя — удовольствием; у того, кому вообще присущи нравственные чувства и кто может прийти к нравственному конфликту, у того оба эти переживания окрашены удовольствием. Иначе, каким образом у него мог бы возникнуть конфликт? «Исполнение своего долга», «сексуальная чистота», сопереживание чужой радости и горя — все это понятия, окрашенные положительными аффектами. Болезненно переживается конфликт между обеими целями и необходимость отказаться от одной из них. Таким образом, я не могу также противопоставить друг другу «влечения Я» и «сексуальные влечения». Все влечения имеют отношение к Я. В крайнем случае можно различать влечения, которые служат индивиду, и влечения, которые служат сохранению рода в будущем и настоящем или, по крайней мере, полезны для него (т. е. косвенно способствуют его сохранению). Это подразделение на влечения, способствующие индивиду, и влечения, способствующие роду, не покрывается обычным подразделением на эгоистические и альтруистические стремления; сексуальность служит сохранению рода, однако, как моралисты, так и Фрейд противопоставляют е¨, из различных соображений, нравственности. Но ведь действия, приносящие вред как здоровью, так и жизни действующего лица, являются одновременно и безнравственными и в известном смысле неэгоистическими. Я не могу также согласиться с подразделением на «Я» и на «Оно». Все стремления относятся в одинаковой мере к нашему Я, хотя и можно отличать филогенетически более древние и более недавние, более сознательные и менее сознательные, преимущественно врожденные и преимущественно благоприобретенные. Сексуальное влечение является, конечно, более древним, нежели моральные влечения; но последние никогда не могут отсутствовать там, где необходимо было какое-то попечение о потомстве, или там, где род жил в условиях сообщества. Когда насекомое старается класть яйца так, чтобы вылупливающиеся детеныши могли находить себе пищу, оно поступает столь же нравственно, как и мать, которая тратит деньги для того, чтобы купить пищу своему ребенку. А когда насекомое окрашивает свои яйца так, чтобы их трудно было обнаружить, оно поступает нравственнее, чем та мать, которая окрашивает пасхальные яйца, чтобы доставить удовольствие своему ребенку.
Мы не можем также противопоставить в такой мере, в какой это делает Фрейд, принцип реальности принципу удовольствия, когда он усматривает, например, противоречие между желанием и невозможностью его осуществления. Возлюбленный покинул истеричку. Это представление невыносимо для возлюбленной. Она вытесняет его и представляет себе в сумеречном состоянии (галлюцинаторно) присутствие своего возлюбленного, а иногда и свадьбу и беременность. Мы имеем здесь конфликт между желанием и реальностью, причем желание и влияние, оказываемое им на течение ассоциаций, оказывается на короткое время более могущественным. Но в общем влечения обслуживают в первую очередь именно реальность, и лишь у человека представления играют столь большую роль, что они становятся значительными носителями удовольствия и неудовольствия, так что в отношении к ним проявляется та же самая избирательная тенденция, что и в отношении к актуальным («действительным») переживаниям. Естественно поэтому в сфере одних только представлений дело может доходить до таких же конфликтов, как и по отношению к реальности. Когда Брун описывает губительное действие принципа удовольствия у муравьев, пьющих сок жуков и погибающих вследствие этого, то речь идет не о победе принципа удовольствия, который не считается с реальностью, над инстинктом реальности, сохраняющим жизнь, — здесь речь идет о недостаточном приспособлении к новым соотношениям. Мы можем сравнить это положение вещей с введением индустриального изготовления алкоголя в человеческом обществе: организм ищет удовольствия, потому что носителями его являются в общем полезные переживания, аналогично тому, как желудок выделяет пищеварительные соки на целый ряд экстрактивных веществ (которые бесполезны сами по себе), потому что они обычно бывают связаны с питательными веществами. Благодаря абстракции или неточному пониманию удовольствие становится самоцелью и может сбить человека с истинного пути. Случайно алкоголь обусловливает появление у человека эйфории без всякого труда, и потому он является столь же желанным, как и вредным. Но все положительные стремления, в том числе и те, которые соответствуют реальности, связаны с удовольствием, поскольку они являются стремлениями; с другой стороны, отрицательные аффекты с их опасениями оказывают точно такое же действие, как и так называемый принцип удовольствия.
Для нас излишне понятие о цензуре в Фрейдовском смысле, как об особой функции, расположенной между сознанием (или пред сознательным) и бессознательным и стремящейся к тому, чтобы представления, доставляющие неудовольствие,. не проникли в сознание. Стремление избегать всего, что доставляет неудовольствие, является общей функцией (или биологически говоря: все то, что инстинктивно избегается, доставляет неудовольствие). Там, где жизнь представлений играет такую большую роль, как у человека, избегаться должны не только реальные вредные переживания, но и связанные с ними, окрашенные неудовольствием представления.
Это происходит благодаря тому, что неприятное тормозится в его ассоциативной связи с сознательным комплексом Я. Это можно себе представить лучше всего в виде электрического соединения; это сравнение применимо вообще вплоть до большинства деталей ко всем психическим и центральным нервным процессам. То, что происходит без связи с комплексом нашего Я, не может быть воспринято им, не может стать «сознательным». Но все же оно иногда приходит в действие и дает знать о себе косвенными путями, например, в мимике или каком-нибудь влиянии на ассоциации, как это прекрасно показал Фрейд в своей „Психопатологии обыденной жизни». Таким образом, вытеснение со всеми его последствиями не заключает в себе ничего мистического или особенного. Оно является само собой разумеющимся процессом в психическом механизме. Предпосылкой этого изложения является, конечно, наше представление о «бессознательном», состоящем из процессов, не связанных с нашим Я, но в остальном совершенно одинаковых с сознательными функциями. Если это понятие не было создано уже раньше из других отправных пунктов, то именно факт вытеснения заставляет с логической необходимостью конструировать такое бессознательное.
В виду того, что отрицательные аффекты могут оказывать такое же сильное влияние на течение ассоциаций, как и положительные, мы не можем удовлетвориться тем, что будем видеть вместе с Фрейдом одни только желания за аффективными механизмами, определяющими, например, содержание сновидений и порождающими бредовые идеи; они могут быть вызваны также и опасениями, как это показывает, между прочим, психопатология бредовых идей с депрессивной окраской.
Книга. Том 2 Депрессия и соматические расстройства.
Книга. Классика психиатрии. Рихард фон Крафт-Эбинг ‹‹Половая психопатия››
Книга известного немецкого психиатра Рихарда фон Крафт-Эбинга (1840—1902) представляет собой классический труд по сексуальной психопатологии, первое систематическое изложение ее основ. Вышедшая в 1886 году, она сразу же приобрела широкую известность, выдержала при жизни автора 12 изданий, неоднократно выпускалась позже на различных языках, переиздается и в настоящее время. Отличительная ее особенность — собранное автором огромное число случаев сексуальных отклонений, что позволило ему сделать выводы, не утратившие своего интереса и ныне.
Адресована тем, кого волнуют проблемы психологии, физиологии и патологии сексуальной жизни.
Книга. Основные аспекты депрессии. Том 1
Книга. Классика. Блейлер «Руководство по психиатрии»
Книга. Классика психиатрии. Эмиль Крепелин “Введение в психиатрическую клинику”
Кому приходилось клинически демонстрировать больных, тот, наверно, испытывал желание запечатлеть в слушателях воспоминание о виденном прочнее, чем это можно сделать скоро забывающимся устным изложением. Стремление это, после многих попыток иным путем достигнуть цели, побудило меня фиксировать впечатления клинического семестра в форме лекций, изложенных в предлагаемой книге. Поскольку возможно, я старался при этом следовать в своем изложении действительному ходу лекций. Правда, книга не дает возможности не только самому наблюдать больных, что ученик может пополнить лишь собственными клиническими занятиями, но, и лишена того могучего вспомогательного средства при обучении, которое заключается в том, что мелкие оплошности и ошибки практиканта нередко наводят учителя на путь правильного наставления ученика. Зато в печати мне представлялось возможным обработать материал более сжато, планомерно и полно, чем это в большинстве случаев возможно в клинике.
Книги. Классика психиатрии Карпов П.И “Творчество душевнобольных и его влияние на развитие науки, искусства и техники”
Статья. Ганнушкин «Сладострастие, жестокость и религия»
Сладострастие, жестокость и религия
П.Б.Ганнушкин
Статья “La volupté, la cruauté et la religion”, опубликованная в журнале Annales medico–psychologiques, t. XIV, Novembre 1901, p. 353–375. Статья была опубликована во Франции, т.к. цензура запретила ее к публикации в царской России. На русском языке (в переводе с французского, перевод выполнен О. В. Кербиковым) статья впервые опубликована в сб.: Ганнушкин П.Б. Избранные труды / Под ред. проф. О.В. Кербикова. Ростов-на-Дону: “Феникс”, 1998 г. — С. 269–290.
Патологические явления есть не что иное,
как преувеличенные физиологические явления
Лобштейн
Болезнь может дать ключ к пониманию многих явлений
из области морально-аффективной и интеллектуальной;
она раскрывает их истинную природу
Ж. Моро де Тур
Религия не препятствует ни пороку, ни преступлению;
она иногда даже способствует тому и другому
Корре
Три чувства, совершенно различные на первый взгляд, — злоба, сексуальная любовь и религиозное чувство, — если опираться на множество фактов и соображений, находятся друг к другу в большой близости; тогда, когда возрастает их интенсивность и в особенности, когда злость трансформируется в жестокость, в свирепость, сексуальная любовь в сладострастие и религиозное чувство в фанатизм или в мистицизм, тогда эти три чувства совпадают или смешиваются без заметных границ.
Факты и соображения, которые мы позволяем себе изложить, распадаются на три группы: 1) мы должны доказать родство религиозного чувства и сексуальной любви; 2) сексуальной любви и злобы; 3) религиозного чувства и злобы. Таким образом, мы сможем доказать родство каждого из этих чувств с каждым другим и тем самым, очевидно, будет доказано родство всех этих чувств в их совокупности; тогда главная часть нашей проблемы была бы решена. Мы заранее согласимся, что для решения нашей проблемы мы не собрали еще достаточно фактов, но мы полагаем, что основное состоит не столько в количестве фактов, сколько в том, что они нам говорят.
I
В Риме, в церкви Сайта Мария делла Виттория, находится группа Лорецо Бернини, неаполитанца (1598-1680), в которой изображена святая Тереза, лежащая без сознания на мраморном облаке, и ангел, который готовится пронзить ее сердце стрелой мистической любви. “Нет необходимости разъяснять, – говорит по поводу этого сюжета Любке, – что религиозный экстаз в этом случае представлен характером чувственности не потому, что художник так хотел, но в силу естественного психологического состояния, которому обычно подвластна чрезмерная религиозность.
Если мы попытаемся найти происхождение этой атмосферы, насыщенной сладострастием, то мы должны будем признать, что ее зародыши отчетливо видны во всех последних работах Корреджо, где взгляды мадонн и святых имеют слишком земное выражение”.
Таким образом, идея родства религиозного чувства и чувства сексуального проникла также в искусство.
Если бы мы хотели исследовать, в какую эпоху эта идея начала реализоваться, мы должны были бы обратиться к той отдаленной древности, может быть, даже к тому времени, когда религиозное чувство только еще народилось у человека. “Глубокая древность, – говорит Моро (де Тур) —связывала с религиозной идеей признаки, которые теперь кажутся нам непристойными или смешными…
Вавилоне, в Финикии, в Армении и др. все женщины должны были принести любовную жертву на специальном алтаре. Такой обычай существует еще и в наши дни во многих провинциях Индостана, Цейлона, в Полинезии, в частности на Таити. Египтяне, греки, римляне имели множество праздников, где царил разнузданный разгул. В наши дни в Индии, где религиозные традиции сохранились во ей их чистоте, праздники, которые носят имя “праздники Сакти-Пудия, или мистерии всеобщего оплодотворения”, воспроизводят все, что можно вообразить, все противоестественные гнусности, окруженные всей помпой индусских церемоний”.
В средние века существовала целая серия религиозных фанатических сект, в которых характерным образом сочетались религия и любовь. Так, николеты проповедовали отсутствие всякого стыда в сексуальных функциях и учили, что страсти, даже самые низкие и грубые, полезны и святы; адамисты учили, что стыдливость должна быть пожертвована богу; наконец, мы должны упомянуть еще об одной эротической секте, пикардистов, которые позже появились во Франции под именем “насмешников” (“turlupins“). Можно проследить существование подобных сект до нашего времени. Так, Ева Батлер (XVII-ХVIII столетия) основала в Гессене “секту религиозных филадельфийцев”, которая проповедовала воссоединение духа и тела; в начале XIX столетия пасторы Эбель и Дистель основали в Кенигсберге секту “баб” (“moukkers”), которую обвинили в том, что под маской религии она скрывала разврат; такова же природа секты “хлыстов”, еще и ныне существующей в России, члены которой во время их религиозных церемоний, называемых “радения”, впадают в экстаз, в котором они предаются необузданному разврату. Жизнь монастырей чрезвычайно богата примерами, когда не только усердно молятся, но когда при случае предаются самым экстравагантным оргиям, где религиозное мистическое единство полов приводит к соединению менее духовного порядка.
Не без оснований во многих странах до настоящего времени существует слух, будто тот или другой женский монастырь соединен подземным ходом с соседним мужским монастырем. Жизнь святых не имеет недостатка в примерах, когда сексуальный инстинкт занимает господствующее положение. Так, фанатик Ловат, который себя распял в Венеции в 1805 г., отрезал половые органы и выбросил их в окно. Монашенка Агнесса Бланк-бекен была постоянно томима идеей узнать, что стало с частью тела Иисуса Христа, удаленной при обрезании. Святая Екатерина Генуэзская часто страдала таким внутренним жаром, что для того, чтобы немного успокоиться, она ложилась на землю и кричала: “Любви, любви, я больше не могу!”
Она была настолько сильно привязана к своему духовнику, что когда однажды приблизила свой нос к его руке, она испытала такой запах, который проник в ее сердце: “Божественный запах, —говорила она, — который может пробудить будить мертвых”. Святая Армелль и святая Елизавета страдали от любовного огня. Наконец, хорошо известны мучительные искушения сексуального характера, от которых страдали святые, как, например, святой Антоний Отшельник. Можно без труда привести большое число подобных примеров.
Врачи и особенно психиатры давно уже уделяют внимание близости религиозных и половых чувств; психиатры, больше чем кто-либо другой, смогли установить связь этих феноменов. Время более выраженного религиозного чувства есть время полового развития (Нейман, Крафт-Эбинг), когда новые и незнакомые сенсации требуют какой-то объективации (Крафт-Эбинг).
“Религиозный фанатизм, — говорит Модсли, — одетый в болезненную форму, часто сопутствует болезненному сладострастию, тогда как у некоторых женщин и особенно у незамужних и бездетных религиозная диспозиция бывает связана с болезнями матки”. Связь между религиозной экзальтацией и сексуальным возбуждением была отмечена Фридрейхом, Мейнертом, Марком, Режис, Луазо, Бронардель, Ломброзо, Балль, Моро и др. Религиозное помешательство (паранойя религиоза) очень часто связано с болезнями половых органов и в клинической картине этого помешательства галлюцинации сексуального характера, мастурбация и всякого рода сексуальные эксцессы занимают настолько заметное и постоянное место, что на это можно найти указания в каждом элементарном руководстве во психиатрии. Фридрейх приводит случай религиозной меланхолии; этот больной до начала заболевания и в течение его страдал очень частыми поллюциями; когда поллюции прекратились, закончилась и психическая болезнь. Икар приводит серию наблюдений религиозного помешательства, которое совпадало или со временем полового созревания, или с началом месячных, или с их временной задержкой, или с менопаузой.
Два следующих наблюдения очень показательны для случаев, которые нас интересуют.
“I.Религиозный энтузиазм, галлюцинации, желание уйти в монастырь и другие психические нарушения возникают периодически у особы, менструации у которой возникли в 18 лет и вначале были скудными, а годом позже полностью прекратились. Продолжительное лечение болезни матки сразу же привело к возобновлению регул и вернуло прежнее здоровье”,
“II. Девушка двадцати лет после полной задержки месячных впала в религиозную экзальтацию и стала очень возбужденней. При соответствующем лечении месячные вернулись и постепенно наступило выздоровление”.
“Связь между религиозным помешательством и половыми органами, — говорит Фридрейх, — настолько очевидна, что даже те вещества, которые влияют на половые органы, могут провоцировать психическое заболевание, как, например, дурман. Соваж сообщает о нескольких интересных наблюдениях, которые возникли при употреблении этого растения и которые проявились главным образом в форме религиозно-мистического помешательства”. Задержимся в области психиатрии еще на двух примерах, которые, в силу их рельефности, едва ли имеют им равные. В первую очередь это молитва одной истерички, о которой сообщает также Фридрейх. Эта молитва адресована святому Эммануилу: “О! Если бы я тебя нашла, божественный Эммануил, если бы ты был распростерт на моей кровати, мое тело и моя душа возрадовались бы; приди, и чтобы мое сердце послужило бы тебе убежищем, возложи свою голову на мою грудь” и т. д. Другое наблюдение, еще более интересное, сообщено Моро де Туром в его известном сочинении La psychologic morbide. Он цитирует письма больной М. X., которая пишет о любви божественной, которая пронизывает и воспламеняет все части ее тела и ее душу. “…Однажды ночью, проснувшись, я почувствовала как бы оборвавшееся наслаждение, мои руки, как бы сами по себе скрестились на моей груди и я в страхе ожидала, что скажет Господь. Я его увидела очень отчетливо таким, каким он описан в Песне песней, но полностью обнаженным. Он простерся около меня, его ноги были на моих, его руки скрестились с моими, разорвав свой терновый венок, он прижал мою голову к своей; затем, в то время, когда я почувствовала боли от его гвоздей и терновых игл, его губы коснулись моих и мне был дан божественный поцелуй, поцелуй божественного супруга, он дохнул мне в рот дивным дыханием, которое влило во все мое существо освежающую бодрость, радостное несравнимое содрогание”.
Мы не должны удивляться баронессе Крюденер, которая то восклицала: “Любовь, это я”, то “Небо, это я”.
Не должны удивляться и больной Мореля, на которую ссылается М. Ритти (La folie a doubleforme), которая бьла по очереди то религиозной, то проституткой; связь между рассмотренными феноменами настолько постоянна, что, по мнению Балля, “можно было бы думать, что основа обоих феноменов – одни и те же клетки”.
II
Если идея о наличии родства между религиозным и сексуальным чувствами сравнительно меньше проникла в искусство, если эта идея сравнительно меньше обработана поэтами и художниками, то совершенно иначе обстоит с вопросом об интимности сексуального чувства и жестокости. Если живопись, скульптура и поэзия, современные роман и драма часто обращаются к этому вопросу, если они широко затрагивают эти мотивы, то о них бессмысленно говорить в небольшой статье, поскольку имеется достаточно материала для целой книги. Сама история дала нам слишком поразительные примеры близости между жестокостью и сладострастием для того, чтобы можно было бы рассмотреть их детально.
Мы удовольствуемся материалом, который нам доставляет криминальная психопатология и антропология. Можно считать установленным, что у очень большой части людей зло, которое они причиняют другим, вызывает у них чувство сладострастия; с другой стороны, не нужно рассматривать как психически больных или дегенератов всех тех, у кого сексуальные функции сопровождаются актами жестокости. Эти два основных положения позволяют нам констатировать непрерывность между нормальными сексуальными функциями и фактами из сексуальной жизни, которые известны в специальной литературе под именем садизма, активной алголагнии, лягненомании, эротического тиранизма и т. д.
Сексуальное чувство, половой акт могут сочетаться с жестокостью тремя способами: 1) жестокость следует за копуляцией; последняя не дает удовлетворения и субъект заканчивает серией зверств над своей жертвой; 2) жестокость предшествует копуляции; в этом случае жестокость восстанавливает потенцию, уже ослабленную или исчезнувшую; 3) копуляция не имеет места и она замещается жестокостью; это садизм в собственном смысле слова, где жестокость является эквивалентом половой любви. Меньшую часть составляют случаи, где половое возбуждение вызывается не путем совершения поступков, приносящих вред другим, но только при созерцании подобных сцен жестокости и даже только при представлении подобных сцен.
В плоскости нашей проблемы эти последние случаи особенно поучительны; все же мы не цитируем их более пространно; их легко можно найти в классической монографии Крафт-Эбинга (Psychopathia sexuaiis, 1893); и в сочинении Эйленбурга (Sexuale neuropathic, 1896); мы не можем все же не остановиться на одном очень интересном случае Шульца (Wiener medic. Wocheoschrift, 1896, №49), где мужчина 28 лет мог иметь сексуальные отношения с женой только лишь искусственно приводя себя в состояние ярости.
Если бы мы хотели найти в анализированных фактах общие черты, то нам это удалось бы как в сущности этих двух эмоций, так и в их внешнем проявлении. Любовь и злоба представляют две большие страсти, которые приводят психомоторную сферу в состояние высшей степени напряжения. Во внешних проявлениях этих двух эмоций можно найти также много похожего, общего. Многие люди, в сущности здоровые, только несколько более пылкие и горячие, достигая кульминационной точки полового наслаждения, начинают кусать и царапать.
“Неограниченные возможности мужчины по отношению к женщине, которая ему отдается; сходство акта половой любви и акта кровавой жестокости, сходство, обусловленное борьбой за первый поцелуй, борьбой за осквернение женщины кровью через разрушение ее эпидермиса, ее растление, сходство, обусловленное истинным или притворным сопротивлением женщины, наконец, переживанием победы, триумфа, унаследованным, может быть, с того времени, когда нападение и борьба предшествовали обладанию женщиной; все это, — говорит Курелла, —обусловливает некоторое родство между сладострастием и жестокостью, давно известное”.
Период полового созревания, время появления первых менструаций у девочек есть не только пора более интенсивного религиозного чувства, о чем мы уже говорили в первой части нашей работы, но в этот период у девочек возникает также склонность к безмотивному убийству. По Дриллю, это было известно уже со времен Гиппократа, склонность к убийству наблюдается также иногда в течение болезни половых органов у женщин (Азам). Дагоне наблюдал больную, у которой во время каждых менструаций возникали импульсы к зверским убийствам; под влиянием этого предрасположения она убила трех своих детей. Икар собрал более двадцати случаев убийств, совершенных женщинами в период менструаций, убийств, совершенно непонятных и бесцельных: одна бонна убила двухлетнего ребенка, который находился под ее надзором; жена убила своего мужа, которого когда-то очень любила; мать убила своих детей; иногда женщина убивает первого встречного, словно она не может удержаться от убийства. О нескольких таких случаях сообщает Ковалевский. Наконец, у Ломброзо и Ферреро есть указания, что некоторые преступницы совершали убийство в период менструаций.
Остановимся еще на некоторых соображениях физиологического характера, которые также говорят в пользу наличия связи между сладострастием и жестокостью. В “Физиологии” Рудольфа можно найти интересные наблюдения, свидетельствующие о том, что у кастратов, стариков и пораженных спинной сухоткой чувство свирепости и жестокости исчезает. Этому соответствует и тот общеизвестный факт, что быки, бывшие яростными и злыми, становятся после кастрации послушными и даже добрыми.
Сошлемся еще на один факт, много раз отмеченный, что раннее появление сексуального инстинкта, ранняя и непрерывная мастурбация часто идут вместе с очень резко выраженной склонностью к злым выходкам и к экстраординарной свирепости. Ломброзо заимствовал у Эскироля “один очень курьезный случай, в котором наряду с непристойными наклонностями наблюдалась отчасти ими же вызванная навязчивая идея убийства родителя. Субъект обладал ясным зрелым умом и был в то же время примером морального помешательства и криминальности”.
Подобный случай описали Морро и Ломброзо (Archivio di psych, scienz. penal, II, 1883), когда у трехлетнего ребенка имелась наряду с мастурбацией выраженная склонность делать гадости. Несколько случаев того же рода имеются у Маньяна (De lenfance des criminels), так же как и у Шнепфа (Des aberrations du sentiment); особенно интересен случай Шарко и Маньяна (Inversion du sens genital, Arch, de Neurologic, 1882): мальчик шести лет предавался мастурбации и при этом в своем воображении он подвергал девочку всевозможным мучениям; он “ей вбивал в стопы гвозди, как это делают при подковывании лошадей, или он ей отрезал ноги”.
Мы закончим эту часть нашего сочинения словами м-м де Ламбер (Oeuvres morales, 1883): «В любви всегда есть некий род жестокости; удовольствия любовника получаются не иначе как через боль любимой. Любовь питается слезами».
III
В необходимости установить родство между жестокостью и религиозным чувством мы утверждаемся по следующему соображению: два чувства, каждое из которых находится в родстве с третьим, должны быть родственны между собой. Если мы смогли доказать связь между чувством религиозным и сексуальным (I), если далее нами доказана связь между жестокостью и сексуальным чувством (II), тогда мы, по-видимому, тем самым почти доказали связь между жестокостью и религиозным чувством (III). Тем не менее мы не имеем намерения удовлетвориться такой формальной аргументацией. Мы предпочитаем обратиться к словам другим.
“Что удивительно, — пишет Корре, — так это частота альянса религиозности и низших инстинктов. Религия не препятствует ни пороку, ни преступлению; она иной раз даже дает предлог к тому и другому. Итальянские бандиты в своих экспедициях не забывают Мадонну подобно тому, как некогда флибустьеры большую часть их добычи прятали в церквах; испанские проститутки отдают свою постель под покровительство Девы; грешницы высшего света с полным равнодушием идут от исповедальни к ложу своих любовников.
Набожность, рожденная безотчетным страхом перед темными силами, которые человек назвал божественными и которым по интуиции его собственной природы он всегда приписывал больше жестокости, чем милосердия, развивается вместе с пониманием своего ничтожества в мире, почти неизвестном, она возникает как потребность в протекции у беззащитного существа. До всякой цивилизации человек для достижения блага или только жалости Господа незримого и его спутников (духов), материализованных в самых устрашающих элементах или воплощенных в самых опасных зверях, прибегал к смиренной мольбе и спонтанным приношениям.
Основанная на страхе и на интересе, только путем очень непрямых действий религия проникла в цивилизацию. Это некое бессилие, которое парадоксальным образом служило иной раз рождению силы, как война, будучи отвратительной вещью, может послужить иногда исправлению зла: то и другое имеет облик чувств самых великолепных наряду с самыми худшими.
Итак, вполне естественно, что церебральное свойство, на котором покоится религиозность, встречается и у некоторых наиболее закаленных личностей как показатель недостаточности, не угашенной социальным прогрессом. Встречается эта церебральная особенность и у индивидуумов, недостаточно уравновешенных, как проявление чувств, не регулируемых интеллектом. Религия и предрассудки (что для нас едино) мирятся с антиальтруизмом”.
Если “добрый Самуил распилил заключенных между двумя досками, если сыновья Аллаха, Саваофа и др. с большой выгодой заменили человеческое жертвоприношение массовыми убийствами язычников и в свою очередь — мусульмане — убийствами христиан; если ортодоксия и ересь, инквизиция и королевская власть покрыли кровью руины Европы, Америки и всего мира; если святая рутина боролась против науки железом, огнем, застенками и отлучением от церкви, то это делалось в честь Отца всевышнего, во славу божью, его викариями и его привилегированными представителями. То хорошо, что приказано Господом; то плохо, что Богом отвергнуто: убийство, вероломство, если они предписаны, становятся высшей заслугой”.
Просим прощения за столь длинные цитаты и возвращаемся к фактам. На 200 убийц-итальянцев Ферри не нашел ни одного нерелигиозного человека. В Неаполе, по сравнению со всеми другими городами Европы, установлено наибольшее число преступлений против личности; на 100 000 жителей имеется 16 убийц, тогда как в остальной Италии не больше 8. В то же время Неаполь – наиболее религиозный город в Европе. “Нигде, — сказал Гарофало, — не имеется такого несметного количества религиозных процессий, как в Неаполе; нигде все предписания церкви не исполняются с таким рвением, как там”.
Жоли пишет о Нормандии, где уважение ритуальной религиозности очень распространено, что там в то же время очень высока преступность; он приводит даже поговорку, имеющую хождение среди жителей Лозера: “у лозерьенца четки в одной руке и нож в другой”.
Остановимся на некоторых отдельных фактах, заимствованных из сочинения Ломброзо “Преступный человек”. Верцени, который задушил трех жен, выделялся среди самых усердных прихожан и исповедующихся; он происходил из семьи не только религиозной, но и ханжеской. Убийцы Бертольди, отец и сын, ежедневно присутствовали на мессе, стоя на коленях, преклонившись до земли. Богжия, приговоренный в Милане за 34 убийства, выстаивал мессу каждый день; он носил балдахин во время всех процессий святых таинств; он не пропускал ни одной церковной церемонии; он непрерывно проповедовал христианскую мораль и религию и стремился быть во всех религиозных объединениях. Марк… юный неаполитанец, убивший своего отца, был нагружен амулетами. Авелина в письме к своему сообщнику заметила, что своего мужа она отравила под божьим покровительством. Цамбеккари обещала принести в дар церкви Нотр-Дам де Лоретт чашу в том случае, если ей удастся отравить своего мужа. Мишеллин, одобряя план одного убийства, сказал своим сообщникам: “Я приду и сделаю то, на что вдохновляет Бог”.
Лаколланж, душивший всех своих несчастных любовниц, которым он давал отпущение грехов в момент смерти, затем, выполняя их волю, совершал мессу.
Бурз, тотчас после совершения кражи или убийства, спешил преклонить колени в церкви. Мазини со своей бандой встретил однажды священника с тремя его соотечественниками; он медленно перепилил горло зазубренным клинком одному из них; затем рукой, еще испачканной кровью, он заставил священника дать ему причастие.
Если, как мы пытались показать, преступные и жестокие люди очень часто оказываются очень религиозными, то, с другой стороны, люди религиозные и тем более фанатичные, оказываются очень часто людьми жестокими. Можно привести целую серию ужасающих убийств в жизни пиетистов Западной Европы, убийств, совершенных в религиозном экстазе.
Мы не говорим о преступлениях, совершенных психически больными под влиянием религиозной мономании. Мы сошлемся на авторитетное мнение Марка, так же как и на Мореля. “Примеры чудовищных преступлений, — говорит Марк, — являющиеся следствием религиозной мономании, к сожалению, не столь редко чернят страницы истории человечества. Убийство, самоубийство, прелюбодеяние, сожжение, самая ужасная жестокость, самые вредоносные аффекты, часто не имеют иного источника”. Морель пишет: “Науке известны частые случаи убийств, осуществляемых помешанными под влиянием бредовой религиозной идеи”.
Очень показательны в плане интересующей нас проблемы сексуальные преступления, совершаемые вследствие мистического бреда [Крафт-Эбинг (Kraffi-Ebing). Sexuelle Delicte bei religioser Paranoia]; при этом у одного и того же лица, в одно и то же время можно констатировать жестокость, сексуальную развращенность и набожность; мы не расположены описывать все возможные такого рода случаи.
По этому поводу мы должны коснуться еще одного обстоятельства из области психиатрии: мы имеем в виду дегенерацию характера у эпилептиков.
У большинства этих больных можно наблюдать чрезвычайно интересное сочетание лицемерия и жестокости – эти люди говорят постоянно о Боге, постоянно ходят в церковь и обнаруживают в то же время крайнюю жестокость по отношению к их близким.
История сект всех времен и народов дает массу примеров по интересующему нас вопросу. Мы скажем только об одной секте, о русской секте “хлыстов”. Мы используем при этом сочинение Левенстима “Фанатизм и преступление”. “Хлысты” собираются на их религиозные церемонии, называемые радения. Когда они собираются на эти “радения”, они слушают своих пророков; но для того чтобы пророчествовать, необходимы моления и “радение”.
Это “радение” должно умертвить плоть, привести человека в некий нервный экстаз, во время которого он может отрешиться от мира и пророчествовать. Этот экстаз возрастает и овладевает всеми присутствующими лицами, он возникает как продолжение танца, во время которого они бьют друг друга и женщины обнажаются… Во время этих церемоний нервное возбуждение достигает высшей ступени и люди впадают в экстаз, во время которого они в состоянии не только отдаваться самому грубому разврату, но и совершать опаснейшие деяния. Мы опишем более подробно один случай, ставший причиной уголовного процесса, случай, в котором объединились все три изучаемых феномена.
Прасковья К., С., X., принадлежащие к секте “хлыстов”, 13-го июня 1869 г. прибыли на “радение2 к их руководителю К. и оттуда они поехали на повозке, на которой кроме трех упомянутых лиц находились дочь крестьянина К. и крестьянин К. Прасковья К. называла себя все время или святой Девой Марией, или Варварой Великомученицей; другие полностью ей подчинялись, хотя С. называл себя Иисусом Христом. Прибыв к озеру, Прасковья приказала бросить девочку К. в воду; это распоряжение было немедленно исполнено, несмотря на сопротивление бедной девочки. Затем та же Прасковья приказала сечь крестьянина К. С., выполняя волю Прасковьи, начал наносить удары хлыстом; но К. не мог больше терпеть, он убежал от своих тиранов и спрятался в канаве, откуда наблюдал, что делают другие. С. и две женщины, раздевшись догола, начали танцевать, целуя и избивая друг друга. Затем С. и Прасковья принялись бить X. Конец был таков, что они потащили его к повозке, привязали к колесу и два раза проехали по нему. С. впал в такой экстаз, что лег под ноги лошадей, которые прошли по нему. Прасковья подняла его полуживого и всего окровавленного и они поехали галопом.
Трудно найти более красноречивый пример.
Эту часть нашего очерка мы закончим двумя примерами из истории.
Первый относится к Людовику XI. Его жестокость вошла в пословицу и в то же время он был необычайно набожен, он проводил свое время или бормоча молитвы, или осматривая железные клетки, где содержались жертвы его жестокости. Второй пример – Иван IV Грозный. Мы приведем слова Ковалевского: “Жизнь царя проходила между алтарем и камерой пыток, в обществе духовных лиц и исполнителей его бесчеловечных и жестоких приказаний. Часто он бывал и настоятелем монастыря и палачом, в одно и то же время. Он просыпался в полночь и его день начинался молитвой. Часто, присутствуя на обедне, он давал распоряжения самые свирепые я самые жестокие. После обеда царь вел набожные беседы со своими фаворитами или шел в камеру пыток, чтобы пытать одну из своих жертв”.
К сказанному необходимо добавить, что смесь аскетизма, суровой набожности и свирепости дополнялась у Ивана необузданной, крайне аморальной сексуальностью. Вновь обнаруживается сочетание мистицизма, сладострастия и жестокости.
Заключение
Из всей литературы, которую мы изучили, только у Фере, у Крафт-Эбинга и еще у некоторых других авторов мы нашли указания на связь трех чувств. Имеется много высказываний относительно связи религиозного и сексуального чувств; еще более, может быть, о связи жестокости и сладострастия; относительно меньше по поводу связи религиозного чувства и жестокости и еще меньше относительно связи всех этих трех чувств. Насколько же более поучительным должен представляться факт, заключающийся в том, что идея родства этих трех страстей была высказана вполне определенно более ста лет тому назад злополучным философом-мистиком Фридрихом фон Гарденбергом, названным Новалис, мы приводим буквально его слова, значение которых должным образом не оценено до сих пор: “Удивительно, что внимательные люди давно уже заметили интимную родственную связь и общие тенденции сладострастия, религии и жестокости”. “Довольно странно, – говорил он, – что давнишние ассоциации сладострастия, религии и жестокости не привлекли внимания людей к их интимному сродству и общности тенденций”. Каковы бы ни были последствия, вытекающие из наших данных, они могут показаться многим недостаточно обоснованными и некоторые найдут их даже абсурдными. Мы не остановимся перед этим препятствием. Мы считаем возможным сделать следующее заключение.
Во-первых, религия, жестокость и сладострастие – ее ближайшие родственники. Одно из этих чувств возрастает рука об руку с другими, одно замещает другое. Во-вторых, из трех исследованных чувств наиболее сильным является сексуальное чувство; религиозное чувство и жестокость в некоторых случаях могут быть рассматриваемы как заменители всесильного сексуального инстинкта. Юристы, учителя и моралисты не должны это забывать. В-третьих, объединение этих различных чувств в одну группу может иметь значение для естественной физиологической классификации чувств, классификации, которая станет возможной в будущем.