психоанализ

Биография. Эрнест Джонс “Фрейд. Оппозиция”

Теперь мне предстоит описать тот шторм оппозиции, который Фрейду приходилось выносить не только в годы первой мировой войны, но также в некоторой степени до конца своей жизни.
Говоря о природе и степени этой оппозиции столько лет спустя, мы сталкиваемся с определенными трудностями. Во-первых, большая часть враждебных отзывов того времени не могла пробиться в печать; она была просто непригодна для печати.
Не то чтобы об этом не говорили Фрейду. Пациенты, находящиеся в состоянии негативного переноса, не говоря уже о «добрых приятелях», следили за тем, чтобы он был хорошо осведомлен обо всей этой брани. Брань в его адрес на улице, остракизм и игнорирование являлись теми проявлениями враждебности, которых невозможно было избежать. К тому времени имя Фрейда стало олицетворением сенсационной — или даже дурной — славы для немецких психиатров и неврологов, а его теории их глубоко расстраивали, мешали спокойствию их духа. Трудно представить себе количество этих потоков брани и непонимания, выражавших те взрывные эмоции, которые были возбуждены. Только небольшая часть этого шквала просочилась в научные журналы, и то только в относительно цивилизованной форме. Большая же часть выливалась в нецензурных взрывах негодования по поводу его работ на научных встречах, а еще больше в частных беседах. Ференци хорошо заметил, что если оппоненты отрицали теории Фрейда, то эти теории определенно виделись им во сне.
Во-вторых, за последние пятьдесят лет произошло значительное изменение понятия о приличиях, причем во многом благодаря деятельности самого Фрейда. Если в наши дни о видном человеке скажут, что он «одержим сексуальными представлениями», что он интересуется отталкивающими сторонами сексуальности, рассуждает о всевозможных событиях или действиях в этой сфере, то большинство людей будут думать, что это довольно странно с его стороны, но все же судить о нем будут с других позиций — по остальным личным качествам и его успехам. Даже если будут сделаны намеки на то, что он сам развращен, одни только подобные слухи едва ли исключат его из общества как человека, с которым не следует разговаривать или которого нельзя принимать в порядочную компанию. Мне кажется, что к нему не станут относиться как к особенно злонамеренному и безнравственному человеку, как к врагу общества.
Однако именно такой позорный ярлык прикреплялся к такому человеку даже в первые десятилетия XX столетия, не говоря уже о веке прошедшем. Фрейд жил во время, когда odium theologium была заменена odium sexicum, но еще не odiumpoliticum[131]. Будущему предстоит оценить, какой из этих трех периодов следует назвать самой позорной фазой в человеческой истории.
В те дни Фрейда и его последователей считали не только сексуальными извращенцами, но также обсессивными или паранойяльными психопатами, и полагалось, что подобное соединение представляет реальную угрозу обществу. Теории Фрейда интерпретировались как прямые подстрекательства к отбрасыванию каких-либо ограничений, к возвращению в состояние первобытной распущенности и дикости. Под угрозой находилась ни много ни мало как сама цивилизация. Как случается в таких обстоятельствах, возбуждаемая паника сама влекла к потере всех тех ограничений, которые, как казалось оппонентам, они защищают. Все понятия о хороших манерах, о терпимости и даже чувство порядочности — не говоря уже о какой-либо мысли об объективной дискуссии или научном исследовании — были просто выброшены за борт.
На конгрессе немецких неврологов и психиатров в Гамбурге в 1910 году профессор Вильгельм Вейгандт ярко выразил такое состояние тревоги при упоминании теорий Фрейда тем, что стукнул кулаком по столу и закричал: «Это не тема для обсуждения на научной встрече, этот вопрос имеет отношение к полиции». Подобным же образом, когда Ференци читал одну работу перед обществом медиков в Будапеште, ему указали, что работа Фрейда является не чем иным, как порнографией, и что подходящим местом для психоаналитиков является тюрьма.
Такая брань и поношение, однако, не всегда ограничивались одними словами. На неврологическом конгрессе в Берлине в 1910 году профессор Оппенгейм, знаменитый невролог и автор ведущего учебника по этому предмету, предложил организовать бойкот Любому учреждению, где будут терпимо относиться к взглядам Фрейда. В аудитории это предложение нашло немедленный отклик, и все присутствующие директора санаториев встали, чтобы заявить о своей непричастности к этому. Профессор Райманн пошел еще дальше и заявил, что «врага следует травить в его собственном логове», что необходимо собрать и опубликовать все случаи неудачного применения психоанализа в медицинской практике.
Довольно странно, но первая жертва оказалась в далекой Австралии, где пресвитерианскому священнику Дональду Фрейзеру пришлось отказаться от служения в церкви из-за своего сочувствия работам Фрейда. В тот же самый 1908 год меня принудили отказаться от одного поста в области неврологии в Лондоне из-за моих исследований сексуальных сторон жизни пациентов. Два года спустя правительство провинции Онтарио приказало прекратить публикацию «Asylum Bulletin», В нем перепечатывались все работы, написанные медицинским персоналом, а мою работу объявили «непригодной к печати даже в медицинском журнале». В 1909 году Вульфа уволили из учреждения, в котором он работал в Берлине. Пфистеру неоднократно угрожали вышестоящие власти, но ему удалось уцелеть. Его коллега Шнайдер оказался менее удачлив и был уволен со своего поста директора семинарии в 1916 году. В том же году Сперберу, известному шведскому филологу, отказали в присуждении звания доцента из-за написанного им эссе по сексуальному происхождению речи, и его карьера рухнула.
Фрейд, конечно, являлся главным «злодеем», но многие оппоненты сосредоточили свои нападки и на других. Абрахаму пришлось вступить в борьбу с Оппенгеймом и Циеном; Юнгу — с Ашаффенбургом и Иссерлином; Пфистеру — с Фёрстером и Ясперсом; моим основным противником стал Фогт. В Америке Бриллу приходилось лицом к лицу сталкиваться с неврологами Нью-Йорка Деркумом, Алленом Старром и Бернардом Заксом; Патнема изводили Йозеф Коллинз и Борис Сайдис.
В первые годы этого столетия Фрейд и его труды либо полностью игнорировались, либо упоминались одним или двумя презрительными предложениями, как не заслуживающие какого-либо серьезного внимания. Но после 1905 года, когда появились «Три очерка по теории сексуальности» и «анализ Доры», такое отношение замалчивания сменилось активной критикой. Если его идеи не умирают сами по себе, их необходимо убить. Фрейд явно почувствовал облегчение при таком изменении тактики. Он заметил, что открытая, даже оскорбляющая, оппозиция намного предпочтительнее игнорирования. «Это признание того, что они вынуждены иметь дело с серьезным противником, с которым им волей-неволей приходится тщательно обсуждать вопросы».
Даже в самом первом обзоре «анализа Доры» Шпильмейер выступил против использования метода, который он описал как «психическую мастурбацию». Блейлер протестующе заявил, что никто не компетентен судить о методе, не проверив его, но Шпильмейер в своем резком возражении излил на него все свое моральное негодование.
Первым человеком, совершившим самостоятельную акцию, был Густав Ашаффенбург. На конгрессе в Баден-Бадене в мае 1906 года он с яростью заявил, что метод Фрейда неправилен в большинстве случаев, сомнителен во многих случаях и поверхностен во всех случаях. Это аморальный метод, и, тем или иным образом, он основывается только на самовнушении. К этому мнению присоединился Хохе. Согласно ему, психоанализ является дурным методом, проистекающим от мистических наклонностей и очень опасным для людей медицинской профессии.
В этом же году Оствальд Бумке стал активно цитировать первое опустошительное осуждение Фрейда, которое Ригер опубликовал за десять лет до этого, относительно вклада Фрейда в теорию паранойи. Согласно Ригеру, «ни один психиатр не мог рассматривать взгляды Фрейда без вполне реального ощущения ужаса». Основание для такого ужаса заключалось в методе лечения Фрейда, который якобы придавал громадное значение паранойяльному вздору с сексуальными намеками на чисто случайные инциденты, которые, даже если они не создавались фантазией, являлись совершенно маловажными. Всевозможные подобные вещи не могут привести ни к чему иному, кроме как к «просто отвратительной бабьей психиатрии». Несколько лет спустя Бумке расширил это открытое обличение Фрейда до размеров книги, второе издание которой было призвано служить во времена нацистов образцовым справочником по этому предмету.
В 1907 году произошла серьезная словесная дуэль между Ашаффенбургом и Юнгом на первом Международном конгрессе психиатрии и неврологии, который проходил в Амстердаме. Фрейда пригласили принять участие в этом симпозиуме, но он решительно отказался. Он писал на этот счет Юнгу: «Они явно ожидали услышать мою словесную дуэль с Жане, но я ненавижу гладиаторские бои перед лицом титулованной толпы и едва ли соглашусь с решением равнодушной публики, высказывающей мнение по поводу моих познаний». Тем не менее позднее он ощущал некоторые дурные предчувствия при мысли о том, что наслаждается приятным отдыхом в то время, как кто-то другой ведет борьбу от его имени. Так что как раз перед началом конгресса он написал Юнгу ободряющее письмо: «Я не знаю, ждет ли Вас успех или неудача, но мне хотелось бы быть с Вами именно теперь, наслаждаясь чувством, что я больше не одинок. Если Вам нужна моя поддержка, я могу рассказать о долгих годах почетного, но болезненного одиночества, которое началось для меня с тех пор, как я впервые мельком взглянул на этот новый мир; о потере интереса и понимания со стороны моих ближайших друзей; о тех тревожных моментах, когда я сам считал, что ошибаюсь, и пытался понять, как можно следовать такими нехожеными тропами и, несмотря на это, содержать свою семью; о постепенном усилении моего убеждения, которое цеплялось за „Толкование сновидений“ как за скалу во время бури; и о той спокойной уверенности, которой я наконец достиг и которая дала мне силы ждать, пока не откликнется голос извне. Им оказался Ваш голос!»
Юнгу явно требовалась любая поддержка перед таким тяжелым испытанием. Ашаффенбург повторил свое предыдущее авторитетное заявление о ненадежности метода Фрейда, так как каждое слово в нем интерпретируется в сексуальном смысле. Это является не только очень болезненным, но часто также непосредственно вредным для пациента. Затем, ударяя себя в грудь с чувством собственной правоты, он клятвенно заверил, что запрещает своим пациентам даже упоминать какую-либо сексуальную тему. Во время своего выступления Ашаффенбург сделал следующую разоблачающую его обмолвку: «Как хорошо известно, несколько лет тому назад мы с Брейером опубликовали одну книгу». Он, по всей видимости, не заметил этой своей обмолвки, и, возможно, Юнг и я оказались единственными людьми, которые заметили это или, по крайней мере, оценили ее значение; нам оставалось только улыбнуться друг другу. Юнг сказал в своем выступлении, что он нашел утверждения Фрейда правильными во всех случаях истерии, которые он изучил, и заметил, что эта тема символизма, уже знакомая поэтам и сочинителям мифов, является новой для психиатров. На следующий день нападки на психоанализ продолжил Конрад Альт. Он сказал, что, помимо методов Фрейда, всегда было известно, что сексуальная травма влияет на развитие истерии. «Многие истерики очень тяжело страдали от предрассудков своих родственников, считающих, что истерия может возникать лишь на сексуальной почве. Для нас, немецких неврологов, потребовалось приложить колоссальные усилия, чтобы разрушить этот широко распространенный предрассудок. Теперь, если мнение Фрейда относительно развития истерии будет признано в какой-то степени обоснованным, бедных истериков снова станут осуждать, как и раньше. Такой шаг назад принесет величайший вред». Среди бурной овации он пообещал, что никогда ни одному его пациенту не будет позволено лечиться у кого-либо из последователей Фрейда, с их бессознательной деградацией в полнейшую непристойность.

Примерно в это время были предприняты отважные попытки распространить психоаналитические идеи в Берлине. 14 декабря 1907 года Юлиусбургер читал работу, защищающую эти идеи, перед Обществом психиатрии и нервных болезней, и ему удалось уцелеть при той единодушной оппозиции, с которой он столкнулся. Год спустя, 9 ноября 1908 года, Абрахам прочел свою работу по эротическим аспектам единокровности перед тем же обществом. Это привело к яростному взрыву негодования со стороны знаменитого Оппенгейма, который заявил, что у него не хватает слов, чтобы достаточно резко или решительно высказаться против таких чудовищных идей. Циен также был шокирован «столь фривольными утверждениями» и заявил, что все, написанное Фрейдом, является полнейшей бессмыслицей. Браац выкрикнул, что под угрозой находятся немецкие идеалы и что следует предпринять решительные меры по их защите. Вскоре после этого Оппенгейм опубликовал работу в поддержку Дюбуа из Берна, сделавшего выпад против психоанализа. Ложные обобщения Фрейда, считал он, сделали его метод опасным, а сообщения, опубликованные им и его последователями, производят впечатление современной формы колдовской магии. Настоятельной обязанностью противников Фрейда является вести войну против этой теории и ее последствий, так как они быстро распространяются, приводя публику в беспомощное замешательство.
Не знающий усталости Абрахам прочел еще одну работу перед тем же обществом 8 ноября 1909 года, на этот раз по «состояниям во сне». Эту работу встретили высокомерными улыбками, и президент, профессор Циен, запретил какое-либо ее обсуждение, но выразил собственные эмоции вспышкой гнева. О компетентности Циена для вынесения подобных суждений о работе Фрейда можно судить по следующему эпизоду. В психиатрическую клинику в Берлине, директором которой он являлся, пришел пациент, жалующийся на навязчивое побуждение задирать у женщин юбки на улицах. Циен сказал своим ученикам: «Вот возможность проверить предполагаемую сексуальную природу таких навязчивых побуждений. Я спрошу его, относится ли оно также к пожилым женщинам, в случае чего оно явно не может быть эротическим». Ответ пациента был: «О да, ко всем женщинам, даже по отношению к моей сестре и матери». При этом Циген торжествующе приказал занести в протокол запись, описывающую этот случай как «явно несексуальный».
Естественно, Фрейд очень внимательно следил за всем, что происходило, и, по всей видимости, проявлял особый интерес к событиям в Америке — возможно, потому, что это было единственное место, где он когда-либо в своей жизни выступал перед публикой. Так что я могу рассказать о двух инцидентах на этом отдаленном континенте, которые имели место в 1910 году.
На собрании Американской психологической ассоциации в декабре 1909 года в Балтиморе Борис Сайдис очень оскорбительно высказался против деятельности Фрейда и яростно выступил против «безумной эпидемии фрейдизма, вторгающейся в данное время в Америку. Психология Фрейда отбрасывает нас к временам темного средневековья, а сам Фрейд является просто еще одним из тех набожных сексуалов, много примеров которых можно найти в самой Америке (мормонизм и т. д.)». Патнем был настолько рассержен, что был не в состоянии выступить, но мне удалось дать вполне спокойный ответ. Однако чуть позднее на этом же собрании Патнем и Стэнли Холл ответили Сайдису в уничтожающей и безоговорочной форме.
На годовом собрании Американской неврологической ассоциации в Вашингтоне в мае 1910 года Джозеф Коллинз, невролог из Нью-Йорка, произнес на банкете речь, которая являлась непристойным личным выпадом самого низкого пошиба против Пат-нема. Он протестовал против того, что ассоциация позволила Патнему прочесть свою работу, которая является собранием «порнографических историй о непорочных девах». Между прочим, Коллинз сам пользовался дурной славой за свою склонность к неприличным шуткам. «Пришло время, чтобы наша ассоциация выступила против трансцендентализма и супернатурализма и решительно сокрушила христианскую науку, фрейдизм и весь этот вздор, нелепость и чепуху». Естественно, такая речь оскорбила американское чувство справедливости, и на следующий день, когда кто-то из присутствующих на собрании поднялся и сказал, как благодарна должна быть ассоциация человеку таких высоких этических стандартов, как доктор Патнем, который исследовал и подверг испытанию эту новую работу, раздались самые искренние аплодисменты.
29 марта 1910 года имел место яростный взрыв оскорблений на медицинском конгрессе в Гамбурге. Вейгандт, тот джентльмен, который говорил о вызове полиции, был особенно злобным. Интерпретации Фрейда, сказал он, находятся на одном уровне с самыми дрянными книгами по сновидениям. Его методы являются опасными, так как они просто вызывают сексуальные мысли у пациентов. Его метод лечения стоит на одном уровне с массажем половых органов. Эрнст Трёмнер высказал оригинальную мысль, что так как большинство истериков фригидны, то в истерии не может быть никаких сексуальных факторов. Макс Нонне был озабочен моральной опасностью для врача, пользующегося такими методами. Альфред Зенгер сказал, что упоминания об анальном эротизме придают теории Фрейда крайне фантастическую и гротескную форму. К счастью, однако, население Северной Германии было намного менее чувствительным, чем население Вены.
Комментарий Фрейда был: «Здесь можно услышать как раз тот довод, который я пытался устранить, делая Цюрих центром психоанализа. Подобную венской чувствительность не встретишь нигде в другом месте! Между строчками можно далее прочесть, что мы, венцы, являемся не только свиньями, но также еще и евреями. Но это не появляется в печати».
Еще одним оппонентом был Фридлендер из Франкфурта. До этого он уже сделал несколько нападок на психоанализ. Одна из его работ, опубликованная в Америке, где он перечислил огромное количество неблагоприятных отзывов, причинила нам в этой стране много вреда, так как создавала впечатление, что власти на Европейском континенте предприняли обширные исследования этого предмета и полностью его осудили. Хотя все его публикации являлись крайне враждебными по отношению к психоанализу, по всей видимости, психоанализ имел для него особое очарование. Он посещал Юнга, был с ним сахарно-сладким и выражал надежду, что они придут к пониманию. Что причиняло ему больше всего огорчения, так это то, что никто из нас ничего не отвечал на его писания. Зная о его стремлении к признанию, мы решили полностью его игнорировать, и он крайне расстраивался. В работе, которую он читал в Будапеште, он горько жаловался на то, как им пренебрегают. «О моем отчете по поводу теории Фрейда было объявлено несколько месяцев тому назад, так почему же Фрейд, который не возражал против поездки в Америку, не побеспокоился о том, чтобы приехать в Будапешт и меня опровергнуть? Почему он опровергает своих оппонентов всего лишь в одном подстрочном замечании?»
Фридлендер был любопытной фигурой, сомнительной личностью с темным прошлым, о чем Фрейд был информирован. Когда я находился с Фрейдом в Голландии летом 1910 года, он рассказал мне следующую историю. В субботу 28 мая 1910 года профессор Шотлендер, психиатр, по телефону попросил его о встрече. Фрейд сказал, что тот может зайти к нему вечером, но был крайне озадачен, так как не мог припомнить такого имени среди немецких психиатров. В 9 часов вечера появился профессор Фридлендер и заверил Фрейда, что тот неправильно расслышал его имя по телефону. Продолжился разговор, который вскоре перешел на тему «анализа Доры», о котором Фридлендер упомянул как об «анализе Анны». Фрейд насторожился, подвинулся вперед и сказал: «А теперь, если Вы позволите, герр профессор, мы сейчас не у телефона. Я предлагаю проанализировать эту Вашу оговорку». Начиная с этого момента он не щадил своего визитера и продолжал мучить его до ночи. Фрейд признался нам, что его визитеру пришлось попотеть — Фрейду надо было очень много высказать, а это был редкий случай — и его окончательное мнение о Фридлендере состояло в том, что тот является «лгуном, мошенником и невеждой».
Оскар Фогт стал еще одним ожесточенным оппонентом. Между 1899 и 1903 годами он опубликовал серию работ, утверждающих превосходство своего «причинного анализа» над психоаналитическим методом. Интеллектуальное самонаблюдение, по его мнению, является вполне достаточным без пробуждения каких-либо аффективных факторов; Фрейд является просто ограниченным фанатиком, если использует подобные средства. Фогт был президентом Международного конгресса медицинской психологии в Мюнхене в сентябре 1911 года. Когда при обсуждении гипноза я изложил точку зрения Ференци о регрессии к ситуации ребенка и родителя, он сердито прервал меня замечанием: «Абсолютная чепуха предполагать, что моя способность гипнотизировать пациентов заключается в моем отцовском комплексе — я имею в виду, конечно, в их отцовском комплексе». После чего я тщательно объяснил аудитории значение такой оговорки. Однако вечером, в более дружелюбной атмосфере в саду, где мы пили пиво, у нас установились менее натянутые отношения. Было рассказано много непристойных анекдотов, что позволило нам передохнуть от напряженных заседаний, и сам Фогт рассказал несколько хороших анекдотов. Я нарушил гармонию, заметив, что эти анекдоты не имели бы абсолютно никакого смысла, если бы не заключающиеся в них различные символические значения, идентичные тем, существование которых он так яростно отрицал сегодня в полдень. Он был ошеломлен, но ответил, как ему казалось, вполне убедительно: «Но это находится вне науки».
12 января 1910 года Фриц Виттельс прочел работу перед венским обществом, проанализировав характер известного писателя и поэта Карла Крауса. Фрейд нашел этот анализ умным и справедливым, но призвал к особой осторожности в изучении живого человека, поскольку такой анализ может оказаться бестактным. Так или иначе, но Краус услышал о выступлении Виттельса и реагировал на это злобными высказываниями против психоанализа в журнале «Die Fackel» редактором которого он являлся.
В конце 1910 года Фрейд заметил, что из Германии сыплется брань, а пару лет спустя он по тому же поводу говорил: «Чтобы переварить эту брань, нужен хороший желудок». Подобные события продолжались в течение нескольких лет, до того, как в 1914 году разразилась мировая война. Не то чтобы война сама по себе полностью положила конец таким вещам. В 1916 году профессор Франц фон Люскан из Берлина опубликовал заявление под заголовком «Бабья психиатрия», в котором говорил: «С этой абсолютной чепухой следует беспощадно бороться и выжигать ее каленым железом. В то великое время, в которое мы живем, подобная бабья психиатрия вдвойне отвратительна». Фрейд стоически заметил на эту брань: «Теперь мы знаем, что нам приходится ожидать от этого великого времени. Неважно! Старый еврей выносливее королевского прусского тевтонца».
До сих пор почти вся эта «критика», которую мы отметили, могла быть сведена к двум утверждениям, снова и снова повторяемым: интерпретации Фрейда являются произвольными и искусственными, а его заключения неверны, поскольку отвратительны. Но была небольшая группа людей, которые желали более полно понять его работы, хотя бы просто для того, чтобы опровергать их с помощью объективных аргументов. Между прочим, Фрейд однажды заметил мне, что его оппоненты с таким спокойствием приписывают себе это качество, то есть объективность, и ни разу не признали такого качества за ним.
В 1909 году такая серьезная попытка была предпринята Й. Х. Шульцем. Это был обзор, имеющий определенную серьезную ценность, начальных стадий психоанализа и встреченной им оппозиции. Он содержал 172 ссылки. В целом Шульц воздержался от вынесения какого-либо окончательного суждения об исследуемых вопросах, хотя его общий тон был отрицательным. В следующем году Иссерлин опубликовал большой критический обзор, в котором он не сомневался в окончательном приговоре: вся процедура, придуманная Фрейдом, как в своей основе, так и в своих целях, является абсолютно несостоятельной.
В 1911 году Артур Кронфельд опубликовал обширный суммарный отчет о психоанализе, рассматривая его как органическое целое. Он очень мало уделял внимания историческим аспектам этого предмета, но представил срез психоанализа на той стадии, которой он достиг к этому времени. Критические аспекты этого отчета были философской и абстрактной природы, а заключения являлись в целом более чем скептическими. Когда Фрейд прочитал этот отчет, он написал: «Кронфельд философски и математически показал, что все те вещи, о которых мы беспокоимся, не существуют, так как они не могут существовать. Так что теперь мы об этом знаем». А вот что он сказал Штарке: «Я также прочел работу Кронфельда. Он применяет обычную философскую технику. Вы знаете, с какой убежденностью философы опровергают друг друга после того, как они достаточно далеко отходят от опыта. Как раз именно это и делает Кронфельд. Он утверждает, что наш опыт не имеет никакого значения, а затем для чего не составляет никакого труда нас опровергнуть».
Год спустя Куно Миттенцвей написал огромнейший обзор всего предмета психоанализа. Части этого обзора с продолжениями были опубликованы во всех томах недолго просуществовавшего журнала Шпехта. Так что у нас есть лишь фрагмент этого произведения на 445 страницах. По всей видимости, это лучший исторический обзор идей Фрейда раннего периода.
Сам Фрейд находился в стороне от всей этой сумятицы и мало уделял внимания этой теме. Единственный ответ, который он когда-либо соблаговолил сделать на этот поток критики, был сделан им в духе Дарвина: он просто опубликовывал новые доказательства в поддержку своих теорий. Он презирал тупость своих оппонентов и порицал их грубые манеры, но мне кажется, не принимал оппозицию близко к сердцу. Однако это не улучшало его мнение о мире вокруг него, особенно о той части этого мира, в которой жили немецкие ученые. Много лет спустя в «Автобиографии» он написал:

   Я, конечно, и сейчас не могу знать наверняка, каким будет окончательный приговор потомства о ценности психоанализа для психиатрии, психологии и гуманитарных наук. Но я полагаю, когда фаза, которую мы переживаем, обретет своего историка, тот вынужден будет признать, что поведение тогдашних представителей немецкой науки не принесло ей славы. Я имею при этом в виду не факт отрицания и не безапелляционность, с какой все это говорилось; и то и другое легко понять, этого можно было ожидать, и это, по крайней мере, не должно бросать никакой тени на характер противников. Но для той степени высокомерия и недобросовестного пренебрежения логикой, для грубости и безвкусицы нападок нет извинения. Меня можно упрекнуть, что слишком уж это по-детски: спустя пятнадцать лет давать такую волю своим чувствам; я бы не стал этого делать, если бы не добавилось кое-чего еще. Годы спустя, когда во время мировой войны враждебный хор стал упрекать немецкую нацию в варварстве и в этом упреке соединили все, о чем я говорил, я болезненно почувствовал, что по своему опыту не могу на это возразить.

Фрейду было абсолютно ясно, что бесполезно отвечать на подобную резкую критику, и мысль о том, чтобы это сделать, никогда не приходила ему в голову. Что будет проявлено общее недоверие относительно его поразительных открытий, становилось вполне ясно любому, кто в течение многих лет боролся с сильным сопротивлением своих пациентов, и Фрейд давно уже осознавал тот факт, что в этом отношении его пациенты не отличаются от других людей. Фрейда также не удивляло то, что так называемые аргументы, выдвигаемые оппонентами, являлись идентичными с защитными реакциями его пациентов и могли показывать такое же отсутствие понимания или даже ло^ки. Поэтому вся подобная критика была в обычном порядке вещей и не могла ни поколебать убеждений Фрейда, ни расстроить его.
Все то, что я только что сказал об отношении Фрейда к критике, достаточно справедливо, но это никоим образом не является всей правдой. Мы бы ввели читателя в заблуждение, изображая Фрейда образцом олимпийского спокойствия. Большей частью он оставался достаточно спокоен перед лицом критики и отмахивался от нее какой-либо хорошей шуткой или ироническим замечанием. Но при всем своем железном самоконтроле он был более эмоционален, чем большинство людей, и определенные аспекты критики достаточно глубоко его задевали. Он воспринимал таким образом враждебную критику от тех людей, которых он любил или высоко ценил. Фрейд был очень огорчен отступничеством Стэнли Холла. И его явно шокировали отдельные случаи негативных проявлений в Америке, где он надеялся встретить понимание. 4 апреля 1912 года известный американский невролог Аллен Старр назвал Фрейда типичным «венским распутником» перед неврологической секцией медицинской академии в Нью-Йорке. Согласно отчету, появившемуся на следующий день в «Нью-Йорк таймс» Старр сказал, что работал вместе с Фрейдом в одной лаборатории в течение целой зимы и поэтому хорошо его знает. Это было неправдой. Затем Старр начал приписывать теории Фрейда той аморальной жизни, которую Фрейд якобы тогда вел.
Фрейд оказался довольно чувствительным к той мысли, что он вывел все свои заключения из своего Собственного бессознательного. В письме к Пфистеру он писал: «Если бы мы только смогли вдолбить в головы нашим оппонентам, что все наши заключения проистекают из опытов — опытов, которые другие ученые, работающие в этой области, могут пытаться интерпретировать другим образом, — а не высасываются из пальца или компонуются за письменным столом. А они на самом деле думают именно так, и это бросает особый свет, путем проекции, на их собственную манеру работы». Можно предположить, что такого рода критика задевала Фрейда из-за его глубокого страха или вины по отношению к образной, и даже спекулятивной[132], стороне его натуры, которую он так сильно стремился подавить или, по крайней мере, контролировать.
Другой чувствительной сферой являлся тот остракизм, который ему приходилось терпеть в своем собственном городе, Вене. К этому он никогда в действительности не привык. Но что на самом деле могло привести его в ярость, так это лицемерное приписывание себе некоторыми из его оппонентов высокого этического стандарта. Отвечая на письмо, в котором Пфистер приводил доказательства своей правоты в ответ на сделанный Фёрстером выпад против него, Фрейд писал:

   Меня восхищает то, как Вы можете писать, так кротко, так человечно, так тактично, столь объективно, настолько больше для читателя, чем против своего врага. Это, несомненно, правильно выбранный путь для того, чтобы вызвать просветительский эффект… Но я не смог бы написать таким образом; я предпочел бы вообще ничего не писать, то есть я вообще ничего не пишу на подобные выпады. Я смог бы писать, только чтобы облегчить свою душу, устранить свои аффекты, а так как это было бы не особенно поучительным, то доставило бы огромное удовольствие оппонентам, которые были бы счастливы увидеть меня сердитым, — поэтому я и не отвечаю им. Только подумайте! Кто-то разыгрывает роль этического и благородного создания, борющегося против низостей, и таким образом приобретает право болтать полнейшую чепуху, выставлять свое невежество и поверхностность, изливать свою желчь, искажать все подряд и высказывать всевозможные подозрения. И все это во имя самой высокой морали. Я не могу сохранять спокойствие перед лицом всего этого. Но так как я не могу искусственно смягчать свое глубокое возмущение или преподносить его приятно возбуждающим образом, то я храню молчание.

Фрейд мог позволить себе так поступать, но это было значительно труднее для тех из нас, кого профессиональная работа приводила в неизбежный личный контакт с оппонентами. Совет Фрейда насчет таких случаев может быть проиллюстрирован отрывком из его письма к Штарке, показывающим, кроме того, абсолютную целостность его характера.

   Ваша задача на конгрессе в Дании будет нелегкой. Позвольте мне выразить свое мнение, что эта задача может быть выполнена лучшим образом, чем тот, который Вы предлагаете. Ваша мысль об убеждении общества, или об убеждении общества посредством внушения, имеет две слабые стороны. Во-первых, Вы предполагаете нечто невозможное, а во-вторых, Ваша идея отклоняется от прототипа психоаналитического лечения. В действительности приходится обращаться с врачами так же, как мы обращаемся с нашими пациентами, то есть не внушая им, а вызывая их на сопротивление и конфликт. Кроме того, никогда ничего другого и не достигается. Кто преодолевает первое «нет» своих вытеснений, а затем второе и третье, тот достигает правильного отношения к вопросам психоанализа; остальные останутся погрязшими в своих сопротивлениях, пока не изменят свои взгляды из-за косвенного давления на них растущего общественного мнения. Мне кажется поэтому, что следует ограничиться высказыванием своей точки зрения и рассказывать о собственных опытах как можно более ясно и решительно, не слишком сильно беспокоясь насчет реакции аудитории.
Собирать статистику, как Вы предлагаете, в настоящее время невозможно. Вы и сами, несомненно, об этом знаете. Начнем с того, что мы работаем с меньшим количеством людей, чем другие врачи, которые уделяют значительно меньше времени пациентам. Затем, отсутствует необходимое единообразие, которое одно лишь может составлять основу любой статистики. Нужно ли нам в действительности сваливать в одну кучу яблоки, жемчужины и орехи? Что мы называем тяжелым случаем? Кроме того, я не могу считать свои собственные результаты, достигнутые в последние двадцать лет, сравнимыми, так как моя техника лечения фундаментально изменилась за это время. А что нам делать с теми многочисленными случаями, которые лишь частично анализируются, или с теми, где лечение пришлось прервать из-за внешних причин?

Однако терапевтическая точка зрения не является единственной, на которую психоанализ имеет право, она также не является самой важной Так что на эту тему может быть сказано очень многое даже без выдвижения терапии на передний план.

Статья З. Фрейд “ВЫТЕСНЕНИЕ”

[Зигмунд ФРЕЙД. Основные психологические теории в психоанализе. Очерк истории психоанализа: Сборник. СПб., “Алетейя”, 1998. / Фрейд З. Вытеснение. С 108 – 123.]

Зигмунд ФРЕЙД

ВЫТЕСНЕНИЕ

Какому-нибудь стремлению, может быть, суждено наткнуться на сопротивление, которое направлено на то, чтобы лишить его активности. При некоторых условиях, подробное исследование которых теперь нам предстоит, это влечение приходит в состояние “вытеснения”. В случае внешнего вытеснения самым действительным средством избавления было бы бегство от него. Но в случае раздражения, исходящего от внутреннего влечения, помочь бегством нельзя, потому что “Я” не может убежать от самого себя. В дальнейшем найдется верное средство против импульсов влечения в виде рассудочного отказа от удовлетворения (осуждения). Но предварительной ступенью такого осуждения, чем-то средним между бегством и осуждением, является вытеснение — понятие, которое не существовало до психоаналитических исследований.

Теоретически нелегко доказать возможность вытеснения. Почему какое-либо влечение постигает такая участь? Очевидно, необходимым условием вытеснения является то, что достижение цели влечения вызывает вместо наслаждения неприятное чувство. Но такой случай трудно себе представить. Таких влечений не бывает, так как удовлетворение влечения всегда сопровождается чувством наслаждения. Приходится допустить, что существует какое-то особое обстоятельство, какой-то такой процесс, благодаря которому наслаждение от удовлетворения превращается в неприятное чувство.

Для того чтобы лучше выявить сущность вытеснения, для сравнения возьмем какие-либо другие со-

– 108 –

стояния влечений. Может случиться, что какое-нибудь внешнее раздражение становится внутренним и вместе с тем источником постоянного раздражения и возрастающего напряжения благодаря тому, что растравляет и разрушает какую-нибудь часть тела. Таким образом, вследствие такого постоянства и возрастающего напряжения такое раздражение приобретает большое сходство с влечением. Мы знаем, что ощущаем в подобном случае боль. Однако цель описанного выше псевдовлечения — прекратить изменения органа и связанное с этим изменением неприятное ощущение. Прямого же наслаждения прекращение боли дать не может. Боль неумолима, ее можно преодолеть только токсическим мероприятием или повлиять на нее психическим отвлечением.

Мой пример боли слишком неясен и потому не годится для наших целей. Предположим, что какое-нибудь раздражение, исходящее из влечения, например, голода, остается неудовлетворенным. Оно становится неумолимо требовательным, его ничем другим нельзя успокоить, как только соответственно удовлетворив его, а до этого потребность, вызванная влечением, находится в постоянном напряжении. В этом случае не может быть и речи о чем-либо, подобном вытеснению.

Итак, понятно, что вытеснения не может быть, если напряжение вследствие неудовлетворения влечения становится невыносимо большим. В другом месте я рассмотрю, какими средствами защиты располагает организм в подобном положении.

Будем пока придерживаться клинического опыта, какой нам дает психоаналитическая практика. Опыт показывает нам, что удовлетворение влечения, подлежащего вытеснению, вполне возможно и вызвало бы всегда наслаждение, но оно несовместимо с другими требованиями и планом личности: оно было бы свя-

– 109 –

зано, с одной стороны, с наслаждением, с другой, с неприятным чувством. В таком случае необходимой предпосылкой вытеснения является то обстоятельство, что мотив неудовольствия приобретает большую силу, чем наслаждение от удовлетворения. Далее психоаналитический опыт наш над “неврозами перенесения” приводит нас к заключению, что вытеснение не представляет из себя механизма, существующего уже с самого начала, что оно не может произойти прежде, чем образовалось резкое разделение между сознательной и бессознательной душевной деятельностью и что сущность вытеснения состоит в удалении и отстранении какого-либо содержания из сознания. Такое понимание вытеснения могло бы быть еще дополнено предположением, что на предшествующих ступенях организации душевной деятельности задачу отражения недопустимых побуждений, исходящих от влечений, берут на себя видоизмененные формы влечений, как то: превращение в противоположное, обращение против собственной личности.

Мы и теперь придерживаемся того мнения, что вытеснение и бессознательное находятся в таком взаимоотношении, что мы до тех пор не в состоянии углубиться в сущность вытеснения, пока не узнаем больше о строении (и направлении) психических инстанций и дифференцировании бессознательного от сознательного. Мы можем пока ограничиться только описанием некоторых клинически установленных признаков вытеснения, рискуя при этом без изменения повторить многое, уже высказанное в другом месте.

Итак, у нас есть основание предполагать первичное вытеснение, первую фазу вытеснения, состоящую в том, что в сознание не допускается психическое представительство (представление) влечения. С этим связана фиксация; соответствующее представление с этого момента остается без изменений, а влечение

– 110 –

связано с ним. Это происходит вследствие некоторых свойств бессознательных процессов, о которых речь будет ниже.

Вторая ступень вытеснения, вытеснение в собственном смысле, касается психических дериватов указанного вытесненного представления, связанного с влечением, или мыслей, происходящих из других источников, но вступивших в ассоциативную связь с этими представлениями. Благодаря такой связи эти представления подвергаются той же участи, что и первично вытесненное. Вытеснение в собственном смысле слова является, таким образом, проталкиванием вслед за вытесненным уже раньше. Впрочем, было бы ошибкой подчеркивать только процесс отталкивания, действующий из области сознательного в той его части, которая подлежит вытеснению. В этом процессе вытеснения нужно принимать во внимание также и такие притяжения, которые производит первично вытесненное на все, с чем только может вступить в ассоциативную связь. Весьма вероятно, что вытесняющая тенденция не достигла бы своей цели, если бы в психике не существовало уже ранее вытесненное, готовое всегда подхватить все то, что отвергается сознанием.

Под влиянием изучения психоневрозов, раскрывающего нам суть действия вытеснения, мы придаем слишком большое значение психологическому содержанию его и легко забываем, что вытеснение вовсе не препятствует сохраняться в бессознательном представлениям, связанным с влечением, продолжать им дальше организовываться, давать новые психические дериваты и завязывать новые ассоциативные связи. В действительности вытеснение нарушает только связь вытесненного с определенной психической системой, с сознанием.

Но психоанализ может открыть нам и кое-что другое, имеющее определенное значение для правиль-

– 111 –

ного понимания действия вытеснения. Так, например, при психоневрозах он показывает нам, что представление, связанное с влечением, может приобрести более богатое содержание и беспрепятственно развиться, если оно благодаря вытеснению недоступно влиянию сознания. Оно разрастается, так сказать, во тьме бессознательного и приобретает самые крайние формы выражения, которые, будучи раскрытыми и показанными невротику, не только кажутся ему чуждыми, но даже пугают его кажущейся страшной по своей необычайности силой влечений. Эта обманчивая сила влечений является результатом безудержного развития фантазии и накопления энергии вследствие невозможности удовлетворения ее. И то обстоятельство, что этот результат связан с вытеснением, указывает нам, в чем, собственно, мы должны видеть настоящее значение этого вытеснения.

Возвращаясь еще раз к противоположному взгляду, мы можем констатировать, что неверно и то, что вытеснение отстраняет от сознания все дериваты первично вытесненного (Urverdrängte). Доступ в сознание оказывается для них совершенно свободным, если они, благодаря искажению или вследствие большого числа заключенных между ними соединяющих звеньев, достаточно отдалились от основного психического представления, первично связанного с влечением. Дело происходит так, как будто сопротивление, оказываемое им сознанием, представляет из себя функцию их удаленности от первично вытесненного. Пользуясь психоаналитической техникой, мы постоянно вызываем у больного такие производные продукты вытесненного, которые могут пройти через цензуру его сознания или благодаря своей искаженности, или удаленности от первично вытесненного представления. Такие дериваты представляют свободно возникающие в сознании мысли, которые больной должен выска-

– 112 –

зывать по нашему требованию, отказавшись от всякой сознательной цели и от всякой критики, и из которых мы восстанавливаем в его сознании смысл вытесненного первичного представления, связанного с влечением. При этом мы наблюдаем, что пациент может воспроизводить длинную нить такого рода свободных мыслей, пока не наткнется на комплекс мыслей, в котором связь с вытесненным проявляется так интенсивно, что он вынужден снова прибегнуть к вытеснению. И невротические симптомы, вероятно, тоже отвечали указанному условию, потому что и они являются продуктами вытесненного, которое с помощью этих новообразований завоевало себе, наконец, закрытый ему доступ в сознание.

В общем, невозможно указать, как далеко должно идти это искажение и удаление от вытесненного для того, чтобы прекратилось сопротивление сознания. Этот процесс состоит в детальном, тонком взвешивании за и против, игра которого остается для нас скрытой, но результаты которого дают нам возможность догадаться, что суть дела сводится к тому, чтобы удержаться в тех же границах, переступив которые бессознательное, благодаря определенной интенсивности своей активности, могло бы добиться удовлетворения. Следовательно, вытеснение работает крайне индивидуально: у каждого деривата вытесненного представления в дальнейшем может оказаться иная участь в зависимости от большей или меньшей степени искажения, которое может подвергнуться даже опасности успешного вытеснения. В связи с этим понятен и тот факт, что происхождение ценных для людей объектов, их идеалов связано с теми же восприятиями и переживаниями, как и внушающие самое большое отвращение, и что первоначально идеалы отличаются от отвратительных объектов только незначительными оттенками. Возможен и такой случай, когда, как мы

– 113 –

это обнаружили при образовании фетиша, первоначальное представление, связанное с влечением, распадается на две части, из которых одна подверглась вытеснению, а оставшаяся часть, благодаря такой тесной связи, идеализируется.

Тот же самый результат, к которому приводит большая или меньшая степень искажения, может быть достигнут, так сказать, на другом конце аппарата изменением тех условий, благодаря которым испытывают наслаждение или неприятное чувство. В душевном аппарате выработались особые технические приемы, цель которых вызвать такие изменения в игре психических сил, чтобы то, что обычно доставляет неприятное чувство, иной раз могло дать наслаждение; и всякий раз, когда вступает в действие подобного рода технический прием, устраняется вытеснение какого-нибудь связанного с влечением представления, обычно отстраняемого от сознания. Эти технические приемы до настоящего времени были точно исследованы только в случаях остроты. Обычно такое устранение вытеснения — явление преходящее, временное; оно вскоре снова восстанавливается.

Однако такого рода опыт достаточен для того, чтобы обратить наше внимание на новые признаки вытеснения. Оно не только, как сказано, индивидуально, но и в высокой степени подвижно. Процесс вытеснения не следует представлять себе, как однажды совершившийся процесс, имеющий длительные последствия, как, например, убийство живого существа, которое после этого навсегда становится мертвым; вытеснение, напротив, требует длительного напряжения сил, с исчезновением которого успех его становится сомнительным, так что возникает необходимость в новом акте вытеснения. Мы можем себе представить, что вытесненное производит беспрерывное давление в направлении сознания, в противовес

– 114 –

которому необходимо создать такое же постоянное давление в противоположном направлении. Сохранение вытеснения предполагает поэтому постоянное напряжение сил; и прекращение с экономической точки зрения означает экономию сил. Подвижность вытеснения выражается и в психических признаках состояния сна, которое только и делает возможным образование сновидений. Вместе с пробуждением снова восстанавливается вытеснение.

Нельзя забывать, что, констатируя, что какое-нибудь влечение вытеснено, мы, в сущности, этим еще ничего не сказали о нем. Несмотря на вытеснение, влечение может находиться в самых различных состояниях, быть бездеятельным, т. е. располагать очень небольшим количеством психической энергии, или обладать ею в различной степени и благодаря этому быть способным на активность. Хотя его переход в активное состояние и не будет иметь следствием прямое прекращение вытеснения, но может привести в движение те процессы, которые кончаются проникновением в сознание этого влечения обходным путем. Если продукты бессознательного не вытеснены, то участь составляющих их отдельных представлений зависит от степени активности (Besetzung). На каждом шагу случается, что такой продукт остается неизмененным, пока воплощает небольшое количество энергии, хотя содержание его могло бы привести к конфликту с тем, что господствует в сознании. Решающее значение1 для возникновения конфликта имеет, однако, количественный момент: как только неприемлемое по существу представление усиливается сверх определенной меры, то конфликт становится действенным, и то именно обстоятельство, что он стал активным, и влечет за собой вытеснение. Увеличение

 

1 Т. е. в сознании. (Прим. перев.)

– 115 –

количества энергии в деле вытеснения имеет такое же значение, как приближение к бессознательному; уменьшение энергии равносильно удалению от бессознательного или искажению. Мы понимаем, что вытесняющие тенденции могут удовлетвориться ослаблением неприятного вместо вытеснения его.

В изложенном выше речь шла о вытеснении представления, связанного с влечением, причем под последним мы понимали представление или группу представлений, которые влечение наделило известной суммой психической энергии (либидо, интереса). Однако клиническое наблюдение заставляет нас разложить то, что мы до сих пор понимали как нечто единое, ибо оно показывает нам, что наряду с представлением необходимо иметь в виду еще и нечто другое, что воплощает влечение, и это другое тоже подвержено участи вытеснения, но совершенно отличного от вытеснения представления. За этим другим элементом психического коррелята влечения утвердилось название аффекта; последний соответствует влечению, поскольку оно отделилось от представления и в зависимости от своего количества нашло себе выражение в процессах, воспринимаемых как аффекты. Описывая случай вытеснения, мы впредь должны будем в отдельности проследить, что стало вследствие вытеснения с представлением и что произошло со связанной с ним энергией влечения.

Нам приятно было бы иметь возможность сказать что-либо общее об участи этих двух элементов. Но это станет для нас возможным только после того, как мы несколько сориентируемся в вопросе. Общая участь представления, воплощающего влечение, может состоять только в том, что представление это исчезает из сознания, если оно раньше было сознаваемо, и удерживается вдали от сознания, если готово было сделаться осознанным. Различие уже не имеет значения, оно сводится к тому, что я могу выпроводить

– 116 –

неприятного гостя из моей гостиной или из моей передней или, узнав его, вообще не впустить его через порог моей квартиры.1 Количественный фактор коррелята влечения может постигнуть троякая участь, как это показывает короткий обзор психоаналитического опыта: влечение может быть совершенно подавлено, так что нельзя найти никаких его признаков, или оно проявляется как качественно окрашенный аффект или же оно превращается в страх. Две последние возможности заставляют нас обратить внимание на превращение психических энергий влечений в аффекты, и особенно в страх, как на новую возможную участь влечения. Мы вспоминаем, что мотивом и целью вытеснения было только стремление избежать неприятного. Из этого следует, что участь аффекта психического коррелята влечения гораздо важнее, чем участь его представления, и что именно этот момент является решающим в оценке процесса вытеснения. Если вытеснению не удается предупредить появление неприятного ощущения или страха, то мы можем сказать, что оно потерпело неудачу, даже если бы оно достигло своей цели в части, касающейся представления. Разумеется, неудавшееся вытеснение будет иметь больше права на наш интерес, чем удавшееся, которое большей частью окажется недоступным нашему исследованию.

Мы постараемся понять механизм процесса вытеснения и, прежде всего, узнать, существует ли только один механизм вытеснения или несколько, или, быть

 

1 Это сравнение, которое вполне подходит к процессу вытеснения, может быть распространено также и на упомянутый выше признак вытеснения. Нужно только прибавить, что я должен поставить у дверей сторожа, чтобы он беспрерывно охранял закрытую для гостя дверь, потому что в противном случае выгнанный мог бы ее отпереть.

– 117 –

может, каждый психоневроз отличается свойственным ему одному механизмом вытеснения. Но с самого начала этого исследования мы наталкиваемся на осложнения. Механизм вытеснения становится доступным нашему пониманию только тогда, когда мы делаем о нем заключение, исходя из результатов вытеснения. Если мы ограничимся в нашем наблюдении только последствием вытеснения в части психического коррелята влечения, состоящей из представления, то узнаем, что обычно вытеснение ведет к возникновению заменяющего образования. Каков же механизм такого заменяющего образования, или и тут приходится различать несколько механизмов? Мы знаем также, что вытеснение оставляет после себя симптомы. Можем ли мы допустить, что замещающие образования и образования симптомов вполне совпадают, и если в целом это и так, то имеется ли полное совпадение механизма образования симптомов с механизмом вытеснения? Можно наперед предполагать с большой вероятностью, что оба эти механизма очень различны, что не вытеснение само по себе создает замещающие образования и симптомы, а что последние, являясь признаком возвращения вытесненного, обязаны своим возникновением совсем другим процессам. По-видимому, рекомендуется подвергнуть сначала исследованию механизмы замещения и симптомообразования, а затем механизмы вытеснения.

Ясно, что теоретическим соображениям тут не может быть больше места, что их должен заменить старательный анализ результатов вытеснения, наблюдаемых при отдельных неврозах. Но я предлагаю отложить и эту работу, пока мы не составим себе четкого и верного представления о взаимоотношении между сознательным и бессознательным. Однако для того чтобы предлагаемая статья не оказалась совершенно лишенной каких бы то ни было результатов, я хочу наперед под-

– 118 –

черкнуть: 1) что механизм вытеснения действительно не совпадает с механизмом замещающего образования; 2) что имеются очень различные механизмы замещающего образования, и 3) что у механизмов вытеснения имеется, по крайней мере, одно общее — отнятие связанной энергии (Energiebesetzung или Libido, если дело касается сексуальных влечений).

Ограничиваясь тремя наиболее известными психоневрозами, я хочу показать на нескольких примерах, какое применение при изучении вытеснения находят приведенные здесь понятия. Из области истерии страха я приведу хорошо проанализированный пример фобии животных. Подвергнутое вытеснению влечение представляет из себя либидозное отношение к отцу, соединенное со страхом перед ним. После вытеснения отношение это исчезло из сознания, отец в качестве объекта Libido в нем больше уже не встречается. Взамен него находится в аналогичном положении животное, более или менее подходящее для того, чтобы быть объектом страха. Замещающее образование представления, связанного с влечением, состоялось путем сдвига (Verschiebung) вдоль ассоциативной связи представлений, детерминированных определенным образом. А количественная часть (аффективной стороны психического коррелята влечения) не исчезла, а превратилась в страх. В результате явился страх перед волком вместо любовных притязаний по отношению к отцу. Разумеется, приводимые здесь категории недостаточны для объяснения хотя бы самого простого случая психоневроза. Следует постоянно принимать во внимание еще и другие точки зрения.

Такого рода вытеснение, какое имеет место в случае фобии животных, нужно считать окончательно неудавшимся. Вытеснение состоит в том, что благодаря ему было устранено и заменено другим определенное пред-

– 119 –

ставление, тогда как избежать неудовольствия, неприятного все-таки не удалось. Поэтому работа невроза не прекращается, а продолжается в другом темпе, чтобы достичь ближайшей и самой важной цели. Делается попытка к бегству в виде образования собственной фобии, состоящей в известном ряде мер, назначение которых — исключить возможность развития страха. Пользуясь специальным исследованием, мы сумеем понять, благодаря какому механизму достигает своей цели фобия.

Совершенно другую оценку процесса вытеснения диктует нам картина настоящей конверсионной истерии. Самым замечательным является тут то, что возможно полное исчезновение аффекта. Больной проявляет в таком случае то отношение к своим симптомам, которое Charcot назвал “la belle indifference des hystériques”. В иных случаях это подавление аффекта не удается вполне — известная доля мучительных ощущений связывается с самими симптомами — или все же не удается избежать некоторого количества страха, который и приводит в действие механизм образования фобий. Содержание представления, связанного с влечением, окончательно устранено из сознания; в качестве замещающего образования и одновременно симптома находится слишком сильная — в показательных случаях соматическая — иннервация, по природе своей двигательная или чувствительная, проявляющаяся в виде возбуждения и заторможенности. Место с повышенной иннервацией при ближайшем исследовании оказывается как бы частью самого вытесненного психического коррелята влечения, впитавшего в себя посредством сгущения всю энергию (Besetzung). Разумеется, и эти замечания также не охватывают всего без остатков механизма конверсионной истерии; прежде всего нужно еще прибавить момент per-

– 120 –

рессии, оценка которой будет дана в связи с другими вопросами.

Вытеснение истерии можно считать совершенно неудавшимся, поскольку оно стало возможным только благодаря обширным замещающим образованиям; что же касается уничтожения аффекта, что и составляет настоящую задачу вытеснения, то при истерии оно обычно достигает полного успеха. Процесс вытеснения при конверсионной истерии приходит к концу вместе с образованием симптома и не должен, как при истерии страха, протекать в два срока — или неограниченно во времени.

Совершенно другой исход вытеснения отмечает, в свою очередь, третье заболевание, которое мы также приводим здесь для сравнения, — невроз навязчивости. В этом случае возникает сначала сомнение в том, что собственно считать коррелятом вытесненного: либидозное ли стремление или враждебное. Неуверенность проистекает от того, что невроз навязчивости предполагает предшествовавшую регрессию, вследствие которой вместо нежного стремления возникло садистическое. Именно этот враждебный импульс, направленный против любимого лица, подлежит вытеснению. Эффект в первой фазе работы вытеснения совсем другой, чем позже. Сначала вытеснение имеет полный успех; содержание представления, связанного с влечением, отвергается, а аффект уничтожается. В качестве замещающего образования появляется изменение “Я”, повышение чувствительности совести, которое едва ли можно назвать симптомом. Образование замещения и симптома не совпадают. И в этом случае можно кое-что узнать о механизме вытеснения. Последнее, как и всегда, привело и в данном случае к отнятию Libido от объекта, но для этой цели воспользовалось реактивным образованием в виде усиления противоположного чувства. Замещаю-

– 121 –

щее образование имеет в данном случае тот же механизм, что и вытеснение, и по существу совпадает с последним, но отделяется по времени и по содержанию от образования симптома. Весьма вероятно, что весь процесс стал возможным благодаря амбивалентному отношению, в которое вступил подвергающийся вытеснению садистический импульс.

Удавшееся сначала вытеснение, однако, не удерживается в дальнейшем течении процесса, — все больше проявляется неудача вытеснения. Амбивалентность, которая допустила образование реакции, является в то же время и тем пунктом, в котором вытесненному удается вернуться обратно в сознание. Исчезнувший аффект возвращается, превращаясь в социальный страх, в боязливую совестливость, в бесцельные упреки (без экономии); отвергнутое представление заменяется при помощи замещения посредством сдвига (Verschiebungsersatz), часто перемещаясь на самое незначительное, индифферентное. Нередко вполне очевидна тенденция к полному восстановлению в сознании вытесненного представления. Неудача в вытеснении количественного аффективного фактора приводит в действие тот же механизм бегства посредством запретов и обходов, с которым мы познакомились при образовании фобий. Но устранение представления из сознания упорно сохраняется, потому что вместе с этим удается удержаться от действия, сковать двигательную силу импульса. Таким образом, работа вытеснения при неврозе навязчивости превращается в бесцельную и бесконечную борьбу.

Из приведенного здесь небольшого ряда сравнений можно убедиться, что необходимы еще обширные всесторонние исследования, чтобы разобраться во всех процессах, связанных с вытеснением и образованием невротических симптомов. Необыкновенная спутанность всех моментов, которые необходимо принять во

– 122 –

внимание, оставляет нам только один путь – описание этих процессов. Мы вынуждены становиться то на одну, то на другую точку зрения и прослеживать ее через весь материал до тех пор, пока применение этой точки зрения оказывается полезным. Каждая из этих обработок в отдельности будет неполной и неизбежно будет связана с неясностями там, где соприкоснется с еще не обработанным материалом; но можно надеяться, что когда, в конце концов, удастся сделать общую сводку всех частей работы, то мы придем к полной ясности и пониманию.

– 123 –

 

 

ПРИМЕЧАНИЕ. Номера страниц в данном тексте указаны так, как даны в книге.

 

Текст печатается по изданию: Зигмунд ФРЕЙД. Основные психологические теории в психоанализе. Очерк истории психоанализа: Сборник. СПб., “Алетейя”, 1998. / Фрейд З. Вытеснение. С 108 – 123.

 

 

Фрейд З. Вытеснение.

Биография. Эрнест Джонс “Фрейд. Международное Психоаналитическое Объединение (1910–1914)”

В эти годы началось то, что впоследствии получило название «психоаналитическое движение» — не очень удачное выражение, которое, однако, использовалось как друзьями, так и врагами этого движения. Фрейду эти годы принесли много неприятностей, и именно тогда, оглядываясь назад, он называл счастливыми годы «гордого одиночества» в самом начале века. Его радость по поводу возрастающего успеха и признания серьезно омрачалась зловещими признаками растущего разногласия среди его приверженцев. Мы ограничимся здесь более приятной стороной этой истории, постепенным распространением новых идей, что, естественно, так много значило для Фрейда.
Среди нас принималось как должное, что конгресс в Зальцбурге в 1908 году станет первым из ряда подобных конгрессов. В момент написания этой книги (1954) он стоит как первый из восемнадцати, которые проведены до сего дня. В 1909 году Фрейд и Юнг, организаторы первого конгресса, были настолько поглощены чтением лекций в Вустере в Америке, что вопрос о проведении второго конгресса серьезно не поднимался. Но стремление осуществить задуманное, и как можно скорее, привело к тому, что он был организован весной следующего года.
Приготовления к конгрессу, как и раньше, были поручены Юнгу, и второй Международный психоаналитический конгресс проходил в Нюрнберге 30 и 31 марта 1910 года. Фрейд приехал рано утром перед началом конгресса для того, чтобы провести несколько часов с Абрахамом. Из-за определенных административных предложений, о которых будет сказано ниже, второй конгресс проходил в намного менее дружелюбной атмосфере, чем первый. Сама научная часть оказалась очень успешной и показала, насколько плодотворными являлись новые идеи. Фрейд произнес интересную речь «Грядущие перспективы психоаналитической терапии» с ценными предложениями. Его старый критик и друг Лёвенфельд из Мюнхена зачитал свою работу. Доклады швейцарцев, сделанные Юнгом и Хонеггером, были первоклассными.
В течение некоторого времени Фрейда занимала мысль связать аналитиков более тесными узами, и он поручил Ференци внести на предстоящем конгрессе необходимые предложения. После окончания научной части Ференци обратился к собранию с предложениями по будущей организации аналитиков и их работы. За этим сразу же последовал шторм протестов. В своей речи Ференци сделал несколько унижающих замечаний в адрес венских аналитиков и высказал предложение, чтобы центр будущей администрации находился только в Цюрихе, во главе с Юнгом в качестве президента. Кроме того, Ференци, при всем своем личном обаянии, обладал явно диктаторскими чертами, и некоторые из его предложений были далеки от того, что является обычным в научных кругах. Перед конгрессом он уже заявил Фрейду, что «психоаналитическое мировоззрение не ведет к демократическому равенству: в психоанализе должно быть правление элиты, построенное, скорее, в соответствии с правлением философов у Платона». Фрейд сказал, что он уже ранее пришел к подобной мысли.
После внесения разумного предложения о том, чтобы было сформировано международное объединение с отделениями в разных странах, Ференци начал отстаивать необходимость того, чтобы все написанные работы или речи, составленные любым психоаналитиком, сначала представлялись на одобрение президенту ассоциации, который, таким образом, наделялся неслыханными цензорскими правами. Именно такое отношение Ференци к данному вопросу породило впоследствии столь много трудностей между европейскими и американскими аналитиками, и мне, в частности, потребовались годы для того, чтобы наладить их отношения. Обсуждение предложений Ференци было настолько резким, что его пришлось отложить на следующий день. Конечно, вопрос не стоял о том, чтобы принять его экстремистские требования, но венцы, особенно Адлер и Штекель, резко возражали против назначения швейцарских аналитиков на посты президента и секретаря, так как при этом игнорировались их собственные длительные и добросовестные усилия. Фрейд понял, что создание более широкого базиса для работы, чем круг его венских коллег, которые все являлись евреями, имеет явное преимущество и что необходимо убедить в этом венцев. Услышав, что некоторые из них проводят собрание в знак протеста в номере Штекеля в отеле, он поднялся наверх и в страстной речи призвал их к единству. Он подчеркнул, что их окружает злобная враждебность и что они нуждаются в помощи извне для того, чтобы ей противостоять. Затем, драматически сбросив свой сюртук, он воскликнул: «Моим врагам хотелось бы увидеть меня умирающим с голоду; мне не оставят даже этого сюртука».
Далее Фрейд подумал о более практических мерах, чтобы удержать этих двух лидеров от бунта. Он заявил о своем уходе с поста президента венского общества и о том, что на этом посту его заменит Адлер. Он также согласился с тем, что в противовес редактированию Юнгом «Jahrbuch» вновь основанный ежемесячный печатный орган «Zentralblatt for Psychoanalyse» редактировать будут совместно Адлер и Штекель. Тогда они успокоились и согласились, чтобы он являлся директором этого нового журнала и чтобы Юнга избрали президентом ассоциации. Юнг назначил Риклина своим секретарем, а также редактором нового официального издания «Correspondenzblatt der Internationalen Psychoanalytischen Vereinigung» который станет сообщать всем членам общества об интересных новостях, собраниях общества, публикациях и так далее.
Ни один из этих выборов должностных лиц, хотя все они казались неизбежными в то время, не оказался счастливым. Через пять месяцев из общества вышел Адлер, а пару лет спустя за ним последовал Штекель. Риклин пренебрегал своими обязанностями, так что административные дела пришли в полнейший беспорядок, а Юнгу, как хорошо известно, недолго было предначертано судьбой руководить своими коллегами.
Как только Фрейд возвратился домой, он послал Ференци следующий «эпилог», как он сам назвал его, о конгрессе:

   Без сомнения, конгресс явился огромным успехом, И несмотря на это, на дол/с нас двоих выпало меньше всего удачи. Мое выступление встретило явно слабый отклик; я не знаю почему. А в нем содержалось много такого, что должно было бы вызвать интерес. Возможно, было видно, как я устал. Ваше смелое обращение имело несчастье вызвать такое сильное противоречие, что они забыли поблагодарить Вас за те важные предложения, которые Вы изложили перед ними. Любое общество неблагодарно, это не имеет значения. Но мы до некоторой степени оба виноваты в том, что не предусмотрели, какое впечатление Ваши предложения окажут на венцев. Все прошло бы гораздо легче, если бы Вы полностью опустили критические замечания в их адрес и убедили их в научной свободе; тогда их протест не был бы столь сильным. Я считаю, что моя длительная сдерживаемая неприязнь к венцам в соединении с Вашим «комплексом брата» сделали нас недальновидными.
Однако все это несущественно. Что более важно, так это то, что мы выполнили важную часть нашей работы, которая окажет значительное влияние на формирование будущего. Я был счастлив тем, что мы действуем в полном согласии, и хочу тепло поблагодарить Вас за усилия, которые в конце концов увенчались успехом.
Теперь дела пойдут. Я понял, что сейчас настал момент выполнить одно мое решение, которое я уже давно вынашиваю в уме. Я откажусь от лидерства в венской группе и прекращу оказывать на нее какое-либо официальное влияние. Я передам лидерство Адлеру, не потому, что мне это принесет удовлетворение, но, в конце концов, он является здесь единственной личностью и, возможно, ощутит обязанность защищать нашу общую платформу. Я уже сказал ему об этом, а остальным сообщу в следующую среду. Мне кажется, что они не очень-то станут сожалеть. На мою долю отчасти выпала болезненная роль разочарованного и нежеланного старика. А этого мне определенно не хочется, поэтому я предпочитаю уйти раньше, чем я бы того желал, но добровольно. Тогда все лидеры будут одного возраста и ранга и смогут свободно развиваться и вступать в контакты друг с другом.
С научной точки зрения я, несомненно, буду сотрудничать до последнего дыхания, но буду избавлен от всех трудностей руководства и проверки и смогу наслаждаться своим otium cum dignitate[116]

После конгресса в Нюрнберге уже существующие психоаналитические группы зарегистрировались как отделения обществ Международного объединения, а вскоре были сформированы и новые группы. Однако среди швейцарцев из общества вышли Блейлер и несколько других членов, так как принадлежность к международному обществу находилась в противоречии с их принципами — предвестие отношения Швейцарии к Лиге Наций и ООН. Со стороны Блейлера это явно было всего лишь рационализацией.
Колеблющаяся позиция Блейлера огорчала Фрейда. Блейлер писал работы, то поддерживающие, то критикующие психоанализ. Как сказал Фрейд, неудивительно, что он приписывал столь большое значение концепции амбивалентности, которую он ранее ввел в психиатрию. Из-за все более видного положения, которое Блейлер занимал среди психиатров, Фрейд желал сохранить его поддержку. Но Блейлер и Юнг никогда не были в хороших отношениях, и всего лишь год спустя после второго конгресса их личные отношения практически прекратились. Юнг объяснял такое отношение к нему Блейлера и его отказ вступить в общество, основанное Юнгом, раздражением Блейлера на него за то, что он позволил Фрейду убедить себя выпить вина. Для Блейлера абсолютная воздержанность являлась религией, как это было и с его предшественником Форелем. Фрейд нашел такую интерпретацию Юнга «умной и вероятной». «В этом вопросе возражения Блейлера вразумительны, но, когда они направляются против Международного объединения, они становятся чепухой. Мы не можем в дополнение к помощи психоанализу начертать на наших знаменах такой девиз, как, например, обеспечение одеждой замерзающих школьников. Это будет слишком сильно походить на определенные гостиничные вывески: „Отель Англия и Красный петух“».
Фрейд побудил Блейлера встретиться с ним в Мюнхене во время рождественских праздников 1910 года. Они имели длительную и очень личную беседу, в результате чего снова были установлены превосходные отношения, и Блейлер обещал вступить в ассоциацию. Должно быть, Блейлер открыл Фрейду, что было у него на душе, так как в письме Фрейда к Ференци мы читаем: «Блейлер также является всего лишь беднягой, подобно всем нам, и нуждается в некоторой доле любви, а этим фактом, по всей видимости, пренебрегают в определенных кругах, которые имеют для него значение». К сожалению, такое положение вещей продолжалось недолго, и спустя год Блейлер снова вышел из общества, на этот раз навсегда. Его занимали впоследствии всевозможные интересы, от психологической до клинической психиатрии.
Следует кое-что сказать о начальном развитии различных групп, сформированных в это время, которыми Фрейд интересовался самым детальным образом. В конце концов, если не считать его собственных трудов, они давали надежду на будущее распространение его идей.
Венскому обществу исполнилось уже восемь лет. На деловой встрече, состоявшейся 12 октября 1910 года, Адлера избрали президентом, Штекеля — вице-президентом, Штейнера — казначеем, Хичмана — библиотекарем и Ранка — секретарем. Фрейд был назван научным президентом, и было достигнуто соглашение, что трое этих президентов станут по очереди выступать как председатели на научных встречах.

Общество в Берлине, естественно, развивалось намного медленнее. Оно было основано Абрахамом 27 августа 1908 года. В него входили еще четыре человека: Иван Блох, Хиршфельд, Юлиусбургер и Кербер. В течение двух лет Эйтингон предпочитал оставаться в одиночестве в Берлине, и прошло некоторое время, прежде чем он начал практиковать. Даже четыре года спустя Абрахам считал себя единственным активным аналитиком в этом обществе.
«Общество Фрейда» в Цюрихе существовало начиная с 1907 года. В начале работы в нем было двадцать врачей, вскоре к ним присоединились преподобные Келлер и Пфистер. В 1910 году среди членов этого общества было несколько иностранцев: Ассаджиоли из Флоренции, которого я заинтересовал психоанализом за несколько лет до этого, когда мы были приятелями-студентами под началом Крепелина, Тригант Барроу из Балтимора, Леонгард Зайф из Мюнхена, также мой приятель студенческих лет, и Штокмайер из Тюбингена. К этому времени решено было периодически проводить публичные собрания с целью пробуждения интереса у более широкой аудитории. В ноябре 1910 года Блейлер, Бинсвангер и Риклин читали свои работы перед Швейцарским обществом психиатров.
Ференци прочел свою работу «Внушение» перед Будапештским обществом врачей 12 февраля 1911 года, но отклик на эту работу был целиком отрицательный. В течение нескольких лет в Венгрии не было благоприятной почвы для психоанализа, но позднее там появился ряд превосходных аналитиков.
Психоанализ теперь широко обсуждался на различных медицинских встречах и конгрессах в Европе, но единственной работой в его защиту в этом году была моя собственная работа по психоаналитической теории внушения, зачитанная в августе на Международном конгрессе медицинской психологии и психотерапии в Брюсселе.
С другой стороны, в Соединенных Штатах эти новые идеи принимались уже более широко. Тот интерес, который пробудили лекции Фрейда и Юнга в Вустере, продолжал расти. Патнем опубликовал о них очень благоприятный отчет. В нем он сделал неудачное замечание по поводу возраста Фрейда, что довольно сильно задело его. Он писал мне:

   Вы молоды, и я всегда завидую Вашей неутомимой деятельности. Что касается меня, то фраза в очерке Патнема: «Он более не является молодым человеком» — ранила меня больше, чем все остальное мне понравилось.

Он слегка отомстил Патнему, когда вскоре переводил одну из его работ для «Zentralblatt», написав в подстрочном примечании, что Патнем «находится уже далеко за пределами своей юности».
Брилл, Патнем и я также начали писать статьи и читать лекции по психоанализу. Первый том переводов Брилла появился уже в 1909 году. Кроме работы в качестве переводчика Брилл начал доблестную борьбу, выступая с различными популярными лекциями и участвуя в дебатах. Наши сферы деятельности пересекались очень мало; он сосредоточился в основном на Нью-Йорке и действовал там с большим успехом, в то время как мое поле деятельности являлось более широким — Балтимор, Бостон, Чикаго, Детройт и Вашингтон. Ни один журнал не отказывался от наших работ, и в особенности редакторы «Журнала девиантной психологии» и «Американского психологического журнала» Мортон Принс и Стэнли Холл. Первый номер «Американского психологического журнала» за 1910 год содержал мое эссе о Гамлете; в следующем номере появились переводы лекций Фрейда и Юнга в Вустере, работа Ференци о сновидениях и обширный отчет, который я написал по теории сновидений Фрейда.
Время еще не пришло для создания чисто психоаналитического общества, поэтому я предложил Патнему организовать более широкую ассоциацию, где могли бы обсуждаться психоаналитические идеи. 2 мая 1910 года в отеле «Виллард» в Вашингтоне начала свое существование Американская психоаналитическая ассоциация. На этом собрании присутствовали сорок человек. Были выбраны следующие должностные лица: президент — Мортон Принс; секретарь — Дж. А.Уотерман (его личный ассистент в Бостоне). Совет: А.Дж. Аллен из Филадельфии, Август Хох из Нью-Йорка, Адольф Майер из Балтимора, Дж. Дж. Патнем и я. Были избраны пять почетных членов: Клапаред из Женевы, Юнг и Форель из Цюриха, Фрейд из Вены, Жане из Парижа. Меня выбрали почетным членом позднее. «Журнал девиантной психологии» стал официальным органом ассоциации.
Признаки заинтересованности начали появляться также в России. Н. Е. Осипов и некоторые другие коллеги занимались описанием и переводами работ Фрейда, Московская академия предложила приз за лучшее эссе по психоанализу. М. Вульф, который ранее обучался с Юлиусбургером в Берлине, был отстранен от занимаемого им поста в институте на основании его «фрейдистских взглядов». Тогда он переехал в Одессу, установил переписку с Фрейдом и Ференци. Хотя имена Осипова и Вульфа являются самыми известными для упоминания в связи с первыми днями психоанализа в России — и, как этому предстояло случиться, также его последними днями[117], — в этой области там работали также и другие люди. В 1909 году в Москве был основан специальный журнал «Психотерапия», в котором появилось огромное количество психоаналитических работ и обозрений.
Единственной новостью из Франции было письмо, полученное Фрейдом от Р. Моришо-Бошана примерно в конце этого года; в течение двух лет оттуда более не приходило никаких известий. В Италии первая работа по психоанализу была опубликована Баронсини уже в 1908 году. Примерно в это же время Модена из Анкона прислал Фрейду оттиск своей работы, о которой Фрейд очень высоко отзывался, а затем он же начал перевод «Трех очерков по теории сексуальности». Ассаджиоли из Флоренции прочел работу о сублимации перед Итальянским конгрессом по сексологии в ноябре 1910 года.
Интерес к психоанализу пробудился даже в Австралии. В 1909 году Фрейд сообщил, что получил из Сиднея письмо о том, что там образовалась небольшая группа, изучающая его работы. Доктор Дональд Фрейзер ранее основал небольшую группу и много раз читал лекции перед различными обществами по психоанализу. До получения медицинской квалификации в 1909 году он являлся священником пресвитерианской церкви, но ему пришлось отказаться от своего поста на основании его «фрейдистских взглядов» — первый, но далеко не последний случай такого рода преследований. Эта искра вскоре погасла, как предстояло вскоре погаснуть и той искре, которую я зажег в Канаде. Однако два года спустя доктор Эндрю Дейвидсон, секретарь Секции психологической медицины и неврологии, пригласил Фрейда, Юнга и Хэвлока Эллиса прочитать свои труды перед Австралийско-азиатским медицинским конгрессом в 1911 году. Они все послали свои труды, которые были там прочитаны.
В 1910 году Фрейд опубликовал «Пять лекций по психоанализу», которые он прочел в Вустере, работу, представленную на Нюрнбергском конгрессе, и несколько других небольших работ. Кроме того, были подготовлены три оригинальные публикации. Одна из них — «Противоположный смысл первоначальных слов (корней)» — открытие, которое доставило ему огромное удовольствие, подтверждая наблюдение, сделанное им за много лет до этого об одной загадочной черте бессознательного. Другой работой явилось первое из трех эссе по «Психологии любви». Но выдающимся литературным событием 1910 года стала его книга о Леонардо да Винчи[118], в которой он не только осветил внутреннюю сущность этого великого человека, но и проанализировал, как на становление его личности влияли события, происшедшие с ним в младенчестве.
Летом 1910 года Густав Малер, знаменитый композитор, испытывал серьезные проблемы в отношениях с женой, и доктор Непаллек, венский психоаналитик, родственник жены Малера, посоветовал ему проконсультироваться у Фрейда. Он телеграфировал из Тироля Фрейду, который во время отдыха находился на Балтийском побережье, прося его о встрече. Фрейд очень не любил прерывать свой отдых ради какой-либо профессиональной работы, но не мог отказать такому заслуживающему уважение человеку, как Малер. Однако на его телеграмму, назначавшую встречу, последовала телеграмма от Малера, в которой он отказывался от консультации. Вскоре от него пришла еще одна телеграмма, опять с просьбой о встрече. Малер страдал психозом сомнения, неврозом навязчивых состояний и повторял этот спектакль три раза. Наконец Фрейду пришлось сказать, что у Малера есть последний шанс его увидеть до конца августа, так как затем он собирается уехать на Сицилию. Итак, они встретились в отеле в Лейдене и затем четыре часа прогуливались по городу, проводя разновидность психоанализа. Хотя Малер ранее с этим не сталкивался, Фрейд сказал, что никогда не встречал кого-либо, кто так быстро понимал принцип психоанализа. На Малера глубокое впечатление произвело замечание Фрейда: «Я полагаю, что Вашу мать звали Марией. Я делаю это предположение из различных намеков в Вашем разговоре. Как так случилось, что Вы женились на женщине с другим именем, Альма, тогда как мать явно играла ведущую роль в Вашей жизни?» Тогда Малер сказал, что его жену зовут Альма Мария, но что он называет ее Марией! Она была дочерью знаменитого художника[119] Шиндлера, статуя которого стоит в городском парке в Вене; так что, по-видимому, фамилия мужа, напоминавшая ей об отце, также играла некоторую роль в ее жизни. Эта аналитическая беседа явно оказала свое действие, так как Малер восстановил свою потенцию, и его брак был счастливым до его смерти, которая, к сожалению, последовала через год.
В ходе беседы Малер внезапно сказал, что теперь он понимает, что мешало его музыке достичь вершины, поскольку в пассажи, рожденные его самыми глубокими эмоциями, всегда вторгались аккорды банальных мелодий. Его отец, явно жестокий человек, очень плохо обращался со своей женой, и, когда Малер был ребенком, между его родителями произошла одна особенно болезненная сцена. Для мальчика она была абсолютно невыносимой, и он бросился вон из дома. Однако в этот момент уличная шарманка вымучивала из себя популярную венскую мелодию «Ах, мой милый Августин». По мнению Малера, такое совпадение высокой трагедии и легкого развлечения с тех пор неразрешимо зафиксировалось в его мозгу, и первое настроение неизбежно приносило с собой сопутствующее ему второе.
В конце лета этого года Фрейд и Ференци совершили совместную поездку в Южную Италию. Сначала они поехали в Париж, затем во Флоренцию, Рим и Неаполь, а после по морю отправились на Сицилию, где оставались до 20 сентября.
Это время оказалось очень важным для их последующих отношений. Так как взаимосвязь между ними была наиболее важной из всех, которые Фрейду предстояло «выковать» в свои более поздние годы, необходимо кратко упомянуть о возникновении трудностей в их отношениях. Ференци был внутренне закрепощен, угрюм и являлся ненадежным товарищем в осуществлении ежедневных планов. Фрейд описал такое его отношение как «робкое восхищение и молчаливая оппозиция». Но за этими проявлениями скрывалось серьезное беспокойство в глубинах его личности. Как мне хорошо известно из многих доверительных бесед с ним, его мучило совершенно необычное и неутолимое стремление к отцовской любви. Это была доминирующая страсть его жизни, явившаяся косвенным источником тех неблагоприятных изменений, которые он ввел в свою психоаналитическую технику двадцать лет спустя, результатом чего стало его отстранение от Фрейда (хотя не Фрейда от него). Его требования полнейшей откровенности являлись безграничными. Между ним и Фрейдом не должно было оставаться никаких секретов и тайн. Естественно, он не мог открыто выразить нечто подобное, и поэтому с большей или меньшей надеждой ждал, когда Фрейд сделает первый шаг.

У Фрейда, однако, ничего подобного и в мыслях не было. Он просто очень радовался, когда во время отдыха мог дать своему уму передышку от всех утомительных проблем неврозов и глубоких психологических конфликтов, наслаждаясь моментом. Особенно в таком путешествии, как это, когда можно исследовать так много новых интересных и прекрасных достопримечательностей. Все, что ему требовалось, так это подходящий компаньон с вкусами, подобными его собственным.
После того как они вернулись домой, Ференци написал одно из своих длинных объяснительных писем, в котором выражал свой страх, что в результате его поведения Фрейд, возможно, больше не захочет с ним иметь ничего общего. Но Фрейд остался так же дружелюбен к нему, как и всегда, что показывает следующее письмо:

   Удивительно, насколько более ясно Вы можете выражать свои мысли в письме, чем в речи. Естественно, я очень много знал или даже большую часть того, о чем Вы пишете, и поэтому теперь мне приходится дать Вам лишь немного объяснений. Почему я не бранил Вас и, таким образом, не открыл путь к общему пониманию? Честно говоря, это была моя слабость. Я не являюсь психоаналитическим сверхчеловеком, которого Вы сконструировали в своем воображении, я также не преодолел контрперенос. Я могу обращаться с Вами подобным образом не более чем мог бы делать это с тремя моими сыновьями, так как слишком сильно их люблю, и мне было бы жаль так поступать с ними.
Вы не только заметили, но также поняли, что у меня больше нет какой-либо надобности полностью раскрывать свою личность, и правильно проследили эту черту вглубь до вызвавшей ее травматической причины. После случая с Флиссом, преодолением которого, как Вы недавно видели, я был занят, такая потребность была уничтожена. Часть гомосексуального катексиса была изъята и использована для увеличения моего собственного эго. Я имел успех там, где параноик терпит неудачу.
Кроме того, Вам следует знать, что я чувствовал себя не так хорошо и страдал от кишечных расстройств больше, чем мне хотелось бы признать. Я часто говорил себе, что любому, кто не является хозяином своего Конрада[120] не следует пускаться в путешествия. Именно в этом моменте должна была бы начаться наша откровенность, но Вы казались мне недостаточно стойким для того, чтобы не проявлять излишнюю озабоченность относительно моего состояния.
Что касается неприятности, которую Вы причинили мне, включая определенное пассивное сопротивление, то все это претерпит те же самые изменения, что и воспоминания о путешествиях в целом: они очищаются, все небольшие расстройства исчезают, а то, что было чудесного, остается для интеллектуального удовольствия.
То, что Вы предположили, будто у меня какие-то большие секреты, а также очень ими интересовались, было легко заметить, а также нетрудно понять, как детское желание. Так как я говорил Вам все, что касается научных вопросов, я скрывал очень немногое из своей внутренней жизни; случай с национальным даром[121], как мне кажется, явился достаточно нескромным. Мои сновидения в то время были заняты, как я намекал, целиком моей «историей» с Флиссом, что, вполне естественно, едва ли возбудило бы Вашу симпатию.
Так что когда Вы взглянете на эту историю более внимательно, то обнаружите, что у нас не так-то уж много поводов для разногласия, как Вам сперва показалось.
Мне более хотелось бы обратить Ваше внимание на настоящее…

Такие великодушие и такт, которые Фрейд постоянно проявлял по отношению к Ференци, и его огромная любовь к нему сохраняли эту ценную дружбу в течение долгого времени, пока, наконец, много лет спустя психическая целостность Ференци не начала разрушаться.
В 1911 году произошел болезненный разрыв с Адлером. Но продолжалась дружба с Юнгом, и установился еще более тесный контакт с Патнемом. Психоанализ приобретал как друзей, так и врагов в различных странах. Фрейд основал новый журнал «Imago», однако он очень немного написал в этом году.
С самим Фрейдом примерно в это же время случился любопытный эпизод, который вполне мог закончиться фатально. В течение месяца он страдал от постоянно возрастающего помутнения сознания с необычно сильными головными болями по вечерам. В конечном счете была обнаружена утечка газа между газовой трубой и резиновой отводной трубкой к лампе, так что каждый вечер в течение нескольких часов он дышал газом, поскольку дым от сигар мешал ему уловить запах. Через три дня после устранения утечки он чувствовал себя вполне хорошо.
В начале года Фрейд заявил, что оригинальность его работ, несомненно, утрачивается. Тем не менее всего за несколько месяцев до этого им был сделан один из самых оригинальных научных вкладов в психологию религии. Даже находясь на отдыхе, он вынужден был признать, что «целиком поглощен „Тотемом и табу…“».
Выдающимся событием этого года явился Веймарский конгресс, проходивший 21 и 22 сентября. На нем снова установилась дружеская атмосфера первого конгресса без какой-либо венской оппозиции. Фрейд заранее остановился у Юнга в его новом доме в Кюснахте, Патнем также заблаговременно приехал в Цюрих. Кроме него были американцы Т. Х. Эймс, А. Л. Брилл и Беатрис Хинкл. Всего присутствовали 55 человек, включая нескольких гостей.
Работы, зачитанные на конгрессе, были высокого ранга. Среди них несколько работ, ставших классическими для психоаналитической литературы, таких, как исследование Абрахама маниакально-депрессивного психоза, вклад Ференци в понимание гомосексуализма и работа Захса о взаимосвязи психоанализа и наук о духе. Отличная работа Ранка «Мотив обнаженности в поэзии и легендах» вызвала курьезный эпизод. В коротком отчете о конгрессе в одной местной газете мы прочитали, что «были зачитаны интересные работы по обнаженности и другим текущим темам». Именно этот случай отбил у нас охоту приглашать репортеров на последующие конгрессы.
Появление Патнема на конгрессе явно находилось в центре внимания. Европейцы знали о его благородной борьбе за идеи психоанализа в Америке и о том, сколь высоко ценил его Фрейд. Его поддержка до некоторой степени компенсировала Фрейду то, что его игнорировали в Вене. Его выдающаяся и скромная личность произвела на венцев глубокое впечатление. Он отвечал на это взаимностью. В ходе своих многочисленных бесед с Фрейдом он поздравил его с достойными последователями. Фрейд сухо ответил: «Они научились терпеть известную долю реальности». Патнем открыл конгресс своей работой «Значение философии для дальнейшего развития психоанализа» которая привела впоследствии к некоторой полемике в «Zentralblatt». Его энергичный призыв к введению философии — но только его собственной гегелевской ветви — в психоанализ не имел большого успеха. Большинство из нас не видело необходимости придерживаться какой-либо частной системы. Фрейд, конечно, очень вежливо вел себя в этом вопросе, но заметил мне впоследствии: «Философия Патнема напоминает мне декоративное украшение из хрусталя, все им восхищаются, но никто его не касается».
На следующий день Фрейд открыл собрание работой, которую он скромно назвал постскриптумом к описанию случая Шребера («Психоаналитические заметки об автобиографическом описании одного случая паранойи»). Эта работа имеет исторический интерес, поскольку он, впервые рассматривая вопрос зарождения мифотворческих тенденций человечества, упомянул о тотемизме и высказал мысль о том, что бессознательное содержит не только инфантильный материал, но также наследие примитивного человека.
Фрейд и Юнг все еще находились в наилучших отношениях. Я вспоминаю, как однажды кто-то осмелился сказать, что шутки Юнга довольно грубые, Фрейд в ответ на это резко возразил: «Это здоровая грубость».
Находясь в Веймаре, Захс и я воспользовались возможностью зайти к сестре и биографу Ницше, фрау Элизабет Фёрстер-Ницше. Захс рассказал ей о конгрессе и отметил сходство между некоторыми идеями Фрейда и ее знаменитого брата[122].
В своем деловом отчете конгрессу Юнг сообщил нам, что в Международном объединении состоят теперь 106 членов. Признаки развития психоанализа появились в этом году в четырех новых европейских странах. Приходили отчеты о психоаналитической деятельности во Франции, Швеции, Польше и Голландии.
В Америке происходило очень многое. Еще ранее Фрейд побудил меня начать работу американской ветви Международного объединения, поэтому я обсуждал этот вопрос с Бриллом и Патнемом. Последний согласился стать президентом, если я буду секретарем. В мои планы входило объединить в новое общество всех аналитиков Америки и чтобы все местные общества, сформированные позднее, становились ветвями основной ассоциации. Потребовалось, однако, более двадцати лет, прежде чем этот план был наконец принят, так как Брилл хотел, чтобы создаваемая им организация в Нью-Йорке сама по себе являлась прямой ветвью Международного объединения. Поскольку ему не нравилась мысль, что «его» общество каким-либо образом станет подчиняться «моему», мы вполне дружески согласились разделиться. 12 февраля 1911 года он основал в Нью-Йорке общество из двадцати членов, и оно сразу же легализовалось в законах штата. Он стал президентом, Б. Онуф — вице-президентом, Х. В. Фринк — секретарем. К. П. Оберндорф был последним из оставшихся в живых уставных членов этой организации, кто продолжил связь с психоанализом.
Затем я послал несколько циркулярных писем аналитикам, находящимся вне Нью-Йорка, и первое собрание Американской психоаналитической ассоциации состоялось в Балтиморе 9 мая 1911 года. На нем присутствовали восемь человек: Тригант Барроу, Дж. Т. Мак-Карди, Адольф Майер, Дж. А. Тэйнихилл из Балтимора, Ральф Хэмилл из Чикаго, Дж. Дж. Патнем из Бостона, Дж. А. Янг из Омахи и я, тогда живущий в Торонто. Таково было скромное начало столь могучей теперь организации! На нашей второй встрече в следующем году присутствовали уже 24 члена и большое количество ожидающих решения о приеме в общество. Оба общества были официально признаны Веймарским конгрессом в сентябре 1911 года.

Из Англии, как и раньше, поступало мало сведений. В начале этого года Фрейд был избран почетным членом Общества психических исследований[123]. В следующем году он послал туда очень краткую работу в журнал по медицинской психологии. Когда я объявил ему о своем намерении вернуться в Англию из Канады, он написал: «Вы уже, как мы видим, завоевали Америку в течение каких-то двух лет, но я никоим образом не уверен, как пойдут там дела, когда Вы будете далеко. Но я рад, что Вы возвращаетесь в Англию, так как ожидаю, что сделаете то же самое для своей родины, которая, между прочим, теперь гораздо лучше подготовлена к этому. Мне не менее трех раз пришлось отказать в предложениях о переводе „Толкования сновидений“ англичанам, ожидая скорого выхода перевода Брилла. Мне пришлось отвечать на письма из городов типа Брэдфорда, и один из врачей, Ослер[124], на самом деле прислал мне пациента, который все еще находится на попечении Федерна. Так что Ваша задача может оказаться менее трудной, чем кажется». Кроме того, «Мозг», знаменитый журнал по неврологии, посвятил особый номер теме истерии, в нем появилось мастерское эссе по фрейдовской концепции истерии Бернарда Харта, содержащее 281 ссылку на психоаналитическую литературу. Затем М. Д. Эдер читал свою работу перед неврологической секцией Британской медицинской ассоциации 28 июля 1911 года. Это был первый отчет по психоанализу, опубликованный в Англии. На чтении Эдера присутствовали восемь человек, но они покинули комнату, когда он перешел к сексуальной этиологии.
Весной 1911 года Фрейд решил в союзе с Ранком и Захсом организовать новый журнал, который будет посвящен немедицинскому применению психоанализа, — этот аспект работы особенно привлекал Фрейда. Причиной этого стало его глубокое увлечение изучением религии, и вскоре суждено было появиться его эссе по тотемизму. Он сказал мне, что новый журнал будет называться «Eros-Psyche». Это название, как я слышал позднее, было предложено Штекелем. Впоследствии оно было заменено предложенным Захсом названием «Imago», по одноименному известному роману Шпиттелера. Фрейд встретился с большими трудностями в поисках издателя. Наконец он убедил своего друга Геллера взяться за это дело, и оно имело полнейший успех. Первый номер журнала появился в январе 1912 года.
Расставание с Адлером произошло в 1911 году. К концу 1912 года Фрейд был вынужден расстаться также и со Штекелем. В этом же году начали охлаждаться личные отношения между Фрейдом и Юнгом, но предстояли еще два болезненных года, прежде чем произошел разрыв.
В те дни, когда приготовления к конгрессу являлись относительно простыми, их намеревались проводить ежегодно. Причиной того, что конгресса не было в 1912 году, стало намерение Юнга прочесть курс лекций в Нью-Йорке в конце лета, а проводить конгресс без президента казалось немыслимым. Это, кстати, говорит и о мере личного значения Юнга в то время.
Смит Эли Джелифф убедил иезуитский колледж Фордхамского университета пригласить Юнга прочитать курс из восьми лекций в сентябре. Я отверг аналогичное предложение, поскольку, на мой взгляд, это место являлось неподходящим для обсуждения психоанализа. Фрейд явно испытывал сомнения относительно уместности поездки Юнга в это время в Нью-Йорк. На деле эта поездка оказалась поворотным пунктом в отношениях между Фрейдом и Юнгом.
Фрейд считал 1912 год одним из своих самых продуктивных из-за того, что он работал над своим великим произведением «Тотем и табу». «Imago» начал свою деятельность в январе, и к концу этого года Фрейд основал еще одно периодическое издание — «Zeitschrift». В целом это был беспокойный и несчастливый год. Кроме того, ему очень нездоровилось. Возможно, все эти события скрытым образом взаимосвязаны.
Посылая Абрахаму новогоднее поздравление, Фрейд писал: «У меня нет каких-либо больших ожиданий. Впереди тяжелые времена. Только следующее поколение пожнет награду признания. Но у нас была несравненная радость первого постижения».
В начале этого года он узнал от Юнга, что в цюрихских газетах поднялась большая шумиха, психоанализ подвергся злым нападкам. Священника Пфистера вызвали для отчета перед вышестоящими начальниками, и казалось, что его могут отлучить от церкви. К счастью, этого не случилось. Риклин сказал Фрейду, что эта кампания катастрофически повлияла на их частную практику, даже на практику Юнга, и умолял его прислать им несколько пациентов. Фрейд всегда считал, что брань в газетах явилась одной из причин тех изменений в отношениях, которые в скором времени возникли среди его швейцарских приверженцев. Швейцарцам всегда было трудно выделяться на фоне своих соотечественников.
Когда Фрейд возвратился из поездки в Рим летом 1912 года, его ожидало много работы. Список его пациентов был очень длинным. Аудитория на лекциях возросла до 50–60 человек. Осложнения со Штекелем достигли своего пика в ноябре.
Уныние Фрейда в это время по поводу отношений со Штекелем и Юнгом не означало, что он всегда пребывал в дурном расположении духа. Так, в октябре он писал: «Я нахожусь в превосходном настроении и завидую тому, что Вы увидите, но особенно тому, что ожидает Вас в Риме». Пару недель спустя он восторженно приветствовал «Статьи по психоанализу» — первую книгу по психоанализу на английском. То, что я посвятил эту книгу ему, было абсолютно естественно. Однако он не только послал мне телеграмму со словами благодарности, но также написал (на английском) следующее: «Меня так глубоко тронуло Ваше последнее письмо, в котором сообщалось о посвящении мне книги, что я решил не дожидаться выхода ее в свет, а ответить Вам письмом с выражением гордости и дружбы». В это время в его жизни было немного светлых моментов, и, несомненно, потеря его бывших коллег тем сильнее заставила его ценить контакт с оставшимися.
В 1912 году Фрейд опубликовал несколько небольших работ, но две основные темы занимали его более всего: изложение техники психоанализа и психология религии. Я улавливаю связь между этими явно в корне отличающимися темами. Обе они имели отношение к возрастающему разладу со швейцарской школой. Фрейд считал, что многое в этом разладе, а также в разладе с Адлером и Штекелем произошло из-за несовершенного знания техники психоанализа и что поэтому на нем лежит обязанность продемонстрировать эту технику более полно, чем он когда-либо ранее делал. Оживление его интереса к религии было в значительной степени связано с обширным экскурсом Юнга в мифологию и мистицизм. Из своих исследований они вывели противоположные заключения: Фрейд более чем когда-либо ранее уверился в правоте своих взглядов на значение импульсов инцеста и эдипова комплекса, тогда как Юнг все более и более склонялся к тому, чтобы рассматривать эти явления не в их буквальном смысле, которым они на первый взгляд обладали, а как символизирующие более эзотерические наклонности в разуме.
Основным событием в жизни Фрейда в течение 1913 года стал его окончательный разрыв с Юнгом, который произошел на Мюнхенском конгрессе в сентябре. Больше два эти человека никогда не встретились, хотя некоторые формальные отношения между ними продолжались до начала следующего года. В целом этот год оказался очень тревожным, и Фрейд мягко сказал об этом, когда писал мне в октябре: «Я с трудом могу вспомнить время, в котором было бы столь же много мелочных раздоров и неприятностей, как в этом году. Это как ливень в плохую погоду, приходится ожидать, кто окажется крепче, мы или злые гении этого времени». В этом же месяце он писал о себе Пфистеру как о «жизнерадостном пессимисте».
В середине января мы узнали, что в Бостоне разразился скандал. Полиция этого города, несомненно с чьего-то подстрекательства, угрожала преследованием Мортону Принсу в судебном порядке за те «непристойности», которые он публикует в своем «Журнале девиантной психологии». Так что его пристрастие к психоанализу обошлось ему дорого, и можно в некоторой степени оправдать его опасения, которые Фрейд неправильно приписывал его «пуританской щепетильности». Но Принс, который незадолго до этого был мэром Бостона, знал, как выдержать такой шторм без того, чтобы появиться в суде. 14 января произошло еще одно волнующее событие в семье Фрейда — бракосочетание второй его дочери, Софии, с Максом Хальберштадтом из Гамбурга, который был столь же желанным зятем для родителей, как и муж первой дочери.
Первую половину этого года Фрейд оказался целиком занят работой над книгой «Тотем и табу». Эта важная работа была написана в один из тех годов, с которыми Фрейд связывал высшие периоды своей творческой деятельности, и он сам одно время считал ее лучшей из всего, что он когда-либо написал.
В течение предшествующих двух лет Юнг глубоко изучал мифологию и сравнительную религию, и они с Фрейдом часто беседовали об этом. Фрейд начинал выражать сожаление по поводу направления исследований Юнга. Юнг делал довольно сомнительные выводы из этой отдаленной области и переносил их на клинические явления, в то время как метод Фрейда заключался в том, чтобы убедиться, насколько далеко предполагаемые заключения, выводимые из его непосредственного аналитического опыта, могут пролить свет на более отдаленные проблемы ранней истории человечества. Что касается описанного ранее случая «маленького Ганса» с его боязнью лошадей, то Фрейд осознавал важность животных в бессознательном и то тотемистическое равенство, которое существовало между ними и мыслью об отце. Абрахам и Ференци также сообщали о подобных случаях, даже когда невротический тотем являлся неодушевленным предметом, таким, как дерево. Затем в 1910 году появился четырехтомный труд Фрэзера «Тотемизм и экзогамия», который дал Фрейду много пищи для размышлений.
Возвратившись в Вену с Веймарского конгресса в сентябре 1911 года, Фрейд сразу же с головой ушел в тот обширный материал, которым ему предстояло в совершенстве овладеть, прежде чем он мог изложить свои мысли относительно сходств между примитивными верованиями и обычаями и бессознательными фантазиями его невротических пациентов. У него явно начинался один из его великих продуктивных периодов.
Несколько недель спустя он облегчил свою душу следующими словами: «Работа над „Тотемом“ — противное занятие. Я читаю толстые книги, которые меня в действительности не интересуют, так как я уже знаю результаты, мой инстинкт говорит мне это. Но этим результатам приходится расползаться по всему материалу на эту тему. В этом процессе мое понимание затемняется, встречаются многие вещи, которые не годятся, и, несмотря на это, их нельзя форсировать. Каждый вечер у меня не хватает времени, и так далее. При всем этом у меня такое чувство, как если бы я намеревался начать всего лишь небольшую любовную связь, а затем обнаружил, что в свое время мне придется жениться вновь».
Следующие два месяца дают нам сведения, представляющие особый интерес для историка, изучающего настроения и личность Фрейда. Все шло гладко во время самого написания книги. «Я пишу в настоящее время „Тотем“ с таким чувством, что это моя самая ценная, самая лучшая, возможно, моя последняя хорошая работа. Внутренняя уверенность говорит мне, что я прав. К сожалению, у меня очень мало времени для этой работы, так что мне постоянно приходится снова и снова заставлять себя работать, а это портит стиль». Несколько дней спустя: «Я работаю над последней частью „Тотема“, который появляется в должный момент, чтобы бездонно углубить разрыв[125]…Я никогда не писал чего-либо с таким большим убеждением со времени написания книги „Толкование сновидений“, поэтому я могу предсказать судьбу этого эссе». Как оказалось, прием этой книги не очень отличался от приема книги «Толкование сновидений». Он сказал Абрахаму, что это эссе появится до Мюнхенского конгресса и «послужит резкому разделению между нами и всей арийской религиозностью. Ибо таким будет результат этой работы». В этот же самый день, 13 мая 1913 года, после окончания работы, он написал также Ференци: «Со времени написания „Толкования сновидений“ я не работал над чем-либо с такой уверенностью и подъемом. Прием этой книги будет таким же: шторм негодования, за исключением немногих близких людей. В нашем споре с Цюрихом эта работа появляется вовремя для того, чтобы разделить нас, как это делает кислота с солью».

Однако две недели спустя тон у него абсолютно меняется. Как это часто случается после великого достижения, подъем уступил место сомнению и опасению. При этом изменении смягчилось также драчливое настроение Фрейда: «Юнг просто сумасшедший; но я в действительности не хочу раскола; я предпочел бы оставить этот вопрос на его усмотрение. Возможно, „Тотем“ ускорит этот разрыв против моей воли».
Мы с Ференци вместе читали пробные оттиски книги в Будапеште и написали Фрейду письмо, в котором дали высокую оценку этой работе. Мы предположили, что в своем воображении он пережил все события, описанные им в книге, и что его подъем представлял собой возбуждение, возникающее при убийстве и поедании отца, а его сомнения являлись лишь реакцией на это переживание. Когда я увидел его несколько дней спустя во время посещения Вены и спросил, почему человек, написавший «Толкование сновидений», испытывает теперь такие сомнения, он мудро ответил: «Тогда я описывал желание убийства собственного отца, а теперь я описывал действительное убийство; в конце концов, это большой шаг — перейти от желания к делу».
Первая часть книги «Тотем и табу», «Страх инцеста», описывает чрезвычайно разветвленные меры предосторожности, которые применяют примитивные племена для того, чтобы избежать малейшей возможности инцеста или даже какого-либо действия, которое может отдаленно походить на инцест. Явно видно, что они намного более чувствительны к этому вопросу, чем цивилизованные люди, и нарушение табу часто наказывается немедленной смертью. Фрейд сделал из этого вывод, что соответствующее искушение должно быть у них сильнее, так что они не могут полагаться, как это делаем мы, на глубоко организованные вытеснения. В этом отношении их можно сравнить с невротиками, создающими сложные фобии и другие симптомы, которые служат той же цели, что и примитивные табу.
Вторая часть этой книги, «Табу и амбивалентность чувств», значительно больше первой. Фрейд рассматривает здесь обширную область табу и их почти бесконечное разнообразие. Для верующего табу не требует какой-либо причины или объяснения, кроме него самого. Табу является автономным, и фатальные последствия нарушения табу также спонтанны. Аналогом табу в наше время является совесть, которую Фрейд определил как наиболее известную часть себя.
Человек или вещь, которые являются табу, наделяются громадными возможностями как хорошего, так и плохого действия. Любой, кто коснется табу, даже случайно, приобретает признаки запретного: например, человек, съевший кусочек пищи, выброшенный правителем, даже если он не знал, от кого он ему достался. Месяцы сложных процедур, в основном состоящие из различных лишений, могут, однако, очистить этого человека. Основным запрещением в табу является контакт, и Фрейд сравнивает это с delire de toucher[126] больных навязчивостью, которые сходным образом страшатся, что за этим последует какое-то страшное несчастье.
Фрейд провел тесную параллель между тем, что может быть названо симптоматологией примитивных табу, и симптоматологией больных навязчивостью. В обоих случаях наблюдается: 1) полное отсутствие сознательной мотивированности; 2) императивность, возникающая вследствие внутреннего принуждения; 3) способность к смещению и опасность заражения других людей; 4) обращение к церемониалу, предназначенному для уничтожения ужасного бедствия. Так как последний состоит из лишений, Фрейд сделал вывод, что сами табу первоначально означали отказ от чего-то, к чему испытывался искус, но что по какой-то важной причине стало запретным. Когда человек нарушает табу, он сам становится табу, иначе он возбудит запретные желания в своих ближних. Однако Фрейд указал на важное отличие между теми бессознательными импульсами, которые вытеснены в этих двух направлениях: при неврозах эти бессознательные импульсы являются типично сексуальными по природе; что касается примитивных табу, то здесь бессознательные импульсы имеют отношение к различным антисоциальным импульсам, в основном к агрессии и убийству. «Неврозы, с одной стороны, показывают резкое и глубокое сходство с великими социальными произведениями искусства, религии и философии, а с другой стороны, они производят впечатление искажения последних. С некоторой смелостью можно утверждать, что истерия представляет собой карикатуру на произведение искусства, невроз навязчивости — карикатуру на религию, паранойяльный бред — карикатурное искажение философской системы».
Третья часть — «Анимизм, магия и всемогущество мыслей». Фрэзер описал процесс магии, говоря, что при ней «люди ошибаются, принимая ряд своих идей за ряд явлений природы, и воображают, что власть, которая у них имеется или, как им кажется, у них имеется над своими мыслями, позволяет им чувствовать и проявлять соответствующую власть над вещами». Фрейд, однако, хотел проникнуть глубже такого статического описания, принадлежавшего ассоциативной психологии XIX столетия, и узнать кое-что о действующих здесь динамических факторах. Основу магии он видел в преувеличенной вере человека во всемогущество своих мыслей или, более точно, своих желаний, и установил связь между таким примитивным отношением и верой во «всемогущество мыслей», которую можно обнаружить как в душевной жизни маленьких детей, так и в невротических фантазиях.
Четвертая часть, которая называется «Инфантильное возвращение тотема», намного важнее всех остальных. К ней вели все предыдущие части книги.
По всей вероятности, тотемами были первоначально животные, хотя позднее такая функция могла быть перенесена также на растения. Тому клану, который полагал свое происхождение от какого-либо вида животного по женской линии наследования, строго запрещалось убивать это животное. О нем надо было заботиться, а оно, в свою очередь, будет защищать клан. Мак-Клеллан, который первый описал такую примитивную религию в 1865 году, считал, что она была связана с экзогамией, практикой, которая запрещала любое половое общение между членами одного и того же клана, то есть для тех, кто делил один и тот же тотем и тотемистическое имя.
Затем Фрейд обсуждал многочисленные объяснения тотемизма, предложенные ранее, большинство из которых были явно усложненными. Его преимуществом было то, что он был знаком с отношением маленьких детей к животным, с их способностью отождествления себя с этими животными и с той быстротой, с которой они выбирали какой-то определенный вид животных, чтобы потом чрезмерно их бояться. Психоанализ постоянно обнаруживал, что животное, которого боялся ребенок, являлось бессознательным символом отца, которого ребенок одновременно любил и ненавидел. Тотемистический «прародитель» кланов примитивных людей должен был иметь то же значение, и с этой точки зрения различные черты табу, такие, как амбивалентность чувств и т. д., легко понимаются.
Что касается экзогамии, которая является не чем иным, как сложной страховкой против возможности инцеста, Фрэзер привел крайне веские причины для предположения о том, что у первобытных людей инцест вызывал особенно сильное искушение, намного более сильное, чем у цивилизованных людей. Конечно, он ничего не знал о важном значении инцеста для маленьких детей. Поэтому Фрейду было нетрудно понять связь между тотемизмом и экзогамией. Они просто представляли собой две половины знакомого эдипова комплекса, любовь к матери и желание смерти сопернику-отцу.
Затем следует тонкий вопрос об историческом начале этих великих первобытных установлений, из которых, по-видимому, произошли все позднейшие религии путем переработки и изменения. Здесь Фрейду помогла гипотеза Дарвина о том, что на ранней стадии развития человечество, должно быть, походило на высших обезьян, живя небольшими ордами, состоящими из одного могучего мужчины и нескольких женщин. Аткинсон понял, что подобное состояние вещей неминуемо приводит, как это бывает среди столь многих крупных животных, к тому, что владеющий женщинами мужчина будет запрещать инцест среди своих более молодых соперников. Собственно вкладом Фрейда в этот момент явилось его предположение, что подрастающие сыновья периодически соединялись, убивали и съедали своего отца. Это поднимает вопрос о судьбе «братского клана», который остается после убийства отца. Фрейд постулировал амбивалентные чувства по отношению к мертвому отцу, вызываемые также теми проблемами, которые возникают в результате ссор и соперничества между братьями. А это приводит к раскаянию и позднему послушанию воле отца в вопросе доступа к его женщинам, то есть к барьеру против инцеста.
В этом месте Фрейд опирался на работы Робертсона Смита о жертве и тотемистических пиршествах, в которых тотем церемониально убивается и съедается, таким образом повторяя первоначальное действие. Вслед за этим сначала следует оплакивание, а затем торжествующая радость и дикие оргии. Таким образом поддерживается общность клана как среди его членов, так и с их предком, чьи свойства они только что в себя впитали.
Тысячи лет спустя тотем становится богом, и начинается сложная история различных религий. Фрейд не проводил эту тему далее в этом направлении, но предложил несколько интересных размышлений относительно древнейшей формы греческой трагедии, где герой, несмотря на предостережения хора, следует по запретной тропе и встречает заслуженное возмездие. Фрейд предположил, что это является инверсией — которую он назвал лицемерной — первоначального смысла, где братья, представленные здесь хором, были согрешившими, а герой просто являлся их жертвой.
В конце этой части есть выдающееся высказывание Фрейда о том, что «в эдиповом комплексе совпадает начало религии, морали, социальной жизни и искусства». Затем, наконец, он обсуждает вопрос о том, не может ли постулированное им социальное развитие также объясняться реакциями вины из-за одних только враждебных желаний, которые, как известно, обычно имеют место в индивидуальном развитии. Он сам дорогой ценой усвоил этот урок на личном опыте много лет тому назад. С другой стороны, есть также веские причины считать, что у младенца, до развития сдерживающих сил и чувства реальности, желание равнозначно действию; нет никакой промежуточной паузы для обдумывания. Фрейд считал, что, вероятно, то же самое должно быть справедливо и для первобытного человека, которого мало что сдерживало. Итак, он заключил: «Вначале было дело».

 Фрейд оказался прав в своем предсказании, что эту книгу плохо примут. Вне аналитических кругов ее встретили с полнейшим неверием, как еще одну личную фантазию Фрейда.
В первую неделю августа между Жане и мной на Международном медицинском конгрессе возникла словесная полемика, которая положила конец его притязаниям на приоритет в основании психоанализа, который затем якобы был испорчен Фрейдом. А вот как на это откликнулся Фрейд:

   Мариенбад
10 августа 1913 года
Мой дорогой Джонс,
Яне могу передать, как глубоко я Вам благодарен за отчет о конгрессе и за Вашу победу над Жане в глазах Ваших соотечественников. Интерес к психоанализу и к Вам лично в Англии идентичен, и теперь, я надеюсь, Вы станете «schmieden das Eisen solange er warm ist»[127].
Мы хотим «честной игры», и, вероятно, она может пойти в Англии лучше, чем где-либо еще.
Брилл не приедет. Он пишет, что его присутствие в этом году нужно его семье, жене и дочери. Он получил назначение на должность заведующего психиатрической клиникой в Колумбийском университете, так что, наконец, он обосновался и стал независимым.
Я переезжаю из Мариенбада в Сан-Мартино-ди-Кастроцца, отель «Альпы». Здесь мы провели скверное время, было слишком холодно и сыро. Я едва могу писать из-за ревматизма в правой руке. Возможно, нам предстоит теперь еще больший мороз в горах.
Продолжайте посылать мне свои хорошие новости в течение этих четырех недель. Вы заставляете меня ощущать себя сильным и полным надежд.
Искренне Ваш Фрейд.

Сан-Мартино-ди-Кастроцца, куда Фрейд добрался 1 августа, расположен в самом сердце Доломитовых Альп. Ференци присоединился к семье Фрейда 15 августа, Абрахам также провел там несколько дней и поехал вместе с Фрейдом на Мюнхенский конгресс.
Этим летом мы с Ференци много говорили с Фрейдом на тему о том, как лучше справиться с ситуацией, которую создал Юнг, отказавшись от фундаментальных принципов психоанализа. Между Юнгом и Фрейдом больше не существовало каких-либо дружеских чувств с обеих сторон, но этот вопрос являлся намного более важным, чем личные взаимоотношения. Фрейд все время придерживался оптимистического взгляда относительно возможности сохранения, по крайней мере, формального сотрудничества, и как он, так и Юнг хотели избежать чего-либо, что могло быть названо ссорой. Так мы приближались к конгрессу, который должен был начаться 7 сентября, в таком настроении и с надеждой, что на нем не произойдет открытого разрыва.
Фрейд очень не хотел зачитывать одну из своих работ на конгрессе, и потребовалась убедительность Абрахама, чтобы побудить его это сделать. Этой работой была статья «Предрасположенность к неврозу навязчивых состояний», в которой шла речь о садистско-анальной организации как очередной прегенитальной фазе в развитии либидо.
Моя работа была единственной, которая непосредственно критиковала последние взгляды Юнга, поэтому я заранее представил ее на рассмотрение Фрейду. Делая это, я писал: «Я не удовлетворен теми частями этой работы, которые непосредственно относятся к Юнгу. Когда я скажу, что не могу понять, почему он продолжает анализировать фантазии, которые являются чисто вторичными по своей природе и не причинными, он легко может возразить: потому что либидо и энергия, необходимые для выполнения этой задачи, осели в данном месте, и их необходимо освободить посредством анализа. Это нелегко опровергнуть, не переступив терапевтические границы и не затрагивая других частей его теории». Вот его ответ.

   29 августа 1913 г.
Мой дорогой Джонс,
Ваша работа превосходна, беспощадно ясная, умная и справедливая. Я чувствую некоторое сопротивление тому, чтобы писать Вам на английском после прочтения Вашего немецкого. Вам также следует выучить готические буквы.
Вы правы, говоря, что есть некоторые недостатки в Ваших замечаниях по одному важному пункту, направленных против Юнга. Вы можете добавить, что здесь есть особая заинтересованность в воздержании отрешений в случаях неврозов навязчивости, где пациент надеется восстановить свою деятельность с помощью указаний, даваемых извне, которую до этого он выполнял посредством указаний, идущих изнутри. Что касается важности бессознательных фантазий, я не вижу какой-либо причины, почему мы должны подчиняться произвольному суждению Юнга вместо необходимого суждения самого пациента. Если последний ценит эти психические выработки как свои самые дорогие секреты (плоды его дневных грез), нам приходится признавать такую его позицию, и мы должны придавать им крайне важную роль в лечении. Оставьте в стороне вопрос, является ли их важность этиологической: это не имеет к данному вопросу непосредственного отношения и является скорее вопросом прагматическим.
Ваши замечания о высокой оценке психоанализа, которым наслаждаются, глядя на него издалека, в Англии, заставили меня смеяться от всего сердца; Вы абсолютно правы[128].
Через несколько дней я буду иметь удовольствие разговаривать с Вами на более обширные темы.
Я получил хорошую работу по психоанализу от некоего Бекера из Милуоки. Самые первые работы вновь прибывающих всегда кажутся очень хорошими, теперь подождем и посмотрим, что сможет написать этот человек пару лет спустя.
До свидания, Ваш Фрейд

На конгрессе присутствовали 87 человек. Научный уровень являлся посредственным, хотя были прочитаны две интересные работы Абрахама и Ференци. Одна из работ швейцарцев, содержащая много статистики, оказалась настолько скучной, что Фрейд заметил мне: «Психоанализ подвергался всевозможной критике, но сейчас впервые его можно назвать скучным». Юнг проводил собрания таким образом, что чувствовалась необходимость выразить некоторый протест против этого. Когда кандидатура Юнга была выдвинута для переизбрания в президенты, Абрахам предложил тем, кто против этого, воздержаться от голосования. Таким образом, его выбрали во второй раз 52 голосами против 22. Он подошел ко мне позже, заметив, что я был несогласен с его избранием, и с сердитым видом сказал: «Я думал, что ты христианин» (то есть нееврей). Это прозвучало как не относящееся к делу замечание, но, по-видимому, оно имело некоторый смысл.
Фрейд до некоторой степени тревожился, какую позицию займет Патнем относительно его разногласий с Юнгом. Я отослал Фрейду длинное письмо, которое только что получил от Патнема, и вот его комментарий.

   Письмо Патнема оказалось очень веселым. Все же я опасаюсь, что если он отдаляется от Юнга по причине его мистицизма и отрицания инцеста, он, с другой стороны, отдалится от нас по причине защиты нами сексуальной свободы. Его поставленный по зрелом размышлении, написанный карандашом вопрос наводит на эти мысли. Хотел бы я знать, как Вы на него ответите. Я надеюсь, Вы не станете отрицать, что наши симпатии находятся на стороне индивидуальной свободы, а также что мы не видим ничего хорошего в американском целомудрии. Но Вы можете напомнить ему, что совет не играет никакой видной роли в нашем способе лечения и что мы рады позволить каждому человеку самому решать деликатные вопросы своей совести и своей личной ответственности.

Хорошо известно, что Патнем оставался лояльным и убежденным приверженцем идей Фрейда до конца своей жизни, так что опасения Фрейда оказались излишними.
В это время были основаны и приняты как общества-филиалы Международного объединения еще две группы. Первая — в Будапеште 19 мая 1913 года со следующими официальными должностями: Ференци — президент; Холлбс — вице-президент; Радо — секретарь; Леви — казначей. Я присутствовал на втором собрании этого общества, когда Ференци сообщил мне в своей обычной остроумной манере, что остающийся член общества, Игнотус, выполняет функцию публики.
Второе общество было основано в Лондоне 30 октября 1913 года. Я стал президентом, Дуглас Брайен — вице-президентом, М. Д. Эдер — секретарем. Всего было девять членов, из которых, однако, лишь четверо когда-либо практиковали психоанализ, — Брайен, Эдер, Форсайт и я. Бернардт Харт присоединился к нам неделей позже, но Уильям Макдугал и Хэвлок Эллис отказались вступить в наше общество.
Непосредственно после окончания конгресса Фрейд поехал в Рим в сопровождении свояченицы, Минны Бернайс. Он провел там «роскошные дни», с 10 по 27 сентября, посещая свои прежние любимые места и открывая новые, особенно «роскошную Tombe Latine, которую я до сей поры пропускал». Как всегда, он немедленно снова обрел хорошее настроение и восстановил здоровье. Так как Минна не выдерживала продолжительных экскурсий, Фрейд мог больше времени отдавать своей работе и многое завершить. Кроме правки длинного эссе «Наука», он написал введение к книге «Тотем и табу», переписал и расширил работу, которую прочел в Мюнхене, и, самое главное, подготовил законченный черновик большой работы «Нарциссизм» Находясь в Риме, он получил письмо от Мёдера, который уверял Фрейда в своем глубоком почитании, но добавлял, намекая на свои изменившиеся взгляды: «Я нахожусь здесь подобно Лютеру; я не могу поступить иначе»[129]. Фрейд сухо заметил: «Это подходящее замечание для того, кто идет на риск, но оно едва ли подходит для того, кто отстраняется от риска».
Во время рождественских праздников Фрейд навестил свою дочь Софию в Гамбурге. Он оставил Вену вечером 24 декабря, а возвратился утром 29-го. На пути туда он прервал свою поездку на несколько часов, остановившись в Берлине, чтобы навестить Абрахама, Эйтингона и свою сестру Марию. В это время проводилось много консультаций, как в личных беседах, так и по переписке, между членами комитета по поводу создавшегося положения со Швейцарией, и Фрейд был целиком занят своей полемической работой «Обистории психоаналитического движения» которую он как раз составлял в это время.
Расхождение во взглядах с Юнгом завершилось в 1914 году отказом последнего от редактирования «Jahrbuch» от поста президента Международного объединения и, наконец, от своего членства в этой организации. Мы все согласились, что Абрахам будет временно исполнять обязанности президента и подготовит проведение следующего конгресса. Вначале намеревались провести этот конгресс в Дрездене 4 сентября, позднее эта дата была изменена на 20 сентября, но к этому времени на большей части Европы шла война. Практически все швейцарцы присоединились к Юнгу, и Абрахам сомневался даже относительно благих намерений Пфистера. Фрейд мог лишь сказать: «Это послужит мне предостережением против несогласия с Вашим суждением о людях»[130]. Но в данном случае ошибся Абрахам, ибо Пфистер остался преданным сторонником Фрейда.

В начале этого года дочь Фрейда, живущая в Гамбурге, подарила ему первого внука, первого из шести, которых Фрейду предстояло иметь. Этот внук теперь психоаналитик.
В феврале этого года Фрейд был удивлен полученным из Голландии официальным выступлением ректора по случаю 39-й годовщины основания Лейденского университета. Это выступление касалось теории сновидений Фрейда, в поддержку которой выступал автор, профессор психиатрии Г.Елгерсма. «После 14 лет со времени написания это первое признание университетом моей работы о сновидениях». Затем последовало вежливое письмо, приглашающее Фрейда читать в эту осень лекции в данном университете. Фрейд был взволнован и писал: «Подумать только. Должностной психиатр, ректор университета, проглатывает психоанализ с рогами и копытами. Какие сюрпризы нам еще преподнесут!»
В мае дела шли не столь хорошо. Желудок так сильно мучил его, что Фрейду пришлось пройти специальное обследование, чтобы исключить подозрение на рак. Эта проверка была выполнена врачом Вальтером Цвейгом, доцентом по кишечным расстройствам. Фрейд заметил: «Он так сердечно поздравлял меня, что я сделал вывод, что он несомненно ожидал обнаружить рак…»
В этот же месяц пришли печальные новости из Америки. Стэнли Холл объявил о своей приверженности Адлеру. Фрейд писал: «Из-за личных причин я воспринял этот случай тяжелее, чем другие подобные». Ведь именно Стэнли Холл с таким энтузиазмом отнесся к деятельности Фрейда всего лишь пять лет тому назад и так много сделал для того, чтобы о работе Фрейда стало известно миру. Фрейд был явно огорчен и в том же письме добавил: «Я очень нуждаюсь в нескольких часах беседы с Вами». Однако примерно шесть лет спустя Стэнли Холл очень высоко отозвался о работе Фрейда и назвал его самым оригинальным и творческим умом в психологии нашего поколения: «Его взгляды, — писал он, — привлекли внимание и вдохновили выдающуюся группу исследователей не только в психиатрии, но также во многих других областях, которые в целом дали мировой культуре больше новых и содержательных суждений, чем полученные из любого другого источника внутри обширной сферы гуманитарных знаний».

Статья. З. Фрейд “ТАБУ ДЕВСТВЕННОСТИ”

ТАБУ ДЕВСТВЕННОСТИ/ Зигмунд Фрейд “Очерки по психологии сексуальности”/ Киев “Здоровье” 1990 г.// стр. 128-140

OCR, spellcheck: Neep (new-hack@ukr.net)

Немногие детали сексуальной жизни примитивных народов производят такое странное впечатление на наше чувство, как оценка этими народами девственности, женской нетронутости. Ценность девственности с точки зрения ухаживающего мужчины кажется, настолько несомненной и само собой понятной, что нами почти овладевает смущение, когда мы хотим оправдать и обосновать это мнение. Требование, чтобы девушка в браке с одним мужем не сохранила воспоминаний о сношениях с другим, представляет из себя не что иное, как последовательное развитие исключительного права обладания женщиной, составляющее сущность монополии, распространение этой монополии на прошлое.

Нам не трудно уже позже оправдать то, что казалось сначала предрассудком, нашим мнением о любовной жизни женщины. Кто первый удовлетворяет с трудом в течение долгого времени подавляемую любовную тоску девушки и при этом преодолевает ее сопротивление, сложившееся под влиянием среды и воспитания, тот вступает с ней в длительную связь, возможность которой не открывается уже больше никому другому. Вследствие этого переживания у женщины развивается “состояние подчиненности”, которое является порукой ненарушимой длительности обладания ею и делает ее способной к сопротивлению новым впечатлениям и искушениям со стороны посторонних.

Выражение “сексуальная подчиненность” предложено в 1892 г. v. Krafft-Ebing’ом для обозначения того факта, что одно лицо может оказаться в необыкновенно большой зависимости и несамостоятельности по отношению к другому лицу, с которым находится в половом общении. Эта принадлежность может иной раз зайти так далеко, до потери всякого самостоятельного желания, до безропотного согласия на самые тяжелые жертвы собственными интересами; упомянутый автор, однако, замечает, что известная доля такой зависимости “безусловно необходима для того, чтобы связь была длительной”. Такая доля сексуальной подчиненности действительно необходима для предохранения культурного брака и для подавлении угрожающих ему полигамических тенденций, и в нашем социальном общежитии этот фактор всегда принимается в расчет.

Krafft-Ebing объясняет возникновение сексуальной подчиненности “необыкновенной степенью влюбленности и слабости характера”, с одной стороны, и безграничным эгоизмом, с другой стороны. Однако аналитический опыт не допускает возможности удовлетвориться этим простым объяснением. Он показывает, что решающим моментом является величина сексуального сопротивления, которое необходимо преодолеть вместе с концентрацией и не повторяемостью процесса преодоления. Поэтому “подчиненность” гораздо чаще встречается и бывает интенсивней у женщины, чем у мужчины, а у последнего в наше время все же чаще, чем в античные времена. Там, где мы имеем возможность изучить сексуальную “подчиненность” у мужчин, она оказалась следствием преодоления психической импотенции при помощи данной женщины, к которой с того времени и привязался этот мужчина. Таким ходом вещей, по-видимому, объясняются много странных браков и не одна трагическая судьба,- даже повлекшая к самым значительным последствиям.

Неправильно описывают поведение примитивных народов, о котором ниже идет речь, те. кто утверждает, что эти народы не придают никакого значения девственности, и в доказательство указывают, что дефлорация девушек совершается у них вне брака и до первого супружеского сношения. Наоборот, кажется, что и для них дефлорация является актом, имеющим большое значение, но она стала предметом табу, заслуживающим названия религиозного запрета. Вместо того, чтобы предоставить ее жениху и будущему мужу девушки, обычай требует того, чтобы именно он уклонился от этого.

В мои планы не входит собрать полностью литературные свидетельства, доказывающие существование этого запрета, проследить его географическую распространенность и перечислить все формы, в которых он выражается. Я довольствуюсь поэтому тем, что констатирую, что подобное устранение девственной плевы, совершаемое вне последующего брака, является чем-то весьма распространенным у живущих в настоящее время примитивных народов. Так, Crawlev говорит: “Брачный обряд сводится к прободению девственной плевы определенным лицом, но не мужем, что очень распространено на низких уровнях культуры, особенно же в Австралии”.

Если же дефлорация не должна иметь места при мерном брачном сношении, то ее должен совершить раньше каким-нибудь образом и кто-нибудь. Я приведу несколько мест из вышеупомянутой книги Crawley’я, в которой имеются сведения по этому вопросу, и которые дают нам основание для некоторых критических замечаний.

  1. 191: “У диери и у некоторых соседних племен (в Австралии) распространен обычай разрывать девственную плеву, когда девушка достигает половой зрелости. У племен Портланда и Гленелга совершить это у невесты выпадает на долю старой женщины, а иногда приглашаются белые мужчины с целью лишить невинности девушек”.
  2. 307: “Преднамеренный разрыв плевы совершается иногда в детстве, но обыкновенно во время наступления половой зрелости… Часто он соединяется, как, например, в Австралии, с специальным актом оплодотворения”.
  3. 348: (по сообщениям Spenser’a и Gillen’a об австралийских племенах, у которых существуют известные эксогамические брачные ограничения): “Плева искусственно пробуравливается, и присутствующие при этой операции мужчины совершают в точно установленном порядке (необходимо заметить: по определенному церемониалу) половой акт с девушкой. Весь процесс состоит, так сказать, из двух актов – разрушения плевы и последующего полового общения”. (1)
  4. 349: “У мазаев (в экваториальной Африке) совершение этой операции составляет одно из самых главных приготовлений к браку. У Закаев (Малайские острова), у баттов (Суматра) и альфуров (на Целебесе) дефлорация производится отцом невесты. На Филиппинских островах имелись определенные мужчины, специальностью которых была дефлорация невест в том случае, если плева не была еще в детстве разрушена старой женщиной, которой это специально поручалось. У некоторых эскимосских племен лишение невинности невесты представляется а н г е к о к у, или шаману”. (2)

Замечания, о которых я уже упомянул, относятся к двум пунктам. Во-первых, приходится жалеть о том, что в этих указаниях нет более тщательного различия между одним только разрушением плевы без полового акта и половым актом с целью такого и разрушения. Только в одном месте мы определенно слышали, что весь процесс распадается на два акта: на (ручную или инструментальную) дефлорацию и на последующий затем половой акт Очень обильный материал у Bartels-Ploss’a оказывается почт непригодным для наших целей, потому что в их изложении психологическое значение акта дефлорации совершенно исчезает перед анатомическим его результатом. Во-вторых, очень желательно было бы узнать, чем отличается “церемониальный” (чисто формальный, торжественный, официальный) половой акт при этих обстоятельствах от нормального полового общения. Доступные мне авторы или слишком стыдились об этом говорить, или опять-таки придавали слишком мало значения таким сексуальным подробностям с психологической точки зрения. Мы можем надеяться, что оригинальные сообщения путешественников и миссионеров более подробны и недвусмысленны, но при теперешней недоступности этой, по большей части иностранной, литературы я не могу сказать ничего определенного. Впрочем, можно пренебречь сомнением по поводу этого второго пункта, принимая во внимание соображение, что церемониальный мнимый половой акт, вероятно, представляет собой замену и может быть сменил настоящий акт, который прежде совершался полностью. (3)

Для объяснения этого табу девственности можно указать на разнообразные моменты, которым я дам краткую оценку. При дефлорации девушки обыкновенно проливается кровь; первая попытка объяснения так и ссылается на страх примитивных народов перед кровью, так как они считают, что в крови находится жизнь. Это табу крови доказывается многими предписаниями, не имеющими ничего общего с сексуальностью: оно, очевидно, имеет связь с запрещением убивать и составляет защитную меру против первичной кровожадности, сладострастия убийства первобытного человека. При таком понимании табу девственности приводится в связь с соблюдаемым почти без исключения табу менструаций. Примитивный человек не может отделить таинственный феномен месячного кровотечения от садистических представлений. Менструации, особенно первые, он истолковывает, как укус духообразного зверя, может быть, как признак сексуального общения с этим духом. Иной раз какое-нибудь сообщение дает возможность узнать в этом духе духа предка, и тогда нам становится понятным в связи с другими взглядами дикарей, что менструирующая девушка становится табу как собственность этого духа предка.

С другой стороны, нас предупреждают, чтобы мы не слишком переоценивали влияние одного только такого момента, как страха крови. Этот страх не мог ведь уничтожить такие обычаи, как обрезание мальчиков и еще более жестокое обрезание девушек (отсечение клитора и малых губ), которые отчасти в обычае у тех же самых народов, или прекратить значение других церемониалов, при которых также проливается кровь. Не было бы поэтому ничего удивительного в том, если бы этот страх преодолевался в пользу мужа при первом половом сношении.

Второе объяснение также не принимает во внимание сексуальное, но заходит гораздо дальше. Оно указывает на то, что примитивный человек является жертвой постоянно подстерегающего его чувства страха совершенно так, как, по нашему мнению, невротик страха, согласно психоаналитическому учению о неврозах. Эта склонность к страху сильнее всего проявляется во всех случаях, каким либо образом отступающих от обычного, привносящих нечто новое, неожиданное, непонятное, жуткое. Отсюда и происходит доходящая до самых поздних религий церемония, связанная со всяким новым начинанием, с началом всякого нового периода времени, с появлением всякого первенца у человека, животного и плода. Никогда опасности, которые угрожают боящемуся, по его мнению, не ожидаются им больше, чем в начале опасного положения, и тогда-то и является самым целесообразным защититься от них. Первое половое общение в браке по своему значению имеет все основания на то, чтобы ему предшествовали эти меры предосторожности. Обе попытки объяснения, как страхом пе ред кровью, так и страхом перед всем первородным, не противоречат одна другой, а, наоборот, подкрепляют друг друга. Первое половое общение несомненно акт, внушающий опасение, тем более, что при нем проливается кровь.

Третье объяснение – Crawley отдает ему предпочтение – обращает внимание на то, что табу девственности входит в одну большую связь явлений, охватывающих всю сексуальную жизнь. Не только первое половое общение с женщиной представляет из себя табу, но половой акт вообще, пожалуй, можно было бы сказать, что женщина в целом является табу. Женщина является табу не только в исключительных, вытекающих из ее половой жизни положениях – менструации, беременности, родов и после родового периода, но и вне этих положений общение с женщиной подвержено таким серьезным и многочисленным ограничениям, что у нас имеются все основания сомневаться в означенной сексуальной свободе дикарей. Совершенно верно, что в определенных случаях сексуальность примитивных народов не знает никаких преград, но обычно она, по-видимому, сильнее сдерживается запрещениями, чем на более высоких ступенях культуры. Как только мужчина предпринимает что-нибудь особенное – экспедицию, охоту, военный поход,- он должен держаться вдали от женщины, особенно же воздержаться от полового общения; в противном случае его сила была бы парализована, и он потерпел бы неудачу. И в обычаях повседневной жизни открыто проявляется стремление к разъединению полов. Женщины живут с женщина ми, мужчины с мужчинами; семейной жизни в нашем смысле у многих примитивных племен нет, разъединение полов доходи т иной раз так далеко, что лицам одного пола запрещается произносить собственные имена другого пола, что у женщин развивается свой язык с особой сокровищницей слов. Сексуальная потребность вынуждает всякий раз вновь преодолевать эти преграды, созданные разъединением полов, но у некоторых племен свидание даже супругов может иметь место только вне дома и втайне.

Где примитивный человек установил табу, там он боится опасности, и нельзя отрицать, что во всех этих предписаниях избегать женщины выражается принципиальная перед ней боязнь. Может быть, эта боязнь объясняется тем, что женщин” иная, не такая, как мужчина, всегда непонятна и таинственна чужда и потому враждебна. Мужчина боится быть ослабленным женщиной, заразиться ее женственностью и оказаться поэтому неспособным. Ослабляющее и расслабляющее, вялое напряжение действий полового акта может быть образцом, оправдывающим такие опасения, а распространение этого страха оправдывается сознанием того влияния, которое женщина приобретает над мужчиной, благодаря половому общению, и внимания к себе, которое она этим завоевывает. Во всем атом нет ничего такого, что устарело бы, что не продолжало бы жить и среди нас.

Многие наблюдатели живущих в настоящее время примитивных народов пришли к выводу, что их любовные порывы сравнительно слабы и никогда не достигают той интенсивности, которую мы обычно находим у культурного человечества. Другие возражали против такой оценки, однако перечисленные обычаи табу указывают, во всяком случае, на существование силы, сопротивляющейся любви, так как она отвергает женщину, как чуждую и враждебную.

В выражениях, немногим только отличающихся от принятой в психоанализе терминологии, Crawley доказывает, что каждый индивид отделяется от других посредством “taboo of personal isolation”, и что именно мелкие различии при сходстве в других отношениях объясняют чувства чуждости и враждебности между ними. Было бы очень соблазнительно проследить эту идею и из этого “нарцизма мелких различий” вывести враждебность, которая, как мы видим, с успехом борется во всех человеческих отношениях с чувствами общности и одолевает заповедь всеобщего человеколюбия. Психоанализ полагает, что открыл главную из причин нарцистического, сильно пропитанного презрением, отрицательного отношения к женщинам тем, что указал на происхождение этого презрения из кастрационного комплекса и влияние этого комплекса на суждение о женщине.

Однако мы замечаем, что последние соображения далеко увели нас от нашей цели. Общее табу женщины не проливает никакого света на особенные предписания, касающиеся первого полового акта с девственным индивидом. Здесь мы должны удовлетвориться двумя первыми попытками дать объяснение страхом перед кровью и страхом перед впервые совершающимся, но даже и об этих объяснениях мы должны сказать, что они обнаруживают суть запрещения табу, о котором идет речь. В основе этого запрещения лежит, очевидно, намерение запретить именно мужу что-то такое или уберечь его от чего-то такого, что неотделимо от первого полового акта, хотя, согласно сделанному нами вначале замечанию, именно с этим связана особенная привязанность женщины к одному этому мужчине.

На этот раз наша задача состоит не в том, чтобы объяснить происхождение и значение предписаний табу. Это я сделал в моей книге я “Totem und Tabu”; там я дал оценку значения первичной амбивалентности для табу и защищал мнение о происхождении табу из доисторических процессов, приведших к образованию человеческой семьи. Из современных наблюдений’ над обычаями табу у примитивных пародий нельзя заключить о таком первоначальном его значении. Предъявляя подобное требование, мы слишком легко забываем, что даже самые примитивные народы живут в условиях культуры, весьма отдаленной от первичной, во временном отношении такой же старой, как и наша, и также соответствующей более поздней, хотя и другой ступени развития.

В настоящее время мы находим табу у примитивных народов уже развившимся в весьма искусную систему, совершенно подобно тому, как наши невротики проделывают развитие своих фобий, и старые мотивы табу – замененными новыми, гармонически согласованными- Не обращая внимания на эти генетические проблемы, мы хотим остановиться только на том взгляде, что примитивный человек создает табу там, где боится опасности. Эта опасность, вообще говоря, психическая, потому что примитивный человек не вынужден делать различий, которые нам кажутся неизбежными. Он не отличает материальную опасность от психической и реальную от воображаемой. Согласно его последовательно проводимому анимистическому миросозерцанию, всякая опасность исходит от враждебного намерения равного ему одушевленного существа – как опасность, которой угрожает сила природы, так и грозящая со стороны другого человека или зверя. С другой стороны, он привык свои собственные внутренние враждебные душевные движения проецировать во внешний мир, приписывать их объектам, которые он ощущает как неприятные или хотя бы даже как чуждые. Источником таких опасностей считает он и женщину, а первый половой акт с женщиной считается особенно большой опасностью.

Я полагаю, что нам удастся выяснить, какова эта повышенная опасность, и почему она именно угрожает будущему мужу, если мы более подробно исследуем поведение современных женщин нашего культурного уровня при подобных же условиях. В результате такого исследования я утверждаю, что подобная опасность действительно существует, так что примитивный человек защищается посредством табу девственности против кажущейся, но вполне правильной, хотя и психической опасности.

Мы считаем нормальной реакцией, когда женщина после полового акта на высоте удовлетворения обнимает, прижимает к себе мужчину, видим в этом выражение ее благодарности и обещание длительной верности. Но мы знаем, что это поведение обычно не распространяется на случай первого полового общения; очень часто он приносит женщине, остающейся холодной и неудовлетворенной, только разочарование, и обычно должно пройти много времени, и нужно частое повторение полового акта для того, чтобы он давал удовлетворение также и женщине- От этих случаев только начальной и скоро проходящей фригидности ведет непрерывный ряд к тем печальным случаям постоянной холодности, которые не могут преодолеть никакие нежные старания мужчины. Я полагаю, что эта фригидность женщины еще недостаточно понята, и за исключением тех случаев, когда нужно вину за нее вменить недостаточной потенции мужчины. требу<ч объяснения при помощи сродных ей явлений.

Столь частые попытки избежать первого полового общения не хочу принимать здесь во внимание, потому что они имеют несколько объяснений, и в первую очередь, если не безусловно, именно в них нужно видеть выражение общего стремления женщин к сопротивлению. Но зато я думаю, что свет на загадку женской фригидности проливают некоторые патологические случаи, в которых женщина после первого и даже после всякого повторного общения открыто проявляет свою враждебность к мужчине, ругая его, поднимая против него руку или даже действительно ударяя его. В одном замечательном случае такого рода, который мне удалось подвергнуть подробному анализу, это случалось, несмотря на то, что женщина очень любила мужа, обычно сама требовала полового акта и явно испытывала при этом большое удовлетворение- По-моему мнению, эта странная противоречивая реакция является следствием тех же душевных движений, которые обычно могут проявиться как фригидность, т. е. оказывается в состоянии подавить нежную реакцию, не имея возможности проявиться сама. В патологическом случае разлагается на оба компонента то, что при гораздо более частой фригидности сливается в одно задерживающее действие, совершенно подобно тому, как нам это уж давно известно в так называемых “двух временных” симптомах навязчивости. Опасность, которая таким образом возникает благодаря дефлорации женщины, состоит в том, что актом дефлорации можно навлечь на себя ее враждебность, и именно у будущего мужа имеются все основания стараться избежать этой вражды.

Анализ дает возможность без всякого труда угадать, какие именно душевные движения у женщины принимают участие в описанном парадоксальном ее поведении, в котором я надеюсь найти объяснение ее фригидности. Первый половой акт пробуждает целый ряд таких душевных движений, которым не должно быть места при желательной направленности женщины и часть которых и не возникает вновь при последующих общениях. В первую очередь тут приходится подумать о боли, которая причиняется девственнице при дефлорации, и, может быть, склонны будут считать этот момент решающим и не искать более других. Но нельзя приписывать такого значения боли, скорее можно это сделать нарцистической уязвленности вытекающей из разрушения органа и рационально оправдываемой сознанием того, что дефлорация понижает сексуальную ценность. Но свадебные обычаи примитивных народов предупреждают и против такой переоценки. Мы слышали – что в некоторых случаях церемония протекает в два периода, что после разрыва плевы (рукой или инструментом) следует официальный, действительный или мнимый, половой акт с заместителями мужа, и это нам показывает, что смысл предписания табу не исчерпывается тем, что избегают анатомической дефлорации, что мужа необходимо уберечь от чего-то другого, а не только от реакции жены на болезненное поранение.

Другую причину разочарования в нервом половом акте мы видим (по крайней мере, у культурной женщины) в том, что ожидания, с ним связанные, и осуществление не могут совпасть. До этого времени половое общение ассоциировалось с самым строгим запретом и легальный, разрешенный половой акт не воспринимается как таковой. Насколько тесной может быть такая связь, видно из почти комического старания многих невест сохранить в тайне новые любовные отношения от всех чужих и даже от родителей в тех случаях, где в этом нет никакой настоящей необходимости и не приходится ждать ни с чьей стороны протестов против этих отношений. Девушки так открыто и говорят, что любовь теряет для них цену, если другие о ней знают. В некоторых случаях этот мотив может разрастись до такой силы, что мешает вообще развитию способности любить в браке. Женщина снова находит свою нежную чувствительность только в запретных отношениях, которые нужно держать в тайне, и при которых она только чувствует уверенность в собственной, свободной от влияний, воли.

Однако и этот мотив недостаточно глубок; кроме того, связанный с культурными условиями, он лишен тесной связи с состоянием примитивных народов. Тем значительнее поэтому следующий момент, обусловленный историей развития либидо. Благодаря стараниям психоанализа нам стало известно, как постоянны и сильны самые ранние привязанности либидо. Речь при этом идет о сохранившихся сексуальных желаниях детства, у женщины по большей части о фиксации либидо на отце или на заменяющем его брате, желания, которые довольно часто направлены были не на coitus, а на нечто другое или включали и его, но только как неясно сознанную цель. Супруг является всегда только так сказать заместителем, но никогда не “настоящим”; первым имеет право на любовь женщины другой, в типичных случаях отец. муж, самое большее, второе. В се зависит от того, насколько • интенсивна эта фиксация и как крепко она удерживается для того, чтобы заместитель был отклонен как неудовлетворительный Фригидность таким образом занимает место среди генетических условий невроза. Чем сильнее психический момент в сексуальной Жизни женщины, тем устойчивее окажется ее распределение либидо против потрясений первого сексуального акта, тем менее потрясающе подействует на нее физическое обладание- Фригидность может тогда укрепиться как невротическая задержка или послужит почвой для других неврозов, и даже незначительна понижение мужской потенции приходится при этом принимать во внимание как вспомогательный момент.

По-видимому, обычай примитивных народов считается с мотивом прежнего сексуального желания, поручая дефлорацию старейшему, священнику, святому мужу, т. е. заместителю отца (см. выше). Отсюда, как мир кажется, ведет прямая дорога и к вызывавшему столько споров jus primae noctis средневекового помещика. A.J. Slorfer отстаивал тот же взгляд, кроме того объяснил широко распространенный институт “Тобиясова брака” (обычая воздержания в течение первых трех ночей) как признание преимущественных прав патриарха, как и до него уже это сделал С.G. J u n g (4). В соответствии с нашим предположением мы находим среди суррогатов отца, которым поручена дефлорация, также и изображения богов. В некоторых областях Индии новобрачная должна принести в жертву деревянному Lingam свою плеву, и, по сообщению святого Августина, в римском брачном церемониале имелся такой же обычай (в его время?) с тем только послаблением, что молодой женщине приходилось только садиться на огромный каменный фаллос Приапа.

К более глубоким слоям возвращается другой мотив, который, как это можно доказать, является главным виновником парадоксальной реакции против мужа и влияние которого, по моему мнению, проявляется, еще во фригидности женщины. Благодаря первому coitus’y у женщины, кроме описанных, оживают еще другие прежние душевные движения, которые вообще противятся женской функции и роли.

Из анализа многих невротических женщин нам известно, что они проделали раннюю стадию развития, в течение которой они завидовали брату в том, что у него имеется признак мужественности, и чувствовали себя из-за отсутствия этого признака (собственно, его уменьшения) обойденными или обиженными. Эту “зависть из за penis’a” мы причисляем к “кастрационному комплексу”. Если понимать под “мужским” желание быть мужчиной, то это поведение можно назвать “мужским протестом” – название, придуманное Alf. Аdlеr’ом, чтобы объявить этот фактор вообще носителем невроза. В этой фазе девочки часто не скрывают своей зависти и вытекающей из нее враждебности по отношению к более счастливому брату: они пытаются мочиться, стоя прямо, как брат, чтобы отстоять свое мнимое половое равноправие. В упомянутом уже случае неограниченной агрессивности после coitus’a по отношению к любимому мужу я мог установить, что эта фаза имела место до выбора объекта. Позже только либидо маленькой девочки обратилось на отца, и тогда она стала желать вместо penis’a – ребенка.

Я не был бы удивлен, если бы в других случаях временная последовательность этих переживаний оказалась обратной Я эта часть кастрационного комплекса проявила свое действие только после состоявшегося выбора объекта. Но мужская фаза женщины, во время которой она завидует мальчику из-за penis’a, исторически во всяком случае более ранняя и больше приближается к первоначальному нарцизму. чем к любви к объекту.

Несколько времени тому назад случай дал мне возможность понять сон новобрачной, который оказался реакцией на ее дефлорацию. Он легко выдавал желание женщины кастрировать молодого супруга и сохранить себе его penis. Несомненно, было достаточно места и для более безобидного толкования, что желательно было продления и повторения акта. но некоторые детали сновидения выходили за пределы такого смысла, а характер и дальней тес поведение видевшей сон свидетельствовали в пользу более серьезного понимания. За этой завистью из-за pehis’a проявляется враждебное ожесточение женщины против мужчины, которое всегда можно заметить в отношениях между полами и самые явные признаки которого имеются в стремлениях и в литературных произведениях “эмансипированных”. Эту враждебность женщины Ferenczi – не знаю, первый ли – приводит путем соображений палебиологического характера к эпохе дифференциации полов. Сначала, думает он, копуляция имела место между двумя однородными индивидами, из которых один развился и стал более сильным и заставил другой, более слабый, перетерпеть половое соединение. Ожесточение за это превосходство сохранилось еще во врожденных склонностях современной женщины. Не думаю, чтобы пользование подобными размышлениями заслуживало упрека, поскольку удается не придавать им слишком большого значения.

После такого перечисления мотивов, сохранившихся во фригидности следов парадоксальной реакции женщины на дефлорацию, можно, обобщая, формулировать, что незрелая сексуальность женщины разряжается на мужчине, который впервые познакомил ее с сексуальным актом. Но в таком случае табу девственности приобретает достаточный смысл, и нам понятно предписание, требующее, чтобы этих опасностей избег именно тот мужчина, который навсегда должен вступить в совместную жизнь с этой женщиной. На более высоких ступенях культуры значение этой опасности отступает на задний план в сравнении с обещанием “подчиненности”, а также и перед другими мотивами и соблазнами; девственность рассматривается как благо, от которого мужчине не надо отказываться. Но анализ помех в браке показывает, что мотивы, которые заставляют женщину желать отомстить за свою дефлорацию, не совсем исчезли из душевной жизни культурной женщины. Я полагаю, что наблюдатель должен заметить, в каком необыкновенно большом числе случаев женщина остается фригидной в нервом браке и чувствует себя несчастной, между тем как после расторжения этого брака она отдает свою нежность и счастье второму мужу- Архаическая реакция, так сказать, исчерпалась на первом объекте.

Однако табу девственности и помимо того не исчезло в нашей культурной жизни. Народная душа знает о нем, и поэты иногда пользовались им как сюжетом творчества. Anzeiigruber изображает в одной комедии, как простоватый деревенский парень отказывается жениться на суженой ему невесте, потому что она девка, за которую первый поплатится жизнью”. Он соглашается поэтому на то, чтобы она вышла замуж за другого, и хочет затем на йен жениться, как на вдове, когда она уже не опасна. Заглавие пьесы. “Яд девственности” напоминает о том, что укротители змей заставляют ядовитую змею сперва укусить платок, чтобы потом безопасно иметь с ней дело. (5)

Табу девственность и часть его мотивировки нашли могучее изображение в известном драматическом образе, в Юдифи из трагедии Hebel’я “Юдифь и Олоферн”. Юдифь одна из тех женщин, девственность которой защищается табу. Первый ее муж был парализован в брачную ночь таинственным страхом и никогда больше не решался дотронуться до нее. “Моя красота, красота ядовитой ягоды,- говорит она,- наслаждение ею приносит безумие и смерть”. Когда ассирийский полководец осаждает ее город, у нее созревает план соблазнить его своей красотой и погубить; она пользуется, таким образом, патриотическим мотивом для сокрытия сексуального. После дефлорации могучим и хвастающим своей физической силой и беспощадностью мужчины она находит в своем возмущении силу отрубить ему голову я таким образом становится освободительницей своего народа. Отрубление головы известно, как символическая замена кастрации;

Юдифь, таким образом,- женщина, кастрирующая мужчину, лишившего ее невинности, как этого желало описанное мною сновидение новобрачной. Hehbel с явной преднамеренностью сексуализировал патриотический рассказ из апокрифов Ветхого завета, потому что там Юдифь, возвратившись, хвастает, что она не обесчещена, и в библейском тексте также отсутствует какое бы то ни было указание па ее страшную брачную ночь. Вероятно, тонким чутьем поэта он почувствовал древний мотив, включенный в тот тенденциозный рассказ, и только вернул сюжету его прежнее содержание.

  1. Sadger в прекрасном анализе показал, как Hebbel руководился в выборе сюжета собственным родительским комплексом, и как это случилось, что в борьбе между полами он всегда становился на сторону женщины и проникал своим чувством в самые потаенные душевные ее движения. Он цитирует также мотивировку, указанную самим поэтом, объясняющую внесенные им изменения сюжета, и совершенно правильно находит ее искусственной и как бы предназначенной для того, чтобы внешне оправдать нечто для самого поэта скрытое в бессознательном его, а но существу скрыть это. Не хочу касаться объяснения Sadger’a, почему овдовевшая, согласно библейскому сказанию, Юдифь должна была превратиться в девственную вдову. Он указывает на намерение детской фантазии отрицать сексуальное общение между родителями и превратить мать в незапятнанную деву. Но я продолжаю: после того как поэт утвердил девственность своей фантазией, его чувствительная фантазия остановилась на враждебной реакции, которая вызывается нарушением девственности.

В заключение мы можем поэтому сказать: дефлорация имеет не одно только культурное последствие – привязать женщину навсегда к мужчине: она дает также выход архаической реакции враждебности к мужчине, которая может принять патологические формы, довольно часто проявляющиеся как задержка в любовной жизни брака, и этой же реакции можно приписать тот факт, вторые браки так часто оказываются более удачными, чем первые. Соответствующее табу девственности, боязнь, с которой муж у примитивных народов избегает дефлорации, находят свое полное оправдание в этой враждебной реакции.

Интересно, что как аналитик можешь встретить женщин, у которых обе противоположные реакции, подчиненности и враждебности, нашли себе выражение и остались в тесной связи между собой. Встречаются женщины, которые как будто совсем разошлись во своими мужьями и все же могут делать только тщетные усилия расстаться с ними. Как только они пробуют обратить свою любовь на другого мужчину, выступает как помеха образ первого, уже больше не любимого. Анализ тогда показывает, что эти женщины привязаны еще к своим мужьям из подчиненности, но не из нежности. Они не могут освободиться от них, потому что не совершили над ними своей мести, в ярко выраженных случаях не осознали даже своих мстительных душевных желаний.


(1) Плева искусственно нарушается, и затем произведший операцию Мужчина имеет сношение (церемониальное, заметим это) с девушкой по установленным правилам… Обряд состоит из двух частей – из разрывания плевы и сношения.

(2) Важным прелиминарием к бракосочетанию у мазаев является совершение этой операции у девушек (I.Thomson, op. sit., 258). Эта дефлорация производится отцом невесты у сакаев, батта и альфуров ни Целебесе (Вагtеls-Plоss, op. sit. II, 490). На Филиппинских островах существуют мужчины, по своей профессии лишающие невинности невест если у старухи девственная плева не была разорвана в детстве, то она могла производить ту же операцию над невестами [Feathermaitli.. op. sit , II 474). Дефлорация невесты у некоторых эскимосских племен доверяется ангекоку (шаману) (ib. III, 406).

(3) Относительно многочисленных других случаев свадебных церемоний не подлежит никакому сомнению, что возможность распоряжаться невестой в половом отношения предоставляется не жениху, а другим лицам, например, помощникам и спутникам его (“шаферам” по нашему обычаю).

(4) Jung. “Значение отца в судьбе отдельного человека”.

(5) Мастерски сжатый рассказ A. Schnitzler’a (“Uas Schicksal des Frieherrn v. Leisenbogh), несмотря на различие в ситуации, заслуживает бытъ здесь приведенным. Погибший от несчастного случая любовник многоопытной в любви артистки создал ей как бы новую девственость заклиная смертным проклятием мужчину, который будет ею обладать. первым после него. Находящаяся под запретом этого табу женщин на течение некоторого времени не решается на любовные отношения. Но после того, как она влюбилась в одного певца, она прибегнула к yловке подарить раньше ночь барону v. Leisenbogh, который уже несколько лет добивался ее. На нем и исполняется проклятие; он погибает от удара, узнав о причине своего нежданного любовного счастья.

Фрейд З.

Статья. Жижек “Никто не должен быть отвратительным”

Начиная с 2001 г., Давос и Порту-Алегри были городами-побратимами глобализации: Давос, эксклюзивный швейцарский курорт, где собирается мировая элита менеджеров, государственных деятелей и представителей медиа на Мировой Экономический Форум под усиленной охраной полиции, пытаясь убедить нас (и себя) в том, что глобализация — это наилучшее средство; Порту-Алегри, субтропический бразильский город, где собирается контрэлита антиглобалистского движения, пытаясь убедить нас (и себя) в том, что капиталистическая глобализация не станет нашей неизбежной судьбой, что, как утверждает официальный лозунг, «другой мир возможен». Тем не менее, кажется, что съезды в Порту-Алегри как-то утратили свой импульс — за последние пару лет мы всё меньше и меньше слышим о них. Куда закатились яркие звёзды Порту-Алегри?

Славой ЖижекНекоторые из них, по меньшей мере, переехали в Давос. Тон давоских встреч преимущественно задаётся теперь группой предпринимателей, которые иронично кличут себя «либеральными коммунистами» и больше не признают противопоставления между Давосом и Порту-Алегри: их притязание заключается в том, что мы можем обладать глобальным капиталистическим пирогом (благоденствовать как предприниматели) и в то же время есть его (поддерживать антикапиталистические начинания в вопросах социальной ответственности, заботы об экологии и т.д.). Нет нужды в Порту-Алегри: взамен Давос может стать Порту-Давосом.

Итак, кто же эти либеральные коммунисты? «Обычные подозреваемые»: Билл Гейтс и Джорж Сорос, генеральные директора Google, IBM, Intel, eBay, а также придворные философы, как Томас Фридман. Настоящими консерваторами, как они утверждают, являются не только старая правая, с их смехотворной верой в авторитет, порядок и местнический патриотизм, но и старая левая, с её войной против капитализма: обе устраивают свои схватки в театре теней, не обращая внимание на новые реалии. Означающее этой новой реальности на новоязе либеральных коммунистов — «расторопность» (smart). Быть расторопным означает быть динамичным и номадичным — быть против централизованной бюрократии; верить в диалог и кооперацию — типа против центральной власти; в гибкость – типа против однообразной работы; культуру и знание — типа против индустриального производства; в спонтанное взаимодействие и автопойезис — типа против застылой иерархии.

Билл Гейтс является иконой того, что он нарек «капитализмом, свободным от трения», постиндустриального общества и «конца труда». Софт побеждает «железо», а юный умник — старого менеджера в его черном костюмчике. В новых компаниях больше не властвует внешняя дисциплина; бывшие хакеры заполонили просторы, работают длинными часами, потягивают напитки в интерьере, засаженном зеленью. Здесь лежащее в основе представление такое: Гейтс — это субверсивный маргинальный хулиган, экс-хакер, который получил власть и вознесся как почтенный босс.

Либеральные коммунисты — это высшее руководство, возрождающее дух соревнования или, другими словами, контркультурные помешанные компьютерщики, которые заняли руководящие посты в больших корпорациях. Их догмой является новая, постмодернизированная версия невидимой руки Адама Смита: рынок и социальная ответственность не противоположны друг другу, а могут объединяться ради взаимной выгоды. Как выразился Фридман, никто не должен быть отвратительным, чтобы заниматься бизнесом в наши дни; сотрудничество со служащими, диалог с клиентами, уважение к окружающей среде, прозрачность сделок — вот ключи к успеху. Оливье Мальнюи недавно составил десять заповедей либерального коммуниста во французском журнале Technikart:

  1. Ты должен всему давать свободный ход (свободный доступ, никакого copyright); просто бери плату за дополнительные услуги, что сделает тебя богатым.
  2. Ты должен изменить мир, не только продавать.
  3. Ты должен делиться, осознавать социальную ответственность.
  4. Ты должен быть креативным: сфокусируйся на дизайне, новых технологиях и науках.
  5. Ты должен говорить всем: не надо таить секреты, одобряйте и практикуйте культ прозрачности и свободного потока информации; всё человечество должно сотрудничать и взаимодействовать.
  6. Ты не должен работать: не надо иметь фиксированную работу с 9 до 17.00; нужно вступать в умную (smart), динамичную, гибкую коммуникацию.
  7. Ты должен вернуться в школу: занимайся постоянным образованием.
  8. Ты должен действовать как фермент: работай не только для рынка, но инициируй новые формы социального сотрудничества.
  9. Ты должен умереть бедным: верни своё богатство тем, кто в нём нуждается, если у тебя больше, чем ты когда-нибудь сможешь потратить.
  10. Ты должен быть государством: компании должны быть в партнёрских отношениях с государством.

Либеральные коммунисты прагматичны; они ненавидят доктринёрский подход. Нет сегодня рабочего класса, должны решаться только конкретные проблемы: голод в Африке, положение мусульманских женщин, насилие религиозного фундаментализма. Когда случается гуманитарный кризис в Африке (либеральные коммунисты обожают гуманитарный кризис; он раскрывает лучшие их стороны), вместо того, чтобы применять антиимпериалистическую риторику, мы должны собраться вместе и разработать лучший способ решения проблемы, привлечь людей, правительства и бизнес в общее предприятие, начать менять вещи вместо того, чтобы полагаться на централизованную помощь государства, подойти к разрешению кризиса креативным и нешаблонным путём.

Либеральные коммунисты любят обращать внимание на то, что решение некоторых крупных международных корпораций игнорировать правила апартеида внутри их компаний было настолько же важным, как и прямая политическая борьба против апартеида в Южной Африке. Упраздняя сегрегацию внутри компании, выплачивая чёрным и белым одинаковую зарплату за одинаковую работу и т.п.: это был чудесный пример совпадения между борьбой за политическую свободу и бизнес-интересами, если те же компании теперь могут процветать в послеапартеидной Южной Африке.

Либеральные коммунисты любят Май 68-го. Что за взрыв молодецкой энергии и креативности! Как это ударило по бюрократическому порядку! Какой толчок это дало экономической и социальной жизни после того, как политические иллюзии выветрились одна за другой! Те, кто был достаточно стар, сами протестовали и боролись на улицах: теперь они изменились, чтобы изменить мир, чтобы по-настоящему революционизировать наши жизни. Разве Маркс не говорил, что все политические потрясения были не важны по сравнению с изобретением парового двигателя? И разве не сказал бы Маркс сегодня: что все эти протесты против глобального капитализма по сравнению с интернетом?

Прежде всего, либеральные коммунисты есть настоящие граждане мира, хорошие люди, которым не всё равно. Они волнуются из-за популистского фундаментализма и безответственных жадных капиталистических корпораций. Они видят «более глубокие причины» сегодняшних проблем: массовая бедность и безнадёжность порождают фундаменталистский террор. Их цель — не заработать денег, а изменить мир (и, как побочный продукт, сделать на этом побольше денег). Билл Гейтс — уже единственный величайший благодетель в истории человечества, выражающий свою любовь к ближним своим, давая сотни миллионов долларов на образование, борьбу против голода и малярии и т.д. Уловка в том, что перед тем, как вы сможете всё это отдать, вы должны это взять (или, как выразились бы либеральные коммунисты, создать). Чтобы помочь людям, — продолжается оправдание, — вы должны иметь средства для этого, и опыт — то есть признание мрачной неудачи централизованных государственнических и коллективистских подходов – учит нас, что частное предприятие — намного более эффективный путь. Регулируя бизнес, чрезмерно облагая его налогами, государство подрывает официальную цель своей деятельности (делать жизнь лучше для большинства, помогать нуждающимся).

Либеральные коммунисты не хотят быть простыми машинами добывания прибыли: они хотят, чтобы их жизнь имела более глубокое значение. Они против устарелой религии, но за духовность, за неконфессиональную медитацию (всем известно, что буддизм предвещает науку об интеллекте, и верит, что сила медитации может измеряться научно). Их девиз — социальная ответственность и благодарность: они первые, кто признаёт, что общество невероятно добро к ним, позволяя им развить их таланты и приумножить богатство, так что они чувствуют обязанность вернуть что-то обществу и помочь людям. Такая благотворительность — это как раз то, что делает успех в бизнесе стоящим затраченного труда.

Это явление не совсем уж ново. Помните Эндрю Карнеги, который пользовался личной армией, чтобы подавить организованное рабочее движение на своих сталелитейных заводах, а потом раздавал большие части своего богатства на образование, культурные и гуманитарные проекты, тем самым доказывая, что хоть он стальной человек, но сердце у него золотое? Таким же макаром сегодняшние либеральные коммунисты раздают одной рукой то, что они заграбастали другой.

На полках в американских магазинах можно найти слабительное с шоколадным вкусом, которое рекламируется с таким парадоксальным предписанием: «У вас запор? Ешьте больше этот шоколад!» — т.е. ешьте больше того, что само по себе вызывает запор. Структуру шоколадного слабительного можно разглядеть по всему сегодняшнему идеологическому ландшафту; она-то и делает фигуру Сороса такой неприятной. Он выступает за безжалостную финансовую эксплуатацию, объединенную с её контрагентом — гуманитарной заботой о катастрофических социальных последствиях разнузданной рыночной экономики. Обыденная повседневность Сороса — это воплощенная ложь: часть его рабочего времени посвящена финансовым спекуляциям, другая часть — «гуманитарной» деятельности (финансированию культурных и демократических действий в посткоммунистических странах, написанию эссе и книг), которая работает против следствий его собственных спекуляций. Двуличие Билла Гейтса в точности такое же, как и двуличие Сороса: с одной стороны, жестокий бизнесмен, разрушающий или выкупающий долю у конкурентов, стремясь к фактической монополии; с другой, великий филантроп, сокрушающийся: «Зачем иметь компьютеры, если людям нечего есть?»

Согласно с этой либерально-коммунистической этикой, жестокая гонка за прибылью нейтрализуется благотворительностью: благотворительность — это часть игры, гуманитарная маска, скрывающая лежащую в основе их деятельности экономическую эксплуатацию. Развитые страны постоянно «помогают» странам отсталым (пособиями, кредитами и т.п.), таким образом избегая ключевой проблемы: своего соучастия и ответственности за бедственное положение третьего мира. Что касается противопоставления «расторопный» и «нерасторопный», outsourcing (заключение субдоговора на выполнение работ с внешними фирмами, особенно иностранными или теми, которые не имеют профсоюза, — прим. пер.) — это центральное понятие. Вы переносите (неизбежную) тёмную сторону производства — дисциплинированный, иерархизированный труд, экологическое загрязнение — на «нерасторопные» участки третьего мира (или не заметные глазу участки первого мира). Заветная мечта либерального коммуниста — отправить весь рабочий класс на невидимые никому потогонки третьего мира.

У нас не должно быть никаких иллюзий на этот счёт: либеральные коммунисты являются врагами всякой истинно прогрессивной борьбы сегодня. Все другие враги — религиозные фундаменталисты, террористы, коррумпированные и непригодные госчиновники — зависят от случайных местных обстоятельств. Как раз потому, что они хотят исправить все эти вторичные «неполадки» глобальной системы, либеральные коммунисты есть непосредственное воплощение того, что не так с самой системой. Может возникать необходимость вступать в тактические соглашения с либеральными коммунистами, чтобы бороться с расизмом, сексизмом и религиозным обскурантизмом, но важно хорошенько помнить, кто они такие.

Этьен Балибар в книге «Страх перед массами» (1997) выделяет два противоположных, но дополняющих друг друга способа чрезмерного насилия в современном капитализме: объективное (структурное) насилие, внутренне присущее социальным условиям глобального капитализма (автоматическое создание исключённых индивидов, которыми «можно пренебречь» — от бездомных до безработных) и субъективное насилие вновь возникающих этнических и/или религиозных (короче, расистских) фундаментализмов. Либеральные коммунисты могут побить субъективное насилие, но они являются агентами структурного насилия, создающего условия для вспышки насилия субъективного. Тот же Сорос, который выделяет миллионы, чтобы финансировать образовательные программы, разрушил жизни тысяч людей своими финансовыми спекуляциями, из-за которых возникают условия для роста той нетерпимости, которую г-н Сорос так осуждает.

Перевод Андрея Репы

Статья. Аленка Зупанчич. Ложь на кушетке

Текст впервые опубликован в журнале Лаканалия № 31 «Черта»(2019).

Каким образом концептуальные рамки психоанализа могут помочь нам понять тесную связь между культурой и ложью? Или, более конкретно, что может сказать психоанализ о некоторых видах лжи (таких как «вежливая ложь» или «невинная ложь»), существенных для (нашей) культуры?

Аленка Зупанчич - философ, одна из принципиально важных теоретиков Люблянской школы психоанализа. На русском языке опубли
Аленка Зупанчич – философ, одна из принципиально важных теоретиков Люблянской школы психоанализа. На русском языке опубликована её книга “Этика реального: Кант, Лакан” (СПб., Скифия-Принт, 2019).

Давайте начнём с некой «фундаментальной истины»: нельзя рассматривать вопрос лжи отдельно от вопроса об истине. И не потому, что они всегда идут вместе как антонимы, поддерживая друг друга в речи, как две стороны одной медали. Их отношения гораздо интереснее, и они отнюдь не симметричны. В некоторой степени культурная «феноменология лжи» берёт своё начало в проблеме, внутренне присущей истине. Если бы истина не была сама по себе проблематичной, если бы можно было высказать «истину, всю истину и ничего, кроме истины», не было бы необходимости обсуждать культуру лжи. Я вовсе не пытаюсь играть в старую релятивистскую или софистическую игру: «Как мы можем говорить о лжи, если мы не знаем, что такое истина? Что, если, произнося то, что мы считаем ложью, на самом деле мы высказываем истину? Как, к примеру, может врач сказать “всю правду” пациенту о наборе симптомов, их причинах и возможных последствиях? Разумеется, он и сам не знает всего, что нужно знать. И даже если бы он знал, и т. д. и т. п.» Я не предлагаю размышлять над вопросами такого рода, чтобы в итоге прийти к скептической мудрости: «Но что такое истина и что такое ложь?». Такого рода «бездонная рефлексия» имеет мало отношения к нашей повседневной практике речи. Я пытаюсь подчеркнуть нечто иное. Во-первых, истина и ложь не симметричны. Если ложь и противоположна истине, то это справедливо лишь для очень небольшого сегмента того, что называется ложью, сегмента, который как раз не особо значим для обсуждения «культуры лжи». Измерение истины более фундаментально, чем измерение лжи: не в каком-то теологическом или моральном смысле, а просто в силу самой природы речи. Не бывает речи, которая не располагалась бы в измерении истины. Позвольте мне процитировать Жак-Алена Миллера, который точнее всего сформулировал то, о чём идёт речь:

«Разумеется, есть истина как простая противоположность обмана, но есть и другая, которая превышает их или обосновывает их обоих и которая связана с самим фактом формулирования, поскольку я не могу высказать нечто, не позиционируя это как истину. И даже если я говорю: “Я лгу”, я говорю не что иное, как “Это истина, что я лгу” — вот почему истина не противоположна обману. Или же мы можем сказать, что есть две истины: одна противоположна обману, а другая безразлична как к истине, так и к обману»[1].

Другими словами, измерение истины является необходимым фоном лжи, причём в обратную сторону это не работает. Так что измерение истины следует отличать от точности. Удвоение истины имеет важные последствия для лжи, так как оно вводит расщепление в саму ложь: ведь можно также сказать, что ложь нельзя свести к обману или отождествить с ним. Но, опять же, это двойное измерение лжи не симметрично измерению истины. Ложь как отличная от обмана — это не что иное, как эффект истины, который обман может производить на уровне речи (то есть на уровне формулирования лжи).

Фрэнсис Бэкон. Этюд к автопортрету
Фрэнсис Бэкон. Этюд к автопортрету

Чтобы более детально продемонстрировать это (асимметричное) переплетение истины и лжи, возьмём в качестве примера две стратегии, которые часто встречаются как в психоанализе, так и в повседневной практике речи, а именно, «лгать, говоря правду» и «высказывать истину посредством лжи». Эти две стратегии были бы невозможны, если бы ложь и истина были просто симметричны и если бы истина не располагалась сразу на двух уровнях. Потому что «лгать, говоря правду» значит лишь «лгать, будучи точным», то есть лгать, высказывая что-то, что само по себе является верным. А «высказывать истину посредством лжи» значит «высказывать истину посредством обмана».

Обе эти стратегии очень ярко показывают ещё одну особенность, которую мы в этой работе должны учитывать: когда мы говорим, и особенно когда стоит вопрос о том, сказать истину или солгать, мы учитываем позицию (знания, ожидания) другого (нашего собеседника).

Часто бывает, пишет Фрейд, что невротик навязчивости, который уже был посвящён в значение своих симптомов, говорит что-нибудь вроде: «У меня появилась новая навязчивая идея, и мне сразу пришло в голову, что она может означать то-то и то-то. Но это не может быть правдой, иначе это не пришло бы мне в голову». Это интересный пример того, как можно «лгать, говоря правду». Здесь знание о психоанализе позволяет пациенту отвергать определённое содержание, незамедлительно признавая его, полагаясь на то, что аналитик с подозрением отнесётся к тому, что преподносится ему, так сказать, на блюдечке. Стоящая за этим аргументация такова: «Если я могу высказать это открыто, значит это не может быть вытесненным — по крайней мере, так решит мой аналитик». Другая стратегия, которая принимает во внимание предполагаемое знание на стороне аналитика, — это стратегия «высказывать истину посредством лжи». Хороший пример этой стратегии можно найти в «случае Доры». В какой-то момент её сны, так же как и её размышления, оказались сосредоточены на одном объекте, Schmuckkästchen (шкатулке для драгоценностей). Когда Фрейд подсказал ей, что это слово, Schmuckkästchen, часто используется для обозначения женских гениталий, она ответила: «Я знала, что вы так скажете». Гениальный ответ Фрейда был: «Да, вы знали об этом, не так ли?» (или, буквально, «То есть вы знали, что это так»). Другими словами, Дора, как это часто бывает с истерическими субъектами, использовала своё знание психоанализа, чтобы высказать нечто (истину), говоря что-то другое (ложь).

Что здесь важно отметить, так это то, что если такого рода «ложь, говорящая правду» и «высказывание истины посредством лжи» ясно иллюстрируют механизм «учитывания другого», это не должно склонять нас к тому, чтобы сводить ситуацию к (чисто) дуальным отношениям двух субъектов. Другими словами, в этом участвует не один другой. Ложь никак не может быть сведена к дуальным отношениям между субъектом, высказывающим (неправдивое) сообщение, и субъектом, его воспринимающим. В тот момент, когда два субъекта обращаются друг к другу посредством означающих, мы всегда имеем дело с нередуцируемым третьим измерением или инстанцией. Когда я принимаю в расчёт другого (слушателя), то есть когда я учитываю его знания, убеждения, его «словарный запас» и т. д., фактически я учитываю его позицию по отношению к этой третьей инстанции. Это совершенно ясно из предыдущего примера с Дорой, использующей слово Schmuckkästchen, а также из случая невротика навязчивости, утверждающего, что нечто не может быть истинным, поскольку это противоречило бы «психоаналитическому знанию». Иначе говоря, когда я лгу другому (своему ближнему, моему воображаемому двойнику), я всегда делаю это посредством символического Другого. И можно сказать, что для того, чтобы другой «проглотил» эту ложь, она должна производить эффект истины в Другом. Или, точнее, чтобы моя собеседница «проглотила» мою ложь, она должна не просто поверить мне, она должна поверить в то, что Другой верит. Ложь требует структуры (и поддержки) символического Другого в качестве условия своей возможности. Когда Лакан настаивает на том, что место Другого является местом истины, — истины, не имеющей противоположности, — он имеет в виду именно это.

Теперь давайте обратимся к другой черте, определяющей отношения между ложью и истиной. В измерении речи истина не только более фундаментальна, чем ложь (в том смысле, о котором мы говорили выше), но она также и проблематична сама по себе, её преследует присущая ей невозможность. Лакан формулирует эту невозможность в своём известном высказывании о том, что «истина не-вся» (pas-toute), и о том, что «высказать истину целиком просто невозможно»[2]. Это не имеет никакого отношения к частым прагматическим или эмпирическим возражениям против этого требования: говорить «всю правду». Это не имеет никакого отношения к утверждению, согласно которому мы никогда не можем высказать всю правду, поскольку мы никогда не знаем всей правды, а также к утверждению, согласно которому даже высказать всё, что мы знаем, — это уже задача, которую невозможно полностью осуществить. Лакановский тезис подразумевает нечто совершенно иное и связанное с предыдущим обсуждением: то, что делает истину не-всей, это то, что она одновременно является и конститутивным измерением речи как таковой, и чем-то внутри речи. Точнее, то, что делает её не-всей, это тот факт, что в области нашего разговорного языка невозможно просто развести эти два уровня, на которых действует истина, и рассматривать их отдельно друг от друга.

Фрэнсис Бэкон. Три этюда головы человека
Фрэнсис Бэкон. Три этюда головы человека

Совершенно независимо от Лакана и психоанализа логики пришли к тому же заключению. Тарский, к примеру, показывает,

«что истина неопределима в пределах языка, на котором говорят. Чтобы её определить, необходимо выйти за пределы этого языка, как это происходит в формализованных языках, которые пронумерованы и иерархизированы; на уровне n+1 вы устанавливаете истину уровня n; это разъединение уровней, которое Карнап называет метаязыком, не может осуществляться в случае языка, на котором мы говорим, поскольку он не формализован»[3].

«И в этом, — добавляет Миллер, — заключается смысл лакановского афоризма о том, что метаязыка не существует», так же как и его высказывания о том, что истина — не-вся. Истина об уровне n возникает на уровне n, истина о том, что мы говорим, является частью того, что мы говорим, и это то, что не даёт ей быть закрытой, полной сущностью.

То, что истина не-вся, не подразумевает, что высказывание не может высказать всего, что можно сказать, что всегда есть что-то, чего не хватает, что-то, что не может быть высказано, или что не удаётся высказать. Проблема, скорее, в обратном: говоря истину, мы говорим больше, чем истину. То, что постоянно препятствует возможности высказать «истину целиком», это не нехватка, а избыток, излишек, липнущий ко всему, что мы говорим. Уровень акта высказывания нельзя отделить или исключить из того, что высказывается, он к этому прилеплен. Если бы истина не была конститутивным измерением речи, то есть если бы она не была измерением, внутренне присущим речи, если бы её можно было разместить где-то вне речи, то не было бы никаких проблем с тем, чтобы высказать «истину, всю истину и ничего кроме истины». Но поскольку это не так (и поскольку речь это не просто инструмент, который мы можем использовать для выражения всего, что мы хотим выразить), истина спотыкается. И проблему культурной «феноменологии лжи» нужно рассматривать на этом уровне, как проистекающую из (или, по крайней мере, в какой-то степени находящую свою движущую силу) внутреннего спотыкания истины. Часто бывает, что вежливая ложь оказывается лучшим способом высказать истину в отношении некоторой ситуации, чем «голая правда». Это тем более верно, поскольку уровень акта высказывания — это не просто пустая форма истины, которая сопровождает каждое высказывание («это истина, что…»), но также и сама точка вписывания субъекта, совершающего акт высказывания, в произносимое им высказывание. Это подразумевает, к примеру, что он может быть проводником значительного количества аффекта (душевных волнений…).

Фрейд обращается к этой проблеме в одной из его редко обсуждаемых работ: «К истории психоаналитического движения»:

«Слишком хорошо известно, что только немногим удается в научном споре держаться в пределах приличия и, еще менее — не отклоняться от сути вопроса, у меня же всегда было отвращение к научной перебранке. Возможно, что такой образ действий с моей стороны послужил причиной для недоразумений: меня стали считать таким добродушным или даже запуганным, что не приходилось уже более уделять мне сколько-нибудь внимания. И это совершенно неправильно: я так же хорошо умею браниться, как и всякий другой, но я не обладаю умением облекать в литературную форму лежащие в основе всего этого аффекты и поэтому предпочитаю полное воздержание от брани»[4].

Что значит «облекать в литературную форму лежащие в основе всего этого аффекты»? Это не значит их скрывать. Это значит формулировать их таким образом, чтобы они не затмевали того, о чём идёт речь на уровне высказывания. Чтобы якобы научный спор не звучал как: «Вы идиот!» — «Вы кретин!» — «Вы тупица!». Разговор об этом напоминает, что в своём анализе «Человека-Крысы» Фрейд приводит превосходный пример ситуации, где уровень акта высказывания получает полное преимущество над уровнем высказывания. В высказываниях вроде «Идиот!» или «Кретин!» связь между их «содержанием» и оскорблением всё ещё сильна, что делает сам этот поворот менее очевидным, поскольку мы могли бы решить, что оскорбительным является только значение слов. Фрейд описывает эпизод из детства Человека-Крысы: когда тот был маленьким мальчиком, он совершил что-то плохое, за что отец решил его высечь. И когда он это делал, малыш пришёл в ярость и начал выкрикивать оскорбления в адрес своего отца. Но поскольку он не знал никаких ругательств, он называл отца наименованиями всех бытовых предметов, какие приходили ему в голову, и кричал: «Ты лампа! Ты полотенце! Ты тарелка!» (Du Lampe, du Handtuch, du Teller). Здесь мы имеем дело с самым буквальным примером того, что подразумевается под словом «обзываться». Также это хороший пример того, как «невинные» означающие («лампа», «полотенце», «тарелка») могут производить, на уровне акта высказывания, что-то вроде: «Ненавижу тебя! Ненавижу тебя! Ненавижу тебя!».

Фрэнсис Бэкон. Три наброска к портрету Люсьена Фрейда
Фрэнсис Бэкон. Три наброска к портрету Люсьена Фрейда

Во многих ситуациях вежливая ложь используется, когда существует риск существенного расхождения между уровнем акта высказывания и уровнем высказывания. Приведём другой пример «вежливой лжи». Скажем, я где-то выступала, и некоторым слушателям моё выступление ужасно не понравилось. Тем не менее, если после своего выступления я прямо спросила бы одну из слушательниц, что она думает о моём докладе, она, скорее всего, сказала бы что-нибудь вроде: «Ну, это было очень интересно». Не стоит слишком поспешно расценивать такие ответы как лицемерные. Хотя грань между лицемерием и вежливой ложью часто бывает достаточно тонкой, тем не менее эта грань существует, и между ними есть разница. Допустим, эта особа высказала бы мне своё мнение в такой ситуации, ответив: «Если честно, мне кажется, ваш доклад был совершенно неинтересным и бестолковым и не стоил той бумаги, на которой он был написан». (Мне, кстати, наверное, стоило бы ответить: «Если вы так считаете, то почему вы просто не сказали: “Ну, это было интересно”? Я бы вас прекрасно поняла». Другими словами, если позаимствовать ключевую фразу из известного анекдота, который Фрейд приводит в своей книге об остроумии: «Зачем ты говоришь, что едешь в Краков, если ты действительно едешь в Краков?»). Разница между этими двумя ответами, вежливым и прямым, или «искренним», такова, что последний явно заключает в себе оскорбление. И дело здесь не в том, что «истина ранит», потому что в данном случае вежливый ответ («Ну, это было интересно») достаточно ясно указывает на то, что другой не слишком высокого мнения о моём докладе. Обычно подобный ответ не вводит меня в заблуждение, заставляя думать, что другой нашёл моё выступление великолепным и вдохновляющим. То есть «истина, которая ранит» не обязательно отсутствует в вежливом ответе. Но даже в тех случаях вежливой лжи, где она отсутствует, мы всё же чувствуем, что прямой и грубый ответ также каким-то образом упустил бы суть, то есть истину. Причина этого такова, что действительно ранит в этих конфигурациях не просто истина (то есть высказывание), а то, что другой решает высказать её в такой форме, с готовностью принимая причиняющее боль измерение высказывания. Иными словами, то, что прилепляется к высказыванию «Ваше выступление было бездарным», это — на уровне акта высказывания — что-то вроде «Я охотно причиняю тебе боль». Что не имеет никакого отношения ни к качеству моего доклада, ни к «истине» о том, что кто-то думает по поводу моего выступления.

Бывают ситуации, когда мы ясно чувствуем, что, будучи искренними и говоря правду, мы говорим больше, чем правду. Более того, мы можем чувствовать себя более искренними — по отношению к стоящему перед нами человеку — когда лжём из вежливости, а не когда говорим голую правду. Но в чём именно заключается эта «более чем правда»? Грубо говоря, можно сказать, что прямой ответ не позволяет поддерживать дискуссию на уровне того, что обсуждается. Он легко переходит границу между связанным со мной объектом обсуждения и мною самой. То есть он может восприниматься как проявление враждебности не только по отношению к моему выступлению, но и по отношению ко мне. Бывает крайне сложно сказать человеку в лицо: «Твой доклад был чудовищным», не говоря при этом что-то вроде: «Ты некомпетентный, тупой и скучный…», или даже: «Ты самозванец». Более того, довольно сложно бывает высказать это так, чтобы не сказать при этом: «Терпеть тебя не могу», или даже: «Ненавижу тебя». Это значит, что линию легко можно пересечь и в другом направлении, в направлении того, кто произносит высказывание и говорит о себе самом больше, чем намеревался. Как правило, в нашем повседневном общении невозможно полностью отделить уровень акта высказывания от уровня высказывания, и именно отсюда проистекают описанные выше проблемы. Также невозможно отделить то, что говорится, от эффекта, который сказанное производит в другом. Вежливая ложь — один из устоявшихся способов решения этой проблемы. Но давайте попробуем более серьёзно разобраться в этой проблеме или, точнее, в том, какие могут возникнуть проблемы в связи с вопросом о правдивости. Я попытаюсь выделить и концептуализировать одну из таких проблем, или аспектов, которая хоть и не является единственной, но всё же на ней лежит ответственность за существенную часть вежливой лжи, и она особенно значима для обсуждения отношений между культурой и ложью.

Есть что-то, что лучше всего было бы назвать «непристойностью истины» или, точнее, непристойностью правдивости. Я использую понятие непристойности примерно в том же смысле, что и Арон Рональд Боденхаймер в книге Warum? Von der Obszönität des Fragens («Зачем? О непристойности задавания вопросов»)[5]. Боденхаймер показывает, что есть непристойность, присущая вопросам, самому акту вопрошания, независимо от содержания самого вопроса. (Например: «Почему ты играешь со своей ручкой?», «Что ты хочешь этим сказать?», «Ты меня любишь?», «О чём ты думаешь?»…) Боденхаймеровское определение непристойности состоит в том, что она имеет место в ситуации, когда какие-то стороны моей личности — те, которые я обычно скрываю от других или от самой себя, — раскрываются напрямую, при том, что я не была готова к их обнародованию. Я не могу предотвратить своё выставление напоказ. В ситуации непристойности мы видим акт выставления напоказ с одной стороны и эффект стыда с другой. Дополнительной чертой непристойности, пишет Боденхаймер, является то, что тот, кто её совершает, не признаёт того, что он сделал. Скорее, он добавит к уже существующей ситуации стыда ещё одну непристойность, спросив, например: «Что с тобой? Что-то не так?».

В том, что касается вопроса о вежливой лжи, мысль Боденхаймера полезна нам в двух отношениях. Во-первых, она помогает нам обнаружить аналогичное измерение непристойности в определённых обстоятельствах высказывания голой правды. Во-вторых, в большинстве своём вежливая ложь — это, собственно говоря, ответы на вопросы. Возвращаясь к предыдущему примеру: если я прямо спрашиваю у кого-то (особенно у кого-то, кого я не очень хорошо знаю или вообще не знаю), что она думает о моём выступлении, я вполне могу быть той, кто создаёт «невозможную ситуацию». Этот вопрос — отнюдь не невинный. Может, я отчаянно нуждаюсь в каких-то лестных словах, может, меня мучает то, что ни у кого не возникает желания по собственной воле выразить мне признательность за мою работу, и это молчание слишком оглушительно. И приставая к кому-то, я задаю ей этот вопрос, чтобы услышать то, что я хочу услышать. В таком случае я буквально прошу разоблачить меня и в то же время умоляю этого не делать. Моя собеседница может принять предложенную мною игру и вежливо сказать несколько приятных слов, которые, скорее всего, вряд ли принесут мне удовлетворение, но, во всяком случае, позволят избежать неминуемого разоблачения. К тому же они сгладят — по крайней мере, в некоторой степени — ту незащищённость, которая уже обнаружилась в тот момент, когда я задала этот вопрос и тем самым показала, что отчаянно нуждаюсь в одобрении.

Фрэнсис Бэкон. Три этюда Люсьена Фрейда
Фрэнсис Бэкон. Три этюда Люсьена Фрейда

В дополнение к аргументу Боденхаймера я бы сказала, что непристойность задавания вопросов действует не только на уровне разоблачения другого (того, кому вопрос адресован), но также и на уровне разоблачения самого спрашивающего. Другой может оказаться в трудном положении (почувствовать смущение или стыд) из–за того, что проявляется что-то, относящееся ко мне самой (некая слабость или навязчивость), что лучше бы оставалось скрытым. Все мы знаем, что стыд и смущение могут быть «интерпассивными» чувствами (пользуясь понятием Роберта Пфаллера[6]): мы можем испытывать стыд и смущение из–за другого человека, особенно (хотя и не обязательно) если он сам не замечает, что он (публично) делает из себя дурака (или дуру). Возьмём избитый пример пары, участвующей в каком-то публичном мероприятии. Муж напивается и начинает выставлять себя дураком. Все это замечают, но продолжают вежливо улыбаться. Тогда жена, которая, будучи тесно с ним связанной, чувствует себя особенно смущённой, решает освободиться от смущения, дав понять остальным, что если её муж не понимает, что делает из себя дурака, то она прекрасно это понимает и совершенно не одобряет его поведение. И она (громко) произносит что-нибудь вроде: «Посмотри на себя! Ты ведёшь себя, как дурак!» Это яркий пример правдивости, которая неизбежно создаёт непристойную ситуацию. Люди уже не могут вежливо делать вид, что не видят или не замечают выставленную напоказ сторону её мужа, которой лучше было бы оставаться скрытой. Они должны обратить свой взгляд на то, от чего они предпочли бы «культурно» отвернуться. Часто бывает, что вежливая ложь, так же как и вежливое молчание, работают как культурный способ предотвратить такого рода публичное разоблачение. Они возникают либо когда мы пытаемся не показывать пальцем на недостаток в другом (когда этот недостаток уже заметен), либо когда мы хотим избежать разговора о чём-то, что сделает его заметным. Они также возникают, когда есть риск появления объекта там, где ничего быть не должно, или когда этот объект должен был оставаться скрытым. В этом отношении обнаружение нехватки и неуместное появление объекта коррелятивны: они оба являются состояниями публичного разоблачения. Страдание, унижение и подобные переживания, которые часто приводятся в качестве оправданий невинной или вежливой лжи, также нужно рассматривать на этом уровне. Не будет достаточным, или достаточно точным, если мы скажем, что вежливая ложь допустима и даже приветствуется в тех случаях, когда она позволяет нам избежать причинения ненужной боли другому и/или его унижения. Боль, страдание и унижение точно так же являются состояниями публичного разоблачения. Даже в тех случаях, когда мы решаем придумать какую-то ложь, чтобы не говорить правду, которая неизбежно причинила бы другому боль, понятийных рамок «страдания — сострадания» недостаточно для того, чтобы разобраться в механизме такого рода «культурной лжи». Например, очень важным может быть то, что сострадание само принимает форму лжи. Я имею в виду, что иногда лучший, если не единственный способ проявить сострадание — это как раз не показывать его или не создавать ситуацию, требующую проявления сострадания. Есть ситуации, в которых сострадание и жалость сами по себе унизительны, поскольку играют роль пальца, указывающего на бедственное положение другого.

Вывод, который можно из этого сделать, заключается в том, что большая часть невинной или вежливой лжи связана в первую очередь с понятием приличия. Я оставляю в стороне другие интересные случаи культурной лжи, например ложь из гостеприимства, чьё функционирование следует иной, хотя и не совершенно иной, логике. Кроме того, есть ложь, посредством которой мы пытаемся избежать эффекта «самоисполняющегося пророчества», которое могло бы сбыться, скажи мы открыто то, что думаем. (Например, у нашей подруги новый любовник, и для нас очевидно, что их отношения обречены. Но мы не скажем этого, если нас спросят, потому что знаем, что наше высказывание «Ваши отношения обречены» само может привести к катастрофе, которую оно предсказывает и которой, благодаря каким-нибудь неизвестным нам обстоятельствам, возможно, удастся избежать.) Помимо этого, существует то, что я бы назвала учреждающей ложью: как правило, она принимает форму провозглашения. Есть (по меньшей мере) два вида провозглашений. Один можно просто и более или менее полностью отождествить с перформативными речевыми актами, вроде «Я объявляю это заседание открытым». Здесь мы имеем дело со своего рода творением ex nihilo, с высказыванием, которое, в силу провозглашения того, что оно провозглашает, создаёт определённую символическую конфигурацию, где нет причинной связи, которая бы к ней приводила. Другой вид провозглашения тоже обладает определённым перформативным измерением, но в том, что касается причинности и темпоральности, его функционирование более сложно. Возьмём, к примеру, признание в любви. Предполагается, что оно вытекает из чувств субъекта, однако оно не может быть просто сведено к выражению этих чувств. Нет простой логической или причинной связи между состоянием моих чувств и высказыванием «Я тебя люблю». Почему эти слова произносятся сегодня, а не завтра? И почему сегодня, а не вчера? Для этого высказывания нет правильного времени, для него всегда или слишком рано, или слишком поздно. Всегда есть какой-то скачок, связанный с переходом от наших чувств к признанию в любви. Этот переход никогда не линеен. Сказать, что в каждом признании в любви присутствует измерение лжи, не значит предположить нехватку искренности. Это значит, что признание в любви говорит больше и делает больше, чем просто описывает мои чувства. Можно сказать, что оно состоит из (более или менее) точного описания моих чувств и чего-то ещё, что не соотносится ни с чем в реальности (даже в моей субъективной, или «психологической» реальности). С его помощью я говорю больше, чем было бы «оправданно» сказать в данных обстоятельствах. Признаваясь в любви другому человеку, я задействую больше, чем имею. Есть удачное выражение: дать кому-то знак своей любви. Признание в любви можно считать как раз таким знаком. В этом, конечно, есть некоторая цикличность, которая приводит нас к следующей характерной черте таких провозглашений: это упреждающие высказывания, которые (задним числом) создают условия самого акта их высказывания. Может так случиться, что адресат нашего заявления отреагирует на него вопросом: «Ты это серьёзно?». И это неизбежно создаёт сложную ситуацию, поскольку ни один из участников не может сказать, что точно знает, что «это» (во фразе «Ты это серьёзно?») значит. «Это» — что-то пока не известное. Это «ложь», которая может стать, а может и не стать истиной.

Но давайте вернёмся к тому особому типу вежливой лжи, который тесно связан с понятием приличия. Конечно, приличие — это само по себе скользкое понятие. Оно не только варьируется от одной культуры к другой (так же как и в ходе истории в пределах одной культуры), оно также очень сильно зависит от нашего личного «чувства приличия». Но эти культурные и субъективно-культурные вариации не особо меняют основную логику его функционирования. Есть вещи, которые не следует выставлять напоказ, о которых не следует говорить или указывать на них. Если они есть, они могут вызывать смущение и стыд. Это не значит, что они непременно должны оставаться скрытыми в материальном плане; скорее, мы должны быть в состоянии действовать так, будто мы их не замечаем. Очевидно, что вопреки всему тому моральному осуждению, которому всегда подвергалась ложь, она также и морально поощрялась: во-первых, в смысле молчания (то есть умолчания о чём-то), а затем в смысле высказывания чего-то другого (чего-то вежливого) взамен. Конечно, ложь поощрялась морально не под рубрикой «ложь», а под рубриками «манеры» или «уважение», то есть как раз под рубрикой приличия. Когда мы учим детей не кричать громко на улице: «Смотри, мама, какой уродливый человек!», когда мы их обучаем манерам, мы учим их распознавать такие ситуации, в которых определённые вещи не следует говорить (вслух) или указывать на них (показывать пальцем — это ещё одна практика, от которой детей всеми силами отучают), и эти две практики отнюдь не чужды друг другу.

Таким образом, можно сказать, что «культура лжи» во многом связана с возможной «непристойностью правдивости». Следующий вопрос, который, в таком случае, нужно рассмотреть, заключается в том, является ли непристойность понятием, по своей сути связанным с сексуальностью. Боденхаймер утверждает, что нет. По его мнению, связь между непристойностью и сексуальностью совершенно случайна и как таковая является продуктом определённых историко-культурных обстоятельств, которые ограничили сексуальность областью интимного. Он утверждает, что если непристойность определяется как раскрытие чего-то наиболее личного, «нашего собственного» (das Eigenste), то ясно, что сексуальность не отвечает этим требованиям, поскольку это что-то наиболее общее, или универсальное. Но у этого аргумента есть два недостатка. Он смешивает сексуальность с (эмпирическим занятием) сексом, а также не принимает в расчет универсальность, присущую непристойности. Почему независимо от того, каковы те наиболее личные и интимные вещи, которые предаются огласке (то есть независимо от того, что составляет, в каждом отдельном случае, нашу самую сокровенную суть), такое обнародование неизбежно вызывает эффект непристойности? Ответ, я считаю, заключается в том, что сексуализирован сам акт разоблачения как таковой. Сексуальная составляющая — которую мы не можем исключить из понятия непристойности — не имеет никакого отношения к содержанию скрытой вещи, внезапно подвергшейся разоблачению: она связана с самим разоблачением. Точнее, прохождение интимного или всё ещё скрытого объекта (будь то мысль, чувство или слабость) сквозь этот диспозитив разоблачения приводит к его сексуализации, так что — и здесь мы можем согласиться с Боденхаймером — самому объекту и не нужно быть сексуальным. Другими словами, это свойство речи (а следовательно, культуры и определённых символических конфигураций) — сексуализировать определённые вещи, в том числе сексуальность. Этот последний момент может показаться парадоксальным, но если мы рассмотрим вопрос о том, что отличает человеческую сексуальность от, скажем, животной или растительной, то не в том ли состоит их различие, что человеческая сексуальность сексуализирована? И разве не отсюда проистекает большинство наших сексуальных проблем (и удовольствий)? Это не значит, что вся сексуальность культурно (или символически) опосредована или «сконструирована». Скорее, это значит, что культура (или символический порядок) сама по себе уже сексуализирована. Здесь мы сталкиваемся с цикличностью, ответственной за то, что Фрейд называет das Unbehagen in der Kultur. Культура берёт начало в неком сексуальном тупике, она представляет собой ответ на этот тупик, но, отвечая на него, она производит новые тупики (требующие «культурного» ответа).

Структурный механизм публичного разоблачения, выставления напоказ производит очень распространенную фигуру такого рода сексуализированной/сексуализирующей рамки, или диспозитива. Вот почему, что бы ни попадало в эту рамку, оно наделяется особой чертой, требующей ответного действия. Будучи свидетелями такого рода разоблачения (нехватки или непредусмотренного объекта), возникшего вследствие высказывания голой правды, мы можем смущенно отвести взгляд; мы можем («вуайеристически») наблюдать за этой сценой краем глаза; мы можем открыто («садистически») наслаждаться производимым в другом расщеплением; мы можем делать вид, что ничего не замечаем. Но ни одна из этих реакций не будет нейтральной, или безучастной.

Как уже было сказано, высказывание голой правды может произвести эффект публичного разоблачения, а вежливая ложь может произвести эффект его избегания (или же сделать так, чтобы оно прошло незамеченным). Но это не значит, что культура — и её вежливая ложь — это нейтральный или «духовный» щит, который мы поднимаем в защиту от, скажем, непристойности. Культура работает в обоих направлениях: разоблачение (и его эффект непристойности) — это такой же культурный (или символический) феномен, как и вежливая ложь. То есть культура (более или менее эффективно) производит способы разрешения своих собственных структурных тупиков — тупиков, проистекающих из того факта, что культура берёт своё начало в сексуальной реальности, которую она пытается регулировать.

Перевод с английского Олелуш

Примечания:

[1] Miller, Jacques-Alain (1990) Microscopia: An Introduction to the Reading of Television, trans. Denis Hollier et al., in Lacan, Jacques (1990) Television, trans. Denis Hollier et al. (New York: Norton). P. xx.

[2] Лакан Ж. Телевидение. Пер. с фр. А. Черноглазова. М.: ИТДК «Гнозис», Издательство «Логос», 2000. С. 6.

[3] Miller, Jacques-Alain (1990). P. xxii.

[4] Фрейд З. «Я» и «Оно». Труды разных лет. Книга 1. Тбилиси: Мерани, 1991.

[5] Bodenheimer, Aron Ronald (1984) Warum? Von der Obszönität des Fragens (Stuttgart: Reclam).

[6] Pfaller, Robert (2014) On the Pleasure Principle in Culture: Illusions Without Owners, trans. Lisa Roseblatt (London & New York: Verso).

Статья. Р. Шпиц «Психоанализ раннего детского возраста» (введение)

«Нет» и «да» О развитии человеческой коммуникации

Моей жене посвящается

При анализе мы никогда не обнаруживаем «нет» в бессознательном…

Фройд (1925)

1. Введение

Психоанализ как метод исследования использует в качестве своего инструмента коммуникацию, как вербальную, так и невербальную. Этот факт настолько банален, что вряд ли когда-либо открыто упоминался. Удивительно, как мало работ о коммуникации опубликовано психоаналитиками1 и насколько разрозненны немногочисленные книги и статьи, посвященные этой теме (Kris, Speier, et al., 1944; Kasanin, 1944; Rapaport, 1951; Meerloo, 1952; Mittelmann, 1954; Loewenstein, 1956). Разбросанные в литературе положения большей частью касаются вербальной коммуникации. Первым, кто опубликовал объемную работу о значении изменения позы тела во время аналитического лечения, был Феликс Дойч (1948, 1948, 1952).

Что касается онтогенеза вербальной и невербальной коммуникации, единственными статьями поданной проблеме, попавшими в поле моего зрения, явились статьи Хуг-Хельмут (1919, 1921), Шпильрейн (1922), Куловеси (1939), Шугара (1941), Кристоффеля (1950) и Грин-сона (1954).

Самое раннее упоминание данного предмета встречается у Хуг-Хельмут. В ее утверждениях, даже в большей степени, чем в утверждениях Шпильрейн, инфантильному оральному поведению приписываются значения, которые имеет поведение взрослых; эти утверждения либо не подкрепляются наблюдением, либо являются огульными обобщениями для всех младенцев, сделанными на основе единственного изученного случая. Утверждения Куловеси в небольшой статье в равной мере неубедительны и мало чем способствуют нашему пониманию данного вопроса.

Мы будем называть коммуникацией любое заметное изменение поведения, намеренное или ненамеренное, направленное или ненаправленное, с помощью которого один человек или несколько людей могут оказывать влияние на восприятие, чувства, эмоции, мысли или действия одного или нескольких человек, независимо от того, является ли это воздействие умышленным или нет.

В отличие от этих работ статья Кристоффеля, посвященная эмбриональному и раннему детскому поведению, хотя она и не основана на личных исследованиях, изобилует данными наблюдения и сообщениями, почерпнутыми из современной и более ранней литературы. Остается только сожалеть, что она не была доведена до конца и не проработана более полно.

Очевидно, что психоаналитикам, которые имеют дело главным образом с вербальными сообщениями взрослого человека, придется предпринять более систематическое исследование самых ранних, архаических форм коммуникации в младенческом возрасте, если они хотят прийти к пониманию взрослой коммуникации, с одной стороны, и основ процесса мышления — с другой. В свете того факта, что акцент постоянно делается на генетических аспектах психоанализа, удивительно, что подобное исследование не было предпринято давным-давно.

Это тем более удивительно, что Фройд, как мы видим, не только отчетливо понимал это с самого начала, но и вполне явно об этом говорил. Было бы полезно продолжить исследование многочисленных форм, в которых он описал связи между вербальной функцией и мыслительными процессами. Что касается невербальных проявлений, то имеет смысл вернуться к разъясняющей самой ранней формулировке Фройда в «Проекте научной психологии» (1895а). Здесь, говоря о попытке разрядить импульс, высвобождаемый по моторным путям, он утверждает, что первый путь, которым следует импульс, ведет к внутреннему изменению (например, эмоциональная экспрессия, пронзительный крик или сосудистая иннервация). Далее он говорит, что такая разрядка сама по себе не может привести к ослаблению напряжения. Ослабление напряжения может быть достигнуто лишь через действие, ведущее к изменению во внешнем мире; такое действие человеческий организм не способен произвести на ранних стадиях своего развития. Поэтому для облегчения своего состояния ребенку необходимо заручиться посторонней поддержкой, например, через крик о помощи. И он утверждает: «Этот путь разрядки приобретает, таким образом, крайне важную вторичную функцию — функцию обеспечения понимания1 с другими людьми. а первоначальная беспомощность человеческих существ является, следовательно, первичным источником всех моральных мотивов».

Это важное утверждение было высказано в 1895 голу. Оно содержит все принципиально необходимые мысли для понимания истоков коммуникации. В нем за этим наиболее ранним процессом четко закрепляются две функции: с субъективной точки зрения новорожденного эта «коммуникация» представляет собой лишь процесс разрядки. Однако этот процесс разрядки, который с позиции младенца является выражением его внутреннего состояния, воспринимается! В оригинале на немецком Фройд (1895) использовал термин Verstandigung, который в данном контексте относится в первую очередь к коммуникации с матерью как призыв к ее помоши. Она будет реагировать на него и устранять напряжение у младенца (например, кормя его, когда он голоден). Тем самым ненаправленный процесс разрядки у младенца достигает результата благодаря посторонней помощи. Таким образом, этот постоянно повторяющийся цикл представляет собой начальную стадию коммуникации и объектных отношений.

Сама по себе попытка младенца достичь непосредственной моторной разрядки напряжения является безуспешной, однако в качестве побочного ее продукта развивается вторичная функция этого же процесса. Фройд обсуждает это в следующей главе указанной монографии.

Установление этой вторичной функции разрядки, а именно направленной коммуникации у младенца, относится к более поздней стадии развития. Предпосылкой этого является то, что у младенца уже развились восприятие и память, и поэтому он может связать слуховое восприятие собственного крика со следами памяти о редукции напряжения, которая наступает вслед за этим благодаря окружению. Хотя здесь и можно уже говорить о более продвинутом цикле в психическом развитии ребенка, это пока еще всего лишь ранний предвестник вербальной коммуникации. В течение многих месяцев коммуникация младенца будет происходить на этом архаическом уровне, пока из нее не возникнет вербальная коммуникация.

В данной работе мы собираемся исследовать довербальную коммуникацию. То есть мы будем исследовать феномены, происходящие задолго до использования слов и уж тем более задолго до овладения собственно речью.

Если мы попытаемся перечислить последовательные этапы в процессе обретения вербальной коммуникации, это послужит прояснению наших концептов. Первым из этих этапов является непосредственная разрядка напряжения у новорожденного. Этот этап я обсуждал в статье «Первичная полость» (1955а). На следующем этапе развития младенца приобретается вторичная функция этого процесса разрядки; младенец, у которого развились функции восприятия и памяти, связывает собственный крик с устранением напряжения, которое обеспечивает окружение. В терминах теории речи Кайла Бюлера (1934), где он выделяет в общем феномене речи три функции, а именно выражение, обращение и описание, вышеописанный первый этап представляет собой выражение, а второй этап — обращение. Бюлер намеренно ограничил свой подход описательной функцией речи.

В фокусе нашего интереса будет находиться феномен, который нельзя классифицировать в терминах трех категорий Бюлера. Тем не менее хронологически он совпадает с развертыванием и достижением второго этапа. Этот феномен представляет собой начало интенциональной коммуникации.

Но даже это утверждение требует уточнения. Как правило, термин «коммуникация» понимается неверно, поскольку предполагается, что он имеет отношение только к произвольно направленному взаимному обмену сигналами. Однако знаки процессов, происходящих в существах, которые вообще не имеют намерения вступать в коммуникацию, также являются формой коммуникации. Примером этому может служить устройство, с помощью которого в недавнем прошлом изучалась коммуникация, а именно телефон. Когда звонит телефон, тем самым подается интенциональный сигнал, сообщающий нам, что в данный момент следует ожидать коммуникацию по телефону. Но когда мы находимся рядом с телефоном и слышим низкий гудящий звук, то понимаем, что трубка не лежит на рычаге. Все, что мы слышим, — это гудок, который мы используем как индикатор, информирующий нас о состоянии телефона; но это не является направленной на нас интенциональной коммуникацией. Разновидность коммуникации, которую мы будем исследовать у младенца, имеет ту же природу, что и гудок телефона — во всяком случае та ее часть, которая послужит отправной точкой данного исследования. Эта коммуникация проявляется посредством определенных изменений в общем поведении младенца, имеющих в основном временный характер.

Эти изменения не совершаются с целью сообщить нам о чем-либо; тем не менее они говорят нам нечто о том, что происходит с младенцем. Они центрированы на себе подобно языку животных. Биренс де Хаан (1929) предложил прекрасную формулировку для разграничения языка животных и человеческой речи, определив речь животных как эгоцентрическую 1, а человеческую речь как аллоцентрическую. Коммуникация, которую мы исследуем у младенца, является эгоцентрической, поскольку она представляет собой феномен разрядки, ненаправленный и неинтенциональный, возникающий в ответ на внутренние процессы. Даже когда такая разрядка наступает в результате внешней стимуляции, она не является ответом на стимул как таковой. Скорее она является результатом процессов, которые вызывает у младенца стимул. Таким образом, даже когда новорожденный отвечает на стимул, этот ответ является лишь индикатором процессов, происходящих внутри него.

Я хочу подчеркнуть, что поведение новорожденного можно рассматривать как коммуникацию лишь в значении индикатора; но поскольку новорожденный своим поведением что-то нам сообщает, мы можем использовать это поведение в качестве отправной точки нашего исследования.

Однако не следует забывать, что коммуникация по типу индикатора имеет место не только у нормального, здорового младенца, но и в случаях патологии. Более того, в этих случаях мы склонны уделять особое внимание таким коммуникациям; именно в таких состояниях индикатор воспринимается каждым как симптом того, что происходит с младенцем.

Таким образом, коммуникации, встречающиеся при патологических процессах, свидетельствуют о том, что все проявления в этом раннем возрасте суть индикаторы как патологических, так и нормальных процессов, происходящих внутри субъекта. Как и во многих других случаях психоаналитического исследования, основываясь на патологии, мы можем сделать вывод о том, что относится к норме. Поэтому мы должны будем включить в наш подход также тщательное исследование проявлений жизнедеятельности младенца в состояниях патологии.

1 Использование де Хааном термина «эгоцентрический» не связано с психоаналитическим значением понятия «Эго». Эгоцентрический означает для де Хаана «центрированный на субъекте». Называя речь животных эгоцентрической, де Хаан имеет в виду, что она не адресована другому животному, а является выражением внутренних процессов. То же самое относится к новорожденному, у которого Эго не существует.

Статья. Айтен Юран “Повседневность и интерпассивность”

материал с сайта

 

Недавнее летнее путешествие заставляет меня думать на тему все более прогрессирующего использования в повседневности различных записывающих устройств. Звук работающих камер и щелчков затворов фотоаппаратов, наслаивающийся на ритмы морских прибоев, заставлял всякий раз вспоминать понятие интерпассивность, которое Жижек противопоставляет другому, более привычному понятию современности — интерактивности. Что я имею в виду? А то, что современный субъект, обнаруживая себя в окружении новых пейзажей, ландшафтов, архитектурных сооружений, как будто бы оказывается лишен возможности переживания, что-то заставляет его лихорадочно извлекать посредников восприятия, бесстрастно регистрирующих и записывающих видимое в безгранично емкие накопители памяти. Продолжая мысль Жижека о том, что мы являемся свидетелями интерпассивностив форме современного телевидения, рекламы, которые, по сути, и наслаждаются вместо нас1, можно сказать, что в этой ситуации всякий раз право наслаждаться передается фотоаппарату или видеокамере. Это им позволено смотреть и наслаждаться открывающимися видами и пейзажами, субъект же все это откладывает в недалекое будущее, быть может, представляя, что когда-нибудь он все же предастся созерцанию этих задокументированных образов о том прекрасном времени… Неудивительно, что будущее так и не наступает, оставаясь вечной потенциальной возможностью мнимого обладания субъекта. Так, Жижек описывает ситуацию, хорошо знакомую страстному любителю видеотехники, когда маниакально записывается сотня фильмов, но при этом просмотр их всякий раз откладывается на потом, «словно видеомагнитофон смотрит их за меня, вместо меня». Видеомагнитофон символизирует здесь «большого Другого», отмечает Жижек, — посредника символической регистрации»2.Конечно, эту одержимость современного человека записывающими устройствами можно объяснить и тем, что в мире накопителей памяти, исчисляемых в мегабайтах, человеческая память предстает как нечто крайне несовершенное и ненадежное. Фрейд в тексте «Неудобства культуры» отмечал: человек «…создал фотографическую камеру — аппарат, фиксирующий самые мимолетные зрительные впечатления, что граммофонная пластинка позволяет ему сделать в отношении столь же преходящих звуковых впечатлений; и то другое является, по существу, материализацией заложенной в нем способности запоминать, его памяти»3. Но человеческая память, чего доброго, еще и может забыть, исказить, не лучше ли хранить это на маленькой и более совершенной карте памяти, при необходимости извлекая ее, пребывая при этом в спокойствии за сохранность «воспоминаний»?!Эта идея усовершенствования памяти, вне сомнения, имеет смысл. Впрочем, не лишним будет напомнить, — при том, что Фрейд уделял большое внимание именно образному характеру воспоминаний, особенно это касается воспоминаний детства, которые предстают чуть ли не в своей театральной сценичности, он не уставал подчеркивать, что «так называемые ранние детские воспоминания представляют собой не настоящий след давнишних впечатлений, а его позднейшую обработку, подвергшуюся воздействию различных психических сил более позднего времени»4. Другими словами, у нас нет воспоминаний «из детства», они всегда уже воспоминания «по поводу детства», результат сгущений, смещений как основных механизмов функционирования бессознательного. Последнее касается не только детских воспоминаний, так что эти архивы, скрупулезно документирующие то, что могло бы быть увидено, ни в коей мере не могут заменить память, вот почему речь и идет о мнимом обладании.Попробуем все же вновь вернуться к понятию интерпассивность, которое, при внимательном рассмотрении, отнюдь не является про-стой противоположностью интерактивности. Действительно, субъекта, передающего право наслаждаться закатом фотоаппарату, хочется рассматривать в контексте пассивности, по аналогии с ситуациями смеха за кадром, когда субъекту нет необходимости смеяться, так как это делает другой или нет необходимости плакать на похоронах, так как это более профессионально делает плакальщица. Однако сложная конфигурация интерсубъективности не позволяет таким образом упрощать всю ситуацию. Оппозиция субъект-объект не столь очевидна и однозначна, чтобы можно было с такой легкостью расставлять акценты пассивности и активности. Здесь мы вновь сталкиваемся с мебиусовским переворачиванием оппозиций и незаметным перетеканием одной конфигурации в другую.А что если посмотреть на эту ситуацию иначе? Что если субъект как раз активен в этой передаче?! Ведь в этой ситуации «…мои самые интимные переживания могут решительным образом быть перенесены вовне; я буквально могу «смеяться и плакать посредством другого»5; или — «когда другой это делает за меня, вместо меня, его символическая действенность остается точно такой же, как если бы я это делал сам»6. В психоанализе эта ситуация описана как феномен транзитивизма в нарциссической идентификации (путанице мест) с другим. В таком случае, тот, кому я передаю право переживать вместо меня — пассивен. Это он пассивно переживает красоты вокруг, тогда как я, передающий это право — активен.В связи с этим вспомнилась еще одна ситуация, наблюдаемая во время шторма на море, когда в небе появились две устрашающе увеличивающиеся точки смерча. Помимо большей части людей, которая поспешно сбежала с морского берега, обнаружилась другая, которая беспрерывно фиксировала это приближающееся угрожающее зрелище на фотоаппараты и мобильные телефоны, с каждым очередным щелчком рассматривая запечатленные виды на цифровых экранах. Хочется задаться вопросом — где переживания страха, аффекта, который логично было бы допустить в этой не совсем привычной ситуации надвигающегося смерча? В контексте выше-сказанного — неужели речь идет о передаче другому права переживать и страх, этот особняком стоящий аффект, который, по мысли Лакана, «не обманывает»? Как же субъекту удается обмануть его?!Опять же, можно ухватиться за напрашивающееся прояснение ситуации. По аналогии с несовершенством человеческой памяти в мире без-граничных запоминающих емкостей, хочется задаться вопросом: разве в этой циркуляции визуальных образов, уже помещенных на цифровой носитель, не обнаруживается основная модальность отношений с собой и миром субъекта современности?! Это помещение зрелища на виртуальный экран уже само по себе создает безопасную дистанцию с ним. Вспоминается кадр из фильма Хенеке «Видео Бенни», когда девушка, бросив взгляд на экран видоискателя, интересуется у молодого человека, что это за вид. Молодой человек, небрежно одергивая штору, поясняет, что это вид именно в это окно. Вид, открывающийся в окно, спроецированный на экран, предстает большей реальностью, а та открывающаяся реальность за окном — так, некое жалкое подобие, иллюзия объемности, не стоящая внимания.Впрочем, кажется, что это опять слишком простое прояснение. Ведь возможность дистанцироваться от переживания благодаря виртуальному экрану — это уже производная более сложных конфигураций современной субъективности. Здесь, конечно же, психоаналитически настроенный субъект не может не задуматься на тему того, какая именно субъективная стратегия способствует этому воздвижению цифрового экрана между собой и миром?! Какова конфигурация Другого в этих симптоматических, в строгом психоаналитическом смысле, действиях? Быть может, здесь точка схождения многих субъективных стратегий? Стратегии невротической — например, вести себя так, как будто бы событие не происходило и весь ритуал с записывающей техникой — своего рода действо, экранирующее встречу с новизной переживания? Переживание отстраняется и удерживается на расстоянии, помещаясь в модус безопасного воспоминания. Фрейд отмечает: «…совсем иное дело увидеть что-либо собственными глазами, чем только услышать или прочитать об этом, но в таком случае остается всего лишь необычная оболочка скучной банальности»7. Хочется продолжить — не только услышать или прочитать, но и, для современного человека, поместить на цифровой экран8. Все это хорошие способы и стратегии отстраниться от переживания увиденного. Или, быть может, речь идет о перверсивно-фетишистской стратегии, взгляд в которой связан с вечным отклонением? Или о мазохистической стратегии подвешивания в тенденции длить напряжение, откладывать на потом разрядку? Я намекаю на тот мотив, который Фрейд усматривает в чувстве нереальности на Акрополе, и которое выражает словами: «Слишком хорошо, чтобы быть правдой». Откуда проистекает такая позиция? Фрейд говорит о людях, которые заболевают и чахнут из-за того, что их самое сильное желание исполни-лось. «Счастье не допускается, внутренний отказ призывает придерживаться внешнего запрета желания», чувство неполноценности выражается в форме: «Я не достоин такого счастья, я не заслуживаю его». Фрейд пишет: «Когда впервые видишь море, пересекаешь океан, познаешь на собственном опыте реальность города и страны, которые так долго были далекими, недостижимыми предметами желания, то чувствуешь себя героем, совершившим невероятно великие подвиги»9. За этим чувством следует наказание, которое, в свою очередь, может быть связано с мыслью о запрете на то, чтобы быть героем, преуспеть в жизни больше, чем отец.Как бы то ни было, представляется, что понятие интерпассивность оказывается абсолютно непригодным или, наоборот, слишком универсальным, применимым к любым ситуациям. Мы рискуем оказаться в вечном ускользании сути вопроса. Попробуем взглянуть на понятие интерпассивность несколько иначе. Попробуем взглянуть на это понятие через подоплеку фантазма, к примеру, через фантазм о соблазнении. Вспомним, что жалобы пациенток Фрейда на то, что они оказались жертвами соблазнения и инструментом наслаждения другого, ставятся в 1897 году Фрейдом под сомнение. В почти единообразно описываемой сцене Фрейд усматривает некий скрытый элемент, — желание самого соблазненного быть соблазненным. Эта конфигурация радикальным образом все меняет, по сути, речь идет о выдвига-емой на передний план перверсивной стратегии зависания в субъект-объектных отношениях. Разве во всех первофантазмах не та же логика взгляда перверсивного субъекта? У субъекта появляется своего рода алиби — наслаждается другой, будь то соблазняющий в сцене соблазнения, или предающийся сексуальному акту в первосцене, или угрожающий кастрацией; это и есть модус, в котором обычно представлен первофантазм, обретаемое алиби, которое и делает возможным перечисленные сцены. Что для нас важно? То, что во всех конструкциях первофантазмов наслаждение самого субъекта остается скрытым.Итак, основное послание, зашифрованное в различных формах фантазматической подоплеки — «это не я, это он наслаждается». Это и есть решающий момент, в котором Жижек усматривает еще более яркий переход из «другой делает это за меня» в «делаю это я, но только посредством Другого». И именно этот переход, такого рода инверсия, создает минимальные условия для возникновения субъективности! Почему? Именно здесь мы оказываемся свидетелями включения субъекта в тонкую интерсубъективную связь. Попробую пояснить.Из сказанного выше о скрытом элементе первофантазма ясно, что речь идет о его вытеснении, посредством чего для субъекта оказывается возможным конституируирование реальности и упорядочивание всего универсума значений, которые связаны с ключевыми точками, на которых выстраивается субъективность в ответах на загадку собственного существования, на вопрос пола, сексуальности и собственной конечности. Вспомним круг влечения, прописываемый Фрейдом в работе «Влечения и их судьбы», к примеру, влечения к смотрению. Первый такт, «я рассматриваю» как активный залог сменяется вторым, возвратным — «я рассматриваюсь самим собой», и только третий — «я рассматриваюсь посредством другого», позволяет говорить о страдательном залоге. Все это совершенно разные субъективные стратегии, только на третьем такте мы можем говорить о включении в игру Другого. Между стратегией «быть накормленным» и «дать себя накормить» лежит пропасть! В последней есть не только наслаждение другого, а и скрытое, того, кто предстает наивному взгляду в пассивной позиции, — ведь именно он позволяет другому быть рассматриваемым, накормленным или побитым. Вспомнился мазохистический фантазм, изложенный Фрейдом в работе «Ребенка бьют», когда удовольствие от сцен, на которых бьют других, оказывается возможным благодаря вытесненной сцене, сцене, на которой отец бьет самого субъекта. Важно, что этот второй этап не обнаруживается в сознательной памяти, она оказывается результатом конструкции или, точнее, необходимым скрытым пятном, позволяющим состояться двум другим сценам. Важнейший элемент мазохистического фантазма оказывается вытеснен в силу вины за желание стать объектом желания другого. Именно это позволяет Жижеку рассматривать интерпассивность как своего рода форму защиты субъекта от наслаждения.Другими словами, интерпассивность всегда уже парадоксальным образом и интерактивность. Даже привычное противопоставление мужского/женского как активного и пассивного не совсем верно. «Женщина может оставаться пассивной и одновременно активной посредством своего Другого, мужчина может быть активным и одновременно страдать посредством своего Другого»10. Так что сказать интерпассивность — значит несколько упростить ситуацию, или ничего не сказать, сложная конфигурация субъект-объектных отношений не позволяет с легкостью пользоваться этим понятием. Так, вопреки представлению о пассивности чело-века, поглощенного экраном, Жижек говорит как раз о его активности: «В отличие от распространенного представления, согласно которому новые медиа превращают нас в пассивных потре-бителей, просто слепо пялящихся в экран, следует заявить, что так называемая угроза новых медиа заключается в том, что они лишают нас нашей пассивности, нашего аутентичного пассивного опыта, и тем самым подталкивают нас к бессмысленной маниакальной активности»11.Не эта ли бессмысленная маниакальная активность заставляет лихорадочно рыться в сумках, извлекая фотоаппараты в путешествиях при встрече с новым, на деле передавая им нашу пассивность. Остается задуматься, почему вся эта игра разворачивается в отношениях со своими нарциссическими протезами-продолжениями? Впрочем, а как иначе — в наш век цифровой образности и различных способов индустриализации видения?! Вспомнился Поль Вирильо и его размышления о возможности «зрения без взгляда», своего рода «машины зрения», о возникновении целого рынка синтетического восприятия. Но даже не это важно… Вирильо, на мой взгляд, поднимает чрезвычайно серьезный вопрос о раздвоении точки зрения в современном нам мире, «…о разделении задач по восприятию окружающего мира между живым, одушевленным субъектом, и неодушевленным объектом, машиной зрения»12. Складывается ощущение, что мы уже готовы не только к раз-двоению точки зрения, но и к полной передаче функции взгляда объекту…

Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.