психоанализ

Статья. Фрейд Зигмунд “Трудность на пути психоанализа”

С самого начала я хочу сказать, что имею в виду не интеллектуальную трудность, – нечто, что делает психоанализ недоступным пониманию воспринимающего (слушателя или читателя), а аффективную трудность, – нечто, благодаря чему психоанализ становится чуждым чувству воспринимающего, так что он менее склонен заинтересоваться им или поверить ему. Нетрудно заметить, что к тому же сводятся и другие трудности. То, что внушает мало симпатии, оказывается малопонятным.

Имея в виду читателя, рисующегося мне совершенно беспристрастным, я должен начать несколько издалека: в психоанализе на основании большого числа отдельных наблюдений и впечатлений, в конце концов, создалось нечто вроде теории, известной под именем либидо. Как известно, психоанализ занимается выяснением и устранением так называемых нервных болезней. Необходимо было найти точку приложения для разрешения этой проблемы, и решились искать ее в душевных влечениях. Таким образом, в основу нашего понимания нервозности положены были известные предположения о природе человеческих влечений.

Психология, которую преподают в школах, дает очень мало удовлетворительных ответов, когда мы обращаемся к ней с вопросом о проблемах душевной

  • 232

жизни. Но ни в какой области осведомленность ее не представляется такой жалкой, как в области влечений.

От нас зависит создать в этом вопросе первую ориентировку. Общепринято различать голод и любовь как представителей влечений, из которых одни стремятся сохранить индивида, другие – продолжить его род. Присоединяясь к этому, столь понятному разделению, мы и в психоанализе отделяем влечения самосохранения или влечения “Я” от сексуальных влечений, и энергию, в виде которой проявляется сексуальное влечение в душевной жизни, называем либидо – сексуальным стремлением, понимая под ним нечто аналогичное голоду, стремление к могуществу и тому подобным влечениям “Я”.

На основе этого предположения мы делаем первое значительное открытие. Мы узнаем, что для понимания невротических заболеваний сексуальные влечения имеют гораздо большее значение, что неврозы являются, так сказать, специфическим заболеванием сексуальной функции; что вопрос о том, может ли кто-нибудь вообще заболеть неврозом, зависит от количества либидо и от возможности удовлетворить его и дать ему выход в этом удовлетворении. Мы узнаем далее, что форма заболевания предопределяется тем, какой путь развития сексуальной функции проделал человек или, как мы говорим, от фиксаций, которые претерпело либидо на пути своего развития. И, наконец, мы открываем, что известная, не очень простая техника психического влияния является средством для того, чтобы одновременно выяснить и устранить некоторые группы неврозов. Наибольший успех имели наши терапевтические воздействия при известной группе неврозов, происходящих из конфликта между влечениями “Я” и сексуальными влечениями. С людьми нередко случается так, что требования сексуальных влечений, заходящих далеко за пределы отдельной личности, представляются

  • 233

их “Я” опасностью, угрожающей самосохранению и уважению к себе. Тогда “Я” выступает на свою защиту, отказывает в сексуальном отношении желанным удовлетворениям, вынуждает их направиться обходным путем для достижения замены удовлетворения, которая проявляется как нервный симптом.

Психоаналитической терапии удается подвергнуть пересмотру процесс вытеснения и дать конфликту лучший выход, возможный при сохранении здоровья. Непонимающие противники упрекают нас в односторонности вследствие нашей оценки сексуальных влечений: человек, мол, имеет и другие интересы помимо сексуальных. Мы этого ни на минуту не забываем и не отрицаем. Наша односторонность – та же, что у химика, объясняющего всякое строение вещества с точки зрения химии. Он этим не отрицает силы притяжения. Оценку ее он предоставляет физику.

Во время терапевтической работы мы должны заботиться о правильном распределении либидо у больного; мы исследуем, к каким представлениям об объектах привязано его либидо, освобождаем его, чтобы предоставить его в распоряжение “Я”. При этом нам удалось составить себе очень странное представление о первоначальном, первичном распределении либидо у человека. Мы должны были допустить, что в начале индивидуального развития все либидо (все эротическое стремление, вся способность любить) была связана с собственной личностью или, как мы говорим в иных случаях, сосредоточено на “Я”. Только позже, в связи с удовлетворением важных жизненных потребностей, случается так, что либидо переходит с “Я” на внешние объекты, благодаря чему мы и получаем возможность распознать либидозные влечения как таковые и отличить их от влечения “Я”. Либидо может быть опять отнято от этих влечений и возвращено “Я”.

  • 234

Состояние, в котором “Я” сохраняет у себя все либидо, мы называем нарциссизмом, вспоминая греческую легенду о юноше Нарциссе, влюбленном в свое собственное отражение в ручье.

Таким образом, мы приписываем индивиду развитие от нарциссизма к любви к объекту. Мы, однако, не думаем, чтобы когда-нибудь все либидо “Я” перешло на объект. Известное количество либидо все-таки остается у “Я”, известная степень нарциссизма сохраняется, несмотря на высокоразвитую любовь к объекту, “Я” представляет собою большой резервуар, из которого исходит предназначенное объектом определенное количество либидо и в который оно возвращается обратно от объектов. Либидо объектов было сначала “Я”-либидо и может опять превратиться в “Я”-либидо. Для сохранения полного здоровья лица важно, чтобы либидо его не лишилось во всей полноте своей подвижности. Конкретным примером может служить протоплазматическое существо, полужидкое вещество которого протягивает псевдоподии, отростки, в которые втягивается вещество его тела, но которые в любой момент могут быть втянуты обратно, так что снова восстанавливается форма протоплазматического комочка.

То, что я пытался здесь описать в общих чертах, представляет собой теорию либидо неврозов, на которой основаны сущность понимания этих болезненных состояний и наши терапевтические мероприятия против них. Само собой разумеется, что предпосылки теории либидо сохраняют, по нашему мнению, свое значение и по отношению к нормальному человеку. Мы говорим о нарциссизме маленького ребенка, и мы приписываем чрезвычайно сильному нарциссизму примитивного человека то обстоятельство, что он верит во всемогущество своих мыслей и старается повлиять на течение событий во внешнем мире при помощи приемов магии.

  • 235

После этого введения я хочу указать, что общий нарциссизм, самовлюбленность человечества, потерпел до настоящего времени со стороны научной мысли три тяжелых потрясения.

  1. a) В начале своего исследования окружающего мира человек верил, что место его жительства, Земля, спокойно стоит в центре всего мира, между тем как Солнце, Луна и планеты вращаются по круговым орбитам около Земли. При этом он наивно доверялся впечатлению своих чувственных восприятий, так как не ощущал движения Земли и, куда бы ни устремлял свой взор в пространство, всегда видел себя в центре круга, заключающего внешний мир. Но центральное положение Земли служило ему доказательством господствующей роли ее во всем мире, и, казалось, вполне совпадало с его склонностью чувствовать себя господином этого мира.

Разрушение этой нарциссической иллюзии связано с именем и трудами Н. Коперника в XVI столетии. Задолго до него пифагорейцы уже сомневались в таком исключительном положении Земли, и в III столетии до Р. X. Аристарх из Самоса высказал предположение, что Земля гораздо меньше Солнца и вращается вокруг этого небесного светила. И великое открытие Коперника было, следовательно, уже сделано до него. Но когда оно получило общее признание, человеческая самовлюбленность потерпела первый космологический удар.

  1. b) В течение своего культурного развития человек стал господином над всеми животными, но, недовольный этим господством, он увеличил пропасть между ними и собой. Он отказывал им в разуме, а себе присвоил бессмертную душу, ссылался на высокое божественное происхождение, позволявшее разорвать связь общности с животным миром. Примечательно, что эта заносчивость чужда ребенку, примитивному и первобытному
  • 236

человеку, – она явилась результатом более позднего развития. Примитивный человек на ступени тотемизма не находил для себя обидным считать животное родоначальником своего племени. Миф, отражающий этот древний образ мыслей, допускает, что боги принимали образ животных, и искусство древних изображает богов со звериными головами. Ребенок не чувствует различия между собой и животным; без всякого удивления он допускает, что в сказках животные думают и говорят. Аффект страха, относящийся к человеку-отцу, он переносит на собаку или на лошадь, без намерения этим унизить отца. Только взрослый человек становится настолько чуждым животному, что оскорбляет другого, называя его именем животного.

Мы все знаем, что исследования Ч. Дарвина, его сотрудников и предшественников положили конец этой заносчивости человека немного больше, чем полстолетия назад. Человек представляет собою не что иное и не нечто лучшее, чем животное. Он сам произошел из животного мира, и он более родствен одним видам, другим менее. Его позднейшие завоевания не могли уничтожить доказательства его равноценности с животными, заключающиеся в строении его тела и его душевных задатков. Это – второй, биологический удар человеческому нарциссизму.

с) Но самый чувствительный – это третий удар, психологический.

Униженный извне человек чувствует себя самодержцем в собственной душе. Где-то в самом ядре своего “Я” он создал себе наблюдательный орган, следящий за его душевными движениями и поступками, чтобы они согласовались с его требованиями. Если они этого не делают, то они беспощадно сдерживаются и подавляются. Его внутреннее восприятие, сознание сообщают “Я” обо всех значительных процессах в душевном водовороте, и направленная этими сообще

  • 237

ниями воля выполняет все, что приказывает “Я”, и изменяет то, что стремится совершиться независимо от него. Душа эта не нечто простое, а иерархия главенствующих и подчиненных инстанций, сплетения импульсов, стремящихся к выявлению независимо один от другого, соответственно многообразию влечений и отношений к внешнему миру, причем многие из этих влечений противоположны и несовместимы одно с другим. Для правильного функционирования требуется, чтобы высшая инстанция получала сведения обо всем, что происходит, и чтобы ее воля могла повсюду проникнуть и оказать соответствующее влияние. Но “Я” чувствует себя вполне уверенным как в смысле полноты и точности получаемых сведений, так и в том, что его приказы доходят куда нужно.

Однако при некоторых болезнях, именно при изученных нами неврозах, дело обстоит иначе. “Я” чувствует себя не совсем хорошо, оно натыкается на границы своего могущества в своем доме, в душе. Вдруг возникают мысли, о которых не знаешь, откуда они, и ничего нельзя сделать, чтобы прогнать их. Начинает казаться, что эти чужие гости оказываются даже сильнее, чем те, которые подчиняются “Я”: они в состоянии противостоять всем испытанным средствам воздействия воли, их не сбивают все логические возражения, не трогают противоположные показания реальности. Или появляются импульсы, которые “Я” отрицает, как если бы они принадлежали чужому, но оно вынуждено бояться их и принимать против них меры предосторожности. “Я” говорит себе, что это – болезнь, чужое наваждение, усиливает свою бдительность, но не может понять, почему чувствует себя парализованным таким странным образом.

Хотя психиатрия и отрицает, что в таких случаях в душевную жизнь проникли злые, чуждые духи, но, помимо этого, она только пожимает плечами и говорит:

  • 238

дегенерация, наследственное предрасположение, конституциональная малоценность. Психоанализ решается дать объяснение этим жутким случаям заболевания, приступает к тщательным и длительным исследованиям, пользуется вспомогательными понятиями и научными конструкциями и, наконец, может сказать “Я”: “В тебя не вселилось ничего чуждого. Часть твоей собственной душевной жизни ускользнула от твоего ведения и из-под власти твоей воли, поэтому ты и можешь дать такой слабый отпор; ты борешься с одной частью твоих сил против другой части и не можешь собрать всю твою силу, как могло бы это сделать против внешнего врага. И против тебя выступили и приобрели независимость от тебя даже не самые дурные и незначительные части твоих душевных сил. Я должен сознаться, что вина лежит в тебе: ты слишком высоко оценило твою силу, если считало, что можешь делать со своими сексуальными влечениями все, что захочешь, и что тебе совершенно незачем считаться с их целями. Поэтому-то они и возмутились и пошли своими собственными темными путями, чтобы освободиться от подавления, и завоевали себе свое право таким образом, что это уже не может тебе нравиться. Тебе неизвестно, как они это сделали, какими путями они пошли; только результат этой работы, симптом, который ты ощущаешь как болезнь, доводится до твоего сведения. Ты не узнаешь в нем продукции твоих собственных вытесненных влечений и не знаешь, что он является заменяющим их удовлетворением.

Однако весь процесс стал возможным только благодаря тому обстоятельству, что ты ошибаешься и в другом важном пункте. Ты уверено, что знаешь обо всем, что происходит в твоей душе, если только это нечто достаточно важное, потому что твое сознание докладывает тебе о нем, и, если ты не получило

  • 239

сведений о чем-нибудь, происходящем в твоей душе, то ты с полной уверенностью думаешь, что ничего подобного в ней нет. Больше того, ты заходишь так далеко, что считаешь “душевное” тем же самым, что “сознательное”, т. е. известное тебе, несмотря на очевидные доказательства, что в твоей душевной жизни должно происходить гораздо больше, чем может знать твое сознание. Позволь же в этом направлении тебя поучить. Душевное в тебе не совпадает с тобою осознанным; совсем не одно и то же – происходит ли что-нибудь в твоей душе и знаешь ли ты об этом. Согласен, обыкновенно твое сознание обслуживается сведениями, вполне достаточными для твоих потребностей. Тебе позволительно пребывать в иллюзии, что ты знаешь обо всем самом важном. Но в некоторых случаях, например, в случае конфликта влечений, твоя осведомленность оказывается недостаточной, а твоя воля не большей, чем твое знание. Но во всех случаях эта осведомленность твоего сознания неполна и часто неточна; часто бывает и так, что ты узнаешь о событиях после того, как они уже совершились, и ты ничего в них не можешь изменить. Даже тогда, когда ты здорово, кто может определить все, что шевелится в твоей душе, о чем ты не узнаешь или о чем ты неправильно осведомлено. Ты ведешь себя как самодержец, который довольствуется информациями высших придворных и не спускается к народу, чтобы выслушать его голос. Уйди в себя, в свои глубины, познай сперва себя, и тогда ты поймешь, почему ты должно было заболеть, и, может быть, тебе удастся не заболеть”.

Таким образом психоанализ хочет поучать “Я”. Но оба эти объяснения, и то, что совершенно невозможно укротить влечения сексуальности, и то, что душевные процессы сами по себе бессознательны и становятся доступны и подчиняются “Я” только бла

  • 240

годаря неполному и неточному восприятию, – равносильны утверждению, что “Я” не является хозяином в своем собственном доме. Оба эти объяснения вместе взятые составляют третий удар по самолюбию, который я назвал бы психологическим. Поэтому нет ничего удивительного в том, что “Я” отказывает психоанализу в своей благосклонности и упрямо отказывается ему верить.

Только очень немногие, вероятно, вполне уяснили себе, каким важным по своим последствиям шагом является для науки и жизни предположение о бессознательных душевных процессах. Но поспешим прибавить, что психоанализ не первый сделал этот шаг. Можно указать на знаменитых философов как на предшественников, прежде всего на великого мыслителя Шопенгауэра, бессознательную “волю” которого в психоанализе можно отождествить с душевными влечениями. Кстати, это тот же мыслитель, который в незабываемых по силе словах напоминал людям о все еще недостаточно оцененном значении их сексуальных стремлений. Преимущество психоанализа состоит лишь в том, что он не отвлеченно утверждал эти оба столь мучительные для нарциссизма положения о психическом значении сексуальности и о бессознательности душевной жизни, а доказал это на материале, который касается лично каждого в отдельности и заставляет его выяснить свое отношение к этим проблемам. Но именно потому он и вызывает к себе все то отвращение и сопротивление, которые пощадили благодаря робости великое имя философа.

  • 241

ПРИМЕЧАНИЕ. Номера страниц в данном тексте указаны так, как даны в книге.

Текст печатается по изданию: Зигмунд ФРЕЙД. Основные психологические теории в психоанализе. Очерк истории психоанализа: Сборник. СПб., “Алетейя”, 1998. / Фрейд З. Трудность на пути психоанализа. С 232 – 241.

Книга. Гранов «Будущее Эдипова комплекса»

В книге выдающегося французского психоаналитика доктора медицины Владимира Гранова в чрезвычайно увлекательной манере рассматривается ряд историко-методологических и этических вопросов современного психоанализа.

Излагаются многие ранее неизвестные факты сотрудничества и причины разрыва автора с Жаком Лаканом, исследуются пути развития современного психоанализа.

 

скачать пдф

 

 

Статья. Отто Кернберг «СТРАТЕГИИ АНАЛИЗА ХАРАКТЕРА»

Степень тяжести патологии характера не является достаточно очевидным критерием, чтобы на основании его можно было решить, нужно ли начинать интерпретацию защит характера сразу или позже. Предложение Фенихеля (1941) исследовать защиты характера в соответствии с главными темами данной точки аналитической ситуации – разумный подход, позволяющий на практике решить вопрос, когда нужно анализировать сопротивление характера. Фенихель считал, что сначала надо работать с привычными и постоянными защитами характера, чтобы “освободить личность от ригидности”; прочими же сопротивлениями характера заниматься по мере того, как они становятся сопротивлениями переноса. Но для этого надо сначала понять, имеем ли мы дело с защитой характера и, если это так, является ли она основной – с экономической точки зрения – на данный момент.
Фенихель предлагает работать “с наиболее важными текущими конфликтами инстинктов. Это – наиболее важные конфликты на данный момент ” (1941). Я полагаю, что на важность конфликтов указывает интенсивность аффекта в представленном материале. Поскольку влечения (независимо от того, действуют ли они в конфликте на стороне защиты или на стороны импульса) проявляются как заряженные эмоциями интернализованные объектные отношения, доминирующее в отношении аффекта объектное отношение представляет в аналитической ситуации и доминирующий в экономическом смысле конфликт инстинкта. Но то, что доминирует в аффективном плане, не то же самое, что преобладает на сознательном уровне или на уровне поверхностных проявлений. Как говорит Фенихель, “мы должны действовать там, где находится аффект в данный момент; надо добавить, что сам пациент об этом не знает, поэтому сначала нам надо поискать место сосредоточения аффекта” (1941).
Я думаю, что надо исследовать (1) содержание свободных ассоциаций, (2) основной характер взаимодействия пациента и аналитика в их взаимоотношениях, включая сюда и невербальные реакции пациента во время сеанса, и (3) общее отношение пациента к психоаналитической ситуации в течение нескольких месяцев или даже лет. На основании этих данных можно понять, вторгаются ли патологические черты характера в перенос, в результате чего происходит смешение сопротивления переноса и сопротивления характера, а также оценить, стали ли эти формы сопротивления характера основными в аффективном плане. На основании всего этого можно понять, на чем в первую очередь стоит сконцентрировать наши психоаналитические интерпретации.
Когда нас удовлетворяют свободные ассоциации пациента, когда сопротивление, возникающее в контексте исследования ограниченности свободных ассоциаций, можно проинтерпретировать, – независимо от того, связано оно напрямую с переносом или нет, – когда пациент все лучше осознает свою внутреннюю психическую жизнь и эмоциональную сторону взаимоотношений с аналитиком, тогда можно отложить интерпретацию невербального поведения на сеансе до тех пор, пока оно не войдет естественным образом в темы свободных ассоциаций и в перенос.
Встречаются клинические ситуации, когда во время сеансов мы видим яркие проявления невербального поведения, при этом аффект и объектные отношения, выражающиеся в невербальном поведении, совпадают с вербальным материалом или его дополняют. Когда есть созвучие невербального и вербального материала, понимание смысла в переносе как первого, так и второго, способствует углубленному пониманию обоих. Другими словами, когда и вербальный, и невербальный материал указывают на природу основной аффективной темы в содержании сеанса, следует воспользоваться экономическим принципом интерпретации, то есть работать в той точке, где находится наиболее важный на данный момент конфликт инстинкта (Fenichel, 1941). Обычно тот же материал можно понять и с другой точки зрения – с точки зрения динамического принципа, то есть как конфликт импульса и защиты. Тогда можно принять решение, какой аспект защиты надо исследовать, прежде чем перейти к импульсу конфликта. Кроме того, соответствие поведения, содержания и доминирующего аффекта на сеансе обычно означает, что задействованная тут “единица” объектных отношений является основной также и в переносе. Прояснение динамической структуры импульса и защиты имеет также топографический аспект, что позволяет двигаться в интерпретации от поверхности к глубине, от сознательного к бессознательному. Обычно соответствие вербального и невербального общения встречается у пациентов с трехчастной интрапсихической структурой, при этом конфликты чаще бывают межсистемными. Поэтому можно также выяснить, какой системе – Эго, Супер-Эго или Ид – соответствует основная организация защиты и какая система связана с импульсом. Таким образом, к интерпретации можно применить и структурные критерии.
Однако встречаются другие клинические ситуации, в которых проявления конфликтов в вербальном содержании не совпадают с материалом взаимодействия или противоречат ему. Сильные аффекты в вербальном содержании при остром или хроническом эмоциональном взаимодействии, в котором проявляется “замороженный” характер пациента, странным образом не соответствуют одно другому, поэтому встает вопрос, какой же материал на самом деле является основным. При таких обстоятельствах критерии, описанные ниже, помогают принять решение о том, чем следует в первую очередь заняться и какой выбрать подход.
Прежде всего стоит подумать о том, удовлетворяют ли нас свободные ассоциации пациента или же он сознательно подавляет что-то значимое. Тогда мы обращаем главное внимание на мотивы сознательного подавления материала и на соответствующий им вид переноса. Понимание трансферентного смысла мотивов, по которым пациент ограничивает полноту свободных ассоциаций, дает ответ на вопрос, что доминирует в аффективном плане на сеансе и что первично в этом смысле: вербальное содержание или невербальное поведение пациента.
Если процесс свободных ассоциаций у пациента протекает удовлетворительно, то вопрос о преобладающем типе переноса исследовать легче и аналитик может понять, что является ведущим; вербальный материал или установки пациента. Я считаю, что, когда в психоаналитической ситуации проявляются одновременно две параллельные “единицы” объектных отношений (одна в поведении, другая – в вербальном содержании), интерпретировать надо в первую очередь ту из них, которая преобладает как в переносе, так и в аффекте. Если же одна из них доминирует в аффекте, а другая – в переносе, надо отдать приоритет первой (применение “экономического” принципа). Я хочу подчеркнуть, что все – связанные с импульсом или защитой, с вербальными или невербальными проявлениями, с Я – или объект-репрезентациями – аспекты материала обладают аффективными компонентами, так что “доминирует в аффективном плане” не значит просто, что в материале проявляется конкретная эмоция, или что он доминирует в сознании, или же что он связан либо с защитой, либо с импульсом. Важно, что это основной аффект во всей ситуации в данный момент, а не то, что он доступен сознанию. Истерический скандал, например, может быть защитой от другого доминирующего на данный момент аффекта в ситуации переноса.
Подход, который я предлагаю, отличается от подхода Вильгельма Райха (Reich, 1933), полагавшего, что всегда надо в первую очередь интерпретировать сопротивления переноса, укорененные в характере. Мой подход отличается и от утверждения Гилла (Gill, 1980, 1982) о том, что в интерпретации приоритет всегда принадлежит переносу; временами эмоции сильнее проявляются вне переноса или в отношении пациента к своему прошлому. Тот факт, что у любого аналитического материала есть трансферентный компонент, не означает, что материал переноса автоматически является доминирующим. Иногда тема, которая много часов подряд доминировала в переносе – например, хроническое разочарование пациента, который “ничего не получает от аналитика”, – внезапно перемещается на третье лицо. Таким образом, доминирующий аффект и перенос все еще согласуются между собой, хотя перенос – временно – перемещен (что может способствовать его интерпретации).
Кроме того, бывают моменты, когда происходит быстрое переключение с одного типа переноса на другой, осложняющее задачу исследования противоречий между вербальным и невербальным общением; в таких ситуациях аналитик может ждать, что произойдет кристаллизация вокруг одной из многих эмоционально значимых тем, и это позволяет ему понять, что в сфере аффектов (и, следовательно, с “экономической” точки зрения) является ведущим. С моей точки зрения, установка типа “подождем и увидим” в такой ситуации предпочтительнее, чем чисто топографический подход, согласно которому аналитик должен направить свое внимание на то, что лежит ближе всего к сознанию. В материале не бывает одной единственной “поверхности”. Существуют различные поверхности, и чтобы выбрать место, откуда можно проникнуть с поверхности в глубину (топографический критерий), надо знать, что на данный момент доминирует во всей ситуации в целом. Очевидно, что, когда в аналитической ситуации пациенту можно помочь осознать появляющиеся одновременно и в значительной степени не связанные между собой эмоции, исследование его ассоциаций, относящихся к данному наблюдению, само по себе освещает задействованные тут темы.
В периоды, когда сопротивление особенно активно, наиболее важный материал может быть относительно далек от сознания (особенно при структуре личности, использующей механизмы вытеснения). Хотя я и согласен с утверждением, что, найдя самый важный материал, надо исследовать его защитный аспект (и соответствующие сознательные или предсознательные конфигурации, с ним связанные), доступность материала сознанию сама по себе не является признаком того, что данная тема – основная.
У меня вызывает сомнение общая тенденция психоаналитиков двигаться от поверхности к глубине, от сознательного материала к бессознательному, не обращая внимания на то, что является основным с экономической точки зрения. Тем не менее преждевременное стремление дать генетическую интерпретацию бессознательных фантазий, проявляющихся в фиксации объектных отношений на уровне характера в переносе, также заслуживает скептического отношения. Работа с поверхностными проявлениями сопротивления столь же сомнительна, как и желание открыть “глубинный уровень” какого-то конфликта, где “глубинный” означает “ранний” с генетической точки зрения. Я полагаю, что глубина интерпретации должна означать то, что аналитик обращает внимание на бессознательные конфликты, преобладающие на данном сеансе, на бессознательные аспекты переноса здесь-и-теперь. (Но рано или поздно необходимо установить взаимоотношения между “здесь-и-теперь” и “там-и-тогда”!)
Когда существуют противоречия между вербальным и невербальным общением, когда, казалось бы, свободные ассоциации проходят удовлетворительно, но нет подлинного углубления в материале, и когда, кроме всего прочего, есть признаки тупиковой ситуации в развитии переноса, – тогда нужно, как я считаю, отдать явное предпочтение анализу объектных отношений, которые задействованы в установках пациента, а не вербальному материалу. То же самое “правило” можно приложить к пациенту, который либо постоянно отыгрывает вовне или же от которого мы ожидаем такого поведения. Предпочтение невербальным коммуникациям можно отдать и в тех случаях, когда эмоции размыты, когда механизмы расщепления, приводящие к фрагментации аффектов, усиливаются и становятся основными сопротивлениями переноса, что бывает, например, у пациентов с выраженным шизоидным расстройством личности.
Я бы также предпочел интерпретировать поведение, а не противоречащее ему вербальное общение, тех пациентов, которые по своей природе склонны “проживать вовне”, пациентов, свободные ассоциации которых остаются поверхностными, или же тех, у которых нет разумной установки на сотрудничество. Во всех этих случаях мнение Райха о том, что надо проинтерпретировать эти установки, прежде чем переходить к вербальному содержанию, как и принципы последовательного перехода в интерпретации от “поверхности” к “глубине” и от “защиты” к “содержанию”, – остаются в силе. Подобным образом в тяжелых случаях пограничной патологии характера, когда мощное отыгрывание вовне окрашивает начальную стадию терапии, также требуется ранняя интерпретация трансферентного смысла патологических черт характера.
Другими словами, когда свободные ассоциации “вязнут” при бурной активизации патологических форм поведения – в ситуации анализа или же во внешней жизни пациента, – показано аналитическое исследование этого поведения и прояснение его отношения к переносу. Или, выражаясь иначе, можно сказать, что с экономической точки зрения противоречия между вербальным и невербальным поведением требуют интерпретирующего подхода к цельной картине, созданной этими противоречиями. Поэтому на практике анализ сопротивления характера в переносе надо начинать рано.
В других случаях серьезные искажения в отношении к психоаналитическому сеттингу становятся заметны нескоро. В клинической иллюстрации, приведенной выше, после периода прогресса на третьем году анализа терапевтический тупик выявил патологию отношения пациента к интерпретациям и к аналитику (продукт тайного компромисса между завистливой идеализацией и обесцениванием). В других случаях, подобных тем, которые приводит Райх, пациент выдает свободные ассоциации, содержащие много информации о прошлом и настоящем. При этом пациент гибко переходит от эмоций к интеллектуальному пониманию, от фантазии к реальности, от переноса к своей внешней жизни и так далее. Таким образом, внешне мы видим как бы описанный Ференци (Ferenczi, 1919) и Гловером (Glover, 1955) процесс “оптимальных свободных ассоциаций”, но при этом не происходит реального углубления взаимоотношений переноса или не появляется какое бы то ни было невербальное поведение во время сеанса, которые бы способствовало исследованию переноса.
В этих случаях опять же, как правило, бывает искажено само тотальное отношение к аналитику, и надо распознать данное искажение, особенно тогда, когда оно влияет на отношение пациента к интерпретациям аналитика. Тут интерпретация патологических черт характера совпадает с интерпретацией отношения пациента к интерпретирующему аналитику. В состоянии тупика именно этим темам надо отдавать предпочтение. Иначе такие пациенты могут достичь поверхностного “понимания” психоаналитических теорий, используя их как защитное сопротивление от полноценного понимания своих бессознательных внутренних конфликтов, что ограничивает терапевтический эффект.
При таких обстоятельствах важно прояснить бессознательные аспекты взаимодействия пациента и аналитика здесь-и-теперь, это является важнейшим шагом к полному пониманию объектного отношения, которое выражается в поведении пациента, при этом не стоит спешить с генетической реконструкцией. Не надо думать, что интервенция, касающаяся здесь-и-теперь, есть нечто отрезанное, диссоциированное от аспектов “там-и-тогда”. Но исследование связи с прошлым стоит отложить до того момента, пока не будут полностью изучены бессознательные аспекты переноса. Пациенту часто легче принять интерпретацию переноса в том случае, когда есть предположительная связь между его отношением к аналитику и детством; поэтому не надо откладывать генетическую реконструкцию на заключительный этап анализа. Но я хочу подчеркнуть, что сначала нужно прояснить неведомое в настоящем; этот шаг часто пропускают при работе с пациентами, страдающими тяжелой патологией характера.
Когда аналитик показывает пациенту бессознательную фантазию на основе конкретного объектного отношения, отыгрываемую в хроническом невербальном поведении во время сеанса, это психоаналитическая конструкция. За ней должна следовать генетическая реконструкция, но лишь после того, как ассоциации пациента постепенно преобразуют эту конструкцию в соответствующее объектное отношение прошлого, что сопровождается появлением новой информации относительно прошлого и естественной реорганизацией новой и старой информации относительно этой области. Для того чтобы воссоздать настоящую генетическую последовательность на основании вновь найденного материала, аналитик должен активно организовывать и реорганизовывать эти генетические структурные единицы бессознательных конфликтов пациента (Blum, 1980).
В ситуации тупика исследование аналитиком своих собственных эмоциональных реакций, относящихся к пациенту, может быть необычайно важным для диагностики как искажений хронического контрпереноса (более тотального, хотя и менее резкого, чем острый контрперенос), так и незаметных, но мощных форм отыгрывания переноса вовне, которые иначе можно не различить. В этом смысле анализ своих эмоциональных реакций аналитиком есть “запасной” подход, который можно использовать в тех случаях, когда основной подход – непосредственное исследование переноса – недостаточно эффективен (Heimann, 1960; Kernberg, 1975).
В анализе скрытых и часто совершенно неосознанных пациентом форм “обмена ролями” с аналитиком важнейшее место занимает изучение сиюминутных эмоциональных реакций, возникающих у аналитика по отношению к пациенту. С помощью такого анализа можно также отличить реакции контрпереноса в узком смысле слова (активизацию бессознательных конфликтов аналитика в ответ на перенос пациента) от общей эмоциональной реакции аналитика на пациента. Мы знаем, что два этих типа реакций дополняют друг друга. Такое разграничение позволяет аналитику с большей легкостью исследовать моментальные изменения в его эмоциональных реакциях и фантазиях, касающихся установок пациента в данный момент, и его привычных установок; таким образом обогащается понимание вербального содержания общения пациента. Нужно ли особо подчеркивать, что, когда аналитик использует свои собственные эмоциональные реакции на пациента, это никоим образом не значит, что он ими делится с пациентом?

Статья. Мари-Элен Брусс. Когда образ назначает себя судьбой

Мари-Элен Брусс. Когда образ назначает себя судьбой

Оригинальный текст из The Sythome 14 на lacan.com

Речь пойдёт об образе мертвого голубя, обнаруженного на дне мусорного ящика. Как этот образ обозначил судьбу субъекта? Как этот образ обрёл свою структурирующую силу? Этот вопрос представляется нам парадоксом, поскольку, несмотря на некоторые ранние тексты Лакана о воображаемом, ограниченная символическим ось которого впоследствии была определена им как обладающая силой внушения, иллюзии, сокрытия, а образ был определён функцией неверного распознавания. “Структура — это не форма”, — пишет Лакан в “Note on the report of Daniel Lagache” (Ecrits, pp. 649): структура — это сама означающая артикуляция как таковая.

И, тем не менее, этот образ периодически проявлялся в анализе субъекта, и служил ключом для декодирования её судьбы. “В детском саду, на игровой площадке, она открыла мусорный ящик, чтобы выплюнуть туда жвачку, и её взгляд столкнулся с лежащим на дне ящика мертвым голубем”. Этот отдельный образ был связан с небольшой предварительной историей. Утром того дня её отец отводил её в школу, и по пути они остановились у магазина, в котором он неожиданно купил ей её любимую сладость, жвачку. Уже в школе она столкнулась со школьным запретом, который был озвучен её определённо завидующими одноклассниками. “Никакой жевательной резинки в школе”. Собираясь выплюнуть её в мусорный ящик она подняла его крышку, и её столкновение с тем, что она увидела на его дне, оказалось травматическим.

Эдипальная рамка этого образа достаточно очевидна:

  • прогулка за руку с Папой, который даёт ей желанный оральный объект — первый такт;
  • в школе, одновременно с конкуренцией с её товарищами (semblables, подобными), возникает запрет, лишающий её объекта эдипального удовлетворения — второй такт, Закон;
  • ей приходится выплюнуть её жвачку — третий такт, лишение;
  • и тут случается встреча, выплёвывание жвачки и наблюдение мертвого голубя на дне мусорного ящика — четвёртый такт, возникновение травматической картины.

Первые три такта соответствуют эдипальным тактам, и соответственно определяют координаты желания этой женщины, в чём можно распознать конструирование её фантазма. Образы этих первых трёх тактов могут быть стёртыми в символическом. В четвертом же такте мы видим коллаж, который в своей бессвязности и бессмысленности указывает на проявление реального. То, что оказывается травматичным, можно описать лишь как “нестираемое”.

И, действительно, наша гипотеза состоит в том, что образ становится нестираемым, если он скрывает метку реального, проявление влечения в той конструкции, которая была приведена в действие символическим.

Структура этой истории, прежде всего, позволяет нам определить место возникновения двойной фобии, которой были отмечены детство и подростковые годы пациентки, фобии, которая уже была преодолена к тому времени, как она пришла в анализ. Ранние формы этой фобии, последовавшие за упомянутой ситуацией, выражались в страхе кладбищ, что приводило к тому, что в окрестностях её дома ей приходилось передвигаться различными обходными путями. Фобия кладбищ разворачивалась вокруг означающего “пыль”, или, точнее, запаха пыли. Нескольким позже, ввиду её катехизации и в связи с предыдущей формой у неё возникла фобия распятого Христа. Её тревога была связана с чувством отвращения. В противовес этому, девочка развила у себя очарованность девственницами. Но обе эти фобии спонтанно исчезли, когда у неё начались любовные отношения с одним мужчиной, который станет отцом её детей, а также причиной её входа в анализ. Собственно, за несколько недель до рождения её второго ребёнка, когда она увидела своё упрямое желание иметь ребёнка, центр её существования, её муж, покончил с собой. В этих драматических обстоятельствах с вопросом, на который у неё уже был ответ, она и пришла в анализ. Она пришла, чтобы спросить — стоит ли ей оставить ребёнка. Но исходя из её случая со жвачкой, вы можете понять, что она никоим образом не допустила бы возможности лишиться этого удовольствия иметь ребёнка. Время для скольжения, согласно гамлетовской формуле, между ею и её желанием так и не пришло. Её муж-Христос, как она позже выяснила, мёртв, и она не отделится от объекта. Для работы над этим образом на эдипальном уровне я обратилась к работе Лакана “Note on the report of Daniel Lagache”, в которой он пишет: “Поскольку образ защищает от этого мгновения нехватки, он и занимает положение того, что несёт на своих плечах желание — и это проекция, функция воображаемого”. Далее он добавляет: “В противоположность этому, метка утверждается в сердце бытия, чтобы обозначить дыру в нём — и это интроекция, связь с символическим” (pp. 655). Поддерживающая желание эта нехватка инцестуозного объекта, артикулируемая в данном случае через оральную теорию размножения, фиксирует субъекта на материнстве. Но, в то же время, она устанавливает метку, мертвого голубя, означающее, что указывает на дыру, вещь, которая одновременно и близка субъекту, и недостижима для него. Чуть позже в этом же тексте Лакан будет говорить о механизме фобии (pp. 682).

И, тем не менее, от настойчивого реального не так уж и легко избавиться. В аналитической работе она прошла путь от вины, вызванной смертью её партнёра, к загадке, через напрасные обращения к Другому символического порядка, чтобы он ясно и полностью определил то, что иногда проходит через эту первоначальную дыру. Но в этих обращениях к символическому, которые будучи необходимыми всё равно оказались напрасны, неожиданно проявилось игнорируемое ею jouissance. Спустя несколько лет после похорон её мужа, который был захоронен в наиболее подходящем для его могилы месте, которое она могла бы себе представить, после достойной уважения работы скорби, второго счастливого замужества и еще одного ребёнка, с ней произошло одно неожиданное происшествие. Возвращаясь с сессии она вдруг обнаружила себя сидящей у ворот кладбища, на котором и был похоронен её первый муж, где она узнала себя в очень старых женщинах из её провинции, которые проводят дни наблюдая за могилами. Таким образом она укрощала силу символического, которое не позволяло ей ни покончить с этим мертвым голубем, ни подобающе его похоронить. Подобно “Послам” Гольбейна он продолжал окрашивать,  и потому направлять, всю её жизнь. Анализ, приведший к этому возвращению, снова показался ей “фаллическим символом, анаморфическим призраком”, который, по словам Лакана в Семинаре XI (стр. 98), выставляет напоказ наше небытие. Покойный занял место субъекта, и, соответственно, уничтожил всё то, что было парализовано в позиции стража могилы.

Семинар XI позволяет иметь дело с таким нестираемым образом, в этот раз со стороны отношений с объектом, и в вопросе взаимоотношений такого образа и влечения. О том ядре, к которому субъект стягивает свою историю в свободных ассоциациях, Лакан говорит как о чём-то травматическом, о чём-то вызывающем раскол в субъекте, и соответственно определяя его как реальное, которое было заимствованно из некой случайной встречи. Благодаря своему повторению эта случайность раскрывает своё значение и приводит к влечению. Но промелькнувшее в этой встречи реальное оказывается неуместным и, подобно расщеплению субъекта, травматичным, то есть ответственным за искусственность и случайность, а так же соучаствующим Имени-Отца. Здесь мы сталкиваемся не с диалектикой истины и видимости, но скорее с манифестацией разреза. Выплевывая жвачку она увидела мертвого голубя: странная случайность, горизонтом (крайней точкой нашего опыта) которой является тревога кастрации. Но в своем поступке она была замечена взглядом, взглядом, который она не видела; если голубя можно сравнить с глазом, который, подобен пятну черепа (прим. пер. на картине Гольбейна), и потому репрезентирует собой упразднение кастрации. Это также взгляд, посредством которого что-то из сексуальных отношений достигается десексуализированным образом: объект как отсутствие, предшествующее сексуализации нехватки. Он также воплощает в себе нечто (наиболее предпочитаемым наслаждением, связанным с сепарацией, является самокалечение), что лежит по ту сторону фаллической функции. Нестираемость вызвана исчезновением субъекта, следом которого и является этот образ.

Анализ позволяет применить к этому образу сепарацию между [ним] и objet a, воскрешая расщепление субъекта, поскольку, с одной стороны, мы имеем дело с проекцией по ту сторону кладбища, артикулируемой как более не связанная с ребёнком и определяющей утратой мужа, с другой же стороны, objet a создан для того, чтобы возникнуть как объект влечения. Этот взгляд возникает в нестираемом образе как метка реального — этот наблюдающей за ней, но не заметный ей, взгляд голубя  парализует реальное в фиксированности вещи.

Прежде её существование располагалось меж двух точек. С одной стороны, она всё еще оставалась привязана к объекту, утраченному ввиду требования эдипального Другого. Об этом свидетельствовало её сильное желание иметь ребёнка, которым продолжительное время и определялось её бытие, что, тем не менее, не обходилось без симптомов. В течении долгого времени она страдала от сводящих с ума болей, возникающих в те моменты, когда её дети скрывались из виду, что можно описать как изнанку той позиции, которую она занимала в указанном образе, оставаясь отмеченной избеганием взгляда, который структурировал её отношения с другим, так что этот взгляд делал её некой странной вещью для самой себя. Этот образ является нестираемым, поскольку он выставляет напоказ расщепление субъекта затронутого не полностью фаллическим реальным.

Что могло бы произойти, если бы она довела свой анализ до завершения (что не произошло в случае этой анализантки)? Оставаясь нестираемыми эти восхищение и ужас, по крайней мере, перестали бы быть решением её нехватки-в-бытии. Оказавшись отделенной от влечения, поддерживаемая им привязанность к требованию Другого также могла бы исчезнуть. В таком случае влечение можно определить как связь между нехваткой-бытия субъекта и реальной нехваткой Другого. Для анализантки это подразумевает, в дополнении к падению всемогущества материнской позиции, обнаружение того, что невозможно насытить ни ребёнком, ни смертью — нехватку означающего в реальном. Этот аспект нестираемости является меткой A, гетерогенного порядку требования Другого. В конце анализа этот элемент A перестаёт принадлежать порядку травмы, реального, достигать модальность невозможного. Нестираемость травматического образа, маркирующая jouissance субъекта, становится для него меткой невозможного.

Статья. Жак Лакан « Фамиллионер. СТРУКТУРЫ ОСТРОУМИЯ В УЧЕНИИ ФРЕЙДА»

Основные моменты предшествовавших семинаро

Witz и его схем

Остроумие в национальных традициях

Санкция Другого

То, что бывает видно лишь когда на него не смотришь

В этом году мы сделали темой нашего Семинара образования бессознательного.

Те из вас – а я думаю, что это большинство, – кто присутствовал вчера на нашем научном заседании, уже находятся в курсе дела и знают, что вопросы, которые сегодня мы сформулируем, касаются – на этот раз самым непосредственным образом – функции, выполняемой в бессознательном тем, что в течение ряда предшествовавших лет работы нашего Семинара было выявлено нами как означающее.

Некоторое число здесь присутствовавших – я выражаюсь таким образом, потому что притязания у меня самые скромные, – прочли, я надеюсь, заметку, помещенную мною в журнале “Психоанализ” под заголовком Инстанция буквы в бессознательном. Тем, кто на это отважился, будет легко – во всяком случае, легче, чем другим, – за ходом моей мысли следовать. Вообще говоря, мне не кажется, что с моей стороны чрезмерным будет потребовать, чтобы вы, дающие себе труд выслушивать то, что я говорю, читали бы заодно и то, что я пишу, так как пишу-то я, в конечном счете, именно для вас. Поэтому те, кто статьи еще не прочел, хорошо сделают, если все-таки обратятся к ней, тем более, что ссылаться на нее я буду постоянно. То, что однажды уже было высказано, мне придется предполагать известным.

Специально для тех, кто пришел сегодня неподготовленным, я охарактеризую ту тему, которой намерен в данный момент ограничиться. Она-то и станет предметом вводной лекции моего курса.

Для начала я напомню, пусть бегло и поверхностно, чтобы не начинать все с начала, несколько выработанных нами в предшествующие годы основных положений, которые предвосхищают и содержат в зачатке то, что предстоит мне сказать о функции, принадлежащей в бессознательном означающему.

Затем, щадя тех, кому это краткое напоминание покажется маловразумительным, я разъясню значение схемы, которой мы весь год будем в ходе наших теоретических изысканий пользоваться.

И, в заключение, я разберу один пример. Это первый из тех примеров, которые приводятся Фрейдом в его книге об остроумии. Я сделаю это не в качестве иллюстрации, а лишь потому, что всякая острота носит характер индивидуальный – не существует остроты в пространстве абстракции. Заодно я покажу вам, почему наилучшим введением в занимающий нас предмет — образования бессознательного – оказывается именно острота. Больше того, это не просто введение, а ярчайшая из тех форм, которые выбрал сам Фрейд для демонстрации отношений бессознательного с означающим и сопутствующими ему техниками.

Таковы три раздела моей лекции. Теперь вы знаете, что я собираюсь вам объяснить, – это поможет вам сэкономить ваши умственные усилия.

Первый год моего семинара, посвященный техническим работам Фрейда, состоял, по сути дела, в том, чтобы ввести понятие символической функции – единственное понятие, способное объяснить то, что можно назвать утверждением в смысле и что является основополагающей реальностью исходного для Фрейда опыта.

Ну, а поскольку утверждение в смысле является здесь не чем иным, как определением разума, напомню вам, что разум этот как раз и является тем началом, которым возможность психоанализа обусловлена. Именно то, что нечто изначально было связано с неким подобием речи, позволяет дискурсу эту связь распутать.

Я уже указал вам по этому поводу на ту дистанцию, которая отделяет речь как нечто исполненное человеческого бытия, от пустого дискурса, гул которого сопровождает человеческие поступки. Поступки эти разуму непонятны, ибо воображение объясняет их мотивами иррациональными. Рационализации они поддаются лишь в характерной для собственного Я перспективе отказа от признания. Тот факт, что собственное Я само является функцией символической связи и что насыщенность его, как и сами выполняемые им функции синтеза, эти пленительные миражи, могут от подобной связи зависеть, – факт этот, как уже говорил я вам в прошлом году, объясняется лишь зиянием, которое в силу того, что названо мною преждевременностью рождения, открыто в человеческом бытии изначальным, биологически обусловленным присутствием смерти.

Это и есть то звено, что связывает мой первый семинар со вторым.

Второй семинар выявил значение фактора настойчивого повторения, показав, что фактор этот коренится именно в бессознательном. Принцип этого повторения оказался идентичным структуре цепи означающих – именно это постарался я вам продемонстрировать на модели синтаксиса, связывающего буквы ;α β γ δ.

На данный момент вы уже располагаете письменным ее изложением в опубликованной мною статье Похищенное письмо – статье, которая этот синтаксис окончательно резюмирует. Несмотря на полученные в ее адрес критические замечания, в ряде случаев обоснованные, – есть две небольших недоговоренности, которые в последующих изданиях предстоит исправить – она еще долго сможет быть вам полезной. Больше того, я убежден, что время пойдет ей на пользу и что уже через несколько месяцев, а тем более к концу этого года, обращение к ней вызовет у вас куда меньше трудностей. Я говорю это в ответ на похвальные усилия, которые иными были предприняты, чтобы ее значение умалить. Так или иначе, это стало для них случаем себя на этом деле проверить, а это-то как раз мне и нужно. Какие бы тупики они в ней ни обнаружили, она им предоставила повод для этой интеллектуальной гимнастики. А в том, что предстоит мне показать им в этом году, они получат возможность найти еще один.

Разумеется, как те, кто дал себе этот труд, мне указали, и даже написали, каждый из четырех моих терминов отмечен принципиальной двусмысленностью. Именно в ней-то, однако, ценность примера и заключается. Группируя эти термины, мы вступили на путь, проложенный современными исследованиями в теории групп и множеств. Принцип этих исследований состоит в том, что исходят они из сложных структур, в то время как простые предстают в них лишь как частные случаи этих последних. Я не буду напоминать вам, откуда те маленькие буквы взялись, но ясно, тем не менее, что, проделав манипуляции, позволяющие дать им определение, мы приходим к чему-то крайне простому. Каждая из них определяется, по сути дела, взаимными отношениями двух пар из двух терминов – пары симметричного и асимметричного, асимметричного и симметричного, во-первых, и пары подобного неподобному и неподобного подобному, во-вторых. Мы имеем, таким образом, группу из четырех означающих, обладающих тем свойством, что каждое из них может быть проанализировано как функция тех отношений, в которые вступает она с тремя другими. Чтобы подтвердить, по ходу дела, этот анализ, мне остается добавить, что, согласно Роману Якобсону, который недавно, во время нашей личной встречи свое мнение высказал, подобная группа как раз и является той минимальной группой означающих, которая необходима для обеспечения первичных, элементарных условий лингвистического анализа. А этот последний имеет, как вы увидите, прямое отношение к анализу как таковому. Более то го, они совпадают. Если приглядеться к ним повнимательнее, то окажется, что один от другого по сути не отличается.

В ходе третьего года моего семинара речь шла о психозе. Мы рассматривали его как явление, в основе которого лежит изначальная нехватка означающего. Мы показали также, что происходит, когда Реальное, влекомое призывом витальности, поднимается на поверхность и занимает место, которое этой нехваткой означающего оказалось создано. Нехватка эта, которую мы, говоря о ней вчера вечером, определили немецким словом Verwerfung, до сих пор, должен сказать, ставит перед нами ряд трудностей, к которым нам в этом году еще предстоит вернуться. Я думаю, тем не менее, что семинар о психозе позволил вам понять если не коренную причину, то, по крайней мере, суть того механизма, который сводит Другого, большого Другого, Другого как местопребывание речи к другому воображаемому. Это и есть восполнение Символического Воображаемым.

Одновременно понятен вам стал и эффект тотального отчуждения Реального. Эффект этот, возникающий в тот момент, когда прерывается диалог бреда, являет собой то единственное, чем способен психотик поддерживать в себе нечто такое, что мы назовем своего рода непереходностью субъекта. Нам-то непереходность эта представляется вещью вполне естественной.Ямыслю, следовательно я существую, говорим мы себе, к переходности не прибегая. Но для психотика в этом как раз вся трудность и заключается, и причина ее лежит не в чем ином, как в упразднении раздвоения между большим Другим, Другим с большой буквы (Autre, A) и другим с маленькой буквы (autre, α). Иными словами, между Другим как местопребыванием речи и гарантией истины и другим-двойником -тем, перед лицом которого субъект оказывается в положении собственного зеркального образа. Именно исчезновение этой двойственности и обусловливает те многочисленные трудности, которые психотик испытывает, когда пытается удержать себя в Реальном человеческом – другими словами, в Реальном символическом.

В ходе этого третьего семинара, рассуждая о том, что я назвал диалогическим измерением – измерением, которое дает субъекту возможность себя в качестве субъекта поддерживать, – я проиллюстрировал его на примере первой сцены из Гофолии Расина. Это семинар, который, будь у меня на то время, мне очень хотелось бы переработать в письменной форме.

Я полагаю, однако, что вы не забыли тот изумительный, открывающий эту пьесу диалог, где Абнер, этот прототип фальшивого брата и двойника, уже с первого шага нащупывает себе почву. Уже в первых словах его·. Я вхожу в этот храм поклониться Творцу звучит некая тайная попытка совращения. Та завершенность, которую мы этой пьесе придали, могла заглушить в вашей памяти некоторые смысловые ее резонансы – но полюбуйтесь, как это замечательно! Я уже обращал ваше внимание на те существенные означающие, что проскальзывают, со своей стороны, в речи Первосвященника, например: Господь был нам верен, как ни был Он грозен или еще: К обетам небес почему вы глухи’. Термин небеса, как и несколько других слов, являются здесь, и это чувствуется, не чем иным, как чистыми означающими. Я уже указывал вам на их абсолютную пустоту. Иодай насаживает, если можно так выразиться, своего противника на крючок, как наживку, оставляя ему напоследок лишь роль жалкого червя, который обречен, как я говорил вам, занять свое место в процессии и послужить приманкой для Гофолии, которая, в конечном счете, падет жертвой этого трюка.

Отношение означающего к означаемому, в этом драматическом диалоге столь ощутимое, позволило мне сослаться на знаменитую схему Фердинанда де Соссюра, где означающее и означаемое предстают как два параллельных потока, друг от друга отличных и обреченных на непрерывное скольжение друг относительно друга. Именно в связи с этим и предложил я заимствованный у обойщиков мебели образ пристежки. Ведь если мы хотим знать, чего, хотя бы приблизительно, нам держаться и в каких пределах скольжение возможно, необходимо, чтобы ткань означающего и ткань означаемого в какой-то точке соединялись. Имеются, таким образом, точки пристежки, но связь в эти точках сохраняет некоторую эластичность.

Именно с этого мы в нынешнем году и продолжим. Для начала скажу, что диалог Иодая и Абнера позволяет сделать еще один вывод, параллельный и симметричный тому, что был нами получен ранее – достоинство субъекта удерживает лишь тот, кто держит речь во имя самой же речи. Вспомните, в какой плоскости держит речь Иодай: Моими устами глаголет вам Бог. Без отсылки к этому Другому субъекта нет и не может быть. Перед нами символ того, без чего никакой подлинной речи не может быть.

Что касается четвертого года семинара, то в ходе его я стремился продемонстрировать вам, что не существует иного объекта, кроме объекта метонимического: ведь объект желания – это всегда объект желания Другого, а само желание – это всегда желание Другой вещи, точнее, того, чего не хватает, а, объекта, который изначально утрачен и который, как показывает нам Фрейд, мы вечно обречены открывать заново. Как не существует и иного смысла, кроме метафорического, – ведь и возникает-то смысл не иначе, как в результате замены в означающей цепочке одного означающего на другие.

Именно такие выводы можно сделать из работы, о которой я вам только что напоминал и к которой рекомендовал вам обратиться, –Инстанция буквы в бессознательном. Следующие символические записи представляют собой формулы, соответственно, метонимии и метафоры:

f(S...S//) S// = S()s

f(S/...S) S// = S(+)s

В первой из этих формул S связана в комбинациях цепочки с S/, а целое соотносится с S//, что позволяет в результате поставить S в определенное метонимическое отношение к s на уровне значения. И точно таким же образом замена S на S/ по отношению к Задает в итоге соотношение S(+)s, которое указывает здесь – это легче сформулировать, чем в случае метонимии, – на возникновение, на создание смысла.

Итак, вот к чему мы пришли. Приступим теперь к тому, что станет для нас предметом исследования в этом году.

Чтобы к этому предмету приступить, я нарисовал для вас схему и расскажу сейчас, что именно – во всяком случае на сегодняшний день – она поможет вам уяснить.

В поисках наиболее точного способа описать связь между цепочками означающих и означаемых, остановимся на примитивной схеме точки пристежки.

Чтобы операция эта была законной, следовало бы спросить себя, где находится сам обойщик. Где-то он, разумеется, присутствует, но место, которое должен был бы занять он на этой схеме, соответствовало бы слишком уж раннему детству.

Поскольку между означающей цепочкой и потоком означаемых имеет место взаимное скольжение, в котором самая суть соотношений между ними и состоит, и поскольку, несмотря на это скольжение, между этими двумя потоками существует связь и согласованность, место происхождения которых нам как раз и предстоит обнаружить, нетрудно предположить, что скольжение это является, по необходимости, относительным. Смещение одного влечет за собой смещение другого. А это значит, что нечто вроде взаимопересечения двух противоположно направленных линий в своего рода идеальном настоящем как раз и явится для нашего случая показательной схемой.

Итак, вот то, вокруг чего можем мы строить свои рассуждения.

Беда лишь в том, что, каким бы важным это понятие настоящего нам ни казалось, дискурс не является, если можно так выразиться, точечным событием в смысле Рассела. Дискурс не только обладает собственной материей и фактурой – он занимает определенное время, у него есть временное измерение, он обладает плотноетью. Удовлетвориться мгновенным настоящим мы категорически не можем – весь наш опыт, как и все соображения, высказанные нами прежде, восстают против этого. Это можно немедленно показать на примере речи. Когда я, скажем, начинаю произносить фразу, смысл ее остается вам неясен до тех пор, пока я ее не закончу. Чтобы вы поняли первое слово фразы, совершенно необходимо -это, собственно, определение фразы и есть, – чтобы я произнес последнее. Вот самый наглядный образчик того, как означающее действует задним числом (nachträglich). Это как раз то, что я неустанно демонстрирую вам, в масштабах несравненно больших, на примере текстов аналитического опыта как такового, где речь идет об истории прошлого.

С другой стороны, одно, по крайней мере, остается несомненным – и это мною в Инстанции буквы с нарочитой тщательностью сформулировано. Я прошу вас время от времени к этой работе возвращаться. Положение, о котором я говорю, выражено в ней в форме метафоры – метафоры, если можно так выразиться, топологической: означающее, означаемое и субъект не могут быть представлены лежащими в одной плоскости. В положении этом ничего таинственного и темного нет – у меня в тексте, в рассуждении по поводу картезианского cogito, оно вполне ясно доказывается. Возвращаться к этому доказательству я сейчас, однако, не стану, так как положение, о котором я говорю, встретится нам здесь в несколько иной форме.

Напоминаю же я вам об этом лишь для того, чтобы оправдать введение тех двух линий, которыми далее собираюсь манипулировать.

Треугольный стопор обозначает начало пути следования, а стрелка – его конец. Слева направо идет знакомая вам первая линия, за которую, два раза пересекая ее, цепляется, подобно крюку, вторая.

Хочу предупредить вас, чтобы вы не путали то, что эти две линии изображали прежде, то есть означающее и означаемое, – с тем, что они представляют на этой схеме. Здесь есть небольшая разница: теперь мы целиком располагаемся в плоскости означающего. Эффекты, производимые им в плоскости означаемого, относятся к другой области и в непосредственном виде здесь не представлены. На этой схеме речь идет о двух состояниях или функциях, которые последовательность означающих позволяет нам выявить.

Первая линия схемы представляет означающую цепочку, которая остается здесь для собственно означающих эффектов метафоры и метонимии полностью проницаемой. Это предполагает возможность актуализации означающих эффектов на всех уровнях, вплоть до фонематического. Именно на фонематическом элементе основана, собственно говоря, игра слов, каламбуры и т. д. Короче говоря, именно этот элемент и является в означающем тем, с чем нам, аналитикам, без конца приходится вступать в игру. Все те из вас, кто пришли сюда не впервые, уже имеют об этом некоторое представление – именно поэтому и начнем мы сегодня подбираться к субъекту бессознательного со стороны остроты, Witz.

Что касается другой линии, то это линия дискурса рационального – дискурса, в который уже включается определенное количество ориентиров, вещей фиксированных. Вещи эти порою не могут быть с точностью уловлены иначе как на уровне возможных способов использования означающего, то есть на уровне того, что конкретно, в прагматике дискурса, образует некие фиксированные точки. Вы сами прекрасно знаете, что точки эти никакой вещи однозначно не соответствуют. Нет такой семантемы, которая отвечала бы одной-единственной вещи. По большей части семантема соответствует целому ряду вещей очень различных. Мы останавливаемся здесь на уровне семантики, то есть того, что фиксировано и определено конкретным образом своего использования.

Таким образом, это не что иное, как линия дискурса обыденного, обыкновенного – в том виде, в котором допущен он кодом дискурса, который я назвал бы дискурсом общей для нас реальности. Это, надо добавить, тот уровень, на котором создание смысла происходит ранее всего, потому что смысл на нем в каком-то отношении уже дан. По большей части дискурс этот состоит лишь в добросовестном перемалывании ходячих идеалов. Именно на этом уровне и возникает пресловутый пустой дискурс – дискурс, послуживший отправной точкой целого ряда моих наблюдений относительно функции речи и области языка.

Как видите, линия эта представляет собой линию конкретного дискурса индивидуального субъекта, который говорит и заставляет себя выслушивать, – дискурса, который можно записать на пластинку. В отличие от нее, первая линия воплощает собой все то, что включено сюда в качестве возможности искажения, перетолкования, резонанса, метафорических и метонимических эффектов. Направлены линии в противоположные стороны – по той простой причине, что друг относительно друга они скользят. Одна из них, однако, пересекает другую. И пересекаются они в двух точках, которые с легкостью распознаваемы.

Если мы станем исходить из дискурса, то первая точка, где он встречает означающую цепочку как таковую, соответствует тому, о чем я только что толковал вам с точки зрения означающего – точке ОС.

Чтобы дискурс был расслышан, где-то в наличии должен пребывать код. Очевидно, что налицо он в большом Другом (А), то есть в Другом как спутнике языка. Этот Другой – абсолютно необходимо, чтобы он существовал, причем, прошу заметить, вовсе не обязательно нарекать его столь идиотским и бредовым термином, как коллективное сознание. Другой – он и есть Другой. Одного такого Другого вполне достаточно, чтобы язык оставался живым. Больше того, нашу первую фазу этот Другой вполне может осуществить сам, в одиночестве. В самом деле, допустим, что налицо из Других лишь один, способный притом говорить на своем языке с собой самим -этого окажется вполне достаточно, чтобы налицо оказался он сам, и не просто Другой, а даже два, во всяком случае еще кто-то, кто его понимает. Отпускать на языке остроты можно даже тогда, когда вы являетесь единственным его носителем.

Итак, вот первая встреча – встреча, которая происходит на уровне того, что мы называем кодом. Вторая же, замыкающая петлю встреча – та, что, исходя из кода, с которым встретилась прежде, приводит к образованию смысла, – происходит в точке завершения, которую мы обозначили γ. Как видите, на схеме в нее упираются две стрелки, и о том, что означает вторая, я вам покуда гово-

рить воздержусь. Результат совпадения дискурса с означающим как творческим носителем смысла – это и есть сообщение.

В сообщении смысл является на свет. Истина, которую надлежит возвестить, если таковая есть, находится именно тут. По большей части никаких истин не возвещается – по той простой причине, что чаще всего дискурс вообще означающую цепочку не пересекает, что он представляет собой просто-напросто бормотание повторения, мельницу слов, поток которых образует короткое замыкание между пунктами β и β‘. Такой дискурс не говорит абсолютно ничего – разве что сигнализирует вам, что перед вами говорящее животное. Это дискурс обыденный, и состоит он из слов, задачей которых является не сказать ничего – дискурс, благодаря которому мы убеждаемся, что имеем дело не с диким зверем, которым является человек в природном своем состоянии, а с чем-то иным.

Опознать оба узловых пункта цепочки короткого замыкания дискурса не составляет труда. С одной стороны, в точке β‘ – это объект, в смысле того метонимического объекта, о котором говорил я вам в прошлом году. С другой стороны, в точке β – это Я, поскольку оно указывает нам в самом дискурсе место говорящего.

Схема позволит вам наглядно разобраться в том, что связывает между собой и отличает друг от друга высказываемое, с одной стороны, и высказывание, с другой. Истина эта вполне и непосредственно доступна и опыту чисто лингвистическому, но опыт фрейдовского психоанализа со своей стороны подтверждает ее, усматривая принципиальное различие между Я, которое является не чем иным, как местом того, кто в означающей цепочке держит речь (местом, которое, кстати сказать, в том, чтобы его обозначали как Я, вовсе и не нуждается), с одной стороны, и сообщением, для существования которого минимальный аппарат настоящей схемы абсолютно необходим, с другой. Вывести из существования какого-либо субъекта какое-либо сообщение или речь, вывести так, как если бы они излучались из него как из единого центра, абсолютно невозможно, пока всего этого сложного образования нет налицо -невозможно по той простой причине, что речь-то как раз и предполагает существование означающей цепочки.

Происхождение ее исследовать далеко не просто – мы затратили целый год, прежде чем прийти к своим выводам. Она предполагает существование целой сети функциональных ролей, другими словами – способов использования языка. Она предполагает, ктому же, наличие всего того механизма, под действием которого, что бы вы ни говорили, думая о том или не думая, как бы вы вашу мысль ни формулировали, стоит вам на колесе словесной мельницы оказаться, как дискурс ваш немедленно начинает говорить больше, чем то, что намереваетесь сказать вы.

Более того, будучи речью, дискурс уже поэтому только базируется на существовании где-то той отсылочной инстанции, которой служит план истины – истины, от реальности отличной, что делает возможным возникновение новых смыслов, в мир или в реальность введенных. Речь идет не о смыслах, которые там уже есть, а о смыслах, которые под действием истины там возникают, которые она буквальным образом туда вводит.

Вы видите на схеме, что от сообщения, с одной стороны, и отЯ, с другой, отходят, излучаются в разных направлениях по две маленьких стрелочки, обозначенных черточками. От Я одна стрелка указывает в сторону метонимического объекта, вторая – в направлении Другого. Симметрично им, следуя путем возвращения дискурса, направлено к Другому и к метонимическому объекту сообщение. Прошу заметить, что все это говорится лишь предварительно, но вы сами впоследствии убедитесь, что обе эти очевидные для вас линии – та, что идет от Я к другому, и та, что идет от Я к метонимическому объекту, – окажутся нам очень полезны.

Вы увидите также, чему соответствуют и две другие линии, поразительно интересные, что идут от сообщения к коду и обратно, от кода к сообщению. Этот последний, обратный вектор действительно существует, и, как показывает схема, не существуй он, ни малейшей надежды на создание смысла у нас не было бы. Именно во взаимодействии между сообщением и кодом, а следовательно, в частности, и по линии возврата кода к сообщению, активизируется то существенное измерение, в котором оказываемся мы, имея дело с остротой.

Именно в этом измерении и задержимся мы на несколько лекций, наблюдая за теми необычайно показательными и многозначительными явлениями, что могут там иметь место.

И это даст нам еще один случай установить те зависимости, которые связывают пресловутый метонимический объект, которым начали мы заниматься в прошлом году, – объект, который никогда не бывает налицо, который всегда находится где-то в другом месте, который каждый раз представляет собой нечто другое.

I Рассмотрим теперь, что же такое Witz.

Witzэто то, что передают по-французски выражением trait desprit, острота. Мы говорим иногда и mot desprit, острословие -я не буду сейчас распространятся о причинах, по которым первый перевод мне кажется предпочтительнее. Но Witzозначает также и esprit (остроумие, ум, дух). Таким образом, термин этот с самого начала предстает как крайне двусмысленный.

Острота, шутка является предметом некоторого осуждения – она может предполагать легкомыслие, несерьезность, склонность к капризу и выдумке. А как насчет esprit, остроумия? Здесь, напротив, каждый хорошенько задумается, прежде чем подобные выводы сделать.

Стоит, пожалуй, сохранить за словом esprit весь спектр его значений, вплоть до “духа”, что столь часто служит прикрытием разных сомнительных сделок, – духа, от имени которого выступает спиритуализм. Но и в этом случае у понятия espritостанется, тем не менее, центр тяжести – центр, который мы безотчетно ощущаем, когда называем человека spirituel, остроумным, совсем не обязательно подразумевая при этом высокую его духовность. Концентрацией esprit является для нас traitdesprit, острота – то есть, как ни странно, то самое, что кажется в нем наиболее случайным, неустойчивым, уязвимым для критики. Такие вещи вполне в духе психоанализа, и не стоит потому удивляться, что единственным местом в творчестве Фрейда, где esprit, столь часто награждаемый у Других авторов заглавной буквой, упоминается, это его работа о Witz, остроумии. Родство между обоими полюсами термина, тем не менее, сохраняется, что издавна служило нотами, по которым разыгрывались различные словесные прения.

Было бы интересно напомнить вам и об английской традиции. Английское witпревосходит своей двусмысленностью не только немецкое Witz, но и французское esprit. Споры об отличии подлинного, настоящего остроумия, остроумия доброкачественного, одним словом, от остроумия злокозненного, которым забавляют общество словесные жонглеры – споры эти не знали конца. Пережив век восемнадцатый, век Аддисона и Поупа, они наследуются в начале девятнадцатого века английской романтической школой, где вопрос о wit неизменно оказывался на повестке дня. Писания Хазлитта в этом отношении очень показательны. Но дальше всего в этом направлении пошел Кольридж, о котором впоследствии у нас будет еще повод поговорить.

Заодно я мог бы рассказать вам и о традиции немецкой. Так, в частности, выдвижение остроумия на первый план в литературе христианского толка происходило строго параллельным образом и в Германии. Вопрос о Witz являлся центральным для всей немецкой романтической мысли, которая не раз еще привлечет к себе наше внимание как с точки зрения исторической, так и с точки зрения ситуации, сложившейся в психоанализе.

Поразительно то, что у нас не имеется ничего, что этому интересу критики к проблематике Witz и wit соответствовало бы. Единственными, кто воспринимали эти вопросы всерьез, были поэты. Интерес к этим вопросам живет у них в течение всего девятнадцатого века, более того – в творчестве Бодлера и Малларме он является центральным. Что касается других, помимо поэзии, областей, то в них – даже в эссе – вопросы эти ставились не иначе, как с точки зрения критической, то есть, я хочу сказать, с точки зрения интеллектуальной формулировки проблемы.

Я оставляю в стороне главную традицию, испанскую – она настолько важна, что нам поневоле придется впоследствии постоянно к ней обращаться.

Главное состоит в следующем: что бы вы о проблеме Witziimi wit ни читали, в конечном счете вы всегда окажетесь в том тупике, о котором лишь время не позволяет мне сегодня вам рассказать – я к этому еще вернусь. Но, опуская эту часть своих рассуждений, я продемонстрирую вам впоследствии, какой скачок, какой откровенный разрыв с традицией, какие иные по качеству результаты ознаменовали собой работы Фрейда.

Исследования, о которых я вам говорю, исследования европейской традиции Witz Фрейд не проводил. Относительно источников его сомнений нет, он их называет – это три весьма основательных, вполне читаемых книги, авторы которых принадлежат к той замечательной категории профессоров из провинциальных немецких университетов, у которых было время спокойно подумать и от которых можно услышать вещи, где педантизма нет и следа. Это Куно Фишер, Теодор Вишер, а также Теодор Липпс, чья книга из трех наиболее замечательна и в выводах своих идет весьма далеко, протягивая руку навстречу фрейдовскому открытию. Не будь г-н Липпс столь озабочен тем, чтобы сохранить своему Witz его респектабельность, не пожелай он делить его на Witz истинный и Witz ложный, он продвинулся бы куда дальше. Фрейда, напротив, это деление нисколько не занимало. Компрометировать себя было для него делом привычным – именно поэтому и оказался он куда более дальновидным. Как, впрочем, и потому, что ему ясны были структурные отношения, связывающие Witz с бессознательным.

В каком плане были они ему ясны? Исключительно в том, который можно назвать формальным. Формальным не в смысле прекрасных форм, округлостей, всего того, что грозит затянуть вас в пучину самого мрачного обскурантизма, а в том смысле, в котором говорят о форме, к примеру, в истории литературы. Есть, между прочим, еще одна традиция, о которой я вам не говорил, потому что мне придется обращаться к ней часто, традиция совсем недавняя – это традиция чешская. Вы, в силу вашего невежества, воображаете, будто ссылки на формализм носят у меня характер неопределенный. Отнюдь нет. Слово формализм означает нечто совершенно конкретное – это школа литературной критики, которую государственная организация, ассоциирующая себя со спутником, уже в течение некоторого времени преследует. Как бы там ни было, но именно на уровне формализма, то есть структурной теории означающего как такового, Фрейд свое место и занимает, и результат оказывается отнюдь не сомнителен, а, напротив, вполне убедителен. Фрейд получает ключ, который позволяет ему продвинуться существенно дальше.

Теперь, когда я настоял на том, чтобы вы время от времени читали мои статьи, мне уже нет, наверное, нужды убеждать вас прочесть книгу Фрейда Der Witz undseine Beziehung zum Unbewussten. Поскольку темой нашей в этом году является Witz, мне это требование представляется минимальным. Как вы увидите, строится эта книга на том, что Фрейд исходит из техники остроты и к ней же, к технике, всегда возвращается. Что это у него за техника? Обычно говорят, что речь идет о технике словесной, вербальной. Я формулирую это точнее: речь идет о технике означающего.

Именно потому, что Фрейд исходит из техники означающего и к этой технике без конца возвращается, – именно поэтому удается ему действительно эту проблему распутать. Теперь, когда он обнаружил в ней несколько независимых планов, стало вдруг со всей отчетливостью очевидным, что именно должны мы суметь различить, чтобы не заплутать в бесконечных лабиринтах означаемого, в тех мыслях, которые мешают нам из этого положения выйти. Стало ясно, к примеру, что существует проблема остроумия, с одной стороны, и проблема комического, с другой, и проблемы это совершенно разные. То же самое касается проблемы комического и проблемы смеха: хотя время от времени они рассматривались как одна, более того, путались порою все три, на самом деле это тоже проблемы различные.

Короче говоря, желая пролить свет на проблемы остроумия, Фрейд исходит их техники означающего, и именно ее сделаем и мы, вслед за ним, нашим отправным пунктом.

Как ни странно, но происходит это на уровне, который, разумеется, не фигурирует как уровень собственно бессознательного, но зато, в силу ряда глубоких причин, имеет прямое отношение к самой природе того, что именуется Witz, – и вот как раз тогда, когда внимание наше приковано к нему, и получается у нас лучше всего разглядеть то, что лежит от этого уровня в стороне и что, собственно, бессознательным и является. Бессознательное вообще становится видно и дается нам лишь тогда, когда смотрим мы немного в сторону. Это то самое, с чем вы постоянно имеете дело в Witz, ибо в этом-то его природа и состоит – вы смотрите туда, куда вам указывают, и именно это позволяет вам разглядеть что-то другое, чего там нет.

Итак, воспользуемся, вслед за Фрейдом, этим ключом к технике означающего.

За примером Фрейд далеко не ходил – почти все, что он нам предлагает и что может показаться вам несколько приземленным и по ценности своей очень неравнозначным, почерпнуто им у вышеупомянутых трех профессоров, почему я свое уважение к ним перед вами и засвидетельствовал. Но есть, однако, еще один источник -источник, Фрейда поистине напитавший. Источник этот – Генрих Гейне, из которого и заимствует Фрейд свой первый пример.

Речь идет о замечательном словце, слетевшем с уст Гирша Гиацинта, еврея из Гамбурга, сборщика лотерейных билетов – нуждающегося, впроголодь живущего человека, с которым встретился Гейне в БаняхЛукки. Если вы хотите получить исчерпывающее представление о том, что такое Witz, вам совершенно необходимо про-4CCTbReisebilder,nymeehie зарисовки Гейне. Поразительно, что книга эта до сих пор не стала классической! Именно в ней, в итальянском ее разделе, и находится тот отрывок, где фигурирует этот уморительный персонаж, о некоторых чертах которого у меня будет еще, надеюсь, сегодня время вам кое-что рассказать.

В разговоре с Гиршем Гиацинтом Гейне услыхал от него, что тот имел некогда честь выводить мозоли на ногах у самого великого Ротшильда, Натана Премудрого. Причем, срезая мозоли, он, Гирш, внушал себе, что является теперь лицом очень важным. Ведь во время операции – думал он – Натан Премудрый размышляет о посланиях, которые предстоит направить ему сильным мира сего, и если он, Гирш Гиацинт, ненароком заденет его слишком больно, не заденет ли в результате раздраженный клиент за живое своих адресатов?

Постепенно, слово за слово, Гирш Гиацинт вспомнил и о другом знакомом ему Ротшильде по имени Соломон. В день, когда он отрекомендовался этому последнему как Гирш Гиацинт, тот добродушно ответил: “Я ведь тоже лотерейный коллекционер в своем роде, лотереи Ротшильда, и мне не пристало принимать коллегу на кухне”. “После чего, – пишет Гирш Гиацинт, – он обходился со мной совершенно фамиллионьярно”.

Именно это останавливает на себе внимание Фрейда. Что значит “фамиллионьярно”? Что это – оговорка, неологизм или, может быть, острота? Острота, конечно, – но сам факт, что я смог предложить еще два варианта ответа, говорит о двусмысленности, присущей означающему в бессознательном.

Так что же говорит Фрейд? Он говорит, что здесь налицо механизм конденсации, что материализована эта конденсация в материале означающего, что речь идет о явлении, когда две линии означающей цепочки оказываются, с помощью какого-то механизма, склепаны вместе. Фрейд подытоживает шутку в очень забавной означающей схеме, где сверху записано слово “фамильярный”, а под ним, снизу, располагается слово “миллионер”. Фонетически, благодаря наличию чередования рно/онер и совпадению слога мил/милл в обоих словах, происходит сгущение, давая в результате их скрещивания слово “(рамаллионьярный”:

фамильярно милли онер

фамиллионьярно

Посмотрим, чему это соответствует в схеме, которая нарисована у нас на доске. Мне поневоле приходится спешить, но кое на что я все-таки хочу обратить внимание.

Дискурс можно, конечно, схематизировать, сказав, что он исходит от Я и направлен к Другому. Правильнее будет, однако, обратить внимание на то, что всякий дискурс отправляется, что бы мы на сей счет ни думали, от Другого, СС, после чего, в β, отразившись от Я, которое должно все-таки в процессе как-то участвовать, возвращается к Другому вторично – слова “я был с Соломонам Ротшильдом в отношениях фамшишонъярпыэ? на свидетельство Другого как раз и ссылаются, – откуда и устремляется, в конечном счете, в направлении сообщения, γ.

Не забывайте, однако, что интересна наша схема тем, что линий в ней две и что какая-то циркуляция происходит одновременно и на уровне означающей цепочки. Благодаря таинственному свойству присутствующих в обоих словах фонем в означающем происходит соответствующий сдвиг, элементарная означающая цепочка сотрясается. Со стороны цепочки в процессе можно выделить три временных такта.

Первому такту соответствует первоначальный, черновой проект сообщения. На втором этапе в цепочке происходит отражение в β‘ от метонимического объекта,мой миллионер. И в самом деле ~ ведь для Гирша Гиацинта речь идет не о чем ином, как о метонимическом, схематизированном объекте, ему принадлежащем. Это именно его миллионер. С другой стороны, дело обстоит как раз наоборот – скорее миллионеру принадлежит он сам. В результате сообщение не проходит. Именно поэтому миллионер и отражается от β‘ во втором такте, то есть в то же самое время, когда другое слово, фамильярный, оказывается в α.

В третьем т^кк миллионер и фамильярный и соединяются в сообщении в точке γ, образуя слово фамиллионьярный.

Схема эта, несмотря на свои достоинства – ведь это я ее придумал, – может вам показаться ребяческой. В дальнейшем, однако, убедившись в течение года не раз, что она работает, вы сами признаете, что кое-какая польза в ней есть. В частности, благодаря топологическим требованиям, ею к нам предъявляемым, она позволяет нам рассчитывать свои шаги в том, что касается означающего. Построена она так, что, каким бы образом вы ее ни пробегали, она неизменно наши шаги ограничивает – я хочу сказать, что каждый раз, когда нам придется делать очередной шаг, схема потребует, чтобы мы сделали не больше трех простейших шагов. Именно этим обусловлено направление маленьких треугольных стопоров (из которых линии берут начало), затушеванных стрелок, а также стрелок штриховых, относящихся к сегментам, которые всегда занимают положение вторичное, промежуточное. Все остальные, в отличие от них, являются либо начальными, либо конечными.

Итак, на протяжении этих трех тактов, обе цепочки – цепочка дискурса и цепочка означающего – сошлись в одной точке, точке сообщения. В результате чего и вышло, что с господином Гиршем Гиацинтом обращались вполне фамиллионъярно.

Сообщение это совершенно нелепо – в том смысле, что оно так и не получено, оно не предусмотрено· кодом. В том-то все и дело. Разумеется, сообщение в принципе для того и существует, чтобы находиться с кодом в отношениях, предполагающих некоторое между ними отличие, но в данном случае явное нарушение кода имеет место на уровне самого означающего.

Предлагаемое мною определение остроты опирается в первую очередь на то, что сообщение вырабатывается на определенном уровне продуктивной деятельности означающего, что оно дифференцируется с кодом, становится от него отличимым и что посредством этого отличия и этой дифференциации оно как раз и получает достоинство сообщения. Весь секрет сообщения именно в отличие его от кода и состоит.

Каким же образом отличие это санкционируется? Вот здесь-то и возникает тот второй план, о котором у нас идет речь. Различие это санкционируется в качестве остроты Другим. Это совершенно необходимо, и мысль Фрейд говорит об этом.

В книге Фрейда об остроте важны два момента значение, которое придает он технике означающего, и эксплицитная отсылка к Другому как третьей инстанции. Отсылка эта, о которой твержу я вам уже годы, звучит у Фрейда абсолютно недвусмысленно – особенно во второй части работы, хотя налицо она, само собой разумеется, с самого начала.

Так, Фрейд настойчиво говорит о разнице между остроумным и комическим, которую усматривает в том, что комическое двоично. В основе комического лежат отношения внутри двоицы, в то” время как для остроты нужна третья инстанция, Другой. Санкция этого Другого, независимо от того, представлен он в действительности неким индивидом или же нет, абсолютно необходима. ИменноДругой отбивает мяч, именно Другой указывает сообщению его место в коде в качестве остроты, именно он говорит в коде: это острота. Если никто этого не сделает, никакой остроты не будет. Если никто ничего не заметил, если фамиллионъярно воспринято как оговорка, острота не состоялась. Необходимо, таким образом, чтобы Другой кодифицировал это слово как шутку – чтобы в результате вмешательства этого Другого она оказалась вписана в код.

Третий элемент определения: острота связана с чем-то таким, что глубоко укоренено на уровне смысла. Я не имею в виду какую-то частную истину – содержащиеся в остроте тонкие намеки на что-то вроде психологии богача и паразитирующего на нем бедняка какое-то дополнительное удовольствие нам, разумеется, доставляет – к этому мы еще вернемся, – но объяснить нам возникновение слова фамиллионъярно они не способны. Я имею в виду истину как таковую, Истину с большой буквы.

Итак, с сегодняшнего дня я утверждаю, что суть остроты – если мы собираемся ее искать и искать ее вместе с Фрейдом, который дальше других уведет нас в том направлении, куда указывает нам ее острие (и острие – нами искомое – у нее, безусловно, есть), – суть остроты повторяю, состоит в связи ее с тем совершенно особым измерением, которое имеет непосредственное отношение к истине, а именно тем, что в моей статье Инстанция буквы было названо ее, истины, измерением алиби.

Когда мы пытаемся подойти к сути остроты возможно ближе, становится ясно одно: то, о чем всегда при этом заходила речь, что неизбежно вызывает у нас нечто вроде умственной диплопии и что остроту, собственно, и составляет, заключается в следующем – острота указывает, причем всегда где-то в стороне, на нечто такое, что видно лишь при условии, что вы на него не смотрите.

Именно с этого мы в следующий раз и начнем. Я понимаю, конечно, что оставляю вас перед нерешенной проблемой, перед загадкой. Мне кажется, тем не менее, что мне удалось, по крайней мере, предложить термины, по поводу которых, как я попробую в дальнейшем вам доказать, нам обязательно удастся найти с вами общий язык.

6 ноября 1957 года

Статья. Виктор Мазин 18 заметок в движении от биовампира к техновампиру Выступление на конференции «Инфернальные силы».

Музей сновидений Фрейда 25 ноября 2007
1. КАТАБАСИС ФРЕЙДА
Дорогие друзья! Наша конференция, как вы могли, думаю, заметить, происходит в Музее сновидений Фрейда. Музей же представляет собой ничто иное, как экранизацию книги «Толкование сновидений», одной из самых зага- дочных фраз которой является ее эпиграф:

«Если небесных богов не склоню — Ахеронт я подвигну».

Эти строки из «Энеиды» Вергилия Фрейд повторяет еще раз, да еще и в принципиальной для себя VII главе. Причем, и здесь место у этих слов совершенно уникальное, ведь сразу за ними следует, пожалуй, самая знаменитая формула всей так называемой Библии психоанализа: «Толкование сновидений — королевский путь к познанию бессознатель- ного в душевной жизни». На королевском пути Фрейд готов на любые подвиги, даже на то, чтобы подвигнуть Ахеронт.
Ахеронт в мифологической географии древних греков — одна из пяти рек в царстве мертвых, в подземном цар- стве Аида. Эта болотистая, медленно текущая «река плача» впадает в Стикс. Ахеронт — река скорби, по которой Харон переправляет души умерших в потусторонний мир. Её-то титан Фрейд и готов сдвинуть с места. Готов изменить ее течение, для чего и намерен спуститься на границу Преисподней.
Фрейд призывает в свидетели демонов. Кого же еще?! Ведь психоанализ — наука о призраках, да к людям и обращаться, в общем-то, не стоит. Через сто десять лет после спуска Фрейда на границу Преисподней мы можем об этом определенно свидетельствовать, даже если пока мы еще, похоже, тоже люди. Субъекты бессознательного.
Бессознательное, как говорит Лакан, это ни бытие, ни небытие, а несбывшееся. Это — обиталище нерож- денных душ, призраков, или в духе гностиков, можно ска- зать, — обитель сильфов, гномов и других промежуточных существ. Откуда, по Лакану, и эпиграф, который избирает к «Толкованию сновидений» Фрейд, повторим его еще раз — Flectere si nequeo superos Aheronta movebo —: «Не случайно Фрейду, когда он впервые собирался этот мир потрево- жить, пришла на память полная тяжелых предчувствий строка — строка, несущая с собой угрозу, о которой теперь шестьдесят лет спустя, похоже, напрочь забыли». Лакан точен: Фрейд не Тот мир тревожит, а Этот. Он спускается на границу миров, и в этом катабасисе «Толкования сно- видений» следует за Платоном с «Государством» и Данте с «Божественной комедией».
2

. ПРЕИСПОДНЯЯ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЙ ЛЮБВИ
В 1915 Фрейд пишет статью «Замечания о любви в пере- носе», в которой вновь взывает к духам преисподней:
«Требовать подавления влечения отказом от удовлет- ворения и сублимирования, когда пациентка созналась в своем любовном переносе, значило бы поступить не ана- литически, а бессмысленно. Это было бы то же самое, как если бы специальными заклинаниями старались вызвать из преисподней духа [einen Geist aus der Unterwelt] и затем, ни о чем его не спросив, отправили бы обратно. Ведь в таком случае довели бы вытесненное до сознания только для того, чтобы, испугавшись, снова его вытеснить».
Клиника психоанализа основана на вызывании из преис- подней бессознательного духов, призраков любви и смерти. Духи преисподней — вне закона. Неслучайно у немецкого
слова Unterwelt, помимо значения преисподней, ада, есть еще и значение деклассированных элементов общества, преступного мира.
Фрейд вызывает деклассированных призраков, чтобы их расспросить и, тем самым, обустроить их в символиче- ской сети. «Пациентка созналась». В чём? — «В любовном переносе», в связи с демонами любви, если не сказать, — в любовной связи с демонами, с духами преисподней. С этими инкубами и суккубами.
3. ВАМПИР — ПРИЗРАК
Призраки, Любовь, Смерть, призраки-любви-и-смерти — вот что является в психоанализе! И, говоря о призраках любви и смерти, нет фигуры более показательной, чем Вампир! Он приходит с заходом солнца и исчезает с восходом. Он — ночное существо, можно было бы даже ска зать, существо бессознательное, если бы бессознательное было существом. Вампир — Несбывшееся.
Несбывшееся, подобное самому желанию. Желанию желания. Смерти.
Между тем, в том самом 1897 году, когда Зигмунд Фрейд перевернул свою теорию раннего соблазнения и осмыслил психическую реальность как пространство желания и фан тазии, Брэм Стокер опубликовал «Дракулу». Медиатизация Вампира и Психоаналитическая Мысль пошли полным ходом. Шаг за шагом. За началом начало. За историей история.

  1. ПРОТОВАМПИР-1
    По ту сторону истории… Собственно вампир рожден европейской цивилизацией, логика его истории восходит к Древней Греции. Греки верили в таинственную связь крови с миром мертвых, однако ни о каких «собственно» вампирах речь еще не шла. Платон о вампирах молчит.
    К рождению вампира причастен неоплатонизм и еще в большей мере — христианство. Теоретики христиан- ства развили идею о жизни после смерти. Тело истлевает, а душа продолжает существовать в загробном мире в ожидании Страшного суда. Существо оказывается как бы уже не живым, но еще не мертвым. Непогребенные согласно христианскому ритуалу на кладбище — убийцы и самоу- бийцы, преступники и отлученные от Церкви представи- тели Unterwelt — оказываются ни в том, ни в этом мире. Это буквально — потерянные души. Души вне Закона. Им никак не упокоится. Никак не покинуть телесную оболочку после своей смерти.
    С XI века по Европе распространяются истории о покой- никах, не тронутые тлением тела которых находят за пределами могил. Не только душа, но и тело проклято. Неупокоенных прозвали «кровососущими трупами».
  2. ПРОТОВАМПИР-2
    Для формирования образа вампира предельно важным оказался XIV век с его эпидемиями, моментальным необъ- яснимым распространением заразы, уносящей тысячи человеческих жизней. Пик активности вампиров совпа- дает с эпидемиями чумы. Зараза распространяется с такой скоростью, что людей приходится хоронить, не удосто- верившись в их смерти. Похоронный ритуал Харона не совершить.
    Спустя какое-то время в семейном склепе находят пре- красно сохранившийся, перепачканный кровью труп. Объяснение одно — умерший был вампиром. Да и свиде- тели имеются, слышавшие, как мертвецы жуют в своих могилах.
    Здесь, похоже, идеологическая программа дает сбой. Жующие в могилах мертвецы — не вампиры. Что за иди- отизм?! Разве Герой Любви-и-Смерти может жевать?! Несколько капелек крови — вот что связывает его с Другим.
  3. ЛЕГИТИМАЦИЯ ВАМПИРА
    Для узаконивания существования вампиров принци- пиально важным стал 1484 год (в этом году, кстати, Владу Дракуле III по прозвищу Цепеш исполнилось 53 года). Именно в этом году папа Иннокентий VIII выдает разре- шение на публикацию труда двух монахов-доминиканцев
    Якоба Шпренгера и Генриха Крамера, в котором описыва- ется жизнь различных привидений. Разрешение на публи- кацию означает официальное признание Всемогущей Церковью существования вампиров.
    Через два года, кстати, эти монахи напишут один из самых популярных трактатов по демонологии и инструкцию по распознаванию ведьм, которая сохранит их имена до наших дней, — «Молот ведьм». С первого момента своего появления книга вызвала бесконечное мно- жество восторженных отзывов, и знаменитый нидерланд- ский юрист XVI века Иодокус Дамгудер в своей очень попу- лярной «Практике уголовных дел» заявил, что «книга эта имеет для мира силу закона».
    Unterwelt должен быть классифицирован и очищен от скверны. Для того и нужен Закон. Для того и легитимация Вампира.
  4. ПРОСВЕЩЕНИЕ — ЗОЛОТОЙ ВЕК ВАМПИРОВ
    Настоящим Золотым Веком узаконенных вампиров ста- новится эпоха Просвещения. Торжество разума оборачи- вается небывалой вспышкой вампиризма. Появляется и научное объяснение феномена. Виновник вспышек вам- пиризма — летучая мышь. Свой вклад в обвинение летучих мышей, в установление связи между ними и вампирами вносит прославленный ученый-естествоиспытатель Жорж Луи Леклерк Бюффон. В 1761 году он называет вампи- рами обитающих в Латинской Америке рукокрылых. Век Просвещения производит идентификацию вампира. Его отличают три черты. Во-первых, это — «призрак во плоти», а не бестелесный фантом или демон. Во-вторых, он выходит из могилы по ночам, чтобы пить кровь живых ради продол- жения своего посмертного существования. В-третьих, его жертвы после смерти также становятся вампирами.
    Учёный не только находит рациональное объяснение Вампиру, но зачастую сам этим Вампиром и оказывается. В кинофильме Фрэнка Стрейера «Летучая мышь Вампир» (1933) ученый, доктор Отто фон Ниманн, этот последова- тель Бюффона, клевещет на летучих мышей, а заодно и на слабоумного паренька по имени Герман Гляйб, скрывая свои разумные злодеяния. Понятно, что объединяет слабо- умие и летучих мышей: на взгляд просвещенного ученого, они — неразумны, безумны. Неслучайно Герман обожает летучих мышей. Отто фон Ниманн убивает людей ради научных экспериментов во благо Человечества! Он должен уничтожать жизнь, потому что ему необходима кровь для творения жизни — для поддерживания жизни в каком-то ошметке органической ткани, болтающемся в растворе. Отто фон Ниманн — Творец жизни! И в этом отношении он — настоящий ТехноУченый до появления технонауки! Во благо Человечества ему нужна кровь отдельно взятых
    людей, которые, конечно же, сами по себе ничего не стоят. Даже убийства он совершает научным образом, — не сам, а, гипнотизируя своего подопытного ассистента.
  5. РОМАНТИЗМ. ВАМПИРЫ ПРОТИВ ВАМПИРОВ
    В середине XVIII века интерес к вампирам подогрева- ется литературным воображением романтиков. Романтизм появляется как сопротивление натиску позитивизма эпохи Просвещения и промышленной революции. Именно у романтиков вампиризм становится метафорой смертельной страсти. Любовь и смерть встречаются в фигуре вампира. Вампир — романтическая фигура смертоносного наслаж- дения. В нем предел влечений жизни и смерти.
    Вот он, момент схождения вампирологии как раздела общей демонологии с психоанализом как наукой о при- зраках! Ведь литература немецкого романтизма это бессо- знательное психоанализа. Не столько Гельмгольц с Брюкке ведут к психоанализу, сколько Новалис с Гофманом.
    В том самом 1897 году, когда Фрейд отказывается от теории раннего соблазнения, когда он приходит к пони- манию значения призрачного мира психической реаль- ности, выходит в свет и роман Брэма Стокера «Дракула». Этот роман, как говорит Вернер Херцог, «буквально кишит техническими новинками, и в этом смысле Стокер про- явил недюжинную прозорливость, предвидя эпоху мас- совой коммуникации». Херцог подчеркивает, что «истории о вампирах всегда появляются в тревожные времена». Если телефон, телеграф, фонограф, пишущая машинка пробу- дили к жизни Дракулу раннего соблазнения, то как ему не появится в оцифрованном мире начала века XXI-го?!
    Раз уж мы заговорили о кино, как умолчать об экранных вампирах?!
  6. ЗАРАЗА РАСПРОСТРАНЯЕТСЯ ПО ЭКРАНАМ
    Вампиры в кино появляются незамедлительно, в первое же десятилетие нового столетия. Еще бы им не появиться вместе с прочими призрачными существами. Встреча с призрачным вампиром неизбежна в сетях призрачного медиа. Ее устраивают Фридрих Вильгельм Мурнау и Карл Теодор Дрейер, Тод Броунинг и Роберт Сьодмак, Теренс Фишер и Джесс Франко, Роже Вадим и Роман Полански, Пол Морисси и Вес Крейвен, Фрэнсис Форд Коппола и Гай Маддин…
    Едва ли покажется странным то, что одним из лучших фильмов немого кино, да и всей истории кино вообще, стал именно фильм о вампире — «Носферату, симфония ужаса» Фридриха Вильгельма Мурнау. Этот Носферату в облике Максимилиана Шрека появился в 1922 году. Его изныва- ющий от невыразимой тоски двойник появляется уже после соблазнительных вампиров Белы Лугоши и Кристофера Ли в облачении Клауса Кински в 1979 году. Автор этого «Носферату», Вернер Херцог говорит, что фильмы о вам- пирах «подразумевают создание напряженной атмосферы, атмосферы сновидения. И вампирское кино в этом смысле жанр богатейший, в нем есть фантазии, иллюзии, мечты и кошмары, видения, страхи…». Поразительным образом именно «Носферату» становится связующим звеном между поколениями. Телепатически он связывает великое немецкое немое кино с новой волной, перебрасывая мост через годы нацистского запустения. Фильм Херцога, как он сам говорит, стал «заключительным этапом крайне важного процесса реабилитации немецкой культуры». Закончив фильм, режиссер подумал: «Наконец я добрался до другого берега, теперь я чувствую связь». Носферату — связной, помогающий перебраться на другой берег. Вампир — посредник, агент, теле-связной. Где Вампир, там теле- патия. С этого и начинается «Сын Дракулы» (1943) Роберта Сьодмака: Кэтрин уверена, граф приближается, и знает она это, по ее словам, благодаря такому средству коммуникации как телепатия, а не такому, как телефон.
    Вампир одинок и одиночество его — одиночество лишен- ного иллюзии субстанциональности агента. Одиночество Вампира медиально. Вновь слово Вернеру Херцогу: «Чем больше у человечества становится средств коммуни- кации — факс, телефон, электронная почта, Интернет или
    что-то еще, — тем сильнее одиночество. Как ни парадок- сально, но это факт. Эти устройства помогают нам избежать изоляции, но изоляция и одиночество — разные вещи… от изоляции вас спасет обычный сотовый телефон. Но одино- чество — проблема экзистенциальная».
    Медиальный, агентный, но не агентурный характер Вампира, Дракулы, Носферату, подчеркивается территори- альным пограничным состоянием: вся эта, прости Господи, «нечисть» является с окраин Западной Цивилизации. Они — угроза с границ. Этот момент чуть ли не впервые в истории синевампиризма стратегически показан в хоррор- балете Гая Маддина «Дракула: страницы дневника дев- ственницы» (2003). История начинается с карты, на которой стрелками показано движение Иммигрантов, Других, Идущих с Востока Кровопийц Евросоюза. Вытесненное воз- вращается! Вампир теперь настоящий восточный, и роль его исполнять китайскому танцору Чжан Вэй-Цян.
  7. ВАМПИР СОСЁТ. ВОЗВРАТ ВЫТЕСНЕННОГО
    Вампир сочетает Любовь и Смерть. Сочетание это не может быть концом: смерть это только начало! Сочетание это являет Призрака Великой Матери. На это указывает и еще одно странное чувство: вампир вызывает неизбывную тоску, вампир порождает невероятную ностальгию. Он уводит в доисторические времена, во времена до времен, во времена смерти, во времена бессмертия. По мысли Лакана: любая ностальгия — всегда уже ностальгия по материн- ской груди. Вернуться в несбывшийся рай, пасть, припасть и сосать, сосать, сосать!
    Вампир — образец орального желания. Его рот, его поцелуй, его укус требуют идти не до последней капли крови, но до капли первой, одной. Лакан, как всегда со ссылкой на Фрейда, говорит в XI семинаре, что один- единственный рот, целующий сам себя, мог бы послужить идеальной моделью аутоэротизма. Рот, замкнутый на себя представляет инстанцию орального влечения в чистом виде. Оральное влечение — не влечение вампира, но влечение-вампир. Как говорит Лакан, «оральное вле- чение — это заставить себя сосать, это вампир». Аутоэротический хаосмос — все сосут! Рот сосет грудь. Грудь сосет, она ведь тоже что-то наложенное. Сосет что? — Организм матери. Вампир — не мать, не дитя, не рот, не грудь, не шея, не палец, но ностальгия, страсть по не-сбывшемуся-не-бывшему.
  8. ЧАРЫ ЛЮБОВНОЙ ТЕЛЕПАТИИ
    Здесь нечто большее, чем просто тяга к крови. Здесь нечто большее, чем простое выживание. Это «нечто большее», то, что превосходит субъект, — любовь. Всегда уже призрачная. Носферату Мурнау как будто узнал кого-то давно забытого, взглянув на лик Эллен в медальоне Хуттера. Без вида и запаха крови превращается он в одер- жимого.
    Эллен чувствует его одержимость на расстоянии. Телепатия в действии. Эллен получает телепослания от Носферату. И не только от него, но от его оборотной сто- роны. Бессознательное предостерегает: «Опасайся его тени. Не дай ей проникнуть в твой сон».
    Любовь телепатически захватывает во сне. Проникает в спящую душу и подчиняет ее. Спящая душа не спит. Она подчиняется. Подчиняется как во время гипнотического сеанса. Влюбленная Эллен готова на всё. Она загипнотизи- рована на расстоянии. Она подчиняется вампирской теле- машине влияния.
    Она во сне, там, где нет расстояний, нет теле-. При гипнозе, как пишет Фрейд, «гипнотизер занимает место идеального я». Гипнотизер — в душе гипнотизируемого. Носферату — в душе Эллен. Какое уж тут теле-тело, когда любовь являет экстимность?!
  9. ТРАГИЧЕСКИЙ НАРЦИССИЗМ ВАМПИРА
    Иллюзорность заключается в том, что идеал-я, этот нар- циссический идеал — наследник зеркальной стадии. Иначе говоря, идеал этот — ничто иное, как свой собственный
    спроецированный вовне образ. При идеализации, продол- жает Фрейд, «с объектом обращаются как с собственным я», т.е. «при влюбленности большая часть нарциссиче- ского либидо перетекает на объект… [r]объект служит заменой никогда не достигнутого собственного идеала-я. Его любят за совершенства, которых хотелось достигнуть в собственном я и которые этим окольным путем хотят приобрести для удовлетворения собственного нарцис- сизма». Влюбленность заряжает нарциссическим либидо воображаемую фигуру, инстанцию идеал-я. Основное условие влюбленности, говоря словами Лакана, это «мак- симальная степень нарциссического раскрытия в вообра- жаемой плоскости».
    Положение Эллен осложнено тем, что она не просто под телепатическим гипнозом вампира. Она под перекрестным гипнотическим огнем, в поле действия двух сил. Она — между двумя гипнотизирующими флюидами: вампир с одной стороны и доктор — с другой. Это положение меж- гипнотизерами превращает Эллен в глазах Фридриха Киттлера в действующий на расстоянии приемник сиг- налов. Она — теле-аппарат. Эллен — «двойной агент между двумя гипнотизерами, воспринимающий и передающий шумы с далекого корабля; она является лишь сенсором, радиопередатчиком. Беспроволочная передача данных функционировала еще до того, как изобретение Маркони в 1896 году электрифицировало все военные корабли на планете. Гипноз, в том виде, в каком его мог вызвать ана- литический дискурс, на физиологическом уровне достиг того, что инженеры потом осуществили электротехни- ческими средствами». Киттлер напоминает о культурно- технических основаниях кризиса Эллен. Телепатические сигналы пролагают невидимый маршрут сигналам теле- графическим.
    Доктор вводит пациентку в транс, пытаясь установить причину ее недуга. Причина скрыта, она — на рассто- янии. Причина — в любви. Причина — вне Эллен, она — в Вампире. Так полагает ученый-вампиролог. Доктор Ван Хелсинг вводит Эллен в транс. Вот как Брэм Стокер описывает этот сеанс телесвязи:
    — Где вы?
    — Не знаю, — раздалось в ответ. — У меня нет места. — Где вы теперь? — ответ прозвучал как бы во сне, но
    в то же время осмысленно. Казалось, она пытается что-то уяснить себе. Я слышал раньше, как она тем же голосом читала свои стенографические записи.
    — Я не знаю. Все мне чуждо! — Что вы видите?
    — Я ничего не могу различить. Вокруг меня темно.
    — Что вы слышите?
    Я заметил некоторое напряжение в ее голосе.
    — Плеск воды; она журчит и волнуется, точно вздымая
    маленькие волны. Я слышу их снаружи. — Значит, вы находитесь на корабле? — О да!
    — Что вы еще слышите?
    — Шаги людей, бегающих над моей головою; кроме того, лязг цепей и грохот якоря.
    — Что вы делаете?
    — Я лежу спокойно, да, спокойно, будто я уже умерла! Действие обращается к золотому веку телепатии, гип-
    ноза, внушения, сомнамбулизма. Эллен встает с постели. Она готова идти на свидание: «Я должна с ним воссоеди- ниться». И она идет. Идет прямо во сне. Она сомнамбула. Наяву она ничего не будет помнить о том, что с ней при- ключилось. Когда-то давно, в XVIII веке из таких сомнам- булических прогулок заключили, что есть две памяти. Одна — как бы сознательная, вторая — как бы бессозна- тельная. Такое расщепление памяти, душевной жизни будет указывать доктору на истерию.
  10. ТЕЛЕ-СВЯЗЬ ИСТЕРИИ
    Истерия обращает к истории любовной жизни, к отно- шениям с Другим, с Дракулой. Истерия — подчинение Господину и отказ от служения ему. Истерия — бунт и вопрошание: кто я? Истерия — вопрос идентичности. Кто я для Него? Чего он хочет? Да и кто Он, этот Носферату? Откуда его безграничная Власть? Власть Любви и Смерти.
    Парадокс трагедии Вампира в том, что он становится смертным от любви. Смертоносная любовь губительна для него. Вампир, воплощение влечения смерти, гибнет от любви. От любви к своей смерти.
    В фильме Мурнау любовь вынуждает Вампира забыть о времени. Любовь делает его подверженным воздействию времени. Любовь рождает в зеркале отражение Носферату. Любовь рождает двойника. Двойник ведет к смерти.
  11. ПЕРЕНОС
    Профессор Ван Хелсинг становится главным героем кинофильма «Дочь Дракулы» (1936) Ламберта Хилльера. Профессор арестован агентами Скотленд Ярда на месте преступления, рядом с трупом Дракулы, в которого он вонзил свой кол. Ван Хелсинг утверждает, что сила вам- пиров как раз и заключается в том, что мы, смертные, в них не верим. В споре со своим учеником, психиатром- позитивистом профессор говорит:
    «Кто обозначит границу между вчерашними суевериями и научными фактами будущего?.. Сто лет назад гипноз счи- тался черной магией… Что стало бы сто лет назад с чело- веком, выдвинувшим теорию подсознания?… Осмелились бы вы причислить сто лет назад к черной магии… перенос?»
    Ван Хелсинг верит в существование Вампира. Что было бы с Вампиром без его веры?! Дело не в магии. Дело — в переносе!
  12. КАПИТАЛ-ВАМПИР
    История ведет нас к Карлу Марксу, который и заго- ворил о вампирском капитализме. Именно Маркс писал о корпорациях, деятельность которых «лишь немного уто- ляет жажду вампира, пьющего кровь трудового мира», и о том, что этот «вампир не успокоится, пока не дойдет до последней мышцы, сухожилия и последней капли крови».
    Так Капитал и Вампир повстречались. Так Вампир утратил свое обаяние. Так возник Капитал-Вампир. Так была вскрыта экономическая подноготная вампиризма, и дискурс капиталиста обрел свое мерзкое звучание.
    В связке с Вампиром Капитал оживает. Он «развивает мечты», он «желает», он «противостоит», у него «имеется мораль». Мишель Сюриа размышляет: «Такая, наверное, у Европы судьба — время от времени возвращаться к соб- ственным демонам. Но судьба капитала предоставила ей
    возможность обнаружить для себя новых демонов. И среди всех демонов, которых ей удалось в это время для себя обнаружить, выделяется сам капитал, ведь он приобрел такой размах, что судит самого себя; и чтобы его судить, существуют только его собственные ценности». Капитал- Вампир вне Закона, ибо он занял место Закона.
  13. ГОСПОДИН УМЕР!
    Он претендует на место Абсолютного Господина. Чуть ли не на место Смерти. Той Смерти, что правит балом жизни. На смену истеро-вампиру приходит паранойя-вампир. Истеро-вампир с его проблемами любви и смерти уходит в далекое прошлое. В приступе истины паранойяльного дели- риума преданный Носферату господин Кнок провозгла-
    шает конец «прекрасной эпохи»:
    Господин… умер!
    Вампир сегодня — порождение не истеризации, а пара- нойяльного расщепления. Параноидно-шизоидный сим- птом вампира XXI века — расщепление основных источ- ников питания, энергии и информации. Вампир сосет не кровь. Вампир сосет энергию и информацию. Плохая и хорошая информация, плохая и хорошая энергия — вот что нужно сегодняшнему техно-вампиру.
  14. ТЕЛЕ-ТЕХНО ДИСКУРС: ЭНЕРГИЯ И ИНФОРМАЦИЯ
    На смену кровососущему биовампиру приходит постин- дустриальные техновампиры. Вместо поцелуя Носферату Призрака Ночи техновампиры похищают информацию и энергию. Герои эпохи неопозитивизма — энерговам- пиры и ин

фовампиры. Они питаются не животно- магнетическими флюидами, не кровью, а энергией и инфор- мацией. Они питаются пищей постиндустриального общества. Символической матрице нужно отсасывать энергию человека-батарейки. Чело-батарейка — либидо-придаток идеологического Капитал-Вампира.
Неопозитивистский дискурс пропитывает дискурс неовампиризма. И Блэйд не боится дневного света. Он — между дневными батарейками и ночными вампирами.
18. МОБИЛЬНЫЕ ВАМПИРЫ
Недавно мне посчастливилось побывать на концерте Мэрилина Мэнсона. Между публикой и сценой долго висел занавес с вытянутыми готическими буквами ММ. Занавес создавал особое напряжение. Публика чувство- вала, — ее любовь, ее смерть там, за ним. Когда вдруг раз- далось хрипение Six a.m., Christmas morning, no shadows, no reflections here, занавес слетел вниз и воссоединившееся внутривнешнее пространство запульсировало мерцаю- щими красными рогами и осветилось лунными экранами мобильных телефонов. If I was your Vampire, — заревел скорбный голос Мэнсона. Началась же эта история с теле- фонного звонка, раздавшегося рождественским утром, в шесть часов. Мэнсону звонила Дита фон Тиз, и звонок этот поставил крест на их любви.
Lying cheek to cheek
In your cold embrace.
So soft and so tragic
As a slaughterhouse.
You press the knife
Against your heart.
And say that “I love you so much you must kill me now.”
Полыхал новый готический гимн, пришедший на смену “Bela Lugosi’s Dead” Bauhaus. Мэрилин Мэнсон изрыгал новый «готический гимн на все времена»:
If I was your vampire, Death waits for no one. Hold my hands
Across your face, Because I think
Our time has come.
Мобильные телефоны и инфернальные рога не изда- вали звуков, не передавали голоса, они излучали свет. Светоносный Люцифер леденил души Любовью (М.эрилин) и Смертью (М.энсона). Инфернальные теле- фоны и мобильные рога вторили I love you so much you must kill me now.
Телефон поддерживал безопасное расстояние. По теле- фону не укусить, не поцеловать. Так ли? Отчуждение? Похоже, Маршалл Маклюэн не уверен. С дрожью в голосе он говорит:
It is quite natural to kiss via phone.

 

информация с сайта

Интервью. А. Смулянский « О современных субъектах, психоаналитиках и чтении Лакана: интервью для журнала “Visum”.

VISUM: Пользуясь случаем, сперва хочу поблагодарить вас за то, что вы сделали и продолжаете делать для развития и популяризации (в хорошем смысле слова) психоанализа на территории СНГ. Я думаю, что не солгу, если скажу, что подавляющее большинство, если не все интересующиеся Лаканом и Фрейдом посетили (он- или офлайн) ваши семинары. К тому же, вы автор нескольких замечательных книг. Но сейчас хотелось бы начать со следующего. Многие аналитики и философы говорят, например, что современность — это шизофреническая эпоха, что сегодняшний день — это день нарциссического общества и тому подобное. Это популярный взгляд, но согласны ли вы с ним? Или, на ваш взгляд, в качестве «фундаментальной» проблемы современности мы сегодня имеем нечто другое?

А. Смулянский: Как ни странно, это один из вопросов, задаваемых наиболее часто, как если бы в утвердительном ответе на него содержалось что- то обнадеживающее. На самом деле, как я несколько раз сообщал в работах и лекциях, был пропущен момент, когда из режима, позволяющего субъекту претендовать на собственную незаменимость — на самом деле, буквально называть это «нарциссической установкой» вовсе необязательно — современность перешла в режим, который можно было бы обозначить как панический.

Паническое состояние вовсе не означает, что общество находится в состоянии непрерывного страха. Например, характерные для общества конца прошлого века массовые фобии внезапной эвакуации в связи с началом непредвиденных военных столкновений исторически возникли гораздо раньше, нежели этот панический субъект появился, и не имеют к его формированию прямого отношения. Дело в том, что паника — это вообще не страх и даже не ужас. Невзирая на ложную синонимичность этих понятий, они существенно разнятся на этическом уровне, поскольку ужас прежде всего предполагает замирание перед возвышенным, которое в то же время внезапно оказывается лишено своей сублимационной основы. Напротив, паника не провоцирует никакой соответствующей возвышенному позы и вообще не предъявляет к субъекту никаких требований до тех пор, пока он не лишается или не оказывается под угрозой лишения того, что рассматривается им в качестве данности, на которую он рассчитывает гарантированно опираться.

Именно с приоритетом паники связано одно из важнейших, но в то же время прошедших практически незамеченными философских событий — исчерпание развиваемого экзистенциалистами учения о решающей роли трансгрессии в преобразовании субъекта. Принято считать, что за трансгрессией следует перерождение, метанойя, какой-то существенный прогресс субъективности. На деле для субъекта нынешнего любая трансгрессия оборачивается паникой в чистом виде, и экзистенциалистский аргумент, апеллирующий к неизбежным, но требующим преодоления трудностям, здесь не срабатывает — субъект не собирается ничего терпеть, он требует немедленного возвращения к статусу кво. В то же время не стоит считать, что это показывает какую-либо регрессию, уплощение характеристик существования этой субъектности или же отсутствие в ней ресурсов того самого «онтологического мужества», на необходимости которого так настаивали религиозные экзистенциалисты, чье учение запудрило интеллектуалам мозги настолько, что даже учение Лакана нередко читается через аналогичную призму. Субъект, о котором идет речь, очень быстро продвигается в ином, совершенно недоступном еще недавней философии направлении: теперь он является субъектом, направляемым не столько радикальным следованием за своим условным желанием, сколько постоянным исследованием границ непостижимости желания Другого. В этом смысле насаждаемая поздним модерном культура своеобразной заботы о своем желании во многом утратила актуальность — даже предприятие психоанализа, чрезвычайно удачно долгое время в нее укладывающееся, не может строиться полностью.

Принято считать, что за трансгрессией следует перерождение, метанойя, какой-то существенный прогресс субъективности. На деле для нынешнего субъекта любая трансгрессия оборачивается паникой в чистом виде.

Эта смена приоритетности в субъектном построении еще не окончательно воспринята гуманитарной средой. Более того, есть основания утверждать, что та же философия — особенно некоторые из наиболее непримиримых ее политических направлений, например, марксистского или анархистского образца — не успели этот поворот осознать. По этой причине они все еще ждут от субъекта проявлений героизма, подвига — например, против угнетения или во имя свобод — в качестве высшей точки, наиболее яркой кульминации, оправдывающих все то, что протестная повестка прочитывает как досадное бездействие этого субъекта в остальное время.

Нельзя сказать, что на героизм современный субъект совершенно не способен, но проявления последнего больше не являются чем-то таким, что на вектор актуального для него желания непосредственно бы указывало. Речь, скорее, о действиях, спровоцированных нуждой, буквальной зажатостью в угол, и на это ясно указывает нынешняя градация условностей, с которыми субъект сообразуется, когда строит гипотезы о своем возможном участии, например, в митингах или уличном протесте: для него имеют значение не столько стратегические дальние перспективы, как бы ни силилась протестная повестка на них указать, сколько возможность увериться в том, что действия власти в значительной степени посягают на что-то такое, лишение чего субъект полагает в высшей степени недопустимым. Никакой другой революционной мотивации сегодня, похоже, не существует в принципе. Можно быть этим фактом разочарованным — и нынешние милитанты, несомненно, испытывают по этому поводу глубочайшую скорбь. Но у субъекта сегодня есть более важная точка приложения, которая в пределе выступает не столько в виде каких-то выдающихся, экстремальных действий, направленных против Другого, сколько в прощупывании вопроса о том, кем этот Другой является и как он обращается со своим желанием — в особенности если его действия обладают символической влиятельностью или отмечены каким-то выдающимися достижениями, показывающими, что он не чета прочим. Если ранее речь шла о том, чтобы этого Другого — кем бы они ни был — каким-то образом склонить к переменам, заставить поступиться частью власти или прибыли (для чего и возникала нужда в героическом и рискованном жесте со стороны субъекта, восстающего против предположительно учиненной этим Другим несправедливости) то теперь субъект более непосредственно желает знать, как желание Другого устроено и что обеспечивает ему ту отделенность, сепарированность от известных субъекту по опыту обстоятельств, в среде которых он сам кое–как пытается действовать.

Это, без сомнения, скажется на перспективе, которая все еще остается для некоторой части общества желанной — перспективе революции, для которой теперь придется искать совершенно иные основания. Сегодня исходящее от Другого воздействие, его влиятельность перестают выступать в качестве анонимного препятствия, которое следовало бы устранить — вместо этого субъект находится в состоянии смущения. Именно это смущение и обуславливает ту прокрастинацию, к которой нынешний невротик чрезвычайно склонен независимо от того, является ли он невротиком навязчивости или же страдает истерией.

VISUM: Если говорить про современное состояние дел в психоанализе, то имеет место, на мой взгляд, проблема, связанная с тем, что как после смерти Фрейда «Фрейда» отказались понимать, так и после смерти Лакана «Лакана» тоже успешно начинают забывать, а уроки «лаканизма», пусть и сохраняющие известную соблазнительность (в первую очередь для интеллектуалов, а не самих аналитиков) успешно забываются. Если это действительно так, то почему это неизбежно происходит? И, отсюда же вопрос: можно ли говорить о том, что история психоанализа — это история «авторитетов» — Фрейд, Кляйн, Лакан, Бион?…

Смулянский: Следовало бы начинать с того, что у психоанализа нет никакой истории — ни в смысле какой бы то ни было эволюции, потому что никому еще не приходило в голову запросить сравнение фрейдовской и, например, кляйнианской практики на предмет прогресса в понимании психики; ни в смысле наличия осевого пункта, проекционно пересекающего все существующие клинические плоскости, которые, даже отступая в стороны, продолжали бы на него нанизываться. Невзирая на усматриваемую извне в существовании анализа диахронию — временную протяженность его существования — он остается наиболее масштабным синхроническим предприятием современности. На это указывает, в частности, отсутствие для аналитиков соотношения устаревшего и нового, проблематичного для всех прочих сфер — так, в среде психологов, слабо связанных с психоаналитической клиникой, можно услышать рассуждения об «устаревании Фрейда», но для аналитика вопрос таким образом даже не стоит, и это связано прежде всего не с масштабностью фрейдовского вклада, из которого всегда можно извлечь что-то еще, а с господством синхронического измерения, в котором Фрейд не сводится к прошлому по причине отсутствия в аналитическом предприятии концепта «прошлого» как такового.

Это отсутствие диахронии связано ни с чем иным как с господством на территории анализа особой тревоги, которая сама по себе является неустаревающей и тем самым лишает психоанализ и тех, кто в него вовлечен, чувства времени. Именно тревога оттолкнула от Фрейда всех, кто начал массово практиковать психоанализ после его смерти, и та же самая тревога с новой силой вспыхнула в сообществе тогда, когда выяснилось, что Лакан не оставил сообществу ничего, кроме требующих многолетнего изучения текстов. Не отказываясь от этого изучения, аналитики, тем не менее, желают более непосредственной и быстрой компенсации своих усилий — именно так возникают сообщества, которые требуют признания их прав на наследование, притом что наследуют они исключительно область легализации своей практики. Легализация эта позволяет для каждого отдельного аналитика справиться с тревогой, но не устраняет ее в самом сообществе. Более того, по мере роста консолидации сообществ на базе формальной унаследованности тревога усиливается. Можно сказать, что иметь мэтра, следовать за мэтром формально — означает бороться с тревогой на уровне собственной практики и одновременно поддаваться ей на уровне сообщества, притом что в таким образом созданной профессиональной среде принято фатально недооценивать влияние этой разлитой, обобщенной тревоги на анализантов, как если бы у последних не было никакого доступа к знанию о том, что с аналитическим сообществом происходит. Лакан максимально близко подошел к мысли, что это не так, и именно это побудило его в конце откреститься от сообщества как такового, но это не возымело никакого действия, потому что единственным способом переориентировать внутрианалитическую тревогу остается ее допуск в поле действия — например, посредством продолжения лакановской мысли из другого места.

VISUM: Ваши лекции и тексты посвящены психоанализу, но в них есть место и для философии — от Кьеркегора и Хайдеггера до Бадью и Бодрийяра. Вы сам закончили философский факультет СПбГУ. По-вашему, должен ли сегодня аналитик ориентироваться в философском пространстве? Должен ли стоять томик Платона рядом с сочинениями Фрейда у него на полке?

Смулянский: Дело в том, что оптика, которая предлагала бы эти две дисциплины в качестве пары или альтернативы — пусть даже взаимодополняющей — в корне неверна, если речь идет о направлении, с которым имя Лакана ассоциируется. Я говорю о структурализме, которому (включая его отдаленных предшественников, иногда не распознаваемых в качестве таковых) я преимущественно в своих лекциях уделяю время. Определяя структурализм, прежде всего необходимо говорить не о «философии», поскольку структуралистская мысль, включая ее наследие вплоть до Алена Бадью, не является сугубо философским течением. Напротив, речь идет целой системе того, что Альтюссер называл «теоретическими практиками», включающими в себя социально-критическую мысль, филологию, лингвистику, этнографию, математику, политическую деконструкцию, критику культурализма и т.п. Проблема современных психоаналитиков, наследующих учению Лакана, в том, что они соприкасаются с этой, на самом деле гигантской системой лишь краем, в процессе изучения собственно лакановских текстов, из–за чего они зачастую оказываются не на уровне более широкой проблематики структурного психоанализа и, соответственно, не чувствуют в себе сил сделать в ней дальнейшие шаги.

Казалось бы, этого достаточно, чтобы приветствовать появление в области психоанализа специалистов, для которых практика не является единственным средством вхождения. Но дело в том, что у их интереса есть дополнительные следствия, связанные с тем, что наследуется ими по той основной философской линии, из которой это вхождение они совершают.

На присутствие этой линии указывает наличествующее здесь сильнейшее искушение сопрячь психоанализ с достижениями социально-критической мысли. Это ведет к тому, что довольно много философов делают из лакановского учения специфические выводы, по большей части этические, сложившиеся в отдельную субкультуру прочтения лакановских текстов. Как правило, эти выводы содержат следующие составляющие: интенсивная критика прогрессизма и науки (причем посредством настойчивого указания на уникальность психоаналитической мысли здесь обычно отстаивают мысль университетски-гуманитарную); предупреждение против растущего сопряжения власти и знания (здесь обычно говорят об опасностях цифровизации, об узаконивании принципа удовольствия посредством «бегства в гаджеты» и т.п.). Вся эта проблематика навязчиво-нравоучительна, быстро устаревает и теоретически и интеллектуально, а ее воспроизводство само по себе указывает на наслаждение повторением. Занимая эфир, она не позволяет вернуться к более оригинальной фрейдовской линии, всегда предупреждавшей о том, что любой общественный или технический прогресс лишь усиливает психическое неудобство, а не смягчает его, пусть даже воображаемым, временным образом. Другими словами, каждое новое техническое внедрение лишь высвечивает уже имеющееся Unbehagen, изначальное психическое недомогание субъекта в культуре, а не отвлекает субъекта от «подлинности желания», на чем обычно настаивают.

При этом само понятие желание также вызывает в философской среде особое оживление, несопоставимое с той осторожностью, с которой этот термин Лакан всегда использовал. О желании философы нередко высказываются так, как если бы речь шла о благородной породе, которую следует лелеять и поддерживать, восхищаясь ее выдающимися образцами. Здесь возникает характерная ошибка: повторяя вслед за Лаканом, что желание никаким благом не ориентировано, тем не менее, как бы в знак компенсации, здесь начинают само желание выдавать за благо особого рода. Такое использование выдает именно философа; напротив, психоаналитик не станет обращаться с концептом желания подобным образом — прежде всего, потому он что кое-что знает о редкости, даже случайности явления желания в принципе и, что еще важнее, о его несовпадении с тем, что психология вкупе с литературоведением называют «характером».

По этой причине недостаточно указать на какого-либо яркого в своих начинаниях или выделяющегося особо трагичной судьбой субъекта или персонажа, чтобы утверждать, что его желание носит такой же достойный внимания и отчетливо проявленный облик. Это не одно и то же, но, тем не менее, именно в философских заходах одно нередко подменяется другим. Это грозит в первую очередь тем, что в ходе использования такого рода психоанализ, действительно насыщаясь привлекательной для многих актуальностью, в то же время низводится до жанра т.н. «портрета современности» — жанра, литературно-модернистская устарелость которого бесспорна и которая сама по себе сжимает тиски вокруг сколь угодно нового аналитического исследования. По этой причине я полагаю, что ситуация, на которую Лакан однажды указал, комментируя содействие психоанализу со стороны философской герменевтики — в тот момент ведущей области философского знания как такового — указал, призвав не поддаваться ее чарам и не принимать это содействие за чистую монету — сохраняется и сегодня. Психоанализу следует быть осторожным с философией — это союзница неверная и заинтересованная в следствиях, которые в конечном счете идут на пользу только ей самой.

Здесь возникает характерная философская ошибка: повторяя вслед за Лаканом, что желание никаким благом не ориентировано, тем не менее, как бы в знак компенсации, здесь начинают само явление желания выдавать за благо особого рода.

VISUM: В прошлом году вышла ваша книга «Метафора Отца и желание аналитика». Насколько я могу судить, она должна продолжить работу Лакана, начатую им в 1960-х годах на семинаре «Имена-Отца». Можете рассказать немного более подробно о своем новом труде?

И сюда же: когда мы говорим о «желании аналитика», мне вспоминается фрагмент из интервью Андре Грина: «…Лакан в своем семинаре по этике, определил, что аналитик — это тот, кто не предает своего желания. Это то, как он сам описывает Лакана-аналитика: «Меня не волнует законодательство, говорящее аналитику вести себя таким или иным способом. Я собираюсь делать только то, что мне нравится, если только этому не препятствует уголовное право.» Так что он пользовался преимуществами неопределенности национального законодательства по психотерапии, чтобы делать именно то, что ему нравилось. Национальное законодательство не имеет дела с психоанализом, так как это бы подразумевало его признание, в том числе как терапии, и необходимость возмещения аналитических затрат. Этическая позиция, которая утверждает: «Я не отрекусь от своего желания» является аналогом этики террористов, которые говорят перед трибуналом «однажды мы избавимся от судей, которые сейчас судят меня. Эта этика гласит: «Мое желание является единственным законом» .

Можете это прокомментировать? Что вообще вы думаете о практике Лакана?

Смулянский: У любого лакановского заявления немало смысловых подкладок, из которых мы обычно прочитываем не больше одной-двух, и этого оказывается недостаточно. Так, обычно прежде всего торопятся предупредить, что Лакан конечно же не мог иметь в виду пустое самоволие специалиста в вопросах права анализировать, взятие на себе полномочий на ровном месте. Обычно этим заверением и ограничиваются, допуская, что аналитика должен вести некий ориентир другого, более неочевидного порядка, в определении которого обычно запутываются настолько, что использование ссылки на «этику» — у Лакана действительно легко можно найти этот термин — кажется многим удачным выходом, настоящим спасением положения.

На деле в этом заявлении Лакан, как и во многих прочих, также прочитываемых обманчиво, не стремится дать подобие руководства, а предлагает суждение о том, чем именно анализ уже является — как в тех случаях когда за спиной у специалиста находится мощное сообщество, служащее его действиям алиби, так и в случаях, когда ему волей-неволей приходится идти поперек течения. Это означает, что Лакан вовсе не пытается выделить некий подобающий способ быть аналитиком — например, как в его случае, будучи бунтарем — по отношению к которому все прочие способы являются компромиссными и неподлинными. Речь идет о вещах, из которых я бы выделил по меньшей мере две: обреченность аналитика на желание, толкнувшее его анализировать, и, одновременно — притом, что в этом можно увидеть противоречие — на желание аналитика как образование, представляющее собой вычет из желания Фрейда.

Я не буду специально расшифровывать, в каких отношениях находятся желание аналитика и желание Фрейда — подробности на этот счет можно найти в книге. Скажу лишь, что все, написанное сегодня на тему этих отношений, притом что оно и без того крайне немногочисленно, является не вполне удовлетворительным. Самое удивительное при этом то, что, оно, похоже, тем не менее, всех удовлетворяет — удовлетворяет, невзирая на то, что сам Лакан, по всей видимости, был бы крайне фраппирован способом, которым с понятиями, в которые, как он сам полагал, заложено не меньше чем взрывное устройство, обращаются в наследующих ему сообществах.

Тем не менее, чтобы не уходить в сторону, я снова обозначу точку, в которой психоаналитик — даже самый с лакановской точки зрения ретроградный и закостенелый — пребывает и которая представляет собой объявление себя в качестве аналитика в качестве результата скрытого напряжения между тем, что представляет с одной стороны отброс собственного желания будущего специалиста, которое он тщится в дидактическом анализе обнулить, и выкидышем желания аналитика, общезначимое единство которого поддерживается лишь тем, что образуется оно в результате и, в то же время, вопреки одному из значимых эпизодов фрейдовского желания. «Законом» в терминах самого Лакана является результат этого соотношения, всегда непредсказуемый. Именно ему анализирующий субъект не может противостоять, так что любое обнародование факта ведущейся им практики всегда является заявлением о том, что этому закону он волей-неволей следует.

Именно по этой причине рушится тщательно создаваемая Фрейдом на всем протяжении его исследования утопия «анализа как такового», за которой стоит предположение, что, независимо от специалиста ведущего анализ, анализант всегда получит приблизительно то же самое, что и при обращении к любому другому, рандомно выбранному специалисту. Утопия эта, несомненно, была почерпнута Фрейдом из врачебной практики, в которой эта закономерность выполняется при условии, что врачи определенной выборки имеют соответствующую квалификацию и должным образом ей пользуются. В анализе даже при соблюдении этого условия анализант обречен столкнуться не с анализом как он есть, а с желанием аналитика в качестве неравновесного, расщепленного образования. Это до определенной степени пугающий момент, но никакой альтернативы здесь нет — этим анализ и отличается от прочих психотерапевтических направлений, также вышедших из Фрейда, но не зашедших настолько далеко, чтобы данное расщепление оказалось принципиальнее вопроса об аналитической технике.

Данная ситуация оказалась воплощена в собственной практике Лакана, вызывающая и экстравагантная стилистика которой представляла собой демонстрацию и одновременно задействование этого расщепления. Многие по этой причине находили и до сих пор находят манеру лакановского анализа вызывающей и несносной, но невыносима она именно по причине буквального, радикального подчинения закону желания, согласно которому любой, пожелавший анализировать само желание, должен уплатить мзду, понести утрату в самой структуре желания собственного. Именно это аналитика и отличает, о чем его анализанты на определенном уровне прекрасно осведомлены.

VISUM: Лакан говорил, о том, что непринятие, отбрасывание Имени-Отца приводит к психозу. Отцовская функция позволяет субъекту занять вообще некое место в Символическом. Справедливо ли говорить, что с учетом «обесценивания» («унижения», «изменения») роли отца в современной семье, у нас появляется все больше «психотиков»? (Если мне не изменяет память, эту мысль Лакан высказывал в одном из ранних своих текстов, для французской энциклопедии. Текст «Семья»,1932 года). Выходит — потенциальное сумасшествие, убийство Отца — это плата за прогресс?

Смулянский: Я бы сказал, что с определенного периода у наследующих Лакану специалистов появляется определенное желание (это именно «желание» в полномерном аналитическом смысле) диагностировать психоз и делать это чаще, чем обычно. Несомненно, с вполне реальным нынешним преобразованием места отцовского репрезентанта это также связано, но связь эта производит куда большее впечатление на самих аналитиков, нежели ведет к заметному росту реальных психотических случаев среди пациентов.

Что на самом деле происходит вместе с нивелированием отцовского присутствия — притом что мы знаем, что отец не присутствует в семье всецело: речь всего лишь о «реальном отце», и это определение не столько придает ему некоей полнокровной реальности в обычном смысле, сколько описывает довольно узкий круг совершаемых им в отношении желания матери и ребенка операций. Одновременно вместе с нивелированием этого присутствия, включая также статистику роста количества семей с ребенком и одной только матерью (и, в ряде случаев, с семьей с ее стороны) происходит взрыв не столько психозов, сколько тех типов невротических расстройств, которые Фрейд, не найдя для них отчетливой рамки, записал в «неврозы тревоги». Сегодня, особенно с лакановской возвышенности, это определение звучит анахронично — нозология Лакана требует, чтобы в каждом аналитическом случае специалисты все же определялись, идет ли речь о неврозе навязчивости или же истерическом образовании. Тем не менее невозможно пропустить экспоненциальный взлет в современности количества невротизаций, связанных с буквально представленным паническим компонентом — будет ли это агорафобия, клаустрофобия или же, например, неврозы дисморфофобического образца, включая пищевые и гендерные расстройства.

Результат утраты символической отцовской функции на сегодня — это не психозы, а фобии и дисморфофобические расстройства.

Можно сказать, что это единственное на сегодняшний день видимое следствие аннулирования обязательности отцовства, происходящее вовсе не из того, что, как могли бы поспешно заключить педагоги, присутствующий отец предоставляет ребенку опору, готовя его к более выдержанной реакции на внешние испытания и неудобства. Напротив, функция отца заключается в непрестанном внесении поводом для смущения, запинки — так, например, то, что ребенок воспринимает с восторгом, не встречает у отца никакого энтузиазма, и он это ребенку так или иначе сообщает. При этом в эпоху Фрейда имело место особое соотношение обстоятельств, в которых по крайней мере некоторой части невротиков удавалось совершить отвержение отцовской назойливости, поставив механическую преграду крайней заинтересованности отца в происходящем с ребенком после достижения им фаллической стадии. Сегодня этот выход, похоже, утрачен; и нынешнее более интенсивное устранение отца через возросшее число тандемных (мать и ребенок) семей несомненно имеет причиной возросшую чувствительность обоих членов этого тандема к исходящему от реального отца комментарию и его невыносимому смыслу, против которого в особенности у ребенка больше нет никакого средства защиты. Отсюда и возникает то, что сегодня называют «новой оскорблённостью», «культурой обиды», усваивая которую субъект делается крайне чувствительным к любому, даже самому легкому и чисто профилактическому обесцениванию собственной повестки и связанной с ней чувствительности — ростки этой культуры заметны сегодня повсюду и по большей части касаются употребляемых означающих, то есть самих по себе средств выражения. Последнее неудивительно, учитывая, что реальный отец как раз в выражениях не стесняется.

VISUM: Лакан говорил, что «образование аналитика — это образование бессознательного». Говорит ли это о том, что «университет» не может готовить психоаналитиков? Каким образом, по-вашему, должно быть устроено «идеальное» образование аналитиков?

Смулянский: Полагаю, что не стоит недооценивать значение того факта, что всякий раз, когда мы говорим о каком-либо известном аналитике, мы лишь с большим трудом припоминаем (если вообще знаем) имя, которое стояло у истоков его дидактического анализа. Это не означает, что носитель этого имени не оказал должного влияния — речь лишь о том, что мы не можем это влияние оценить.

В то же время, говоря о лакановском афоризме, следует в его толковании опять-таки тщательно избегать слабодушного умиления — речь идет не о каком-либо потрясающем в своей масштабности онтологическом и одновременно абстрактном факте, а о том, что, производя аналитиков, вы буквально воспроизводите бессознательное в новом, недоступном для него ранее месте. Другими словами, появление очередного аналитика сопряжено с новой работой вытеснения на совершенно ином уровне — а именно там, где никакого бессознательного ранее не было и в помине, поскольку, как мы знаем, аналитическая деятельность из доступной желанию субъекта сферы вовсе не вытекает. Возникает искушение сказать, что, производя аналитиков, воссоздают новую локацию бессознательного искусственным образом, если бы не искусственность любой субъектности как таковой, даже самой что ни на есть естественно воспроизводимой.

Действие этого новой локации бессознательного мы видим в самых разнообразных его проявлениях — в упомянутом вами выше двусмысленно отклоняющемся движении, возникающем всякий раз, когда в производстве аналитической теории возникает новая точка пристежки, немедленно собирающая возле себя заинтересованных лиц и в то же время заставляющая их вставать возле нее крепостью, не позволяющей эту новую точку освоить в силу вызываемой ей тревоги; в переделах и конфликтах школ; в страхе утратить анализантов в современной ситуации, где анализ больше не может так же успешно конкурировать за приверженность субъекта лечению, как еще несколько десятилетий назад. «Бессознательным» Лакан называет все это, очевидно, по той причине, что оно не совпадает с бессознательным отдельно взятого аналитика — другими словами, остается за той самой преградой, которая ранее отмечала бессознательное субъекта до того, как сам анализ возник.

Это несет не совсем обнадеживающие новости, поскольку означает, что нет никакого «достаточно хорошего», подходящего способа образования аналитика. Договариваясь о непреложности правил, посредством которых этот аналитик должен быть создан, с одной стороны действительно устраняют многие риски, так что навряд ли эта процедура может быть как-то обойдена. Но если посмотреть на происходящее чуть шире, очевидно, что при этом прямым ходом следуют на территорию, где никакая дальнейшая коррекция немыслима — аналитик может быть сколь угодно добросовестен относительно этических установлений своей профессии, но это не оказывает никакого влияния на ту область бессознательного, что оказывается самой институционализацией анализа создана. В то же время демонстративный выход за пределы этой институционализации, который некоторые аналитики совершают, не желая ассоциироваться ни с какой школой, также ни в малой степени от последствий этой новой локации бессознательного их не избавляет. Именно это является причиной постоянно упоминаемой «невозможности» (хотя и бесспорной реальности) психоаналитической профессии, а вовсе не сопряженные с ней частные деликатные тонкости, существование которых как раз легко и охотно допускают.

Нет никакого «достаточно хорошего», подходящего способа образования аналитика.

VISUM: Я никогда не прощу себе, если не воспользуюсь возможностью и не поговорю с вами про «Лакан-ликбез». Расскажите, как появилась идея семинара? Не устали ли вы за столько лет? Как много времени у вас занимает подготовка к лекциям? Бывали ли какие-то курьезные моменты во время лекций, которые вам запомнились?

Смулянский: Семинар появился в тот момент, когда тексты Лакана, многие из которых переводились в тот момент буквально в режиме реального времени, внушали русскоязычным читателям наибольшее почтение и страх. При этом практика показывает, что в подобном отношении к ним нет ни особой добродетели, ни практического резона, поскольку демонстрирующие это почтение специалисты все равно рано или поздно начинают пользоваться лакановским аппаратом, и частые неудачи в этом использовании вызваны не столько реальной неспособностью его освоить, сколько с торможением, связанным с самой фигурой Лакана. По этой причине уже со второго сезона семинар перестал служить чисто техническим подспорьем для читателей, находящихся в изучении лакановского текста на уровнях beginner и intermediate, и превратился в исследование неосвоенных сторон фрейдовской и лакановской мысли. Это превращение было связано не только с очевидным изобилием возможностей для подобного исследования, но и с попыткой возрождения ситуации, которой воспользовался сам Лакан в тот момент, когда предпринял обновление фрейдовской повестки, осознав, что сама она, даже при всем ее богатстве, больше ничего не сможет дать специалистам, если не подключить к ней дополнительный источник, который из нее самой не выводим, но при этом позволяет начать читать на иной основе.

VISUM: Зарекомендовав себя как внимательного читателя Лакана, вы показали удивительную особенность его текстов: их можно читать, понимать, если конечно, быть достаточно внимательным; и наоборот — несмотря на прозрачность текстов Фрейда, они всегда остаются вещью-в-себе. Я позволю себе предположить, что как таковой практики чтения Фрейда на постсоветском пространстве все еще нет. Или, может быть, я ошибаюсь? Как вообще надо читать Фрейда и Лакана?

Смулянский: Дело в том, что для аудитории Лакан представляет собой раздражитель, уточнение природы которого происходит в последействии, и так, собственно, реализация его учения и была им самим задумана. Для иллюстрации этого я неоднократно приводил в лекциях пример, связанный с перипетиями введенного Лаканом понятия «Большого другого» — когда сам Лакан его вводил, он делал это во многом экспериментальным образом, наощупь, не зная, какого рода последствиями для слушателей оно обернется. Как только публика выказала характерную очарованность этим понятием, опознав его через модные в тот период политические метафоры контролирующего старшинства, Лакан тут же резко сменил вектор трактовки, существенно уменьшив долю его присутствия в своих выступлениях, сочтя, что интеллектуальное сообщество и так неплохо позабавилось и этому стоит положить конец. Это справедливо и для чтения Лакана в целом: в тот момент, когда практики этого чтения (например, после волны переводов) формируются, они еще не являются более или же менее релевантными. Их способствующая прочтению или же, напротив, реакционная составляющая обнаруживается лишь впоследствии. Так, в русскоязычных рецепциях долгое время сцену чтения занимала манера передачи, демонстрирующая яркую истеризацию по отношению к лакановскому вкладу. Стилистически для нее были характерны многозначительные пересказы отдельных общих мест лакановского изложения, обилие цитат, сугубая назидательность тона в рассуждениях о лакановской этике и одновременно робость в использовании теоретического аппарата, поучительно намекавшая, что речь идет о чем-то, чему в значительной степени суждено оставаться непостижимым. При этом истерический отклик на какое-либо значительное высказывание не подразумевает никакого продвижения или собственного вклада — об этом даже речи быть не может, потому что у истерика не может быть никакой своей речи. Именно так Лакан читался в России долгое время, и нельзя сказать, что у этого способа не было необходимых плодов — для начального знакомства с лакановской мыслью он подходил идеально. Сегодня, когда ознакомительный период явно затянулся и настало время производить на его основе теоретический и клинический продукт, этот способ прочтения стал реакционным, поскольку его усилиями лакановский материал стремительно превращается в достояние прошлого, потребное лишь изначально лояльному к нему поколению специалистов, знавших Лакана лично. Уже для нынешнего молодого поколения аналитиков и интеллектуалов, бесспорно убежденных в необходимости изучения лакановского наследия, подчеркнутая сервильная почтительность старшего поколения в его отношении выглядит как минимум странно.

Что касается буквальности прочтения как такового: Фрейд не был, как известно, особенно свободолюбив том, что касалось именно буквы психоаналитического учения — любые предпринятые его последователями отклонения от заданного им направления сильно его раздражали: он сам неоднократно указывал, что предпочел бы, если бы мог, контролировать то, что появлялось из–под их пера. На этот факт любят указывать, намекая тем самым на авторитарность психоаналитического учения, не замечая, что именно эта фрейдовская строгость привела к появлению уже после его смерти к масштабному высвобождению творческих усилий, включая саму возможность появления Лакана, позволявшего себе любые перетолкования фрейдовского текста при условии, что они релевантны клиническому опыту и, шире, самим фактам наблюдаемой реализации современной субъектности в принципе.

Напротив, лакановское свободолюбие и подчеркнутое отсутствие с его стороны какой-либо ревнивости и вообще внимания по отношению к продукции ближайших последователей немедленно, буквально в пределах двух десятилетий привели к масштабному закостенению лакановского учения, последствия которого мы наблюдаем сейчас в полной мере. Сегодня существуют школы, обучающие своих приближенных почти что автоматическому пониманию лакановских концептов, как если бы те не подразумевали никакого продолжения, как если бы крамольной была бы сама мысль о том, что с Лаканом можно и даже видимо должно поступить так, как он сам поступил с Фрейдом: то есть, исходя из страсти к совершенному им прорыву и подразумеваемой этим прорывом нехватке, дать его речи продолжающее толкование из другого места.

Это парадоксальное переворачивание ситуации вызвано тем, что можно было бы назвать неизбежным в каждом случае переделом тревоги, точкой изменения ее приложения. Совершенно очевидно, что Лакан смог совершить такое впечатляющее продвижение, поскольку никакой тревоги он не испытывал — я не говорю, что он, как аналитик, не знал тревоги вообще, а лишь то, что в его случае со стороны тревоги не существовало ограничения, налагаемого на его речь.

Напротив, нынешние его ортодоксальные последователи буквально одержимы тревогой, не позволяющей им сделать новые и в достаточной степени далеко идущие выводы из того, совершенно неразработанного до сих пор материала, который лакановское учение предлагает. Произошло это в силу непреложного закона, заставляющего последователей пытаться взять на себя роль тех, кто в конечном счете расплачивается за свободомыслие мэтра и вытекающее из него — по крайней мере это так прочитывается — легкомыслие. Здесь возникает отвечающее этому легкомыслию обратное «желание сберечь» — желание крайне ретроградное и в конечном счете, как это ни странно, скрыто агрессивное в своей основе.

В принципе, ничто не заставляет ту или иную отдельную школу с этой ролью идентифицироваться — более того, ее можно отследить: она, как мы говорим в области практики, анализабельна. Тем не менее, поскольку еще никто и никогда не анализировал школу — хотя никаких особых препятствий к этому нет, поскольку определенным желанием она всегда снабжена в полной мере — никакого продвижения в этом вопросе не наблюдается.

Совершенно очевидно, что Лакан смог совершить такое впечатляющее продвижение, поскольку никакой тревоги он не испытывал. Но наследующий ему специалист снова находится в тревоге.

VISUM: Жижек говорил, что психоанализ сегодня крайне актуален; правда, в очередной раз психоанализ сегодня хоронят — на этот раз «нейронауки» и примкнувшие к ним когнитивные направления. Какое, на ваш взгляд, будущее есть у психоанализа? Есть у него это самое будущее?

Смулянский: Здесь имеет место характерное недопонимание как целей анализа, так и особенностей его воздействия, которые зачастую не совсем ясно осознаются в том числе самими психоаналитиками. Последние, особенно те, кто настроен более ревностно, нередко уверяют, что нейрокогнитивные направления не могут заменить анализ, поскольку они якобы не учитывают субъективное измерение. На самом деле, это не так: с его изучением эти направления могут справиться более чем удовлетворительно при условии, что им не будет поставлена этическая преграда наподобие некоторое время имевшему место запрету в изучении патологоанатомического материала, как это было в XII-XVI веках. Более того, существующая ныне уверенность по поводу предположительной невозможности для нейронаук добиться каких-либо изменений в субъекте — за исключением тех перемен, которые достигаются наиболее грубыми и традиционно пугающими общественность способами — также, по всей видимости, в будущем не будет иметь под собой никаких оснований.

Единственное, что ограничивает вытекающие из нейропсихологии практики — например, связанную с ней когнитивно-поведенческую терапию — это то, что они ни при каких условиях не могут поставить субъекта в ситуацию смятения, в которую ставит его анализ. Более того, чем успешнее и доказательнее будут методы, разработанные на основе научной достоверности в области нейрофизиологии, тем дальше от этого совершенно необходимого смятения в отношениях между аналитиком и анализантом они будут находиться. Именно в воссоздании ситуации смятения и всех вытекающих из него реакций, которые невозможно вызвать иначе, нежели посредством анализа, и заключается его незаменимость в клиническом поле. Никаких аргументов по поводу утраты анализом способности эту ситуацию воссоздать пока представлено не было.

Беседовал Дмитрий Лобачев.

Полная версия журнала: https://view.joomag.com/v-i-s-u-m-6/0012487001578859264?short

 

Статья. Жак Лакан СТРУКТУРЫ ОСТРОУМИЯ В УЧЕНИИ ФРЕЙДА

Основные моменты предшествовавших семинаро

Witz и его схем

Остроумие в национальных традициях

Санкция Другого

То, что бывает видно лишь когда на него не смотришь

В этом году мы сделали темой нашего Семинара образования бессознательного.

Те из вас – а я думаю, что это большинство, – кто присутствовал вчера на нашем научном заседании, уже находятся в курсе дела и знают, что вопросы, которые сегодня мы сформулируем, касаются – на этот раз самым непосредственным образом – функции, выполняемой в бессознательном тем, что в течение ряда предшествовавших лет работы нашего Семинара было выявлено нами как означающее.

Некоторое число здесь присутствовавших – я выражаюсь таким образом, потому что притязания у меня самые скромные, – прочли, я надеюсь, заметку, помещенную мною в журнале “Психоанализ” под заголовком Инстанция буквы в бессознательном. Тем, кто на это отважился, будет легко – во всяком случае, легче, чем другим, – за ходом моей мысли следовать. Вообще говоря, мне не кажется, что с моей стороны чрезмерным будет потребовать, чтобы вы, дающие себе труд выслушивать то, что я говорю, читали бы заодно и то, что я пишу, так как пишу-то я, в конечном счете, именно для вас. Поэтому те, кто статьи еще не прочел, хорошо сделают, если все-таки обратятся к ней, тем более, что ссылаться на нее я буду постоянно. То, что однажды уже было высказано, мне придется предполагать известным.

Специально для тех, кто пришел сегодня неподготовленным, я охарактеризую ту тему, которой намерен в данный момент ограничиться. Она-то и станет предметом вводной лекции моего курса.

Для начала я напомню, пусть бегло и поверхностно, чтобы не начинать все с начала, несколько выработанных нами в предшествующие годы основных положений, которые предвосхищают и содержат в зачатке то, что предстоит мне сказать о функции, принадлежащей в бессознательном означающему.

Затем, щадя тех, кому это краткое напоминание покажется маловразумительным, я разъясню значение схемы, которой мы весь год будем в ходе наших теоретических изысканий пользоваться.

И, в заключение, я разберу один пример. Это первый из тех примеров, которые приводятся Фрейдом в его книге об остроумии. Я сделаю это не в качестве иллюстрации, а лишь потому, что всякая острота носит характер индивидуальный – не существует остроты в пространстве абстракции. Заодно я покажу вам, почему наилучшим введением в занимающий нас предмет — образования бессознательного – оказывается именно острота. Больше того, это не просто введение, а ярчайшая из тех форм, которые выбрал сам Фрейд для демонстрации отношений бессознательного с означающим и сопутствующими ему техниками.

Таковы три раздела моей лекции. Теперь вы знаете, что я собираюсь вам объяснить, – это поможет вам сэкономить ваши умственные усилия.

Первый год моего семинара, посвященный техническим работам Фрейда, состоял, по сути дела, в том, чтобы ввести понятие символической функции – единственное понятие, способное объяснить то, что можно назвать утверждением в смысле и что является основополагающей реальностью исходного для Фрейда опыта.

Ну, а поскольку утверждение в смысле является здесь не чем иным, как определением разума, напомню вам, что разум этот как раз и является тем началом, которым возможность психоанализа обусловлена. Именно то, что нечто изначально было связано с неким подобием речи, позволяет дискурсу эту связь распутать.

Я уже указал вам по этому поводу на ту дистанцию, которая отделяет речь как нечто исполненное человеческого бытия, от пустого дискурса, гул которого сопровождает человеческие поступки. Поступки эти разуму непонятны, ибо воображение объясняет их мотивами иррациональными. Рационализации они поддаются лишь в характерной для собственного Я перспективе отказа от признания. Тот факт, что собственное Я само является функцией символической связи и что насыщенность его, как и сами выполняемые им функции синтеза, эти пленительные миражи, могут от подобной связи зависеть, – факт этот, как уже говорил я вам в прошлом году, объясняется лишь зиянием, которое в силу того, что названо мною преждевременностью рождения, открыто в человеческом бытии изначальным, биологически обусловленным присутствием смерти.

Это и есть то звено, что связывает мой первый семинар со вторым.

Второй семинар выявил значение фактора настойчивого повторения, показав, что фактор этот коренится именно в бессознательном. Принцип этого повторения оказался идентичным структуре цепи означающих – именно это постарался я вам продемонстрировать на модели синтаксиса, связывающего буквы ;α β γ δ.

На данный момент вы уже располагаете письменным ее изложением в опубликованной мною статье Похищенное письмо – статье, которая этот синтаксис окончательно резюмирует. Несмотря на полученные в ее адрес критические замечания, в ряде случаев обоснованные, – есть две небольших недоговоренности, которые в последующих изданиях предстоит исправить – она еще долго сможет быть вам полезной. Больше того, я убежден, что время пойдет ей на пользу и что уже через несколько месяцев, а тем более к концу этого года, обращение к ней вызовет у вас куда меньше трудностей. Я говорю это в ответ на похвальные усилия, которые иными были предприняты, чтобы ее значение умалить. Так или иначе, это стало для них случаем себя на этом деле проверить, а это-то как раз мне и нужно. Какие бы тупики они в ней ни обнаружили, она им предоставила повод для этой интеллектуальной гимнастики. А в том, что предстоит мне показать им в этом году, они получат возможность найти еще один.

Разумеется, как те, кто дал себе этот труд, мне указали, и даже написали, каждый из четырех моих терминов отмечен принципиальной двусмысленностью. Именно в ней-то, однако, ценность примера и заключается. Группируя эти термины, мы вступили на путь, проложенный современными исследованиями в теории групп и множеств. Принцип этих исследований состоит в том, что исходят они из сложных структур, в то время как простые предстают в них лишь как частные случаи этих последних. Я не буду напоминать вам, откуда те маленькие буквы взялись, но ясно, тем не менее, что, проделав манипуляции, позволяющие дать им определение, мы приходим к чему-то крайне простому. Каждая из них определяется, по сути дела, взаимными отношениями двух пар из двух терминов – пары симметричного и асимметричного, асимметричного и симметричного, во-первых, и пары подобного неподобному и неподобного подобному, во-вторых. Мы имеем, таким образом, группу из четырех означающих, обладающих тем свойством, что каждое из них может быть проанализировано как функция тех отношений, в которые вступает она с тремя другими. Чтобы подтвердить, по ходу дела, этот анализ, мне остается добавить, что, согласно Роману Якобсону, который недавно, во время нашей личной встречи свое мнение высказал, подобная группа как раз и является той минимальной группой означающих, которая необходима для обеспечения первичных, элементарных условий лингвистического анализа. А этот последний имеет, как вы увидите, прямое отношение к анализу как таковому. Более то го, они совпадают. Если приглядеться к ним повнимательнее, то окажется, что один от другого по сути не отличается.

В ходе третьего года моего семинара речь шла о психозе. Мы рассматривали его как явление, в основе которого лежит изначальная нехватка означающего. Мы показали также, что происходит, когда Реальное, влекомое призывом витальности, поднимается на поверхность и занимает место, которое этой нехваткой означающего оказалось создано. Нехватка эта, которую мы, говоря о ней вчера вечером, определили немецким словом Verwerfung, до сих пор, должен сказать, ставит перед нами ряд трудностей, к которым нам в этом году еще предстоит вернуться. Я думаю, тем не менее, что семинар о психозе позволил вам понять если не коренную причину, то, по крайней мере, суть того механизма, который сводит Другого, большого Другого, Другого как местопребывание речи к другому воображаемому. Это и есть восполнение Символического Воображаемым.

Одновременно понятен вам стал и эффект тотального отчуждения Реального. Эффект этот, возникающий в тот момент, когда прерывается диалог бреда, являет собой то единственное, чем способен психотик поддерживать в себе нечто такое, что мы назовем своего рода непереходностью субъекта. Нам-то непереходность эта представляется вещью вполне естественной.Ямыслю, следовательно я существую, говорим мы себе, к переходности не прибегая. Но для психотика в этом как раз вся трудность и заключается, и причина ее лежит не в чем ином, как в упразднении раздвоения между большим Другим, Другим с большой буквы (Autre, A) и другим с маленькой буквы (autre, α). Иными словами, между Другим как местопребыванием речи и гарантией истины и другим-двойником -тем, перед лицом которого субъект оказывается в положении собственного зеркального образа. Именно исчезновение этой двойственности и обусловливает те многочисленные трудности, которые психотик испытывает, когда пытается удержать себя в Реальном человеческом – другими словами, в Реальном символическом.

В ходе этого третьего семинара, рассуждая о том, что я назвал диалогическим измерением – измерением, которое дает субъекту возможность себя в качестве субъекта поддерживать, – я проиллюстрировал его на примере первой сцены из Гофолии Расина. Это семинар, который, будь у меня на то время, мне очень хотелось бы переработать в письменной форме.

Я полагаю, однако, что вы не забыли тот изумительный, открывающий эту пьесу диалог, где Абнер, этот прототип фальшивого брата и двойника, уже с первого шага нащупывает себе почву. Уже в первых словах его·. Я вхожу в этот храм поклониться Творцу звучит некая тайная попытка совращения. Та завершенность, которую мы этой пьесе придали, могла заглушить в вашей памяти некоторые смысловые ее резонансы – но полюбуйтесь, как это замечательно! Я уже обращал ваше внимание на те существенные означающие, что проскальзывают, со своей стороны, в речи Первосвященника, например: Господь был нам верен, как ни был Он грозен или еще: К обетам небес почему вы глухи’. Термин небеса, как и несколько других слов, являются здесь, и это чувствуется, не чем иным, как чистыми означающими. Я уже указывал вам на их абсолютную пустоту. Иодай насаживает, если можно так выразиться, своего противника на крючок, как наживку, оставляя ему напоследок лишь роль жалкого червя, который обречен, как я говорил вам, занять свое место в процессии и послужить приманкой для Гофолии, которая, в конечном счете, падет жертвой этого трюка.

Отношение означающего к означаемому, в этом драматическом диалоге столь ощутимое, позволило мне сослаться на знаменитую схему Фердинанда де Соссюра, где означающее и означаемое предстают как два параллельных потока, друг от друга отличных и обреченных на непрерывное скольжение друг относительно друга. Именно в связи с этим и предложил я заимствованный у обойщиков мебели образ пристежки. Ведь если мы хотим знать, чего, хотя бы приблизительно, нам держаться и в каких пределах скольжение возможно, необходимо, чтобы ткань означающего и ткань означаемого в какой-то точке соединялись. Имеются, таким образом, точки пристежки, но связь в эти точках сохраняет некоторую эластичность.

Именно с этого мы в нынешнем году и продолжим. Для начала скажу, что диалог Иодая и Абнера позволяет сделать еще один вывод, параллельный и симметричный тому, что был нами получен ранее – достоинство субъекта удерживает лишь тот, кто держит речь во имя самой же речи. Вспомните, в какой плоскости держит речь Иодай: Моими устами глаголет вам Бог. Без отсылки к этому Другому субъекта нет и не может быть. Перед нами символ того, без чего никакой подлинной речи не может быть.

Что касается четвертого года семинара, то в ходе его я стремился продемонстрировать вам, что не существует иного объекта, кроме объекта метонимического: ведь объект желания – это всегда объект желания Другого, а само желание – это всегда желание Другой вещи, точнее, того, чего не хватает, а, объекта, который изначально утрачен и который, как показывает нам Фрейд, мы вечно обречены открывать заново. Как не существует и иного смысла, кроме метафорического, – ведь и возникает-то смысл не иначе, как в результате замены в означающей цепочке одного означающего на другие.

Именно такие выводы можно сделать из работы, о которой я вам только что напоминал и к которой рекомендовал вам обратиться, –Инстанция буквы в бессознательном. Следующие символические записи представляют собой формулы, соответственно, метонимии и метафоры:

f(S...S//) S// = S()s

f(S/...S) S// = S(+)s

В первой из этих формул S связана в комбинациях цепочки с S/, а целое соотносится с S//, что позволяет в результате поставить S в определенное метонимическое отношение к s на уровне значения. И точно таким же образом замена S на S/ по отношению к Задает в итоге соотношение S(+)s, которое указывает здесь – это легче сформулировать, чем в случае метонимии, – на возникновение, на создание смысла.

Итак, вот к чему мы пришли. Приступим теперь к тому, что станет для нас предметом исследования в этом году.

Чтобы к этому предмету приступить, я нарисовал для вас схему и расскажу сейчас, что именно – во всяком случае на сегодняшний день – она поможет вам уяснить.

В поисках наиболее точного способа описать связь между цепочками означающих и означаемых, остановимся на примитивной схеме точки пристежки.

Чтобы операция эта была законной, следовало бы спросить себя, где находится сам обойщик. Где-то он, разумеется, присутствует, но место, которое должен был бы занять он на этой схеме, соответствовало бы слишком уж раннему детству.

Поскольку между означающей цепочкой и потоком означаемых имеет место взаимное скольжение, в котором самая суть соотношений между ними и состоит, и поскольку, несмотря на это скольжение, между этими двумя потоками существует связь и согласованность, место происхождения которых нам как раз и предстоит обнаружить, нетрудно предположить, что скольжение это является, по необходимости, относительным. Смещение одного влечет за собой смещение другого. А это значит, что нечто вроде взаимопересечения двух противоположно направленных линий в своего рода идеальном настоящем как раз и явится для нашего случая показательной схемой.

Итак, вот то, вокруг чего можем мы строить свои рассуждения.

Беда лишь в том, что, каким бы важным это понятие настоящего нам ни казалось, дискурс не является, если можно так выразиться, точечным событием в смысле Рассела. Дискурс не только обладает собственной материей и фактурой – он занимает определенное время, у него есть временное измерение, он обладает плотноетью. Удовлетвориться мгновенным настоящим мы категорически не можем – весь наш опыт, как и все соображения, высказанные нами прежде, восстают против этого. Это можно немедленно показать на примере речи. Когда я, скажем, начинаю произносить фразу, смысл ее остается вам неясен до тех пор, пока я ее не закончу. Чтобы вы поняли первое слово фразы, совершенно необходимо -это, собственно, определение фразы и есть, – чтобы я произнес последнее. Вот самый наглядный образчик того, как означающее действует задним числом (nachträglich). Это как раз то, что я неустанно демонстрирую вам, в масштабах несравненно больших, на примере текстов аналитического опыта как такового, где речь идет об истории прошлого.

С другой стороны, одно, по крайней мере, остается несомненным – и это мною в Инстанции буквы с нарочитой тщательностью сформулировано. Я прошу вас время от времени к этой работе возвращаться. Положение, о котором я говорю, выражено в ней в форме метафоры – метафоры, если можно так выразиться, топологической: означающее, означаемое и субъект не могут быть представлены лежащими в одной плоскости. В положении этом ничего таинственного и темного нет – у меня в тексте, в рассуждении по поводу картезианского cogito, оно вполне ясно доказывается. Возвращаться к этому доказательству я сейчас, однако, не стану, так как положение, о котором я говорю, встретится нам здесь в несколько иной форме.

Напоминаю же я вам об этом лишь для того, чтобы оправдать введение тех двух линий, которыми далее собираюсь манипулировать.

Треугольный стопор обозначает начало пути следования, а стрелка – его конец. Слева направо идет знакомая вам первая линия, за которую, два раза пересекая ее, цепляется, подобно крюку, вторая.

Хочу предупредить вас, чтобы вы не путали то, что эти две линии изображали прежде, то есть означающее и означаемое, – с тем, что они представляют на этой схеме. Здесь есть небольшая разница: теперь мы целиком располагаемся в плоскости означающего. Эффекты, производимые им в плоскости означаемого, относятся к другой области и в непосредственном виде здесь не представлены. На этой схеме речь идет о двух состояниях или функциях, которые последовательность означающих позволяет нам выявить.

Первая линия схемы представляет означающую цепочку, которая остается здесь для собственно означающих эффектов метафоры и метонимии полностью проницаемой. Это предполагает возможность актуализации означающих эффектов на всех уровнях, вплоть до фонематического. Именно на фонематическом элементе основана, собственно говоря, игра слов, каламбуры и т. д. Короче говоря, именно этот элемент и является в означающем тем, с чем нам, аналитикам, без конца приходится вступать в игру. Все те из вас, кто пришли сюда не впервые, уже имеют об этом некоторое представление – именно поэтому и начнем мы сегодня подбираться к субъекту бессознательного со стороны остроты, Witz.

Что касается другой линии, то это линия дискурса рационального – дискурса, в который уже включается определенное количество ориентиров, вещей фиксированных. Вещи эти порою не могут быть с точностью уловлены иначе как на уровне возможных способов использования означающего, то есть на уровне того, что конкретно, в прагматике дискурса, образует некие фиксированные точки. Вы сами прекрасно знаете, что точки эти никакой вещи однозначно не соответствуют. Нет такой семантемы, которая отвечала бы одной-единственной вещи. По большей части семантема соответствует целому ряду вещей очень различных. Мы останавливаемся здесь на уровне семантики, то есть того, что фиксировано и определено конкретным образом своего использования.

Таким образом, это не что иное, как линия дискурса обыденного, обыкновенного – в том виде, в котором допущен он кодом дискурса, который я назвал бы дискурсом общей для нас реальности. Это, надо добавить, тот уровень, на котором создание смысла происходит ранее всего, потому что смысл на нем в каком-то отношении уже дан. По большей части дискурс этот состоит лишь в добросовестном перемалывании ходячих идеалов. Именно на этом уровне и возникает пресловутый пустой дискурс – дискурс, послуживший отправной точкой целого ряда моих наблюдений относительно функции речи и области языка.

Как видите, линия эта представляет собой линию конкретного дискурса индивидуального субъекта, который говорит и заставляет себя выслушивать, – дискурса, который можно записать на пластинку. В отличие от нее, первая линия воплощает собой все то, что включено сюда в качестве возможности искажения, перетолкования, резонанса, метафорических и метонимических эффектов. Направлены линии в противоположные стороны – по той простой причине, что друг относительно друга они скользят. Одна из них, однако, пересекает другую. И пересекаются они в двух точках, которые с легкостью распознаваемы.

Если мы станем исходить из дискурса, то первая точка, где он встречает означающую цепочку как таковую, соответствует тому, о чем я только что толковал вам с точки зрения означающего – точке ОС.

Чтобы дискурс был расслышан, где-то в наличии должен пребывать код. Очевидно, что налицо он в большом Другом (А), то есть в Другом как спутнике языка. Этот Другой – абсолютно необходимо, чтобы он существовал, причем, прошу заметить, вовсе не обязательно нарекать его столь идиотским и бредовым термином, как коллективное сознание. Другой – он и есть Другой. Одного такого Другого вполне достаточно, чтобы язык оставался живым. Больше того, нашу первую фазу этот Другой вполне может осуществить сам, в одиночестве. В самом деле, допустим, что налицо из Других лишь один, способный притом говорить на своем языке с собой самим -этого окажется вполне достаточно, чтобы налицо оказался он сам, и не просто Другой, а даже два, во всяком случае еще кто-то, кто его понимает. Отпускать на языке остроты можно даже тогда, когда вы являетесь единственным его носителем.

Итак, вот первая встреча – встреча, которая происходит на уровне того, что мы называем кодом. Вторая же, замыкающая петлю встреча – та, что, исходя из кода, с которым встретилась прежде, приводит к образованию смысла, – происходит в точке завершения, которую мы обозначили γ. Как видите, на схеме в нее упираются две стрелки, и о том, что означает вторая, я вам покуда гово-

рить воздержусь. Результат совпадения дискурса с означающим как творческим носителем смысла – это и есть сообщение.

В сообщении смысл является на свет. Истина, которую надлежит возвестить, если таковая есть, находится именно тут. По большей части никаких истин не возвещается – по той простой причине, что чаще всего дискурс вообще означающую цепочку не пересекает, что он представляет собой просто-напросто бормотание повторения, мельницу слов, поток которых образует короткое замыкание между пунктами β и β‘. Такой дискурс не говорит абсолютно ничего – разве что сигнализирует вам, что перед вами говорящее животное. Это дискурс обыденный, и состоит он из слов, задачей которых является не сказать ничего – дискурс, благодаря которому мы убеждаемся, что имеем дело не с диким зверем, которым является человек в природном своем состоянии, а с чем-то иным.

Опознать оба узловых пункта цепочки короткого замыкания дискурса не составляет труда. С одной стороны, в точке β‘ – это объект, в смысле того метонимического объекта, о котором говорил я вам в прошлом году. С другой стороны, в точке β – это Я, поскольку оно указывает нам в самом дискурсе место говорящего.

Схема позволит вам наглядно разобраться в том, что связывает между собой и отличает друг от друга высказываемое, с одной стороны, и высказывание, с другой. Истина эта вполне и непосредственно доступна и опыту чисто лингвистическому, но опыт фрейдовского психоанализа со своей стороны подтверждает ее, усматривая принципиальное различие между Я, которое является не чем иным, как местом того, кто в означающей цепочке держит речь (местом, которое, кстати сказать, в том, чтобы его обозначали как Я, вовсе и не нуждается), с одной стороны, и сообщением, для существования которого минимальный аппарат настоящей схемы абсолютно необходим, с другой. Вывести из существования какого-либо субъекта какое-либо сообщение или речь, вывести так, как если бы они излучались из него как из единого центра, абсолютно невозможно, пока всего этого сложного образования нет налицо -невозможно по той простой причине, что речь-то как раз и предполагает существование означающей цепочки.

Происхождение ее исследовать далеко не просто – мы затратили целый год, прежде чем прийти к своим выводам. Она предполагает существование целой сети функциональных ролей, другими словами – способов использования языка. Она предполагает, ктому же, наличие всего того механизма, под действием которого, что бы вы ни говорили, думая о том или не думая, как бы вы вашу мысль ни формулировали, стоит вам на колесе словесной мельницы оказаться, как дискурс ваш немедленно начинает говорить больше, чем то, что намереваетесь сказать вы.

Более того, будучи речью, дискурс уже поэтому только базируется на существовании где-то той отсылочной инстанции, которой служит план истины – истины, от реальности отличной, что делает возможным возникновение новых смыслов, в мир или в реальность введенных. Речь идет не о смыслах, которые там уже есть, а о смыслах, которые под действием истины там возникают, которые она буквальным образом туда вводит.

Вы видите на схеме, что от сообщения, с одной стороны, и отЯ, с другой, отходят, излучаются в разных направлениях по две маленьких стрелочки, обозначенных черточками. От Я одна стрелка указывает в сторону метонимического объекта, вторая – в направлении Другого. Симметрично им, следуя путем возвращения дискурса, направлено к Другому и к метонимическому объекту сообщение. Прошу заметить, что все это говорится лишь предварительно, но вы сами впоследствии убедитесь, что обе эти очевидные для вас линии – та, что идет от Я к другому, и та, что идет от Я к метонимическому объекту, – окажутся нам очень полезны.

Вы увидите также, чему соответствуют и две другие линии, поразительно интересные, что идут от сообщения к коду и обратно, от кода к сообщению. Этот последний, обратный вектор действительно существует, и, как показывает схема, не существуй он, ни малейшей надежды на создание смысла у нас не было бы. Именно во взаимодействии между сообщением и кодом, а следовательно, в частности, и по линии возврата кода к сообщению, активизируется то существенное измерение, в котором оказываемся мы, имея дело с остротой.

Именно в этом измерении и задержимся мы на несколько лекций, наблюдая за теми необычайно показательными и многозначительными явлениями, что могут там иметь место.

И это даст нам еще один случай установить те зависимости, которые связывают пресловутый метонимический объект, которым начали мы заниматься в прошлом году, – объект, который никогда не бывает налицо, который всегда находится где-то в другом месте, который каждый раз представляет собой нечто другое.

I Рассмотрим теперь, что же такое Witz.

Witzэто то, что передают по-французски выражением trait desprit, острота. Мы говорим иногда и mot desprit, острословие -я не буду сейчас распространятся о причинах, по которым первый перевод мне кажется предпочтительнее. Но Witzозначает также и esprit (остроумие, ум, дух). Таким образом, термин этот с самого начала предстает как крайне двусмысленный.

Острота, шутка является предметом некоторого осуждения – она может предполагать легкомыслие, несерьезность, склонность к капризу и выдумке. А как насчет esprit, остроумия? Здесь, напротив, каждый хорошенько задумается, прежде чем подобные выводы сделать.

Стоит, пожалуй, сохранить за словом esprit весь спектр его значений, вплоть до “духа”, что столь часто служит прикрытием разных сомнительных сделок, – духа, от имени которого выступает спиритуализм. Но и в этом случае у понятия espritостанется, тем не менее, центр тяжести – центр, который мы безотчетно ощущаем, когда называем человека spirituel, остроумным, совсем не обязательно подразумевая при этом высокую его духовность. Концентрацией esprit является для нас traitdesprit, острота – то есть, как ни странно, то самое, что кажется в нем наиболее случайным, неустойчивым, уязвимым для критики. Такие вещи вполне в духе психоанализа, и не стоит потому удивляться, что единственным местом в творчестве Фрейда, где esprit, столь часто награждаемый у Других авторов заглавной буквой, упоминается, это его работа о Witz, остроумии. Родство между обоими полюсами термина, тем не менее, сохраняется, что издавна служило нотами, по которым разыгрывались различные словесные прения.

Было бы интересно напомнить вам и об английской традиции. Английское witпревосходит своей двусмысленностью не только немецкое Witz, но и французское esprit. Споры об отличии подлинного, настоящего остроумия, остроумия доброкачественного, одним словом, от остроумия злокозненного, которым забавляют общество словесные жонглеры – споры эти не знали конца. Пережив век восемнадцатый, век Аддисона и Поупа, они наследуются в начале девятнадцатого века английской романтической школой, где вопрос о wit неизменно оказывался на повестке дня. Писания Хазлитта в этом отношении очень показательны. Но дальше всего в этом направлении пошел Кольридж, о котором впоследствии у нас будет еще повод поговорить.

Заодно я мог бы рассказать вам и о традиции немецкой. Так, в частности, выдвижение остроумия на первый план в литературе христианского толка происходило строго параллельным образом и в Германии. Вопрос о Witz являлся центральным для всей немецкой романтической мысли, которая не раз еще привлечет к себе наше внимание как с точки зрения исторической, так и с точки зрения ситуации, сложившейся в психоанализе.

Поразительно то, что у нас не имеется ничего, что этому интересу критики к проблематике Witz и wit соответствовало бы. Единственными, кто воспринимали эти вопросы всерьез, были поэты. Интерес к этим вопросам живет у них в течение всего девятнадцатого века, более того – в творчестве Бодлера и Малларме он является центральным. Что касается других, помимо поэзии, областей, то в них – даже в эссе – вопросы эти ставились не иначе, как с точки зрения критической, то есть, я хочу сказать, с точки зрения интеллектуальной формулировки проблемы.

Я оставляю в стороне главную традицию, испанскую – она настолько важна, что нам поневоле придется впоследствии постоянно к ней обращаться.

Главное состоит в следующем: что бы вы о проблеме Witziimi wit ни читали, в конечном счете вы всегда окажетесь в том тупике, о котором лишь время не позволяет мне сегодня вам рассказать – я к этому еще вернусь. Но, опуская эту часть своих рассуждений, я продемонстрирую вам впоследствии, какой скачок, какой откровенный разрыв с традицией, какие иные по качеству результаты ознаменовали собой работы Фрейда.

Исследования, о которых я вам говорю, исследования европейской традиции Witz Фрейд не проводил. Относительно источников его сомнений нет, он их называет – это три весьма основательных, вполне читаемых книги, авторы которых принадлежат к той замечательной категории профессоров из провинциальных немецких университетов, у которых было время спокойно подумать и от которых можно услышать вещи, где педантизма нет и следа. Это Куно Фишер, Теодор Вишер, а также Теодор Липпс, чья книга из трех наиболее замечательна и в выводах своих идет весьма далеко, протягивая руку навстречу фрейдовскому открытию. Не будь г-н Липпс столь озабочен тем, чтобы сохранить своему Witz его респектабельность, не пожелай он делить его на Witz истинный и Witz ложный, он продвинулся бы куда дальше. Фрейда, напротив, это деление нисколько не занимало. Компрометировать себя было для него делом привычным – именно поэтому и оказался он куда более дальновидным. Как, впрочем, и потому, что ему ясны были структурные отношения, связывающие Witz с бессознательным.

В каком плане были они ему ясны? Исключительно в том, который можно назвать формальным. Формальным не в смысле прекрасных форм, округлостей, всего того, что грозит затянуть вас в пучину самого мрачного обскурантизма, а в том смысле, в котором говорят о форме, к примеру, в истории литературы. Есть, между прочим, еще одна традиция, о которой я вам не говорил, потому что мне придется обращаться к ней часто, традиция совсем недавняя – это традиция чешская. Вы, в силу вашего невежества, воображаете, будто ссылки на формализм носят у меня характер неопределенный. Отнюдь нет. Слово формализм означает нечто совершенно конкретное – это школа литературной критики, которую государственная организация, ассоциирующая себя со спутником, уже в течение некоторого времени преследует. Как бы там ни было, но именно на уровне формализма, то есть структурной теории означающего как такового, Фрейд свое место и занимает, и результат оказывается отнюдь не сомнителен, а, напротив, вполне убедителен. Фрейд получает ключ, который позволяет ему продвинуться существенно дальше.

Теперь, когда я настоял на том, чтобы вы время от времени читали мои статьи, мне уже нет, наверное, нужды убеждать вас прочесть книгу Фрейда Der Witz undseine Beziehung zum Unbewussten. Поскольку темой нашей в этом году является Witz, мне это требование представляется минимальным. Как вы увидите, строится эта книга на том, что Фрейд исходит из техники остроты и к ней же, к технике, всегда возвращается. Что это у него за техника? Обычно говорят, что речь идет о технике словесной, вербальной. Я формулирую это точнее: речь идет о технике означающего.

Именно потому, что Фрейд исходит из техники означающего и к этой технике без конца возвращается, – именно поэтому удается ему действительно эту проблему распутать. Теперь, когда он обнаружил в ней несколько независимых планов, стало вдруг со всей отчетливостью очевидным, что именно должны мы суметь различить, чтобы не заплутать в бесконечных лабиринтах означаемого, в тех мыслях, которые мешают нам из этого положения выйти. Стало ясно, к примеру, что существует проблема остроумия, с одной стороны, и проблема комического, с другой, и проблемы это совершенно разные. То же самое касается проблемы комического и проблемы смеха: хотя время от времени они рассматривались как одна, более того, путались порою все три, на самом деле это тоже проблемы различные.

Короче говоря, желая пролить свет на проблемы остроумия, Фрейд исходит их техники означающего, и именно ее сделаем и мы, вслед за ним, нашим отправным пунктом.

Как ни странно, но происходит это на уровне, который, разумеется, не фигурирует как уровень собственно бессознательного, но зато, в силу ряда глубоких причин, имеет прямое отношение к самой природе того, что именуется Witz, – и вот как раз тогда, когда внимание наше приковано к нему, и получается у нас лучше всего разглядеть то, что лежит от этого уровня в стороне и что, собственно, бессознательным и является. Бессознательное вообще становится видно и дается нам лишь тогда, когда смотрим мы немного в сторону. Это то самое, с чем вы постоянно имеете дело в Witz, ибо в этом-то его природа и состоит – вы смотрите туда, куда вам указывают, и именно это позволяет вам разглядеть что-то другое, чего там нет.

Итак, воспользуемся, вслед за Фрейдом, этим ключом к технике означающего.

За примером Фрейд далеко не ходил – почти все, что он нам предлагает и что может показаться вам несколько приземленным и по ценности своей очень неравнозначным, почерпнуто им у вышеупомянутых трех профессоров, почему я свое уважение к ним перед вами и засвидетельствовал. Но есть, однако, еще один источник -источник, Фрейда поистине напитавший. Источник этот – Генрих Гейне, из которого и заимствует Фрейд свой первый пример.

Речь идет о замечательном словце, слетевшем с уст Гирша Гиацинта, еврея из Гамбурга, сборщика лотерейных билетов – нуждающегося, впроголодь живущего человека, с которым встретился Гейне в БаняхЛукки. Если вы хотите получить исчерпывающее представление о том, что такое Witz, вам совершенно необходимо про-4CCTbReisebilder,nymeehie зарисовки Гейне. Поразительно, что книга эта до сих пор не стала классической! Именно в ней, в итальянском ее разделе, и находится тот отрывок, где фигурирует этот уморительный персонаж, о некоторых чертах которого у меня будет еще, надеюсь, сегодня время вам кое-что рассказать.

В разговоре с Гиршем Гиацинтом Гейне услыхал от него, что тот имел некогда честь выводить мозоли на ногах у самого великого Ротшильда, Натана Премудрого. Причем, срезая мозоли, он, Гирш, внушал себе, что является теперь лицом очень важным. Ведь во время операции – думал он – Натан Премудрый размышляет о посланиях, которые предстоит направить ему сильным мира сего, и если он, Гирш Гиацинт, ненароком заденет его слишком больно, не заденет ли в результате раздраженный клиент за живое своих адресатов?

Постепенно, слово за слово, Гирш Гиацинт вспомнил и о другом знакомом ему Ротшильде по имени Соломон. В день, когда он отрекомендовался этому последнему как Гирш Гиацинт, тот добродушно ответил: “Я ведь тоже лотерейный коллекционер в своем роде, лотереи Ротшильда, и мне не пристало принимать коллегу на кухне”. “После чего, – пишет Гирш Гиацинт, – он обходился со мной совершенно фамиллионьярно”.

Именно это останавливает на себе внимание Фрейда. Что значит “фамиллионьярно”? Что это – оговорка, неологизм или, может быть, острота? Острота, конечно, – но сам факт, что я смог предложить еще два варианта ответа, говорит о двусмысленности, присущей означающему в бессознательном.

Так что же говорит Фрейд? Он говорит, что здесь налицо механизм конденсации, что материализована эта конденсация в материале означающего, что речь идет о явлении, когда две линии означающей цепочки оказываются, с помощью какого-то механизма, склепаны вместе. Фрейд подытоживает шутку в очень забавной означающей схеме, где сверху записано слово “фамильярный”, а под ним, снизу, располагается слово “миллионер”. Фонетически, благодаря наличию чередования рно/онер и совпадению слога мил/милл в обоих словах, происходит сгущение, давая в результате их скрещивания слово “(рамаллионьярный”:

фамильярно милли онер

фамиллионьярно

Посмотрим, чему это соответствует в схеме, которая нарисована у нас на доске. Мне поневоле приходится спешить, но кое на что я все-таки хочу обратить внимание.

Дискурс можно, конечно, схематизировать, сказав, что он исходит от Я и направлен к Другому. Правильнее будет, однако, обратить внимание на то, что всякий дискурс отправляется, что бы мы на сей счет ни думали, от Другого, СС, после чего, в β, отразившись от Я, которое должно все-таки в процессе как-то участвовать, возвращается к Другому вторично – слова “я был с Соломонам Ротшильдом в отношениях фамшишонъярпыэ? на свидетельство Другого как раз и ссылаются, – откуда и устремляется, в конечном счете, в направлении сообщения, γ.

Не забывайте, однако, что интересна наша схема тем, что линий в ней две и что какая-то циркуляция происходит одновременно и на уровне означающей цепочки. Благодаря таинственному свойству присутствующих в обоих словах фонем в означающем происходит соответствующий сдвиг, элементарная означающая цепочка сотрясается. Со стороны цепочки в процессе можно выделить три временных такта.

Первому такту соответствует первоначальный, черновой проект сообщения. На втором этапе в цепочке происходит отражение в β‘ от метонимического объекта,мой миллионер. И в самом деле ~ ведь для Гирша Гиацинта речь идет не о чем ином, как о метонимическом, схематизированном объекте, ему принадлежащем. Это именно его миллионер. С другой стороны, дело обстоит как раз наоборот – скорее миллионеру принадлежит он сам. В результате сообщение не проходит. Именно поэтому миллионер и отражается от β‘ во втором такте, то есть в то же самое время, когда другое слово, фамильярный, оказывается в α.

В третьем т^кк миллионер и фамильярный и соединяются в сообщении в точке γ, образуя слово фамиллионьярный.

Схема эта, несмотря на свои достоинства – ведь это я ее придумал, – может вам показаться ребяческой. В дальнейшем, однако, убедившись в течение года не раз, что она работает, вы сами признаете, что кое-какая польза в ней есть. В частности, благодаря топологическим требованиям, ею к нам предъявляемым, она позволяет нам рассчитывать свои шаги в том, что касается означающего. Построена она так, что, каким бы образом вы ее ни пробегали, она неизменно наши шаги ограничивает – я хочу сказать, что каждый раз, когда нам придется делать очередной шаг, схема потребует, чтобы мы сделали не больше трех простейших шагов. Именно этим обусловлено направление маленьких треугольных стопоров (из которых линии берут начало), затушеванных стрелок, а также стрелок штриховых, относящихся к сегментам, которые всегда занимают положение вторичное, промежуточное. Все остальные, в отличие от них, являются либо начальными, либо конечными.

Итак, на протяжении этих трех тактов, обе цепочки – цепочка дискурса и цепочка означающего – сошлись в одной точке, точке сообщения. В результате чего и вышло, что с господином Гиршем Гиацинтом обращались вполне фамиллионъярно.

Сообщение это совершенно нелепо – в том смысле, что оно так и не получено, оно не предусмотрено· кодом. В том-то все и дело. Разумеется, сообщение в принципе для того и существует, чтобы находиться с кодом в отношениях, предполагающих некоторое между ними отличие, но в данном случае явное нарушение кода имеет место на уровне самого означающего.

Предлагаемое мною определение остроты опирается в первую очередь на то, что сообщение вырабатывается на определенном уровне продуктивной деятельности означающего, что оно дифференцируется с кодом, становится от него отличимым и что посредством этого отличия и этой дифференциации оно как раз и получает достоинство сообщения. Весь секрет сообщения именно в отличие его от кода и состоит.

Каким же образом отличие это санкционируется? Вот здесь-то и возникает тот второй план, о котором у нас идет речь. Различие это санкционируется в качестве остроты Другим. Это совершенно необходимо, и мысль Фрейд говорит об этом.

В книге Фрейда об остроте важны два момента значение, которое придает он технике означающего, и эксплицитная отсылка к Другому как третьей инстанции. Отсылка эта, о которой твержу я вам уже годы, звучит у Фрейда абсолютно недвусмысленно – особенно во второй части работы, хотя налицо она, само собой разумеется, с самого начала.

Основные моменты предшествовавших семинаро

Witz и его схем

Остроумие в национальных традициях

Санкция Другого

То, что бывает видно лишь когда на него не смотришь

В этом году мы сделали темой нашего Семинара образования бессознательного.

Те из вас – а я думаю, что это большинство, – кто присутствовал вчера на нашем научном заседании, уже находятся в курсе дела и знают, что вопросы, которые сегодня мы сформулируем, касаются – на этот раз самым непосредственным образом – функции, выполняемой в бессознательном тем, что в течение ряда предшествовавших лет работы нашего Семинара было выявлено нами как означающее.

Некоторое число здесь присутствовавших – я выражаюсь таким образом, потому что притязания у меня самые скромные, – прочли, я надеюсь, заметку, помещенную мною в журнале “Психоанализ” под заголовком Инстанция буквы в бессознательном. Тем, кто на это отважился, будет легко – во всяком случае, легче, чем другим, – за ходом моей мысли следовать. Вообще говоря, мне не кажется, что с моей стороны чрезмерным будет потребовать, чтобы вы, дающие себе труд выслушивать то, что я говорю, читали бы заодно и то, что я пишу, так как пишу-то я, в конечном счете, именно для вас. Поэтому те, кто статьи еще не прочел, хорошо сделают, если все-таки обратятся к ней, тем более, что ссылаться на нее я буду постоянно. То, что однажды уже было высказано, мне придется предполагать известным.

Специально для тех, кто пришел сегодня неподготовленным, я охарактеризую ту тему, которой намерен в данный момент ограничиться. Она-то и станет предметом вводной лекции моего курса.

Для начала я напомню, пусть бегло и поверхностно, чтобы не начинать все с начала, несколько выработанных нами в предшествующие годы основных положений, которые предвосхищают и содержат в зачатке то, что предстоит мне сказать о функции, принадлежащей в бессознательном означающему.

Затем, щадя тех, кому это краткое напоминание покажется маловразумительным, я разъясню значение схемы, которой мы весь год будем в ходе наших теоретических изысканий пользоваться.

И, в заключение, я разберу один пример. Это первый из тех примеров, которые приводятся Фрейдом в его книге об остроумии. Я сделаю это не в качестве иллюстрации, а лишь потому, что всякая острота носит характер индивидуальный – не существует остроты в пространстве абстракции. Заодно я покажу вам, почему наилучшим введением в занимающий нас предмет — образования бессознательного – оказывается именно острота. Больше того, это не просто введение, а ярчайшая из тех форм, которые выбрал сам Фрейд для демонстрации отношений бессознательного с означающим и сопутствующими ему техниками.

Таковы три раздела моей лекции. Теперь вы знаете, что я собираюсь вам объяснить, – это поможет вам сэкономить ваши умственные усилия.

Первый год моего семинара, посвященный техническим работам Фрейда, состоял, по сути дела, в том, чтобы ввести понятие символической функции – единственное понятие, способное объяснить то, что можно назвать утверждением в смысле и что является основополагающей реальностью исходного для Фрейда опыта.

Ну, а поскольку утверждение в смысле является здесь не чем иным, как определением разума, напомню вам, что разум этот как раз и является тем началом, которым возможность психоанализа обусловлена. Именно то, что нечто изначально было связано с неким подобием речи, позволяет дискурсу эту связь распутать.

Я уже указал вам по этому поводу на ту дистанцию, которая отделяет речь как нечто исполненное человеческого бытия, от пустого дискурса, гул которого сопровождает человеческие поступки. Поступки эти разуму непонятны, ибо воображение объясняет их мотивами иррациональными. Рационализации они поддаются лишь в характерной для собственного Я перспективе отказа от признания. Тот факт, что собственное Я само является функцией символической связи и что насыщенность его, как и сами выполняемые им функции синтеза, эти пленительные миражи, могут от подобной связи зависеть, – факт этот, как уже говорил я вам в прошлом году, объясняется лишь зиянием, которое в силу того, что названо мною преждевременностью рождения, открыто в человеческом бытии изначальным, биологически обусловленным присутствием смерти.

Это и есть то звено, что связывает мой первый семинар со вторым.

Второй семинар выявил значение фактора настойчивого повторения, показав, что фактор этот коренится именно в бессознательном. Принцип этого повторения оказался идентичным структуре цепи означающих – именно это постарался я вам продемонстрировать на модели синтаксиса, связывающего буквы ;α β γ δ.

На данный момент вы уже располагаете письменным ее изложением в опубликованной мною статье Похищенное письмо – статье, которая этот синтаксис окончательно резюмирует. Несмотря на полученные в ее адрес критические замечания, в ряде случаев обоснованные, – есть две небольших недоговоренности, которые в последующих изданиях предстоит исправить – она еще долго сможет быть вам полезной. Больше того, я убежден, что время пойдет ей на пользу и что уже через несколько месяцев, а тем более к концу этого года, обращение к ней вызовет у вас куда меньше трудностей. Я говорю это в ответ на похвальные усилия, которые иными были предприняты, чтобы ее значение умалить. Так или иначе, это стало для них случаем себя на этом деле проверить, а это-то как раз мне и нужно. Какие бы тупики они в ней ни обнаружили, она им предоставила повод для этой интеллектуальной гимнастики. А в том, что предстоит мне показать им в этом году, они получат возможность найти еще один.

Разумеется, как те, кто дал себе этот труд, мне указали, и даже написали, каждый из четырех моих терминов отмечен принципиальной двусмысленностью. Именно в ней-то, однако, ценность примера и заключается. Группируя эти термины, мы вступили на путь, проложенный современными исследованиями в теории групп и множеств. Принцип этих исследований состоит в том, что исходят они из сложных структур, в то время как простые предстают в них лишь как частные случаи этих последних. Я не буду напоминать вам, откуда те маленькие буквы взялись, но ясно, тем не менее, что, проделав манипуляции, позволяющие дать им определение, мы приходим к чему-то крайне простому. Каждая из них определяется, по сути дела, взаимными отношениями двух пар из двух терминов – пары симметричного и асимметричного, асимметричного и симметричного, во-первых, и пары подобного неподобному и неподобного подобному, во-вторых. Мы имеем, таким образом, группу из четырех означающих, обладающих тем свойством, что каждое из них может быть проанализировано как функция тех отношений, в которые вступает она с тремя другими. Чтобы подтвердить, по ходу дела, этот анализ, мне остается добавить, что, согласно Роману Якобсону, который недавно, во время нашей личной встречи свое мнение высказал, подобная группа как раз и является той минимальной группой означающих, которая необходима для обеспечения первичных, элементарных условий лингвистического анализа. А этот последний имеет, как вы увидите, прямое отношение к анализу как таковому. Более то го, они совпадают. Если приглядеться к ним повнимательнее, то окажется, что один от другого по сути не отличается.

В ходе третьего года моего семинара речь шла о психозе. Мы рассматривали его как явление, в основе которого лежит изначальная нехватка означающего. Мы показали также, что происходит, когда Реальное, влекомое призывом витальности, поднимается на поверхность и занимает место, которое этой нехваткой означающего оказалось создано. Нехватка эта, которую мы, говоря о ней вчера вечером, определили немецким словом Verwerfung, до сих пор, должен сказать, ставит перед нами ряд трудностей, к которым нам в этом году еще предстоит вернуться. Я думаю, тем не менее, что семинар о психозе позволил вам понять если не коренную причину, то, по крайней мере, суть того механизма, который сводит Другого, большого Другого, Другого как местопребывание речи к другому воображаемому. Это и есть восполнение Символического Воображаемым.

Одновременно понятен вам стал и эффект тотального отчуждения Реального. Эффект этот, возникающий в тот момент, когда прерывается диалог бреда, являет собой то единственное, чем способен психотик поддерживать в себе нечто такое, что мы назовем своего рода непереходностью субъекта. Нам-то непереходность эта представляется вещью вполне естественной.Ямыслю, следовательно я существую, говорим мы себе, к переходности не прибегая. Но для психотика в этом как раз вся трудность и заключается, и причина ее лежит не в чем ином, как в упразднении раздвоения между большим Другим, Другим с большой буквы (Autre, A) и другим с маленькой буквы (autre, α). Иными словами, между Другим как местопребыванием речи и гарантией истины и другим-двойником -тем, перед лицом которого субъект оказывается в положении собственного зеркального образа. Именно исчезновение этой двойственности и обусловливает те многочисленные трудности, которые психотик испытывает, когда пытается удержать себя в Реальном человеческом – другими словами, в Реальном символическом.

В ходе этого третьего семинара, рассуждая о том, что я назвал диалогическим измерением – измерением, которое дает субъекту возможность себя в качестве субъекта поддерживать, – я проиллюстрировал его на примере первой сцены из Гофолии Расина. Это семинар, который, будь у меня на то время, мне очень хотелось бы переработать в письменной форме.

Я полагаю, однако, что вы не забыли тот изумительный, открывающий эту пьесу диалог, где Абнер, этот прототип фальшивого брата и двойника, уже с первого шага нащупывает себе почву. Уже в первых словах его·. Я вхожу в этот храм поклониться Творцу звучит некая тайная попытка совращения. Та завершенность, которую мы этой пьесе придали, могла заглушить в вашей памяти некоторые смысловые ее резонансы – но полюбуйтесь, как это замечательно! Я уже обращал ваше внимание на те существенные означающие, что проскальзывают, со своей стороны, в речи Первосвященника, например: Господь был нам верен, как ни был Он грозен или еще: К обетам небес почему вы глухи’. Термин небеса, как и несколько других слов, являются здесь, и это чувствуется, не чем иным, как чистыми означающими. Я уже указывал вам на их абсолютную пустоту. Иодай насаживает, если можно так выразиться, своего противника на крючок, как наживку, оставляя ему напоследок лишь роль жалкого червя, который обречен, как я говорил вам, занять свое место в процессии и послужить приманкой для Гофолии, которая, в конечном счете, падет жертвой этого трюка.

Отношение означающего к означаемому, в этом драматическом диалоге столь ощутимое, позволило мне сослаться на знаменитую схему Фердинанда де Соссюра, где означающее и означаемое предстают как два параллельных потока, друг от друга отличных и обреченных на непрерывное скольжение друг относительно друга. Именно в связи с этим и предложил я заимствованный у обойщиков мебели образ пристежки. Ведь если мы хотим знать, чего, хотя бы приблизительно, нам держаться и в каких пределах скольжение возможно, необходимо, чтобы ткань означающего и ткань означаемого в какой-то точке соединялись. Имеются, таким образом, точки пристежки, но связь в эти точках сохраняет некоторую эластичность.

Именно с этого мы в нынешнем году и продолжим. Для начала скажу, что диалог Иодая и Абнера позволяет сделать еще один вывод, параллельный и симметричный тому, что был нами получен ранее – достоинство субъекта удерживает лишь тот, кто держит речь во имя самой же речи. Вспомните, в какой плоскости держит речь Иодай: Моими устами глаголет вам Бог. Без отсылки к этому Другому субъекта нет и не может быть. Перед нами символ того, без чего никакой подлинной речи не может быть.

Что касается четвертого года семинара, то в ходе его я стремился продемонстрировать вам, что не существует иного объекта, кроме объекта метонимического: ведь объект желания – это всегда объект желания Другого, а само желание – это всегда желание Другой вещи, точнее, того, чего не хватает, а, объекта, который изначально утрачен и который, как показывает нам Фрейд, мы вечно обречены открывать заново. Как не существует и иного смысла, кроме метафорического, – ведь и возникает-то смысл не иначе, как в результате замены в означающей цепочке одного означающего на другие.

Именно такие выводы можно сделать из работы, о которой я вам только что напоминал и к которой рекомендовал вам обратиться, –Инстанция буквы в бессознательном. Следующие символические записи представляют собой формулы, соответственно, метонимии и метафоры:

f(S...S//) S// = S()s

f(S/...S) S// = S(+)s

В первой из этих формул S связана в комбинациях цепочки с S/, а целое соотносится с S//, что позволяет в результате поставить S в определенное метонимическое отношение к s на уровне значения. И точно таким же образом замена S на S/ по отношению к Задает в итоге соотношение S(+)s, которое указывает здесь – это легче сформулировать, чем в случае метонимии, – на возникновение, на создание смысла.

Итак, вот к чему мы пришли. Приступим теперь к тому, что станет для нас предметом исследования в этом году.

Чтобы к этому предмету приступить, я нарисовал для вас схему и расскажу сейчас, что именно – во всяком случае на сегодняшний день – она поможет вам уяснить.

В поисках наиболее точного способа описать связь между цепочками означающих и означаемых, остановимся на примитивной схеме точки пристежки.

Чтобы операция эта была законной, следовало бы спросить себя, где находится сам обойщик. Где-то он, разумеется, присутствует, но место, которое должен был бы занять он на этой схеме, соответствовало бы слишком уж раннему детству.

Поскольку между означающей цепочкой и потоком означаемых имеет место взаимное скольжение, в котором самая суть соотношений между ними и состоит, и поскольку, несмотря на это скольжение, между этими двумя потоками существует связь и согласованность, место происхождения которых нам как раз и предстоит обнаружить, нетрудно предположить, что скольжение это является, по необходимости, относительным. Смещение одного влечет за собой смещение другого. А это значит, что нечто вроде взаимопересечения двух противоположно направленных линий в своего рода идеальном настоящем как раз и явится для нашего случая показательной схемой.

Итак, вот то, вокруг чего можем мы строить свои рассуждения.

Беда лишь в том, что, каким бы важным это понятие настоящего нам ни казалось, дискурс не является, если можно так выразиться, точечным событием в смысле Рассела. Дискурс не только обладает собственной материей и фактурой – он занимает определенное время, у него есть временное измерение, он обладает плотноетью. Удовлетвориться мгновенным настоящим мы категорически не можем – весь наш опыт, как и все соображения, высказанные нами прежде, восстают против этого. Это можно немедленно показать на примере речи. Когда я, скажем, начинаю произносить фразу, смысл ее остается вам неясен до тех пор, пока я ее не закончу. Чтобы вы поняли первое слово фразы, совершенно необходимо -это, собственно, определение фразы и есть, – чтобы я произнес последнее. Вот самый наглядный образчик того, как означающее действует задним числом (nachträglich). Это как раз то, что я неустанно демонстрирую вам, в масштабах несравненно больших, на примере текстов аналитического опыта как такового, где речь идет об истории прошлого.

С другой стороны, одно, по крайней мере, остается несомненным – и это мною в Инстанции буквы с нарочитой тщательностью сформулировано. Я прошу вас время от времени к этой работе возвращаться. Положение, о котором я говорю, выражено в ней в форме метафоры – метафоры, если можно так выразиться, топологической: означающее, означаемое и субъект не могут быть представлены лежащими в одной плоскости. В положении этом ничего таинственного и темного нет – у меня в тексте, в рассуждении по поводу картезианского cogito, оно вполне ясно доказывается. Возвращаться к этому доказательству я сейчас, однако, не стану, так как положение, о котором я говорю, встретится нам здесь в несколько иной форме.

Напоминаю же я вам об этом лишь для того, чтобы оправдать введение тех двух линий, которыми далее собираюсь манипулировать.

Треугольный стопор обозначает начало пути следования, а стрелка – его конец. Слева направо идет знакомая вам первая линия, за которую, два раза пересекая ее, цепляется, подобно крюку, вторая.

Хочу предупредить вас, чтобы вы не путали то, что эти две линии изображали прежде, то есть означающее и означаемое, – с тем, что они представляют на этой схеме. Здесь есть небольшая разница: теперь мы целиком располагаемся в плоскости означающего. Эффекты, производимые им в плоскости означаемого, относятся к другой области и в непосредственном виде здесь не представлены. На этой схеме речь идет о двух состояниях или функциях, которые последовательность означающих позволяет нам выявить.

Первая линия схемы представляет означающую цепочку, которая остается здесь для собственно означающих эффектов метафоры и метонимии полностью проницаемой. Это предполагает возможность актуализации означающих эффектов на всех уровнях, вплоть до фонематического. Именно на фонематическом элементе основана, собственно говоря, игра слов, каламбуры и т. д. Короче говоря, именно этот элемент и является в означающем тем, с чем нам, аналитикам, без конца приходится вступать в игру. Все те из вас, кто пришли сюда не впервые, уже имеют об этом некоторое представление – именно поэтому и начнем мы сегодня подбираться к субъекту бессознательного со стороны остроты, Witz.

Что касается другой линии, то это линия дискурса рационального – дискурса, в который уже включается определенное количество ориентиров, вещей фиксированных. Вещи эти порою не могут быть с точностью уловлены иначе как на уровне возможных способов использования означающего, то есть на уровне того, что конкретно, в прагматике дискурса, образует некие фиксированные точки. Вы сами прекрасно знаете, что точки эти никакой вещи однозначно не соответствуют. Нет такой семантемы, которая отвечала бы одной-единственной вещи. По большей части семантема соответствует целому ряду вещей очень различных. Мы останавливаемся здесь на уровне семантики, то есть того, что фиксировано и определено конкретным образом своего использования.

Таким образом, это не что иное, как линия дискурса обыденного, обыкновенного – в том виде, в котором допущен он кодом дискурса, который я назвал бы дискурсом общей для нас реальности. Это, надо добавить, тот уровень, на котором создание смысла происходит ранее всего, потому что смысл на нем в каком-то отношении уже дан. По большей части дискурс этот состоит лишь в добросовестном перемалывании ходячих идеалов. Именно на этом уровне и возникает пресловутый пустой дискурс – дискурс, послуживший отправной точкой целого ряда моих наблюдений относительно функции речи и области языка.

Как видите, линия эта представляет собой линию конкретного дискурса индивидуального субъекта, который говорит и заставляет себя выслушивать, – дискурса, который можно записать на пластинку. В отличие от нее, первая линия воплощает собой все то, что включено сюда в качестве возможности искажения, перетолкования, резонанса, метафорических и метонимических эффектов. Направлены линии в противоположные стороны – по той простой причине, что друг относительно друга они скользят. Одна из них, однако, пересекает другую. И пересекаются они в двух точках, которые с легкостью распознаваемы.

Если мы станем исходить из дискурса, то первая точка, где он встречает означающую цепочку как таковую, соответствует тому, о чем я только что толковал вам с точки зрения означающего – точке ОС.

Чтобы дискурс был расслышан, где-то в наличии должен пребывать код. Очевидно, что налицо он в большом Другом (А), то есть в Другом как спутнике языка. Этот Другой – абсолютно необходимо, чтобы он существовал, причем, прошу заметить, вовсе не обязательно нарекать его столь идиотским и бредовым термином, как коллективное сознание. Другой – он и есть Другой. Одного такого Другого вполне достаточно, чтобы язык оставался живым. Больше того, нашу первую фазу этот Другой вполне может осуществить сам, в одиночестве. В самом деле, допустим, что налицо из Других лишь один, способный притом говорить на своем языке с собой самим -этого окажется вполне достаточно, чтобы налицо оказался он сам, и не просто Другой, а даже два, во всяком случае еще кто-то, кто его понимает. Отпускать на языке остроты можно даже тогда, когда вы являетесь единственным его носителем.

Итак, вот первая встреча – встреча, которая происходит на уровне того, что мы называем кодом. Вторая же, замыкающая петлю встреча – та, что, исходя из кода, с которым встретилась прежде, приводит к образованию смысла, – происходит в точке завершения, которую мы обозначили γ. Как видите, на схеме в нее упираются две стрелки, и о том, что означает вторая, я вам покуда гово-

рить воздержусь. Результат совпадения дискурса с означающим как творческим носителем смысла – это и есть сообщение.

В сообщении смысл является на свет. Истина, которую надлежит возвестить, если таковая есть, находится именно тут. По большей части никаких истин не возвещается – по той простой причине, что чаще всего дискурс вообще означающую цепочку не пересекает, что он представляет собой просто-напросто бормотание повторения, мельницу слов, поток которых образует короткое замыкание между пунктами β и β‘. Такой дискурс не говорит абсолютно ничего – разве что сигнализирует вам, что перед вами говорящее животное. Это дискурс обыденный, и состоит он из слов, задачей которых является не сказать ничего – дискурс, благодаря которому мы убеждаемся, что имеем дело не с диким зверем, которым является человек в природном своем состоянии, а с чем-то иным.

Опознать оба узловых пункта цепочки короткого замыкания дискурса не составляет труда. С одной стороны, в точке β‘ – это объект, в смысле того метонимического объекта, о котором говорил я вам в прошлом году. С другой стороны, в точке β – это Я, поскольку оно указывает нам в самом дискурсе место говорящего.

Схема позволит вам наглядно разобраться в том, что связывает между собой и отличает друг от друга высказываемое, с одной стороны, и высказывание, с другой. Истина эта вполне и непосредственно доступна и опыту чисто лингвистическому, но опыт фрейдовского психоанализа со своей стороны подтверждает ее, усматривая принципиальное различие между Я, которое является не чем иным, как местом того, кто в означающей цепочке держит речь (местом, которое, кстати сказать, в том, чтобы его обозначали как Я, вовсе и не нуждается), с одной стороны, и сообщением, для существования которого минимальный аппарат настоящей схемы абсолютно необходим, с другой. Вывести из существования какого-либо субъекта какое-либо сообщение или речь, вывести так, как если бы они излучались из него как из единого центра, абсолютно невозможно, пока всего этого сложного образования нет налицо -невозможно по той простой причине, что речь-то как раз и предполагает существование означающей цепочки.

Происхождение ее исследовать далеко не просто – мы затратили целый год, прежде чем прийти к своим выводам. Она предполагает существование целой сети функциональных ролей, другими словами – способов использования языка. Она предполагает, ктому же, наличие всего того механизма, под действием которого, что бы вы ни говорили, думая о том или не думая, как бы вы вашу мысль ни формулировали, стоит вам на колесе словесной мельницы оказаться, как дискурс ваш немедленно начинает говорить больше, чем то, что намереваетесь сказать вы.

Более того, будучи речью, дискурс уже поэтому только базируется на существовании где-то той отсылочной инстанции, которой служит план истины – истины, от реальности отличной, что делает возможным возникновение новых смыслов, в мир или в реальность введенных. Речь идет не о смыслах, которые там уже есть, а о смыслах, которые под действием истины там возникают, которые она буквальным образом туда вводит.

Вы видите на схеме, что от сообщения, с одной стороны, и отЯ, с другой, отходят, излучаются в разных направлениях по две маленьких стрелочки, обозначенных черточками. От Я одна стрелка указывает в сторону метонимического объекта, вторая – в направлении Другого. Симметрично им, следуя путем возвращения дискурса, направлено к Другому и к метонимическому объекту сообщение. Прошу заметить, что все это говорится лишь предварительно, но вы сами впоследствии убедитесь, что обе эти очевидные для вас линии – та, что идет от Я к другому, и та, что идет от Я к метонимическому объекту, – окажутся нам очень полезны.

Вы увидите также, чему соответствуют и две другие линии, поразительно интересные, что идут от сообщения к коду и обратно, от кода к сообщению. Этот последний, обратный вектор действительно существует, и, как показывает схема, не существуй он, ни малейшей надежды на создание смысла у нас не было бы. Именно во взаимодействии между сообщением и кодом, а следовательно, в частности, и по линии возврата кода к сообщению, активизируется то существенное измерение, в котором оказываемся мы, имея дело с остротой.

Именно в этом измерении и задержимся мы на несколько лекций, наблюдая за теми необычайно показательными и многозначительными явлениями, что могут там иметь место.

И это даст нам еще один случай установить те зависимости, которые связывают пресловутый метонимический объект, которым начали мы заниматься в прошлом году, – объект, который никогда не бывает налицо, который всегда находится где-то в другом месте, который каждый раз представляет собой нечто другое.

I Рассмотрим теперь, что же такое Witz.

Witzэто то, что передают по-французски выражением trait desprit, острота. Мы говорим иногда и mot desprit, острословие -я не буду сейчас распространятся о причинах, по которым первый перевод мне кажется предпочтительнее. Но Witzозначает также и esprit (остроумие, ум, дух). Таким образом, термин этот с самого начала предстает как крайне двусмысленный.

Острота, шутка является предметом некоторого осуждения – она может предполагать легкомыслие, несерьезность, склонность к капризу и выдумке. А как насчет esprit, остроумия? Здесь, напротив, каждый хорошенько задумается, прежде чем подобные выводы сделать.

Стоит, пожалуй, сохранить за словом esprit весь спектр его значений, вплоть до “духа”, что столь часто служит прикрытием разных сомнительных сделок, – духа, от имени которого выступает спиритуализм. Но и в этом случае у понятия espritостанется, тем не менее, центр тяжести – центр, который мы безотчетно ощущаем, когда называем человека spirituel, остроумным, совсем не обязательно подразумевая при этом высокую его духовность. Концентрацией esprit является для нас traitdesprit, острота – то есть, как ни странно, то самое, что кажется в нем наиболее случайным, неустойчивым, уязвимым для критики. Такие вещи вполне в духе психоанализа, и не стоит потому удивляться, что единственным местом в творчестве Фрейда, где esprit, столь часто награждаемый у Других авторов заглавной буквой, упоминается, это его работа о Witz, остроумии. Родство между обоими полюсами термина, тем не менее, сохраняется, что издавна служило нотами, по которым разыгрывались различные словесные прения.

Было бы интересно напомнить вам и об английской традиции. Английское witпревосходит своей двусмысленностью не только немецкое Witz, но и французское esprit. Споры об отличии подлинного, настоящего остроумия, остроумия доброкачественного, одним словом, от остроумия злокозненного, которым забавляют общество словесные жонглеры – споры эти не знали конца. Пережив век восемнадцатый, век Аддисона и Поупа, они наследуются в начале девятнадцатого века английской романтической школой, где вопрос о wit неизменно оказывался на повестке дня. Писания Хазлитта в этом отношении очень показательны. Но дальше всего в этом направлении пошел Кольридж, о котором впоследствии у нас будет еще повод поговорить.

Заодно я мог бы рассказать вам и о традиции немецкой. Так, в частности, выдвижение остроумия на первый план в литературе христианского толка происходило строго параллельным образом и в Германии. Вопрос о Witz являлся центральным для всей немецкой романтической мысли, которая не раз еще привлечет к себе наше внимание как с точки зрения исторической, так и с точки зрения ситуации, сложившейся в психоанализе.

Поразительно то, что у нас не имеется ничего, что этому интересу критики к проблематике Witz и wit соответствовало бы. Единственными, кто воспринимали эти вопросы всерьез, были поэты. Интерес к этим вопросам живет у них в течение всего девятнадцатого века, более того – в творчестве Бодлера и Малларме он является центральным. Что касается других, помимо поэзии, областей, то в них – даже в эссе – вопросы эти ставились не иначе, как с точки зрения критической, то есть, я хочу сказать, с точки зрения интеллектуальной формулировки проблемы.

Я оставляю в стороне главную традицию, испанскую – она настолько важна, что нам поневоле придется впоследствии постоянно к ней обращаться.

Главное состоит в следующем: что бы вы о проблеме Witziimi wit ни читали, в конечном счете вы всегда окажетесь в том тупике, о котором лишь время не позволяет мне сегодня вам рассказать – я к этому еще вернусь. Но, опуская эту часть своих рассуждений, я продемонстрирую вам впоследствии, какой скачок, какой откровенный разрыв с традицией, какие иные по качеству результаты ознаменовали собой работы Фрейда.

Исследования, о которых я вам говорю, исследования европейской традиции Witz Фрейд не проводил. Относительно источников его сомнений нет, он их называет – это три весьма основательных, вполне читаемых книги, авторы которых принадлежат к той замечательной категории профессоров из провинциальных немецких университетов, у которых было время спокойно подумать и от которых можно услышать вещи, где педантизма нет и следа. Это Куно Фишер, Теодор Вишер, а также Теодор Липпс, чья книга из трех наиболее замечательна и в выводах своих идет весьма далеко, протягивая руку навстречу фрейдовскому открытию. Не будь г-н Липпс столь озабочен тем, чтобы сохранить своему Witz его респектабельность, не пожелай он делить его на Witz истинный и Witz ложный, он продвинулся бы куда дальше. Фрейда, напротив, это деление нисколько не занимало. Компрометировать себя было для него делом привычным – именно поэтому и оказался он куда более дальновидным. Как, впрочем, и потому, что ему ясны были структурные отношения, связывающие Witz с бессознательным.

В каком плане были они ему ясны? Исключительно в том, который можно назвать формальным. Формальным не в смысле прекрасных форм, округлостей, всего того, что грозит затянуть вас в пучину самого мрачного обскурантизма, а в том смысле, в котором говорят о форме, к примеру, в истории литературы. Есть, между прочим, еще одна традиция, о которой я вам не говорил, потому что мне придется обращаться к ней часто, традиция совсем недавняя – это традиция чешская. Вы, в силу вашего невежества, воображаете, будто ссылки на формализм носят у меня характер неопределенный. Отнюдь нет. Слово формализм означает нечто совершенно конкретное – это школа литературной критики, которую государственная организация, ассоциирующая себя со спутником, уже в течение некоторого времени преследует. Как бы там ни было, но именно на уровне формализма, то есть структурной теории означающего как такового, Фрейд свое место и занимает, и результат оказывается отнюдь не сомнителен, а, напротив, вполне убедителен. Фрейд получает ключ, который позволяет ему продвинуться существенно дальше.

Теперь, когда я настоял на том, чтобы вы время от времени читали мои статьи, мне уже нет, наверное, нужды убеждать вас прочесть книгу Фрейда Der Witz undseine Beziehung zum Unbewussten. Поскольку темой нашей в этом году является Witz, мне это требование представляется минимальным. Как вы увидите, строится эта книга на том, что Фрейд исходит из техники остроты и к ней же, к технике, всегда возвращается. Что это у него за техника? Обычно говорят, что речь идет о технике словесной, вербальной. Я формулирую это точнее: речь идет о технике означающего.

Именно потому, что Фрейд исходит из техники означающего и к этой технике без конца возвращается, – именно поэтому удается ему действительно эту проблему распутать. Теперь, когда он обнаружил в ней несколько независимых планов, стало вдруг со всей отчетливостью очевидным, что именно должны мы суметь различить, чтобы не заплутать в бесконечных лабиринтах означаемого, в тех мыслях, которые мешают нам из этого положения выйти. Стало ясно, к примеру, что существует проблема остроумия, с одной стороны, и проблема комического, с другой, и проблемы это совершенно разные. То же самое касается проблемы комического и проблемы смеха: хотя время от времени они рассматривались как одна, более того, путались порою все три, на самом деле это тоже проблемы различные.

Короче говоря, желая пролить свет на проблемы остроумия, Фрейд исходит их техники означающего, и именно ее сделаем и мы, вслед за ним, нашим отправным пунктом.

Как ни странно, но происходит это на уровне, который, разумеется, не фигурирует как уровень собственно бессознательного, но зато, в силу ряда глубоких причин, имеет прямое отношение к самой природе того, что именуется Witz, – и вот как раз тогда, когда внимание наше приковано к нему, и получается у нас лучше всего разглядеть то, что лежит от этого уровня в стороне и что, собственно, бессознательным и является. Бессознательное вообще становится видно и дается нам лишь тогда, когда смотрим мы немного в сторону. Это то самое, с чем вы постоянно имеете дело в Witz, ибо в этом-то его природа и состоит – вы смотрите туда, куда вам указывают, и именно это позволяет вам разглядеть что-то другое, чего там нет.

Итак, воспользуемся, вслед за Фрейдом, этим ключом к технике означающего.

За примером Фрейд далеко не ходил – почти все, что он нам предлагает и что может показаться вам несколько приземленным и по ценности своей очень неравнозначным, почерпнуто им у вышеупомянутых трех профессоров, почему я свое уважение к ним перед вами и засвидетельствовал. Но есть, однако, еще один источник -источник, Фрейда поистине напитавший. Источник этот – Генрих Гейне, из которого и заимствует Фрейд свой первый пример.

Речь идет о замечательном словце, слетевшем с уст Гирша Гиацинта, еврея из Гамбурга, сборщика лотерейных билетов – нуждающегося, впроголодь живущего человека, с которым встретился Гейне в БаняхЛукки. Если вы хотите получить исчерпывающее представление о том, что такое Witz, вам совершенно необходимо про-4CCTbReisebilder,nymeehie зарисовки Гейне. Поразительно, что книга эта до сих пор не стала классической! Именно в ней, в итальянском ее разделе, и находится тот отрывок, где фигурирует этот уморительный персонаж, о некоторых чертах которого у меня будет еще, надеюсь, сегодня время вам кое-что рассказать.

В разговоре с Гиршем Гиацинтом Гейне услыхал от него, что тот имел некогда честь выводить мозоли на ногах у самого великого Ротшильда, Натана Премудрого. Причем, срезая мозоли, он, Гирш, внушал себе, что является теперь лицом очень важным. Ведь во время операции – думал он – Натан Премудрый размышляет о посланиях, которые предстоит направить ему сильным мира сего, и если он, Гирш Гиацинт, ненароком заденет его слишком больно, не заденет ли в результате раздраженный клиент за живое своих адресатов?

Постепенно, слово за слово, Гирш Гиацинт вспомнил и о другом знакомом ему Ротшильде по имени Соломон. В день, когда он отрекомендовался этому последнему как Гирш Гиацинт, тот добродушно ответил: “Я ведь тоже лотерейный коллекционер в своем роде, лотереи Ротшильда, и мне не пристало принимать коллегу на кухне”. “После чего, – пишет Гирш Гиацинт, – он обходился со мной совершенно фамиллионьярно”.

Именно это останавливает на себе внимание Фрейда. Что значит “фамиллионьярно”? Что это – оговорка, неологизм или, может быть, острота? Острота, конечно, – но сам факт, что я смог предложить еще два варианта ответа, говорит о двусмысленности, присущей означающему в бессознательном.

Так что же говорит Фрейд? Он говорит, что здесь налицо механизм конденсации, что материализована эта конденсация в материале означающего, что речь идет о явлении, когда две линии означающей цепочки оказываются, с помощью какого-то механизма, склепаны вместе. Фрейд подытоживает шутку в очень забавной означающей схеме, где сверху записано слово “фамильярный”, а под ним, снизу, располагается слово “миллионер”. Фонетически, благодаря наличию чередования рно/онер и совпадению слога мил/милл в обоих словах, происходит сгущение, давая в результате их скрещивания слово “(рамаллионьярный”:

фамильярно милли онер

фамиллионьярно

Посмотрим, чему это соответствует в схеме, которая нарисована у нас на доске. Мне поневоле приходится спешить, но кое на что я все-таки хочу обратить внимание.

Дискурс можно, конечно, схематизировать, сказав, что он исходит от Я и направлен к Другому. Правильнее будет, однако, обратить внимание на то, что всякий дискурс отправляется, что бы мы на сей счет ни думали, от Другого, СС, после чего, в β, отразившись от Я, которое должно все-таки в процессе как-то участвовать, возвращается к Другому вторично – слова “я был с Соломонам Ротшильдом в отношениях фамшишонъярпыэ? на свидетельство Другого как раз и ссылаются, – откуда и устремляется, в конечном счете, в направлении сообщения, γ.

Не забывайте, однако, что интересна наша схема тем, что линий в ней две и что какая-то циркуляция происходит одновременно и на уровне означающей цепочки. Благодаря таинственному свойству присутствующих в обоих словах фонем в означающем происходит соответствующий сдвиг, элементарная означающая цепочка сотрясается. Со стороны цепочки в процессе можно выделить три временных такта.

Первому такту соответствует первоначальный, черновой проект сообщения. На втором этапе в цепочке происходит отражение в β‘ от метонимического объекта,мой миллионер. И в самом деле ~ ведь для Гирша Гиацинта речь идет не о чем ином, как о метонимическом, схематизированном объекте, ему принадлежащем. Это именно его миллионер. С другой стороны, дело обстоит как раз наоборот – скорее миллионеру принадлежит он сам. В результате сообщение не проходит. Именно поэтому миллионер и отражается от β‘ во втором такте, то есть в то же самое время, когда другое слово, фамильярный, оказывается в α.

В третьем т^кк миллионер и фамильярный и соединяются в сообщении в точке γ, образуя слово фамиллионьярный.

Схема эта, несмотря на свои достоинства – ведь это я ее придумал, – может вам показаться ребяческой. В дальнейшем, однако, убедившись в течение года не раз, что она работает, вы сами признаете, что кое-какая польза в ней есть. В частности, благодаря топологическим требованиям, ею к нам предъявляемым, она позволяет нам рассчитывать свои шаги в том, что касается означающего. Построена она так, что, каким бы образом вы ее ни пробегали, она неизменно наши шаги ограничивает – я хочу сказать, что каждый раз, когда нам придется делать очередной шаг, схема потребует, чтобы мы сделали не больше трех простейших шагов. Именно этим обусловлено направление маленьких треугольных стопоров (из которых линии берут начало), затушеванных стрелок, а также стрелок штриховых, относящихся к сегментам, которые всегда занимают положение вторичное, промежуточное. Все остальные, в отличие от них, являются либо начальными, либо конечными.

Итак, на протяжении этих трех тактов, обе цепочки – цепочка дискурса и цепочка означающего – сошлись в одной точке, точке сообщения. В результате чего и вышло, что с господином Гиршем Гиацинтом обращались вполне фамиллионъярно.

Сообщение это совершенно нелепо – в том смысле, что оно так и не получено, оно не предусмотрено· кодом. В том-то все и дело. Разумеется, сообщение в принципе для того и существует, чтобы находиться с кодом в отношениях, предполагающих некоторое между ними отличие, но в данном случае явное нарушение кода имеет место на уровне самого означающего.

Предлагаемое мною определение остроты опирается в первую очередь на то, что сообщение вырабатывается на определенном уровне продуктивной деятельности означающего, что оно дифференцируется с кодом, становится от него отличимым и что посредством этого отличия и этой дифференциации оно как раз и получает достоинство сообщения. Весь секрет сообщения именно в отличие его от кода и состоит.

Каким же образом отличие это санкционируется? Вот здесь-то и возникает тот второй план, о котором у нас идет речь. Различие это санкционируется в качестве остроты Другим. Это совершенно необходимо, и мысль Фрейд говорит об этом.

В книге Фрейда об остроте важны два момента значение, которое придает он технике означающего, и эксплицитная отсылка к Другому как третьей инстанции. Отсылка эта, о которой твержу я вам уже годы, звучит у Фрейда абсолютно недвусмысленно – особенно во второй части работы, хотя налицо она, само собой разумеется, с самого начала.

Так, Фрейд настойчиво говорит о разнице между остроумным и комическим, которую усматривает в том, что комическое двоично. В основе комического лежат отношения внутри двоицы, в то” время как для остроты нужна третья инстанция, Другой. Санкция этого Другого, независимо от того, представлен он в действительности неким индивидом или же нет, абсолютно необходима. ИменноДругой отбивает мяч, именно Другой указывает сообщению его место в коде в качестве остроты, именно он говорит в коде: это острота. Если никто этого не сделает, никакой остроты не будет. Если никто ничего не заметил, если фамиллионъярно воспринято как оговорка, острота не состоялась. Необходимо, таким образом, чтобы Другой кодифицировал это слово как шутку – чтобы в результате вмешательства этого Другого она оказалась вписана в код.

Третий элемент определения: острота связана с чем-то таким, что глубоко укоренено на уровне смысла. Я не имею в виду какую-то частную истину – содержащиеся в остроте тонкие намеки на что-то вроде психологии богача и паразитирующего на нем бедняка какое-то дополнительное удовольствие нам, разумеется, доставляет – к этому мы еще вернемся, – но объяснить нам возникновение слова фамиллионъярно они не способны. Я имею в виду истину как таковую, Истину с большой буквы.

Итак, с сегодняшнего дня я утверждаю, что суть остроты – если мы собираемся ее искать и искать ее вместе с Фрейдом, который дальше других уведет нас в том направлении, куда указывает нам ее острие (и острие – нами искомое – у нее, безусловно, есть), – суть остроты повторяю, состоит в связи ее с тем совершенно особым измерением, которое имеет непосредственное отношение к истине, а именно тем, что в моей статье Инстанция буквы было названо ее, истины, измерением алиби.

Когда мы пытаемся подойти к сути остроты возможно ближе, становится ясно одно: то, о чем всегда при этом заходила речь, что неизбежно вызывает у нас нечто вроде умственной диплопии и что остроту, собственно, и составляет, заключается в следующем – острота указывает, причем всегда где-то в стороне, на нечто такое, что видно лишь при условии, что вы на него не смотрите.

Именно с этого мы в следующий раз и начнем. Я понимаю, конечно, что оставляю вас перед нерешенной проблемой, перед загадкой. Мне кажется, тем не менее, что мне удалось, по крайней мере, предложить термины, по поводу которых, как я попробую в дальнейшем вам доказать, нам обязательно удастся найти с вами общий язык.

, Фрейд настойчиво говорит о разнице между остроумным и комическим, которую усматривает в том, что комическое двоично. В основе комического лежат отношения внутри двоицы, в то” время как для остроты нужна третья инстанция, Другой. Санкция этого Другого, независимо от того, представлен он в действительности неким индивидом или же нет, абсолютно необходима. ИменноДругой отбивает мяч, именно Другой указывает сообщению его место в коде в качестве остроты, именно он говорит в коде: это острота. Если никто этого не сделает, никакой остроты не будет. Если никто ничего не заметил, если фамиллионъярно воспринято как оговорка, острота не состоялась. Необходимо, таким образом, чтобы Другой кодифицировал это слово как шутку – чтобы в результате вмешательства этого Другого она оказалась вписана в код.

Третий элемент определения: острота связана с чем-то таким, что глубоко укоренено на уровне смысла. Я не имею в виду какую-то частную истину – содержащиеся в остроте тонкие намеки на что-то вроде психологии богача и паразитирующего на нем бедняка какое-то дополнительное удовольствие нам, разумеется, доставляет – к этому мы еще вернемся, – но объяснить нам возникновение слова фамиллионъярно они не способны. Я имею в виду истину как таковую, Истину с большой буквы.

Итак, с сегодняшнего дня я утверждаю, что суть остроты – если мы собираемся ее искать и искать ее вместе с Фрейдом, который дальше других уведет нас в том направлении, куда указывает нам ее острие (и острие – нами искомое – у нее, безусловно, есть), – суть остроты повторяю, состоит в связи ее с тем совершенно особым измерением, которое имеет непосредственное отношение к истине, а именно тем, что в моей статье Инстанция буквы было названо ее, истины, измерением алиби.

Когда мы пытаемся подойти к сути остроты возможно ближе, становится ясно одно: то, о чем всегда при этом заходила речь, что неизбежно вызывает у нас нечто вроде умственной диплопии и что остроту, собственно, и составляет, заключается в следующем – острота указывает, причем всегда где-то в стороне, на нечто такое, что видно лишь при условии, что вы на него не смотрите.

Именно с этого мы в следующий раз и начнем. Я понимаю, конечно, что оставляю вас перед нерешенной проблемой, перед загадкой. Мне кажется, тем не менее, что мне удалось, по крайней мере, предложить термины, по поводу которых, как я попробую в дальнейшем вам доказать, нам обязательно удастся найти с вами общий язык.