психоаналитик

Статья Жак Лакан”Истина, сестра наслаждения 21 января 1970 года.”

Логика и истина.
Психоз Витгенштейна.
Политцер и Университет.
Юмор Сада.

Аналитический дискурс замыкает, на уровне структуры, которую мы пытаемся в этом году артикулировать, цикл трех остальных, названных мной, соответственно — напоминаю это для тех, кто ходит на мои занятия от раза к разу — дискурсом господина, дискурсом истерика, который сейчас на доске фигурирует у меня в центре, и, наконец, дискурсом, который интересует нас здесь в высшей степени, поскольку речь идет о дискурсе, получившим определение университетского.
Тот факт, что аналитический дискурс замыкает череду четвертных поворотов, путем которых мы получаем три предыдущих, не означает, однако, что они разрешаются в нем, что он позволяет перейти к их изнанке. Ничего ровным счетом это не разрешает.
Изнанка лицу никакого объяснения не дает. Речь идет об изнанке и лице канвы, текста — ткани, если хотите. Ткань эта, тем не менее, рельефна, на поверхности ее что-то задерживается. Не все, разумеется. Так, слову этому, представляющему собой языковую фикцию, язык как раз и поставляет пределы, показывая, что, по моему выражению, ничто не является всем — или, лучше сказать, что все как таковое опровергает себя, утверждаясь на том, что должно быть в своем употреблении ограничено.
Сказанного довольно, чтобы дать понять то, что станет сегодня главным предметом нашего разговора, призванного показать, что, собственно, представляет собою изнанка. По-французски изнанка, envers, созвучна истине, vйritй.
1
На самом деле, с самого начала стоит обратить внимание вот на что — слово истина не принадлежит к тем, которые имеют смысл вне пропозициональной логики, где она представляет собой величину, сводимую к записи, к символической манипуляции, где она выступает в виде заглавной буквы V, ее латинского инициала. Это способ ей пользоваться не несет в себе, как мы увидим, ни малейшей надежды. Именно это и делает его столь целительным.
В других областях, однако, и, в частности, среди аналитиков — у меня есть веские причины добавить: аналитиков женского пола — слово это вызывает странное возбуждение, толкающее их, с некоторых пор, на смешение аналитической истины с революцией.
Я уже говорил о двусмысленности термина революция, который в небесной механике может означать возвращение к исходной точке. Так что, с определенной точки зрения, то, что аналитический дискурс, как я с самого начала сказал, может по отношению к трем прочим режимам осуществить, заложено в трех соответствующих структурах.
Что касается женщин, то они не случайно в меньшей степени заключены в этот цикл дискурсов, чем их партнеры. Мужчина, самец, представляет собой, со всей мужественностью, которую мы за ним знаем, продукт дискурса — все то, что поддается в нем анализу, предстает, во всяком случае, именно так. О женщине этого сказать нельзя. Никакой диалог невозможен, однако, иначе, как на уровне дискурса.
Вот почему, прежде чем ощутить дрожь возбуждения, женщине, для которой анализ служит источником революционного одушевления, следовало бы вспомнить о том, что она могла бы, в сравнении с мужчиной, гораздо большую пользу почерпнуть от того, что мы назвали бы своего рода культурой дискурса.
Не то чтобы у нее не было к дискурсу природного дарования — совсем напротив. Одушевляясь им, она становится по этому циклу лучшей путеводительницей. Это как раз и определяет собой истерика, и вот почему сейчас на доске, нарушив свой обычный порядок, я поместил его в центр.
Ясно, что не случайно вызывает у нее слово истина эту дрожь возбуждения.
Другое дело, что истина, даже в нашем контексте, не так-то легко доступна. Подобно некоторым птицам, о которых мне в детстве рассказывали, ее нельзя поймать, не насыпав ей на хвост соли.
Дело это нелегкое. Моя первая детская книжка начиналась с истории под названием История цыпленка табака. Она действительно была именно об этом. Поймать эту птицу ничуть не проще других, если сделать это можно лишь насыпав соли на хвост.
То, чему я, с тех пор, как мне кое-что удалось в отношении психоанализа сформулировать, учу, могло бы носить название История субъекта табака.
В чем истина сходства между историей половины цыпленка и историей половины субъекта? Можно взглянуть на это под двумя разными углами. Можно сказать, что первая прочтенная мною история предопределила развитие моей мысли, как и представила бы это дело ученая диссертация. С другой стороны, если посмотреть на дело с точки зрения структуры, история половинки цыпленка могла быть для ее автора чем-то таким, в чем нашло свое отражение некое предчувствие — предчувствие если не «сиканализа», как выражаются в Парижском поселянине, то того, как обстоит дело с субъектом.
В книге наверняка было еще кое-что — были картинки. Половинка курицы изображена была с внешней, лицевой стороны. Зато не было видно другой стороны, стороны разреза, где она, истина, вероятно, и находилась, так как нарисована была на правой странице та половинка, где сердца не было, но зато, разумеется, была печень, foie, созвучная по-французски вере,/о/. Что это значит? Что истина скрыта, но что она, может быть, всего лишь отсутствует.
Будь это так, все бы прекрасно устроилось. Оставалосьбы лишь хорошо знать все то, что знать можно. В конце концов, почему бы и нет? Когда мы что-то говорим, нам нет нужды добавлять, что это истинно так.
Вокруг этого и вращается вся проблематика суждения. Вам прекрасно известно, что Фреге записывает вопрос в форме горизонтальной черты, а когда утверждается истинность положения, добавляет на левом ее конце черту вертикальную. Высказывание становится в этом случае утверждением.
Но что, однако, является истинным? Господи, конечно, то, что высказалось. А что высказалось? Фраза. Но фраза, ей нельзя найти иного носителя, кроме как означающее, причем постольку, поскольку объекта оно не касается. Если, конечно, подобно одному логику, о крайней позиции которого мы с вами чуть позже поговорим, вы не станете утверждать, что любой объект это всего лишь псевдо-объект. Что касается нас, то мы держимся того мнения, что означающее соотносится не с объектом, а со смыслом.
Субъектом фразы, ее подлежащим является исключительно смысл. Откуда и диалектика, из которой мы с вами исходим — диалектика, которую назвали мы диалектикой смыслового (у)хода.
Начинается все это с бессмыслицы, придуманной Гуссерлем — зеленое это за. Бессмыслица эта вполне может иметь смысл, если речь идет, например, о голосовании при помощи зеленых и красных шаров.
Дело, однако, в том, что на путь, где то, как обстоит дело с бытием, зависит от смысла, наставляет нас то, что имеет в себе более всего бытия. Именно на этом пути, во всяком случае, совершен был смысловой (у)ход, позволивший думать, будто то, что имеет более всего бытия, не может не существовать.
Смыслу, если можно так выразиться, заповедано быть. Более того, у него нет, собственно, иного смысла. С некоторого времени стало ясно, однако, что этого недостаточно, чтобы приобрести нужный вес, вес существования.
Занятно при этом, что вес приобретает, напротив, бессмыслица. Это задевает за живое. Именно этот шаг и сделал Фрейд, указав на пример остроты — слова, которое невозможно взять в толк.
Но насыпать ему на хвост соли от этого ничуть не легче.
Истина, она все равно улетучивается. Улетучивается в тот самый момент, когда утрачивают желание ее поймать.
Впрочем, поскольку хвоста у нее все равно не было, как возможно этот ослепительный миг уловить?
Как вы помните, довольно одной — довольно плоской, впрочем — истории обмена репликами о золотом тельце, чтобы его, который не мычит и не телится, разбудить. И тогда воочию видно, что золото его того же свойства, с которым имеет дело, скорее, золотарь.
Здесь поджидает нас упрямое желание длиться Элюара и желание спать, представляющее собой, хотя, похоже, об этом и не догадываются, самую большую загадку из тех, что Фрейд нам в Толковании сновидений задал. Помните — Wunsch zu schlafen, говорит Фрейд; он не говорит schlafen Bedьrfnis, потребность спать, не об этом у него идет речь. Wunsch zu schlafen, желание спать — вот чем определяется работа сновидения.
Указав на это желание, Фрейд делает любопытное замечание, что сновидение вызывает пробуждение как раз тогда, когда оно вот-вот готово выдать, наконец, истину, так что пробуждается человек лишь для того, чтобы благополучно спать дальше — спать в Реальном, или, говоря точнее, в реальности.
Все это просто-напросто поражает. Поражает своего рода нехваткой смысла, где истина, как и естественное, проносится галопом. Галопом настолько стремительным, что едва в наше поле ворвавшись, она уже покидает его с другой стороны.
Слово отсутствие, absence, о котором я только что говорил, привело к забавной контаминации. Обратившись к sans, которое происходит, как считается, от латинского sine, что маловероятно, поскольку первоначально оно писалось как senz, мы обнаружим, что слово absentia, в аблативе, использовавшееся в юридических текстах, от которого и происходит куцее слово sans, без, — что оно, словечко это, уже произнесено было нами с самого начала нашего сегодняшнего разговора.
Так что же? Senz, потом (puis) без (sans) — не о могуществе ли (puissance) идет речь? — Не о потенции, этой воображаемой виртуальности, чье могущество от лукавого, а, скорее, о толике бытия внутри смысла (sens) — смысла не в качестве полноты смысла, а в качестве, скорее, того, что, как в словечках, нареченных по справедливости остроумными, бытует безотчетно.
Так происходит это, мы знаем, и во всяком поступке. В поступке, каков бы он ни был, важно то, что в нем безотчетно. Анализ усваивает себе эту истину, вводя понятие оплошности — единственного, в конечном счете, поступка, о котором мы твердо можем сказать, что он всегда оказывается удачен.
Вокруг этого разворачивается целая построенная на литоте игра, значение и смысловые акценты которой я попробовал показать на примере того, что назвал в свое время не без. Тревога — она не без объекта. Мы существуем небезотносительно к истине.
Но так ли уж верно, что найти ее мы должны непременно intus, внутри. Почему бы и не на стропе? Heimlich, unheimlich — каждый из вас, читая Фрейда, имел возможность усвоить то, что кроется за двусмысленностью этого термина — термина, который, не имея в виду чего-то внутреннего и в то же время косвенно на него намекая, как раз и подчеркивает тем самым странность того, о чем идет речь.
В этом отношении языки странным образом разнятся. Знаете ли вы, что homeliness значит, по-английски, бесцеремонность? А между тем это то же самое слово, что немецкое Heimlichkeit — только акценты расставлены в них совершенно по-разному.
Так и немецкое sinnlos переводится по-английски как meaningless, то есть словом, синонимичным французскому nonsensй, которым пользуемся мы при для перевода немецкого Unsinn.
Общеизвестно, что двусмысленность английских корней дает повод к поразительным смысловым разветвлениям. Так, наше без будет по-английски without, что означает вместе, будучи снаружи.
Истина действительно, похоже, чужда нам — я имею в виду истину нашу собственную. Она с нами, конечно, но без того, чтобы затрагивать нас так уж сильно.

Все, что можно сказать, это то, что я только что уже сказал — что мы не без нее. Литота, подразумевающая в конечном счете, что мы, будучи с нею рядом, без нее прекрасно бы обошлись.
Так и переходим мы от без к не без, чтобы оставить, наконец, без позади
2
Мне хочется здесь несколько отступить от темы и обратиться к автору, который, постулировав, что любая истина имеет форму суждения, и артикулировав то, что в знании как таковом, т. е. выстроенном на базе суждения, может выступать в строгом смысле слова как истина — то, что можно в качестве истины утверждать и отстаивать, — сделал из этого наиболее последовательные выводы.
Речь идет об авторе по имени Витгенштейн, и читается он, надо сказать, очень легко. За это я вам ручаюсь. Попробуйте сами.
Для чтения этого вам понадобится умение погрузиться в стихию чистого мышления, не ожидая при этом, по вашей дурной привычке, будто оно принесет вам какой-то плод. Вам очень хочется яблок, даже если приходится подбирать их с земли. Что вам обидно, так это не собрать урожая.
Показательно, однако, что единственная польза, которую вам из времени, проведенного в сени этой яблони, чьи ветви, я уверяю, могут оказаться для вас, при всей бесполезности их, весьма привлекательными, вам удастся извлечь, состоит в выводе, что истинным может быть только соответствие структуре — структуре, которую я, выйдя на минуточку из-под нашей яблони, назвал бы даже не логической, а, как сам автор, собственно, и говорит, грамматической.
Грамматическая структура образует для нашего автора то, что идентифицирует с миром. Грамматическая структура — вот что такое мир. И нет, собственно, ничего истинного, кроме сложного суждения — суждения, включающего всю полноту фактов, которые образуют собою мир.
Если мы введем в совокупность элемент отрицания, который позволит ее артикулировать, то получим путем подобного выбора целую совокупность правил — правил, которые образуют собою логику. Но совокупность, говорит автор, тавтологична. Другими словами, дело обстоит просто — все, что бы вы ни сказали, является истинным или ложным. Сказав, что это или истинно, или ложно, вы скажете чистую правду, но это, с другой стороны, упразднит смысл.
Все, что я вам сказал — заключает он в пунктах 6.51, 2, 3,4 (все суждения в этой книге пронумерованы) — все положения, которые я только что выдвинул, представляют собой, собственно говоря, Unsinn, — иными словами, они упраздняют смысл.
Нельзя высказать ничего, что не являлось бы тавтологией. Важно, чтобы читатель, пройдя череду утверждений, каждое из которых, уверяю вас, исключительно занимательно, возвысился над всем, что было высказано, придя к заключению, что ничего другого сказать просто нельзя, а то, что сказать можно, лишено смысла.
Я подытожил для вас Tractatuslogico-philosophicusВитгенштейна, но сделал это, наверное,’ слишком бегло. Добавлю лишь, что ничего нельзя высказать, ничто не является истинным, если не исходить из идеи Витгенштейна, из его предложения считать факт атрибутом наивного суждения.
Наивным я назову суждение, которое в других случаях ставят в кавычки, как делает, например, Куайн, когда нужно провести различение между актом высказывания и его содержанием. Последнее представляет собой операцию, которую я, хотя именно на ее основе мой граф желания был в свое время выстроен, готов без колебания объявить произвольной. Недаром Витгенштейн с полным основанием говорит, что утверждение как таковое, утверждение в чистом виде, ни в каком знаке, который его бы дополнительно подтверждал, не нуждается. Утверждение само подает себя в качестве истины.
Но каким образом избежать тогда выводов, к которым пришел Витгенштейн? Есть лишь один способ — следовать за ним туда, к чему ведет логика его рассуждений, к тому элементарному суждению, чье обозначение в качестве истинного или ложного и есть то самое, что призвано, в любом случае, истинно это суждение или ложно, гарантировать истинность суждения сложного.
Как бы ни обстояло дело с фактами мира, скажу больше, какие бы высказывания мы о них ни делали, тавтологич-ность дискурса в целом — вот что образует собою мир.
Возьмем суждение самое примитивное — примитивное с грамматической точки зрения. Недаром уже стоики пользовались им, чтобы выстроить на его основе простейшую форму импликации. Я не буду заходить столь далеко, я воспользуюсь лишь первым членом, поскольку импликация, как вы знаете, представляет собой отношение между двумя суждениями. Светает. Перед нами минимум — безличное предложение.
Итак, мир состоит для Витгенштейна из фактов. Нет ничего, что не ложилось бы на канву фактов. Ничего, кроме того, что в принципе недоступно. Артикуляции поддается исключительно факт. Тот факт, что светает, является фактом лишь постольку, поскольку это сказано.
Истинное зависит — именно здесь приходится мне вновь ввести измерение, которое я временно от него отделил — исключительно от моего акта высказывания, то есть от того, насколько акт этот оказывается уместен. Истинное не является внутренним свойством суждения, в котором заявляет о себе лишь факт, языковая фикция.
Это воистину факт, факт, складывающийся из того, что я говорю нечто такое, что в данном случае истинно. Но то, что оно истинно, уже не является фактом, покуда о том, что оно истинно, я не заявляю особо. Беда лишь в том, что особое заявление это будет, как совершенно справедливо Витгенштейн замечает, избыточно.
Должен заметить, однако, что если вместо этого избыточного суждения я что-то должен сказать, так это то, что на него у меня должно быть причина, причина, которая впоследствии станет ясна.
Но я не говорю пока, что у меня есть причина, я продолжаю свое рассуждение и включаю наше светает, пусть и как ложь — даже если это истина — в высказывание, которым я, положим, побуждаю кого-то воспользоваться пресловутым рассветом и воочию убедиться, что он в отношении моих намерений не ошибается.
Что действительно глупо, если можно так выразиться, так это попытка светает, эту чистую фикцию, изолировать. Причем глупость эта чрезвычайно плодотворна, так как, на нее опираясь, можно дойти до крайних выводов из того, на что я опираюсь сам, то есть из того, что метаязыка нет.
Метаязыка нет, а есть разного рода языковые плутни — именно так назовем мы все любопытные операции, проистекающие из того, что желание человека — это желание Другого. Любое канальство происходит из желания быть Другим — я имею в виду большого Другого — для другого субъекта; тем местом, где вырисовываются фигуры, в которых желание субъекта окажется пленено.
Так что пресловутая витгенштейновская операция представляет собой не что иное, как обличение философского мошенничества, его яркую демонстрацию.
Нет смысла, помимо смысла желания. Вот вывод, который можно сделать, прочитав Витгенштейна. Нет истины, кроме истины того, что скрывает желание под личиной нехватки, чтобы отвернуться с презрением от того, что оно находит.
Ни в каком ином свете не предстает более очевидным то самое, что следует из положений, которые издавна формулировали логики, ослепляя нас видимой парадоксальностью того, что получило название материальной импликации.
Вы знаете, что это такое. Это просто импликация как таковая. Материальной ее назвали только недавно, когда, протерев вдруг глаза, увидели наконец, насколько то, что содержится в импликации, удивительно — я имею в виду импликацию, описанную известным стоиком. Известно, что допустимыми являются три следующих формы импликации: из ложного следует ложное, из истинного следует истинное, но что из ложного следует истинное, тоже исключить нельзя, поскольку речь идет о том, что следует, и если то, что следует, истинно, то истинно и суждение в целом.
Из этого, однако, можно сделать кое-какие выводы. Почему бы, отступив немного от обычного смысла слова импликация, не обратить внимание на то бросающееся вглаза обстоятельство — еще в средние века, в виде формулы exfalso sequitur quodlibet, прекрасно известное — что если ложное предполагает порою истинное, то истинное, следовательно, может проистекать из чего угодно.
Зато если, наоборот, мы откажемся признавать, что из истинного следует ложное, что из него можно сделать ложные выводы — ведь именно это мы отказываемся признавать, поскольку иначе рушится все здание пропозициональной логики — то нам приходится с удивлением констатировать, что истинное обладает генеалогией, что оно всегда восходит к какой-то первичной истине, из лона которой выпасть уже не может.
Представление это столь странно и всей нашей жизни, то есть жизни в качестве субъектов, настолько противоречит, что одного его достаточно было бы, чтобы усомниться в том, что истина может быть каким то образом изолирована в качестве атрибута, атрибута чего бы то ни было, что могло бы артикулироваться как знание.
Что касается аналитической операции, то она вторгается в это поле иным способом, нежели тот, что нашел свое воплощение в дискурсе Витгенштейна — дискурсе такой психотической беспощадности, что известная бритва Оккама, запрещающая пользоваться какими бы то ни было логическими понятиями, кроме необходимых, не идет с ней ни в какое сравнение.
3
Итак, истина — мы начинаем с начала — неотделима, разумеется, от эффектов языка взятых как таковых.
Истина может иметь место лишь в области, где что-то высказывается — высказывается, как может. Истинно, таким образом, что не бывает — по крайней мере, в принципе — истинного без ложного. Это истинно.
А то, что нет ложного без истинного — это, наоборот, ложно.
Я хочу сказать, что истина находится вне всякого суждения. Сказать, что истина неотделима от эффектов языка как таковых, значит включить в нее бессознательное.
С другой стороны, упомянутое в прошлый раз положение, что бессознательное является условием языка, обнаруживает здесь свою подоплеку — оно отвечает желанию, чтобы язык обеспечивался неким абсолютным смыслом.
Один из авторов рассуждения под заглавием О бессознательном с подзаголовком психоаналитическое исследование в свое время выразил это в виде формулы, расположив S одновременно по обе стороны горизонтальной черты и дав этой черте, к тому же, весьма произвольное, по отношению к моему, толкование. Означающее, обозначенное таким образом и наделенное абсолютным смыслом, нетрудно узнать, так как соответствовать этому месту может одно-единственное — речь идет об означающем^.
Я как трансцендентальное и в то же самое время как иллюзорное. Это и есть операция, в которой прочно укоренено то, что выступает у меня как артикуляция университетского дискурса — и находим мы ее здесь, как видите, не случайно.
Трансцендентальное Я — это Я, которое тот, кто высказал тем или образом некоторое знание, укрывает в качестве истины, Sj — ^господина.
Я, тождественное самому себе, как раз и дает начало означающему S j чистого императива.
Императив и есть то самое, в чем находит развитие^- не случайно он всегда формулируется во втором лице.
Миф идеального Я; Я, играющего роль господина; #, благодаря которому хотя бы что-то одно — агент высказывания — тождественно себе самому, как раз и есть то самое, что университетский дискурс не может из того места, где находится его истина, исключить. Всякое университетское высказывание, формулирующее какую бы то ни было философию — пусть даже ту, что можно было бы охарактеризовать как радикально университетскому дискурсу противоположную, каковой являлся бы, будь он философией, дискурс Лакана, — всякое такое высказывание неизбежно приводит к возникновению Эгократии.

Никакая философия к этой последней, конечно же, несводима. Для философов вопрос всегда стоял в куда более тонкой и облеченной пафосом форме. Вспомните-ка, о чем у них идет речь. Все они это признают в большей или меньшей степени, а иные из них, наиболее трезвые, сознаются в этом открыто — они хотят спасти истину.
Это завело одного из них, ей-богу, весьма далеко — он дошел, подобно Витгенштейну, до того вывода, что если мы сделали истину правилом и основанием знания, то для того, чтобы отказаться от курса на этот риф, избежать его, ничего — во всяком случае, ничего, что истины как таковой касалось бы — говорить нет нужды. С позицией аналитика автора, безусловно, сближает то, что себя он полностью из своего дискурса исключает.
Я только что говорил о психозе. Мы имеем здесь, по сути, дело со случаем, где самая что ни на есть здравая речь настолько совпадает с чем-то таким, в чем угадывается психоз, что диагноз можно поставить с ходу. Замечательно, что в такой университетской системе, как английская, этому человеку нашлось место. Место, прямо скажем, совершено особое, своего рода изоляция, к чему, впрочем, приложил он руку и сам, оставив себе возможность удаляться время от времени в маленький загородный домик, чтобы, возвращаясь оттуда, вновь и вновь продолжать дискурс, железная логика которого даже Рассела с его Principia mathematica оставила, пожалуй, далеко позади.
Этот человек спасать истину не собирался. Недаром он говорил, что сказать о ней ничего нельзя — что не слишком похоже на правду, поскольку дело с ней мы имеем как-никак каждый день. Но как в письме, которое я многократно цитировал, определяет психотическую позицию Фрейд? — Исходя из того, что он называет, как это ни странно, Unglauben — знать не желать о происходящем в том закоулке, где дело идет об истине.
В представителях университетского знания это возбуждает такие страсти, что стимулированная психоаналитическим подходом речь Политцера под заглавием Основы конкретной психологии может, думается, послужить разительным тому примером.
Все в этой работе свидетельствует о старании авторавыйти из университетского дискурса, плоть от плоти которого он является. И он прекрасно чувствует, что есть лесенка, по которой из него можно выбраться.
Вам следует прочесть эту маленькую книжонку, которая была переиздана в карманном формате, хотя автор, судя по всему, этого издания не одобрил бы — известно ведь, как тяжело он переживал лавры, под которыми оказалось погребено то, что было, по сути дела, криком отчаяния.
За беспощадными страницами, посвященными им психологии, в особенности университетской, следует, как ни странно, тот самый методический ход, который в каком-то смысле мог бы быть им предпослан. Понять, в каком направлении брезжит для него надежда из-под этой психологии выпростаться, помогло ему то, что он сделал вещь, до которой в его время никто не додумался, — он обратил внимание на то, что суть фрейдовского метода в подходе к исследованию образований бессознательного состоит в доверии к рассказу. Решающее значение придается фактору языка
— тот факт, из которого все остальное и должно было бы на деле следовать.
В то время — это коротенькое историческое отступление
— и речи не было о том, чтобы кто-то, пусть даже из выпускников Нормальной школы, имел хоть какое-то представление о лингвистике, и странно поэтому, что он применил именно этот подход, что именно здесь нашел он возможности, открывавшие тому, что называет он, как ни странно, конкретной психологией, какие-то перспективы.
Эту небольшую книжку надо прочесть, и, будь она у меня с собой, я сделал бы это вместе с вами. Однажды я, может быть, и поговорю о ней с вами, но мне и так слишком многое надо успеть вам сказать, чтобы задерживаться сейчас на том, в чем каждый из вас может, на примере этой странной работы, убедиться самостоятельно, — на том, что любые попытки выйти из университетского дискурса неизменно оборачиваются возвращением к нему. Процесс этот просматривается шаг за шагом.
Что выдвигает автор в качестве возражения против описаний — точнее, против терминологии описания — психических механизмов, которые Фрейд по ходу развития своейтеории предлагает? А то, что, воздвигая вокруг допускающих индивидуальное рассмотрение фактов леса формальной абстракции, Фрейд упускает из виду то, что из всего требуемого психологического материала является самым главным — то, что при описании любого психического факта, каков бы он ни был, необходимо сохранить то, что он называет действием^? или, еще лучше, его, этого Я, непрерывностью. Именно так у него и написано — непрерывность>?.
Термин этот и явился, конечно, тем самым, что позволило докладчику, о котором я только что говорил, блеснуть за счет Политцера, на которого он, походя, ради исторической справки, ссылается, чтобы пустить своей тогдашней аудитории пыль в глаза. Университетский ученый, который к тому же показал себя настоящим героем — отличный повод вытащить его на свет Божий. Иметь такого про запас никогда не лишне, но что в этом толку, если доказать несводимость университетского дискурса к анализу все равно с его помощью не удается. Между тем, книга эта свидетельствует о труднейшей борьбе, так как Политцер не может не чувствовать, насколько близка на самом деле аналитическая практика к тому самому, что он описывает в общих чертах как лежащее совершенно вне всего того, что считалось тогда психологией. Но ему ничего на деле не остается, как вернуться к требованиям все того же Я.
Что касается меня, то я, конечно же, не вижу здесь ничего такого, что было бы к анализу несводимо. Пресловутый докладчик слишком просто выходит из положения, когда, заявляя, что бессознательное не артикулируется в первом лице, ссылается на мои высказывания в отношении того, что субъект получает свое сообщение от другого в обращенной форме.
Этого, конечно же, недостаточно. В свое время я сказал как раз, что истина говорит Я. Я, истина, я говорю. Что ни докладчику, ни Политцеру, не приходит в голову, так это, что Я, о котором идет речь, может оказаться неисчислимым, что Я не нуждается в непрерывности, чтобы свои действия множить.
Главное состоит не в этом.
4
Если уж суждения используются таким образом, почему бы нам, прежде чем расстаться, не обратиться к известному суждению ребенка бьют? Именно на высказывании весь этот фантазм и держится. Можем ли мы индексировать его как нечто такое, что носит у нас название истинного и ложного?
Этот случай, показательный в том смысле, что из определения суждения, каково бы это определение ни было, его исключить нельзя, обнаруживает, что если суждение это и создает впечатление исходящего от субъекта, то субъект этот, как анализ Фрейда тут же нам демонстрирует, оказывается разделен — разделен наслаждением. Говоря разделен я имею в виду, что те, от кого можно это услышать, пресловутые дети, которые werden (будут — вспомним философию будуара) geschlagen, биты, все равно, как эту фразу ни верти, отсылают нас к ты, к тому, кто их бьет и остается не назван.
Ты бьешьменя — вот она, та половинка субъекта, чья формула связывает его с наслаждением. Он действительно получает в обращенной форме свое собственное сообщение — что означает, в данном случае, свое собственное наслаждение в форме наслаждения Другого. Именно так и обстоит дело, когда фантазм связывает образ отца с тем, что выступает поначалу как другой ребенок. Дело в том, что отец получает наслаждение, когда его бьет, что в данном случае и наделяет фразу как смыслом, так и истинностным значением — истинностным, впрочем, только наполовину, так как тот, кто отождествляет себя с другой половиной, с субъектом ребенка, ребенком этим являлся разве лишь на промежуточной, реконструированной Фрейдом стадии, стадии, которая никогда, никаким образом, памятью не восстанавливалась и где пресловутый ребенок — это действительно он сам.
Мы снова пришли к тому, что тело может оказаться лишено облика. Отец, или кто-то другой, кто играет здесь его роль, обеспечивает функционирование наслаждения, дает ему место — он даже, собственно, и не назван. Бог, лишенный зримого облика, так оно и есть. Но уловить его присутствие все же можно, хотя бы в качестве тела.
Что, имея тело, не существует? Ответ — большой Другой. Если мы в него, в этого большого Другого, верим, то тело у него есть и тело это нельзя исключить из субстанции того, кто сказал Яесмъ то, чтоЯесмь — высказывание, представляющее собой совершенно другую форму тавтологии.
Именно по этому поводу я позволю себе, прежде чем мы сегодня расстанемся, высказать то, что при взгляде на историю настолько бросается в глаза, что удивительно, как на это раньше недостаточно, а то и вовсе не обращали внимания — что единственными настоящими верующими являются материалисты.
Это подтверждается историческим опытом — я имею в виду тот последний исторический всплеск материализма, что пришелся на восемнадцатый век. Материя — вот что является для них Богом. А почему бы и нет, в конце концов? Этот способ подвести под него базу кажется мне более основательным, чем другие.
Только вот нам с вами этого, тем не менее, мало. Потому что у нас с вами есть, если вы позволите мне так выразиться, логические потребности. Потому что мы с вами являемся существами, рожденными избыт(очн)ым наслаждением, результатом использования языка.
Говоря использование языка, я вовсе не хочу сказать, будто это язык работает на нас. Это мы, скорее, работаем на него. Это он, язык, использует нас, и именно благодаря этому наслаждение имеет место. Вот почему единственным шансом существовать является для Бога наслаждение — необходимо, чтобы Он (с большой буквы) наслаждался, чтобы Он был наслаждением.
И вот почему Саду, этому умнейшему из материалистов, ясно было, что целью смерти отнюдь не является неодушевленное состояние.
Прочтите рассуждения Сен-Фонда в середине Жюлъетты, и вы поймете, в чем дело. Говоря, что смерть представляет собой не что иное, как невидимое сотрудничество в природном процессе, он подразумевает, что для него, после смерти, все остается одушевлено — одушевлено желанием наслаждения. Наслаждение это он может сравным успехом назвать и природой, но из контекста его слов очевидно, что речь идет о наслаждении. Да, но чьем? Единственного существа, которому достаточно сказать Я есмь то, чтоЯесмь.
Но почему? Каким образом удалось Саду почувствовал это так остро?
Здесь как раз и сыграло свою роль то, что выступает на поверхности как его садизм. Все дело в том, что быть тем, что он есть — есть по его словам — он отказывается. Яростно призывая соработничать природе в ее смертоносной, порождающей все новые и новые формы, активности, что он, в сущности, делает? Всего-навсего обнаруживает свое бессилие быть чем-то другим, кроме как орудием божественного наслаждения.

Здесь Сад выступает как теоретик. Почему является он теоретиком? Я, может быть, еще найду время, в последнюю минуту, как это у меня водится, это вам объяснить.
Другое дело практика. Из множества разных историй, которые, кстати говоря, находят в его писаниях свое подтверждение, вы сами знаете, что практик — это просто-напросто мазохист.
Это единственная мудрая и удобная позиция, когда дело касается наслаждения, так как выбиваться из сил, чтобы стать орудием Бога, это поистине изнурительно. Мазохист же — это, в сущности, тонкий юморист. Бог ему ни к чему — домашней прислуги вполне достаточно. Он не чужд наслаждению — естественно, в разумных пределах — и при этом, как всякий порядочный мазохист, он, ясное дело, как это из написанного им и явствует, про себя посмеивается. Это господин, но господин с юмором. Так почему, черт побери, оказывается Сад теоретиком? Откуда у него это мучительное, ибо в осуществлении своем от него никак не зависящее, желание, выраженное им письменно в недвусмысленной форме, чтобы частицы, в которых заключены фрагменты разодранных, раскромсанных, расчлененных самым невероятным образом в его воображении живых тел были непременно поражены, если дело должно быть доведено до конца, второй смертью? Для кого она, эта вторая смерть, достижима?
Для нас, конечно. Я сказал это уже давно, в связи с софок-ловой Антигоной. Только я, будучи психоаналитиком, обратил внимание на то, что вторая смерть наступает до первой, а не после нее, как мечтал о том Сад.
Сад был теоретиком. А почему? Потому что он любит истину.
Он не хочет ее спасти, нет — он ее любит. А доказывает эту любовь то, что он от нее, этой истины, отказывается и потому не видит, похоже, что, провозглашая смерть Бога, он Его возвышает, за Него свидетельствует — хотя бы тем, что сам он, маркиз де Сад, если и получает наслаждение, то лишь с помощью жалких уловок, о которых я только что говорил.
Но если, возлюбив истину, человек оказывается в плену системы столь очевидно симптоматического характера, о чем это говорит? И здесь становится ясно одно — выступая в качестве осадка языковой деятельности, в качестве того самого, в силу чего языковой деятельности не удается
— чего обыкновенно не замечают — урвать из наслаждения ничего, кроме того, что я назвал в прошлый раз энтропией избыто(чно)го наслаждения, истина, будучи вне дискурса
— это же его, запретного наслаждения, родная сестра!
Я говорю сестра, имея в виду лишь родственность, состоящую в том, что если самые основополагающие логические структуры привиты на самом деле к этому вырванному у наслаждения черенку, то тут же встает обратный вопрос — какому наслаждению соответствуют тогда достижения логики в наше время? Тот вывод, к примеру, что не существует логической системы, непротиворечивость которой, какой бы слабой, как говорят логики, она ни была, не отмечена была бы знаком неполноты, полагающей ей предел? Этот способ убедиться в том, что сами основания логики дают трещины — какое наслаждение за ним стоит? Что, другими словами, представляет собой здесь истина?
Характеризуя отношения между истиной и наслаждением как отношения семейные, свойские, я делаю это не случайно и не напрасно, а с тем, чтобы вам легче было их в аналитическом дискурсе разглядеть.
Недавно как раз кто-то читал американцам лекцию натему, которая всем хорошо известна — речь шла о том, что у Фрейда был роман с его свояченицей. Ну и что? Ни для кого не секрет, какое место занимала в жизни Фрейда Мина Бернэ. Приправить это юнговскими сплетнями недорогого стоит.
Но мне важна здесь позиция свояченицы. Ведь Сад, которого, как известно, разлучил с женой эдипов запрет — в браке, как теоретики куртуазной любви нам давно объяснили, любви не бывает — не обязан ли он любовью к истине своей свояченице?
На этом вопросе я и закончу.
21 января 1970 года.

Зигмунд Фрейд “Бессознательное”

Из психоанализа мы узнали, что сущность процесса вытеснения состоит не в том, чтобы устранить или уничтожить представление, воплощающее в сознании влечение, а в том, чтобы не допустить его до осознания. Тогда мы говорим, что представление находится в состоянии “бессознательного”, и можем привести веские доказательства того, что, оставаясь бессознательным, представление все-таки может оказать действия и даже такие, которые в конце концов достигают сознания. Все вытесненное должно оставаться бессознательным, но мы с самого начала установим, что вытесненное не покрывает собою всего бессознательного. Бессознательное имеет более широкий объем: вытесненное составляет часть бессознательного.
Как дойти нам до познания бессознательного? Мы его познаем, разумеется, только как сознательное после того, как оно проделало превращение или переведено в форму, доступную сознанию. Психоаналитическая работа ежедневно дает нам возможность убедиться в том, что такой перевод возможен. Для этого необходимо, чтобы анализируемый преодолел известные сопротивления, а именно те, которые в свое время превратили бессознательное в вытесненное, удалив его из сознания.
Обоснование бессознательного
Наше право допустить психическое бессознательное и научно работать при помощи такого допущения
-151
оспаривают с различных сторон. В ответ на это мы можем указать, что допущение бессознательного необходимо и законно и что мы располагаем многими доказательствами существования бессознательного. Такое допущение необходимо, потому что у данных сознания имеется немало пробелов; как у здоровых, так и у больных часто происходят психические акты, для объяснения которых необходимо допустить существование других актов, а между тем в сознании на это нет никакого указания. Такими актами могут быть не только ошибочные действия и сновидения у здоровых, не только все то, что называют психическими симптомами и явлениями навязчивости у больных, – наш личный ежедневный опыт знакомит нас с мыслями, которые приходят нам в голову, но происхождение которых нам неизвестно, и с результатами мыслительной деятельности, о разработке которой мы ничего не знаем. Все эти сознательные акты остались бы непонятными и не имели бы никакой связи между собой, если бы мы стали настаивать на том, что мы познаем при помощи только нашего сознания все происходящие в нас психические акты; но если мы допустим, кроме того, бессознательные акты, то все наши сознательные акты приводятся в очевидную связь. Однако установление смысла и связи – вполне законный мотив, который в состоянии повести нас дальше, чем непосредственный опыт. Но если при этом еще окажется, что, основываясь на таком допущении бессознательного, мы с успехом и целесообразно можем влиять на течение сознательных процессов, то в этом успехе мы имеем неопровержимое доказательство существования предположенного нами бессознательного. Тогда приходится признать требование, чтобы все происходящее в психической области обязательно было известно сознанию – недопустимым высокомерием.
– 152
Можно пойти еще дальше и в доказательство существования бессознательного психического состояния указать, что сознание в каждый данный момент охватывает только очень небольшое содержание, благодаря чему большая часть того, что мы называем сознательным знанием, и без того должна продолжительное время находиться в состоянии латентности, следовательно, психической бессознательности. Принимая во внимание все наши латентные воспоминания, мы совершенно не понимаем возражений против бессознательного. Мы встречаем далее возражения, что эти латентные воспоминания нельзя называть психическими, что они соответствуют только остаткам соматических процессов, из которых снова происходит психическое. В таком случае напрашивается возражение, что наоборот, латентное воспоминание является несомненным остатком психического процесса. Но гораздо важнее уяснить себе, что в основе этого возражения лежит невысказанное предубеждение о тождестве сознательного с психическим. Это отождествление является petitio principii, не допускающее вопроса о том, должно ли все психическое быть сознательным, или это вопрос условности номенклатуры. В последнем случае такое отождествление является условностью, которую невозможно опровергнуть. Но тогда остается открытым вопрос: “Так ли оно целесообразно, что следует его придерживаться?” На это можно ответить, что такое отождествление психического с сознательным оказывается абсолютно нецелесообразным. Оно нарушает психическую непрерывность, ввергает нас в неразрешимые трудности психофизического параллелизма, вызывает упрек в том, что без достаточных оснований переоценивают роль сознания и заставляют нас слишком скоро покинуть область чисто психологического исследования, в то же время не вознаграждая нас в других областях.
– 153
И все-таки ясно, что вопрос о том, должны ли мы понимать несомненные латентные состояния душевной жизни как бессознательные психические или как физические, рискует превратиться в спор о словах. Целесообразнее поэтому выдвинуть на первый план то, что нам вполне точно известно о природе этих спорных состояний. И вот, что касается их физических признаков, то они нам совершенно недоступны; ни одно физиологическое представление, ни один химический процесс не может дать нам понятия об их сущности. А с другой стороны, несомненно, что они имеют самое широкое соприкосновение с сознательными душевными процессами: при помощи известной работы их можно превратить в сознательные, заменить этими последними, и они могут быть описаны посредством всех тех категорий, которые мы применяем к сознательным душевным актам: к представлениям, стремлениям, решениям и т. п. А относительно некоторых из этих латентных состояний мы в состоянии даже утверждать, что они отличаются от сознательных только отсутствием сознательности. Поэтому, не колеблясь, мы будем на них смотреть как на объекты психологического исследования и рассматривать их в самой тесной связи с сознательными душевными актами.
Упорное отрицание психического характера латентных душевных актов объясняется тем, что большинство феноменов, о которых идет речь, не были предметом специального изучения помимо психоанализа. Тому, кто не знает патологических фактов, кто ошибочные действия нормальных людей считает случайностями и довольствуется старой мудростью, что сны – морская пена, остается только игнорировать несколько загадок в психологии сознания, и тогда незачем будет допускать бессознательную деятельность. Впрочем, гипнотические эксперименты, особенно же постгипнотическое внушение еще до появления психоанализа, на
– 154
глядно доказали существование и образ действия психического бессознательного.
Но допущение бессознательного также вполне законно, поскольку мы при этом не отступали ни на шаг от нашего обычного, считающегося корректным образа мыслей. Сознание каждому из нас сообщает знание только собственных душевных состояний; то, что и другой человек имеет сознание, является заключением по аналогии на основании воспринятых проявлений и поступков другого для того, чтобы сделать нам понятным поведение другого. (Психологически правильнее сказать, что мы без рассуждения приписываем всякому другому нашу собственную конституцию, а следовательно и наше сознание, и что это отождествление обусловливает наше понимание.) Это заключение, или это отождествление, “Я” распространяло на всех других людей, животных, растения, неодушевленную природу и на весь мир, и оно до тех пор было целесообразно, пока сходство с индивидуальным “Я” преобладало над всем; но оно становилось недопустимым, по мере того как все остальное отдалялось от “Я”. Наша современная критика теряет уверенность уже при вопросе о сознании животных, отказывает в сознании растениям, а допущение сознания у неодушевленной природы относит к области мистики. Но и там, где первоначальная склонность к отождествлению устояла перед критическим исследованием, у ближнего – другого человека допущение бессознательного является результатом умозаключения и не соответствует непосредственной уверенности нашего собственного сознания.
Психоанализ требует только того, чтобы такой же метод заключения был применен и к собственной личности, к чему, однако, не имеется конституциональной склонности. Если поступить так, то приходится сказать, что все акты и проявления, которые
– 155
я замечаю у самого себя и не знаю, как их связать с остальной моей психической жизнью, должны оцениваться так, как будто бы они принадлежали другому лицу и объяснялись приписываемой этому лицу душевной жизнью. Опыт показывает, что те же самые акты, которые у самого себя отказываешься признать психическими, хорошо умеешь истолковать у других людей, т. е. ввести их в их общую душевную связь. Наше исследование, очевидно, в этом случае отвлекается от самого себя благодаря особому препятствию, и правильное познание самого себя натыкается на помеху.
Несмотря на внутреннее сопротивление, метод заключения, направленный против самого себя, ведет не к открытию бессознательного, а, строго говоря, к допущению другого сознания, соединенного в моем лице с уже известным мне сознанием. Тут, однако, критика находит вполне правильный повод к возражению. Во-первых, сознание, о котором сам носитель его ничего не знает, представляет из себя все-таки не что иное, как чужое сознание, и возникает вопрос – заслуживает ли вообще обсуждения такое сознание, лишенное самого важного своего признака. Тот, кто противился допущению бессознательного психического, не удовлетворится тем, что заменит его бессознательным сознанием. Во-вторых, анализ показывает, что отдельные латентные душевные процессы, о которых мы заключаем, пользуются в высшей степени независимостью друг от друга, как будто бы они не находились ни в какой связи один с другим и ничего не знали один о другом.
Мы должны поэтому (быть готовы к тому, чтобы) допустить не только второе сознание, но и третье, и четвертое, может быть бесконечный ряд состояний сознания, из которых каждое неизвестно ни нам, ни одно другому. В-третьих, как самый веский довод
– 156
нужно принять во внимание установленный психоаналитическим исследованием факт, что часть этих латентных процессов обладает признаками и особенностями, кажущимися нам чуждыми и невероятными и прямо противоречащими известным нам свойствам сознания. Поэтому у нас имеется основание изменить направленное против самого себя заключение в том смысле, что оно доказывает существование в нас не второго сознания, а психических актов, лишенных сознательности. Мы отклоним также название “подсознательное” как неправильное и вводящее в заблуждение. Известные случаи “double conscience” (раздвоение сознания) не противоречат нашему пониманию. Их можно вполне правильно описать как случай разделения душевной деятельности на две группы, причем одно и то же сознание по очереди обращается то к одному, то к другому лагерю.
В психоанализе нам не остается ничего другого, как объявить душевные процессы сами по себе бессознательными и сравнить восприятие их сознанием с восприятием органами чувств внешнего мира. От такого сравнения мы надеемся получить некоторое преимущество для нашего познания. Психоаналитическое допущение бессознательной душевной деятельности кажется нам, с одной стороны, дальнейшим развитием примитивного анимизма, показывающего нам повсюду образы и подобия нашего сознания, а с другой стороны – продолжением корректуры, которую внес в наше понимание внешних восприятий Kant. Подобно тому, как Kant нас предупредил, чтобы мы всегда принимали во внимание субъективную условность нашего восприятия и никогда не считали наше восприятие вполне тождественным с неподдающимся познанию воспринимаемым, так и психоанализ предупреждает нас, чтобы мы не отождествляли восприятие сознания с бессознательным психическим процессом, который является объектом этого сознания. Подобно физическому, и психическое не должно быть в действительности непременно таким, каким оно нам кажется, но мы рады будем узнать, что корректура внутреннего восприятия не представит такой большой трудности, как внешнего, что внутренний объект легче познать, чем внешний мир.
Многозначность бессознательного
Прежде чем продолжать, мы установим тот важный, но и ставящий нас в затруднительное положение факт, что бессознательность является только признаком психического, однако, никоим образом не характеризующим его. Встречаются психические акты самого различного значения, но обладающие этим одинаковым признаком бессознательности. Бессознательное содержит, с одной стороны, акты только латентные, временно бессознательные, а во всем прочем ничем не отличающиеся от сознательных, а с другой стороны – вытесненные, которые отличались бы самым резким образом от остальных сознательных, если бы проникли в сознание. Всем недоразумениям был бы положен конец, если бы при описании самых различных психических актов мы не обращали внимания на то, сознательны они или бессознательны, а классифицировали бы их и устанавливали бы между ними связь только в зависимости от их отношений к влияниям и целям и от их состава и принадлежности друг к другу. Но это невозможно сделать по различным причинам, а потому мы не в состоянии избежать двусмысленности, употребляя слова сознательный и бессознательный то в описательном смысле, то в систематическом в тех случаях, когда они означают принадлежность к определенным системам или обладают известными свойствами. Можно было бы еще сделать
– 158
попытку избежать путаницы, давая произвольные названия установленным психическим системам, в которых признак сознательности не указывается. Но в таком случае следовало бы заранее точно определить, на чем основывается различие систем, а при этом не было бы возможности обойти вопрос о сознательности, так как он является исходным пунктом всех наших исследований. Может быть, некоторую помощь можно ожидать от предложения, по крайней мере письменно, заменять сознание буквами Bw, а бессознательное соответствующим сокращением Ubw, если мы употребляем оба слова в систематическом смысле.
Топическая точка зрения
При позитивном изложении мы указываем как на результат психоанализа на то, что психический акт в общем проходит через две фазы различных состояний, между которыми включено своего рода испытание (цензура). В первой фазе всякий психический акт бессознателен и принадлежит к системе Ubw; если цензура при испытании его отвергает, то ему закрыт переход во вторую фазу, – он тогда называется “вытесненным” и должен оставаться бессознательным. Если же он выдерживает испытание, то он переходит во вторую фазу, входит в состав второй системы, которую мы назовем Вw. Но отношение этого акта к сознанию еще не вполне определяется принадлежностью к системе. Он еще не сознателен, но способен проникнуть в сознание (по выражению J. Breuer’a) (Bewusstseinsfahig), т. е. при совпадении известных условий он может без особого сопротивления стать объектом сознания. Принимая во внимание эту способность проникнуть в сознание, мы назовем систему Вw также “предсознательным”. Если бы оказалось, что осознание предсозна
– 159
тельного определяется посредством известной цензуры, то мы будем строже отделять одну от другой системы Vbw от Bw. Пока достаточно помнить, что система Vbw имеет те же особенности, что и система Bw, и что строгая цензура стоит на страже при переходе из Ubw к Vbw (или Bw).
С принятием этих (двух или трех) психических систем психоанализ отдалился еще на один шаг от описательной психологии и обогатился новым содержанием и новой постановкой вопроса. До настоящего времени психоанализ отличался от психологии преимущественно динамическим пониманием душевных процессов; теперь прибавляется еще то, что он принимает во внимание и психическую топику и стремится указать, в пределах какой системы или между какими системами протекает любой психический акт. Благодаря этому стремлению он получил название глубинной психологии (Tiefenpsychologie). Дальше мы услышим, что он может быть обогащен еще и другой точкой зрения.
Если мы серьезно отнесемся к топике психических актов, то мы должны обратить внимание на возникающее в этом месте сомнение. Если какой-нибудь психический акт (ограничимся здесь актом, состоящим из одного представления) испытывает превращение из системы Ubw в систему Bw (Vbw), то следует ли нам предполагать, что вместе с этим превращением связана новая фиксация, как бы вторичная запись означенного представления, которая, следовательно, может иметь место в новой психической локальности, и первоначальная бессознательная запись сохраняется наряду с этой новой? Или нам следует полагать, что это превращение состоит в изменении состояния, которое совершается над тем же материалом и над тою же локальностью? Этот вопрос может показаться нелепым, но должен быть поднят, если мы хотим со
– 160
ставить себе определенное представление о психической топике и о психической глубине. Это вопрос трудный, потому что он выходит за пределы чистой психологии и касается отношения душевного аппарата к анатомии. Мы знаем, что в самом грубом виде такие отношения существуют. Непоколебимым результатом исследования явился тот факт, что душевная деятельность связана исключительно с функцией мозга. Однако неизвестно, насколько далеко ведет нас открытие неравноценности различных частей мозга и их исключительные отношения к определенным частям тела и к определенным видам психической деятельности. Но все попытки открыть более детальную локализацию душевных процессов, все старания вообразить себе, как представления накапливаются в нервных клетках, а возбуждения идут по нервным волокнам, окончились полной неудачей. Такая же судьба постигла бы учение, которое пыталось бы определить анатомическое положение системы Bw, сознательной душевной деятельности, в мозговой коре, а бессознательные душевные процессы в субкортикальных частях мозга. Тут имеется пробел, заполнение которого пока невозможно, и это не входит в задачи психологии. Наша психическая топика пока не имеет ничего общего с анатомией. Она относится к областям душевного аппарата независимо от их местоположения в теле, а не к анатомическим локализациям.
Наша работа в этом отношении свободна и может вестись дальше согласно собственным требованиям. Нам следует также твердо помнить, что наши предположения пока имеют значение подсобных для большей наглядности. Первая из возможностей, которая должна быть принята во внимание, а именно, что сознательная фаза представления означает новую запись на новом месте, несомненно более груба, но и более удобна. Второе предположение, состоящее в
– 161
функциональном изменении состояния, более вероятно, но оно менее пластично, и им труднее оперировать. С первым топическим предположением связано топическое разделение систем Ubw и Вw и возможность одновременного существования какого-нибудь представления в двух местах психического аппарата; возможно даже, что если какое-нибудь представление не задерживается цензурой, то оно всегда продвигается с одного места к другому, причем иногда не теряет своего первого местонахождения или записи. Это может казаться странным, но оправдывается впечатлениями из психоаналитической практики.
Если говоришь пациенту об угаданном в свое время вытесненном им представлении, то сначала ничего не меняется в его психическом состоянии. Главное же то, что этим не уничтожается вытеснение и не устраняются его последствия, как можно было ждать, оттого что неизвестное прежде представление стало известным. Наоборот, сперва получается только новое отклонение вытесненного представления. У пациента действительно имеется теперь то же представление в двух формах в различных местах его душевного аппарата: во-первых, он имеет сознательное воспоминание со слов аналитика благодаря сообщению представления, во-вторых, как нам точно известно, он сохраняет в себе в прежней форме бессознательное воспоминание о пережитом. В действительности вытеснение уничтожается не прежде, чем сознательное представление, преодолев сопротивление, вступает в связь с бессознательным воспоминанием. Успех достигается только тогда, когда именно это последнее становится сознательным. Таким образом, при поверхностном рассуждении может показаться доказанным, что сознательные и бессознательные представления составляют различные и в топическом отношении обособленные записи одного и того же содержания. Но
– 162
ближайшее соображение показывает, что тождественность сообщенного и вытесненного воспоминания пациента только кажущаяся. То, что слышишь, и то, что переживаешь, по психологической природе своей совершенно различные вещи даже в том случае, если они имеют одно и то же содержание.
Мы пока не в состоянии решить, какая из двух указанных возможностей приемлема более. Может быть, мы позже встретимся с моментами, которые разрешат вопрос в пользу одной из этих двух возможностей. Может быть, нам предстоит еще открыть, что сама наша постановка вопроса была неправильной и что различие между бессознательными и сознательными представлениями нужно определить совсем иначе.
Имеются ли бессознательные чувства
В изложенных выше рассуждениях мы ограничились представлениями и теперь можем возбудить новый вопрос, ответ на который должен способствовать выяснению наших теоретических взглядов. Мы сказали, что бывают сознательные и бессознательные представления; но встречаются ли бессознательные влечения, чувства, ощущения, или же нет никакого смысла сопоставлять такие понятия?
Я и в самом деле думаю, что противоположность сознательного и бессознательного не находит применения по отношению к влечению. Влечение никогда не может быть объектом сознания, им может быть только представление, отражающее в сознании это влечение. Но и в бессознательном влечение может быть отражено не иначе как при помощи представления. Если бы влечение не связывалось с каким-нибудь представлением и не проявлялось как состояние аффекта, то мы не могли бы о нем ничего знать. И если мы все-таки говорим о бессознательном влечении или
– 163
о вытесненном влечении, то это только безобидная небрежность выражения. Под этим мы можем понимать только такое влечение, которое отражено в психике бессознательным представлением, и ничего другого под этим не подразумевается.

 Можно было подумать, что также легко дать ответ на вопрос о бессознательных чувствах, ощущениях и аффектах. Ведь сущность чувства состоит в том, что оно чувствуется, т. е. известно сознанию. Возможность бессознательности совершенно отпадает таким образом для чувств, ощущений и аффектов. Но в психоаналитической практике мы привыкли говорить о бессознательной любви, ненависти, ярости и т. д. и считаем неизбежными странное соединение “бессознательное сознание вины” или парадоксальный бессознательный страх. Имеет ли это выражение более широкое значение, чем в случае “бессознательного влечения”?
В данном случае положение вещей действительно другое. Во-первых, может случиться так, что какой-нибудь аффект или чувство воспринимается, но не узнается. Благодаря вытеснению соответствующего представления, отражавшего его в сознании, это чувство или аффект вынуждены вступить в связь с другим представлением и принимаются сознанием за выражение этого последнего. Если мы восстанавливаем правильную связь, то называем первоначальный аффект бессознательным, хотя он никогда и не был бессознательным, а вытеснению подпало только соответствующее ему представление. Употребление выражения “бессознательные аффекты чувства” вообще указывает на судьбу количественного фактора влечения вследствие вытеснения (см. статью о вытеснении). Нам известно, что судьба эта может быть троякого рода: или аффект сохраняется полностью, или частично, как таковой, или он испытывает превращения в другой по своему качеству аффект, скорее всего, в страх, или он подав
– 164
ляется, т. е. его развитие вообще задерживается. (Эти возможности, может быть, еще легче изучать при работе сновидений, чем при неврозах.) Мы знаем также, что подавление развития аффекта составляет цель вытеснения и что работа вытеснения остается незаконченной, если эта цель не достигается. Во всех случаях, когда вытеснению удается задержать развитие аффекта, мы называем “бессознательными” те аффекты, которые восстанавливаем при уничтожении работы вытеснения. Нельзя поэтому отказать в последовательности такому выражению, но в сравнении с бессознательным представлением оно отличается тем, что бессознательное представление после вытеснения сохраняется в системе Ubw как реальное образование; между тем как бессознательному аффекту в этой же системе соответствует только зародыш аффекта как возможность, не получившая дальнейшего развития. Строго говоря, хотя выражение остается безупречным, бессознательных аффектов в том смысле, в каком встречаются бессознательные представления, не бывает. Но весьма возможно, что в системе Ubw встречаются аффекты, которые наряду с другими становятся сознательными. Все различие происходит от того, что представления являются в сущности следами воспоминаний, между тем как аффекты и чувства соответствуют процессам израсходования энергии, конечное выражение которых воспринимается как ощущение. При настоящем состоянии наших знаний об аффектах и чувствах мы не можем яснее выразить это различие.
Особый интерес представляет для нас тот факт, что вытеснению иногда удается задержать превращение влечения в аффект. Этот факт показывает нам, что при нормальных условиях система Bw господствует над аффективностью, как и над путями к двигательной области, и повышает значение вытеснения, показывая, что следствием вытеснения может быть не только
– 165
недопущение в сознание, но и недопущение как развития аффекта, так и мотивировки мускульной деятельности. Иначе говоря, мы можем дать обратное описание факта: пока система Вw сохраняет свое господство над аффективностью и движениями, мы называем психическое состояние индивида нормальным. Однако различие отношений господствующей системы к обоим близко стоящим друг к другу способам оттока энергии вполне очевидно1. В то время как власть Вw над произвольной моторной областью твердо обоснована и обычно может устоять против натиска невроза, но терпит крушение только при психозе, над развитием аффективности власть Вw менее тверда. Уже в пределах нормальной жизни легко можно наблюдать постоянную борьбу систем Вw и Ubw за примат в аффективности, можно видеть, как определенные сферы влияния отграничиваются одна от другой и силы, действующие в этих системах, сливаются.
Значение системы Вw (Vbw) по отношению к путям проявления аффектов и действий делает нам понятным роль, которая выпадает на долю замещающего представления при образовании болезни. Возможно, что развитие аффекта исходит непосредственно из системы Ubw, и в таком случае этот аффект имеет всегда характер страха, в который превращаются все “вытесненные” аффекты. Но часто влечению приходится ждать, пока оно находит замещающее представление в системе Bw. В таком случае развитие аффектов может исходить из этого сознательного замещения и природа его определяет качественный характер аффекта.
1 Аффективность выражается по существу в моторном (секреторном, регулирующем кровеносную систему) оттоке энергии, ведущем к (внутреннему) изменению самого тела без отношения к внешнему миру; моторность выражается в действиях, назначение которых – изменение во внешнем.
– 166
Мы утверждали, что при вытеснении имеет место отделение аффекта от своего представления, после чего обоих постигает различная участь. С описательной точки зрения это неоспоримо; но действительный процесс протекает обычно так, что аффект не проявляется до тех пор, пока ему не удается прорваться к какому-нибудь новому замещению в системе Вw.
Топика и динамика вытеснений
Мы пришли к тому результату, что вытеснение является по существу процессом, совершающимся над представлениями на границе Ubw, Vbw (Bw); a теперь мы можем сделать новую попытку более подробного описания этого процесса. При этом речь может идти об отнятии (Entziehung) активной силы1 (Besetzungen), и возникает вопрос, в какой системе имеет место это отнятие и к какой системе принадлежит отнятая активность.
Вытесненное представление остается в Ubw способным к активности: оно, следовательно, должно сохранить свою активную силу. Отнятое должно состоять в чем-то другом. Возьмем, например, случай собственно вытеснения подталкивания (Nachdrangen), происходящего с предсознательным или даже с осознанным представлением: вытеснение может в таком случае
1 “Besetzung”, введенный Фрейдом, непереводимый на русский язык термин, смысл которого заключается в следующем: для того чтобы какое-нибудь понятие или воспоминание стало активным (Besetzt), деятельным, оно должно быть “снабжено” – besetzt – известным количеством аффективной, либидозной или исходящей из влечений “Я” энергии (интерес); другими словами, присоединение к представлению или воспоминанию либидозного или другого интереса – что Фрейд называет Besetzung – придает им активность, действенность. Придерживаясь общего смысла фразы, слово Besetzung можно перевести как привязанность (к объекту), либидо или же как активную силу (активность) как следствие такой привязанности.
– 167
состоять в том, что у представлений отнимается (пред)сознательная активность, принадлежащая системе Vbw. Представление остается тогда без активности или получает ее из бессознательного, или сохраняет ту бессознательную активность, которую уже имело раньше. Следовательно, происходит отнятие предсознательной и сохранение бессознательной активности или замена предсознательной активности посредством бессознательной. Заметим, кстати, что мы непреднамеренно положили в основу этого рассуждения предположения, что переход из системы Ubw в ближайшую систему происходит не посредством новой записи, а посредством изменения состояния, перемены в активной энергии. Функциональное предположение в данном случае без труда одержало верх над топическим.
Этот вопрос отнятия либидо, однако, недостаточен, чтобы объяснить другую особенность вытеснения. Невозможно понять, почему бы представлению, сохранившему свою активность или получившему ее из Ubw, не возобновить попытки проникнуть в систему Vbw благодаря своей активности. В таком случае должно было бы повториться отнятие либидо, и та же игра продолжалась бы бесконечно, но в результате не было бы вытеснения. Таким же образом оказался бы несостоятельным описанный механизм отнятия предсознательной активной энергии и в том случае, если бы дело касалось первичного вытеснения; в этом случае мы имели бы дело с бессознательным представлением, не получившим еще активности из Vbw и у которого она поэтому и не может быть отнята.
Здесь нам нужно представить себе другой процесс, который в первом случае поддерживает вытеснение, а во втором – создает и сохраняет его. Такой процесс мы можем видеть только в предположении противодействия (Gegenbesetzung), посредством которого система Vbw защищается от натиска бессозна
– 168
тельного представления. На клинических примерах мы увидим, в чем выражается такого рода противодействие, развивающееся в системе Vbw. Это противодействие представляет собой постоянное усилие, создающее первичное вытеснение и обеспечивающее длительность этого вытеснения. Такое противодействие составляет механизм первичного вытеснения; при собственном вытеснении (подталкивание) присоединяется еще отнятие предсознательной активности. Весьма возможно, что именно та энергия, которая отнимается у представления, истрачивается на это противодействие.
Заметим, что при описании психических феноменов мы постепенно дошли до выявления, помимо динамической и топической, еще третьей, экономической точки зрения, стремящейся к тому, чтобы проследить судьбы количеств возбуждений и получить возможность, по крайней мере относительно, их оценивать. Мы находим нужным обозначать особым названием точку зрения, являющуюся завершением психоаналитического исследования. Я предлагаю назвать метапсихологическим такое описание психического процесса, при котором нам удается описать этот процесс в динамическом, топическом и экономическом отношениях. Наперед можно сказать, что в настоящем состоянии наших научных взглядов нам это удастся только в некоторых случаях.
Сделаем робкую попытку дать метапсихологическое описание процесса вытеснения при трех известных нам “неврозах перенесения”. При этом можем заменить “активную энергию” понятием “либидо”, потому что, как мы знаем, речь идет о судьбах сексуальных влечений.
При истерии страха часто не замечается первая фаза процесса; может быть, она и действительно пропускается, но при тщательном наблюдении ее легко разли
– 169
чить. Состоит она в том, что наступает страх, хотя и незаметно, по какой причине. Можно предположить, что в Ubw имелось любовное чувство, требовавшее перехода в систему Vbw; но направленная со стороны этой системы к означенному любовному движению активность как бы обращается в бегство, снова отнимается, и бессознательное либидо отвергнутого представления проявляется в виде страха. В случаях повторения этого процесса предпринимается первый шаг к тому, чтобы преодолеть это неприятное развитие страха. Эта отнятая активность соединяется с замещающим представлением, которое, с одной стороны, ассоциативно связано с отвергнутым представлением, а с другой стороны, благодаря отдаленности от него, осталось невытесненным (замена посредством сдвига) (Verschiebungsersatz) и допускает рационализацию еще не поддающегося задержке страха. Замещающее представление играет в системе Bw (Vbw) роль противодействия благодаря тому, что защищает Вw от возникновения в нем вытесненного представления; с другой стороны, теперь оно является исходным пунктом совершенно несдерживаемого аффекта страха и сопровождается соответствующим аффективным тоном. Клиническое наблюдение показывает, например, что ребенок, страдающий фобиями животных, испытывает страх в двух случаях: во-первых, когда усиливается вытесненное любовное чувство, и, во-вторых, когда он видит животное, внушающее страх. Замещающее представление в одном случае играет роль передаточного места из системы Ubw в систему Вw, а в другом случае самостоятельного источника развития страха. Расширение власти системы Вw обыкновенно выражается в том, что первый способ возбуждения, замещающего представления, все больше переходит во второй. Может быть, в конце концов ребенок ведет себя так, как будто он совсем не имеет никакой привязанности к отцу, совсем освободился от его влияния и действительно боится животного. Но дело в том, что этот страх перед животным поддерживается бессознательными влечениями, почему он оказывается слишком сильным и неподдающимся никаким воздействиям из системы Вw – чем и выдает свое происхождение из системы Ubw.
Противодействие (Gegenbesetzung) со стороны системы Вw привело, таким образом, во второй фазе развития истерии страха к появлению замещающего образования. Тот же механизм скоро опять находит применение. Как нам известно, процесс вытеснения еще не закончился, у него возникает новая цель в виде задачи сдержать развитие страха, исходящего из этого замещающего представления. Это происходит следующим образом: все близкие к замещающему представлению ассоциации приобретают особенную интенсивность, благодаря чему становятся особенно чувствительными ко всякому возбуждению. Возбуждение какого-нибудь места в этом охранительном заграждении должно дать повод к развитию небольшого страха вследствие связи с замещающим представлением. Этот страх служит сигналом к тому, чтобы посредством вторичного бегства активной энергии сдержать дальнейшее развитие страха. Чем дальше от внушающего страх заменяющего представления воздвигаются чувствительные и бдительные противодействия, тем точнее может функционировать механизм, назначение которого изолировать это замещающее представление и устранять от него новые возбуждения. Эти меры предосторожности охраняют, разумеется, только против таких возбуждений, которые проникают к замещающему представлению извне посредством восприятия, но они никогда не могут защитить замещающее представление от возбуждений, исходящих от влечений, которые проникают к замещающему представ
– 171
лению через посредство его связи с вытесненным представлением. Они поэтому начинают действовать только тогда, когда замещающее представление окончательно заменило вытесненное в сознании; но нельзя быть уверенным в том, насколько они действительны. При первом же усилении возбуждений влечений предохранительное заграждение вокруг заменяющего представления должно быть продвинуто дальше. Вся конструкция, выдвигаемая аналогичным образом, и при других неврозах носит название фобии. Выражением бегства перед сознательным активированием (Besetzung) заменяющего представления являются отказы, запреты, старания избегать того или другого, составляющие признаки истерии страха. Если сделать обзор всего этого процесса, то можно сказать, что третья фаза повторила в увеличенном размере работу второй фазы. Система Bw защищается от активирования, заменяющего представления, противодействием всех близких ассоциаций, подобно тому как оно раньше защищалось от возникновения вытесненного представления перенесением активности на заменяющее представление. Образование замены посредством сдвига, таким образом, не прекращается. Необходимо еще прибавить, что сначала система Вw имела маленькое место, служившее брешью для прорыва вытесненного влечения, а именно – одно только заменяющее представление; но что, в конце концов, вся эта фобическая надстройка соответствует изоляции влияния бессознательного. Далее следует подчеркнуть еще и ту интересную точку зрения, что благодаря всему этому пущенному в ход механизму отражения достигается проекция во вне опасности, исходящей от влечения. “Я” держится так, как будто опасность развития страха угрожает ему не со стороны влечения, а со стороны внешнего восприятия, и оно может поэтому реагировать на эту внешнюю опасность бегством в форме фобических мероприятий.
– 172
Одно достигается при этом процессе вытеснения: до известной степени удается сдержать развитие страха, но ценою тяжелых жертв – личной свободой. Однако попытки бегства перед требованиями влечений оказываются в общем бесполезными, а потому результат фобического бегства все-таки мало удовлетворителен.
Большая часть обстоятельств, открытых нами при истерии страха, относится также к двум другим неврозам, так что в дальнейших рассуждениях мы можем ограничиться рассмотрением различий и роли противодействия (Gegenbesetzung). При конверсионной истерии энергия влечения вытесненного представления превращается в иннервацию симптома. Вопрос о том, поскольку и при каких условиях благодаря такому оттоку энергии в иннервацию дренируется бессознательное представление, так что оно может прекратить свой нажим на систему Bw, и другие подобные вопросы лучше оставить для специального исследования истерии. Роль противодействия (Gegenbesetzung), исходящего из системы Bw (Vbw), совершенно ясна при конверсионной истерии и проявляется в образовании симптома. От противодействия зависит выбор части психического коррелята влечений, на которой концентрируется вся активная сила. Избранная для образования симптома часть должна удовлетворять требованию, одновременно выражать как цель желания влечения, так и противодействия или стремления к наказанию системы Bw; эта часть получает двойной приток активной силы и поддерживается с двух сторон, подобно замещающему представлению при истерии страха. Отсюда сам собой напрашивается вывод, что трата энергии на вытеснение со стороны системы Bw не должна быть так велика, как энергия активности (Besetzungsenergie), потому что сила вытеснения измеряется необходимым противодействием, а симптом опирается не только на противодействие, но также и
– 173
на сконцентрированную в нем активность влечения из системы Ubw.
Относительно невроза навязчивости мы можем прибавить к изложенным выше замечаниям только то, что при нем противодействие системы Вw явственнее всего выступает на первый план; именно оно, организованное как реактивное образование, совершает первое вытеснение, и на нем же впоследствии происходит обратный прорыв вытесненного представления. Есть основание предполагать, что преобладающая роль противодействия и отсутствие оттока энергии являются причиной того, что при истерии страха и неврозе навязчивости вытеснение оказывается менее удачным, чем при конверсионной истерии.
Особенные свойства системы Ubw
Особое значение получает подразделение на две психические системы, если мы обратим внимание на то, что процессы, происходящие в одной системе Ubw, обладают такими свойствами, каких нет в ближайшей высшей системе.
Ядро Ubw состоит из психического коррелята влечений, которые стремятся дать выход своей энергии, т. е. из желаний. Эти влечения координированы одно с другим, существуют рядом, не оказывая влияния друг на друга, и не противоречат друг другу. Если становятся одновременно активными два таких желания, цели которых должны казаться несовместимыми, то эти оба душевных движения не отдаляются одно от другого и не уничтожают одно другое, а объединяются для образования средней цели, компромисса.
В этой системе нет отрицания, нет сомнения, нет различных степеней достоверности. Все это привносится благодаря деятельности цензуры между Ubw и Vbw. Отрицание представляет собой замену вытес
– 174
нения более высокой ступени. В бессознательном имеются только в большей или меньшей степени активные содержания.
Господствует гораздо большая подвижность интенсивности активной силы, благодаря процессу сдвига (Verschiebung) одно представление может передать все количество своей активной силы другому, благодаря сгущению (Verdichtung) оно может сконцентрировать на себе всю активность многих представлений. Я предложил смотреть на оба эти процесса как на признаки так называемого психического первичного процесса (Primarvorgang). В системе Vbw господствует вторичный процесс (Sekundarvorgang);1 там, где такой первичный процесс может разыграться на элементах системы Vbw, он кажется комическим и вызывает смех.
Процессы системы Ubw находятся вне времени, т. е. они не распределены во временной последовательности, с течением времени не меняются, вообще не имеют никакого отношения ко времени. Отношения во времени также связаны с системой Вw. Процессы Ubw также мало принимают во внимание реальность. Они подчинены принципу наслаждения; судьба их зависит только от того, насколько они сильны и отвечают ли они требованиям регулирования наслаждения неудовольствия (Lust -Unlust).
Итак, повторим: отсутствие противоречия, первичный процесс (подвижность активной силы), течение вне времени и замена внешней реальности психической – тако
1 См. изложенное в главе VII толкование сновидений, основышающееся на высказанных J. Вгеuег’ом идеях в “Studien uber Hysterie”.
2 Обсуждение другого значительного преимущества Ubw мы оставляем до другого раза.
– 175
вы признаки, которые мы можем найти в процессах, относящихся к системе U b w.2
Мы узнаем бессознательные процессы только при условиях сновидения и невроза, т. е. тогда, когда процессы более высокой системы Ubw, благодаря понижению (регрессии), переводятся на более раннюю ступень. Сами по себе они незаметны и неспособны к существованию, потому что система Ubw очень рано покрывается Vbw, которая овладевает подступом к сознанию и к двигательной сфере. Отток энергии системы Ubw переходит в виде телесной иннервации к развитию аффекта, но, как мы слышали, и этот путь к разрежению у него оспаривает Vbw. Сама по себе при нормальных условиях система Ubw не могла бы произвести ни одного целесообразного мускульного действия, за исключением организованных уже в рефлексы.
Полное значение описанных признаков системы Ubw может стать нам ясным только тогда, когда мы противопоставим их свойствам системы Vbw и сравним одни с другими. Однако это завело бы нас так далеко, что я предлагаю опять согласиться на отсрочку и приступать к сравнению обеих систем только в связи с исследованием высшей системы. Теперь же упомянем только о самом необходимом.
В процессах системы Vbw – безразлично, осознаны ли они уже или только могут быть осознаны – имеется склонность к задержке способности к оттоку энергии от действенных представлений. Если процесс переходит с одного представления на другое, то первое представление сохраняет часть своей активной силы и только небольшая часть этой силы претерпевает сдвиг. Сдвиг и сгущение, подобные тем, какие бывают при первичном процессе в Vbw, исключаются или очень ограничены. Это обстоятельство побудило J. Breuег’а допустить два различных состояния активной энергии душевной жизни: одну тонически связан ную, и другую – свободно подвижную, стремящуюся к выходу. Я полагаю, что это различие составляет до настоящего времени глубочайшее понимание нами сущности нервной энергии, и не вижу, как можно обойтись без него. Для метапсихологического описания является необходимой потребностью – но, может быть, еще слишком рискованным предприятием – продолжать дискуссию по этому вопросу.
В системе Vbw создается возможность сообщения между содержанием представлений с целью оказывать влияние друг на друга, создаются расположения этих представлений во временном порядке, организация одной или нескольких цензур, испытание реальности и принцип реальности. Также и сознательная память зависит, по-видимому, от Vbw; ее необходимо строго отличать от следов воспоминаний, в которых зафиксированы переживания Ubw. Память соответствует, вероятно, особой записи вроде той, которую мы хотели было допустить для изображения зависимости между сознательными и бессознательными представлениями, но сейчас же отказались от этого. В связи с этим мы получим средство покончить с наименованием высшей системы, которую мы теперь, за отсутствием точных указаний, называем то Vbw, то Вw.
Теперь своевременно высказать предупреждение – не обобщать слишком поспешно того, что мы открыли относительно распределения душевной деятельности между обеими системами. Мы описываем обстоятельства так, как они проявляются у зрелого человека, у которого система Ubw, строго говоря, функционирует только как предварительная ступень высшей организации. Из нашего описания не следует делать вывода о том, какое содержание имеет эта система, каково ее отношение в период индивидуального развития и какое значение она имеет у животного; это должно составить предмет самостоятельного исследования. Но
– 177
мы должны считаться с возможностью найти и у человека такие болезненные условия, при которых меняется содержание и признаки обеих систем или даже когда они совершенно заменяют одни других.
Сообщение между обеими системами. Продукты Ubw
Было бы неверно представить себе, что Ubw остается в покое, тогда как вся психическая работа проделывается в Vbw, что Ubw представляет собою нечто такое, с чем уже покончено, – рудиментарный орган, остаток после завершенного развития. Не менее ошибочно было бы предполагать, что сообщение между двумя системами ограничивается актом вытеснения, благодаря которому Vbw сбрасывает в пропасть Ubw все, что ему кажется помехой. Ubw живет, развивается и поддерживает с Vbw целый ряд связей; между прочим, они иногда действуют и совместно. Обобщая, следует сказать: Ubw продолжает свое существование в так называемых отпрысках (Alkommlinge), оно доступно воздействию жизни, всегда влияет на Vbw и, со своей стороны, даже подвергается влиянию Vbw.
Изучение отпрысков Ubw разочарует нас в нашей надежде на схематически строгое разделение между обеими психическими системами. Это, наверное, вызовет неудовольствие результатами нашей работы и, вероятно, будет использовано для того, чтобы подвергнуть сомнению ценность нашего способа подразделять психические процессы. Однако мы укажем, что не ставили себе другой задачи, как только обратить в теорию результаты наблюдений, но отказываемся от обязательства с самого начала создать теорию, подкупающую своей простотой. Мы отстаиваем ее осложнения, поскольку они соответствуют наблюдениям, и не отказываемся от надежды, что именно эти ослож
– 178
нения приведут нас к окончательному познанию истинного положения вещей, простому по существу, но соответствующему осложнениям реальности.
Между отпрысками Ubw влечений описанного характера встречаются некоторые, соединяющие в себе противоположные назначения. С одной стороны, они высокоорганизованы, свободны от противоречий, использовали все достижения системы Вw и, по нашему суждению, мало чем отличаются от этой системы. С другой стороны, они бессознательны и неспособны стать сознательными. Качественно они принадлежат, таким образом, системе Vbw, а фактически – Ubw. Происхождение их остается решающим моментом, определяющим их участь. Их можно сравнить с потомками от смешанных браков разных человеческих рас, в общем уже совсем похожими на белых, но выдающими свое цветное происхождение той или другой странной чертой и потому остающихся исключенными из общества и лишенными всех преимуществ белых. Таковы фантазии нормальных и невротиков, и которых мы открыли предварительную ступень сновидений и образований симптомов и которые, несмотря на свою высокую организацию, остаются вытесненными и не могут быть осознанными. Они приближаются к сознанию и не испытывают помехи, пока у них нет интенсивной активной силы, но отбрасываются назад от сознания, как только их активность переходит за определенную степень. Точно такие же, более высокоорганизованные отпрыски Ubw представляют из себя заменяющие образования, которым, однако, удалось прорваться к сознанию благодаря какому-нибудь благоприятному взаимоотношению, как, например, благодаря совпадению с Vbw.
Если мы в другом месте подробнее исследуем условия процесса осознания, то сможем разрешить часть возникающих здесь затруднений. Теперь нам кажется
– 179
уместным противопоставить способу рассмотрения вопроса, исходящему из бессознательного, которого мы придерживались до сих пор, – противоположный, исходящий из сознания. Сознанию противопоставляется вся сумма психических процессов как область предсознательного. Очень большая часть этого предсознательного исходит из бессознательного, носит характер его отпрысков и прежде, чем быть осознанной, должна быть подвергнута цензуре. Другая часть Vbw способна проникнуть в сознание без цензуры. Здесь мы впадаем в противоречие с прежним предположением. При рассмотрении вопроса о вытеснении мы были вынуждены поместить цензуру, решающую вопрос об осознании, между Ubw и Vbw. Теперь мы готовы допустить цензуру между Vbw и Вw. Однако мы поступим правильно, если не увидим в этом осложнении большой трудности, а допустим, что каждому переходу от одной системы в ближайшую высшую, т. е. каждому шагу вперед к высшей ступени психической организации, соответствует новая цензура. Благодаря этому, однако, совершенно отпадает предположение о беспрерывном обновлении записей.
Причину всех этих трудностей нужно искать в том, что момент осознанности, единственный непосредственно данный нам признак психических процессов, никоим образом не годится для того, чтобы стать и признаком различия систем. Независимо от того, что сознательное не всегда сознается, а временно бывает также латентным, наблюдение показало нам, что многое, обладающее качествами системы Vbw, не становится сознательным; кроме того, нам предстоит еще узнать, что осознание ограничивается еще известным направлением сознательного внимания. Сознание не находится, таким образом, в прямых отношениях ни к системам, ни к вытеснению. В действительности не только психически вытесненное остается чуждым сознанию, но так
– 180
же и часть господствующих в нашем “Я” душевных движений, т. е. самое сильное, – функциональная противоположность вытесненного. По мере того как мы продвигаемся к метапсихологическому пониманию душевной жизни, мы должны научиться эмансипироваться от значения симптома “сознательность”.
Пока мы не освободились от этого симптома, мы всегда видим, что наши обобщения нарушаются исключениями. Мы видим, как отпрыски Vbw становятся сознательными в виде заменяющих образований симптомов, обычно после того, как подверглись большим искажениям в сравнении с бессознательным, но часто сохраняя многие признаки, подлежащие вытеснению. Мы находим, что много предсознательных образований остаются бессознательными, хотя они, по нашему мнению, по природе своей вполне могли бы быть осознанными. Вероятно, на них сказывается более сильное притяжение со стороны Ubw. Мы вынуждены искать более важное различие между предсознательным и бессознательным, а не между сознательным и предсознательным. Ubw не допускается цензурой на границе с Vbw, но отпрыски Ubw могут обойти эту цензуру, приобрести высокую организацию, возрасти в Vbw до известной интенсивности активной силы, по тут, когда они, перейдя через известную границу этой интенсивности, пытаются проникнуть в сознание, открывается их происхождение из Ubw, и на новой пограничной цензуре между Vbw и Bw они снова подвергаются вытеснению. Первая цензура функционирует против самого Ubw, а последняя – против предсознательных отпрысков Ubw. Можно было бы подумать, что в течение индивидуального развития цензура продвинулась немного вперед.
Во время психоаналитического лечения мы приводим неопровержимое доказательство существования второй цензуры между системами Vbw и Bw. Мы
– 181
требуем от больного, чтобы он воспроизводил большое количество отпрысков Ubw, обязываем его преодолевать возражения цензуры против осознания этих предсознательных образований и победой над этой цензурой пробиваем себе путь к устранению вытеснения, являющегося делом рук прежней цензуры. Присоединим сюда замечание, что существование цензуры между Vbw и Bw напоминает нам о том, что осознание не является простым актом восприятия, а, вероятно, следствием усиленной концентрации активной силы (Uberbesetzung), дальнейшим успехом психической организации.
Обратимся теперь к вопросу о сообщении бессознательного с другими системами, не столько для того, чтобы открыть нечто новое, сколько для того, чтобы не пропустить самого очевидного. В истоках деятельности влечений больше всего сообщаются между собой системы. Часть возникших здесь процессов проходит через Ubw, как через подготовительную ступень, и достигает высшего психического развития в Bw, другая часть задерживается как Ubw. Но Ubw достигают также переживания, исходящие из внешних восприятий. Все пути от восприятия к Ubw остаются обыкновенно свободными; только пути, ведущие от Ubw дальше, преграждаются вытеснением.
Замечательно, что Ubw одного человека может непосредственно влиять на Ubw другого, обойдя его Вw. Этот факт заслуживает подробного исследования особенно в том отношении, исключилась ли совершенно при этом предсознательная деятельность; но факт неоспорим и заслуживает точного описания.
Содержание системы Vbw (или Bw) происходит отчасти от деятельности влечений (через посредство Ubw), отчасти из восприятий. Подлежит еще сомнению, в какой мере процессы этой системы могут оказывать непосредственное влияние на Ubw; исследо
– 182
вание патологических случаев часто доказывает невероятную самостоятельность Ubw и неподатливость его влиянию других систем. Болезни характеризуются вообще полным расхождением стремлений, абсолютным распадом обеих систем. Однако психоаналитическое лечение построено на воздействии на Ubw через Вw и во всяком случае показывает, что такое воздействие не невозможно, хотя и удается с большим трудом. Отпрыски бессознательного, являющиеся посредственным звеном между обеими системами, прокладывают путь для такой психоаналитической работы, но мы допускаем, что изменение Ubw, протекающее самостоятельно под влиянием Bw, представляет гобой трудный и длительный процесс.

Сотрудничество предсознательного и бессознательного, даже интенсивно вытесняемого душевного движения, может иметь место, если создается такая ситуация, что бессознательное душевное движение оказывает действие, одинаковое по смыслу с каким-нибудь господствующим в сознании стремлением. В этом случае вытеснение прекращается и вытесненная активность принимается как усиление намерений “Я”. Бессознательное по отношению к этой одной только констеляции находит оправдание со стороны “Я” без того, чтобы что-нибудь изменилось в вытесненном бессознательном. При таком сотрудничестве успех, одерживаемый Ubw, очевиден; усиленные стремления проявляются все-таки иначе, чем нормальные: они создают способность к исключительной по совершенству деятельности и проявляют такую же сопротивляемость, против возражений, как навязчивые симптомы.
Содержание Ubw можно сравнить с психическими аборигенами. Если у человека имеются унаследованные психические образования, нечто аналогичное инстинкту животных, то это составляет ядро бессознательного. К ядру позже присоединяется все устраненное в период
– 183
детского развития из сознания как недопустимое, по природе своей ничем не отличающееся от унаследованного. Резкое и окончательное разделение содержания обеих систем обыкновенно устанавливается только к наступлению половой зрелости.
Узнавание бессознательного
Изложенными выше рассуждениями исчерпывается все, что можно сказать об Ubw, поскольку пользуешься материалом только из знакомства со сновидением и неврозами перенесения. Это, безусловно, немного, местами производит впечатление неясного и спутанного и оставляет желать возможности привести Ubw в классификационную связь с уже известным или ввести его в состав уже знакомого. Только анализ заболеваний, названных нами нарциссическими психоневрозами, обещает нам открыть необходимые точки зрения, благодаря которым загадочное Ubw станет нам более знакомым, как бы легко осязаемым.
Со времени работы Abraham’a (1908 г.), повод к которой добросовестный автор приписывает мне, мы пытаемся характеризовать Dementia ргаесох Kraepelin’a (Schizophrenia Bleuler’a) ее отношением к противоположности между “Я” и объектом. При неврозах перенесения (истерии страха и конверсионной истерии, неврозе навязчивости) не было ничего такого, что могло бы выдвинуть на первый план это противоречие. Правда, было известно, что невозможность овладеть объектом ведет к возникновению невроза и что невроз влечет за собой отказ от реального объекта, а также что отнятое у реального объекта либидо возвращается к воображаемому объекту и дальше к вытесненному – Introversio. Но привязанность к объектам вообще удерживается при этих болезнях с большой энергией, и более детальное изучение процесса вытеснения
– 184
показало нам, что в системе Ubw, несмотря на вытеснение или, правильнее, – вследствие его – сохраняется привязанность к объектам. Способность к перенесению чувств, которые мы используем при этих заболеваниях с терапевтической целью, предполагает ненарушенную привязанность к объектам.
При шизофрении же мы вынуждены были остановиться на предположении, что после процесса вытеснения отнятое у объектов либидо не ищет нового объекта, что в данном случае, следовательно, привязанность к о6ъектам прекращается и снова восстанавливается примитивное состояние нарциссизма, при котором нет объектов. Неспособность этих пациентов к перенесению чувств – поскольку распространен процесс болезни, – вытекающая отсюда их недоступность для терапии, свойственное им отрицание внешнего мира, проявляющиеся признаки преувеличенной привязанности к собственному “Я”, конечная апатия в последней фазе болезни – все эти клинические признаки как будто прекрасно подтверждают предположение об отказе от привязанности к объектам. Что касается взаимоотношения обеих систем, то всем наблюдателям бросилось в глаза, что при шизофрении высказывается вполне сознательно много такого, что при неврозах перенесения должно было быть открыто в бессознательном при помощи психоанализа. Но сначала не удавалось установить понятную связь между взаимоотношением “Я” – объект и относительной степенью сознания.
Искомая связь, как кажется, открывается следующим неожиданным путем. При шизофрении можно наблюдать, особенно в поучительных начальных стадиях, определенные изменения языка, из которых некоторые заслуживают рассмотрения с определенной точки зрения. Способ выражения часто становится предметом особой заботливости, он становится “неестественным”, “манерным”. В фразах проявляется осо
– 185
бая дезорганизация построения, благодаря которой они становятся непонятными, так что мы считаем речи больных нелепыми. В содержании этих речей на первый план часто выдвигаются отношения к органам или иннервациям тела. К этому можно еще прибавить, что в подобных симптомах шизофрении, соответствующих истерическим или навязчивым, заменяющим образованиям, отношения между заменяющим и вытесненным показывают особенности, которые нас удивили бы при обоих упомянутых неврозах.
Доктор V. Tausk (Вена) предоставил в мое распоряжение некоторые из своих наблюдений над начальными стадиями шизофрении, которые отличаются тем преимуществом, что больная сама еще охотно объясняла свои речи. На двух из его примеров покажу, какой взгляд я собираюсь защищать; впрочем, я ничуть не сомневаюсь, что всякому наблюдателю будет нетрудно раздобыть такой материал в большом количестве.
Одна больная Tausk’a, девушка, попавшая в клинику после ссоры со своим возлюбленным, жалуется: “Глаза стоят неправильно, они отведены (Die Augen sind nicht richtig sie sindverdreht)”. Она сама это объясняет, в совершенно связной речи, рядом упреков по адресу возлюбленного. “Она его совсем не может понять, всякий раз у него другой вид, он – льстец, он отводит глаза (ein Augen verdreher), он отвел ей глаза, теперь у нее отведенные глаза, у нее уже больше не ее глаза, она смотрит на свет другими глазами”.
То, что больная говорит по поводу своей непонятной речи, равноценно анализу, так как содержит эквивалент этой речи в общепонятных выражениях; в то же время ее слова объясняют значение и происхождение шизофренического словообразования. В согласии с Tausk’ом я подчеркиваю в этом примере то, что отношение к органу (глазу) замещает все содержание речи.
– 186
Шизофреническая речь имеет здесь ипохондрическую черту – она стала языком органов.
Другое заявление этой же больной: “Она стоит в церкви, вдруг она чувствует толчок, она должна стать иначе (Sich anders stellen), как будто ее кто-то поставил (als stellte sie jemand), как будто она поставлена (als wurde sie gestellt)”.
К этому относится анализ целого ряда упреков по адресу возлюбленного: “Он пошляк, сделавший ее, такую утонченную по своему воспитанию, также пошлой. Он сделал ее похожей на себя, так как убедил ее, что превосходит ее; теперь она стала такой же, как он, потому что думала, что станет лучше, если будет похожа на него. Он представлялся (скрывался – ег hat sich verstellt), теперь она такая же, как и он (идентификация!), он ее подменил (ег hat sie verstellt)”.
Движение, состоящее в том, что “она иначе” стала, – замечает Tausk является изображением слова “представляться” и отождествлением с возлюбленным. Я опять подчеркиваю преобладание того элемента из всего хода мыслей, который имеет своим содержанием телесную иннервацию (правильнее, ощущение этой иннервации). Истеричка в первом случае судорожно бы закатила глаза, во втором – действительно произвела бы толчок, вместо того чтобы почувствовать импульс к этому или ощущение этого, и в обоих случаях у нее не было бы сознательной мысли об этом и впоследствии она не в состоянии была бы высказывать такие мысли.
Вот что показывают оба наблюдения по поводу того, что мы назвали ипохондрическим языком органов. Но, что нам кажется более важным, они указывают и на другое положение вещей, которое очень часто можно доказать, например, на собранных в монографии Bleuler’a случаях, и которое можно
– 187
выразить в определенной формуле. При шизофрении слова подвергаются тому же процессу, который делает из латентных мыслей сновидения картины сновидения и который мы назвали первичным психическим процессом. Они подвергаются сгущению и при помощи сдвига передают одно другому без остатка свои активные энергии; процесс может пойти так далеко, что единственное слово может заменить целую цепь мыслей, если только это слово пригодно к этому благодаря своей многозначности. Работы Bleuler’a, Jung’a и их учеников содержат много материала, доказывающего именно это положение.1
Прежде чем мы сделаем вывод из этих впечатлений, упомянем еще о тонком, но производящем странное впечатление различии между шизофреническими и истерическими и навязчивыми, заменяющими образованиями. Пациент, которого я в настоящее время наблюдаю, отвлечен от всех жизненных интересов дурным состоянием кожи на своем лице. Он утверждает, что на лице у него угри и глубокие дыры, видные всякому. Анализ доказывает, что он разыгрывает на своей коже свой кастрационный комплекс. Сначала он без всякого раскаяния возился со своими угрями, выдавливание которых доставляло ему большое удовольствие, потому что, как он говорил, при этом кое-что выбрызгивалось. Затем он начал думать, что всюду, где он удалял угри, образовалась ямка, и он делал себе жесточайшие упреки за то, что вследствие “постоянной возни с рукой” он навсегда испортил себе кожу. Совершенно очевидно, что выжимание содержимого угрей заменяло ему онанизм. Затем образующаяся по его вине ямка, представляет собой женские гениталии, т. е. осу
1 Иногда работа сновидений обращается со словами как с вещами и создает тогда очень похожие “шизофренические” речи или новообразования слов.
– 188
ществление вызванной онанизмом угрозы кастрации (или заменяющие ее фантазии). Это заменяющее образование, несмотря на свой ипохондрический характер, имеет много сходства с истерической конверсией, и все же здесь чувствуется, что в данном случае происходит что-то другое, что нельзя допустить подобного заменяющего образования при истерии, еще до того, как возможно указать, на чем основано это различие. Маленькую ямочку, вроде кожной поры, истерик вряд ли превратит в символ вагины, которую он обычно сравнивает со всевозможными предметами, заключающими какую-нибудь полость. Мы также полагаем, что большое количество ямочек удержит его от того, чтобы заменить ими женские гениталии. То же можно сказать об одном юноше-пациенте, о котором Tausk несколько лет тому назад сделал сообщение в Венском психоаналитическом обществе. Он держал себя обычно совсем как страдающий навязчивостью, часами совершал свой туалет и т. п. Но странным было у него то, что он мог без всякого сопротивления рассказывать о значении своих задержек. При натягивании чулок, например, ему метала мысль, что он может растянуть сеть ткани, т. е. дырки, а каждая дырка имела для него значение символа женских половых отверстий. И этого нельзя допустить у страдающего навязчивостью. Такой больной, которого наблюдал R. Reitler, страдавший тем, что также испытывал задержки при надевании чулок, нашел, после того как преодолел сопротивление, объяснение: что нога является символом penis’a, а натягивание чулка – онанистическим актом; и он должен был беспрерывно надевать и снимать чулок отчасти для того, чтобы усовершенствовать картину онанизма, отчасти, чтобы отрицать, что он совершал его.

Если мы себя спросим теперь, что придает странный характер шизофреническому заменяющему образованию и симптому, то поймем, наконец, что это дела
– 189
ет преобладание словесных отношений над предметными. Между выдавливанием угря и эякуляцией из penis’a имеется очень маленькое предметное сходство, и еще меньшее – между бесчисленными мелкими порами кожи и вагиной; но в первом случае и тот и другой раз выбрызгивается что-то, а ко второму случаю дословно подходит циничная фраза: “дырка есть дырка”. Сходство словесного выражения, а не сходство обозначаемых вещей предписывает замену. Там, где слово и вещь не совпадают, шизофреническое заменяющее образование отличается от такового при неврозах перенесения.
Приведем этот взгляд в связь с предположением, что при шизофрении исчезает привязанность к объектам. В таком случае мы должны изменить: привязанность к словесным представлениям объектов сохраняется. То, что мы можем назвать сознательным представлением об объекте, распадается для нас теперь на словесное представление и предметное представление, состоящие в активности, если не непосредственных образов воспоминания о предметах, то, по меньшей мере, более отдаленных, отходящих от них следов воспоминаний. Тут мы вдруг узнаем, чем отличается сознательное представление от бессознательного. И то и другое являются не различными, как мы думали, записями того же содержания в различных психических местах и не различными функциональными состояниями активности в одном и том же месте, а сознательное представление обнимает предметное представление плюс соответствующее словесное представление, бессознательное – состоит только из одного предметного представления. Система Ubw содержит предметные активные силы объектов, первые действительные привязанности к объекту; система Vbw образуется благодаря тому, что активность этих предметных представлений возрастает вследствие связи с соответствующими представлениями. Такие имен
– 190
но усиления активной силы, как мы можем предполагать, создают более высокую психическую организацию и делают возможной замену первичного процесса господствующим в Vbw вторичным процессом. Теперь мы можем также точно выразить, в чем именно отказывает вытеснение при неврозах перенесения отвергнутому представлению: выражению словом, которое должно содержаться связанным с объектом. Невыраженное словом представление или не обладающий усиленной активностью психический акт остается тогда в Ubw – как вытесненный.
Я должен обратить внимание, как давно уже нам было известно то, благодаря чему нам теперь понятен один из самых странных признаков шизофрении. На последней странице опубликованного в 1900 г. “Толкования сновидений” указывается, что мыслительные процессы, т. е. наиболее отдаленные от восприятий процессы активирования, сами по себе качественно безразличны, бессознательны и получают способность становиться сознательными только благодаря связи с остатками словесных восприятий. Словесные представления, в свою очередь, происходят от чувственных восприятий таким же образом, как и предметные представления, так что возникает вопрос, почему представления объектов не могут быть осознаны посредством их же собственных остатков восприятий. Но, вероятно, мышление происходит в процессах столь отдаленных от первоначальных остатков восприятий, что они ничего больше не получают от их качеств и нуждаются в усилении новыми качествами для того, чтобы стать сознательными. Кроме того, благодаря создающейся связи со словами качество могут приобрести и такие активные представления (Besetzungen), которые не получили никакого качества от восприятий, потому что соответствуют только взаимоотношению между объектами. Такие, только благодаря словам, ставшие улови
– 191
мыми взаимоотношения составляют главную часть наших мыслительных процессов. Мы понимаем, что вступление в связь со словесными представлениями еще не совпадает с осознанием, а создает только возможность его, что оно, следовательно, характеризует только систему Vbw. Но тут мы замечаем, что с этими соображениями мы отступаем от нашей настоящей темы и попадаем в самую суть проблем предсознательного и бессознательного, которые мы считаем более целесообразными отложить от специального исследования.
Относительно шизофрении, которой мы здесь касаемся лишь постольку, поскольку нам это кажется необходимым для общего ознакомления с Ubw, у нас возникает сомнение, имеет ли процесс, названный вытеснением при этом заболевании, вообще что-нибудь общее с вытеснением при неврозах перенесения. Формула, что вытеснение – процесс, происходящий между системами Ubw и Vbw (Bw) и ведущий к устранению вытесненного из сознания, нуждается, во всяком случае, в изменении, чтобы ее можно было распространить и на Dementia ргаесох, и на другие нарциссические заболевания. Но в общем все же остается попытка к бегству “Я”, выражающаяся в отнятии сознательных привязанностей. Уже самое поверхностное соображение показывает, насколько глубже и основательнее это бегство “Я” при нарциссических неврозах.
Если при шизофрении это бегство состоит в отнятии активной силы влечений в тех местах, которые заняты бессознательными представлениями объектов, то странным кажется, что относящаяся к системе Vbw часть тех же представлений объектов – соответствующие им словесные представления приобретают более интенсивную активность. Скорее следовало бы ожидать, что словесные представления в качестве предсознательной части этих бессознательных представлений объектов должны принять первый удар вытеснения и лишиться
– 192
совершенно своей активности, раз вытеснение дошло до бессознательных предметных представлений. Во всяком случае это довольно трудно понять. Это объясняется тем, что восстановление активности словесных представлений не относится к акту вытеснений, а является первой попыткой к исцелению или выздоровлению, которая так явно преобладает в клинической картине шизофрении. Попытки последнего рода стремятся вновь овладеть утерянными объектами и весьма возможно, что с этой целью они направляются к объекту через словесную его часть; но тут они вынуждены, однако, удовлетвориться словами вместо предметов. Наша душевная деятельность вообще развивается в двух противоположных направлениях: или от влечений через систему Ubw к сознательному мышлению, или под влиянием внешних возбуждений через систему Ubw и Bw до бессознательных активных представлений (Веsetzungen) “Я” и объектов. Этот второй путь, несмотря на имевшее место вытеснение, должен оставаться свободным, и некоторая часть его остается открытой для попыток невроза снова овладеть объектами. Когда мы мыслим абстрактно, нам грозит опасность пренебречь взаимоотношениями между словами и бессознательными предметными представлениями, и нельзя отрицать, что наше философствование в таких случаях приобретает нежелательное сходство по содержанию и форме выражения с мыслительной работой шизофреников. С другой стороны, можно попытаться охарактеризовать образ мышления шизофреников в виде оперирования в мыслях над конкретными предметами, как если бы они были отвлеченными.
Если мы действительно верно распознали Ubw и правильно определили различие бессознательного представления от предсознательного, то наши исследования, исходящие из ряда других областей, должны привести нас к такому же взгляду.
– 193
ПРИМЕЧАНИЕ. Номера страниц в данном тексте указаны так, как даны в книге.
Текст печатается по изданию: Зигмунд ФРЕЙД. Основные психологические теории в психоанализе. Очерк истории психоанализа: Сборник. СПб., “Алетейя”, 1998. / Фрейд З. Бессознательное. С 151 – 193.

Пределы либеральной демократии — размышления Славоя Жижека

 

В течение нескольких недель накануне президентских выборов в США различные направления правопопулистского сопротивления постепенно формируют единое движение.

«Группы вооруженной милиции на заключительных этапах президентских выборов в США формируют альянс со сторонниками теорий заговора, ковиддиссидентами и антипрививочниками – все это усиливает опасения, что в преддверии выборов могут возникнуть проемы. Ведущие сторонники антиправительственных и антинаучных взглядов собрались в выходные вместе с основателем одной из крупнейших групп милиции».

Здесь сошлись вместе три разных группы: сторонники теорий заговора (как QAnon), отрицатели Ковид-19 и вооруженная милиция. Эти группы часто непоследовательны и относительно независимы: есть теории заговора, которые не отрицают реальность пандемии, но видят в ней (китайский) заговор по уничтожению США; могут быть отрицатели Ковид-19, которые не видят заговора, стоящего за пандемией, а просто отрицают серьезность угрозы (Агамбен) и т.д. Но эти три группы сейчас выступают вместе. Вооруженная милиция выставляет себя защитниками свобод, которым угрожает заговор глубинного государства против переизбрания Трампа, и они рассматривают пандемию как ключевой элемент этого заговора; если Трамп проиграет выборы, то это будет результатом этого заговора, а это значит, что насильственное сопротивление уходу Трампа законно.

В октябре 2020 года ФБР выявило, что группа милиционеров из числа правых планировала похитить губернатора штата Мичиган Гретхен Уитмер и спрятать ее в где-то Висконсине. Там ее планировали подвергнуть своеобразному народному «суду» за ее «измену»: на посту губернатора она ввела жесткие меры для сдерживания распространения инфекции Ковид-19 и, по мнению группы милиционеров, тем самым нарушила свободы, гарантированные конституцией США. Не напоминает ли этот план о самом известном политическом похищении людей в Европе? В 1978 году одна из ключевых фигур итальянского политического истеблишмента, которая рассматривала возможность создания большой коалиции христиан-демократов и коммунистов, была похищена «Красными бригадами», предана народному суду и застрелена…

И здесь снова права Анжела Найгл: новые правые популисты берут на вооружение меры, которые десятилетия назад четко ассоциировались с крайне левыми «террористическими» группами. Это, конечно, ни в коем случае не означает, что две «крайности» как-то совпадают: у нас нет никакого устойчивого центра, симметрично фланкированного двумя крайностями. Базовый антагонизм — это антагонизм между истеблишментом и левыми, а силовой «экстремизм» правых — это паническая реакция, спровоцированная угрозой центру. Это стало ясно во время последних президентских дебатов, когда Трамп обвинил Байдена в поддержке программы «Здравоохранение для всех»: «Байден согласился с Сандерсом», на что Байден ответил: «Я победил Берни Сандерса». Посыл этого ответа был ясен: Байден — это Трамп с человеческим лицом, и, несмотря на их противостояние, у них один и тот же враг. Все это — либеральный оппортунизм в худшем его проявлении: отречься от левых «экстремистов» из страха не испугать центр.

Трамп играет здесь двусмысленную роль. Когда его спрашивают о радикальных правых группах, пропагандирующих насилие или теории заговора, он готов формально дистанцироваться от этих проблемных аспектов, восхваляя при этом патриотизм этой публики в целом. Эта дистанция, конечно, пустая, это чисто риторический прием: от этой публики молчаливо ждут, что она будет действовать в ответ на неявные призывы к насилию, которыми полны речи Трампа. Когда Трамп постоянно нападает на воображаемое левацкое насилие, он делает это в терминах, провоцирующих раскол насилие.

Примером подобного является ответ Трампа на вопрос о насилии, которое пропагандируют и практикуют представители движения «Proud Boys»: «Буквально через несколько минут после того, как президент США Дональд Трамп сказал представителям «Proud Boys», ультраправой группы, члены которой поддерживают идею о превосходстве белых, «отойти, но быть рядом», по национальному телевидению 29 сентября 2020 года, члены группы, состоящей только из мужчин, весьма обрадовались тому, что они посчитали «историческим» моментом в их идеологической борьбе против левых».

Это (если можно простить меня за использование этого выражения, которое здесь весьма неуместно) лучший Трамп: он действительно говорит им отойти в сторону, т.е. воздерживаться от насилия, но добавляет «быть рядом», т.е. быть готовыми – но к чему? Подтекст понятен и однозначен: будьте готовы к насилию, если Трамп проиграет выборы. Даже если опасность фактического развязывания гражданской войны в США, вероятно, незначительна, сам факт, что об этой возможности широко говорят, уже имеет значение.

Но не только США движутся в этом направлении. Обратите внимание на обложки европейских СМИ. В Польше либералы жалуются, что они становятся зрителями демонтажа демократии, и то же самое происходит в Венгрии… В еще более общем плане, очевидное напряжение, присущее самому понятию парламентской демократии, сегодня становится все более заметным. Демократия означает две вещи: «власть народа» (государство должно выражать существенную волю большинства) и доверие к избирательному механизму (сколько бы манипуляций и лжи не творилось, после подсчета цифр результат должен быть принят всеми сторонами). Именно это произошло, когда Эл Гор признал свое поражение Бушу, хотя за него проголосовало больше людей, а подсчет голосов во Флориде был весьма сомнителен. Доверие к формальной процедуре — это то, что придает парламентской демократии устойчивость.

Проблемы возникают тогда, когда эти два измерения выходят из синхронизации, и когда левые или правые начинают требовать, чтобы интересы большинства народа превалировали над избирательными формальностями. В некотором смысле они правы: механизм демократического представительства на самом деле не является нейтральным: «Если демократия — это представительство, то она, прежде всего, представляет общую систему, поддерживающий ее строй. Иными словами, электоральная демократия является лишь представительной в той мере, в какой она является прежде всего консенсусным представительством капитализма, которое сегодня переименовано в «рыночную экономику»»[1].

Эти строки следует воспринимать в самом строгом формальном смысле. На эмпирическом уровне, конечно, многопартийная либеральная демократия «представляет» — отражает, регистрирует, измеряет – количественную дисперсию различных мнений народа, что люди думают о предлагаемых партиями программах и о своих кандидатах и т.д. Однако до этого эмпирического уровня и в гораздо более радикальном смысле сама форма многопартийной либеральной демократии «олицетворяет» — конкретизирует — определенный образ общества, политики и роли в ней личности: политика организуется в партиях, которые посредством выборов соревнуются за контроль над государственным законодательным и исполнительным аппаратом и т.д. Следует всегда помнить, что этот каркас никогда не бывает нейтральным, поскольку он привилегирует определенные ценности и практики.

Эта не-нейтральность становится зримой в моменты кризиса или безразличия, когда мы наблюдаем неспособность демократической системы регистрировать то, что люди фактически хотят или думают. Неспособность, о которой идет речь, отражается такими аномальными явлениями, как выборы в Великобритании в 2005 году: несмотря на растущую непопулярность Тони Блэра (за него регулярно голосовали как за самого непопулярного человека в Великобритании), не было никакой возможности для того, чтобы это недовольство Блэром нашло свое политически эффективное выражение. Очевидно, что в данном случае что-то было в корне неправильным. Дело не в том, что люди «не знали, чего они хотят», а в том, что циничная отставка мешала им действовать, так что в результате образовался странный разрыв между тем, что думают люди, и тем, как они действуют (голосуют).

Год назад, или около того, этот же разрыв более явно продемонстрировали «желтые жилеты» во Франции. Они самым четким образом предъявили то, что невозможно было перевести или перенести на условия политики институционального представительства, поэтому в тот момент, когда Макрон пригласил их представителей к диалогу и бросил им вызов сформулировать свои требования в четкой политической программе, любая конкретика с их стороны испарилась. Не случилось ли то же самое с Подемос в Испании? В тот момент, когда они согласились играть в партийную политику и вошли в правительство, они стали почти неотличимы от социалистов — еще один признак того, что представительная демократия не совсем работает.

Короче говоря, кризис либеральной демократии длится уже более десяти лет, и пандемия Ковид-19 лишь заставила его выйти за рамки определенного уровня. Разумеется, решение не следует искать в некой «правильной» демократии, которая будет более инклюзивной для всех меньшинств. Придется забыть о самих рамках либеральной демократии, а это именно то, чего больше всего боятся либералы. Путь к истинным переменам открывается только тогда, когда мы теряем надежду на изменения внутри системы. Если это покажется слишком «радикальным», обратите внимание на то, как сегодня наш капитализм уже меняется, хотя и в противоположном смысле.

Непосредственное насилие, как правило, является не революционной, а консервативной реакцией на угрозу более фундаментальных изменений. Когда система находится в кризисе, она начинает нарушать свои собственные правила. Ханна Арендт сказала, что в целом взрывы насилия — это не та причина, которая меняет общество, а, скорее, они являются родовыми схватками нового общества в том обществе, срок которого уже истек ввиду собственных противоречий. Давайте вспомним, что Арендт сказала это в своей полемике против Мао, который утверждал, что «власть вырастает из ствола пистолета». Арендт квалифицирует это как «совершенно немарксистское» убеждение и утверждает, что для Маркса взрывы насилия подобны «родовым мукам, которые предшествуют, но, конечно, не вызывают, события родов». В принципе, я с ней согласен, но добавлю, что никакого полностью мирного «демократического» трансфера власти без «родовых мук» насилия никогда не будет: всегда будут моменты напряженности, когда правила демократического диалога и смены власти приостанавливаются.

Однако сегодня провокатором такого напряжения являются правые, поэтому, как ни парадоксально, задача левых сейчас, как отметила Александрия Окасио-Кортес, состоит в том, чтобы спасти нашу «буржуазную» демократию, когда либеральный центр слишком слаб и нерешителен для того, чтобы это сделать.

Противоречит ли это тому, что левые должны выйти за рамки парламентской демократии? Нет: как показывает Трамп, противоречие заключается в самой этой демократической форме, так что единственный способ спасти то, что стоит сохранить в либеральной демократии, — это выйти за ее пределы. И наоборот, когда растет насилие со стороны правых, единственный способ выйти за пределы либеральной демократии — это быть более верным ей, чем сами либеральные демократы. Именно об этом ясно свидетельствует успешное демократическое возвращение партии Моралеса к власти в Боливии, одном из немногих ярких пятен нашего мрачного пейзажа.

Зигмунд Фрейд “Анализ конечный и бесконечный”

 Опыт учит нас, что психоаналитическая терапия – освобождение человека от его невротических симптомов, запретов и аномалий характера – требует много времени. Поэтому с самого начала предпринимались попытки сократить продолжительность анализа. Такие попытки не требовали особого обоснования; можно было заявить, что они основаны на очень веских доводах разумности и целесообразности. Но в них прослеживался и по-прежнему действовал тот род нетерпеливого высокомерия, с которым медицинская наука прежней эпохи относилась к неврозам как к неуместным последствиям невидимых повреждений. И если ей и приходилось уделять им внимание, то нужно было отделаться от них побыстрее.
Особенно энергичную попытку сокращения продолжительности анализа предпринял Отто Ранк в своей книге «Травма рождения» (1924). Он предположил, что действительный источник неврозов – это акт рождения, поскольку он включает возможность «первичной фиксации» ребенка на матери, впоследствии не преодоленной и сохраняющейся в форме «первичного вытеснения». Ранк надеялся, что если в последующем анализе будет проведена работа с этой травмой, то удастся избавиться от невроза в целом. Так один маленький кусочек аналитической работы избавит нас от необходимости делать все остальное. И для того, чтобы осуществить это, понадобится лишь несколько месяцев. Не спорим, аргументы Ранка были смелыми и остроумными; но они не выдержали испытания критикой. Более того, они были плодом своего времени, порожденным гнетущим контрастом между послевоенной бедностью Европы и «процветанием» Америки, и были созданы для приспособления темпа аналитической терапии к стремительности американской жизни.
Мы мало что слышали о том, что дало применение плана Ранка к случаям заболеваний. Вероятно, не больше, чем действия пожарной команды, вызванной потушить дом, загоревшийся от упавшей керосиновой лампы, которая ограничила бы свои заботы удалением лампы из той комнаты, в которой начался пожар. Без сомнения, это существенно уменьшило бы работу пожарной команды. Теория и практика эксперимента Ранка сейчас принадлежат прошлому, как и само американское «процветание».[2]
Сам я применял другой способ ускорения аналитического лечения еще до войны. В то время я работал со случаем молодого русского, избалованного богатством, который приехал в Вену, будучи совершенно беспомощным, в сопровождении личного врача и слуги.[3] В течение нескольких лет удалось вернуть ему большую часть его независимости, пробудить интерес к жизни и улучшить его отношения со значимыми для него людьми. Но на этом продвижение остановилось. Мы не двигались дальше в прояснении его детского невроза, на котором была основана позднейшая болезнь, и было очевидно, что пациент считал свое положение очень удобным и не проявлял желания сделать шаг вперед, приближающий его к окончанию лечения. Это был случай лечения, которое подавляло само себя: оно оказалось под угрозой провала, из-за своего – частичного – успеха. В этом затруднительном положении я решился на героический шаг: зафиксировать временные границы анализа.[4] В начале года я сообщил пациенту, что этот год будет последним годом его лечения, независимо от того, чего он достигнет в это оставшееся ему время. В первый момент он не поверил мне, но когда убедился, что я полностью серьезен, желаемое изменение произошло; Его сопротивление отступило, и в эти последние месяцы лечения он смог воспроизвести все воспоминания и раскрыть все связи, необходимые для понимания его детского невроза и овладения нынешним. Когда он покинул меня в середине лета 1914 г., мы едва ли подозревали, как и все вокруг нас, что должно было вот-вот случиться, и я считал, что его излечение было полным и окончательным.
В примечании, сделанном к описанию этого случая в 1923 г.,[5] я уже сообщил, что я ошибся. Когда к концу войны он возвратился в Вену потерявшим имущество беженцем, мне пришлось помочь ему справиться с частью переноса, которая не была разрешена. Это было сделано за несколько месяцев, и я смог завершить свое примечание заявлением, что «с тех пор пациент чувствует себя нормально и не проявляет каких-то особенностей в поведении, несмотря на то, что война лишила его дома, имущества и семейных связей». Со времени этого заключения прошло шестнадцать лет, которые не опровергли его правильности, но необходимо сделать некоторые оговорки. Пациент остался в Вене, поддерживал положение в обществе, хотя и весьма скромное. Но несколько раз в течение этого периода хорошее состояние его здоровья нарушалось приступами болезни, которые можно было истолковать только как ответвления его неувядающего невроза. Благодаря мастерству одной из моих учениц, д-ра Руфь Мак Брансвик, краткий курс лечения каждый раз приводил к окончанию этих состояний. Я надеюсь, что д-р Мак Брансвик сама кратко расскажет об этих обстоятельствах.[6] Некоторые их этих приступов имели отношение к остаткам переноса; там, где это было так, они, хоть и были кратковременны, носили отчетливый параноидный характер. Однако при других приступах патогенный материал состоял из частиц детской истории пациента, которые не вышли на свет, когда я его анализировал, и которые теперь проявились – неизбежное сравнение – как шов после операции или небольшие кусочки омертвевшей кости. Я считаю историю выздоровления этого пациента едва ли менее интересной, чем историю его болезни.
Впоследствии я применял такое фиксирование даты окончания и в других случаях, а также использовал аналогичный опыт других аналитиков. Вывод, который можно сделать об этом приеме шантажа, один: он эффективен, если его применять в нужный момент. Но он не гарантирует выполнения той задачи, для которой он используется. Наоборот, мы можем быть уверены, что если часть материала под влиянием угрозы станет доступна, другая будет удержана и похоронена, как это и было раньше, и пропадет для лечения. Коль скоро аналитик зафиксировал сроки лечения, он не может увеличивать их; иначе пациент потеряет к нему доверие. Наиболее очевидным выходом для пациента было бы продолжить лечение с другим аналитиком, хотя мы знаем, что эта перемена приведет к новой потере времени и плодов уже проведенной работы. Невозможно установить какое-то общее правило, когда применять этот форсирующий технический прием; решение зависит от такта аналитика. Ошибку уже не поправишь. К этому случаю вполне применимо выражение: лев прыгает только один раз.

II

   Обсуждение технической проблемы ускорения медленного темпа анализа приводит нас к другому, более интересному вопросу: существует ли естественное окончание анализа, существует ли вообще возможность привести анализ к такому завершению? Если судить по разговорам между аналитиками, то, кажется, это бывает, так как мы часто слышим, как они говорят, осуждая или извиняя известные недостатки умершего коллеги, что «его анализ не был завершен» или «он никогда не был проанализирован до конца».
Сначала мы должны решить, что же имеется в виду под неоднозначным выражением «окончание анализа». С практической точки зрения ответить легко. Анализ заканчивается, когда аналитик и пациент перестают встречаться на аналитических сеансах. Это происходит, когда более или менее выполнены два условия: во-первых, пациент больше не страдает от своих симптомов, преодолел свои страхи и запреты; и, во-вторых, аналитик приходит к заключению, что осознано так много вытесненного материала, так много объяснено из того, что доступно пониманию, побеждено так много внутренних сопротивлений, что уже не нужно бояться повторения связанного с этим патологического процесса. Если внешние трудности препятствуют достижению этой цели, лучше говорить о неполном анализе, нежели о незаконченном.
Другое значение «конца» анализа гораздо более амбициозно. В этом его значении мы спрашиваем, оказал ли аналитик такое глубокое воздействие на пациента, что у того уже не произойдут никакие дальнейшие изменения, если анализ будет продолжен. Это аналогично тому, как если бы было возможно с помощью анализа выйти на уровень абсолютной психической нормальности, уровень, который, как мы должны быть уверены, останется стабильным, как если бы, к примеру, мы успешно преодолели все вытеснения пациента и заполнили все пробелы в его памяти. Обратимся вначале к нашему опыту, чтобы проверить, бывает ли такое, а затем перейдем к теории, чтобы узнать, существует ли такая возможность.
Каждому аналитику доводилось иметь дело с несколькими случаями, дававшими такой благодарный результат. Ему удалось добиться успеха в прояснении невротического нарушения пациента, и оно не возвратилось и не было замещено другим подобным нарушением. Есть у нас и некоторое понимание того, что обусловило эти успехи. В Эго пациента не было заметных искажений,[7] и этиология нарушения была преимущественно травматической. Ведь этиология любого нарушения является смешанной. Вопрос либо в том, что инстинкты слишком сильны и неподвластны приручению со стороны Эго, либо в том, что существуют последствия ранних (т. е. преждевременных) травм, с которыми незрелое Эго не способно справиться. Как правило, присутствует сочетание обоих факторов, конституциональных и случайных. Чем сильнее конституциональный фактор, тем скорее травма приведет к фиксации и оставит после себя нарушение в развитии; чем сильнее травма, тем скорее ее повреждающее действие проявится, даже если состояние инстинктивной сферы является нормальным. Несомненно, травматическая этиология ткрывает гораздо более благоприятное поле для анализа. Только если случай является преимущественно травматическим, анализ способен показать себя во всем своем блеске; только тогда он, благодаря укреплению Эго пациента, добьется успеха, заменив неадекватное решение, принятое раньше, правильным. Только в таких случаях можно говорить, что анализ сделал все, что ему следовало, и не нуждается в продолжении. Правда, если у пациента, вылеченного таким образом, никогда больше не разовьются заболевания, требующие анализа, мы не узнаем, насколько его иммунитет обязан доброте судьбы, избавившей его от слишком суровых испытаний.
Конституциональная сила инстинктов и неблагоприятные изменения Эго, возникшие в его защитной борьбе, его искривленность и ограниченность – это факторы, пагубно влияющие на эффективность анализа и способные сделать его бесконечным. Есть искушение сделать первый фактор – силу инстинкта – ответственной и за возникновение второго – искажения Эго; но, кажется, последнее имеет свою собственную этиологию. И, конечно же, нужно признать, что в этих вопросах наши знания недостаточны. Они становятся объектами аналитического исследования только сейчас. Мне кажется, что в этой области интерес аналитиков получил неправильное направление. Вместо вопроса о том, как происходит излечение с помощью анализа (вопроса, который, как мне кажется, получил достаточное освещение), следует задать вопрос: каковы препятствия, стоящие на пути этого излечения.
Это приводит меня к двум проблемам, вытекающим непосредственно из аналитической практики, которые я собираюсь проиллюстрировать следующими примерами. Один человек, сам с большим успехом практиковавший анализ, пришел к выводу, что его отношения как с мужчинами, так и с женщинами – с мужчинами, которые были его соперниками, и с женщиной, которую он любил, – были, тем не менее, не свободны от невротических помех. Поэтому он решил сам пройти анализ у старшего коллеги.[8] Такое критическое освещение собственного Я принесло полный успех. Он женился на женщине, которую любил, и превратился в друга и учителя своих прежних конкурентов. Так прошло много лет, в течение которых его отношения с бывшим аналитиком оставались безоблачными. Но затем, без какой-либо явной внешней причины, произошло неприятное событие. Человек, прошедший анализ, стал в оппозицию к своему аналитику и обвинил его в том, что тот не смог провести его анализ полностью. Как он сказал, его аналитик должен был знать и принять в расчет тот факт, что трансферентные отношения никогда не могут быть чисто позитивными; он должен был уделить внимание возможности негативного переноса. Аналитик попытался защититься, сказав, что во время анализа не было признаков негативного переноса. Но даже если он и не разглядел каких-то его робких признаков, чего нельзя исключить, учитывая ограниченные возможности анализа в ту эпоху, все равно сомнительно, как он полагал, что ему удалось бы поднять эту тему (или, как бы мы сказали, «комплекс»), просто указав на нее, коль скоро в тот момент для самого пациента она не была актуальна. Чтобы ее стимулировать, аналитику потребовалось бы совершить в реальности какой-то враждебный поступок. Более того, добавил аналитик, не всякие хорошие отношения между аналитиком и анализируемым во время и после анализа нужно рассматривать как перенос; там ведь были и дружеские отношения, основанные на реальности, которые доказали свою жизнеспособность.
Сейчас я перейду к моему второму примеру, поднимающему ту же проблему. Незамужняя женщина, уже немолодая, с пубертатного периода была отрезана от жизни неспособностью ходить из-за сильных болей в ногах. Ее состояние было явно истерическим по происхождению, и оно не поддавалось ни одному из многочисленных видов лечения. Анализ, длившийся 3/4 года, устранил недуг и вернул пациентке, приятной и достойной женщине, право участвовать в жизни. После выздоровления ей постоянно не везло. Это были раздоры в семье, финансовые потери, кроме того, с возрастом она потеряла всякую надежду найти счастье и выйти замуж. Но, несмотря на инвалидность в прошлом, она доблестно противостояла всему и была поддержкой для семьи в трудные времена. Не помню точно, через двенадцать или четырнадцать лет после окончания анализа она должна была пройти гинекологическое обследование из-за кровотечений. У нее была обнаружена миома и рекомендовано удаление матки. После этой операции женщина снова заболела. Она влюбилась в своего хирурга, витала в мазохистских фантазиях о страшных изменениях внутри ее тела – фантазиях, которыми она маскировала свой роман, – и была недоступна для новой попытки анализа. Она осталась ненормальной до конца своей жизни. Аналитическое лечение имело место так давно, что мы не можем ожидать от него слишком многого; это было в первые годы моей работы как аналитика. Несомненно, повторная болезнь исходила из того же самого источника, что и первая, которая была успешно преодолена: это могло быть иным проявлением тех же самых вытесненных импульсов, которые анализ не разрешил до конца. Но я склонен думать, что если бы не новая травма, то не было бы и нового приступа невроза.
Эти два примера, специально выбранные из большого количества похожих, призваны начать обсуждение рассматриваемых нами вопросов. Скептик, оптимист и амбициозный человек могли бы смотреть на это по-разному. Первый сказал бы, что это доказывает, что долгое успешное аналитическое лечение не защищает пациента, который был тогда вылечен, от заболевания затем другим неврозом или даже неврозом, имеющим те же самые инстинктивные корни, – иначе говоря, от повторения прежней болезни. Другие сказали бы, что это не так. Они бы возразили, что эти два примера датированы начальным периодом психоанализа, двадцать и тридцать лет назад соответственно; что с тех пор мы приобрели более глубокое понимание и более обширные знания, и что наша техника изменилась в соответствии с нашими новыми открытиями. Сегодня, сказали бы они, мы можем требовать и ожидать, что аналитическое лечение окажется окончательным, или, по крайней мере, если пациент заболеет снова, его новая болезнь не будет оживлением прежних инстинктивных нарушений, проявившихся в новой форме. Наш опыт, продолжили бы они, не обязывает нас так искусственно ограничивать требования, которые мы можем предъявлять к терапевтическим методам.
Я выбрал эти два примера потому, что они принадлежат давнему прошлому. Очевидно, что чем более недавним является успешный результат анализа, тем менее пригоден он для нашего обсуждения, потому что у нас нет средств предсказать, какова будет дальнейшая судьба выздоровевшего. Ожидания оптимиста прямо подразумевают несколько вещей, которые не являются самоочевидными. Они подразумевают, во-первых, что можно все время работать с одним и тем же инстинктивным конфликтом (или, точнее, с конфликтом между Эго и инстинктом); во-вторых, что пока мы лечим кого-то от одного инстинктивного конфликта, мы делаем ему прививку от возможности любых подобных конфликтов; и, в-третьих, что у нас есть власть в целях профилактики пробуждать те патогенные конфликты, которые не проявляются в данный момент, и что это следует делать. Я оставляю эти вопросы, не отвечая на них сейчас. Не исключено, что сейчас и невозможно дать на них какой-либо определенный ответ.
Вероятно, их можно слегка прояснить, если обратиться к теоретическим соображениям. Но нам уже ясно и другое: если мы хотим выполнить наиболее строгие требования, предъявляемые к аналитической терапии, наш путь не приведет к сокращению ее продолжительности.

III

   Аналитический опыт, который сейчас составляет несколько десятилетий, и изменения, которые произошли в том, чем и как я занимаюсь, дали мне возможность попробовать ответить на стоящие перед нами вопросы. В первые годы работы я лечил многих пациентов, которые, естественно, хотели, чтобы работа с ними была завершена как можно быстрее. В последние годы я, в основном, проводил учебные анализы; у меня осталось относительно небольшое число случаев тяжелых заболеваний, требующих продолжительного лечения, которые, однако, прерывались на более или менее долгое или короткое время. В работе с ними терапевтическая цель была уже другой. Уже не вставал вопрос о сокращении лечения; задача была в том, чтобы полностью исчерпать возможности болезни у этих пациентов и привести к глубоким изменениям в их личности.
Из трех факторов, которые, как мы определили, являются решающими для успеха или неудачи аналитического лечения – воздействия травм, конституциональной силы инстинктов и искажений Эго – нас здесь интересует лишь второе, сила инстинктов. Минутное размышление пробуждает сомнения, является ли сужающее использование прилагательного «конституциональная» (или «врожденная») отражающим суть вопроса: каким бы правильным не было то, что конституциональный фактор имеет решающее значение с самого начала, тем не менее, вполне возможно, что усиление инстинктов в последующей жизни приводит к тем же результатам. Если это так, нам следует модифицировать нашу формулу и говорить о «силе инстинктов в данный момент», а не о «констюпуциональной силе инстинктов». Первый наш вопрос был: «Можно ли средствами аналитической терапии полностью и окончательно устранить конфликт между инстинктом и Эго или патогенным инстинктивным требованием к Эго?» Возможно, чтобы избежать неправильного понимания, нелишне было бы более точно объяснить, что мы имеем в виду под «окончательным устранением инстинктивного требования». Конечно же, не «исчезновение этого требования так, чтобы о нем больше ничего не было слышно». Полностью это невозможно и совсем не желательно. Нет, мы имеем в виду нечто другое, нечто, что можно грубо обозначить как «приручение»[9] инстинкта. Иными словами, инстинкт приводится в полную гармонию с Эго, становится доступным для влияний со стороны других склонностей Эго и больше не ищет своего независимого пути к удовлетворению. Если нас спросят, какими методами и средствами достигается этот результат, будет нелегко найти ответ. Мы только можем сказать: «So muss demi doch die Hexe dran!»[10] – это метапсихология ведьм. Без метапсихологических спекуляций и теоретизирования – я почти сказал «фантазирования» – мы не сделаем следующего шага. К несчастью, здесь, как и везде, в том, что открывает ведьма, нет ни ясности, ни деталей. Для начала у нас есть только один ключ – хотя это и ключ наивысшей ценности – а именно противоположность между первичными и вторичными процессами; и к этой противоположности я сейчас собираюсь обратиться.
Если теперь мы еще раз поднимем наш первый вопрос, мы обнаружим, что наш новый подход неизбежно приведет нас к определенному заключению. Вопрос состоял в том, можно ли полностью и окончательно устранить инстинктивный конфликт – то есть «приручить» инстинктивное требование таким образом. Сформулированный в таких терминах, этот вопрос совсем не упоминает о силе инстинкта; но от нее зависит результат. Давайте начнем с предположения, что всего, что анализ дает невротикам, нормальные люди достигают без его помощи. Однако повседневный опыт учит нас, что у нормального человека любые решения инстинктивного конфликта хороши лишь для определенной силы инстинкта, или, точнее, лишь для определенного соотношения между силой инстинкта и силой Эго.[11] Если сила Эго уменьшается от болезни или утомления или другой подобной причины, все инстинкты, которые до этого были успешно приручены, могут возобновить свои требования и устремиться к получению удовлетворений-замен в аномальной форме.[12] Неопровержимым доказательством этого утверждения являются наши ночные сновидения; они реагируют на установку ко сну, принятую Эго, пробуждением инстинктивных потребностей.
Материал другого рода [сила инстинктов] также недвусмыслен. Дважды в течение индивидуального развития определенные инстинкты существенно усиливаются: в пубертате и, у женщин, в менопаузе. Мы, по крайней мере, не удивляемся, если человек, который не был невротиком прежде, становится таковым в эти периоды. Когда его инстинкты не так сильны, он успешно приручает их; но когда они усиливаются, он уже не может этого делать. Вытеснение ведет себя как дамба под напором воды. Те же самые результаты, к которым приводят эти два физиологических усиления инстинктов, могут возникать непредсказуемо по случайным причинам в другие периоды жизни. Такие усиления могут запускаться свежими травмами, вынужденными фрустрациями или дополнительным влиянием инстинктов друг на друга. Результат всегда тот же самый, и он подчеркивает необоримую силу количественного фактора в этиологии заболеваний.
Я чувствую себя так, как будто должен стыдиться такого скучного изложения, учитывая, что все, что я сказал, уже давно известно и самоочевидно. Действительно, мы всегда вели себя так, как будто мы знали все это; но наши теоретические концепции не уделяли того же внимания экономической точке зрения, как они это делали по отношению к динамической и топографической точкам зрения. Моим извинением сейчас служит то, что я привлекаю внимание к этому пренебрежению.[13] Однако прежде, чем ответить на этот вопрос, мы должны рассмотреть возражение, сила которого состоит в том, что мы, по всей вероятности, предрасположены в его пользу. Нужно сказать, что наши аргументы вытекают из процессов, спонтанно происходящих между Это и инстинктами, и подразумевают, что аналитическая терапия не может сделать ничего, что при благоприятных и нормальных условиях не возникло бы само собой. Но действительно ли это так? Не заявляет ли как раз наша теория, что анализ создает состояние, которое никогда спонтанно не возникает в Эго, и что это заново созданное состояние определяет главное различие между тем, кто был проанализирован, и тем, кто не был? Напомним, на чем основано такое заявление. Все вытеснения происходят в раннем детстве; это примитивные защитные меры, предпринимаемые незрелым, слабым Эго. В последующие годы новые вытеснения не возникают; но старые продолжают существовать, и выполняемые ими функции продолжают использоваться Эго для овладения инстинктами. Новые конфликты устраняются тем, что мы называем «послевытеснением».[14] Мы можем применить к этим инфантильным вытеснениям наше общее высказывание, что вытеснения целиком и полностью зависят от относительной мощи участвующих в них сил и что они не могут выдержать увеличения силы инстинктов. Однако анализ позволяет Эго, которое приобретает большую зрелость и силу, пересмотреть эти старые вытеснения; некоторые из них разрушаются, в то время как остальные признаются и одобряются, но конструируются заново из более прочного материала. Эти новые дамбы имеют качественно иную твердость по сравнению с прежними; мы можем быть уверены, что они не уступят так легко под растущим напором силы инстинктов. Таким образом, действительным достижением аналитической терапии будет происходящее в результате исправление первоначального процесса вытеснения, исправление, которое ставит предел преобладанию количественного фактора.
Такова наша теория, от которой мы не можем отказаться без сильного принуждения. А что говорит нам об этом наш опыт? Возможно, наш опыт недостаточно обширен, чтобы прийти к определенному заключению. Он подтверждает наши ожидания довольно часто, но не всегда. Возникает впечатление, что будет не так уж удивительно, если в конце концов окажется, что разница между поведением человека, который не проходил анализа, и человека, прошедшего анализ, не так уж радикальна по сравнению с тем, к чему мы стремились, чего ожидали и что поддерживали. Если это так, это может означать, что анализ иногда достигает успеха в уменьшении влияния инстинктов, но не наверняка, или что результат анализа ограничивается ростом силы сопротивления со стороны запретов, так что они могут уравновешивать гораздо большие требования, чем до анализа или чем если бы анализа не было. Я, действительно, не могу прийти к решению по этому вопросу, не знаю также, возможно ли это решение в настоящее время.
Однако существует возможность подойти к проблеме вариабельности результатов анализа под другим углом. Мы знаем, что первым шагом в интеллектуальном освоении окружающей нас среды является выделение обобщений, правил и законов, которые привносят порядок в хаос. Делая это, мы упрощаем мир явлений; но мы не можем избегнуть его фальсификации, особенно если мы имеем дело с процессами развития и изменения. Мы обычно озабочены поисками качественных, особенностей и, как правило, игнорируем при этом количественный фактор. В реальном мире переходные и промежуточные состояния гораздо более распространены, чем четко дифференцированные противоположные состояния. В исследованиях развития и изменения мы направляем внимание исключительно на результат; мы охотно опускаем тот факт, что эти процессы обычно более или менее незакончены, т. е., что на самом деле это только частичные изменения. Тонкий сатирик старой Австрии Иоганн Нестрой[15] когда-то сказал; «Каждый шаг вперед равен только половине того, каким он казался вначале». Есть искушение приписать этому злому афоризму всеобщую значимость. Почти всегда существуют остаточные явления, частичные откаты назад. Когда щедрый Меценат удивляет нас своей скаредностью в каком-то определенном вопросе, или когда человек, который всегда очень добр, позволяет себе удовольствие проявить враждебность, такие «остаточные явления» не представляют интереса для генетического исследования. Они показывают нам, что эти достойные уважения и ценные качества основаны на компенсации и сверхкомпенсации, которые, как и ожидалось, не являются целиком и полностью успешными. Наш первый подход к пониманию развития либидо состоял в том, что первоначальная оральная фаза уступала место садистко-анальной фазе, а та, в свою очередь, сменялась фаллически-генитальной. Последующее не противоречило этому взгляду, но корректировало его добавлением, что эти перемены происходят не внезапно, а постепенно, так что части более ранней организации всегда остаются, наряду с более новыми, и даже в нормальном развитии превращение никогда не полно, и остатки более ранних либидозных фиксаций могут так и сохраниться в окончательной конфигурации. То же самое можно увидеть и в других областях. Из всех ошибочных и отсталых взглядов человечества, которые, казалось, были преодолены, лишь немного таких, остатки которых не существовали бы и сегодня в низших слоях культурного общества. То, что однажды родилось, крепко цепляется за свое существование. Можно порой сомневаться, действительно ли вымерли драконы первобытных времен.
Применяя эти замечания к рассматриваемой нами проблеме, можно сказать, что ответ на вопрос, как объяснить вариации в результатах аналитической терапии, заключается в том, что мы в попытке заменить ненадежные вытеснения на надежный Эго-синтонный контроль также не всегда достигаем нашей цели полностью или делаем это не совсем основательно. Превращение достигнуто, но нередко только частично: фрагменты старых механизмов остаются незатронутыми работой анализа. Трудно доказать, что это действительно так, поскольку у нас нет другого способа судить о том, что произошло, кроме результата, который мы и пытаемся объяснить. Тем не менее, впечатления, которые возникают во время аналитической работы, не противоречат этому предположению; наоборот, они, скорее, подтверждают его. Но мы не должны использовать ясность нашего собственного понимания для измерения убеждения, которое мы дали пациенту. Его убеждение может быть недостаточно «глубоким», как кто-то может сказать; оно всегда является количественным фактором, который так легко недооценивается. Если это правильный ответ на наш вопрос, то мы можем сказать, что анализ, заявляя, что он излечивает неврозы, посредством усиления контроля над инстинктами, всегда прав в теории, но не всегда на практике. И это так, потому что он не всегда успешен в достаточном укреплении основ, на которых базируется контроль за инстинктами. Случаи такого частичного провала легко обнаружить. В прошлом количественный фактор инстинктивной силы противостоял защитным усилиям Эго; по этой причине мы призывали на помощь аналитическую работу; а сейчас тот же самый фактор ставит предел эффективности этой новой работы. Если сила инстинктов чрезмерна, зрелое Эго, поддержанное анализом, терпит неудачу так же, как и беспомощное Эго раньше. Его контроль над инстинктами улучшается, но остается несовершенным, поскольку трансформация защитных механизмов не является полной. Нет ничего удивительного в том, что, поскольку сила инструментов, которыми оперирует анализ, не беспредельна, а ограничена, окончательный исход всегда зависит от относительной силы психических инстанций, которые борются друг с другом.
Нет сомнений в том, что было бы желательно сократить продолжительность аналитического лечения, но мы можем достигнуть нашей терапевтической цели, только усиливая мощь анализа, идущего на помощь к Эго. Гипнотическое воздействие казалось прекрасным инструментом для наших целей; но причины, по которым мы отказались от него, хорошо известны. Никакой замены гипнозу пока не найдено. Исходя из этой точки зрения, мы можем понять, почему такой мастер анализа, как Ференци, посвятил последние годы своей жизни терапевтическим экспериментам, которые, к несчастью, оказались тщетными.

IV

   Два следующих вопроса – можем ли мы, излечивая один инстинктивный конфликт, защитить пациента, от других – будущих – конфликтов, и можно ли и оправданно ли с профилактической целью пробудить конфликт, который в данный момент не проявляется, – нужно рассматривать вместе; так как очевидно, что первая задача может быть выполнена, только если исполнена вторая, т. е. если возможный будущий конфликт превратился в настоящий, воздействие которого нужно вынести. Этот новый способ представления проблемы в своей основе только продолжение предыдущего. Если в первом случае мы рассматривали то, как бороться с возвратом прежнего конфликта, теперь мы рассматриваем, как бороться с замещением его другим конфликтом. Это звучит как очень амбициозное заявление, но все, что мы пытаемся сделать, – это прояснить, какие пределы поставлены действенности аналитической терапии.
Как бы ни было велико искушение для наших терапевтических амбиций принять эту задачу, опыт категорически отвергает это предложение. Если инстинктивный конфликт не является в данный момент активным, не проявляет себя, мы не можем воздействовать на него даже с помощью анализа. Предупреждение о том, что не следует будить спящую собаку (дразнить гусей), которое мы так часто слышали в связи с нашими усилиями по исследованию глубинного мира психики, совершенно неуместно, когда оно прикладывается к условиям душевной жизни. Потому что если инстинкты вызвали нарушения, это доказательство того, что собака не спит; а если оказывается, что инстинкты действительно спят, не в нашей власти пробудить их. Однако это последнее замечание не является, по-видимому, до конца точным и требует более детального обсуждения. Давайте рассмотрим, какие средства есть у нас в распоряжении для превращения латентного в данный момент инстинктивного конфликта в активный. Очевидно, есть лишь две вещи, которые мы можем сделать. Мы можем создать ситуации, в которых конфликт активизируется, или заняться обсуждением этою в анализе и указать на возможность пробуждения. Первая из этих альтернатив может быть осуществлена двумя способами: в реальности и в переносе, что в любом случае заставляет пациента реально страдать вследствие фрустрации и сдерживания либидо. Сейчас мы действительно уже используем технику такого рода в обычной аналитической процедуре. Что же иначе означает правило, что анализ должен выполняться «в состоянии фрустрации»?,[16] Но это техника, которую мы используем в обращении с уже активным конфликтом. Мы стараемся обострить этот конфликт, довести его до высшей точки для увеличения инстинктивных сил, требующихся для его разрешения. Аналитический опыт научил нас, что лучшее всегда враг хорошего[17] и что на каждой стадии выздоровления пациента мы должны бороться с его инерцией, которая может удовольствоваться неполным разрешением.
Однако если мы рассчитываем на профилактическое лечение инстинктивных конфликтов, которые не являются активными, а существуют лишь потенциально, недостаточно только регулировать страдания, которые уже есть у пациента и которых он не может избежать. Мы должны изловчиться так, чтобы спровоцировать у него свежие страдания; а это мы до нынешнего времени предоставляли судьбе. Со всех сторон нас будут предостерегать от того, чтобы соперничать с судьбой и подвергать несчастные человеческие создания таким жестоким экспериментам. И что это будут за эксперименты? Можем ли мы с профилактическими целями взять на себя ответственность за разрушение благополучного брака, или заставить пациента отказаться от должности, от которой зависит его существование? К счастью, мы никогда не занимались оценкой оправданности такого вторжения в реальную жизнь пациента; мы не обладаем неограниченной властью, необходимой для этого, да и предмет наших терапевтических экспериментов, несомненно, откажется с нами сотрудничать. Таким образом, на практике эта процедура фактически исключена; но существуют, кроме того, теоретические возражения против нее, связанные с тем, что аналитическая работа продвигается лучше, если патогенный опыт пациента принадлежит прошлому, так что Эго может дистанцироваться от него. В состояниях острого кризиса анализ с любыми целями неприменим. Весь интерес Эго захвачен болезненной реальностью, и оно оторвано от анализа, который пытается идти вглубь и раскрывать влияние прошлого. Поэтому создание свежего конфликта означает лишь затруднение и удлинение аналитической работы.
Можно возразить, что эти замечания совсем не являются необходимыми. Никто не думает о сознательном вызывании новых ситуаций страдания, чтобы сделать возможным лечение латентных инстинктивных конфликтов. Этим не особенно похвастаешься как профилактическим достижением. Мы, например, знаем, что больной, выздоровевший от скарлатины, имеет иммунитет против возвращения той же болезни; но докторам никогда не придет в голову взять здорового человека и заразить его скарлатиной, чтобы создать у него иммунитет против нее. Защитная мера не должна создавать такую же опасную ситуацию, как сама болезнь, разве только что-то гораздо более легкое, как в случае прививания от оспы и во многих других сходных процедурах. Поэтому в аналитической профилактике против инстинктивных конфликтов могут рассматриваться только те два других метода, которые мы упоминали: искусственное вызывание новых конфликтов в переносе (конфликтов, которые, кроме всего прочего, не имеют характера реальности), и пробуждение таких конфликтов в воображении пациента путем разговора с ним об этом и ознакомления его с возможностью их возникновения.
Я не знаю, можем ли мы утверждать, что первая из этих двух более мягких процедур полностью исключена в анализе. Никаких экспериментов в этом конкретном направлении не делалось. Однако сразу же возникают затруднения, которые заставляют смотреть на это предприятие как на не слишком обещающее. Во-первых, выбор таких ситуаций переноса очень ограничен. Пациенты не могут сами внести все свои конфликты в перенос; аналитик также не может вызвать все возможные инстинктивные конфликты в ситуации переноса. Он может заставить пациентов ревновать или вызвать у них переживание разочарования в любви; но никакой технической цели для того, чтобы осуществить это, не нужно. Такие события происходят сами по себе, всегда и в большинстве анализов. Во-вторых, мы не должны упускать из виду тот факт, что все меры такого рода обязывают аналитика вести себя недружелюбно по отношению к пациенту, а это наносит вред отношению привязанности – позитивному переносу, который является самым сильным мотивом, побуждающим пациента принимать участие в совместной работе анализа. Так что мы ни в коем случае не можем ожидать многого от этой процедуры.
Следовательно, все это оставляет нам только один метод – по всей вероятности, тот самый, который первоначально предлагался нами. Мы говорим пациенту о возможности других инстинктивных конфликтов и пробуждаем в нем ожидания, что эти конфликты могут возникнуть и у него. Мы надеемся на то, что эта информация и это предупреждение будут иметь своим результатом активизацию у него одного из обозначенных нами конфликтов в умеренной, но достаточной для лечения степени. Но в данном случае ожидаемый результат не достигается. Пациент слышит наше сообщение, но оно не вызывает ответа. Он может подумать про себя: «Это очень интересно, но я этого совсем не чувствую». Мы расширили его знания, но больше ничего в нем не изменили. Ситуация совсем такая же, как в случае чтения психоаналитических сочинений. Читатель стимулируется только теми абзацами, которые он чувствует подходящими к себе, – то есть теми, которые касаются конфликтов, активных у него в данный момент. Все остальное оставляет его холодным. Я полагаю, мы можем получить аналогичный опыт, занимаясь сексуальным просвещением детей. Я далек от мысли, что это вредно или не нужно делать, но ясно, что профилактический эффект этой либеральной меры очень переоценивается. После такого просвещения дети узнают что-то, что они не знали раньше, но это преподнесенное им знание никак не используется ими. Мы можем видеть, что они не так уж спешат пожертвовать ради этого нового знания сексуальными теориями, которые можно описать как признаки естественного роста и которые были созданы ими в гармонии и связи с их несовершенной либидозной организацией, теориями о роли, играемой аистом, о природе полового акта и о том, откуда берутся дети. В течение длительного времени, после того, как они получили половое просвещение, они ведут себя как примитивные расы, которые внешне приняли христианство, но продолжают втайне поклоняться своим старым идолам.[18]

V

   Мы начали с вопроса о том, как мы можем сократить неудобно долгую продолжительность аналитического лечения и, по-прежнему держа в уме этот вопрос времени, мы продолжали рассматривать возможность достижения окончательного излечения или даже предупреждения будущей болезни с помощью профилактического лечения. При этом мы обнаружили, что факторы, имеющие решающее значение для успеха наших терапевтических усилий, – это воздействие травматической этиологии, относительная сила инстинктов, которые нужно контролировать, и нечто, что мы выше назвали искажениями Эго. Только второй из этих факторов обсуждался нами сколько-нибудь детально, и в связи с этим у нас был случай оценить важное значение количественного фактора и подчеркнуть, что нужно принимать в расчет требования метапсихологического подхода при любой попытке объяснения,
Что касается третьего фактора, искажений Эго, то мы пока не сказали о нем ничего. Если мы обратим на него внимание, наше первое впечатление будет состоять в том, что здесь можно о многом спросить и многое ответить, но все, что мы можем сказать об этом, совершенно недостаточно. Это первое впечатление подтвердится, когда мы углубимся в проблему дальше: как хорошо известно, аналитическая ситуация состоит в том, что мы вступаем в союз с Эго человека, проходящего лечение, чтобы подчинить части его Ид, которые не контролируются им, то есть включить их в синтез его Эго. Тот факт, что это сотрудничество обычно не удается в случае психотиков, позволяет нам найти первую твердую опору для рассуждений. Эго, если мы хотим заключить с ним такой союз, должно быть нормальным. Но нормальное Эго такого рода так же, как и нормальность в целом, является идеальным вымыслом. Аномальное Эго, которое не может служить нашим целям, к сожалению, вымыслом не является. Каждый нормальный человек на самом деле нормален лишь отчасти. Его Эго приближается в большей или меньшей степени к Эго психотика; степень его удаленности от одного полюса шкалы и его близости к другому обеспечивает нас временным средством измерения того, что мы так неопределенно назвали «искажениями Эго».
 Если мы зададим вопрос, в чем источник такого огромного разнообразия видов и степеней искажений Это, нам не удастся избегнуть первой очевидной альтернативы, что эти отклонения или врожденные, или приобретенные. Вторые легче поддаются лечению. Если они являются приобретенными, то они, безусловно, были приобретены в ходе развития, начиная с первых лет жизни. Это должно с самого начала стараться выполнить свою задачу посредничества между Ид и внешним миром, обслуживая принцип удовольствия и защищая Ид от опасностей внешнего мира. Если в ходе этой работы Эго научается занимать защитную позицию по отношению к собственному Ид и относиться к возникающим инстинктивным потребностям как к внешним опасностям, то это вызвано, по крайней мере, частично, пониманием, что удовлетворение инстинктов приведет к конфликту с внешним миром. Затем под влиянием воспитания Эго приучается переносить арену борьбы извне внутрь и овладевать внутренней опасностью до того, как она превратилась во внешнюю; и, вероятно, Эго обычно делает это правильно. Во время этой борьбы на два фронта (позже появится еще и третий фронт[19]) Эго пользуется многими процедурами для выполнения своей задачи, суть которой – избежать опасности, тревоги и неудовольствия. Мы называем эти процедуры «механизмами защиты». Наше знание о них еще неполно. Книга Анны Фрейд (1936) дает нам первое понимание их многообразия и многостороннего значения.
Именно с одного из этих механизмов, вытеснения, началось исследование невротических процессов в целом. Никогда не возникало ни малейшего сомнения, что вытеснение – только одна из процедур, которые Эго может применять для своих целей. Тем не менее, вытеснение стоит особняком и в большей степени отличается от остальных защитных механизмов, чем каждый из них от любого-другого. Я хотел бы показать это его отношение к другим механизмам посредством аналогии, хотя и. знаю, что в этой области аналогии дают не слишком много. Давайте представим, что могло бы произойти с книгой во времена, когда книги не издавались целыми тиражами, а переписывались по одной. Мы предположим, что книга такого рода содержала в себе высказывания, которые позже стали восприниматься как нежелательные. Например, согласно Роберту Эйслеру (1929), сочинения Иосифа Флавия должны были содержать в себе пассажи об Иисусе Христе, которые были оскорбительны для позднейшего христианства. В наши дни единственным защитным механизмом, который остается в распоряжении официальной цензуры, является конфискация и уничтожение каждого экземпляра всего издания. Однако в те времена для того, чтобы сделать книгу безвредной, использовались другие способы. Один из них – это замазать нежелательные высказывания так, чтобы они стали неразборчивыми. В этом случае их нельзя переписать, и следующий переписчик этой книги воспроизводит текст, не вызывающий возражений, но с пробелами в некоторых местах, и поэтому, вероятно, непонятный в этих местах. Другой способ – если власти не удовлетворены этим, но хотят также уничтожить всякое упоминание о том, что текст был изуродован, – это внести искажения в текст. Отдельные слова выкидываются или заменяются другими, вставляются новые предложения. Лучше всего, если стирается целый раздел, а на его место вписывается что-то прямо противоположное. Следующий переписчик затем может скопировать текст, который уже не вызывает подозрений, но который был сфальсифицирован. Он больше не содержит того, что хотел сказать автор; и весьма вероятно, что исправления были сделаны не в пользу правды.
Если не следовать этой аналогии слишком буквально, то можно сказать, что вытеснение имеет такое же отношение к другим способам защиты, какое имеют пропуски к искажению текста, и мы можем обнаружить в различных формах этой фальсификации параллели тому многообразию способов, которыми может быть искажено Эго. Можно сделать попытку возразить, что аналогия неверна в самом важном пункте, так как искажение текста – это работа тенденциозной цензуры, которой ничто не соответствует в развитии Эго. Но это не так, поскольку тенденциозные цели такого рода во многом представлены неодолимыми силами принципа удовольствия. Психический аппарат не терпит неудовольствия; он хочет избавиться от него любой ценой, и если восприятие реальности вызывает неудовольствие, этим восприятием (то есть правдой) надо пожертвовать. Что касается внешних угроз, то индивид может помочь себе, либо убежав, либо избегая ситуации опасности, пока он не станет силен настолько, чтобы затем устранить угрозу, активно изменяя реальность. Но от себя не убежишь; бегство не поможет при внутренних опасностях. И по этой причине защитные механизмы Эго призваны фальсифицировать внутреннее восприятие и давать человеку только неполное и искаженное изображение его Ид. Поэтому в своих отношениях с Ид Эго парализовано ограничениями или ослеплено ошибками; и результат этого в сфере психических событий можно сравнить только с тем, как если бы кто-то вышел на прогулку за город, не зная, куда идти, и не владея своими ногами.
Механизмы защиты служат задаче устранения опасностей. Не подлежит обсуждению, что они достигают в этом успеха; и вызывает сомнения то, что Эго могло бы обойтись без них во время своего развития. Но несомненно и то, что они сами могут становиться опасными. Иногда выходит так, что Эго платит слишком высокую цену за оказываемые ими услуги. Динамические издержки, необходимые для их поддержания, и ограничения, которые они почти всегда накладывают на Эго, оказываются тяжким бременем для психической экономики. Более того, эти механизмы не исчезают после того, как они оказали помощь Эго в трудные годы его развития. Никто из нас, конечно же, не пользуется всеми возможными механизмами защиты. Каждый использует лишь определенный набор их, зафиксированный в его Эго. Он (этот набор) становится постоянным способом реагирования, присущим характеру человека, который повторяется всю его жизнь, как только возникшая ситуация начинает напоминать исходную. Он превращается в инфантилизм и разделяет судьбы многих установлений, которые сохраняют свое существование после того, как польза от них исчезла. «Vernnft wird Unsinn, Wohltat Plage», – как. жалуется поэт.[20] Эго взрослого человека с его возросшей силой продолжает защищать себя от опасностей, которые больше не существуют в реальности; более того, оно заставляет себя отыскивать такие ситуации в реальности, которые могли бы приблизительно заменить первоначальную опасность, чтобы можно было оправдать в отношении их поддержание привычных способов реагирования. Таким образом, мы можем легко понять, как защитные механизмы, создавая еще большее отчуждение от внешнего мира и постоянно ослабляя Эго, прокладывают дорогу и помогают возникновению невроза.
Однако в данный момент нас не интересует патогенная роль защитных механизмов. Мы пытаемся обнаружить то влияние, которое искажения Эго, соответствующие им, оказывают на нашу терапевтическую работу. Материал для ответа на этот вопрос содержится в книге Анны Фрейд, на которую я уже ссылался. Главное состоит в том, что пациент повторяет эти способы реагирования также и во время аналитической работы, он осуществляет их на наших глазах. На самом деле только так мы и узнаем о них. Это не означает, что они делают анализ невозможным. Наоборот, они составляют половину нашей аналитической задачи. Другая половина, над которой бился анализ в свой начальный период, это обнаружение того, что спрятано в Ид. Во время лечения наша терапевтическая работа раскачивается, как маятник, из стороны в сторону между фрагментами Ид-анализа и фрагментами Эго-анализа. В одном случае мы стараемся сделать осознанной какую-то часть Ид, в другом – что-то исправить в Эго. Загвоздка в том, что защитные механизмы, направленные против прошлых опасностей, повторяются в лечении в виде сопротивления выздоровлению. Из этого следует, что Эго относится к выздоровлению как к новой опасности.
Терапевтический результат зависит от осознания того, что вытеснено, в широком смысле слова, в Ид. Мы подготавливаем путь этому осознанию интерпретациями и конструкциями,[21] но мы интерпретируем только для себя, а не для пациента, до тех пор, пока Это держится за свои прежние защиты и не отказывается от сопротивлений. Причем эти сопротивления, хотя они и принадлежат Эго, тем не менее бессознательны и в определенном смысле существуют отдельно внутри Эго. Аналитик узнает их более легко, чем спрятанный материал Ид. Можно предположить, что было бы достаточно отнестись к ним так же, как к частям Ид, и, делая их осознанными, привести их к соединению с остальным Эго. Таким способом, как мы можем предположить, половина задачи анализа будет выполнена; и мы не должны ожидать встречи с сопротивлением раскрытию сопротивлений. Но именно это и происходит. Во время работы над сопротивлением Эго уклоняется (с большей или меньшей серьезностью) от соблюдения соглашений, на которых основана аналитическая ситуация. Эго перестает поддерживать наши усилия по раскрытию Ид; оно противостоит им, не подчиняется основному правилу анализа и препятствует выходу дальнейших производных вытесненного на поверхность. Мы не ожидаем, что у пациента есть сильная убежденность в лечебной силе анализа. Он может иметь некоторую веру в аналитика, которая может быть эффективно подкреплена фактором возникшего у него позитивного переноса. Под влиянием неприятных импульсов, которые он ощущает как последствия новой активизации его защитных конфликтов, негативный перенос может в ять верх и полностью перечеркнуть аналитическую ситуацию. Пациент теперь начинает относиться к аналитику просто как к чужому, предъявляющему к нему неправомерные требования, и ведет себя по отношению к аналитику точно ребенок, который не любит чужих и не верит тому, что они говорят. Если аналитик пытается объяснить пациенту одно из искажений, которые тот делает в защитных целях, и скорректировать его, он обнаруживает, что пациент не понимает его и не доступен словесной аргументации. Таким образом, мы видим, что существует сопротивление раскрытию сопротивлений, и защитные механизмы действительно заслуживают своего названия, данного им нами первоначально, до их более подробного изучения. Они являются сопротивлениями не только осознанию содержания Ид, но и анализу в целом, и, следовательно, излечению.
Результат, который возникает в Эго благодаря защитам, может быть правильно описан как «искажения Эго», если под этим мы понимаем искажения вымышленного нормального Эго которое гарантирует неколебимую преданность аналитической работе. Поэтому легко принять тот факт, который подтверждается повседневным опытом, что исход аналитического лечения в основном зависит от силы и глубины тех сопротивлений, которые создают искажения Эго. Снова мы сталкиваемся с важностью количественного фактора, и снова мы получаем напоминание о том, что анализ может рассчитывать только на определенный и ограниченный успех в противостоянии враждебным силам. Возникает впечатление, что этот успех, как военная победа, зависит обычно от того, на чьей стороне больше войск.
Следующий вопрос, к которому мы переходим, – всякое ли искажение Эго (в нашем смысле этого слова) приобретается в защитной борьбе в раннем детстве. Не может быть сомнений в ответе. У нас нет никаких оснований отрицать существование и важность первоначальных, врожденных отличительных особенностей Эго. Это несомненно по той единственной причине, что каждый человек делает выбор из возможных механизмов защиты, что он всегда использует только несколько из них и всегда одни и те же (см. выше). Это, по-видимому, означает, что каждое Эго с самого начала наделено индивидуальными предрасположениями и наклонностями, хотя мы и не можем точно определить их природу или то, что их обусловливает. Более того, мы знаем, что нельзя преувеличивать различия между унаследованными и приобретенными особенностями до степени противопоставления; то, что было приобретено нашими праотцами, безусловно, составляет важную часть того, что мы наследуем. Когда мы говорим об «архаическом наследстве»,[22] мы обычно думаем только об Ид и, вероятно, признаем, что в начале жизни индивида никакого Эго еще не существует. Но мы не должны забывать о том факте, что Эго и Ид первоначально составляют одно целое; нет никакой мистической переоценки наследственности в признании возможности того, что еще до возникновения Эго линии его развития, наклонности и реакции, которые оно впоследствии проявит, уже заложены. Психологические особенности семей, рас и наций, даже в их отношении к анализу, не оставляют никакого другого объяснения. Более того: аналитический опыт заставляет нас убедиться, что даже конкретное психическое содержание, такое, как символика, не имеет других источников передачи, кроме наследования, и исследования в разных областях социальной антропологии позволяют предположить, что другие, столь же специфические отложения, оставленные ранним развитием человека, также присутствуют в архаическом наследии.
С признанием того, что свойства Эго, с которыми мы сталкиваемся в теории сопротивлений, могут так же хорошо объясняться наследственностью, как и приобретенностью в защитных схватках, топографическое разделение между тем, что есть Эго, и тем, что есть Ид, теряет большую часть своей ценности для исследования. Если мы сделаем следующий шаг в нашем аналитическом опыте, то подойдем к сопротивлениям другого типа, которые мы больше не можем локализовать, и которые, по-видимому, зависят от основных условий, существующих в психическом аппарате. Я могу только привести несколько примеров сопротивлений такого типа; вся эта область исследования незнакома и недостаточно изучена. Мы встречаемся, например, с людьми, которым нам приходится приписать особую «прилипчивость либидо».[23] Процессы, которые в них приводятся в движение лечением, намного медленнее, чем у других людей, потому что, по-видимому, они не могут приспособить свой ум к освобождению от либидозного катексиса к одному объекту и перенести его на другой, хотя мы и не можем обнаружить какой-то особой причины для этой катектической преданности. Можно встретить и других людей, у которых либидо особенно подвижно; оно охотно входит в новые катексисы, предлагаемые анализом, отказываясь при этом от прежних. Различие между двумя этими типами можно сравнить с тем, которое чувствует скульптор, работая с твердым камнем или мягкой глиной. К несчастью, у второго типа результаты анализа часто оказываются очень недолговечными: новые катексисы снова оставляются, и у нас возникает впечатление, что мы работаем не с глиной, а пишем на воде. Как говорится в пословице: «Легко пришло, легко ушло».[24]
В другой группе случаев мы удивляемся той установке наших пациентов, которую можно приписать только истощению пластичности, способности к изменениям и дальнейшему развитию, которых мы обычно ожидаем. Мы, правда, готовы обнаружить при анализе определенное количество психической инерции.[25] Когда аналитическая работа открывает новые пути для инстинктивных импульсов, мы практически всегда наблюдаем, что импульсы не пускаются по этим путям без заметных колебаний. Мы назвали это поведение, возможно, не совсем правильно, «сопротивлением со стороны Ид».[26] Но у тех пациентов, которых я сейчас имею в виду, все психические процессы, отношения и распределения сил неизменны, фиксированы и ригидны. То же самое можно обнаружить и у очень старых людей, и в этом случае ригидность объясняется силой привычки или истощением восприимчивости – своего рода психической энтропией.[27] Но здесь мы имеем дело с людьми, которые еще молоды. Наши теоретические знания не являются адекватными для того, чтобы дать правильное объяснение этого типа. Возможно, речь идет о каких-то временных характеристиках – некоторых отклонениях в ритме развития психической жизни, которых мы пока еще не оценили.
Еще в одной группе случаев особые характеристики Эго, которые являются источниками сопротивления аналитическому лечению и препятствуют терапевтическому успеху, могут иметь другие, более грубые корни. Здесь мы имеем дело с теми предельными вопросами, которые может изучать психологическое исследование: поведение двух первичных инстинктов, их распределение, смешение и разделение – это вопросы, которые не относятся к какой-то одной части психического аппарата – Ид, Эго или Супер-Эго. Самое сильное впечатление от сопротивлений в аналитической работе возникает оттого, что есть сила, защищающая себя всеми доступными средствами от выздоровления, сила, которая с непоколебимой твердостью поддерживает болезнь и страдания. Одна часть этой силы была несомненно опознана нами как чувство вины и потребность в наказании и локализована во взаимоотношениях Эго и Супер-Эго. Но это только ее часть, которая психически привязана к Супер-Эго и поэтому становится опознаваемой; другие части этой силы, связанные или свободные, могут работать в других, неизвестных нам сферах. Если мы рассмотрим общую картину феноменов мазохизма, присущего столь многим людям, негативной терапевтической реакции и чувства вины, которые есть у столь многих невротиков, мы уже не сможем быть привержены тому убеждению, что психические события управляются исключительно стремлением к удовольствию. Эти феномены безошибочно указывают на присутствие в психической жизни силы, которую мы называем инстинктом агрессии или разрушения, в зависимости от ее целей, и которую мы прослеживаем вплоть до исходного инстинкта смерти живой материи. Это не вопрос противоположности между оптимистической и пессимистической теориями жизни. Только сотрудничеством и соперничеством[28] двух первичных инстинктов – Эроса и инстинкта смерти, никогда не действующих поодиночке, мы можем объяснить богатство и разнообразие явлений жизни.
Как сочетаются части двух этих типов инстинктов, чтобы исполнить различные жизненные функции, в каких условиях эти сочетания ослабевают или нарушаются, каким нарушениям соответствуют эти изменения и какими чувствами отвечает на них перцептивная шкала принципа удовольствия – все это проблемы, освещение которых было бы наиболее важным достижением психологического исследования. На мгновение мы должны склониться перед силами, против которых наши усилия тщетны. Даже оказание психического воздействия на обычный мазохизм становится тяжким испытанием для наших сил.
При изучении феноменов, свидетельствующих об активности деструктивных инстинктов, мы не привязаны к наблюдениям над патологическим материалом. Многочисленные факты нормальной психической жизни требуют объяснения такого рода, и чем острее наш взгляд, тем сильнее они поражают нас. Этот предмет слишком нов и слишком важен для меня, чтобы я мог относиться к нему как к побочному в этом обсуждении. Поэтому я приведу несколько примеров.
Вот один из них. Хорошо известно, что всегда были и сейчас есть люди, которые в качестве сексуальных объектов используют людей как своего, так и противоположного пола, притом одна склонность не мешает другой. Мы называем таких людей бисексуалами и принимаем их существование без особою удивления. Однако мы знаем, что каждый человек является бисексуальным в том смысле, что его либидо распределено в явной или скрытой форме на объектах обоего пола. Но нас поражает следующий факт. В то время, как в первой группе людей эти две склонности мирно сосуществуют, во второй и более многочисленной группе они находятся в состоянии неразрешимого конфликта. Гетеросексуальность человека не совмещается с его гомосексуальностью и наоборот. Если первая сильнее, то она удерживает вторую в латентном состоянии и отстраняет её от удовлетворения в реальности. С другой стороны, нет большей опасности для гетеросексуальной функции человека, чем если она нарушается его латентной гомосексуальностью. Мы можем попытаться объяснить это, сказав, что каждый индивид имеет в своем распоряжении только определенную меру либидо, за которую должны бороться две соперничающие склонности. Но непонятно, почему соперники не всегда делят имеющуюся меру либидо между собой согласно их относительной силе, как они это делают в ряде случаев. Мы вынуждены заключить, что тенденция к конфликту – это нечто особенное, нечто, заново добавленное к ситуации и не зависящее от количества либидо. Независимо возникающая тенденция к конфликту такого рода едва ли может быть приписана чему-либо, кроме свободной агрессивности.
Если мы определяем обсуждаемый нами случай как проявление агрессивного или разрушительного инстинкта, сразу же возникает вопрос, можно ли распространить этот взгляд на другие случаи конфликтов, и, следовательно, не должно ли все, что мы знаем о психическом конфликте, быть пересмотрено с этой новой точки зрения. Более того, мы признаем, что в ходе человеческого развития от примитивного до цивилизованного состояния агрессивность была в значительной степени интернализована или обращена вовнутрь; если это так, то внутренние конфликты человека, несомненно, являются точными эквивалентами внешних схваток, которые затем прекратились. Я хорошо осознаю, что эта дуалистическая теория, согласно которой инстинкт смерти, разрушения или агрессии заявляет о себе как равный партнер Эроса, представленного в виде либидо, находит мало сочувствия и в действительности не принята даже среди психоаналитиков. Тем больше удовольствия я испытал, когда недавно наткнулся на эту мою теорию в трудах одного из величайших мыслителей Древней Греции. Я полностью готов отказаться от приоритета новизны в пользу такого подтверждения, особенно потому, что я не могу быть уверен, ввиду обширности прочитанного мной в прошлом, не принял ли я за новое то, что могло быть результатом криптомнезии.[29]
Эмпедокл из Акрага (Джирдженти).[30] родился около 495 года до Р.Х. и был одной из крупнейших и наиболее примечательных фигур в истории греческой цивилизации. Деятельность его многосторонней личности простиралась во многих направлениях. Он был исследователем и мыслителем, прорицателем и магом, политиком, филантропом и врачом, знавшим естественные науки. Говорят, что он освободил город Селинупту от малярии, и его современники почитали его как бога. Его ум, казалось, соединял самые острые противоположности. Он был точен и трезв в своих физических и физиологических исследованиях, но не уклонялся и от мистических тайн и строил космические спекуляции, поражающие воображение своей смелостью. Капелле сравнивает его с доктором Фаустом, «которому было открыто много секретов»[31] Он родился тогда, когда царство науки еще не было разделено на многочисленные области, и многие его теории поражают нас своей примитивностью. Он объяснял многообразие вещей смешением четырех элементов: земли, воздуха, огня и воды. Он считал, что вся природа одушевлена, и верил в переселение душ. Но он также включал в свои теоретические знания такие современные идеи, как постепенная эволюция живых существ, выживание наиболее приспособленных и признание роли, играемой случайностью (????) в этой эволюции.
Но особенно привлекает наш интерес та теория Эмпедокла, которая настолько приближается к психоаналитической теории инстинктов, что у нас возникает искушение сказать, что они идентичны, если не брать в расчет того различия, что теория греческого философа – это космическая фантазия, в то время как наша претендует на то, чтобы быть биологически достоверной. В то же время тот факт, что Эмпедокл приписывает вселенной ту же одушевленную природу, что и индивидуальному организму, делает это различие несущественным.
Эмпедокл учит, что два принципа правят событиями жизни во вселенной и психической жизнью, и эти два принципа находятся в постоянной войне друг с другом. Он называет их ????? (любовь) и ?????? (борьба). Из этих двух сил (которые он понимает как в основе своей «естественные силы, действующие как инстинкты, но ни в коем случае не как умы, действующие с сознательными целями»[32]) одна старается соединить первичные частицы четырех элементов в единое целое, тогда как другая, наоборот, пытается разрушить все эти сочетания и отделить первичные частицы элементов друг от друга. Эмпедокл понимает процесс, идущий во вселенной, как постоянную, нескончаемую смену периодов, во время которых верх одерживает одна из этих основных сил, так что временами любовь, временами борьба полностью достигают своих целей и доминируют во вселенной, после чего другая, покоренная сторона, утверждает себя и, в свою очередь, побеждает своего противника.
Два основных принципа Эмпедокла – ????? и ?????? – по названиям и функциям соответствуют двум нашим первичным инстинктам, Эросу и деструктивности, первый из которых стремится соединить все существующее в еще большее единство, в то время как второй стремится разделить эти соединения и разрушить выросшее из них. Неудивительно, правда, что после своего открытия заново, два с половиной тысячелетия спустя, эта теория в чем-то отличается от первоначальной. Помимо того, что сейчас мы ограничены биофизической областью, мы также больше не используем в качестве исходных субстанций четыре элемента Эмпедокла; живое четко дифференцируется от неживого, и мы уже думаем не о соединении и разъединении частиц вещества, а о слиянии и разделении инстинктивных компонентов. Более того, мы обеспечиваем принцип «борьбы» некой биологической основой, прослеживая наш инстинкт разрушения к инстинкту смерти, к побуждению всего живого вернуться в неживое состояние. Это не значит, что мы отрицаем, что аналогичный инстинкт.[33] уже существовал раньше, и, конечно, не утверждаем, что инстинкт такого рода возник только с возникновением жизни. Никто не сможет предсказать, в каком облике ядро правды, содержащееся в теории Эмпедокла, предстанет в дальнейшем[34]

VII

   В 1927 г. Ференци написал дидактическую работу по проблемам завершения анализа.[35] Она заканчивалась успокаивающим заверением, что «анализ – не бесконечный процесс, он может быть приведен к естественному окончанию при достаточном умении и терпении аналитика».[36] Однако в целом работа кажется мне чем-то вроде предупреждения не сокращать анализ, а, скорее, углублять его. Ференци подчеркивает следующий важный пункт: успех зависит во многом от того, насколько хорошо аналитик учел свои «ошибки и оплошности» и лучше узнал «слабые пункты своей собственной личности».[37] Это придает нашей теме важное дополнение. Среди факторов, которые влияют на перспективы аналитического лечения и вносят вклад в его затруднения и сопротивления, следует упомянуть не только природу Эго пациента, но и индивидуальность аналитика.
Не подлежит обсуждению, что аналитики как личности не так уж бесспорно соответствуют стандартам психической нормальности, к которым они хотят привести своих пациентов. Противники анализа часто указывают на этот факт с укоризной и используют его как аргумент для доказательства бесполезности аналитических занятий. Мы можем отвергнуть эту критику как выставляющую неоправданные требования. Аналитики – это люди, выучившиеся практиковать определенное искусство; наряду с этим они остаются такими же людьми, как и все. Кроме того, никто не утверждает, что врач не способен лечить внутренние болезни, если его собственные внутренние органы не в порядке; наоборот, можно возразить, что есть определенные преимущества у человека, самого страдающего туберкулезом и специализирующегося на лечении людей, страдающих от этого недуга. Но эти примеры не совсем подходят. До тех пор, пока он вообще способен практиковать, доктор, страдающий от легочного или сердечного заболевания, не испытывает затруднений в установке диагноза и лечении внутренних заболеваний; в то время как особые условия аналитической работы приводят к тому, что дефекты аналитика становятся помехой для вынесения правильных суждений о состоянии пациента и правильного реагирования на них. Поэтому от аналитика обоснованно ожидают достаточной степени психической нормальности и упорядоченности как элемента его квалификации. В дополнение к этому он должен обладать каким-то превосходством, чтобы в определенных аналитических ситуациях выступать как пример для пациента, а в других – как учитель. И, наконец, мы не должны забывать, что психоаналитические взаимоотношения основаны на любви к истине – то есть на признании реальности – и это исключает любой вид притворства или обмана.
Здесь позвольте нам на мгновение прерваться, чтобы уверить аналитика, что он пользуется нашим искренним сочувствием в тех суровых требованиях, которым он должен удовлетворять, чтобы осуществлять свою деятельность. Анализ выглядит почти как третья «невозможная» профессия, в которой можно быть заранее уверенным в достижении неудовлетворительных результатов. Другие две, известные гораздо дольше, – это образование и управление.[38] Очевидно, мы не можем требовать, чтобы будущий аналитик стал совершенным существом прежде, чем он возьмется за анализ, другими словами, мы не требуем, чтобы только люди такого высокого и редкого совершенства занимались этой профессией. Но где же и как тогда этот бедняга приобретет идеальную квалификацию, которая потребуется ему в его профессии? Ответ в собственном анализе, с которого начинается его приготовление к будущей деятельности. По практическим резонам этот анализ может быть только коротким и незавершенным. Главная его задача состоит в том, чтобы позволить его учителю вынести суждение, можно ли принять этого кандидата для дальнейшего обучения. Он выполняет свою роль, если дает учащемуся твердое убеждение в существовании бессознательного, если позволяет ему, когда всплывает вытесненный материал, воспринимать в себе такое, что иначе показалось бы ему невероятным, и если он показывает ему первые образцы техники, которая является единственно эффективной в аналитической работе. Только этого недостаточно для обучения; но мы рассчитываем на то, что стимулы, которые он получит в собственном анализе, не исчезнут с его окончанием, а также на процессы преобразования Эго, продолжающиеся спонтанно в проанализированном человеке и позволяющие использовать весь последующий опыт этим новоприобретенным способом. Это на самом деле случается, и коль скоро это случается, это делает проанализированного субъекта квалифицированным в том, чтобы самому быть аналитиком.
К несчастью, случается и нечто другое. Пытаясь это описать, можно положиться только на впечатление. Враждебность, с одной стороны, и пристрастность, с другой, создают атмосферу, неблагоприятную для объективного исследования. Кажется, что ряд аналитиков учится использовать защитные механизмы, которые позволяют им отводить выводы и требования анализа от себя (по-видимому, направляя их на других людей), так что сами они остаются такими, как были, и способны избегать критического и корректирующего воздействия анализа. Это подтверждает слова писателя, предупреждающего нас, что если человек обладает властью, ему трудно не злоупотребить ею.[39] Иногда, когда мы пытаемся это понять, нам приходит в голову неприятная аналогия с действием рентгеновских лучей на людей, которые работают с ними без специальных предосторожностей. Будет неудивительно, если действие постоянных занятий с вытесненным материалом, борющимся за свободу в психике человека, возбудит и в самом аналитике все инстинктивные потребности, которые он в ином случае держал бы под контролем. Это также «опасности анализа», хотя они угрожают не пассивному, а активному участнику аналитической ситуации; и мы должны не пренебрегать ими, а уделять им внимание. В этом вопросе не должно быть сомнений. Каждый аналитик должен периодически – с интервалом в пять лет или около того – подвергаться новому анализу, не чувствуя в этом ничего постыдного. Это будет означать тогда, что не только терапевтический анализ пациентов, но и его собственный анализ превратится из конечной в бесконечную задачу.
Однако здесь мы должны предостеречь от неверного понимания. Я не утверждаю, что анализ – совершенно бесконечное занятие. Какими бы ни были терапевтические воззрения на этот вопрос, окончание анализа, как я полагаю, – вопрос практический. Любой опытный аналитик способен вспомнить ряд случаев, в которых он навсегда распрощался с пациентом, так как rebus bеnе gestis.[40] В случаях того, что известно как анализ характера, зазор между теорией и практикой гораздо меньше. Здесь нелегко предположить естественное окончание, даже если избегать любых преувеличенных ожиданий и не ставить перед анализом чрезмерных задач. Наша задача состоит не в том, чтобы стереть все особенности человеческого характера во имя схематичной «нормальности», и не в том, чтобы требовать, чтобы человек, который был «тщательно проанализирован», не чувствовал страстей и не переживал внутренних конфликтов. Дело анализа – обеспечить наилучшие из возможных психологических условий для функционирования Эго; на этом его задача заканчивается.

VIII

   И в терапевтическом анализе, и в анализе характера мы замечаем, что особенное значение приобретают две темы, которые доставляют аналитику особенно много беспокойства. Скоро становится очевидным, что здесь работает некий общий принцип. Эти две темы связаны с различием между полами; одна из них характерна для мужчин, другая – для женщин. Несмотря на различия содержания, есть очевидное соответствие между ними. Что-то, что есть общего у обоих полов, вынужденно выливается, благодаря разнице между полами, в разные формы выражения.
Эти две темы, соответственно, у женщин: зависть к пенису – положительное стремление к обладанию мужскими гениталиями, а у мужчин: борьба против своего пассивного или женственного отношения к другим мужчинам. То, что есть общего у этих двух тем, было давно выделено в психоаналитической номенклатуре как отношение к комплексу кастрации. Впоследствии Альфред Адлер ввел в обиход термин «мужской протест». Он полностью подходит к случаям мужчин; но я думаю, что с самого начала «отрицание женственности» было более правильным описанием этой замечательной черты психической жизни человека.
Пытаясь ввести этот фактор в структуру нашей теории, мы не должны пренебречь тем, что он не может по самой своей природе занимать то же самое положение у обоих полов. У мужчин стремление быть мужественными полностью Эго-синтонно с самого начала; пассивная установка, поскольку она подразумевает принятие кастрации, энергично вытесняется, и часто ее присутствие опознается только благодаря чрезмерной сверхкомпенсации. У женщин также стремление быть мужественными в определенный период Эго-синтонно, а именно в фаллической фазе, перед тем, как начинается развитие женственности. Но затем оно уступает важному процессу вытеснения, исход которого, как уже много раз было показано, определяет судьбы женственности у женщины.[41] Многое зависит от того, насколько комплекс мужественности у нее избегнет вытеснения и окажет постоянное влияние на ее характер. В норме значительные части этого комплекса преобразуются и вносят вклад в создание ее женственности: успокоившееся желание пениса превращается в желание ребенка и мужа, который обладает пенисом. Странно, однако, насколько часто мы обнаруживаем, что желание мужественности остается бессознательным и из этого вытесненного состояния оказывает нарушающее влияние.
Как можно увидеть из сказанного мной, в обоих случаях вытеснению подвергается установка, соответствующая противоположному полу. Я уже высказывался в другом месте,[42] что мое внимание к этому привлек Вильгельм Флисс. Флисс был склонен считать противоположность между полами истинной причиной и первичной мотивирующей силой вытеснения. Я только повторяю то, что я сказал тогда, споря с его взглядом, когда я отказался сексуализировать вытеснение таким образом – т. е. объяснять его на биологической основе, а не на чисто психологической.
Огромное значение этих двух тем – у женщин желания пениса, а у мужчин борьбы против пассивности – не избежало замечания Ференци. В докладе, прочитанном им в 1927 г., он выставил требование, чтобы в каждом успешном анализе два этих комплекса были проработаны.[43] Я хотел бы добавить, что, исходя из моего собственного опыта, я думаю, что в этом Ференци требовал слишком многого. Ни в какой другой момент аналитической работы мы не страдаем в такой степени от тяжелого чувства, что все наши повторяющиеся усилия тщетны, и от подозрения, что мы «мечем бисер перед свиньями», чем когда мы пытаемся убедить женщину отказаться от ее желания пениса по причине его нереализуемости, или стараемся убедить мужчину, что пассивная установка к мужчинам не всегда означает кастрацию и что она неизбежна во многих жизненных отношениях. Бунтарская сверхкомпенсация мужчины вызывает одно из сильнейших сопротивлений переносу. Он отказывается подчинить себя заменителю отца или чувствует себя должником перед ним за что-то и в результате отказывается принять от врача свое выздоровление. Нет аналогичного переноса, который возникал бы из женского желания пениса, но это желание является у женщины источником тяжелых приступов депрессии, благодаря внутренней убежденности, что анализ не принесет пользы и ничего нельзя сделать, чтобы помочь ей. И мы можем только согласиться, что она права, когда узнаем, что самым сильным ее мотивом прихода в лечение является надежда, что, в конце концов, она сможет приобрести мужской орган, отсутствие которого было так болезненно для нее.
Но мы также узнаем из этого, что неважно, в какой форме возникает сопротивление, в форме переноса или нет. Главным остается то, что сопротивление препятствует возникновению изменений – все остается так, как было. У нас часто возникает впечатление, что с желанием пениса и мужским протестом мы проникаем сквозь все психологические уровни и достигаем основания, и на этом наша деятельность завершается. По-видимому, это так, поскольку для области психики область биологии, действительно, играет роль основания. Отрицание женственности может быть не чем иным, как биологическим фактом, частью великой борьбы полов.[44] Трудно сказать, удастся ли нам вообще и, если удастся, то когда, добиться успеха в овладении этими факторами в аналитическом лечении. Мы можем только утешать себя тем, что мы, несомненно, обеспечиваем анализируемому нами человеку любое возможное содействие в пересмотре и изменении своего отношения к этим проблемам.

Биография Эрнест Джонс “Фрейд. Образ жизни и деятельности”

Следует коротко рассказать о том образе жизни, который был присущ Фрейду. Мы можем начать с описания окружающей его обстановки. Берггассе[149], называемая так, потому что круто спускалась вниз относительно главной улицы, состояла из массивных типично венских домов XVIII века. На цокольном этаже дома под номером 19 располагался мясной магазин. Фамилия мясника была Зигмунд, и табличка с его именем, висящая на одной стороне огромных входных дверей, немного забавно контрастировала с другой табличкой, висящей на противоположной стороне входной двери, — проф. д-р Зигм. Фрейд. Вход на территорию главного здания был очень широким, так что через него могла проехать лошадь с коляской прямо в сад и остановиться там. Налево от входа жили консьержки. В то время мне казалось странным, что, подобно другим венским бюргерам, Фрейд не имел входного ключа от своего дома, и, если он возвращался позднее десяти часов, ему приходилось будить консьержку. Направо находился ряд ступеней, примерно полдюжины, ведущих в рабочую квартиру из трех комнат, которую Фрейд занимал с 1892 по 1908 год. Окна этих комнат выходили в сад внутри двора; величественный ряд низких каменных ступеней вел на следующий этаж, называемый мезонином, именно здесь жил Фрейд со своей семьей.
В 1954 году Всемирная федерация психического здоровья установила на этом доме табличку в память о проживании здесь Фрейда в течение столь многих лет.
В 1930 году городской совет предложил переименовать Берггассе в «Sigmund Freudgasse», следуя, таким образом, приятной венской традиции увековечения памяти знаменитых врачей. Фрейд назвал эту идею «бессмысленной». Выполнению этого предложения помешали политические конфликты, и оно было снято. Однако 15 февраля 1949 года городской совет решил назвать жилищный массив в девятом районе Вены «Sigmund Freudhof».
Весной 1907 года[150] Фрейд преобразовал свои домашние апартаменты. Отказавшись от своей небольшой квартиры из трех комнат на цокольном этаже, в которой располагался его личный кабинет, он занял бывшую квартиру своей сестры Розы, находящуюся на первом этаже, примыкающую к его собственной жилой квартире, так что теперь он занимал весь этаж. Вход в нее был сделан так, что он мог пройти из своей новой квартиры в старую, не открывая входную дверь, и он постоянно пользовался этой возможностью в немногие минуты отдыха. Еще одно изменение Фрейд сделал для того, чтобы позволить своему очередному пациенту уходить, минуя приемную, так что пациенты редко сталкивались друг с другом. В нужный момент горничная приносила шляпу и пальто и подавала их уходившему пациенту.
А вот как выглядели комнаты Фрейда. Сначала шла небольшая приемная с окном, выходящим в сад. Она была достаточно просторной, чтобы в ней проводить собрания Венского общества по средам в течение нескольких лет, пока число его членов не стало слишком большим. Посередине располагался продолговатый стол внушительных размеров, а сама комната была украшена различными антикварными вещами из коллекции Фрейда. Между этой комнатой и соседним кабинетом для приема пациентов находились двойные двери, обитые сукном, по обеим сторонам которых висели тяжелые шторы; все это обеспечивало полнейшее уединение. В этом кабинете, с кушеткой для аналитических приемов в углу, Фрейд сидел, выпрямившись, на не очень удобном стуле, глядя в окно, которое выходило в маленький сад; в более поздние годы он пользовался высоким стулом как подставкой для ног. В этом кабинете также находилось много антикварных вещей, включая рельефное изображение знаменитой «Градивы». Эта комната вела во внутреннее святилище, личный кабинет Фрейда. Он был наполнен книгами и шкафами с большим количеством антикварных вещей. Стол, за которым он писал, был не очень больших размеров и всегда содержался в чистоте. Протирать его, должно быть, было мучением, так как на нем стояло множество небольших статуэток, по большей части египетских, которые Фрейд имел обыкновение заменять время от времени.
Мы уже касались той важной роли, которую в его эмоциональной жизни играла любовь к собиранию греческих, ассирийских и египетских древних вещей.
К счастью, ему удалось в целости перевезти всю коллекцию в свой дом в Лондоне, где она, к нашей большой пользе, представлена для обозрения. Для Фрейда было величайшим наслаждением дарить различные предметы из своей коллекции, и некоторые из нас хранят эти драгоценности. Его сын Эрнст, который обладает несколькими ценными подборками из его коллекции, естественно, отбирал их в соответствии с их художественной ценностью; для Фрейда это всегда имело вторичное значение по сравнению с их историческим или мифологическим значением.
Квартира, в которой они жили, состояла из трех гостиных комнат и спален. В целом в ней насчитывалось не менее двенадцати старомодных изящных венских печек, и дети гордились тем, что никто в их кругу не имел в доме одиннадцать рабочих столов.
В Вене жизнь Фрейда заполняла в основном работа. Она начиналась с первым пациентом в восемь часов утра, а это означало, что Фрейд вставал около семи. Разбудить его столь рано всегда было трудно, так как ложился он поздно, а работал много, в результате чего ему требовался более длительный отдых. Холодный душ, однако, освежал его. Каждое утро приходил цирюльник, чтобы привести в порядок его бороду и, в случае необходимости, также волосы. В Америке на него произвела впечатление необычность собственной заросшей внешности, и, вернувшись в Европу, он начал выбривать свои щеки, но через несколько месяцев решил бросить эту привычку; однако вскоре после этой поездки он пожертвовал пышностью своих усов и бороды, которые в более поздние годы сделал значительно короче. После туалета следовали завтрак на скорую руку и просмотр «Neue Freie Presse». Каждому пациенту уделялось ровно 45 минут, между пациентами имелся интервал в пять минут, во время которого Фрейд мог подготовиться для восприятия новых впечатлений либо подняться наверх и узнать о последних домашних новостях. Однако он взял себе за правило быть пунктуальным со своими пациентами.
Второй завтрак в семье проходил в час дня. Это было единственное время, когда вся семья обычно собиралась вместе; вечерняя трапеза часто бывала настолько поздно, что юные члены семьи к этому времени уже ложились спать. Это была самая существенная трапеза за весь день, состоявшая из супа, мяса, сыра и т. д. и сладкого. Фрейд наслаждался едой и сосредоточивался на ней. Он очень мало разговаривал во время еды, что иногда служило источником смущения для гостей, которым приходилось вести разговор с его семьей. Фрейд, однако, никогда не пропускал ни слова из разговора членов семьи и из семейных новостей. Если за едой отсутствовал кто-либо из детей, Фрейд безмолвно показывал ножом или вилкой на пустующий стул и вопросительно глядел на жену, сидевшую на другом конце стола. Она объясняла, почему этот ребенок не должен выходить к столу, или называла причину, которая его задержала. Фрейд, чье любопытство было удовлетворено, кивал и молчаливо продолжал есть. Все, чего он хотел, — это держать в поле зрения все семейные события.
Кроме тех случаев, когда Фрейд бывал чрезмерно занят, с часу до трех он делал перерыв, поэтому после нескольких минут отдыха он отправлялся на прогулку по окрестным улицам. В это время он имел возможность сделать незначительные покупки. Ходил он очень быстро, поэтому за время, имеющееся в его распоряжении, преодолевал значительное расстояние. Часто ему приходилось передавать корректуру своим издателям, Дойтике и позднее Геллеру, он также посещал табачный магазин около церкви Св. Михаила, чтобы пополнить запас сигар. С трех часов начинались консультации, для этой цели Фрейд надевал сюртук. После этого следовала непрерывная терапевтическая работа до девяти вечера, времени его ужина. Когда Фрейд бывал чрезмерно занят, он работал со своими пациентами до десяти вечера, что означало двенадцать-тринадцать часов аналитической работы в день.
Промежуток без еды с часу дня до девяти часов вечера кажется очень большим, но лишь после 65 лет Фрейд позволил себе роскошь выпивать чашку кофе в пять часов вечера.
Отдых в кругу семьи во время вечерней трапезы доставлял ему больше удовольствия, чем в середине дня, когда он был крайне занят. После ужина он совершал еще одну прогулку, на этот раз с женой, свояченицей или позднее с дочерью. Иногда в таких случаях они шли в кафе: летом — в кафе Ландманна, зимой — в кафе «Центральное». Когда его дочери шли в театр, Фрейд встречал их около театра и сопровождал домой.
Его старшая дочь рассказывает следующую историю о почтительности Фрейда к членам своей семьи. Когда ей исполнилось четырнадцать лет, ей было разрешено идти по правую руку от отца во время совместных прогулок. Одна ее школьная подруга, заметив это, сказала, что отец всегда должен быть по правую сторону. На что его дочь гордо ответила: «С моим отцом это не так. С ним я всегда чувствую себя леди».
По возвращении домой Фрейд сразу же удалялся в кабинет, чтобы заняться сначала своей корреспонденцией, на которую неизменно отвечал собственноручно, а затем той работой, которую он писал в данное время. Кроме этого, его ожидал кропотливый труд по подготовке новых публикаций и внесения поправок в корректуру, не только собственных работ, но также работ, печатающихся в тех журналах, редактором которых он являлся. Он ложился в постель не раньше часа ночи, а часто и намного позднее.
В только что описанный распорядок его жизни изредка вносились изменения. По средам в его доме проводилось регулярное собрание венского общества, на котором он всегда зачитывал какую-либо свою работу либо принимал участие в обсуждении других. Каждый второй вторник он посещал собрания еврейского объединения «Бнай Брит», где время от времени также зачитывал свои работы. Субботний вечер был для Фрейда очень дорог, так как он крайне редко пропускал приятное времяпрепровождение, играя в свою любимую карточную игру тарок. Вечер, проведенный в театре, был редким событием. Чтобы он оторвался от работы, должно было идти нечто, представлявшее для него особый интерес, например пьеса Шекспира или опера Моцарта.
Воскресенье, конечно, было особым днем. В этот день он не принимал ни одного пациента. Утром Фрейд, сопровождаемый одним или двумя членами семьи, всегда наносил визит своей матери. В это время у нее могли находиться кто-то из его сестер, и сообщалось много семейных новостей. Семейные узы для Фрейда всегда были очень важны, он вникал во все затруднения и, несомненно, давал мудрые советы. Во время этих визитов он больше слушал, чем говорил, и, когда возникала какая-либо серьезная проблема, например финансовая, он предпочитал спокойно обсудить ее дома со своим братом Александром. Время от времени он навещал какого-либо из своих друзей, или к нему домой мог прийти какой-либо гость, но такое случалось всего несколько раз в году. В более поздние годы воскресенье стало любимым днем Фрейда для встреч со своими друзьями из-за границы, которым он мог посвящать многие часы. Несколько раз я разговаривал с ним до трех часов утра, но, несмотря на мои угрызения совести по поводу того, что я столь укорачиваю его ночной отдых, ему было трудно прерывать наши интересные беседы. В воскресенье вечером мать Фрейда и его сестры собирались на семейную трапезу, но, как только она подходила к концу, Фрейд уходил в свою комнату. Если какая-либо из сестер хотела с ним побеседовать с глазу на глаз или получить совет по какому-нибудь вопросу, ей приходилось следовать за ним. В воскресенье, по подсчетам Фрейда, он писал больше, чем в любой другой день.

Общеизвестно, что Фрейд являлся заядлым курильщиком. В среднем он выкуривал двадцать сигар в день. Скорее это может быть названо пагубным пристрастием, нежели привычкой, поскольку он крайне страдал, когда был лишен возможности курить. А такое случалось в последние годы войны, в более поздние годы по причине болезни. Когда ему пришлось смириться с табаком, лишенным никотина, у него был очень мрачный вид. С другой стороны, у него никогда не было склонности к чрезмерному употреблению спиртного. Как он однажды написал своей невесте, у него «нет предрасположенности к питью». В молодости он любил вино, но никогда не пил пиво или крепкие напитки. Во время своих путешествий по Италии Фрейд взял себе за правило отведывать местное вино. В Вене, однако, он никогда ничего не пил, и в доме хранилось очень мало вина. Он вполне мог придерживаться этого правила не из-за какого-либо принципа, а, скорее, из-за отвращения даже к небольшому помутнению сознания, которое вызывается даже слабым спиртным напитком: Фрейд всегда хотел иметь ясную голову.
Одежда Фрейда была неизменно чистой и опрятной, хотя и не изящной или модной. Перед войной он носил темную пиджачную пару с коротким жестким белым воротником и черным галстуком-бантом, сюртук надевал только по особым случаям. Он носил широкую черную шляпу, обычную тогда для Вены; шелковые шляпы надевались им для очень редких церемониальных событий, которых Фрейд по большей части успешно избегал.
Хотелось бы сказать несколько слов о супружеской жизни Фрейда, так как различные странные легенды об этой стороне его жизни, по-видимому, вошли в моду. Его жена, несомненно, являлась единственной женщиной в любовной жизни Фрейда, и он всегда отдавал ей предпочтение перед всеми другими людьми. Вполне вероятно, что страсть в супружеских отношениях утихла в нем быстрее, чем это обычно случается с многими мужчинами, однако, и мы знаем об этом со столь многих слов, она сменилась непоколебимой привязанностью и совершенной гармонией взаимного понимания. И конечно, все было абсолютно не так, как сказал один писатель, будто «Марта Фрейд — это воплощение чистящей, протирающей, моющей домохозяйки, которая ни на минуту не помыслит о чем-либо другом, пока есть хоть одна соринка в доме». Она, несомненно, была прекрасной хозяйкой, но намного справедливее то, что для нее на первом месте была душевная жизнь семьи, а не домашняя работа. И она отнюдь не являлась разновидностью гувернантки, она была очень образованной леди, для которой много значило все многообразие жизни. Вечер она посвящала чтению и интересовалась современной литературой до конца своей долгой жизни. Она получала особое удовольствие, когда великий Томас Манн, один из ее любимых писателей, бывал у них в гостях, а он являлся одной из многих видных фигур в литературе в те дни, которые посещали дом Фрейда. У нее имелось мало возможности или, может быть, желания предаваться чисто интеллектуальным занятиям, и она едва ли была знакома с деталями профессиональной работы своего мужа. Но в его письмах ей встречаются косвенные намеки на его труды о «Градиве», Леонардо, Моисее и т. д., которые явно предполагают знание ею этих работ.
С ними жила около сорока двух лет ее сестра, «тетя Минна». Она определенно знала больше о работе Фрейда, и он однажды заметил, что в годы одиночества последнего десятилетия прошлого века Флисс и она являлись единственными людьми в мире, с симпатией относящимися к его работе. Ее колкий язык породил множество эпиграмм, которые цитировались в семье. Фрейд, несомненно, ценил общение с ней, но сказать, что она каким-либо образом заменяла свою сестру в его любовных чувствах, — значит сказать сущий вздор.
Его дети были поражены, прочитав в одной книге американского автора о двух предполагаемых характерных чертах в их взаимоотношениях с отцом. Сначала они, к своему удивлению, узнали, что не в обычае Фрейда проявлять по отношению к своим детям непосредственно выраженную любовь и что он держал свое естественное чувство к ним «наглухо замурованным». Я вспоминаю одну его дочь, которая тогда была старшеклассницей, прижавшейся к его колену таким образом, что не оставалось никаких сомнений как в его любви, так и в его готовности проявить ее. Находиться со своими детьми и разделять их развлечения было для него величайшим счастьем, и он посвящал свое свободное время, когда они вместе находились на отдыхе, детям. Еще более удивительным для них было узнать, какого строгого отца они, должно быть, имели. Рисовались картины той патриархальной жестокости, при которой благоговейный страх перед отцом и удовлетворение его малейшей прихоти составляли основу его воспитания. Наоборот, единственно, в чем можно было бы упрекнуть Фрейда, — он был необычно мягким по отношению к детям. Позволять личности ребенка свободно развиваться при минимуме ограничений или замечаний было в то время редким явлением, и Фрейд, возможно, дошел даже до крайностей в этом отношении — однако с самыми счастливыми результатами для будущего развития своих детей. И это справедливо как для его сыновей, так и для его дочерей.
Семейная жизнь Фрейда на Берггассе отличалась замечательной атмосферой и гармонией. У детей, подобно их родителям, присутствовало высокоразвитое чувство юмора, так что их жизнь была наполнена шутками, не исключающими элементов колкостей и поддразнивания. Но в семье никогда не было чего-либо дурного. Никто из его детей не может вспомнить чего-либо похожего на ссору между ними и в еще меньшей степени на ссору с кем-либо из родителей. У них никогда не наблюдалось чего-либо похожего на «сцену». Атмосфера в семье была свободной, дружеской и хорошо сбалансированной. Фрейд сам по себе был сдержанным человеком, он, например, никогда не проявлял своих чувств по отношению к жене перед незнакомыми людьми, но любовь, которая исходила от него, вдохновляла всю семью.
Лишь в одном Фрейд был убежден в вопросах воспитания своих детей, а именно в том, что, поскольку это в его возможности, они не должны испытывать какого-либо затруднения относительно денег, которое наложило столь тяжелый отпечаток на его юность. Согласно его плану, они должны иметь все, что пожелают, как для своего удовольствия, так и для своего образования, до тех пор, пока не смогут зарабатывать себе на жизнь сами; после этого они не должны были больше рассчитывать на какую-либо его помощь. Все деньги, которые он мог оставить, предназначались для многих зависевших от него людей. Перед тем как навсегда покинуть Вену, он дал деньги своим сестрам и оставил те немногие средства, что у него были, в семейном фонде, из которого при желании могла брать деньги его жена. Тем временем его дети не только не должны были испытывать какого-либо беспокойства относительно денег, но им следовало даже знать о них как можно меньше — на деле ничего, кроме мелких расходов. В этом он скорее дошел до противоположной крайности, и для них, вероятно, было бы легче, если бы они знали кое-что о той роли, которую деньги волей-неволей играют в жизни. Но плохих последствий такого воспитания детей не было.
Фрейд говорил, что существуют три вещи, на которых никогда не следует экономить: здоровье, образование и путешествия. Он также заметил, что для воспитания у детей уважения к себе важно, чтобы они всегда были хорошо одеты.
Фрейд особенно внимательно следил за тем, чтобы во время каникул и путешествий его дети не испытывали материальных затруднений. Он давал им все, что они хотели, и ни один из них никогда не злоупотреблял такой его щедростью. Кроме того, обладая тактичностью и чувством справедливости, он всегда принимал в соображение финансовые обстоятельства любого сопровождавшего их друга. Например, самый близкий друг его старшего сына был из плохо обеспеченной семьи. Когда они вдвоем захотели отправиться в поход на гору, Фрейд сначала заставил сына узнать, сколько денег берет с собой в дорогу его друг, а затем дал своему сыну ровно такую же сумму, чтобы его друг не был обижен.
Естественно, основной доход Фрейд получал от своей терапевтической работы. Перед войной его гонорар был равен сорока кронам (1 фунт 13 шиллингов), что являлось высокой платой для Вены. Все, что он зарабатывал своими консультациями, он считал своей премией и чувствовал себя вправе откладывать эти деньги для своего хобби — собирания античных вещей. Авторские гонорары, которые в течение многих лет составляли небольшие суммы, распределялись среди детей на подарки. Дарить подарки было одним из величайших наслаждений для Фрейда. Настолько сильным, что у него не хватало терпения ждать подходящего момента. Несмотря на протесты жены, подарок ребенку на день рождения дарился вечером перед этим днем. Между прочим, это не единственный пример нетерпеливости в страстной натуре Фрейда. Ежедневный приход почтальона был событием, которого он ожидал с огромным нетерпением. Он не только очень любил получать письма, но также проявлял беспокойство по поводу своих друзей, если они не так скоро, как он, отвечали на письма.
В те дни для жителей Австрии не было принято скрупулезно платить налоги со своих доходов, и Фрейд, вероятно, не составлял исключения из этого правила; нет ничего удивительного в том, что он ставил потребности своей семьи выше, чем заботу об императоре. Однажды в 1913 году департамент, в котором он проживал, адресовал ему письмо, в котором выражалось удивление, что его доход является столь небольшим, «тогда как все знают, что слава о нем простирается далеко за пределы Австрии». На что Фрейд едко ответил: «Проф. Фрейд очень польщен получением известия от правительства. Это первый случай, когда правительство обратило на него какое-то внимание, и он признает это. Однако он не может согласиться с одним пунктом в присланном ему письме: что его слава простирается далеко за пределы Австрии. Она начинается на ее границе».
Фрейд никогда не интересовался финансовыми сделками. Те деньги, которые ему удавалось сэкономить, он вкладывал в страховые полисы и в государственные облигации, но никогда в ценные бумаги фондовой биржи. Все эти вклады были потеряны во время инфляции, наступившей после окончания войны. Когда Фрейд смог оправиться от такого удара, он снова начал вкладывать деньги в государственные облигации, но большую часть денег посылал за рубеж, чтобы они хранились на более безопасном банковском счете. К концу жизни Фрейда его сын Мартин, который был банкиром, взял на себя заботу о его финансах, и Фрейд полностью доверил ему этот вопрос. Его отношение к деньгам было абсолютно нормальным, если учесть то, как сильно он страдал в юности от их недостатка. Деньги имели свое значение в мире реальности, но не обладали для него никакой эмоциональной значимостью. Он был щедрым не только по отношению к многочисленным родственникам, но также по отношению к бедным студентам, ибо его собственные финансовые затруднения в юности заставляли его с сочувствием относиться к их трудностям.

Фрейд следил за местными новостями и современной политикой, но не ощущал себя глубоко вовлеченным в них. Он симпатизировал прогрессивным реформам, предлагаемым социалистической партией, но не являлся приверженцем социализма. Его брат Александр, который вращался в правительственных кругах, был яростным противником социализма, но Фрейд имел обыкновение просто выслушивать его тирады со спокойной улыбкой. Он никогда не голосовал за социалистическую партию на выборах и, конечно же, никогда не голосовал за их оппонентов, яростную антисемитскую социал-христианскую партию. Была также еще небольшая либеральная партия, которая один или два раза выдвигала своего кандидата в районе, где жил Фрейд; когда это случалось, Фрейд голосовал за этого кандидата.
Почти до семидесяти лет Фрейд ни разу серьезно не болел. С другой стороны, его постоянно беспокоили те или иные расстройства здоровья. Его письма к своим друзьям полны намеков на расстройства кишечника, хронический запор, что в различные времена диагностировали как колит, воспаление желчного пузыря, простое расстройство желудка или хронический аппендицит. Все это вполне могло наблюдаться у человека, ведущего сидячий образ жизни, но, вероятно, частично такие симптомы являлись также психосоматическим остатком невроза, который беспокоил Фрейда в период его самоанализа.
Были также и другие расстройства, такие, как частый «ревматизм», который много раз поражал его правую руку и сильно мешал при письме. Удивительно, что у человека, привыкшего пользоваться ручкой, наблюдались спазмы кисти рук. На протяжении всей своей жизни он страдал от сильной мигрени и периодических инфекций анальных пазух, а позже также — от болезни предстательной железы. Всю жизнь Фрейд был поглощен мыслями о смерти. У него встречаются размышления о значении, страхе смерти, а позднее и желание ее. Он часто говорил и писал многим из нас об этом, причем основным лейтмотивом его замечаний всегда было то, что он становится старым и что ему недолго осталось жить. «Периодические» вычисления Флисса давали Фрейду 55 лет жизни. Как только без каких-либо происшествий прошел этот срок, Фрейд стал придерживаться другого суеверия — что ему суждено умереть в феврале 1918 года. А когда благополучно миновала и эта дата, он высказал характерное для него сухое замечание: «Это показывает, как мало можно верить сверхъестественному». Периоды отдыха означали совершенно иную жизнь для Фрейда. Уже в поезде, увозящем его из ненавистной Вены, он, должно быть, испытывал большое чувство облегчения и удовлетворения. За много месяцев, часто начиная даже с января, в его семье и с его друзьями обсуждался выбор самого привлекательного места для отдыха в приближающееся лето. Часто на Пасху он совершал разведывательные маршруты и посылал оттуда своей семье забавные отчеты. В таких вопросах все члены его семьи являлись знатоками, и требования к месту отдыха были очень специфическими: это должен был быть комфортабельный дом с уютной комнатой, в которой Фрейд мог писать, местность должна быть возвышенной, достаточно солнечной, с чистым воздухом, с сосновыми лесами для прогулок, где водится много грибов, с чудесным видом, и, самое главное, расположена в тиши и отдаленности от туристских стоянок или любых других скоплений туристов.
Перед войной Фрейд во время отдыха носил тирольский костюм с подтяжками, шорты и зеленую шляпу с небольшой замшевой лентой, обрамляющей шляпу. Крепкая палка для прогулок, а в сырую погоду — плотная альпийская накидка с капюшоном завершали его снаряжение. В более поздние годы этот наряд сменили брюки-гольф, а еще позднее более степенный серый пиджачный костюм.
В юности Фрейд любил развлекаться игрой в шары, но в основном его моцион заключался в длинных прогулках. Он был замечательным ходоком, быстрым, легким в ходьбе и неутомимым.
Характерной особенностью Фрейда была его страсть к собиранию грибов. Он обладал удивительным чутьем к угадыванию тех мест, где они могли расти, и даже указывал на такие места, когда ехал в вагоне поезда. На прогулке он часто, оставив детей, углублялся в лес, и дети были уверены, что вскоре услышат его радостный крик. Увидев гриб, Фрейд молча подкрадывался и внезапно делал резкий выпад, чтобы «поймать» гриб своей шляпой, как если бы это была птица или бабочка. Он мог также часами искать дикие лесные цветы, тщательно определяя их названия на досуге. Одна из его дочерей сказала мне, что отец больше всего хотел обучить своих детей трем вещам: знанию диких цветов, искусству находить грибы и технике карточной игры тарок. И он имел полнейший успех во всех этих занятиях.
На отдыхе у Фрейда проявлялись два качества, которые чаще связывают с женской половиной человечества, — он не обладал чувством ориентировки и никогда не мог найти дорогу в сельской местности. Его сыновья рассказывали мне, что во время длинных прогулок они сильно удивлялись, когда он поворачивал домой в абсолютно неверном направлении, но, сам хорошо зная об этом, Фрейд с готовностью подчинялся их руководству в этом вопросе. И еще, он был очень непрактичным относительно деталей путешествия. Расписания поездов были выше его понимания, и сложные поездки всегда подготавливались сначала его братом Александром, а позднее сыном Оливером, оба они являлись экспертами в этой области. Чтобы найти нужный им поезд, приходилось приезжать на станцию за много часов до его отправления, и даже в этом случае багаж мог быть неправильно направлен либо положен не на место.
Фрейд обычно проводил таким образом около шести недель, а затем начинал ощущать потребность в более утонченных удовольствиях. А это почти всегда означало поездку в Италию.
Кое-что можно сказать и о том, как писал Фрейд. Если судить по огромному количеству его трудов, а также по его переписке, он, должно быть, наслаждался самим физическим актом писания и всегда писал собственноручно. Только в преклонные годы, когда ему шел восьмой десяток, его младшая дочь иногда помогала Фрейду в этом занятии. Фрейду никогда не приходилось заставлять себя писать. Его работам присуще свойство поэтического беспорядка. Он мог неделями или даже месяцами не испытывать какой-либо потребности писать. Затем возникало желание творить, тяжелые муки творчества, старание написать хотя бы две или три строчки в день и наконец следовал взрыв работоспособности, когда какое-либо важное эссе появлялось в течение нескольких недель. Не следует думать, что в это время он писал непрерывно: наоборот, это были те немногие часы, которые он мог сэкономить в конце дня своих тяжких трудов.
Возрастание дискомфорта, вместе с различными другими симптомами общего недомогания, всегда предшествовало лучшим работам Фрейда. Когда он хорошо себя чувствовал и пребывал в эйфорическом настроении, у него не возникало и отдаленной мысли о написании чего-либо. Он объяснял мне, что необходимость выслушивать других и вести беседу по столь много часов каждый день вызывает потребность создать что-либо, сменив, таким образом, состояние пассивного восприятия на состояние активного творчества. Во время летнего отдыха часто зарождались его новые идеи, несомненно, как результат тех многочисленных впечатлений, которые он получал от своих пациентов в предшествующие месяцы работы. По возвращении в Вену в октябре он часто ощущал желание с головой погрузиться в работу. Он считал, что лучшие периоды его творчества случаются каждые семь лет; это, несомненно, являлось остатком его веры в периодические законы Флисса
Любая работа была для Фрейда как хлеб насущный. Он нашел бы жизнь в безделье невыносимой.

   Я не могу и помыслить о каком-либо жизненном комфорте без работы. Творческое воображение и работа идут для меня рука об руку; ни в чем другом я не нахожу удовольствия. Это стало бы рецептом счастья, если бы не мысль, довольно мучительная, что продуктивность человека целиком зависит от его неустойчивых настроений. А что делать человеку в тот день, когда мысли перестают приходить в голову, а нужные слова не идут на ум? От такой возможности невольно вздрогнешь. Вот почему, несмотря на покорность судьбе, что является некоторой опорой человеку, я тайно молюсь: сохрани меня Бог от какой-либо немощи, от паралича моих способностей вследствие какого-либо телесного недуга. Мы умрем на своем посту, как сказал король Макбет.

Было бы притворством, на которое Фрейд никогда не был способен, отрицать, что после столь многих лет дурной славы он наконец, после великой войны, действительно стал знаменитым. Фрейд принял это как факт, ничем не выделяющийся среди прочих, и, конечно, его радовали возрастающие знаки признания. Но он не сделал ничего для того, чтобы достичь славы: она явилась следствием той работы, которую он делал по другим мотивам. Он однажды сказал: «Никто не пишет ради достижения славы, которая, так или иначе, является преходящей или иллюзией бессмертия. Несомненно, мы прежде всего пишем для удовлетворения, лежащего внутри нас, а не ради других людей. Конечно, когда другие люди оценивают наши усилия, это увеличивает внутреннее удовлетворение, но тем не менее мы пишем в основном для себя, следуя своему внутреннему побуждению».
Хотя он исходил из своей системы писать о том, что хочет выразить, он не придавал большого значения своим записям. Такое беззаботное отношение наиболее проявлялось в вопросе переводов его работ, на что он давал права до некоторой степени необдуманно и неразборчиво. Его сыну Эрнсту стоило большого труда годы спустя распутать обнаружившиеся сложные и противоречивые контракты.
Фрейд давал себе довольно скромные оценки. Вот одна из них: «У меня очень ограниченные способности или таланты. Нет вообще каких-либо талантов к естественным наукам, ни к математике, ни к чему-либо, что имеет дело с вычислениями. Но то, что у меня есть, и природа чего крайне ограниченна, является, вероятно, очень интенсивным».
Меня несколько раз просили высказать мнение, насколько важным являлось еврейское происхождение Фрейда для развития его идей и творчества, причем этим в основном интересовались люди, которые желали получить в высшей степени положительный ответ на этот вопрос. В одном отношении его происхождение, несомненно, сыграло важную роль, о которой он сам часто говорил. Наследственная способность евреев отстаивать свою точку зрения и защищать свое положение в жизни перед лицом окружающей их оппозиции или враждебности была очень заметно выражена у Фрейда. Он был прав, приписывая этой способности ту твердость, с которой он сумел сохранить свои убеждения непоколебленными перед лицом господствующей оппозиции. Эго также сыграло свою положительную роль для его последователей, которые большей частью были евреями. Когда над психоанализом разразился шторм оппозиции перед первой мировой войной, неевреями, выдержавшими его, были только Бинсвангер, Оберхольцер, Пфистер и я.
Фрейд считал, что неизбежная оппозиция поразительным новым открытиям психоанализа значительно усугублялась антисемитскими предрассудками. В своем письме к Абрахаму о первых признаках антисемитизма в Швейцарии Фрейд сказал: «По моему мнению, если мы, евреи, хотим сотрудничать с другими людьми, нам отчасти придется развивать в себе мазохизм и быть готовыми выносить в той или иной степени несправедливость. Нет никакого другого пути работать вместе. Вы можете быть уверены, что, будь мое имя Оберхубер, мои новые идеи, несмотря на все другие факторы, встретили бы намного меньшее сопротивление». Трудно сказать, сколь много правды заключается в таком суждении. Ибо оно не всецело подтверждается моим собственным опытом, полученным в Англии, где у нас было вполне достаточно «сопротивления», хотя в течение первых двенадцати лет в нашем обществе было только два еврея.

На вопрос о том, не мог ли психоанализ быть изобретением исключительно только кого-либо из евреев, ответить, очевидно, намного труднее. С одной стороны, можно сказать, что, в конце концов, психоанализ действительно изобрел еврей, но, с другой стороны, с такой же справедливостью можно сказать, что миллионы евреев до этого не изобрели ничего похожего на психоанализ.
Та твердость, с которой Фрейд отстаивал свои тяжелым трудом завоеванные убеждения, и его непоколебимость перед лицом внешней критики, порожденной неверием и невежеством, позволили многим оппонентам считать Фрейда самоуверенным догматиком, не желающим допускать какие-либо сомнения. Что такое заявление определенно несправедливо, видно не только из его многочисленных работ, в которых он допускает крайнюю гипотетичность своих суждений, их несовершенство как окончательных утверждений, но главным образом из многих его писем. Как справедливо утверждал Фрейд, он являлся самым строгим критиком своей работы.
Фрейд никогда не сомневался, что у его работы есть будущее, хотя не мог сформулировать какого-либо определенного мнения, насколько важной она может оказаться впоследствии. Его все время вдохновляла мысль о том, что рано или поздно скажется правильность его открытий. Еще в 1906 году, говоря о своем оппоненте Ашаффенбурге, Фрейд писал: «Им движет наклонность подавления всего сексуального, этого нежелаемого фактора, столь непопулярного в хорошем обществе. Здесь борются между собой два мира, и всякий, кто находится в гуще жизни, без малейшего колебания знает, какой из этих двух миров будет побежден, а какой выйдет победителем».
В 1910 году Фрейд с присущей ему откровенностью обсуждал этот вопрос в своем ответе на новогодние пожелания и поздравления Ференци.

   Напрасно я стал бы утверждать, что те слова, которыми Ваше письмо возвещает приход Нового года, не доставили мне величайшего наслаждения. Яне настолько нечувствителен к признанию, как к различным обвинениям. Что же касается вопроса о ценности моей работы и ее влияния на будущее развитие науки, мне затруднительно сформировать свое мнение по этому вопросу. Иногда я в это верю; иногда испытываю сомнения. Мне кажется, что нельзя каким-либо образом предсказать ее будущее; возможно, это неизвестно пока еще самому Господу Богу. Во всяком случае, эта работа имеет ценность для нас в настоящем, и я сердечно рад, что более не в одиночестве занимаюсь этой работой. Я не получу от нее ничего, кроме лишней седины, но я, конечно, работаю не из-за какого-либо ожидания награды или славы; ввиду неизбежной неблагодарности человечества я не жду чего-либо впоследствии также для моих детей. Но все такие соображения должны играть для нас малую роль, если мы серьезно придерживаемся глобальной веры в неизбежность и железную необходимость.

Фрейд дал окончательную оценку своей деятельности в «Автобиографии». «Так что, оглядываясь на дело своей жизни, я могу сказать, что проделал разнообразную работу и проложил немало новых путей, из которых в будущем что-то должно получиться. Но мне самому не дано знать, много ли это или мало. Однако позволю себе высказать надежду, что я открыл дорогу важному развитию нашего познания».
Фрейда считали и продолжают считать мастером немецкой прозы, а присуждение ему высокой награды, премии Гёте в области литературы во Франкфурте в 1930 году, говорит само за себя. Вероятно, будет более справедливо говорить о его австрийской прозе, нежели о германской, так как Фрейд оказывал значительное предпочтение тому, что он называл Geschmeidigkeit[151] австрийской манеры письма, столь отличной от тяжеловесной немецкой.
Судя по количеству его научных трудов и по его обширной переписке, Фрейд был очень быстро пишущим автором, что, однако, никогда не приводило к расплывчатости; напротив, легкость и изящество его венского стиля можно охарактеризовать лишь как сжатость выражения. Однако, как должен признать всякий добросовестный переводчик его трудов, Фрейд не был очень аккуратным автором; временами, когда его спрашивали относительно какой-либо его двусмысленной фразы, он со смехом укорял себя в Schlamperei[152] — суровый термин даже при его готовности к самокритике. Была ясность, но также элизия в его быстром письме.
Он обладал огромнейшим словарным запасом, но обращался с ним очень вольно. Когда я, например, спросил, почему он написал слово «нарцизм» вместо более правильного слова «нарциссизм», то оказалось, что его эстетическое чувство сильнее его филологической совести, и он просто ответил: «Мне не нравилось звучание этого слова». Для него казалось невозможным писать даже обыкновенные предложения без внесения в них духа своей оригинальности, элегантности и достоинства. То же самое справедливо для его разговора: ему была чужда банальность в любом самом избитом вопросе, и каждое его замечание являлось острым, хорошо обоснованным и оригинальным.

Статья. Жак Лакан “Знание, средство наслаждения” 14 января 1970 года.

Какменя переводят.
Доминанты и факты структуры.
Повторение и наслаждение.
Продуцирование энтропии.
Истина — это бессилие.

Мне оставили на этот раз красный мел, ярко красный. Красное на черном — не факт, что это можно разглядеть.
Формулы это не новые — я уже писал их в прошлый раз на доске.
Их полезно иметь таким образом перед глазами, ибо как бы просты они ни были, как бы легко ни выводились одна из другой простым поворотом схемы — ведь порядок терминов остается один и тот же — мы не способны представить их в нашем воображении с четкостью, которая делала бы излишней их присутствие на доске.
Итак, мы продолжаем заниматься тем, чем я теперь, то есть в одно и то же время, будь то здесь или в другом месте, по средам в половине первого пополудни, занимаюсь с вами вот уже семнадцать лет.
Об этом нелишне напомнить сегодня, когда все ликуют по случаю вступления в новое десятилетие. Для меня это, скорее, повод обратиться назад, к тому, что принесли мне предыдущие десять лет.
1
Десять лет назад двое из моих учеников представили публике некий выросший из лакановских положений текст под заглавием «Бессознательное. Психоаналитическое исследование».
У истоков этого лежало то, что можно назвать суверенным актом. Суверен — это единственный, кто способен на свободный поступок, если понимать под свободным поступком поступок, который можно назвать произвольным, согласившись на том, что произвольный означает не продиктованный никакой необходимостью. И когда суверен, мой друг Анри Эй, поставил на повестку дня проходившего в Бонвале конгресса тему Бессознательное и доверил редактирование его материалов, по крайней мере частично, двум моим ученикам, никакой необходимости в этом действительно не было.
В каком-то смысле работа эта показательна. И на то есть, на самом деле, причины. Она показательна в отношении того, как они, мои ученики, полагали возможным довести до сведения определенной группы людей мое мнение по поводу одной интересной темы, действительно интересной, так как речь шла ни больше ни меньше, как о бессознательном, то есть о том корне, из которого все мое учение выросло.
Группа эта отличилась тем, что наложила на говорившееся мною своего рода прещение. Интерес, который она питала ко мне, нашел выражение в том, что я недавно, в одном написанном мною небольшом предисловии, назвал запретом по меньшей мере на пятьдесят лет. Дело было, не забудьте, в I960 году, когда мы еще далеки были — а ближе ли мы стали сейчас, это еще вопрос — от того, чтобы ставить права любой власти — в том числе, власти знания — под вопрос. Так что приговор этот, носивший черты очень своеобразные — одна из них наводила на мысль о претензии на своего рода монополию, монополию на знание — приговор этот был буквально и безоговорочно соблюден.
Это говорит о том, какой труд предстоял людям, взвалившим на себя подобную задачу — они должны были донести до слуха этих людей нечто поистине неслыханное.
Как они с этой задачей справились? Сейчас самое время подытожить происходившее, поскольку тогда об этом не могло быть и речи — достаточно и того, что все это прозвучало перед людьми, которые были абсолютно не в курсе дела и понятия не имели о том, чему я учил предшествующие семь лет. Для тех, кто поднимал эту целину, несвоевременно, в свою очередь, было добавлять от себя что-либо такое, что могло впоследствии нуждаться в поправках. Но многое при этом было ими сформулировано просто великолепно.
Итог этот я хочу подвести в связи с диссертацией, недавней диссертацией, которая была написана, вы не поверите, во франкоговорящей области, населению которой приходится вести ожесточенную борьбу за сохранение своих прав на родной язык. Именно там, в Лувене, была написана диссертация о том, что называют — несправедливо, по всей видимости — моим творчеством.
Диссертация эта, не надо забывать, представляет собой диссертацию университетскую, и первое, что бросается в глаза, это насколько плохо мое творчество этому жанру поддается. А потому не лишним окажется, если введением в заявленную диссертацией тему послужит тот вклад, который был внесен в исследование этого творчества, в кавычках, другим представителем университетского знания. Вот почему один из авторов пресловутого доклада в Бонвале был и здесь выдвинут на передний план, причем подано это было таким образом, что в своем предисловии мне поневоле пришлось указать, насколько далеко то, что является, в данном случае, передачей моих высказываний, отстоит от того, что я, собственно говоря, сказал.
В своем маленьком предисловии, написанном для этой диссертации, которая вскоре будет опубликована в Брюсселе — понятно, что мое предисловие послужит для нее своего рода попутным ветром — я вынужден был отметить — и в этом единственная его польза — что совсем не одно и то же, сказать, что бессознательное является условием языка, или, наоборот, что язык является условием бессознательного.
Язык является условием бессознательного — вот мои подлинные слова. Способ, которым эти слова предпочитают передавать, обусловлен соображениями, которые можно, конечно же, объяснить, вплоть до деталей, мотивами, характерными для университетского способа рассуждать — что способно завести весьма далеко и вам, возможно, предстоит в нынешнем году этот путь проделать. Именно университетским подходом обусловлен тот факт, что человек, который передает мою мысль, чей стиль и способ рассуждения сформирован университетской выучкой, не может, независимо от того, считает ли он себя моим комментатором, не вывернуть мою формулу наизнанку, то есть не придать ей смысл, строго противоположный истинному, нисколько не соответствующий тому, что говорю я.
Трудность перевода меня на университетский язык почувствует, безусловно, каждый, кто, с какой бы то ни было целью, за эту задачу возьмется — что касается автора диссертации, о которой я говорю, то его одушевляли самые лучшие, исключительно добропорядочные намерения. Диссертация эта, которая должна вскоре выйти из печати в Брюсселе, сохраняет тем не менее всю свою ценность как сама по себе, так и в качестве назидательного примера того неизбежного, в каком-то смысле, искажения, которому подвергается при переводе в университетский дискурс то, что имеет свои законы.
Законы эти мне как раз и предстоит начертать. Речь идет о законах, которые призваны сформулировать по меньшей мере условия аналитического дискурса в собственном смысле слова. При этом следует, как я подчеркнул уже в прошлом году, отдавать себе отчет в том, что сам факт провозглашения их с этой кафедры несет в себе риск ошибки, создает эффект преломления, возвращающий сказанное, в определенной степени, в рамки университетского дискурса. Здесь шаткой является сама основа.
Разумеется, я ни в коей мере не претендую на известную позицию. Уверяю вас, что каждый раз, когда я здесь беру слово, главное для меня не в том, что мне предстоит вам сказать, не в вопросе: о чем я буду им на этот раз говорить? Функция преподавателя — это своего рода роль, обусловленная местом, которое он занимает, и которое, безусловно, сообщает ему определенный престиж — так вот, я в этомсмысле ни на какую роль не претендую. Не это мне от вас требуется, мне требуется от вас, скорее, что-то вроде дисциплинарных обязательств, налагаемых самим фактом, что формулировки мои должны пройти ваш строгий экзамен. От этих обязательств я бы, разумеется, как и любой человек, сумел увильнуть, если бы здесь, окруженный слушателями, среди которых найдутся и настроенные критически, не предстояло мне, невзирая на опасения, объяснить то, как выглядит ход моей деятельности в связи с наличием в ней психоаналитической составляющей.
Такова ситуация, в которой я нахожусь. Ее, этой ситуации, статус так и не был подобающим образом отрегулирован. В лучшем случае, это делалось по аналогии, по подобию, в согласии с тем, что подсказывали другие многочисленные ситуации, уже никаких сомнений не вызывавшие. Приводит это в данном случае к жалкой практике, основанной на отборе, к определенного рода фигуративной идентификации, к определенному способу себя держать, к созданию, одним словом, человеческого типа, чья форма не содержит в себе, похоже, ничего обязательного, а также некоего ритуала, или иных методов, которые я сравнивал в добрые старые времена с теми, что практикуются в школах вождения — не вызывая при этом, кстати сказать, ни малейших протестов с чьей-либо стороны. Один из моих тогдашних очень близких учеников справедливо заметил мне, что настоящим желанием тех, кто стремился к карьере профессионального аналитика, как раз и было, как в школе вождения, получить права в согласии с предусмотренными правилами и сдав соответствующий экзамен.
Замечательно, конечно — то есть, стоит отметить — что по прошествии десяти лет работы мне удалось-таки артикулировать ту ее, этой позиции аналитика, особенность, которую я называю ее дискурсом — называю предположительно, поскольку именно это я представляю в этом году на ваш суд. А именно — что мы можем сказать о том, как этот дискурс выстроен?
2
Итак, ее, позицию психоаналитика, мне удалось сформулировать следующим образом. Я утверждаю, что по субстанции своей она есть не что иное, как объект а.
В предложенной мной артикуляции того, что представляет собой, насколько она интересует нас здесь, структура дискурса, рассмотренная, скажем так, на том радикальном уровне, к которому возводит ее дискурс аналитический, позиция эта, по субстанции своей, есть позиция объекта а, так как он, объект этот, как раз и представляет собой то самое, что среди всех эффектов этого дискурса оказывается наименее прозрачным, издавна пренебрегаемым и тем не менее самым существенным. Эффект, о котором идет речь, это эффект выброса. Я попытаюсь сейчас очертить вам его место и функцию.
Вот то, что позиция психоаналитика представляет собой в отношении своей субстанции. Но роль, которую занимает в этой позиции объект а, определяется еще одним фактором — дело в том, что он занимает тут место, исходя из которого дискурс выстраивается, где берет начало, скажем так, его доминанта.
Вы сами чувствуете, что употребление этого слова здесь небезоговорочно. Термин доминанта нужен мне, собственно говоря, для того, чтобы указать на различия между структурами каждого из этих дискурсов, именуя их, в соответствии с положением, которое занимают в них эти термины-доминанты, дискурсами университета, господина, истерика и аналитика. Скажем так: будучи не в силах теперь же сообщить этому термину иное значение, я называю доминантой то, что помогает мне присвоить соответствующему дискурсу имя.
Слово доминанта не предполагает господства, которое связывала бы ее — что вовсе не факт — с дискурсом господина. Можно сказать, что доминанта эта получает, в зависимости от вида дискурса, различное субстанциональное содержание.
Возьмем, к примеру, дискурс господина, где место доминанты занимает SrНазвав ее законам, мы сделаем шаг, который субъективно вполне оправдан и способен раскрыть нам глаза на многие интересные вещи. Нет сомнения, скажем, что закон — мы имеем в виду закон артикулированный, тот самый закон, в твердыне которого нашли мы в последнее время с вами убежище, тот закон, который составляет право — не должно ни в коем случае считать омонимичным тому, что может, в другом месте, фигурировать под именем правосудия. Напротив, двусмысленность, плоть, в которую закон облекается, опираясь на правосудие, и есть то самое, чьи подлинные пружины наш дискурс как раз и позволит, возможно, лучше всего проследить — я имею в виду те пружины, которые делают возможной эту двусмысленность и благодаря которым закон является прежде всего и в первую очередь чем-то таким, что вписано в структуру. Вдохновляется закон доброй волей и правосудием, или нет, кроить его на тысячу разных ладов все равно нельзя, так как существуют, вероятно, законы структуры, в силу которых закон всегда останется законом, занимающим место, которому присвоил я в дискурсе господина название доминанты.

На уровне дискурса истерика доминанта эта, ясное дело, является нам в форме симптома. Именно вокруг симптома все, свойственное дискурсу истерика, организуется и сосредотачивается.
Это подает повод к одному замечанию. Если место это остается одним и тем же, и если, в данном конкретном дискурсе, его занимает симптом, это приводит к тому, что и в других дискурсах мы обращаемся к этому месту как месту симптома. Именно это и происходит теперь на наших глазах — закон как симптоматическое образование ставится в наши дни под вопрос. И для объяснения этого недостаточно сослаться на то, что в свете сегодняшнего дня это, мол, очевидно.
Я только что сказал вам о том, что может оказаться на этом месте, когда дело касается аналитика. Сам аналитик призван репрезентировать здесь каким-то образом эффект выброса из дискурса, то есть объект а.
Значит ли это, что нам так же просто будет охарактеризовать пресловутое доминантное место и в другом случае, когда речь пойдет о дискурсе университета? Каким другим именем подобает его назвать — именем, которое вписалось бы в эквивалентные отношения, установленные нами только что, пусть лишь гипотетически, между законом, симптомом, и отбросом, то есть тем местом, которое обречен занять аналитик в психоаналитическом акте?
Само затруднение наше в ответе на вопрос о том, что составляет суть университетского дискурса, его доминанту, должно дать нам предчувствие чего-то такого, что имеет к нашему исследованию непосредственное отношение, так как я как раз и намечаю сейчас те пути, которыми движется, бредет, блуждает, задаваясь вопросами, моя мысль, прежде чем найти себе надежные точки опоры. Тут-то нам и может придти в голову идея поискать то, что в каждом из этих дискурсов показалось бы нам безусловно подходящим для характеристики хотя бы одного места — не менее подходящим, чем термин симптом, найденный нами для дискурса истерика.
Я уже показал вам, что в дискурсе господина а можно безошибочно опознать в том, что открыла нам рабочая мысль, мысль Маркса, то есть с тем самым, что представляет собой, символически и реально, функция прибавочной стоимости. Мы оказываемся как бы перед двумя терминами, и поэтому нам остается, пожалуй, оба их немного модифицировать, дать им несколько более свободное истолкование, чтобы перевести их в другие регистры. И тут напрашивается следующее предположение — поскольку нам предстоит охарактеризовать четыре различных позиции, не исключено, что в каждой из четырех возможных перестановок обнаружится, в собственном лоне ее, место первого плана, место, знаменующее собой первый шаг в последовательном раскрытии того самого, что я называю структурой.
С каким бы сомнением вы к этому предположению ни отнеслись, оно так или иначе позволит вам осязательно ощутить нечто такое, что поначалу, скорее всего, не бросается вам в глаза.
Забудьте пока о месте, которое, согласно моему предположению, нас в первую очередь интересует, и попробуйте в каждой из этих, скажем так, дискурсивных конфигураций поставить себе задачей просто-напросто выбрать любое место из тех четырех, что задаются в терминах сверху, снизу, справа и слева. И как бы вы за это ни взялись, вам не удастся добиться того, чтобы хотя бы на одном из этих мест оказалась другая буква.
Попытайтесь затем, исходя из противоположных условий игры, выбрать в каждой из этих формул какую-либо букву. Вы никогда не придете к тому, чтобы буква эта оказалась на другом месте.
Попробуйте сами. Для этого достаточно листа бумаги, если воспользоваться к тому же той сеткой, что именуется матричной. При наличии столь малого числа комбинаций одного рисунка достаточно будет, чтобы немедленно этот вывод с очевидностью проиллюстрировать.
Перед нами здесь определенного рода связь между означающими — связь, которую можно считать основополагающей. Уже этот простейший факт дает нам случай проиллюстрировать то, что представляет собой структура. Ставя задачей формализацию дискурса и согласуя друг с другом внутри этой формализации определенные правила, призванные эту формализацию подвергнуть проверке, мы сталкиваемся с элементом невозможности. Вот что лежит в основе, в корне того, что представляет собой факт структуры.
Это и есть, в структуре, то самое, что занимает нас на уровне аналитического опыта. Причем вовсе не потому, что мы далеко продвинулись, якобы, в его разработке, или хотя бы претендуем на это, а с самых его азов
3
Почему приходится нам так усердно заниматься этими манипуляциями с означающим и тем, как оно в данном случае артикулируется? Дело в том, что оно присутствует в данных психоанализа.
Иными словами, оно присутствует в том, что пришло в голову даже Фрейду, уму, который, судя по его основанному на парафизических науках, на познаниях в физиологии, взявшей на вооружение первые результаты новой физики, в особенности термодинамики, был к такому подходу совершенно не подготовлен.
То, что Фрейд, следуя путеводной нити своего опыта, разрабатывая найденную им жилу, вынужден был сформулировать на втором этапе своего творчества, приобретает в свете этого еще большее значение, ибо на первом этапе, этапе артикуляции бессознательного, ничто, собственно, этого не предвещало.
Бессознательное позволяет обнаружить место желания — вот смысл первого сделанного Фрейдом хода, уже в Толковании сновидений не просто подразумеваемого, а подробно разработанного и артикулированного. Для него это уже достигнутый результат, когда на втором этапе, на том, что открывает в его творчестве работа По ту сторону принципа удовольствия, он заявляет, что мы обязаны брать в расчет функцию, которая называется как? Повторением.
Что же оно, это повторение, собой представляет? Давайте откроем текст Фрейда и посмотрим, что он на этот счет говорит.
Необходимость повторения обусловлена наслаждением
— термин, который мы находим здесь черным по белому. Именно в силу поиска наслаждения на путях повторения и возникает то, в обнаружении чего прорыв Фрейда ко второму этапу, собственно, и состоит — то, что интересует нас в облике повторения и вписывается в диалектику наслаждения, оказывается направленным против жизни. Именно на уровне повторения Фрейд обнаруживает, что сама структура дискурса вынуждает его заговорить об инстинкте смерти.
Для любого, кто понимает отождествление бессознательного и инстинкта буквально, это выглядит гиперболой
— невероятной и, по сути, скандальной экстраполяцией. Ведь это значит, что повторение порождается не только циклами, связанными с жизнедеятельностью, с циклами потребности и удовлетворения, но и с чем-то иным, с циклом, несущим в себе исчезновение жизни как таковой и представляющим собой возвращение к неодушевленной природе.
Неодушевленное — вот она, линия горизонта, идеальная точка, точка, на чертеже отсутствующая, но лежащая внаправлении, которое в структурном анализе с точностью указывается. А служит этим указателем происходящее с наслаждением.
Достаточно начать с принципа удовольствия, представляющего собой не что иное, как принцип наименьшего напряжения, того минимального напряжения, которое необходимо сохранять для поддержания жизни. Одно это показывает, что наслаждение выходит из берегов этого принципа, что принцип удовольствия поддерживает не что иное, как предел, положенный наслаждению.
Все факты, опыт и клинические данные согласно указывают на то, что в основе повторения лежит возврат наслаждения. И Фрейд сам в связи с этим правильно указал на то, что в самом повторении этом возникает нечто такое, что представляет собой сбой, дефект, неудачу.
В свое время я уже говорил о том, насколько близко это к сказанному Киркегором. Ведь уже в силу того, что повторяемое откровенно повторяется как таковое, что оно несет на себе печать повторения, оно не может, по отношению к тому, что оно повторяет, не выступать как утрата. Какая угодно, утрата скорости, если хотите, но так или иначе, без утраты тут не обходится. На ней, утрате этой, Фрейд с самого начала, с тех первых формулировок, которые я здесь резюмирую, настаивает — в самом повторении без утечки наслаждения не обходится.
Именно здесь лежат истоки фрейдовских размышлений о функции утраченного объекта. И нет необходимости напоминать о том, что весь текст Фрейда откровенно построен на исследовании мазохизма, понятого им исключительно как поиск этого разрушительного наслаждения.
Перейдем теперь к тому, что привносит сюда Лакан. То, о чем я говорю, относится к этому повторению, к этой идентификации наслаждения. Опираясь на текст Фрейда, я придаю ему смысл, эксплицитно в нем не заявленный, я обращаю внимание на функцию единичной черты, той метки, в ее простейшей форме, от которой означающее, собственно, и берет начало. И я утверждаю здесь — этого нет в тексте Фрейда, но психоаналитику от этого факта уйти, улизнуть, проигнорировать его, не удастся — что именно от единичной черты ведет происхождение все, что нас, аналитиков, интересует в качестве знания.
Ведь деятельность психоаналитика становится, по сути дела, возможной с того поворотного момента, когда знание очищается, так сказать, от всего, что можно спутать со знанием, данным нам от природы, составляющим единое целое с чем-то таким, что, якобы, ведет нас в окружающем мире с помощью своего рода врожденных органов, позволяющих нам в этом мире, якобы, ориентироваться.
Не то, чтобы ничего подобного не было вовсе. Когда в наши дни — я хочу сказать, лет сорок-пятьдесят тому назад — ученый-психолог пишет работу под названием Ощущение, путеводитель жизни, ничего абсурдного в этом, разумеется, нет. Но именно оттого и может он так сформулировать свою тему, что вся эволюция науки свидетельствует об очевидном факте — никакой соприродности между этим ощущением, с одной стороны, и тем восприятием пресловутого мира, которое с ее помощью может возникнуть, с другой, нет и в помине. Если научное изучение, исследование таких чувств, как зрение, или, скажем, слух, что-то нам вообще демонстрируют, то это нечто такое, что мы должны воспринимать как простую данность, с соответствующим коэффициентом искажения. Среди волновых колебаний есть расположенные в ультрафиолетовом диапазоне, который мы не воспринимаем — а, собственно, почему? То же самое, на другом конце спектра, касается инфракрасного излучения. Не иначе дело обстоит и со слухом — есть звуки, которые мы уже не воспринимаем, и не очень понятно, почему порог восприятия лежит именно здесь.

На самом деле, на этом пути ясно становится только одно — что имеются некие фильтры и что с помощью этих фильтров мы из положения и выпутываемся. Функция, внушают нам, создает орган. На самом деле, наоборот — есть орган, которым, как могут, так и пользуются.
Неужели же то, над чем полагала своим долгом задумываться, исследуя механизмы мышления, вся традиционная философия, которая известными вам путями, то есть описывая все то, что происходит на уровне абстракции, обобщения, тщилась обосновать его редукцией и фильтрацией,
подвести под него фундамент данных, относящихся к ощущению, которое рассматривалось как основа — Nihilfueritinintellectu, quod, etc– неужели этот субъект — субъект, выводимый логическим путем в качестве субъекта познания, субъект, конструируемый способом, который теперь представляется нам столь искусственным, на базе механизмов и жизненных органов, без которых действительно непонятно как удалось бы нам обойтись — неужели его, субъект этот, мы имеем в виду, когда говорим об артикуляции означающих, той самой, где азбучные термины, которые мы предлагаем, как раз и могут вступить в игру, те самые элементарные термины, что связывают, как я говорил вам, одно означающее с другим и чей первый эффект заключается уже в том, что означающим этим можно, по определению, пользоваться лишь постольку, поскольку использование это осмысленно, поскольку означающее это репрезентирует для другого означающего субъект, субъект и ничто иное? Между субъектом познания и субъектом означающего ничего общего решительно нет.
Не существует способа уйти от формулы, утверждающей, в своей предельно сокращенной форме, что имеется некое подлежащее. Но слова для того, чтобы это нечто определить, у нас нет. Само нечто тоже не годится, ведь это просто-напросто некое подлежащее, субъект, tmoKei|j.Evov. Даже в мысли столь нагруженной созерцанием требований, первичных, а вовсе не искусственно выстроенных, предъявляемых идеей познания, даже в мысли Аристотеля, иными словами, само приближение к логике, сам факт, что он включил ее в познавательную цепочку, заставляет философа строго отличать шоке1цеуоу от всякой owiaсамой по себе, от чего бы то ни было, что является сущностью.
Итак, означающее артикулируется как таковое постольку, поскольку представляет субъекта при другом означающем. Именно из этого мы и исходим, когда пытаемся придать смысл пресловутому повторению, повторению, полагающему начало чему-то новому. Поскольку оно, повторение это, нацелено на наслаждение.
Знание, на определенном уровне, подчиняется в своей артикуляции чисто формальным требованиям, требованиям записи, что привело в наши дни к возникновению определенного типа логики. Так вот, знание это, под которое мы можем теперь подвести фундамент опыта той современной логики, что представляет собой, по сути своей и в первую очередь, систему операций над письмом, этот тип знания и задействуется как раз, когда речь заходит об оценке результатов повторения в аналитической клинике. Другими словами, знание, которое представляется нам наиболее чистым, хотя ясно, конечно же, что никаким очищением эмпирического опыта его получить нельзя, именно это знание и оказывается с самого начала задействованным.
Здесь-то как раз и обнаруживает это знание свои корни, ибо в повторении, а первоначально в форме единичной черты, оно оказывается средством наслаждения — оказывается уже постольку, поскольку выходит за пределы, положенные, в виде принципа удовольствия, обычным жизненным устремлениям.
Следуя этим высказанным Лаканом формальным соображениям, мы обнаруживаем, как только что было сказано, что имеет место утрата, утрата наслаждения. И вот на месте этой вызванной повторением утраты и возникает на наших глазах функция утраченного объекта, того самого, который назвал я объектом а. Что мы должны из этого заключить? Да то, что на самом элементарном уровне, на уровне появления единичной черты, работа знания производит, скажем так, энтропию.
Слово это пишется через буквы э, н, т. Напишите его через а, н, те, и получится недурная игра слов.
Ничего удивительного в этом нет. Разве вы не знаете, что энергетика, что бы инженеры, эти современные инженю, на сей счет не думали, это не что иное, как наложение на мир сети означающих?
Вы уверяете, что можете доказать, будто снести вниз на 500 метров на собственном горбу груз весом в 80 килограмм, а затем вновь его на эту же высоту затащить, даст в итоге нулевую работу? Попробуйте-ка взяться за эту работу сами, и вы убедитесь в обратном. Зато стоит вам все это обозначить, то есть встать на путь энергетики, как тут же ясно станет, что работы никакой нет.
Поэтому, когда означающее начинает выступать как инструментарий удовольствия, не стоит удивляться появлению чего-то имеющего отношение к энтропии — ведь определение энтропии и возникло, собственно, именно тогда, когда к физическому исследованию этот инструментарий означающих начали применять.
Не подумайте, что я шучу. Когда вы строите завод, неважно какой, вы, естественно, получаете в результате определенную энергию и даже можете ее накапливать. Так вот, инструментарий, который вы применяете, чтобы запустить турбины, призванные скопить энергию про запас, построен с помощью той же логики, о которой я собираюсь говорить с вами, логики функционирования означающих. В наше время машина не является простым орудием. Турбина не произошла от лопаты. Это доказывается уже тем, что машиной можно по праву назвать рисунок, сделанный на клочке бумаги. Для этого ничего не нужно. Нужны лишь чернила, которые и служат проводником в деле создания очень эффективной машины. А почему бы, собственно, yiне быть им проводником, если сама метка, метка как таковая, уже служит проводником сладострастия?
Если аналитический опыт чему-то и учит нас, так это всему тому, что имеет отношение к миру фантазмов. Если создается впечатление, будто до анализа мир этот оставался неисследованным, то дело лишь в том, что неизвестно было, как к нему подступиться. Отсюда и интерес к тем странностям и аномалиям, что, связанные с именами собственными, дали нам термины, позволявшие говорить, что это вот, мол, садизм, а это, наоборот, мазохизм. Говоря об этих — измах, мы остаемся на уровне зоологии. Но есть в этом и нечто действительно радикальное — дело в том, что в основе, в корнях своих, фантазм вступает в ассоциативную связь с неким, если так можно выразиться, ореолом — ореолом метки.
Я говорю здесь о той самой метке на коже, от которой получает в этом фантазме дыхание жизни не что иное, как субъект — субъект, идентифицирующий себя как предмет наслаждения. В эротической практике, которую я имею в виду — для самых глухих, если тут таковые найдутся, поясняю, что речь идет о самобичевании — акт наслаждения явственно обнаруживает ту двусмысленность, в силу которой именно на этом уровне, и ни на каком другом, осязаемо дает себя знать равнозначность наносящего метку жеста, с одной стороны, и тела, объекта наслаждения, с другой.
Наслаждения чьего именно? Действительно ли перед нами то наслаждение, что несет на себе упомянутый мною ореол метки? Где уверенность, что перед нами желание Другого? Перед нами, несомненно, один из путей, которыми Другой входит в собственный мир, и путь это, бесспорно, ему не заказан. Но сродство метки с наслаждением самого тела как раз и указывает на то, что лишь наслаждение, и только оно, вносит то разделение, что характерно, в отличие от отношения к объекту, для нарциссизма.
Ни малейшей двусмысленности в этом нет. Не случайно в работе По ту сторону принципа удовольствия Фрейд настаивает на том, что постоянство, устойчивость зеркального образа механизма Я, обусловлены тем, что он является лишь оболочкой поддерживающего его изнутри утраченного объекта — того самого, что вводит в измерение человеческого бытия наслаждение.
Ведь на наслаждение наложен запрет, то ясно, что лишь случай, неожиданность, происшествие способны привести его в действие. Живое существо, чье существование течет в обычном для него русле, спокойно довольствуется удовольствием. Если наслаждение выходит-таки на поверхность, если оно узаконивает себя, получив санкцию единичной черты и повторения, закрепляющих ее в дальнейшем в качестве метки, если это происходит, то начинается это с легкого отклонения наслаждения от своего направления, и никак не иначе. Отклонения эти никогда не будут, в конечном счете, слишком большими, даже в практиках, о которых я только что упоминал.
Речь не идет о трансгрессии, о вторжении в поле, охраняемое действием механизмов регулирования жизнедеятельности. На самом деле, наслаждение получает определенное место, заявляет о себе, в эффекте энтропии, в утрате. Вот почему, заговорив о нем, я использовал поначалу выражение Mehrlust, избыто(чно)е наслаждение. Обнаруженноев измерении утраты — отрицательное число всегда требует, так сказать, компенсации — это неизвестно что, заявив, словно ударом в колокол, о своем приходе, обернулось наслаждением, и наслаждением, которое подлежит повторению. Только в измерении энтропии, и в нем одном, находит воплощение тот факт, что имеется избыто(чно)е наслаждение и что наслаждение это надлежит каким-то образом получить.
Это и есть измерение, в котором необходим становится труд, трудовое знание, то знание, что обусловлено, знает оно то или нет, в первую очередь единичной чертой, а вслед за ней и всем тем, что означающее позволит артикулировать. Именно здесь и берет свое начало то измерение наслаждения, у говорящего существа столь двусмысленное, которое способно с тем же успехом подвести теоретическую базу под апатию, сделать апатию жизненным кредо, а апатия — это гедонизм. Но хотя кредо из этого сделать легко, каждый знает, что даже как члена массы — недаром одна из работ Фрейда этого периода носит название Massenpsychologie — одушевляет его, формирует его, дает ему знание иного. порядка, нежели то, что связывает и приводит в гармонию Umweltи Innenwelt, не что иное, как функция избыто(чно)го наслаждения как такового.
Это и есть та полость, то зияние, заполнить которое и призваны, без сомнения, поначалу объекты, которые как бы заранее для этого приспособлены, специально созданы, чтобы послужить затычкой. На этом и останавливается классическая психоаналитическая практика, прибегая к терминам оральное, анальное, скопическое и голосовое. Все это и есть различные имена, с помощью которых мы можем указать на а как на некий объект, хотя на самом деле а представляет собою, собственно говоря, следствие из того, что знание, в основе своей, сводится к означающей артикуляции.
Знание это является средством наслаждения. И когда оно работает, продукцией его, повторяю, является энтропия. Энтропия эта, этот пункт, где происходит утрата, и является как раз единственной точкой, единственным местом, где предоставлен нам регулярный доступ к тому, что имеет отношение к наслаждению. Тем самым преобразуется, замыкается на себя и мотивируется все то, как влияет означающее на судьбу говорящего существа.
К речи это имеет самое малое отношение. Это имеет отношение к структуре, — структуре, выстраивающейся как отлаженный аппарат. Человеческому существу, гуманоиду, названному так, ясное дело, лишь потому, что он является всего-навсего гумусом языка, остается лишь к аппарату этому свою речь подладить.

С помощью всего-навсего четырех буковок мне только что удалось продемонстрировать вам, что достаточно приписать к единичной черте, Svдругую черту, S2, чтобы быть в состоянии, исходя из этих, тоже полноправных, означающих, определиться в отношении, с одной стороны, ее смысла и, с другой стороны, внедрения ее в наслаждение — того, благодаря чему она становится орудием наслаждения.
Это и служит работе отправной точкой. С помощью знания как орудия наслаждения производится работа, которая имеет некий, темный, смысл. Он, этот темный смысл, и является смыслом истины.
4
Не доведись мне уже рассматривать эти термины в самом различном свете, я не решился бы, разумеется, их здесь ввести. Но позади проделанная работа, и работа немалая.
Когда я говорю вам, что знание первоначально имеет место в дискурсе господина на уровне раба, кто вспоминается, как не Гегель, показавший нам, что именно труд раба выдает нам истину господина. Истину, которая его, конечно же, ниспровергает. На самом деле, мы можем, пожалуй, дать схеме этого дискурса иные формы и обнаружить место, где в гегелевской конструкции зияет прореха, где замкнутость ее оказывается насильственной.
Если существует что-то, что наш подход очерчивает и что аналитический опыт, безусловно, заново подтвердил, так это тот факт, что нельзя говорить об истине, не давая тут же понять при этом, что подойти к ней можно лишь через недосказанность, что она никогда не выговаривается до конца по той причине, что кроме полуправды этой сказать нечего. Все, что может быть высказано, уже здесь. И тут, следовательно, дискурс упраздняет себя. О несказанном говорить нечего, какое бы удовольствие это занятие кое-кому, похоже, ни доставляло.
И тем не менее его, этот узел недосказанности, я все же давеча проиллюстрировал, показав вам, каким образом следует выделить в нем то, что имеет, собственно, отношение к интерпретации — то, что я сформулировал, говоря об акте высказывания, лишенного содержания, и о содержании высказывания, отвлеченном от его акта. Я показал, что именно здесь находятся те присущие интерпретации осевые точки, точки равновесия и приложения сил, опираясь на которые, мы сможем радикальным образом обновить наше представление об истине.
Что такое любовь к истине? Это что-то такое, что насмехается над ее, истины, неудачей быть. Эту неудачу быть можно назвать и иначе — нехваткой забвения, напоминающей о себе в образованиях бессознательного. Здесь не идет речь о том, чтобы быть, быть в смысле какой бы то ни было полноты. Что представляет собой неразрушимое желание, о котором говорит Фрейд в заключительных строках Толкования сновидений? Что это за желание, которое ничто не способно изменить и поколебать, даже когда меняется все вокруг? Нехватка забвения и есть то же самое, что неудача быть, так как быть как раз и означает забыть. Любовь к истине, это любовь к той слабости, над которой мы с вами приподняли завесу, это любовь к тому, что истина скрывает и что зовется кастрацией.
Жаль, что мне приходится делать эти напоминания, по сути дела, столь отвлеченно-книжные. Мне кажется, однако, что с аналитиками, с ними в особенности, часто бывает так, что за несколькими табуированными словами, которыми они без стеснения свою речь уснащают, незамеченным остается то, что истина — это бессилие.
Все, что касается истины, строится именно на этом. В том, что существует любовь к слабости, заключена, без сомнения, суть любви. Любить, как я уже говорил, значит даватьто, чего не имеешь, то есть то, что могло бы возместить собой эту изначальную слабость.
Одновременно проясняется, приоткрывается и та роль
— мистическая, или мистифицирующая, не знаю — которую люди определенного настроя всегда предоставляли любви. Так называемая всеобъемлющая любовь, эта тряпка, которой размахивают у нас перед носом, чтобы нас успокоить, для нас лишь завеса, покрывало, наброшенное на истину.
То, что от психоаналитика требуют и о чем я на прошлом занятии уже говорил, не имеет, конечно же, ничего общего с тем, что можно услышать от пресловутого якобы знающего субъекта и на чем, понимая меня, как обычно, несколько вкось, иные считали возможным выстроить перенос. Я все время настаивал на том, что предполагаемого знания у нас за душой не так много. Анализ создает ситуацию, в которой дело обстоит ровно наоборот. Что говорит аналитик пациенту, приступающему к анализу? — Давайте, говорите, что хотите, все будет отлично. Именно его, пациента, утверждает аналитик в роли субъекта, якобы знающего.
При этом он, вообще говоря, не кривит душой, поскольку больше аналитику положиться не на кого. В основе переноса лежит то, что находится тип, который велит мне, бедняге, вести себя так, словно я сам знал прекрасно, в чем дело. Мне позволяется говорить все, что угодно, это всегда что-то даст. Такое бывает не каждый день. Здесь есть, от чего произойти переносу.
Что определяет собой аналитика? Я это уже говорил. Я говорил об этом всегда — просто никто ничего так и не понял, что и естественно, и в этом моей вины нет. Анализ
— вот чего ждут от психоаналитика. Но надо еще понять, что именно за пресловутым то, чего ждут от психоаналитика кроется.
Ответ прост, он у нас перед носом — у меня всегда такое чувство, будто я только и делаю, что повторяюсь — что ж, тружусь я, а прибавочное наслаждение достается вам. От психоаналитика ожидают, как я вам в последний раз уже говорил, чтобы знание его функционировало в качестве истины. Именно поэтому и не покидает он пределов недосказанности.
Я в прошлый раз это уже говорил, и впредь мне придется вернуться к этому вновь, так как для последующего это важно.
Аналитику, и только нему, адресована знаменитая формула, которую я не раз комментировал, формула Wo es war, soll Ich werden. Если аналитик пытается занять ту позицию вверху слева, которая задает собой его дискурс, то именно потому, что находится он там ни в коем случае не ради себя. Туда, где было избыто(чно)е наслаждение, наслаждение другого, я, я сам, поскольку я осуществляю аналитический акт, должен прийти.
14 января 1970 года.

Статья Жак Лакан «Господин и истерик»

КООРДИНАТЫ АНАЛИТИЧЕСКОГО ПЕРЕВОРОТА
Знание, которое не знает.
Истеризация дискурса.
Знание и истина.
Недосказанное.
Загадка, цитата, истолкование.

На эти четыре формулы мы в дальнейшем станем ссылаться.
Те, кто присутствовали на первом занятии семинара, может быть, слышали, как я напоминал там о формуле, согласно которой означающее, в отличие от знака, это то, что представляет субъект для другого означающего. Поскольку другое означающее, судя по всему, ничего об этом не знает, ясно, что речь в данном случае идет не о представлении, а о представителе.
Благодаря чему я счел тогда же возможным проиллюстрировать этой формулой то, что назвал я дискурсом господина.
1
То, что оказалось возможным свести дискурс господина к единственному означающему, предполагает, что означающее это что-то собой представляет. Сказать что-то означает уже в данном случае сказать слишком много — оно представляет собой х, то самое, характер чего нам и предстоит как раз в данном случае выяснить.
И в самом деле, ведь ничто не указывает на то, в чемименно навязывает господин свою волю. Что необходимо согласие, это несомненно, и то, что в качестве означающего абсолютного господина Гегель мог привести только смерть, является в данном случае знаком — знаком того, что это псевдо-начало никак проблему не разрешает. И в самом деле, ведь для того, чтобы положение дел сохранялось, господину пришлось бы, чтобы подтвердить свое господство над смертью, воскреснуть — другими словами, ему пришлось бы пройти через испытание. Что касается раба, то положение у него точно такое же — только он через это испытание отказался пройти.
Загадка функции господина не дается, как видим, так уж легко. Я указываю на это, потому что мы находимся на верном пути — на пути, который нами, без ложной скромности, был открыт и который теорией бессознательного отнюдь не является, — когда утверждаем, что вовсе не само собой разумеется, будто всякое знание, будучи знанием, знает себя непременно как таковое.
То, с чем мы в опыте психоанализа, пусть самого элементарного, немедленно сталкиваемся, относится не к разряду познания или представления, а именно к разряду знания. Речь идет, если уж говорить точно, о чем-то таком, что связывает означающее Sjс другим означающим S2, выступающим как его основание.
Термины эти довольно, я сказал бы, рассыпчаты — я прибегаю к этой метафоре, чтобы донести до вас смысловой оттенок, которым окрашено у меня в данном случае слово знание.
Именно в этом контексте, и лишь постольку, поскольку оно не знает себя, обретает устойчивость то, что себя знает, выдавая себя в спокойной уверенности за эдакого маленького господина, за я, за знатока.
Время от времени, между тем, происходят, мы видим, сбои. Именно в этих случаях врываются в ход вещей ляпсусы и огрехи, в которых дает о себе знать бессознательное. Причем лучше и глубже, чем в свете психоаналитического опыта.
Порою мы позволяем себе прочесть биографию. Мы делаем это, когда документов, имеющихся в нашем распоряжении, достаточно, чтобы ясно было, чем человек жил, к чему считал себя предназначенным, и насколько, по его мнению, он свое предназначение осуществил.
Однако имея в виду, что знание не обязательно себя знает, вполне возможным окажется, читая подобную биографию, понять, на уровне какого бессознательного знания происходила работа, обнаруживающая истину всего того, что полагало, будто существует.
Возвращаясь к анализу схемы дискурса господина, укажем, что именно невидимая работа раба, та самая, что формирует латентное бессознательное, обнаруживает, стоит ли эта жизнь того, чтобы о ней говорить. Потому то и возникает вокруг истин, истинных истин, столько заблуждений, ошибок, вымыслов.
Знание, таким образом, оказывается в центре психоаналитического опыта, помещается им, так сказать, на скамью подсудимых. Уже это, само по себе, возлагает на нас обязанности его допрашивать, ничем себя в этом допросе не ограничивая. Вообще говоря, мысль о том, будто знание_как-то, где-то, хотя бы в чаемом будущем, способно стать замкнутым целым — мысль эта и без всякого психоанализа вызывала сомнения.
Возможно даже, что сомнения эти, в случае скептиков, заходили излишне глубоко. Под скептиками я разумею тех, кто некогда составлял под этим именем школу, — у нас о ней теперь очень слабое представление. Но в конце концов кто знает, какой от них нам был бы прок? Что мы можем узнать о них из того, что нам от этой школы осталось? Благоразумней, быть может, воздержаться от мнения по этому поводу. От знания их дошло до нас, вероятно, лишь то, что способны оказались у них почерпнуть другие, те, кто понятия не имели, откуда исходили скептики в своих радикальных формулах, ставивших под сомнение всякое знание вообще, не говоря уже о целостном знании.
Что действительно хорошо показывает, насколько малую роль играют здесь школы, так это тот факт, что идея, будто знание может быть целостным, остается, если можно так выразиться, имманентна политике как таковой. Это известно издавна. Воображаемая идея целого в том виде, в котором дана она нам в представлении о теле, основанном на благотворной для него форме, в пределе своем составляющей сферу, всегда в политике, в политической демагогии, активно использовалась. Что, в самом деле, можно представить себе прекраснее и в то же время ограниченнее ее? Что еще так напоминает монастырскую ограду удовлетворения?
Подспудная связь этого образа с идеей удовлетворения — вот то, с чем приходится бороться нам всякий раз, когда в работе, о которой идет здесь речь, в работе прояснения путей бессознательного, мы сталкиваемся с чем-то таким, что образует узел. Здесь перед нами препятствие, предел, или, скорее, вата, где мы теряем направление и увязаем.
Удивительно, что такое учение, как марксизм, учение, сумевшее артикулировать функцию классовой борьбы, не преминуло, однако, породить проблему, с которой сталкиваемся сегодня мы все, то есть оказать поддержку дискурсу господина.
Конечно, этот последний имеет уже другую структуру, нежели тот, древний, исходящий из места, которое вы найдете на схеме Г. Его место нужно искать на другой схеме, которую вы видите под буквой У. И я вам объясню, почему. Место, которое мы предварительно называем господствующим, занимает в нем, как видите, S2, которое является, по определению своему, не всезнанием, нам до этого далеко, а всецело знанием. Тем, другими словами, что утверждает себя как знание в чистом виде и что мы, на повседневном языке, зовем бюрократией. С этим, надо признать, связаны кое-какие проблемы.
На первом моем занятии, том, что состоялось три недели назад, мы исходили из того, что в первом варианте дискурса господина знание было уделом раба. И я счел возможным утверждать, хотя у меня и не было времени, в связи с досадными мелкими неприятностями, эту мысль развивать, что различие между дискурсом античного господина и дискурсом господина современного, так называемым капиталистическим, обусловлено изменением места знания. Более того, я позволил себе предположить, что ответственность за это преобразование лежит на философской традиции.
Так что если мы, оправдывая революцию и ее достижения, именуем пролетария обездоленным, то происходитэто оттого, что он действительно — до того, естественно, как лишиться общинной собственности, оказался кое-чем обездолен.
Не ясно ли, однако, что возвращенное ему не обязательно является тем, что ему действительно принадлежит. В самом деле, ведь капиталистическая эксплуатация не дает ему воспользоваться своим знанием, делает это знание бесполезным. То, что ему, в результате своего рода переворота, достается — это совсем другое: знание господина. Вот почему он в итоге меняет одного господина на другого, только и всего.
Нетронутой остается сама суть господина — он не знает, чего он хочет.
Вот что составляет подлинную структуру дискурса господина. Раб знает многое. Но что он знает еще лучше, так это что хочет господин, даже если этот последний не знает этого сам — как это обычно и бывает, так как иначе он господином не был бы. Раб же это знает, и в этом его, раба, главная функция и состоит. Именно поэтому система, собственно, и работает — работает, так или иначе, уже давно.
Тот факт, что всецелое знание заняло место господина, не столько проясняет, сколько затемняет то, о чем идет речь, то есть истину. Отчего происходит так, что на месте этом находится означающее господина? Ибо перед нами не что иное, как S2господина, являющее собой стержень новой тирании знания. Это то самое, что делает невозможным появление — чаемое нами, быть может — в ходе исторического развития на этом месте того, что имеет отношение к истине.
Знак истины находится теперь в другом месте. Ему предстоит стать продуктом того, что пришло на смену античному рабу, то есть теми, кто сами являются продуктом, таким же продуктом потребления, как и другие. Недаром называют наше общество обществом потребления. Человеческий материал — как назвали его в свое время. Назвали под аплодисменты тех, кому почудилась в этих словах симпатия.
Указать на это стоило обязательно, так как теперь нам предстоит задаться вопросом о том, о чем, собственно, идет речь в психоаналитическом акте.
Я не стану рассматривать этот акт на уровне, на котором надеялся я два года тому назад завязать так и оставшуюся незатянутой петлю того акта, в котором находит свое место психоаналитик, в котором он как таковой утверждается. Я рассмотрю его на уровне аналитического вмешательства, имеющего место тогда, когда границы аналитического опыта уже четко установлены.
Если знание, которое себя не знает, действительно есть, то располагается оно, как я уже сказал, на уровне S2, то есть на уровне того, что я назвал другим означающим. Оно, это другое означающее, не одиноко. Чрево Другого, большого Другого, набито им до отказа. Это чрево, своего рода чудовищный троянский конь, и создает как раз почву для фантазии об абсолютном знании. Ясно, однако, что в силу самой предназначенной ему роли кто-то должен обязательно постучать снаружи — в противном случае ничто из этого чрева наружу не выйдет. И Троя так и не будет взята.
Что нового вводит в ситуацию аналитик?
О психоаналитическом дискурсе вокруг только и говорят — можно подумать, за этим что-то стоит. Если исходить при характеристике дискурса из его доминанты, то существует дискурс аналитика, и его не надо путать с дискурсом, сложившимся в психоанализе, с тем дискурсом, который действительно в психоаналитическом опыте имеет место. То, что аналитик в качестве аналитического опыта проводит в жизнь, можно описать очень просто — это истери-зация дискурса. Другими словами, это создание искусственных условий для возникновения того, что является, по своей структуре, дискурсом истерика, тем, что обозначен у меня на схеме заглавной буквой if.
В прошлом году я попытался заострить на этом внимание, сказав, что дискурс этот существует, причем существует в любом случае, как в связи с психоанализом, так и без него. Я выразил эту мысль в образной форме, обратившись к тому самому обычному, из чего она выросла, откуда почерпнут решающий для нас опыт, — к тем уловкам, петляющим следам, в которых прослеживается недоразумение, именуемое в человеческом роде сексуальными отношениями.
Имея в своем распоряжении означающее, надо приходить к взаимопониманию, и как раз поэтому взаимопонимания не происходит. Означающее не создано для сексуальных отношений. Стоило человеческому роду заговорить, как все пропало, с гармоническим и совершенным идеалом совокупления — нигде в природе, кстати, не отмеченного — оказалось покончено. Способов общения полов в природе великое множество и большинство из них, кстати, совокупления не предусматривают, что лишний раз показывает, насколько мало природа заинтересована в том, чтобы в половом акте возникало целое, сфера.
В любом случае, ясно одно: если человек, худо-бедно, с этим справляется, то лишь благодаря особому фокусу, делающему, для начала, эту задачу неразрешимой.
Это как раз и имеет в виду, при всей изворотливости своей, дискурс истерички. Говоря истерички, мы делаем истерического субъекта женщиной, но истеричность не является на самом деле ее привилегией. Анализ проходит множество мужчин, которые, уже в силу этого, волей-неволей проходят через дискурс истерика, так как в психоанализе это закон, правило игры. Важно узнать, однако, какой свет может это пролить на отношения между мужчиной и женщиной.
Мы видим, таким образом, что истеричка фабрикует, насколько это в ее силах, мужчину, — мужчину, которого одушевляло бы желание знания.
На прошлом семинаре я как раз об этом знании и поставил вопрос. Легко видеть, что в ходе истории господин постепенно лишал раба его знания, превращая это последнее в знание господина. Что остается непонятным, так это как подобное желание могло прийти ему в голову. Ведь без желания, поверьте мне, он превосходно обходился, поскольку раб удовлетворял его прежде, чем он соображал, что он, собственно, мог пожелать.
Именно в этом направлении шли бы в прошлый раз мои размышления, не случись в Реальном этого милого прои-шествия — мне сказали, что то было Реальное деколонизации. Что все дело в некоем госпитализированном алжирце, нашедшем у нас приют. Милая шалость, как видите, благодаря которой я так и не узнаю, по крайней мере до поры до времени, так как чтобы двигаться вперед нужно время, в чем, по-моему, родственен философский дискурс дискурсу истерика — ведь именно философский дискурс вдохнул, похоже, в господина желание знания. Что может представлять собой истерия, о которой здесь идет речь? Перед нами девственная территория, вторгаться на которую еще рано. Если найдутся здесь люди, привыкшие мысленно забегать вперед лектора, талант их найдет здесь достойное применение. Я уверяю их, что перспектива видится мне многообещающей.
Как бы то ни было, чтобы дать. нашей формуле более широкое содержание, а не сводить ее в плоскость отношений между мужчиной и женщиной, отметим, что, прочтя эту запись дискурса истерика, мы та-к и остаемся в неведении относительно того, что представляет собою $. Но если речь идет о дискурсе истерика и если именно этот дискурс дает начало человеку, одушевленному желанием знания, — о знании чего идет речь? О знании того, чего стоит она сама, та личность, которая говорит. Ибо в качестве объекта а она представляет собой провал, провал на том месте, где дискурс должен возыметь действие, дискурс, круг которого всегда где-то оказывается разомкнут.
Дело в том, что в конечном счете истерик хочет дать знать, что язык пробуксовывает, не в силах охватить то, что больной истерией может, будучи женщиной, открыть нам о наслаждении. Но для истерического больного важно совсем не это. Что для нее действительно важно, так это чтобы другой, который носит имя мужчины, знал, каким бесценным объектом становится она в этом контексте, контексте дискурса.
Но состоит, в конечном счете, основа аналитического опыта именно в этом: в том, что он предоставляет другому, как субъекту, возможность занять активную позицию в дискурсе истерика, то есть истеризирует его дискурс, делает его субъектом, от которого требуется отказаться от всяких связей с внешним миром за пределом окружающих его четырех стен и предъявить означающие, которые образуют пресловутое поле свободных ассоциаций.
Говорить что попало — какой был бы в этом толк, если бы не было раз и навсегда установлено, что в случайно порождаемой цепи означающих нет ничего, что именно потому, что речь идет об означающих, не соотносилось бы с тем знанием, которое не знает себя и которое на самом деле здесь и работает?
Почему бы, впрочем, говорящему не знать об этом побольше? Если аналитик не берет слово, то к чему это изобильное порождение Sxспособно привести? Ко множеству разных вещей.
Выслушивая пациента, аналитик многое может заметить. Самый средний из наших современников может, если его ничего не сдерживает, наговорить информации на целую небольшую энциклопедию. Если все это зарегистрировать, это дало бы к нему множество ключей. Можно было бы потом даже такой ключ сконструировать, заказать такую электронно-вычислительную машину. Эта идея, кстати, пришлась бы кое-кому по вкусу — они с удовольствием создали бы такую машину, что аналитику для ответа достаточно было бы вывести результат на печать.
Посмотрим теперь, что происходит в дискурсе аналитика. Теперь он, аналитик, занимает позицию господина. В какой форме? Объяснение мне придется отложить до будущих наших встреч. Почему принимает он форму а?
Именно с его стороны находится S2, знание: как то знание, что получает он, выслушивая пациента, так и то, заранее им приобретенное и вполне определенное, знание, которое сводится на каком-то уровне к навыкам аналитической работы.
Что важно, однако, в этой схеме понять, так это то, что знание, о котором идет речь, совсем другое — недаром же я, поместив в дискурсе господина S2на место раба, переместил его затем в дискурсе современного господина в позицию господина.
Там, в крайнем правом дискурсе на доске, на каком месте оно у меня стоит? На месте, которое Гегель, это возвышеннейший из истериков, отводит в дискурсе господина истине.
Неправда, на самом деле, что «Феноменология духа» исходит из Selbstbewusstsein, взятого якобы на самом непосредственном уровне, уровне ощущения, предполагая тем самым, что всякое знание изначально знает себя. Зачем вся эта феноменология была бы нужна, не будь здесь дело в чем-то другом?
То, что я называю, говоря об этом дискурсе, истерией, связано как раз с тем, что он затушевывает различия, позволяющие заметить, что даже в случае, если бы эта историческая машина, представляющая собой на самом деле лишь череду школ и ничего больше, пришла бы все-таки к абсолютному знанию, то результатом стало бы крушение, развал того, что одно функцию знания, собственно, и мотивирует, — диалектики, связывающей знание с наслаждением. Абсолютное знание обернулось бы просто-напросто упразднением этого второго полюса. У любого, кто возьмется за труд внимательно прочесть «Феноменологию», не останется на этот счет никаких сомнений.
Что же нового дает нам перемещение S на место истины?
3
Истина как знание — что это такое? Другими словами
— как можно знать, не зная?
Перед нами загадка. Это, собственно, и есть пример ответа. Я приведу вам еще один.
Оба имеют одну характерную для истины особенность — истину никогда не удается высказать целиком. Дорогая нам истина картинок из Эпиналя, истина без покровов — это всегда тело.
Как-то в Италии, на одной из лекций, которые меня пригласили, не знаю почему, прочитать — задача, с которой я справился тогда, я знаю, очень посредственно — я говорил о Химере, существе, в котором и находят как раз свое воплощение черты, характерные для дискурса истерика. Химера задает загадку человеку по имени Эдип, уже тогда, вероятно, отягощенному комплексом, хотя наверняка не тем, которому досталось впоследствии его имя. Эдип дает ей ответ
— именно так и становится он Эдипом.
На вопрос, заданный ему Химерой, он мог бы дать и многодругих ответов. Он мог, например, сказать так ага, две ноги, три ноги, четыре ноги — так это же схема Лакана! Результат был бы совсем другой. Он мог сказать и иначе: это человек в младенчестве, грудной ребенок. Начинает он на всех четырех. Стоит ему встать на две, как он тут же обретает третью и пулей устремляется в живот своей матери. Именно это по праву комплексом Эдипа и называют.
Вам ясно, полагаю, какова здесь функция загадки — это и есть недосказанность, половинчатость, как половинчато тело самой Химеры, исчезающее и вовсе, когда загадка получает решение.
Знание в качестве истины — именно такова должна быть структура так называемого истолкования.
Настаивая так долго на различии между уровнями акта высказывания, с одной стороны, и самого высказывания, с другой, я и хотел как раз, чтобы функция загадки таким образом прояснилась. Загадка — это, наверное, акт высказывания и есть. Сделать из него высказывание я предоставляю вам. Выходите из положения как знаете — как и Эдип — и последствия будут на вашей совести. В загадке все дело в этом.
Но есть еще кое-что, о чем обычно не думают и чего я касался, затрагивал время от времени, хотя на самом деле это заботило меня настолько серьезно, что говорить об этом мне нелегко. Я имею в виду цитирование.
В чем цитирование состоит? В процессе написания текста, бодро подвигаясь вперед, вы, когда речь заходит о классовой борьбе, неожиданно цитируете Маркса, прибавляя к этому слова: Маркс сказал. Если вы психоаналитик, то вы цитируете Фрейда, прибавляя непременно: как сказал Фрейд.
Загадка — это акт высказывания, а с высказыванием вы разбирайтесь сами. Цитата, это вот что — я привожу высказывание, а в остальном адресую вас к автору, в лице которого нахожу солидную поддержку. Это меня устраивает, и более или менее шаткий статус функции автора совершенно здесь не при чем.
Когда цитируется Маркс или Фрейд — эти два имени выбрал я не случайно — то делается это в силу позиции, которая

Статья. Эрнест Джонс «Фрейд. Годы войны»

В своем суждении о политических событиях Фрейд был не более проницательным, чем любой другой человек. Он следил за этими событиями, но особенно ими не интересовался, если они не мешали ходу его собственной работы, а впервые это случилось в 1914 году.
Еще 8 декабря 1912 года он писал мне, что политическая ситуация в Австрии предвещает бурю и что они должны быть готовы к плохим временам. Я знал, что он имел в виду отношения с Сербией и, возможно, также с Россией, которая всегда являлась пугалом для австрийцев. Но он, по-видимому, придерживался традиционного взгляда венцев на эти трудности, ибо я вспоминаю, что чуть позднее он сказал мне: «Сербы такие нахальные».
28 июня мир был потрясен сообщением, что наследный принц эрцгерцог Франц Фердинанд был убит в результате террористического акта боснийцем, австрийским подданным, которого вдохновили заговорщики в Сербии. В своем письме к Ференци в этот день Фрейд писал: «Я пишу Вам, все еще находясь под впечатлением потрясшего меня убийства в Сараево, последствия которого невозможно предвидеть». Однако вслед за этим убийством в течение нескольких недель стояла только зловещая тишина. Фрейд, по-видимому, был обманут этим, ибо в противном случае он едва ли разрешил бы своей младшей дочери 7 июля отправиться в Гамбург и, определенно, не разрешил бы ей продолжить путешествие в Англию 18 июля, где она предполагала провести пару месяцев. Затем, наконец, последовал австрийский ультиматум Сербии от 23 июля. Принятие Сербией этого ультиматума, который сэр Эдуард Грей описал как самый грозный из всех документов, которые он когда-либо знал, адресованных одним суверенным государством другому, было не совсем полным, поэтому Австрия сразу же объявила войну и бомбардировала Белград. Началась великая война.
В течение первых двух или трех лет войны Фрейд явно симпатизировал центральным державам, то есть тем странам, с которыми он был столь тесно связан и за которые сражались его сыновья. Он даже восстал против своей любимой Англии, ставшей теперь «лицемерной», и явно принял немецкую версию, что Германия «окружена» завистливыми соседями, которые строят заговоры с целью ее уничтожения. Только к концу войны «пропаганда» союзников возбудила его подозрения относительно моральной стороны войны, так что он затем начал скептически относиться к обеим версиям и мог оставаться над этой схваткой.
На протяжении всей войны я поддерживал с ним контакт, посылая письма друзьям в Голландию, Швецию, Швейцарию и даже Италию, которые они затем отправляли в Вену. Патнем также регулярно посылал мне те письма, которые Фрейд писал ему до вступления Америки в войну в 1917 году.
Подобно многим людям в то время, Фрейд и близкий ему круг лиц постепенно осознавали всю серьезность международной ситуации. Только 27 июля Ференци обнаружил, что ему придется отложить запланированный визит в Англию, потому что он состоял в списках офицерского состава действительной службы и ему не разрешалось покидать Венгрию. А сверхоптимистичный Абрахам еще 31 июля конфиденциально заявил, что ни одна великая держава не объявит войну другой (на другой день Германия объявила войну). В результате его семья оказалась без средств, в затруднительном положении, в одной из деревень на Балтийском побережье. Фрейд начал сомневаться в возможности проведения ежегодного конгресса лишь после 26 июля. 29 июля он писал Эйтингону: «Тучи сгущаются также над нашим конгрессом, но невозможно предсказать, как будут выглядеть дела через два месяца. Возможно, к этому времени все в основном снова придет в порядок». Однако в тот же самый день он писал Абрахаму, что «в течение двух недель мы будем либо посрамлены в нашем теперешнем возбуждении, либо приблизимся к финалу истории, десятилетиями внушавшей нам страх».
Немедленная реакция Фрейда на объявление войны оказалась неожиданной. Можно было бы предположить, что 58-летний ученый-пацифист встретит войну с неподдельным ужасом, как это сделали многие другие. Однако, напротив, его непосредственный отклик заключался в юношеском энтузиазме, очевидно, пробужденном военным пылом детства. Он сказал, что впервые за тридцать лет ощущает себя австрийцем. После того как Германия вручила свои три декларации об объявлении войны, Фрейд писал: «Я всем своим сердцем находился бы на стороне Германии, если бы только мог полагать, что Англия не находится на стороне врага». Он был полностью захвачен этими событиями, не мог думать о какой-либо работе и проводил свое время, обсуждая события дня со своим братом Александром. Сам он сказал: «Все мое либидо отдано Австро-Венгрии». Он был возбужден, взволнован и то и дело оговаривался.
Однако такое настроение продолжалось немногим более двух недель, а затем Фрейд пришел в себя. Довольно любопытно, что изменение его чувств было вызвано отвращением к той некомпетентности, которую проявляла недавно принятая им отчизна в своей кампании против сербов. Воевать, несмотря на вероятность быть остановленными и даже побежденными теми самыми людьми, которых Австрия ранее презрительно намеревалась уничтожить, означало вновь показать беспомощность такой отчизны. Оставалась лишь единственная надежда на то, что их спасет «старший брат», Германия. После сокрушительных поражений Австрии в Галиции в этом же месяце Фрейд заметил: «Германия уже спасла нас». Он оставил надежду на скорое окончание войны, так что «терпение становится главной добродетелью».
Наг второй неделе войны его старший сын Мартин записался добровольцем в армию и стал стрелком. С присущим ему юмором в качестве мотива он назвал желание посетить Россию, не меняя своей веры[138]. В то время он находился в Зальцбурге, был послан на обучение в Инсбрук, где отец навестил его в первую неделю сентября Дочь Фрейда, Анна, которая, казалось, могла застрять в Англии, благополучно при была домой во второй половине августа, после путешествия через Гибралтар и Геную находясь на попечении австрийского посла. В одном из своих писем того времени он вызвался сопровождать ее до австрийской границы «одним из множества доступных путей», такова была в те дни наша наивность. Мы и представить себе не могли, что могут сделать правительства, чтобы препятствовать прежней свободе путешествия.
Это был первый август за тридцать лет, проведенный Фрейдом в Вене, и он, естественно, не работал. Он решил начать практику в обычное время — 1 октября. Фрейд написал Абрахаму, что теперь он полностью свободен в своих научных занятиях, к чему он так стремился, но сухо добавил: «Подобным образом выглядят осуществленные желания». Он проводил время, поминутно осматривая и описывая свою коллекцию древностей, в то время как Отто Ранк составлял каталог его библиотеки.
16 сентября он на двенадцать дней покинул Вену, чтобы навестить свою дочь Софию в Гамбурге. Объявляя об этом предстоящем путешествии Эйтингону, он выразил надежду разделить, пока он будет находиться в Германии, ликование по поводу ожидаемого падения Парижа. А из Гамбурга, города, который был ему столь знаком, он писал, что в первый раз не чувствует себя в иноземном городе; он может говорить о «наших» битвах, «наших» победах и так далее. На обратном пути он провел пять часов с Абрахамом в Берлине; им не суждено было больше встречаться в течение четырех лет.
В последний день этого месяца в Вену приехал Ференци для прохождения анализа у Фрейда, но этот визит, к сожалению, прервался через три недели вызовом Ференци на действительную службу. Ференци служил врачом в рядах венгерских гусар, где ему пришлось обучаться искусству верховой езды.
В октябре пришли «великолепные новости» о падении Антверпена. К этому времени Фрейд возобновил практику, у него было лишь два пациента, оба венгры, но вскоре остался один. Именно в это время он написал длинную историю одного заболевания, известную с тех пор как «случай человека-волка». Однако прошло четыре года, прежде чем эта его работа была опубликована.
В первые несколько месяцев войны ряд писем, которые Фрейд и я написали друг другу, не прибыли по адресу, и первое письмо, которое я от него получил, было датировано 3 октября. Спустя два дня после объявления войны я писал ему о всеобщей уверенности в Англии, что в конце концов Германия проиграет войну, и даже осмелился повторить это в своем более позднем письме. Сообщая об этом Ференци, Фрейд сказал, что я говорю о войне «с ограниченным кругозором англичанина».
11 ноября он написал Ференци, что узнал о гибели любимого брата Эммануила в железнодорожной катастрофе. Это должно было сильно огорчить Фрейда, так как его нежность к своему сводному брату оставалась нерушимой с самого раннего детства. Несколько месяцев спустя он высказал характерное замечание об этом Абрахаму: «Как мой отец, так и мой сводный брат дожили до 81 года, так что мои перспективы мрачные»[139]. Предстояло также скорбеть о потере знаменитого рейдера «Эмден»; Фрейд сказал, что очень любил этот корабль.
В декабре настроение у Фрейда было неважное, и он просил Абрахама приехать и ободрить его. Его настроение не улучшилось предложением политического убежища от Триганта Барроу, живущего в Балтиморе, которое, как Фрейд писал мне, «показывает, что думают американцы о наших шансах». Абрахаму он написал, что всегда больше всего ненавидел беспомощность и бедность, однако все выглядит так, что и то и другое не за горами. Он пока еще был не один, Ганса Захса не взяли на военную службу по причине близорукости, в то время как Отто Ранк, второй его литературный помощник, пытался избежать призыва на военную службу, «сражаясь как лев против своей отчизны».
В жизни Фрейда часто присутствовала какая-либо интеллектуальная женщина, обычно пациентка или студентка, чью компанию он особенно любил. В этот период такой женщиной стала Лу Андреас-Саломе, которая обучалась у него до войны. Это была женщина с замечательным чутьем на великих людей, которых было очень много среди ее друзей, от Тургенева, Толстого и Стриндберга до Родена, Райнера Марии Рильке и Артура Шницлера. Про нее говорили, что она хранила преданность двум величайшим людям XIX и XX столетий — Ницше и Фрейду. Фрейд восхищался ее величественным и спокойным характером как чем-то таким, что намного превосходило его собственный характер, а она по достоинству оценивала достижения Фрейда. Поэтому в эту тягостную осень он написал ей почтовую открытку: «Вы все еще считаете, что все взрослые братья так хороши?[140] Не напишете ли мне хоть одно ободряющее слово?» Она сделала все, что могла, чтобы оказаться на высоте положения, и Фрейд написал Абрахаму о «по-настоящему трогательном оптимизме» в ее письме. Сам он ответил следующим образом: «То, что Вы пишете, дает мне смелость написать еще одну записку. Я не сомневаюсь, что человечество преодолеет даже эту войну, но я наверняка знаю, что я и мои сверстники никогда больше не увидим радостного мира. А это слишком ужасно. И самой печальной вещью во всем этом является то, что это случилось как раз тогда, когда мы, исходя из наших психоаналитических ожиданий, получили представление о человеке и его поведении. Из-за такого отношения я никогда не мог согласиться с Вашим жизнерадостным оптимизмом. Моим тайным выводом было: раз высшая цивилизация нашего времени обезображена гигантским лицемерием, значит, мы органически для нее не годимся. Нам приходится слагать полномочия, и великое неизвестное, таящееся в тени судьбы, некоторое время спустя повторит подобный эксперимент с другой расой».
Однако работоспособность Фрейда все еще была высока, как это часто случалось, когда ему нездоровилось или он был в плохом настроении. Он не только много писал, но также много думал. Внутренняя сосредоточенность заменяла ему заинтересованность гнетущими событиями во внешнем мире. Упомянув Ференци о некоторых своих новых идеях, он добавил: «Даже без этих идей я могу сказать, что я дал миру больше, чем он дал мне. Теперь я более изолирован от мира, чем когда-либо, и ожидаю такой же изолированности и далее как результат войны. Я знаю, что пишу в настоящее время лишь для пяти человек, для Вас и немногих других[141]. Германия не завоевала моей симпатии как аналитика, а что касается нашей общей отчизны, то о ней лучше не говорить».
Мы расскажем об этих новых идеях Фрейда его собственными словами.

   Я живу, как говорит мой брат, в своем примитивном окопе: я размышляю, пишу и после жестоких сражений справился с первыми сериями загадок и трудностей. Страх, истерия и паранойя капитулировали. Остается посмотреть, насколько можно будет развить этот успех. Но возникло очень много превосходных идей: выбор неврозов, например. Регрессии полностью решены. Некоторое продвижение в фазах развития Я. Значение всего этого вопроса зависит от того, удастся ли справиться с действительно динамической проблемой, то есть проблемой удовольствия — боли, в овладении которой мои предварительные попытки заставили меня довольно сильно сомневаться.

Неделей позже Ференци навестил Фрейда и провел у него день. Без сомнения, они тщательно обсудили некоторые из этих проблем.
На следующий день после этого обсуждения Фрейд написал Абрахаму:

   Единственной вещью, которая продолжается удовлетворительно, является моя работа, которая на самом деле ведет, несмотря на повторяющиеся время от времени паузы, к достойным внимания новым идеям и заключениям. Недавно мне удалось определить особенность двух систем: Bw (сознательное) и Ubw (бессознательное), которая почти делает их понятными и которая, как мне кажется, дает простое решение отношения dementia praecox к реальности. Все катексисы объектов наполняют бессознательное. Система Bw означает связь этих бессознательных предметных представлений со словесными представлениями: именно эта связь дает возможность чему-либо становиться сознательным. Вытеснение при неврозах переноса состоит из отвода либидо от системы Bw, то есть в разделении предметных представлений и слов. В нарциссических неврозах[142] вытеснение отнимает либидо от бессознательных предметных представлений, образуя, естественно, намного более глубокое расстройство. Отсюда понятны изменения в речи при dementia praecox, которое, в общем, обращается со словесными представлениями так же, как истерия обращается с предметными представлениями, то есть подчиняет их «первичному процессу» с его сгущениями, смещениями и разрядкой. Я могу теперь написать полный трактат по теории неврозов с главами о судьбах влечений, о вытеснении и о бессознательном, если бы только удовольствие от работы не нарушалось моим плохим настроением.

В общих чертах Фрейд описывал эту интересную работу до этого и всегда придерживался ее. Ференци спросил его, как эта теория может быть применена к глухонемым от рождения, у которых нет словесных представлений. Фрейд ответил, что мы должны расширить понятие «слова» в этом контексте до включения всевозможных жестов коммуникации.
Нижеследующее является выдержками из его последнего письма в этом году.

   Ваше письмо пришло как раз на сочельник и, подобно Вашим предыдущим усилиям поддерживать со мной связь, глубоко меня тронуло и доставило мне огромное удовольствие. Я неоднократно пользовался любезностью доктора ван Эмдена для пересылки Вам своих ответов, но я не знаю, получили ли Вы их. Поэтому, когда Вы не получаете ответа, я даже не могу дать знать, что это не моя вина…
У меня нет какой-либо иллюзии относительно того, что цветущее время нашей науки было жестоко разрушено, что впереди нас ожидают трудные времена, и единственное, что мы можем сделать, — это поддерживать скудный огонь в немногих хижинах, пока более благоприятный ветер не позволит снова ярко разгореться этому пламени. То, что было оставлено Юнгом и Адлером от нашего движения, сейчас разрушается борьбой наций. Наше объединение в такой же малой степени может быть сохранено целиком, как и что-либо другое, что называет себя международным. Кажется, наши журналы заканчивают свое существование; возможно, удастся сохранить выпуск «Jahrbuch». Всему, что мы бережно выращивали и пытались культивировать, приходится теперь позволять зарастать. Я, естественно, не беспокоюсь о конечном будущем нашего дела, которому Вы так трогательно преданы, но ближайшее будущее, которое одно может меня интересовать, кажется мне безнадежно затянутым тучами, и мне не следует обижаться по поводу каждой крысы, покидающей тонущий корабль. В настоящее время я пытаюсь синтезировать то, что пока еще могу сделать для будущего, то есть работу, которая уже выявила очень много нового…
Держитесь крепче, пока мы не встретимся снова.

В начале 1915 года все еще казалось, что центральные державы выиграют войну. Германия отразила все наступления на западе и одержала огромные победы на востоке против русских. Фрейд был полон надежд. В начале этого года он заметил, что война может продолжиться даже до октября. К этому времени Фрейд еще раз показал себя оптимистом относительно победы в грядущих битвах, а затем мира, а месяц спустя писал: «Сердцем я не здесь, а на высотах. То есть сердцем я в Дарданеллах, где сейчас решается судьба Европы. Через несколько дней Греция объявит нам войну, и тогда мы не сможем посещать ее города, которые полюбились мне больше всего мной увиденного».
Весной он рассуждал: «Утешительной является мысль о том, что, возможно, война не сможет продолжаться еще столько же, сколько она уже длится… Напряжение относительно ожидаемых событий велико. Считаете ли Вы, что все будет удовлетворительным?» Летом он полагал, что война может продлиться еще год, но все еще был полон надежд на победу. «Подобно столь многим другим людям, я нахожу, что чем лучше перспективы, тем более невыносима эта война». К осени его настроение ухудшилось. «Я не верю в близкий мир. Наоборот, в наступающем году возрастет горечь и жестокость». «Затянувшаяся война сокрушает, а нескончаемые победы, в сочетании с растущими лишениями, заставляют задуматься, не может ли, в конце концов, оказаться справедливым предательский расчет англичан[143]».
Естественно, он ощущал значительное беспокойство за судьбу двух своих сыновей: самого старшего, Мартина, сражающегося в Галиции и России, и самого младшего, Эрнста, сражающегося против Италии после ее вступления в войну в апреле этого года. Мартин уже заслужил награду за проявленную храбрость. Оливер, еще один его сын, на протяжении всей войны занимался инженерной работой, сооружая туннели, бараки и т. д. Он получил диплом инженера в тот самый день, когда Анна получила диплом учительницы. У Фрейда было несколько сновидений по поводу несчастий с его сыновьями, которые он интерпретировал как зависть к их юности.
Фрейд предпринимал отчаянные усилия, чтобы спасти психоаналитические журналы для сохранения определенной непрерывности в работе. Ему удалось спасти «Zeitschrift» и «Imago» ценой отказа от предполагаемого выпуска своей книги, публикуя главы из нее в этих журналах, но «Jahrbuch» никогда больше не вышел после 1914 года. Фрейду приходилось брать на себя большую часть редакторской работы. Абрахам и Ференци были далеко. В июне был призван на военную службу Ранк, в августе — Захс, однако после нескольких дней обучения в Линце его освободили от военной службы. В своем письме Фрейд говорил, что, по всей видимости, повторяется его ранний период огромной трудоспособности, но полнейшего одиночества. Когда разразилась война, венское общество прекратило собрания, но зимой они были возобновлены и проходили через каждые три недели. Практика, конечно, была скудной. В начале этого года имелось всего лишь два или три пациента, все венгерские аристократы.
За исключением Ференци, которому удавалось на короткое время вырываться в Вену два или три раза, Фрейда мало кто посещал как в этом году, так и в последующие годы. Одним из особенно интересных посетителей стал Райнер Мария Рильке, который проходил военную службу в Вене. Фрейд наслаждался вечером, который Рильке провел с его семьей. 13 сентября он поехал через Мюнхен и Берлин в Гамбург, чтобы погостить у своей дочери Софии и насладиться обществом своего первого внука.
Переписка Фрейда в этом году, хотя и уменьшилась по объему по сравнению с прошлым годом, является тем не менее ничуть не менее интересной. Следующие абзацы из письма Фрейда к Патнему, датированного 7 июля 1915 года, наводят на мысль об углублении проницательности Фрейда в отношении происходящих событий в обществе.

   Моим основным впечатлением является то, что я намного примитивнее, скромнее и менее сублимирован, чем мой дорогой друг в Бостоне. Я представляю его благородное честолюбие, его сильное желание знания и сравниваю с*этим свою собственную ограниченность тем, что является ближайшим, более доступным и, однако, реальным малым, и со своим побуждением ограничиваться тем, что лежит в пределах возможного. Мне не кажется, что я не могу оценить, к чему Вы стремитесь, но что пугает меня, так это большая неопределенность всего этого; у меня, скорее, тревожный, нежели смелый темперамент, и я готов пожертвовать очень многим, чтобы ощущать себя на твердой почве.
Недостойность людей, даже аналитиков, всегда производила на меня глубокое впечатление, но почему прошедшие анализ люди должны быть в целом лучше других? Анализ позволяет стать цельным, но добрым сам по себе не делает. Яне согласен с Сократом и Патнемом, что все наши недостатки возникают из-за неточности и невежества. Мне кажется, что на анализ возлагается непосильная ноша, когда от него требуют, чтобы он реализовал в каждом его драгоценный идеал.

В этом же году Ференци рассказал Фрейду об опыте проведения анализа со своим командиром во время верховой езды вдвоем, который он назвал первым засвидетельствованным «тазовым психоанализом». Затем он высказал мысль, что у Фрейда есть много общего с Гёте, и привел большое количество их общих черт, таких, как любовь к Италии, которая, как можно предположить, обычна для большинства северян. Фрейд ответил: «Мне действительно кажется, что Вы оказываете мне слишком большую честь, поэтому от этой Вашей мысли я не получаю никакого удовольствия. Я не вижу какого-либо сходства между мной и этим великим человеком и не из-за своей скромности. Я достаточно люблю правду — или, лучше будет сказать, объективность, — чтобы обходиться без этой добродетели. Я сравниваю частично Ваше впечатление с тем, которое получает каждый, когда, например, видит двух живописцев, работающих с кистью и палитрой; но это еще ничего не говорит о равной ценности их картин. Кроме того, существует некоторое сходство в Вашем эмоциональном отношении к обеим личностям. Позвольте мне признаться, что я нахожу в себе только одно первоклассное качество — разновидность храбрости, на которую не оказывают влияние условности. Между прочим, Вы также принадлежите к этому продуктивному типу и, должно быть, заметили, чем это обусловлено в Вас самом: последовательность смелого полета фантазии и безжалостная реалистическая критика».
Однако Ференци никак не хотел отказываться от своей мысли и представил еще большее количество моментов сходства. После чего Фрейд ответил: «Так как Вы упорствуете в сравнении меня с Гёте, я лично могу внести в это сравнение несколько своих дополнений, как за, так и против этого сходства. За него говорит то, что мы оба останавливались в Карлсбаде, а также наше уважение к Шиллеру, которого я считаю одним из благороднейших людей немецкой нации. Против этого сходства говорит мое отношение к табаку, который Гёте просто ненавидел, в то время как я считаю табак единственным оправданием оплошности, совершенной Колумбом. В целом меня не угнетает какое-либо ощущение величия».
В другом письме Фрейд спросил Ференци, знает ли тот, что существует такая вещь, как преступление, обусловленное чувством вины, и что заикание может быть вызвано замещающим перенесением вверх конфликтов, связанных с экскриментальными функциями.
Наиболее важным вопросом, который Фрейд обсуждал в переписке с Абрахамом в 1915 году, была тема, представлявшая для них общий интерес, — психология меланхолии. Самым интригующим, однако, явилось его замечание о том, что он наконец достиг осознания основы детской сексуальности. Больше об этом ничего не было сказано, но можно предположить, что уже тогда он размышлял об изменении своих взглядов на садизм и мазохизм, которые высказал девять лет спустя и которые всегда сопутствовали его теории влечения к смерти.
В этом году Фрейду пошел шестидесятый год, и мысль о приближении этого возраста тяготила его. Он суеверно считал, что ему осталось жить еще лишь пару лет. Поэтому он хотел попытаться синтезировать свои самые глубокие психологические концепции и добавить к ним все, что, как ему казалось, он должен еще дать миру. Такое намерение зрело в нем в течение последних нескольких лет. Четыре года тому назад он сказал Юнгу, что в нем «зарождается великий синтез» и что он намеревается начать работать над ним следующим летом. Он давал различные заглавия этой книге: «Zur Vorbereitung der Metapsychologie» («Введение в метапсихологию»), «Abhandlungen zur Vorbereitung der Metapsychologie» («Вводные эссе no метапсихологии») и «Uebersicht der Uebertragungpneurosen» («Общий обзор неврозов переноса»).
Понятие «метапсихология» играет центральную роль в теории психики Фрейда. Этим понятием он хотел обозначать исчерпывающее описание любого психического процесса, которое будет включать оценку: а) его динамических признаков, б) его топографических черт и в) его экономического значения. Сам этот термин, который, насколько я знаю, был изобретен Фрейдом, впервые встречается в его письме Флиссу в 1896 году. Впервые он появился в печати в 1901 году, но больше не появлялся вплоть до 1915 года, в котором был опубликован фрейдовский очерк «Вытеснение»
Фрейд приступил к написанию серии этих эссе 15 марта 1915 года. В течение трех недель он завершил первые два очерка: «Влечения и их судьба» и «Вытеснение» Написание следующего очерка, «Бессознательное», которое, по его словам, стало его любимым, заняло еще две недели. Последние два очерка — «Метапсихологическое дополнение к учению о сновидениях» и «Печаль и меланхолия» — были закончены одиннадцать дней спустя.
Эти пять очерков принадлежат к самым глубоким и важным из всех работ Фрейда. Его проникновение в теорию психики было настолько оригинальным, что они требуют очень тщательного изучения. То, что все они смогли быть написаны в течение шести недель, является почти невероятным, однако это так. Такой творческой активности трудно найти нечто сравнимое в истории науки.
Но Фрейд на этом не успокоился. В течение следующих шести недель он написал еще пять эссе, хотя два из них, «Сознание» и «Страх» все еще нуждались в небольших доработках. Он сказал Ференци, что только что закончил очерк о «Конверсионной истерии» и собирается написать очерк о «Неврозе навязчивых состояний», за которым последует «Общий синтез неврозов переноса». А еще через две недели он сообщил мне, что все двенадцать эссе из этой серии «почти закончены», а в начале августа они были полностью завершены.
А теперь мы поведаем печальную историю. Ни одно из последних семи эссе никогда не было опубликовано, а также не сохранились их рукописи. Единственная ссылка на них встречается лишь года два спустя, когда он упоминает о своем первоначальном намерении опубликовать их в виде книги: «Но теперь не время». Я не могу понять, почему ни один из нас не спросил у Фрейда после войны, что с ними стало. И почему он их уничтожил? Мое собственное предположение таково, что эти эссе знаменовали собой конец эпохи, окончательное подведение итогов всего его труда. Они были написаны в то время, когда не было какого-либо намека на третий великий период в его жизни, которому суждено было начаться в 1919 году. Вероятно, он хранил их до конца войны, но когда у него начали зарождаться новые революционные идеи, которые означали полную переделку этих эссе, он просто разорвал их.
Желание Фрейда подвести итог своему творчеству отразилось и на проведении ежегодных лекций в университете. Он решил, что это будет последний курс. Все, казалось, подходило к концу.
В 1915 году были опубликованы еще четыре работы. Последние две из них были объединены одним названием «Размышления о войне и смерти» и часто перепечатывались в различных формах и пользовались значительной популярностью также среди непрофессиональной публики.
В противоположность предыдущему 1916 год оказался очень непродуктивным. Для Фрейда этот год начался неблагоприятно, потому что Отто Ранк был переведен в январе в Краков на должность редактора центральной газеты. Так как Абрахам и Ференци находились вдалеке, то отсутствие Ранка стало серьезным ударом для Фрейда, так как он оказывал существенную помощь в редакторской и издательской деятельности. Теперь у него не оставалось никого, кроме Ганса Захса, который полностью оправдал его ожидания, и Фрейд не скупился на похвалы. Главная забота Фрейда в годы войны заключалась в сохранении, тем или иным образом, по крайней мере, двух или трех психоаналитических журналов. Это было все, что осталось от психоаналитического движения. Заполняя журналы своими работами, написанными специально для этой дели, сокращая их объем, а затем — когда дела пошли хуже некуда — выпуская их реже, Фрейд добился своей цели. Ференци настаивал, чтобы слово «международный» было исключено из заглавия «teitschrift», так как оно больше не соответствовало действительности, но я просил, чтобы этого не делали, и на протяжении всей войны мое имя оставалось в этом журнале как соредактора. После окончания войны Фрейд гордился гем, что этот журнал оказался единственным научным журналом, который на протяжении всей войны сохранил свой интернациональный флаг[144], несмотря на ужасные раздоры между нациями.
На Новый год Фрейд послал свои поздравления Эйтингону и добавил: «Мне трудно сказать что-либо насчет войны. По-видимому, сейчас затишье перед бурей. Никто не знает, что будет дальше, к чему это приведет и как долго продлится… Состояние истощения здесь уже очень велико, и даже в Германии не встретишь более настроенных оптимистично людей». Он упомянул, что его старший сын стал лейтенантом, а младший — кадетом; оба они теперь сражались на итальянском фронте. Еще один его сын, Оливер, сооружал в Карпатах туннель и взял туда свою невесту. Месяцем позже Фрейд сказал Ференци, что читает по четыре газеты в день. Теперь он ожидал войны с Америкой. Весной я упомянул, что у меня есть одиннадцать пациентов, а трое ожидают вакансий, что я купил машину и дом за городом. Сообщая об этих новостях Ференци, Фрейд заметил: «Счастливая Англия. Что-то непохоже на раннее окончание войны».
В феврале Фрейд болел гриппом и примерно в это же время страдал также от простатита. В мае Фрейду исполнилось шестьдесят лет, и он жаловался Эйтингону, что находится на пороге старости. Он написал Абрахаму: «В результате заметок в берлинских газетах мой день рождения не смог, в конце концов, быть сохранен в таком секрете, как я того желал. В особенности люди, которые находились вдалеке и не знали о моих желаниях, проявили свой пыл и доставили мне много хлопот по выражению благодарности. Даже из Вены я получил столь много цветов, что не могу ждать дополнительно похоронных венков, а Хичманн прислал мне „речь“, которая была настолько трогательной, что я могу попросить, когда придет мой черед, чтобы меня похоронили без каких-либо прощальных речей». Когда на мою долю выпало произнести эту прощальную речь, более двадцати лет спустя, я ничего не знал об этой речи Хичманна.
Нехватка продовольствия делала затруднительным отдых в Австрии, а закрытие границы сделало невозможным для Фрейда как посещение его любимого Берхтесгадена, так и поездку к дочери в Гамбург. Однако она сама приехала в Вену в середине ноября и провела шесть месяцев со своими родителями. 16 июля Фрейд выехал в Бад-Гастейн, великолепное местечко у подножия гор Таурен. Он намеревался провести здесь весь летний отдых, но условия жизни оказались настолько неблагоприятными, что неделю спустя он отправился в Зальцбург и в течение пяти недель жил в отеле «Бристоль», в котором проходил первый конгресс. Однако в конце августа он на пару недель возвратился в Бад-Гастейн и вернулся в Вену 15 сентября, раньше, чем обычно. В сере дине своего отдыха он писал: «Приходится использовать все возможности, чтобы уйти от страшного напряжения внешнего мира; ибо такое напряжение нельзя вынести».
Переписка с Ференци в этом году в основном посвящена обсуждению его невроза, который мешал принятию нескольких жизненно важных решений. Собственные комментарии Фрейда были краткими и, скорее, просто ободряющими, нежели аналитическими. Фактически он дал Ференци совет, что человеку следует принимать важные решения независимо от какого-либо анализа, который должен либо предшествовать либо следовать за этими решениями, но не сопровождать их.
Единственно что в их переписке имело общий интерес, это замечание Фрейда с том, что кокаин, если его принимать в чрезмерных дозах, может вызвать паранойяльные симптомы и что прекращение употребления этого наркотика может вызвать тот же эффект[145]. Вообще наркоманы не очень подходят для аналитического лечения, так как любой отход от анализа или трудность в анализе ведут к дальнейшему употреблении наркотика. Еще одним замечанием, которое, вероятно, можно связать с предыдущим было признание Фрейда, что его страсть к курению помешала ему в разработке определенных психологических проблем.
В 1915 году Фрейд упомянул проблему присуждения Нобелевской премии. «Присуждение Нобелевской премии Барани, которого я отказался взять своим учеником несколько лет тому назад, так как он казался мне слишком ненормальным, возбудило во мне печальные мысли о том, насколько беспомощным является человек в достижении уважения толпы. Вы знаете, что для меня это было бы только вопросом денег и возможно, также средством раздражения некоторых из моих сограждан. Но было бы смешно ожидать такого знака признания, когда 7/8 человечества выступает против тебя»
Несколько дней спустя он писал Ференци, что у него нет ни одного пациента, что он не видит какой-либо возможности их приобрести. Тем не менее он находился в хорошем настроении, которое приписывал демаршу президента Вильсона, что, как он думал, будет воспринято серьезно[146].
В течение 1915 года Фрейд опубликовал первую часть «Лекций по введению в психоанализ» Свою научную деятельность в этом году он сосредоточил на подготовке будущих лекций, которые должны были быть прочитаны в зимнюю сессию 1916/17 года.
1917 год оказался еще более мрачным и еще менее продуктивным, чем предшествующий. Энтузиазм Фрейда относительно победы Германии к этому времени полностью испарился, и он все более пессимистично относится к исходу войны.
Затем произошла русская революция. «Насколько глубоко можно понять это колоссальное изменение, если нашим основным соображением не является вопрос о мире». В апреле он писал Ференци: «Мне кажется, что если подводные лодки не будут определять ситуацию к сентябрю, то в Германии наступит пробуждение от иллюзий, которое приведет к ужасным последствиям». Пару месяцев спустя он был уверен, что нет никакой надежды на мир в 1917 году и что война будет продолжаться до прибытия американских войск на континент.
Осенью он, должно быть, почувствовал, что война проиграна. К концу этого года по многим признакам было видно, что Фрейд стал осознавать настоящее положение вещей и что он потерял всякое сочувствие к Германии, но не потому, что был на стороне ее противников. Фрейд писал Абрахаму: «Я ощущаю сильную враждебность к мысли о том, что надо писать, как и ко многим другим вещам. К этим последним принадлежит и Ваша дорогая немецкая родина. Я едва могу представить себе путешествие туда, даже когда это станет физически возможным. В этой ссоре между Антантой и центральными державами я определенно занял позицию донны Бланки из „Диспута“ в Толедо Гейне: „Doch es will mich schier bediinken…“[147] Единственной радостной новостью является захват Иерусалима англичанами и предлагаемый ими эксперимент по созданию родины для евреев».
Любимая сестра Фрейда, Роза, потеряла своего единственного сына, Германа Графа, юношу двадцати лет, который был убит летом этого года на итальянском фронте. Это была единственная потеря, которую понесла семья Фрейдов в эту войну. Несмотря на многие рискованные приключения и трудности, оба его сражавшихся сына благополучно прошли через эту войну.
Население в тылу испытывало тяжелые лишения, особенно в Австрии. В своих письмах Фрейд много раз жаловался на жестокий холод и на трудности с продовольствием; в те годы определенно было недостаточное питание. Время от времени Ференци и Антону фон Фройнду (зажиточному пивовару из Будапешта, к которому очень привязались и Фрейд, и Ференци) удавалось контрабандой переправлять муку, хлеб и порой немного деликатесов из Венгрии различными сложными маневрами, но такая помощь была очень ненадежной. Якобус Канн, брат одного его бывшего пациента, также много сделал для его семьи, поставляя им продукты из Голландии. Кабинет Фрейда нечем было отапливать, поэтому письма приходилось писать замерзающими пальцами, и в зимние месяцы о научной работе не могло быть и речи. Однако после упоминания о таких трудностях Фрейд добавил: «Довольно любопытно, что при всем этом я вполне здоров и мой дух также непоколебим. Это доказательство того, какие в действительности нужны небольшие оправдывающие обстоятельства для внутреннего благополучия». Теперь к его простатическим болям добавился ревматизм, так что ему повезло в том отношении, что у него были внутренние ресурсы.
В конце этого года произошло нечто, что можно было бы назвать зловещим. У него кончились любимые сигары, что, естественно, крайне его расстраивало. «Вчера я выкурил свою последнюю сигару и с этих пор нахожусь в плохом настроении и чувствую усталость. Появилось сильное сердцебиение и ухудшение болезненного воспаления на нёбе, которое я заметил со дня моих затруднений с куревом (рак?). Затем один пациент принес мне пятьдесят сигар, я закурил, стал жизнерадостным, и воспаление на нёбе быстро исчезло. Я бы никогда не поверил этому, если бы это не было так заметно». Это случилось за шесть лет до того, как настоящий рак поразил его именно в этом месте. Как известно, хирурги говорят о «предраковой стадии». Связь рака с курением является несомненной.
В этом году Фрейду удалось отдохнуть на вилле Марии Терезии в Кзорбатб, на высоте примерно 4000 футов. Там было холодно и часто стояла штормовая погода, но Фрейд наслаждался окрестностями и даже мог предаваться своему любимому занятию во время отдыха — собиранию грибов. Ференци провел здесь две недели, а Захс три. Эйтингону и Ранку также удавалось навещать Фрейда на один-два дня.
Практика Фрейда, естественно, была очень непостоянной в течение этого года. Вначале не было ни единого пациента. К апрелю положение улучшилось, но в июне было лишь три пациента. Однако после отдыха у него было девять пациентов до конца года. Все же его заработки абсолютно не поспевали за громадным ростом цен. Они могли лишь отсрочить «неминуемое банкротство».
В мае Фрейд был опечален известием о смерти Иоганна Штарке в Голландии. Штарке являлся одним из самых многообещающих аналитиков, и его смерть расценивалась как особенно большая потеря. Ран к дважды переживал тяжелые приступы депрессии в этом году. Ференци также служил источником беспокойства. В феврале обнаружилось, что у него туберкулез легких и болезнь Грейвса (зоб диффузный токсический), и ему пришлось провести три месяца в санатории в Земмеринге.
Как и можно было ожидать при таких неблагоприятных обстоятельствах, Фрейд был не очень настроен на работу. Временами он жаловался, что напряжение военной ситуации слишком велико, чтобы позволить себе думать о творчестве. В письме к невесте Ференци он писал: «Время от времени у меня бывают приступы отвращения к жизни и облегчение при мысли о том, что есть конец всему этому тяжкому существованию. В такие моменты меня давит мысль о нашем друге, который так нуждается в заботе». Он писал Абрахаму: «Я слишком много работал, чувствую себя изношенным и начинаю находить этот мир отвратительно ненавистным. Суеверная мысль о том, что моя жизнь должна окончиться в феврале 1918 года, часто кажется мне вполне привлекательной. Иногда мне приходится выдерживать тяжелую борьбу, чтобы взять себя в руки». Но когда Ференци стал протестовать против таких мыслей, Фрейд ответил: «Когда я читаю Ваше письмо, я смотрю на Ваш оптимизм с улыбкой. Мне кажется, что Вы верите в идею „вечного возвращения“[148] и не хотите замечать безошибочного направления судьбы. На самом деле нет ничего странного для мужчины моих лет замечать неизбежное постепенное угасание своей личности. Я надеюсь, что Вы вскоре убедитесь в том, что это не означает плохого расположения духа. Я великолепно работаю весь день с девятью дураками и едва могу контролировать свой аппетит, но я более не наслаждаюсь тем здоровым сном, который был у меня ранее».
Количество литературных трудов Фрейда в 1917 году было, как и можно было ожидать, невелико. В начале года он написал работу под заголовком «Трудности на пути психоанализа». В ней описываются три тяжелых потрясения, которые претерпела самовлюбленность человечества при соприкосновении с наукой: его ниспровержение с центра Вселенной, затем — с занимаемого человеком уникального положения в животном мире и, наконец, открытие того, что человек не является хозяином своего собственного разума. Основной публикацией этого года была вторая половина «Лекций по введению в психоанализ». Они были закончены в начале весны. Затем, во время поездки в поезде из Кзорбато в Вену, Фрейд написал небольшую работу о Гёте: «Детское воспоминание из „Поэзии и правды“». В сентябре он написал антропологическое эссе «Табу девственности», которое начал в прошлый январь.
Но эти фактические публикации — далеко не все, над чем работал Фрейд в этом году. Одна важная тема время от времени занимала его мысли на протяжении всего этого года. Это было исследование, проводимое совместно с Ференци по поводу отношения ламаркизма к психоанализу. Абрахам ничего об этом не знал, поэтому Фрейд послал ему следующее резюме: «В наше намерение входит целиком подвести Ламарка под наш базис и показать, что его „потребность“, которая создает и трансформирует органы, есть не что иное, как власть бессознательных мыслей над телом, следы которой мы видим в истерии: короче говоря, „всемогущество мыслей“. Цель и полезность будут тогда объясняться психоаналитически; они будут являться завершением психоанализа. Отсюда появляются два важнейших принципа изменения или прогресса: первый (аутопластический) посредством адаптации собственного тела, а второй (гетеропластический) посредством изменения внешнего мира». Это направление мыслей в значительной степени свойственно более умозрительному периоду в последней части его жизни.
К 1918 году Фрейд, подобно многим австрийцам, явно смирился с мыслью, что Германия тащит Австрию к тяжелому концу. Огромное наступление в марте, которое англичане назвали «рывок Людендорфа», возбудило кратковременную надежду еще на одну победу, но не на мир. «Я полагаю, нам приходится желать германской победы, а это 1) неприятная мысль и 2) еще более невероятная».
Лишения, вызванные войной, продолжали увеличиваться. Кроме серьезных трудностей с питанием и отоплением, было огромное количество мелких затруднений, которые постоянно расстраивали. Семья Фрейда была лучше обеспечена едой, чем большинство венцев, благодаря постоянным усилиям Ференци и фон Фройнда; они использовали или даже злоупотребляли своими военными должностями, доставая Фрейду продовольствие различными хитроумными способами. Мясо всегда являлось основным блюдом Фрейда, и его нехватка раздражала. Он неоднократно выражал свою признательность за получаемую помощь и за удовольствие при мысли о том, что у него есть такие преданные друзья.
В феврале один пациент, которого Фрейд ранее вылечил, оставил ему 10 тысяч крон на его усмотрение, сумму, номинально равную 400 фунтам стерлингов, но реально едва ли составляющую четверть этой суммы. Фрейд «играл роль богатого человека», раздавая эти деньги своим детям и родственникам.
В первую половину этого года настроение Фрейда было весьма переменчивым. Он явно ощущал, что хорошего ожидать нечего. «Нам остается лишь мрачное смирение». Мысль о твердости Абрахама всегда улучшала его настроение. «Чередование у меня храбрости и смирения находит убежище в Вашем ровном темпераменте и неразрушимом ощущении жизнеспособности». Три месяца спустя он писал: «В этом году моей матери исполнится 83 года, и она уже довольно слаба. Иногда мне кажется, что я буду чувствовать себя намного свободнее, когда она умрет, ибо мысль о том, что ей придется выслушать известие о моей смерти, приводит меня в ужас».
После двух событий этого лета настроение Фрейда стало намного более светлым. Антону фон Фройнду удалили саркому яичка, и он, вполне естественно, боялся рецидивов. У него возник невроз, от которого его успешно вылечил Фрейд. Не уверенный в продолжительности своей жизни, Фройнд обратился к филантропическим планам размещения своих обширных средств и решил посвятить их развитию психоанализа. Фрейд направил его к Ференци, и этим летом их планы начали принимать реальную форму. Фрейд испытывал бесконечные затруднения по поводу своих публикаций, как книг, так и журналов. Они возникали не только из-за дефицита бумаги, шрифта, рабочих рук и т. д., но также из-за его издателя, Геллера, который был очень трудным человеком. Поэтому у Фрейда зародилась мысль о создании собственной независимой издательской фирмы, я буду называть ее здесь «Verlag», которая давала бы ему возможность независимого контроля над такими проектами. Именно этим и занимался в то время фон Фройнд, сначала вместе с Ференци, а позднее с Ранком, который оказывал более квалифицированную помощь.
Радостным событием в этом году стало решение о проведении летом конгресса. Душой его организации в военное время, несомненно, являлся энергичный Абрахам. Конгресс был проведен в Будапеште, который Фрейд теперь объявил «центром психоаналитического движения».
Пятый Международный психоаналитический конгресс проходил в здании Венгерской академии наук 28 и 29 сентября 1918 года. Это был первый конгресс, на котором присутствовали официальные представители правительств, в данном случае — австрийского, немецкого и венгерского. Причина их присутствия заключалась в возрастающей оценке той роли, которую играли «военные неврозы» в военной статистике. Написанная в начале этого года книга Зиммеля вместе с великолепной практической работой, выполненной Абрахамом, Эйтингоном и Ференци, произвели благоприятное впечатление, если не на медицинскую публику, то, по крайней мере, на занимающих высокое положение военных офицеров-медиков. Велись разговоры о создании психоаналитических клиник в различных центрах для лечения военных неврозов.
Мэр и магистрат Будапешта превзошли себя в демонстрации гостеприимства. Для участников конгресса были забронированы лучшие отели, специальный пароход на Дунае находился в их распоряжении, были даны различные приемы и званые обеды. В целом атмосфера была в высшей степени стимулирующей и ободряющей. Ференци избрали следующим президентом Международного объединения. В следующем месяце более тысячи студентов подали ректору университета прошение, чтобы Ференци пригласили прочесть курс лекций по психоанализу в их университете.
В работе конгресса принимали участие 42 человека, включая аналитиков и сторонников психоанализа. Фрейд прочитал работу «Пути психоаналитической терапии». По какой-то причине Фрейд действительно прочитал эту работу, отойдя, таким образом, от своего неизменного правила вести лекцию или произносить речь без каких-либо записей. Этим он вызвал сильное неодобрение со стороны присутствовавших на конгрессе членов своей семьи; они утверждали, что он опозорил их, нарушив эту семейную традицию.
Хотя Фрейд продолжал держаться, насколько это было возможно, в стороне от формальных церемоний, его не могли не тронуть блестящие перспективы, неожиданно открывающиеся для расширения его работы. Он писал Ференци: «Я полон радостного удовлетворения, и на сердце у меня легко, так как я знаю, что мое „беспокойное дитя“, работа моей жизни, защищена твоим сотрудничеством, а также помощью других, которые заботятся о ее будущем. Я буду наблюдать приближение лучших времен, даже если стану делать это издалека». Ференци ответил, что он уже слышал о наблюдении издалека десять лет тому назад, когда Фрейд посторонился, чтобы дать место Юнгу.
Во время войны Фрейд мало что слышал о Пфистере, но в октябре этого года их переписка возобновилась по случаю публикации новой книги Пфистера. Похвалив книгу, Фрейд, однако, выразил несогласие по двум пунктам: с критикой его взглядов по вопросу детской сексуальности и по вопросу этики.

   Этот последний пункт я уступаю Вам; эта тема находится вдалеке от моих интересов, а Вам приходится заботиться о душах. Я не забиваю сильно свою голову проблемой добра и зла, но в целом я не нашел много «добра» в людях. Большинство из них, согласно моему опыту, являются никчемными людьми, безотносительно того, провозглашают ли они себя приверженцами той или иной этической доктрины или вообще не придерживаются никакой доктрины. Вы не можете так сказать, вероятно, Вы не можете даже так думать, хотя Ваш жизненный опыт вряд ли отличается от моего. Если при этом подразумевается какой-либо вопрос этики, я признаю, что имею высокие жизненные идеалы, от которых, к сожалению, отошло большинство людей, которых я знал… С терапевтической точки зрения я могу лишь позавидовать Вашей возможности сублимации, которую предоставляет религия. Но красота религии определенно не принадлежит к сфере психоанализа. Естественно, наши пути расходятся в этом пункте терапии, а это допустимо. Между прочим, как так получилось, что никто из набожных людей не открыл психоанализ: отчего им пришлось ожидать для этого абсолютно безбожного еврея?

В эти годы у Фрейда были причины опасаться, что его финансовые затруднения кончатся банкротством. Его шурин, Эли Бернайс, подозревая, что финансовое положение Фрейда не может быть хорошим, послал ему из Нью-Йорка значительную сумму денег до того, как Америка вступила в войну в 1917 году; это была щедрая компенсация за ту помощь, которую оказал ему Фрейд при его отъезде в Америку более чем четверть века тому назад. Однако эта сумма давно уже была израсходована.
Затем пришло поражение с распадом Австро-Венгерской империи. Фрейд говорил, что не мог сдержать своего удовлетворения таким исходом. Пару недель спустя он писал: «Времена страшно напряженные. Хорошо, что старое должно умереть, но новое пока не создано. Мы ожидаем известий из Берлина, которые знаменуют собой начало нового. Но я не пролью ни единой слезы сожаления о судьбе Австрии или Германии». Не то чтобы он ожидал чего-либо хорошего от Вильсона. Мне известно, что впоследствии он очень сильно негодовал, что тот ввел Европу в заблуждение, дав столь много обещаний, которые оказался не в состоянии выполнить.
Фрейд писал Ференци:

   Я ожидаю страшных вещей в Германии— намного более страшных, чем те, что произошли с Вами или с нами. Только подумайте о страшном напряжении этих лет и о том громаднейшем разочаровании, которое царит сейчас, когда такое напряжение внезапно ослабло. В Германии возникнет сопротивление этому, кровавое сопротивление. Этот Вильсон неизлечимый романтик; он недооценивает революцию, так же как он недооценил войну. Он не знает, что век рыцарства окончился вместе с Дон Кихотом. Не позволяйте себе быть слишком озабоченным судьбой Венгрии; возможно, события приведут эту талантливую и мужественную нацию к рецидиву. Что касается падения старой Австрии, я могу ощущать лишь глубокое удовлетворение по этому поводу. К сожалению, я не считаю себя ни немецким австрийцем, ни пангерманцем… Нашему психоанализу также не повезло. Не успел он как следует заинтересовать мир из-за военных неврозов, как война закончилась, и когда, единственный раз, мы случайно натолкнулись на источник благосостояния, он немедленно иссяк. Но неудача является постоянным аккомпанементом жизни. Наше королевство явно не от мира сего.

Война принесла личную тревогу, и довольно значительную. В течение многих недель не было каких-либо известий о старшем сыне, Мартине, так что были возможны любые предположения. В конце концов, их дома достигли слухи, что весь его эскадрон оказался захвачен итальянцами в плен, но лишь 3 декабря в Вену пришла почтовая открытка, сообщающая о нахождении Мартина в одном итальянском госпитале. Однако он был освобожден лишь к концу августа следующего года.
Несмотря на острую нехватку бумаги и шрифта, Фрейду удалось в 1918 году опубликовать четвертый том своего «Sammlung Kleiner Schriften» («Собрания небольших произведений»), по объему — 717 страниц — этот том равнялся трем предыдущим томам, вместе взятым.
Мир не был заключен до начала следующего лета, а тем временем условия жизни продолжали ухудшаться в Германии и особенно в Австрии, вернее, в том, что от нее теперь осталось. Фрейд печально жаловался, что «все четыре года войны были шуткой по сравнению со страшной суровостью этих и, несомненно, также грядущих месяцев».
К этому времени возобновилась практика Фрейда, и он принимал теперь до десяти пациентов в день. Но та тысяча крон, которую приносили ему эти пациенты, составляла только десятую часть их прежней цены. В первый день нового года он писал Ференци: «Мы часто говорили об альтернативе переделки себя вместо изменения внешнего мира. Сейчас моя способность к адаптации находится под угрозой, а что касается внешнего мира, то тут я беспомощен. Я продолжаю пребывать в плохом настроении и не должен заражать других людей, пока они молоды и сильны».
Вначале у него не было каких-либо новых идей, но вскоре возникло несколько хороших мыслей на тему мазохизма. Он с восторгом отозвался о работе Ференци о технике психоанализа, которую охарактеризовал как «чистое аналитическое золото». Он был счастлив услышать о женитьбе Ференци в начале марта; теперь он будет свободен от беспокойства за него. С другой стороны, пришли плохие известия о другом его венгерском друге, фон Фройнде, чьи дни были теперь сочтены вследствие рецидива саркомы.
В марте Фрейд сообщил, что внезапно ощутил прилив работоспособности. Семь лет тому назад он сказал Ференци, что периоды его творческой активности наступают каждые семь лет. Теперь настал период, который в некоторых отношениях является самым поразительным из всех предыдущих.

Статья. Жак Лакан “Предизъятие Имени Отца (Логика кастрации)”

Г-жа Панков рассказывает о doublebind
Типография бессознательного Другой в Другом

Психоз между кодом и сообщением Треугольник символический и треугольник воображаемый

У меня создалось впечатление, что за прошлый семестр вы у меня несколько выдохлись — до меня дошли, во всяком случае, такие слухи. Я этого не знал — а то бы я несколько сбавил темп. Мне даже казалось, что я повторяюсь, что я плетусь слишком медленно. Тем не менее кое-что из того, что я хотел бы до вас донести, так и осталось недосказанным, и потому стоит вернуться немного назад и взглянуть еще раз на то, как я подошел к нашей теме в этом году.
Что я пытался вам в отношении остроты — из которой я извлек определенную схему, значение которой осталось, возможно, на первых порах вам непонятно, — объяснить, так это то, каким образом сочетается, стыкуется это все со схемой предыдущей. Вы должны были, вероятно, различить во всем том, что я преподношу вам, некую неизменную мысль — и хорошо бы, конечно, если бы мысль эта не оставалась для вас только далеким ориентиром вроде далекого знамени где-то на горизонте и вы понимали бы, ку*да именно и какими окольными путями она ведет вас. Согласно этой мысли, чтобы понять, чему можно научиться у Фрейда, следует — самое главное — обратить внимание на огромное значение языка и речи. И чем ближе мы к нашему предмету подходим, тем больше мы убеждаемся в том, о чем заявили с самого начала — в важнейшей роли, которая в экономии желания, в образовании означаемого и расследовании его происхождения принадлежит означающему.
Вы могли лишний раз убедиться в этом на нашем вчерашнем научном заседании, выслушав интересное сообщение г-жи Панков. Оказывается, в Америке людей занимает то же самое, о чем здесь толкую вам я. Исследуя то, чем экономия психических расстройствобусловлена, они пытаются задействовать как фактор коммуникации, так и фактор того, что называют они при случае сообщением. Вы сами были свидетелями того, что рассказала г-жа Панков о г-не Бейтсоне — американском антропологе и этнографе, уже сделавшем в своей области себе имя; ученом, чей вклад в осмысление терапевтического вмешательства наводит на далеко идущие размышления.
Пытаясь сформулировать принцип порождения психотического расстройства, г-н Бейтсон видит его место в чем-то таком, что, располагаясь на уровне отношений между матерью и ребенком, не является при этом элементарным последствием фрустраций, разрядки стремления к удовлетворению или его сдерживанию — тем, одним словом, что уподобило бы их отношения натянутой между ними упругой резинке. Он с самого начала вводит понятие коммуникации — коммуникации, которая строится не просто на контакте, связи или окружении, а в первую очередь на значении. Вот в чем видит он начало разлада, разрыва, изначально внесенного в отношения ребенка с матерью. Элемент принципиального раздора, который царит в этих отношениях, он усматривает в том факте, что общение между ними предстает в форме doublebind, двойной связи.
Как хорошо показала это вчера вечером г-жа Панков, в сообщении, где ребёнок расшифровал поведение матери, имеется два элемента. Они вовсе не определяются один по отношению к другому в том, к примеру, смысле, что один из них предстает как защита субъекта по отношению к тому, что имеет в виду другой, — что и соответствовало бы общепринятому представлению о механизме защиты в процессе анализа. Так, обычно вы полагаете, будто целью того, что субъект говорит вам, является его запирательство, нежелание признать наличие где-то внутри него чего-то такого, что причастно значению, в то время как то, что он действительно должен заявить, заявляется им — предназначенное и себе, и вам — где-то на стороне. Но я имею в виду вовсе не это. Речь у меня идет о чем-то таком, что касается Другого и воспринимается субъектом таким образом, что, отвечая на один пункт, он прекрасно знает — в каком-то другом он обязательно как раз поэтому окажется в затруднении. Вот пример, который приводит г-жа Панков: отвечая на признание в любви, сделанное матерью, я провоцирую ее отдаление, но если я это признание не расслышу, то есть на него не отвечу, то я ее потеряю.
Тут-то и открывается нам настоящая диалектика двойного смысла·, мы видим, что смысл этот задействует еще один элемент, третий. Здесь не просто два смысла, расположенных один позади другого таким образом, что один из них, лежащий по ту сторону первого, обладает преимуществом в подлинности. Здесь в одном, так сказать, выбросе значения налицо два одновременных сообщения, что создает внутри субъекта ситуацию, где он чувствует себя оказавшимся в тупике. Это-доказывает, что даже в Америке сделан в нашей области значительный шаг вперед.
Но действительно ли этого вполне достаточно? Г-жа Панков очень справедливо обратила ваше внимание на то, что сделало эту попытку столь приземленной, можно сказать, эмпирической, хотя об эмпиризме как таковом здесь, разумеется, нет и речи. Не будь в Америке опубликованы, в других областях, несколько важных работ по стратегии игр, г-ну Бейтсону не пришло бы в голову ввести в анализ то, что является как-никак реконструкцией того, что произошло, предположительно, искони, и установить то положение, в котором субъект, растерзанный и дезориентированный, оказывается перед лицом того организующего начала, которое несет для него сообщение. Я говорю организующего, так как если бы теория эта не предполагала, что сообщение является для субъекта началом организующим, осталось бы непонятным, каким образом этот doublebind, столь примитивный, имел бы настолько далеко идущие последствия.
Вопрос, который встает в отношении психозов, заключается в том, чтобы узнать, что, собственно, происходит с процессом сообщения в случае, когда ему не удается стать для субъекта организующим. Это еще один ориентир, который предстоит отыскать. До сих пор, читая г-на Бейтсона, вы убеждаетесь в том, чтснхотя все и сосредоточено по сути дела вокруг двойного сообщения, но само двойное сообщение выступает при этом как двойное значение. Вот здесь-то система и погрешает — погрешает именно потому, что концепция эта игнорирует то организующее начало, что принадлежит в значении означающему.
Вчера вечером я записал — записи у меня нет сегодня с собой — то, что сказала г-жа Панков о психозе. Сводится это, приблизительно, к следующему: в психозе нет речи, которая обосновывала бы речь в качестве действия. Необходимо, чтобы среди речей всегда находилась одна, которая обосновывала бы речь в качестве совершающегося в субъекте действия. Это вполне в духе того, о чем я собираюсь говорить сейчас.
Подчеркивая тот факт, что где-то в речи непременно должно быть нечто обосновывающее речь в качестве истинной, г-жа Панков выявила тот факт, что система нуждается в стабилизации. В поисках этой последней она и обратилась к личностной перспективе, что свидетельствует, по крайней мере, о понимании ею того, насколько неудовлетворительна оказывается система, которая оставляет нас в неопределенности, не позволяя сделать достаточно обоснованных выводов и построений.
Лично я в возможность сформулировать ее в этой перспективе решительно не верю. Персоналистскую точку зрения я считаю психологически обоснованной разве что в одном смысле: мы действительно не можем не чувствовать и не предчувствовать, что именно значения создают ту безвыходность, которая у шизофренического по складу субъекта провоцирует глубочайший кризис. Но мы не можем не чувствовать и не предчувствовать также и то, что в основе этой ущербности должно что-то лежать — не просто следы переживания субъектом безвыходности значений, а нехватка того, чем само значение обосновано, — означающего. Означающего плюс кое-чего еще, о чем я и собираюсь как раз сегодня с вами начать разговор. И предстает оно нам не просто как личность, как то, что обосновывает, согласно г-же Панков, речь в качестве акта, но как начало, сообщающее авторитетность закону.
Законом мы называем здесь то, что артикулируется, собственно говоря, на уровне означающего — то есть текст закона.
Одно дело сказать, что налицо должно быть лицо, подтверждающее подлинность речи, и совсем другое — утверждать, будто имеется нечто удостоверяющее текст закона. И в самом деле: то, что удостоверяет текст закона довлеет себе — довлеет, ибо находится на уровне означающего. Это я и называю Именем Отца, или отцом символический. Это некое словообразование, пребывающее на уровне означающего, — словообразование, которым в Другом как местопребывании закона это Другое представлено. Это означающее, которое дает закону опору, которое закон ратифицирует. Это Другой в Другом.
Именно это и выражено в необходимом для фрейдовской мысли мифе — мифе об Эдипе. Вглядитесь в него повнимательнее. Если представить происхождение закона в этой мифической формебыло для Фрейда необходимо, если действительно существует что-то такое, в силу чего закон имеет свое основание в отце, то убийство отца обязательно должно иметь место. Обе эти вещи тесно между собой связаны — отец, в качестве того, кто закон ратифицирует, является отцом мертвым, то есть символом отца. А мертвый отец — это и есть Имя Отца, которое на этом содержании и построено.
Все это более чем существенно. И я сейчас напомню вам, почему.
Вокруг чего строилось у меня все то, что говорил я вам два года назад о психозе? Вокруг того, что я назвал Veriverfung. Мне важно было тогда дать почувствовать отличие этого явления от Verdrängung, то есть от того факта, что независимо от того, знаете вы это или же нет, означающая цепочка продолжает в Другом разворачиваться и упорядочиваться, — факта, к которому и сводится суть фрейдовского открытия.
Venverfung, втолковывал я вам тогда, это не просто то, к чему вы не имеете доступа, то есть то, что пребывает в Другом в качестве вытесненного, в качестве означающего. Все это относится к Verdrängungи представляет собой означающую цепочку. Доказательством ее принадлежности к означающему служит тот факт, что она продолжает действовать, хотя вы не придаете ей ни малейшего значения; что она-то и определяет значение, вплоть до мелочей, хотя вы ее в качестве означающей цепочки просто не воспринимаете.
Но наряду с этим, говорил я вам, имеется и нечто другое, что в данном случае оказывается verworfen. В цепочке означающих всегда может оказаться отдельное означающее или буква, которой просто не хватает, для которой в типографии не нашлось литеры. Пространство означающего, пространство бессознательного — это, по сути дела, пространство типографическое, и описывать его надо как складывающееся из линий и маленьких квадратиков, как повинующееся законам топологическим. Чего-то в этой цепочке означающих может и не хватать. И вы должны отдавать себе отчет в том, насколько серьезные последствия может повлечь за собой нехватка того особого означающего, о котором я только что говорил, — означающего Имени Отца, того означающего, что обусловливает сам факт1 наличия закона, то есть артикуляции означающих, определенным образом упорядоченных, независимо оттого, назовем ли мы этот закон эаипооым комплексом, или законом Эдипа, или законом наложенного на мать запрета. Это то означающее, которое означает, что внутри этого означающего означающее имеет место.

Вот что представляет собой Имя Отца. Как видите, это имеющееся внутри Другого особо существенное означающее, вокруг которого я и попытался сосредоточить описание того, что происходит в психозе. А происходит в нем то, что нехватку того означающего, которое мы называем Именем Отца, субъект волей-неволей должен восполнить. Именно вокруг этого и разворачивается процесс, который я назвал происходящей в психозе панической, или цепной, реакцией.
2
Что следует мне делать дальше? Стоит ли теперь повторять все то. что я рассказывал вам о председателе суда Шребере раньше? Или лучше показать вначале — как можно точнее, в деталях — каким образом то, о чем я вам только что рассказал, укладывается в схему, которую мы с вами в этом году рассматриваем?
К моему великому изумлению, схема эта заинтересовала далеко не всех, но по крайней мере несколько заинтересованных все же найдется. Не забывайте, что она была построена, чтобы дать вам представление о том, что происходит на уровне, который заслуживает название техники и является, собственно, техникой остроумия. Речь идет о чем-то вполне исключительном, поскольку совершенно очевидно, что Witzможет быть сфабрикован субъектом абсолютно непреднамеренно. Как я уже показал, острота является порой лишь оборотной стороной оговорки, и опыт свидетельствует о том, что многие остроты именно таким образом и рождаются — человек неожиданно замечает, что он только что сострил, но произошло это как-то само собой. Порой такое происшествие может даже быть принято за свою противоположность — за признание наивности, и на прошлой лекции ц как раз о такой наивной остроте упоминал.
Острота и то совершенно особого рода удовлетворение, которое она приносит, — вот вокруг чего выстраивал я в течение последнего триместра свою схему. Речь шла о том, чтобы с ее помощью наглядно усмотреть, в чем именно кроется природа этого особого удовлетворения. Что и привело нас ни к чему иному, как к исходящей из яго диалектике требования. Вспомните схему того, что я мог бы назвать символическим идеальным моментом — моментом несуществующим.
Момент удовлетворенного требования представлен на схеме одновременностью заявляющего о себе в сообщении намерения и прибытия этого сообщения как такового к Другому. Означающее — а речь идет именно о нем, поскольку цепочка эта является цепочкой означающих, — достигает Другого, проникает в него. Полная идентичность, одновременность, точное совмещение между проявлением намерения, поскольку это последнее принадлежит эго, и тем фактом, что означающее, как таковое, утверждено в Другом, лежит в основе самой возможности того удовлетворения, что приносит нам речь. Если момент этот, который я назвал идеальным исходным моментом, действительно существует, то зиждется он обязательно на одновременности, на строгой коэкстенсивности желания, поскольку оно заявляет о себе, с одной стороны, и означающего, которое это желание поддерживает и содержит, с другой. И если момент этот существует, то все последующее, то есть то, что за сообщением, за переходом его в Другого, следует, реализуется одновременно как в субъекте, так и в Другом, соответствуя тому, что является обязательным условием наличия удовольствия. Это и есть тот исходный пункт, из которого ясно, что ничего подобного не может произойти никогда.
Дело в том, что природа означающего и действие его таковы, что все, что здесь, в точке М, оказывается, предстает уже в качестве означаемого, то есть в качестве чего-то такого, что явилось следствием того преобразования, преломления, которым желание, проходя через означаемое, подверглось. Именно поэтому две линии эти пересекаются. Тем самым я наглядно хочу до вас довести тот факт, что желание выражает себя через означающее, проходит через него.
Итак, желание пересекает линию означающего, и на уровне пересечения своего с этой линией — оно встречает что? Оно встречает Другого. Мы увидим сейчас, поскольку нам предстоит к этому вопросу вернуться, что, собственно, представляет собой на схеме этот Другой. Да, желание встречает Другого, но я вовсе не утверждаю, что оно встречает его как некое лицо, — нет, оно встречает его как сокровищницу означающих, как местопребывание кода. Здесь-то и происходит преломление желания означающим. Желание в качестве означаемого оказывается, следовательно, чем-то другим по сравнению с тем, чем оно было первоначально, и вот почему — нет, не вот почему ваша дочь нема, а вот почему желание ваше всегда рогоносец. Вернее сказать, рогоносец — вы, но вы сами предали себя, позволив желанию вашему возлечь с означающим. Я не знаю, как-лучше эти вещи выразить, чтобы их до вас донести. Все назначение схемы в том и состоит, чтобы наглядно отобразить ту мысль, что прохождение желания как эманации индивидуального эго, пика его, через цепочку означающих уже само по себе производит в диалектике желания существенные изменения.
Совершенно очевидно, что в отношении диалектики желания все зависит от того, что же именно происходит в той точке А, которую определили мы поначалу как место кода и которая уже сама по себе, aborigine, в силу того факта, что структура ее — это структура означающего, привносит в желание на том уровне, где оно переступает порог означающего, существенные изменения. Именно в этом имплицитно заключено и все остальное, потому что налицо тут, разумеется, не один код, налицо тут и что-то еще. Я беру в данном случае самый глубокий уровень, но есть при этом, разумеется, еще и закон, есть запреты, есть Сверх-Я и т. д. Для того же, чтобы понять, каким образом эти прочие уровни надстраиваются, необходимо усвоить ту истину, что уже на самом глубоком уровне, стоит вам заговорить с кем-то, как тут как тут оказывается Другой, в нем другой Другой, субъект кода, а мы — мы попадаем под власть диалектики, которая наставляет рога желанию. Выходит, все и вправду зависит от того, что происходит в точке пересечения наших линий, в точке Λ, на том уровне, где переступается порог означающего.
Оказывается, таким образом, что любое возможное удовлетворение человеческого желания зависит от согласованности означающей системы в том виде, в каком артикулируется она в речи субъекта, и — г-н Л апалис не даст соврать — системы означающего в том виде, в котором она располагается в коде, то есть на уровне Другого как места и местопребывания кода. С этим бы согласился, выслушав меня, даже малый ребенок, и я не считаю, будто то, что я только что объяснил, продвигает нас вперед хоть на шаг. Все это еще недостаточно членораздельно.
Вот здесь-то я и предлагаю вам состыковать нашу схему с самым существенным из того, что я вам сегодня сказал в отношении Имени Отца. Вы будете свидетелями того, как это соединение готовится и вырисовывается, хотя о порождении или самопорождении его говорить нельзя, ибо чтобы прийти к какому-то результату, нужен прыжок. Ничто не происходит непрерывно, ибо означающему как раз и свойственно быть прерывным.
Что дает для нашего опыта техника остроумия? Именно это я и попытался дать вам почувствовать. Не принося никакого особого немедленного удовлетворения, острота состоит в том, что в Другом происходит нечто такое, что символизирует то, что можно назвать необходимым условием всякого удовлетворения. Другими словами — вас слышат и понимают поверх того, что вы говорите. На самом деле то, что вы говорите, в любом случае не способно дать вас расслышать.
Острота разыгрывается, как таковая, в измерении метафоры, то есть по ту сторону означающего как чего-то такого, с чьей помощью вы вечно пытаетесь что-то означить и, несмотря ни на что, всякий раз означаете нечто другое. На самом деле вы получаете удовлетворение как раз в том, что предстает в означающем как оплошность, ибо именно оплошность эта служит Другому знаком, в котором он опознает то потустороннее измерение, где нечто, о чем идет речь и что вы не способны обозначить, как таковое, должно обязательно обозначиться. Это-то измерение и обнаруживает для нас острота.
Схема наша, таким образом, базируется на опыте. Построить ее нам пришлось для того, чтобы отдать себе отчет в том, что, собственно, в остроте происходит. То в остроте, что возмещает, вознаграждая нас счастьем, неудачную попытку передать наше желание с помощью означающего, реализуется следующим образом: подтвердив срыв нашего сообщения, его неудачу, Другой в самой этой неудаче умеет различить некое потустороннее измерение, в котором располагается истинное желание, то есть то, чему, по причине означающего, не удается быть обозначенным.
Как видите, измерение Другого становится у нас несколько пшре. По сути дела Другой уже не является просто местопребыванием кода, а выступает как субъект, который утверждает сообщение в коде, его усложняя. Иными словами, Другой располагается теперь на уровне того, кто устанавливает закон как таковой, ибо толы«} в этом случае способен он внести в закон эту черту, это сообщение в качестве дополнительного — в качестве сообщения, которое само обозначает то, что сообщению потусторонне.
Вот почему курс этого года, посвященный образованиям бессознательного, я начал с разговора об остроумии. Попробуем теперь присмотреться поближе, и в ситуации не столь исключительной, как острота, к Другому — ведь это в его измерении пытаемся мы обнаружить необходимость означающего, на котором было бы утверждено означающее как таковое, — означающего, которое установило бы для закона или кода их легитимность. Вернемся поэтому к нашей диалектике желания.
Обращаясь к другому, мы не стремимся всякий раз прибегать к остроумию. Но если бы мы могли это делать, мы были бы, в каком-то смысле, счастливее. И это то самое, что в те краткие часы, когда мне доводится обращаться к вам с речью, пытаюсь делать я. И притом не всегда удачно. Моя в этом вина или наша — с той точки зрения, на которой мы сейчас находимся, это абсолютно неразличимо. Но в конечном счете, рассматривая то, что происходит, когда я обращаюсь к другому, в практическом плане, мы видим слово, которое позволяет положить основание этому обращению самым простейшим образом и которое представляет собой во французском языке настоящее чудо, если вспомнить обо всех двусмысленностях и каламбурах, которые оно провоцирует, и которыми я постеснялся бы, разве что в самой сдержанной форме, здесь воспользоваться. Как только я это слово произнесу, вы сразу вспомните, в каком именно контексте оно у меня фигурирует. Это слово Ты.
Без слова Ты абсолютно невозможно обойтись в том, что я уже не однажды называл наполненной речью, речью-созидательницей, на которой история субъекта построена, — это Ты в таких, к примеру, фразах, как Ты мой господин или Ты моя жена. Ты в данном случае — это означающее призыва к Другому, и для тех, кто регулярно посещал мой семинар, посвященный психозам, мне остается напомнить о том, как я этим ‘Ты воспользовался, о том, что я попытался показать вам на живом примере дистанции между Ты, который за мной последуешь, с одной стороны, и Ты, который за мной последует, с другой. То, к чему я тогда клонил, та мысль, к которой я пытался тогда вас приучить, — это как раз то, к чему я обращаюсь сейчас и чему я уже тогда нашел имя.

В обеих фразах, при всем их различии, есть зов. В одной он содержится в большей степени, нежели в другой. Во фразе Ты, который за мной последуешь есть нечто такое, чего во фразе Ты, который замной последует нет — то, что мы характеризуем словом “призыв”. Говоря: Ты, который за мной последуешь, я призываю вас, я избираю вас как того, кто за мной последует, я побуждаю тебя к тому да, которое отвечает мне: “Да, я твой, я доверяюсь тебе, я тот, кто за тобой последует”. Говоря же Ты, который замной последует. я ничего подобного не делаю, я просто что-то заявляю, констатирую, объективирую, порою даже от себя отталкиваю. Это может, например, означать что-то вроде: Ты тот, который вечно замной следует и мне опостылел. Когда фраза эта произносится, она обычно — и вполне логично — служит отказом. В то время как призывая кого-то, я испытываю необходимость в совсем ином измерении — я ставлю свое желание в зависимость от твоего бытия, поскольку призываю тебя последовать этому желанию, каково бы оно ни было, безусловно.
Это и означает призывать. Само слово это говорит о том, что я обращаюсь к голосу, то есть тому, что является носителем речи. Не к речи, а к субъекту как ее держателю, и вот почему я оказываюсь здесь на уровне, который я только что назвал уровнем персоналис-тским. Вот почему персоналисты вечно пичкают нас день-деньской этим “ты” да “ты сам”. Характерным примером такого подхода служит, например, Мартин Бубер, чье имя г-жа Панков мимоходом упомянула.
Конечно, какой-то существенный феноменологический уровень здесь налицо, и миновать его просто так мы не можем. Но обманываться этим призраком, поклоняться ему тоже не стоит. Персона-листская позиция — опасность, с которой мы встречаемся на этом уровне, как раз в этом и состоит — она охотно стремится перейти в мистическое поклонение. Почему бы и нет? Мы не отказываем никому в праве на собственную позицию, но за собой, в свою очередь, мы оставляем право каждую из этих позиций понять — право, которое, кстати, персоналистами не оспаривается, но зато оспаривается наукой: попробуйте заговорить о подлинности позиции мистика, и вас тут же заподозрят в смехотворном к нему сочувствии.
Всякая субъективная структура, какова бы она ни была, оказывается, по мере того, как мы способны бываем проследить то, что ею артикулируется, строго эквивалентна, с точки зрения субъективного анализа, любой другой. Только слабоумные кретины вроде г-на Блонделя, психиатра, могут оспаривать ценность того, что предстает выраженным и членораздельным, и отвергать его во имя приписываемого другому пресловутого болезненного и невыразимого переживания, ошибочно полагая, будто все нечленораздельное находится по ту сторону, — ничего подобного: потустороннее членораздельно. Другими словами, о невыразимости в отношениисубъекта, будь он в бреду или мистик, не может быть и речи. На уровне субъективной структуры мы находимся в присутствии чего-то такого, что не может предстать нам иначе, чем оно уже предстает нам, и что предстает нам, следовательно, какая бы цена ему ни была, на собственном уровне достоверности.
Если неизреченное, будь то у находящегося в бреду, будь то у мистика, действительно существует, то оно, по определению, не говорит — ведь оно неизреченно. Но тогда мы не вправе уже судить о том, что субъект членораздельно выговаривает, то есть его речь, на основании того, что он выговорить не может. Даже если предположить, что неизреченное существует, мы, охотно допуская это, никогда не закрываем, тем не менее, глаза на то, что в речи, какова бы она ни была, заявляет о себе как структура — не закрываем, кивая на то, что есть, мол, в ней нечто неизреченное. Порой, опасаясь в этой речи затеряться, мы отказываемся ее выслушать. Но если мы в ней сориентируемся, то порядок, который речь эта нам явит и продемонстрирует, следует принимать таким, каков он есть. Мы замечаем, как правило, что принимать речь такой, какова она есть, и постараться вычленить содержащуюся в ней упорядоченность, оказывается, при условии наличия у нас правильных ориентиров, чрезвычайно плодотворно. Именно на это наши старания и направлены. Попытайся мы исходить из мысли, будто главное назначение речи в том, чтобы репрезентировать означаемое, мы немедленно пошли бы ко дну, налетев на противоречие, с которым встречались раньше и которое заключается в том, что об означаемом-то мы как раз ничего и не знаем.
Ты, о котором идет речь, — это то самое, которое мы призываем. Призывая его, мы, естественно, покушаемся на его личностную субъективную непроницаемость, но вовсе не на этом уровне пытаемся мы до него добраться. О чем в любом призывании идет речь? У самого слова призывание (invocatio) есть своя история. Это то, что происходило в ходе определенного церемониала, который древние, которые кое в чем были мудрее нас, проводили перед сражением. Церемония эта включала действия — они, древние, уж наверное, знали, какие именно, — необходимые для того, чтобы расположить богов противной стороны в свою пользу. Именно в этом первоначальный смысл слова призывание и состоит, и именно в этом заключается суть связи с этим вторым этапом, этапом зова, без которого не обойтись, если желание и требование должны быть удовлетворены.
Недостаточно лишь твердить Другому: ты, ты, ты и добиваться с его стороны какого-то резонанса. Все дело в том, чтобы дать ему тот голос, который мы желаем ему, чтобы вызвать этот голос, который как раз и присутствует в остроте как его собственном измерении. Острота, однако, это лишь провокация провокации, которой серьезная задача не по плечу, которая великое чудо призыва совершить не в силах. Призыв же имеет место на уровне речи, и лишь при том условии, что голос этот артикулируется согласно нашему желанию.
На этом уровне обнаруживается, таким образом, что всякое удовлетворение желания будет, в той мере, в которой оно зависит от Другого, обусловлено тем, что происходит здесь, в том круговращении между сообщением и кодом, кодом и сообщением, которое позволяет моему сообщению быть удостоверенным Другим в коде. Мы возвращаемся к предыдущему пункту — к тому, в чем состоит суть интереса, который проявляем мы в этом году к явлению остроты.

Замечу, кстати, что будь эта схема в вашем распоряжении раньше, то есть сумей я не просто дать ее вам, а вместе с вами’на семинаре, посвященном психозам, в один прекрасный момент ее вывести, приди мы вместе одновременно к одной и той же остроте, я смог бы продемонстрировать вам на ней, что именно происходит, по сути дела, с председателем Шребером, когда он падает жертвой этих голосов, становится субъектом, всецело от них зависимым.
Посмотрите внимательно на эту схему и представьте себе просто-напросто, что все то, что способно в Другом дать ответ на том уровне, который я называю здесь Именем Отца, то есть тем, что воплощает, уточняет, конкретизирует то, что я только что объяснил вам, способно, другими словами, представлять в Другом Другого кактого, кто дает закону его силу, — что все это оказывается verworfen. Так вот, стоит вам этот VerwerfungИмени Отца заподозрить, стоит вам заподозрить, что означающее отсутствует, как вы немедленно заметите, что обе связи, которые у меня намечены здесь пунктиром, то есть любое движение от сообщения к коду и от кода к сообщению, оказываются тем самым нарушены и становятся невозможны. Что и позволит вам проецировать на эту схему два важнейших типа слуховых галлюцинаций, переживаемых Шребсром в качестве возмещения этого изъяна, этого недостатка.
Уточняю: эта полость, эта пустота появляется лишь постольку, поскольку хотя бы раз упомянуто было Имя Отца, поскольку то, что в один прекрасный момент на уровне Ты было призвано, как раз и являлось Именем Отца — того, кто способен утвердить сообщение и является в силу этого факта гарантом того, что закон, как таковой, предстает в качестве автономного. Это и есть та поворотная точка, где субъект, теряя равновесие, опрокидывается в психоз — я не буду пока говорить о том, в какой момент и почему это происходит и в чем этот процесс состоит.
Я начал в том году разговор о психозе, отправляясь от фразы, заимствованной мною у одной из пациенток, чей случай был представлен мною для рассмотрения. Там было совершенно очевидно, в какой момент пробормотанная пациенткой фрлз-лЯиду от мясника опрокидывается по другую сторону. Происходит это в тот момент, когда произносится, примыкая к ней, слово свинья- Не будучи более тем потусторонним, которое субъект способен усвоить, ассимилировать, слово это само по себе, в силу собственной присущей ему в качестве означающего инерции опрокидывается по другую сторону тире реплики, то есть в Другого. Перед нами элементарная феноменология чистой воды.
Каков же результат того нарушения связей между сообщением и кодом, которое мы наблюдаем у Шребера? Результат предстает в форме двух главных категорий: голоса и галлюцинаций.
Налицо, в первую очередь, эмиссия Другим означающих того, что предстает как Grundsprache, как некий базовый язык. Означающие эти представляют собой первичные элементы кода — элементы, способные сочленяться друг с другом, ибо базовый язык настолько совершенно организован, что покрывает сетью своих означающих буквально весь мир таким образом, что единственным надежным и достоверным оказывается в нем тот факт, что речь идето некоем существенном, тотальном значении. У каждого из этих слов свой собственный груз, свой акцент, своя вескость в качестве означающего. Субъект сочленяет эти слова друг с другом. Каждый раз, когда они выступают изолированно, измерение загадочности означающего, бесконечно менее очевидное, нежели предполагаемая достоверность его, буквально бросается в глаза. Иными словами, Другой высказывает здесь лишь то, что лежит по ту сторону кода и абсолютно несовместимо с тем. что может придти оттуда, где артикулирует свое сообщение субъект.
С другой стороны, по этим маленьким стрелкам вы видите, что сообщения доходят-таки. Они не удостоверяются, правда, обратным действием на них Другого как носителя кода, не интегрируются в этот код с каким бы то ни было умыслом, но, как и всякое прочее сообщение, исходят все-таки именно из Другого, ибо ни из чего другого сообщение, будучи составлено из языка, который этому Другому принадлежит, исходить не может, даже если исходит оно, отражая другого, от нас самих. Сообщения эти исходят, таким образом, от Другого и покидают это убежище в виде таких, к примеру, высказываний, как: А теперь я хочу дать вам…, Дня себя хочу, собственно…, Теперь это должно, однако…
Чего здесь не хватает? Не хватает здесь главной мысли — той, что заявляет о себе на уровне базового языка. Сами голоса, которые теорию прекрасно знают, говорят то же самое: Нам не хватает рассуждения. А это означает, что от Другого исходят сообщения, принадлежащие к иной категории сообщений. Сообщения этого типа невозможно удостоверить как таковые. Сообщение заявляет о себе здесь в расколотом измерении чистого означающего, заявляет в качестве чего-то такого, что содержит свое значение где-то вне себя самого, что уже в силу одной своей неспособности участвовать в удостоверении через Ты заявляет о себе как не имеющее другой цели, кроме как представить позицию Ты, позицию, где значение удостоверяет себя в качестве отсутствующего. Субъект, естественно, старается это значение довершить, дает своим фразам дополнения.^ не хочу теперь, говорят голоса, но он, Шребер, в другом месте говорит себе, что не может признаться, что он… Сообщение остается здесь прерванным, поскольку не может пройти через Ты, не может достичь пункта гамма иначе, нежели в прерванном виде.
Мне кажется, я показал достаточно ясно, что измерение Другого, будучи сокровищницей означающего, местом его хранения, предполагает, если Другой этот действительно должен всецело своей функции отвечать, наличие в частности и означающего Другого в качестве Другого. За Другими, стоит, в свою очередь, тот Другой, что способен дать закону его основание. Перед нами здесь измерение, которое, принадлежа, разумеется, в той же мере порядку означающего, воплощается в лицах, на которых этот авторитет опирается. Если в каких-то случаях таких лиц не находится, если налицо, например, отцовская несостоятельность в том смысле, что отец полный дурак, — это не так уж важно. Важно одно — чтобы субъект приобрел, неважно каким образом, измерение Имени Отца. На самом деле отец, как можете вы, читая биографии, убедиться, чаще всего, облачившись в фартук жены, моет на кухне посуду. Но для того, чтобы вызвать шизофрению, этого никак не достаточно.
Сейчас я нарисую для вас на доске небольшую схему, которая познакомит вас с тем, о чем я собираюсь в следующий раз сказать, и позволит увязать между собою термины в различении, которое может показаться вам несколько схоластическим, между Именем Отца и отцом реальным — между Именем Отца как тем, чего может при случае и не хватать, и отцом, которому, похоже, не нужно непременно присутствовать, чтобы нехватка его не ощущалась. Я познакомлю вас, таким образом, с тем, чему будет посвящена следующая моя лекция — с тем, что я буду впредь называть отцовской метафорой.
Отдельно взятое имя — это лишь означающее наподобие любого другого. Иметь его, конечно же, важно, но это вовсе не означает, что его так просто добиться — это ничуть не проще, чем добиться удовлетворения желания, о связи которого с ношением рогов я только что вам рассказывал. Вот почему в акте, в пресловутом акте речи, о котором г-жа Панков вчера говорила нам, именно в измерении, которое мы назвали метафорическим, реализуется конкретно, психологически тот призыв, о котором я вам только что говорил.
Другими словами, мало Имя Отца иметь, надо еще и уметь им пользоваться. Именно от этого в большой степени и может зависеть исход дела.
Существуют реальные речи, звучащие вокруг субъекта в его детстве, но сущность отцовской метафоры, которую я сегодня впервые вам демонстрирую и о которой мы подробнее поговорим на очередной лекции, состоит в следующем треугольнике:
Все то, что реализуется в S, в субъекте, зависит от того, что помещается, в качестве означающего, в А. Если А действительно является местом означающих, на нем самом должен лежать некий отблеск того существенного означающего, которое представлено у меня здесь в виде зигзагообразной линии и который в другом месте, в моей статье об украденном письме, я назвал схемой L.
Три из четырех вершин схемы заданы выступающими здесь в качестве означающего субъектами — участниками эдипова комплекса — теми самыми, что обнаруживаются при вершинах вышеприведенного треугольника. Я вернусь к этому в следующий раз, пока же прошу принять то, что я говорю, как данность — надеюсь, это раздразнит у вас аппетит.
Четвертый участник — это S. Что касается его, то он — я не просто допускаю это, я из этого исхожу — глуп до бессловесности, ибо собственное означающее у него отсутствует. Ему нет места на трех вершинах эдипова треугольника, и зависит он от того, чему суждено в игре этой произойти. Это своего рода “смерть” в карточной партии. Более того, именно потому, что партия эта организована именно так — я хочу сказать, что партия эта разыгрывается не как отдельная игра, а как игра, возводимая в правило, — субъект и оказывается в зависимости от трех полюсов, именуемых, соответственно, Идеалом Я, сверх-Я и реальностью

С другой стороны, у нас имеется такая схема:

Но чтобы понять, каким образом первая триада преобразуется во вторую, необходимо уяснить себе, что, сколь бы мертв он ни был, субъект, коль уж он в партии участвует, делает это на свой страх и риск. Из так и не определившейся позиции, где он покуда находится, он волей-неволей вынужден ставить на кон если не деньги, которых у него, возможно, пока еще нет, то, по крайней мере, свою шкуру, то есть свои образы, свою воображаемую структуру, со всеми последствиями, из этого вытекающими. Именно таким образом четвертый участник, S, оказывается представлен чем-то воображаемым — воображаемым, которое противостоит означающему Эдипа и должно само, соответствия ради, состоять из трех элементов.
Запас этих образов, багаж их, разумеется, огромны. Откройте, любопытства ради, книги г-на Юнга и его школы, и вы увидите, что им нет конца, что они прорезываются и дают всходы повсюду — здесь и змея, и дракон, и язык, и горящее око, и зеленое растение, и цветочный горшок, и консьержка. Все это, безусловно, образы фундаментальные, буквально напичканные значениями, но только делать нам с ними абсолютно нечего, и если вы решите на этом уровне прогуляться, то неизбежно заблудитесь с вашим слабым фонариком в дремучем лесу первозданных архетипов.
Что же касается того, что нас действительно интересует, диалектики межсубъектных отношений, то существует три образа, которые я — выражаясь, может быть, слишком свободно — выбираю в качестве путеводных. Это понять нетрудно, поскольку существует нечто, в каком-то смысле вполне готовое не только к тому, чтобы послужить базовому треугольнику мать-отец-ребенок неким подобием, но к прямому совпадению с ним, — и это не что иное, как соотношение тела расчлененного, и в то же время облеченного темимногочисленными образами, о которых мы только что говорили, с единящей функцией цельного образа тела. Другими словами, соотношение Я и зеркального образа уже само по себе задает нам основу того воображаемого треугольника, который я рисую на этом чертеже пунктирными линиями. Другая вершина — вот, где предстоит обнаружить эффект отцовской метафоры.
В своем прошлогоднем, посвященном объектному отношению семинаре, я вам эту вершину уже продемонстрировал, но только теперь вы увидите ее место в образованиях бессознательного. Я думаю, уже одно то, что она выступает здесь в качестве третьего элемента, наряду с матерью и ребенком, делает ее для вас без труда узнаваемой. Она выступает здесь, правда, в другой связи, но и в прошлом году связь эту я от вас замаскировать не пытался — недаром закончили мы семинар на связи между Именем Отца и тем, что породило у маленького Ганса фантазм лошадки. Третья вершина эта — я ее сейчас назову вам, но уверен, что слово давно уже вертится у вас на языке — третья вершина эта есть не что иное, как фаллос. Потому-то и принадлежит фаллосу во фрейдовской экономии центральное место среди объектов.
Одного этого вполне достаточно нам, чтобы показать, в чем заключается заблуждение так называемого современного психоанализа. Все дело в том, что он удаляется от фаллоса все дальше и дальше. Обходя молчанием фундаментальную функцию фаллоса, с которым субъект в своем воображении отождествляет себя, он сводит его к понятию частичного объекта. Что возвращает нас назад к комедии.
Я оставляю вас сегодня, успев показать те пути, на которых сложный дискурс, в котором я пытаюсь собрать воедино все то, что я вам представил, обретает связность и согласованность.

6 января 1954 года

Биография. Эрнест Джонс “Фрейд. Оппозиция”

Теперь мне предстоит описать тот шторм оппозиции, который Фрейду приходилось выносить не только в годы первой мировой войны, но также в некоторой степени до конца своей жизни.
Говоря о природе и степени этой оппозиции столько лет спустя, мы сталкиваемся с определенными трудностями. Во-первых, большая часть враждебных отзывов того времени не могла пробиться в печать; она была просто непригодна для печати.
Не то чтобы об этом не говорили Фрейду. Пациенты, находящиеся в состоянии негативного переноса, не говоря уже о «добрых приятелях», следили за тем, чтобы он был хорошо осведомлен обо всей этой брани. Брань в его адрес на улице, остракизм и игнорирование являлись теми проявлениями враждебности, которых невозможно было избежать. К тому времени имя Фрейда стало олицетворением сенсационной — или даже дурной — славы для немецких психиатров и неврологов, а его теории их глубоко расстраивали, мешали спокойствию их духа. Трудно представить себе количество этих потоков брани и непонимания, выражавших те взрывные эмоции, которые были возбуждены. Только небольшая часть этого шквала просочилась в научные журналы, и то только в относительно цивилизованной форме. Большая же часть выливалась в нецензурных взрывах негодования по поводу его работ на научных встречах, а еще больше в частных беседах. Ференци хорошо заметил, что если оппоненты отрицали теории Фрейда, то эти теории определенно виделись им во сне.
Во-вторых, за последние пятьдесят лет произошло значительное изменение понятия о приличиях, причем во многом благодаря деятельности самого Фрейда. Если в наши дни о видном человеке скажут, что он «одержим сексуальными представлениями», что он интересуется отталкивающими сторонами сексуальности, рассуждает о всевозможных событиях или действиях в этой сфере, то большинство людей будут думать, что это довольно странно с его стороны, но все же судить о нем будут с других позиций — по остальным личным качествам и его успехам. Даже если будут сделаны намеки на то, что он сам развращен, одни только подобные слухи едва ли исключат его из общества как человека, с которым не следует разговаривать или которого нельзя принимать в порядочную компанию. Мне кажется, что к нему не станут относиться как к особенно злонамеренному и безнравственному человеку, как к врагу общества.
Однако именно такой позорный ярлык прикреплялся к такому человеку даже в первые десятилетия XX столетия, не говоря уже о веке прошедшем. Фрейд жил во время, когда odium theologium была заменена odium sexicum, но еще не odiumpoliticum[131]. Будущему предстоит оценить, какой из этих трех периодов следует назвать самой позорной фазой в человеческой истории.
В те дни Фрейда и его последователей считали не только сексуальными извращенцами, но также обсессивными или паранойяльными психопатами, и полагалось, что подобное соединение представляет реальную угрозу обществу. Теории Фрейда интерпретировались как прямые подстрекательства к отбрасыванию каких-либо ограничений, к возвращению в состояние первобытной распущенности и дикости. Под угрозой находилась ни много ни мало как сама цивилизация. Как случается в таких обстоятельствах, возбуждаемая паника сама влекла к потере всех тех ограничений, которые, как казалось оппонентам, они защищают. Все понятия о хороших манерах, о терпимости и даже чувство порядочности — не говоря уже о какой-либо мысли об объективной дискуссии или научном исследовании — были просто выброшены за борт.
На конгрессе немецких неврологов и психиатров в Гамбурге в 1910 году профессор Вильгельм Вейгандт ярко выразил такое состояние тревоги при упоминании теорий Фрейда тем, что стукнул кулаком по столу и закричал: «Это не тема для обсуждения на научной встрече, этот вопрос имеет отношение к полиции». Подобным же образом, когда Ференци читал одну работу перед обществом медиков в Будапеште, ему указали, что работа Фрейда является не чем иным, как порнографией, и что подходящим местом для психоаналитиков является тюрьма.
Такая брань и поношение, однако, не всегда ограничивались одними словами. На неврологическом конгрессе в Берлине в 1910 году профессор Оппенгейм, знаменитый невролог и автор ведущего учебника по этому предмету, предложил организовать бойкот Любому учреждению, где будут терпимо относиться к взглядам Фрейда. В аудитории это предложение нашло немедленный отклик, и все присутствующие директора санаториев встали, чтобы заявить о своей непричастности к этому. Профессор Райманн пошел еще дальше и заявил, что «врага следует травить в его собственном логове», что необходимо собрать и опубликовать все случаи неудачного применения психоанализа в медицинской практике.
Довольно странно, но первая жертва оказалась в далекой Австралии, где пресвитерианскому священнику Дональду Фрейзеру пришлось отказаться от служения в церкви из-за своего сочувствия работам Фрейда. В тот же самый 1908 год меня принудили отказаться от одного поста в области неврологии в Лондоне из-за моих исследований сексуальных сторон жизни пациентов. Два года спустя правительство провинции Онтарио приказало прекратить публикацию «Asylum Bulletin», В нем перепечатывались все работы, написанные медицинским персоналом, а мою работу объявили «непригодной к печати даже в медицинском журнале». В 1909 году Вульфа уволили из учреждения, в котором он работал в Берлине. Пфистеру неоднократно угрожали вышестоящие власти, но ему удалось уцелеть. Его коллега Шнайдер оказался менее удачлив и был уволен со своего поста директора семинарии в 1916 году. В том же году Сперберу, известному шведскому филологу, отказали в присуждении звания доцента из-за написанного им эссе по сексуальному происхождению речи, и его карьера рухнула.
Фрейд, конечно, являлся главным «злодеем», но многие оппоненты сосредоточили свои нападки и на других. Абрахаму пришлось вступить в борьбу с Оппенгеймом и Циеном; Юнгу — с Ашаффенбургом и Иссерлином; Пфистеру — с Фёрстером и Ясперсом; моим основным противником стал Фогт. В Америке Бриллу приходилось лицом к лицу сталкиваться с неврологами Нью-Йорка Деркумом, Алленом Старром и Бернардом Заксом; Патнема изводили Йозеф Коллинз и Борис Сайдис.
В первые годы этого столетия Фрейд и его труды либо полностью игнорировались, либо упоминались одним или двумя презрительными предложениями, как не заслуживающие какого-либо серьезного внимания. Но после 1905 года, когда появились «Три очерка по теории сексуальности» и «анализ Доры», такое отношение замалчивания сменилось активной критикой. Если его идеи не умирают сами по себе, их необходимо убить. Фрейд явно почувствовал облегчение при таком изменении тактики. Он заметил, что открытая, даже оскорбляющая, оппозиция намного предпочтительнее игнорирования. «Это признание того, что они вынуждены иметь дело с серьезным противником, с которым им волей-неволей приходится тщательно обсуждать вопросы».
Даже в самом первом обзоре «анализа Доры» Шпильмейер выступил против использования метода, который он описал как «психическую мастурбацию». Блейлер протестующе заявил, что никто не компетентен судить о методе, не проверив его, но Шпильмейер в своем резком возражении излил на него все свое моральное негодование.
Первым человеком, совершившим самостоятельную акцию, был Густав Ашаффенбург. На конгрессе в Баден-Бадене в мае 1906 года он с яростью заявил, что метод Фрейда неправилен в большинстве случаев, сомнителен во многих случаях и поверхностен во всех случаях. Это аморальный метод, и, тем или иным образом, он основывается только на самовнушении. К этому мнению присоединился Хохе. Согласно ему, психоанализ является дурным методом, проистекающим от мистических наклонностей и очень опасным для людей медицинской профессии.
В этом же году Оствальд Бумке стал активно цитировать первое опустошительное осуждение Фрейда, которое Ригер опубликовал за десять лет до этого, относительно вклада Фрейда в теорию паранойи. Согласно Ригеру, «ни один психиатр не мог рассматривать взгляды Фрейда без вполне реального ощущения ужаса». Основание для такого ужаса заключалось в методе лечения Фрейда, который якобы придавал громадное значение паранойяльному вздору с сексуальными намеками на чисто случайные инциденты, которые, даже если они не создавались фантазией, являлись совершенно маловажными. Всевозможные подобные вещи не могут привести ни к чему иному, кроме как к «просто отвратительной бабьей психиатрии». Несколько лет спустя Бумке расширил это открытое обличение Фрейда до размеров книги, второе издание которой было призвано служить во времена нацистов образцовым справочником по этому предмету.
В 1907 году произошла серьезная словесная дуэль между Ашаффенбургом и Юнгом на первом Международном конгрессе психиатрии и неврологии, который проходил в Амстердаме. Фрейда пригласили принять участие в этом симпозиуме, но он решительно отказался. Он писал на этот счет Юнгу: «Они явно ожидали услышать мою словесную дуэль с Жане, но я ненавижу гладиаторские бои перед лицом титулованной толпы и едва ли соглашусь с решением равнодушной публики, высказывающей мнение по поводу моих познаний». Тем не менее позднее он ощущал некоторые дурные предчувствия при мысли о том, что наслаждается приятным отдыхом в то время, как кто-то другой ведет борьбу от его имени. Так что как раз перед началом конгресса он написал Юнгу ободряющее письмо: «Я не знаю, ждет ли Вас успех или неудача, но мне хотелось бы быть с Вами именно теперь, наслаждаясь чувством, что я больше не одинок. Если Вам нужна моя поддержка, я могу рассказать о долгих годах почетного, но болезненного одиночества, которое началось для меня с тех пор, как я впервые мельком взглянул на этот новый мир; о потере интереса и понимания со стороны моих ближайших друзей; о тех тревожных моментах, когда я сам считал, что ошибаюсь, и пытался понять, как можно следовать такими нехожеными тропами и, несмотря на это, содержать свою семью; о постепенном усилении моего убеждения, которое цеплялось за „Толкование сновидений“ как за скалу во время бури; и о той спокойной уверенности, которой я наконец достиг и которая дала мне силы ждать, пока не откликнется голос извне. Им оказался Ваш голос!»
Юнгу явно требовалась любая поддержка перед таким тяжелым испытанием. Ашаффенбург повторил свое предыдущее авторитетное заявление о ненадежности метода Фрейда, так как каждое слово в нем интерпретируется в сексуальном смысле. Это является не только очень болезненным, но часто также непосредственно вредным для пациента. Затем, ударяя себя в грудь с чувством собственной правоты, он клятвенно заверил, что запрещает своим пациентам даже упоминать какую-либо сексуальную тему. Во время своего выступления Ашаффенбург сделал следующую разоблачающую его обмолвку: «Как хорошо известно, несколько лет тому назад мы с Брейером опубликовали одну книгу». Он, по всей видимости, не заметил этой своей обмолвки, и, возможно, Юнг и я оказались единственными людьми, которые заметили это или, по крайней мере, оценили ее значение; нам оставалось только улыбнуться друг другу. Юнг сказал в своем выступлении, что он нашел утверждения Фрейда правильными во всех случаях истерии, которые он изучил, и заметил, что эта тема символизма, уже знакомая поэтам и сочинителям мифов, является новой для психиатров. На следующий день нападки на психоанализ продолжил Конрад Альт. Он сказал, что, помимо методов Фрейда, всегда было известно, что сексуальная травма влияет на развитие истерии. «Многие истерики очень тяжело страдали от предрассудков своих родственников, считающих, что истерия может возникать лишь на сексуальной почве. Для нас, немецких неврологов, потребовалось приложить колоссальные усилия, чтобы разрушить этот широко распространенный предрассудок. Теперь, если мнение Фрейда относительно развития истерии будет признано в какой-то степени обоснованным, бедных истериков снова станут осуждать, как и раньше. Такой шаг назад принесет величайший вред». Среди бурной овации он пообещал, что никогда ни одному его пациенту не будет позволено лечиться у кого-либо из последователей Фрейда, с их бессознательной деградацией в полнейшую непристойность.

Примерно в это время были предприняты отважные попытки распространить психоаналитические идеи в Берлине. 14 декабря 1907 года Юлиусбургер читал работу, защищающую эти идеи, перед Обществом психиатрии и нервных болезней, и ему удалось уцелеть при той единодушной оппозиции, с которой он столкнулся. Год спустя, 9 ноября 1908 года, Абрахам прочел свою работу по эротическим аспектам единокровности перед тем же обществом. Это привело к яростному взрыву негодования со стороны знаменитого Оппенгейма, который заявил, что у него не хватает слов, чтобы достаточно резко или решительно высказаться против таких чудовищных идей. Циен также был шокирован «столь фривольными утверждениями» и заявил, что все, написанное Фрейдом, является полнейшей бессмыслицей. Браац выкрикнул, что под угрозой находятся немецкие идеалы и что следует предпринять решительные меры по их защите. Вскоре после этого Оппенгейм опубликовал работу в поддержку Дюбуа из Берна, сделавшего выпад против психоанализа. Ложные обобщения Фрейда, считал он, сделали его метод опасным, а сообщения, опубликованные им и его последователями, производят впечатление современной формы колдовской магии. Настоятельной обязанностью противников Фрейда является вести войну против этой теории и ее последствий, так как они быстро распространяются, приводя публику в беспомощное замешательство.
Не знающий усталости Абрахам прочел еще одну работу перед тем же обществом 8 ноября 1909 года, на этот раз по «состояниям во сне». Эту работу встретили высокомерными улыбками, и президент, профессор Циен, запретил какое-либо ее обсуждение, но выразил собственные эмоции вспышкой гнева. О компетентности Циена для вынесения подобных суждений о работе Фрейда можно судить по следующему эпизоду. В психиатрическую клинику в Берлине, директором которой он являлся, пришел пациент, жалующийся на навязчивое побуждение задирать у женщин юбки на улицах. Циен сказал своим ученикам: «Вот возможность проверить предполагаемую сексуальную природу таких навязчивых побуждений. Я спрошу его, относится ли оно также к пожилым женщинам, в случае чего оно явно не может быть эротическим». Ответ пациента был: «О да, ко всем женщинам, даже по отношению к моей сестре и матери». При этом Циген торжествующе приказал занести в протокол запись, описывающую этот случай как «явно несексуальный».
Естественно, Фрейд очень внимательно следил за всем, что происходило, и, по всей видимости, проявлял особый интерес к событиям в Америке — возможно, потому, что это было единственное место, где он когда-либо в своей жизни выступал перед публикой. Так что я могу рассказать о двух инцидентах на этом отдаленном континенте, которые имели место в 1910 году.
На собрании Американской психологической ассоциации в декабре 1909 года в Балтиморе Борис Сайдис очень оскорбительно высказался против деятельности Фрейда и яростно выступил против «безумной эпидемии фрейдизма, вторгающейся в данное время в Америку. Психология Фрейда отбрасывает нас к временам темного средневековья, а сам Фрейд является просто еще одним из тех набожных сексуалов, много примеров которых можно найти в самой Америке (мормонизм и т. д.)». Патнем был настолько рассержен, что был не в состоянии выступить, но мне удалось дать вполне спокойный ответ. Однако чуть позднее на этом же собрании Патнем и Стэнли Холл ответили Сайдису в уничтожающей и безоговорочной форме.
На годовом собрании Американской неврологической ассоциации в Вашингтоне в мае 1910 года Джозеф Коллинз, невролог из Нью-Йорка, произнес на банкете речь, которая являлась непристойным личным выпадом самого низкого пошиба против Пат-нема. Он протестовал против того, что ассоциация позволила Патнему прочесть свою работу, которая является собранием «порнографических историй о непорочных девах». Между прочим, Коллинз сам пользовался дурной славой за свою склонность к неприличным шуткам. «Пришло время, чтобы наша ассоциация выступила против трансцендентализма и супернатурализма и решительно сокрушила христианскую науку, фрейдизм и весь этот вздор, нелепость и чепуху». Естественно, такая речь оскорбила американское чувство справедливости, и на следующий день, когда кто-то из присутствующих на собрании поднялся и сказал, как благодарна должна быть ассоциация человеку таких высоких этических стандартов, как доктор Патнем, который исследовал и подверг испытанию эту новую работу, раздались самые искренние аплодисменты.
29 марта 1910 года имел место яростный взрыв оскорблений на медицинском конгрессе в Гамбурге. Вейгандт, тот джентльмен, который говорил о вызове полиции, был особенно злобным. Интерпретации Фрейда, сказал он, находятся на одном уровне с самыми дрянными книгами по сновидениям. Его методы являются опасными, так как они просто вызывают сексуальные мысли у пациентов. Его метод лечения стоит на одном уровне с массажем половых органов. Эрнст Трёмнер высказал оригинальную мысль, что так как большинство истериков фригидны, то в истерии не может быть никаких сексуальных факторов. Макс Нонне был озабочен моральной опасностью для врача, пользующегося такими методами. Альфред Зенгер сказал, что упоминания об анальном эротизме придают теории Фрейда крайне фантастическую и гротескную форму. К счастью, однако, население Северной Германии было намного менее чувствительным, чем население Вены.
Комментарий Фрейда был: «Здесь можно услышать как раз тот довод, который я пытался устранить, делая Цюрих центром психоанализа. Подобную венской чувствительность не встретишь нигде в другом месте! Между строчками можно далее прочесть, что мы, венцы, являемся не только свиньями, но также еще и евреями. Но это не появляется в печати».
Еще одним оппонентом был Фридлендер из Франкфурта. До этого он уже сделал несколько нападок на психоанализ. Одна из его работ, опубликованная в Америке, где он перечислил огромное количество неблагоприятных отзывов, причинила нам в этой стране много вреда, так как создавала впечатление, что власти на Европейском континенте предприняли обширные исследования этого предмета и полностью его осудили. Хотя все его публикации являлись крайне враждебными по отношению к психоанализу, по всей видимости, психоанализ имел для него особое очарование. Он посещал Юнга, был с ним сахарно-сладким и выражал надежду, что они придут к пониманию. Что причиняло ему больше всего огорчения, так это то, что никто из нас ничего не отвечал на его писания. Зная о его стремлении к признанию, мы решили полностью его игнорировать, и он крайне расстраивался. В работе, которую он читал в Будапеште, он горько жаловался на то, как им пренебрегают. «О моем отчете по поводу теории Фрейда было объявлено несколько месяцев тому назад, так почему же Фрейд, который не возражал против поездки в Америку, не побеспокоился о том, чтобы приехать в Будапешт и меня опровергнуть? Почему он опровергает своих оппонентов всего лишь в одном подстрочном замечании?»
Фридлендер был любопытной фигурой, сомнительной личностью с темным прошлым, о чем Фрейд был информирован. Когда я находился с Фрейдом в Голландии летом 1910 года, он рассказал мне следующую историю. В субботу 28 мая 1910 года профессор Шотлендер, психиатр, по телефону попросил его о встрече. Фрейд сказал, что тот может зайти к нему вечером, но был крайне озадачен, так как не мог припомнить такого имени среди немецких психиатров. В 9 часов вечера появился профессор Фридлендер и заверил Фрейда, что тот неправильно расслышал его имя по телефону. Продолжился разговор, который вскоре перешел на тему «анализа Доры», о котором Фридлендер упомянул как об «анализе Анны». Фрейд насторожился, подвинулся вперед и сказал: «А теперь, если Вы позволите, герр профессор, мы сейчас не у телефона. Я предлагаю проанализировать эту Вашу оговорку». Начиная с этого момента он не щадил своего визитера и продолжал мучить его до ночи. Фрейд признался нам, что его визитеру пришлось попотеть — Фрейду надо было очень много высказать, а это был редкий случай — и его окончательное мнение о Фридлендере состояло в том, что тот является «лгуном, мошенником и невеждой».
Оскар Фогт стал еще одним ожесточенным оппонентом. Между 1899 и 1903 годами он опубликовал серию работ, утверждающих превосходство своего «причинного анализа» над психоаналитическим методом. Интеллектуальное самонаблюдение, по его мнению, является вполне достаточным без пробуждения каких-либо аффективных факторов; Фрейд является просто ограниченным фанатиком, если использует подобные средства. Фогт был президентом Международного конгресса медицинской психологии в Мюнхене в сентябре 1911 года. Когда при обсуждении гипноза я изложил точку зрения Ференци о регрессии к ситуации ребенка и родителя, он сердито прервал меня замечанием: «Абсолютная чепуха предполагать, что моя способность гипнотизировать пациентов заключается в моем отцовском комплексе — я имею в виду, конечно, в их отцовском комплексе». После чего я тщательно объяснил аудитории значение такой оговорки. Однако вечером, в более дружелюбной атмосфере в саду, где мы пили пиво, у нас установились менее натянутые отношения. Было рассказано много непристойных анекдотов, что позволило нам передохнуть от напряженных заседаний, и сам Фогт рассказал несколько хороших анекдотов. Я нарушил гармонию, заметив, что эти анекдоты не имели бы абсолютно никакого смысла, если бы не заключающиеся в них различные символические значения, идентичные тем, существование которых он так яростно отрицал сегодня в полдень. Он был ошеломлен, но ответил, как ему казалось, вполне убедительно: «Но это находится вне науки».
12 января 1910 года Фриц Виттельс прочел работу перед венским обществом, проанализировав характер известного писателя и поэта Карла Крауса. Фрейд нашел этот анализ умным и справедливым, но призвал к особой осторожности в изучении живого человека, поскольку такой анализ может оказаться бестактным. Так или иначе, но Краус услышал о выступлении Виттельса и реагировал на это злобными высказываниями против психоанализа в журнале «Die Fackel» редактором которого он являлся.
В конце 1910 года Фрейд заметил, что из Германии сыплется брань, а пару лет спустя он по тому же поводу говорил: «Чтобы переварить эту брань, нужен хороший желудок». Подобные события продолжались в течение нескольких лет, до того, как в 1914 году разразилась мировая война. Не то чтобы война сама по себе полностью положила конец таким вещам. В 1916 году профессор Франц фон Люскан из Берлина опубликовал заявление под заголовком «Бабья психиатрия», в котором говорил: «С этой абсолютной чепухой следует беспощадно бороться и выжигать ее каленым железом. В то великое время, в которое мы живем, подобная бабья психиатрия вдвойне отвратительна». Фрейд стоически заметил на эту брань: «Теперь мы знаем, что нам приходится ожидать от этого великого времени. Неважно! Старый еврей выносливее королевского прусского тевтонца».
До сих пор почти вся эта «критика», которую мы отметили, могла быть сведена к двум утверждениям, снова и снова повторяемым: интерпретации Фрейда являются произвольными и искусственными, а его заключения неверны, поскольку отвратительны. Но была небольшая группа людей, которые желали более полно понять его работы, хотя бы просто для того, чтобы опровергать их с помощью объективных аргументов. Между прочим, Фрейд однажды заметил мне, что его оппоненты с таким спокойствием приписывают себе это качество, то есть объективность, и ни разу не признали такого качества за ним.
В 1909 году такая серьезная попытка была предпринята Й. Х. Шульцем. Это был обзор, имеющий определенную серьезную ценность, начальных стадий психоанализа и встреченной им оппозиции. Он содержал 172 ссылки. В целом Шульц воздержался от вынесения какого-либо окончательного суждения об исследуемых вопросах, хотя его общий тон был отрицательным. В следующем году Иссерлин опубликовал большой критический обзор, в котором он не сомневался в окончательном приговоре: вся процедура, придуманная Фрейдом, как в своей основе, так и в своих целях, является абсолютно несостоятельной.
В 1911 году Артур Кронфельд опубликовал обширный суммарный отчет о психоанализе, рассматривая его как органическое целое. Он очень мало уделял внимания историческим аспектам этого предмета, но представил срез психоанализа на той стадии, которой он достиг к этому времени. Критические аспекты этого отчета были философской и абстрактной природы, а заключения являлись в целом более чем скептическими. Когда Фрейд прочитал этот отчет, он написал: «Кронфельд философски и математически показал, что все те вещи, о которых мы беспокоимся, не существуют, так как они не могут существовать. Так что теперь мы об этом знаем». А вот что он сказал Штарке: «Я также прочел работу Кронфельда. Он применяет обычную философскую технику. Вы знаете, с какой убежденностью философы опровергают друг друга после того, как они достаточно далеко отходят от опыта. Как раз именно это и делает Кронфельд. Он утверждает, что наш опыт не имеет никакого значения, а затем для чего не составляет никакого труда нас опровергнуть».
Год спустя Куно Миттенцвей написал огромнейший обзор всего предмета психоанализа. Части этого обзора с продолжениями были опубликованы во всех томах недолго просуществовавшего журнала Шпехта. Так что у нас есть лишь фрагмент этого произведения на 445 страницах. По всей видимости, это лучший исторический обзор идей Фрейда раннего периода.
Сам Фрейд находился в стороне от всей этой сумятицы и мало уделял внимания этой теме. Единственный ответ, который он когда-либо соблаговолил сделать на этот поток критики, был сделан им в духе Дарвина: он просто опубликовывал новые доказательства в поддержку своих теорий. Он презирал тупость своих оппонентов и порицал их грубые манеры, но мне кажется, не принимал оппозицию близко к сердцу. Однако это не улучшало его мнение о мире вокруг него, особенно о той части этого мира, в которой жили немецкие ученые. Много лет спустя в «Автобиографии» он написал:

   Я, конечно, и сейчас не могу знать наверняка, каким будет окончательный приговор потомства о ценности психоанализа для психиатрии, психологии и гуманитарных наук. Но я полагаю, когда фаза, которую мы переживаем, обретет своего историка, тот вынужден будет признать, что поведение тогдашних представителей немецкой науки не принесло ей славы. Я имею при этом в виду не факт отрицания и не безапелляционность, с какой все это говорилось; и то и другое легко понять, этого можно было ожидать, и это, по крайней мере, не должно бросать никакой тени на характер противников. Но для той степени высокомерия и недобросовестного пренебрежения логикой, для грубости и безвкусицы нападок нет извинения. Меня можно упрекнуть, что слишком уж это по-детски: спустя пятнадцать лет давать такую волю своим чувствам; я бы не стал этого делать, если бы не добавилось кое-чего еще. Годы спустя, когда во время мировой войны враждебный хор стал упрекать немецкую нацию в варварстве и в этом упреке соединили все, о чем я говорил, я болезненно почувствовал, что по своему опыту не могу на это возразить.

Фрейду было абсолютно ясно, что бесполезно отвечать на подобную резкую критику, и мысль о том, чтобы это сделать, никогда не приходила ему в голову. Что будет проявлено общее недоверие относительно его поразительных открытий, становилось вполне ясно любому, кто в течение многих лет боролся с сильным сопротивлением своих пациентов, и Фрейд давно уже осознавал тот факт, что в этом отношении его пациенты не отличаются от других людей. Фрейда также не удивляло то, что так называемые аргументы, выдвигаемые оппонентами, являлись идентичными с защитными реакциями его пациентов и могли показывать такое же отсутствие понимания или даже ло^ки. Поэтому вся подобная критика была в обычном порядке вещей и не могла ни поколебать убеждений Фрейда, ни расстроить его.
Все то, что я только что сказал об отношении Фрейда к критике, достаточно справедливо, но это никоим образом не является всей правдой. Мы бы ввели читателя в заблуждение, изображая Фрейда образцом олимпийского спокойствия. Большей частью он оставался достаточно спокоен перед лицом критики и отмахивался от нее какой-либо хорошей шуткой или ироническим замечанием. Но при всем своем железном самоконтроле он был более эмоционален, чем большинство людей, и определенные аспекты критики достаточно глубоко его задевали. Он воспринимал таким образом враждебную критику от тех людей, которых он любил или высоко ценил. Фрейд был очень огорчен отступничеством Стэнли Холла. И его явно шокировали отдельные случаи негативных проявлений в Америке, где он надеялся встретить понимание. 4 апреля 1912 года известный американский невролог Аллен Старр назвал Фрейда типичным «венским распутником» перед неврологической секцией медицинской академии в Нью-Йорке. Согласно отчету, появившемуся на следующий день в «Нью-Йорк таймс» Старр сказал, что работал вместе с Фрейдом в одной лаборатории в течение целой зимы и поэтому хорошо его знает. Это было неправдой. Затем Старр начал приписывать теории Фрейда той аморальной жизни, которую Фрейд якобы тогда вел.
Фрейд оказался довольно чувствительным к той мысли, что он вывел все свои заключения из своего Собственного бессознательного. В письме к Пфистеру он писал: «Если бы мы только смогли вдолбить в головы нашим оппонентам, что все наши заключения проистекают из опытов — опытов, которые другие ученые, работающие в этой области, могут пытаться интерпретировать другим образом, — а не высасываются из пальца или компонуются за письменным столом. А они на самом деле думают именно так, и это бросает особый свет, путем проекции, на их собственную манеру работы». Можно предположить, что такого рода критика задевала Фрейда из-за его глубокого страха или вины по отношению к образной, и даже спекулятивной[132], стороне его натуры, которую он так сильно стремился подавить или, по крайней мере, контролировать.
Другой чувствительной сферой являлся тот остракизм, который ему приходилось терпеть в своем собственном городе, Вене. К этому он никогда в действительности не привык. Но что на самом деле могло привести его в ярость, так это лицемерное приписывание себе некоторыми из его оппонентов высокого этического стандарта. Отвечая на письмо, в котором Пфистер приводил доказательства своей правоты в ответ на сделанный Фёрстером выпад против него, Фрейд писал:

   Меня восхищает то, как Вы можете писать, так кротко, так человечно, так тактично, столь объективно, настолько больше для читателя, чем против своего врага. Это, несомненно, правильно выбранный путь для того, чтобы вызвать просветительский эффект… Но я не смог бы написать таким образом; я предпочел бы вообще ничего не писать, то есть я вообще ничего не пишу на подобные выпады. Я смог бы писать, только чтобы облегчить свою душу, устранить свои аффекты, а так как это было бы не особенно поучительным, то доставило бы огромное удовольствие оппонентам, которые были бы счастливы увидеть меня сердитым, — поэтому я и не отвечаю им. Только подумайте! Кто-то разыгрывает роль этического и благородного создания, борющегося против низостей, и таким образом приобретает право болтать полнейшую чепуху, выставлять свое невежество и поверхностность, изливать свою желчь, искажать все подряд и высказывать всевозможные подозрения. И все это во имя самой высокой морали. Я не могу сохранять спокойствие перед лицом всего этого. Но так как я не могу искусственно смягчать свое глубокое возмущение или преподносить его приятно возбуждающим образом, то я храню молчание.

Фрейд мог позволить себе так поступать, но это было значительно труднее для тех из нас, кого профессиональная работа приводила в неизбежный личный контакт с оппонентами. Совет Фрейда насчет таких случаев может быть проиллюстрирован отрывком из его письма к Штарке, показывающим, кроме того, абсолютную целостность его характера.

   Ваша задача на конгрессе в Дании будет нелегкой. Позвольте мне выразить свое мнение, что эта задача может быть выполнена лучшим образом, чем тот, который Вы предлагаете. Ваша мысль об убеждении общества, или об убеждении общества посредством внушения, имеет две слабые стороны. Во-первых, Вы предполагаете нечто невозможное, а во-вторых, Ваша идея отклоняется от прототипа психоаналитического лечения. В действительности приходится обращаться с врачами так же, как мы обращаемся с нашими пациентами, то есть не внушая им, а вызывая их на сопротивление и конфликт. Кроме того, никогда ничего другого и не достигается. Кто преодолевает первое «нет» своих вытеснений, а затем второе и третье, тот достигает правильного отношения к вопросам психоанализа; остальные останутся погрязшими в своих сопротивлениях, пока не изменят свои взгляды из-за косвенного давления на них растущего общественного мнения. Мне кажется поэтому, что следует ограничиться высказыванием своей точки зрения и рассказывать о собственных опытах как можно более ясно и решительно, не слишком сильно беспокоясь насчет реакции аудитории.
Собирать статистику, как Вы предлагаете, в настоящее время невозможно. Вы и сами, несомненно, об этом знаете. Начнем с того, что мы работаем с меньшим количеством людей, чем другие врачи, которые уделяют значительно меньше времени пациентам. Затем, отсутствует необходимое единообразие, которое одно лишь может составлять основу любой статистики. Нужно ли нам в действительности сваливать в одну кучу яблоки, жемчужины и орехи? Что мы называем тяжелым случаем? Кроме того, я не могу считать свои собственные результаты, достигнутые в последние двадцать лет, сравнимыми, так как моя техника лечения фундаментально изменилась за это время. А что нам делать с теми многочисленными случаями, которые лишь частично анализируются, или с теми, где лечение пришлось прервать из-за внешних причин?

Однако терапевтическая точка зрения не является единственной, на которую психоанализ имеет право, она также не является самой важной Так что на эту тему может быть сказано очень многое даже без выдвижения терапии на передний план.

Статья З. Фрейд “ВЫТЕСНЕНИЕ”

[Зигмунд ФРЕЙД. Основные психологические теории в психоанализе. Очерк истории психоанализа: Сборник. СПб., “Алетейя”, 1998. / Фрейд З. Вытеснение. С 108 – 123.]

Зигмунд ФРЕЙД

ВЫТЕСНЕНИЕ

Какому-нибудь стремлению, может быть, суждено наткнуться на сопротивление, которое направлено на то, чтобы лишить его активности. При некоторых условиях, подробное исследование которых теперь нам предстоит, это влечение приходит в состояние “вытеснения”. В случае внешнего вытеснения самым действительным средством избавления было бы бегство от него. Но в случае раздражения, исходящего от внутреннего влечения, помочь бегством нельзя, потому что “Я” не может убежать от самого себя. В дальнейшем найдется верное средство против импульсов влечения в виде рассудочного отказа от удовлетворения (осуждения). Но предварительной ступенью такого осуждения, чем-то средним между бегством и осуждением, является вытеснение — понятие, которое не существовало до психоаналитических исследований.

Теоретически нелегко доказать возможность вытеснения. Почему какое-либо влечение постигает такая участь? Очевидно, необходимым условием вытеснения является то, что достижение цели влечения вызывает вместо наслаждения неприятное чувство. Но такой случай трудно себе представить. Таких влечений не бывает, так как удовлетворение влечения всегда сопровождается чувством наслаждения. Приходится допустить, что существует какое-то особое обстоятельство, какой-то такой процесс, благодаря которому наслаждение от удовлетворения превращается в неприятное чувство.

Для того чтобы лучше выявить сущность вытеснения, для сравнения возьмем какие-либо другие со-

– 108 –

стояния влечений. Может случиться, что какое-нибудь внешнее раздражение становится внутренним и вместе с тем источником постоянного раздражения и возрастающего напряжения благодаря тому, что растравляет и разрушает какую-нибудь часть тела. Таким образом, вследствие такого постоянства и возрастающего напряжения такое раздражение приобретает большое сходство с влечением. Мы знаем, что ощущаем в подобном случае боль. Однако цель описанного выше псевдовлечения — прекратить изменения органа и связанное с этим изменением неприятное ощущение. Прямого же наслаждения прекращение боли дать не может. Боль неумолима, ее можно преодолеть только токсическим мероприятием или повлиять на нее психическим отвлечением.

Мой пример боли слишком неясен и потому не годится для наших целей. Предположим, что какое-нибудь раздражение, исходящее из влечения, например, голода, остается неудовлетворенным. Оно становится неумолимо требовательным, его ничем другим нельзя успокоить, как только соответственно удовлетворив его, а до этого потребность, вызванная влечением, находится в постоянном напряжении. В этом случае не может быть и речи о чем-либо, подобном вытеснению.

Итак, понятно, что вытеснения не может быть, если напряжение вследствие неудовлетворения влечения становится невыносимо большим. В другом месте я рассмотрю, какими средствами защиты располагает организм в подобном положении.

Будем пока придерживаться клинического опыта, какой нам дает психоаналитическая практика. Опыт показывает нам, что удовлетворение влечения, подлежащего вытеснению, вполне возможно и вызвало бы всегда наслаждение, но оно несовместимо с другими требованиями и планом личности: оно было бы свя-

– 109 –

зано, с одной стороны, с наслаждением, с другой, с неприятным чувством. В таком случае необходимой предпосылкой вытеснения является то обстоятельство, что мотив неудовольствия приобретает большую силу, чем наслаждение от удовлетворения. Далее психоаналитический опыт наш над “неврозами перенесения” приводит нас к заключению, что вытеснение не представляет из себя механизма, существующего уже с самого начала, что оно не может произойти прежде, чем образовалось резкое разделение между сознательной и бессознательной душевной деятельностью и что сущность вытеснения состоит в удалении и отстранении какого-либо содержания из сознания. Такое понимание вытеснения могло бы быть еще дополнено предположением, что на предшествующих ступенях организации душевной деятельности задачу отражения недопустимых побуждений, исходящих от влечений, берут на себя видоизмененные формы влечений, как то: превращение в противоположное, обращение против собственной личности.

Мы и теперь придерживаемся того мнения, что вытеснение и бессознательное находятся в таком взаимоотношении, что мы до тех пор не в состоянии углубиться в сущность вытеснения, пока не узнаем больше о строении (и направлении) психических инстанций и дифференцировании бессознательного от сознательного. Мы можем пока ограничиться только описанием некоторых клинически установленных признаков вытеснения, рискуя при этом без изменения повторить многое, уже высказанное в другом месте.

Итак, у нас есть основание предполагать первичное вытеснение, первую фазу вытеснения, состоящую в том, что в сознание не допускается психическое представительство (представление) влечения. С этим связана фиксация; соответствующее представление с этого момента остается без изменений, а влечение

– 110 –

связано с ним. Это происходит вследствие некоторых свойств бессознательных процессов, о которых речь будет ниже.

Вторая ступень вытеснения, вытеснение в собственном смысле, касается психических дериватов указанного вытесненного представления, связанного с влечением, или мыслей, происходящих из других источников, но вступивших в ассоциативную связь с этими представлениями. Благодаря такой связи эти представления подвергаются той же участи, что и первично вытесненное. Вытеснение в собственном смысле слова является, таким образом, проталкиванием вслед за вытесненным уже раньше. Впрочем, было бы ошибкой подчеркивать только процесс отталкивания, действующий из области сознательного в той его части, которая подлежит вытеснению. В этом процессе вытеснения нужно принимать во внимание также и такие притяжения, которые производит первично вытесненное на все, с чем только может вступить в ассоциативную связь. Весьма вероятно, что вытесняющая тенденция не достигла бы своей цели, если бы в психике не существовало уже ранее вытесненное, готовое всегда подхватить все то, что отвергается сознанием.

Под влиянием изучения психоневрозов, раскрывающего нам суть действия вытеснения, мы придаем слишком большое значение психологическому содержанию его и легко забываем, что вытеснение вовсе не препятствует сохраняться в бессознательном представлениям, связанным с влечением, продолжать им дальше организовываться, давать новые психические дериваты и завязывать новые ассоциативные связи. В действительности вытеснение нарушает только связь вытесненного с определенной психической системой, с сознанием.

Но психоанализ может открыть нам и кое-что другое, имеющее определенное значение для правиль-

– 111 –

ного понимания действия вытеснения. Так, например, при психоневрозах он показывает нам, что представление, связанное с влечением, может приобрести более богатое содержание и беспрепятственно развиться, если оно благодаря вытеснению недоступно влиянию сознания. Оно разрастается, так сказать, во тьме бессознательного и приобретает самые крайние формы выражения, которые, будучи раскрытыми и показанными невротику, не только кажутся ему чуждыми, но даже пугают его кажущейся страшной по своей необычайности силой влечений. Эта обманчивая сила влечений является результатом безудержного развития фантазии и накопления энергии вследствие невозможности удовлетворения ее. И то обстоятельство, что этот результат связан с вытеснением, указывает нам, в чем, собственно, мы должны видеть настоящее значение этого вытеснения.

Возвращаясь еще раз к противоположному взгляду, мы можем констатировать, что неверно и то, что вытеснение отстраняет от сознания все дериваты первично вытесненного (Urverdrängte). Доступ в сознание оказывается для них совершенно свободным, если они, благодаря искажению или вследствие большого числа заключенных между ними соединяющих звеньев, достаточно отдалились от основного психического представления, первично связанного с влечением. Дело происходит так, как будто сопротивление, оказываемое им сознанием, представляет из себя функцию их удаленности от первично вытесненного. Пользуясь психоаналитической техникой, мы постоянно вызываем у больного такие производные продукты вытесненного, которые могут пройти через цензуру его сознания или благодаря своей искаженности, или удаленности от первично вытесненного представления. Такие дериваты представляют свободно возникающие в сознании мысли, которые больной должен выска-

– 112 –

зывать по нашему требованию, отказавшись от всякой сознательной цели и от всякой критики, и из которых мы восстанавливаем в его сознании смысл вытесненного первичного представления, связанного с влечением. При этом мы наблюдаем, что пациент может воспроизводить длинную нить такого рода свободных мыслей, пока не наткнется на комплекс мыслей, в котором связь с вытесненным проявляется так интенсивно, что он вынужден снова прибегнуть к вытеснению. И невротические симптомы, вероятно, тоже отвечали указанному условию, потому что и они являются продуктами вытесненного, которое с помощью этих новообразований завоевало себе, наконец, закрытый ему доступ в сознание.

В общем, невозможно указать, как далеко должно идти это искажение и удаление от вытесненного для того, чтобы прекратилось сопротивление сознания. Этот процесс состоит в детальном, тонком взвешивании за и против, игра которого остается для нас скрытой, но результаты которого дают нам возможность догадаться, что суть дела сводится к тому, чтобы удержаться в тех же границах, переступив которые бессознательное, благодаря определенной интенсивности своей активности, могло бы добиться удовлетворения. Следовательно, вытеснение работает крайне индивидуально: у каждого деривата вытесненного представления в дальнейшем может оказаться иная участь в зависимости от большей или меньшей степени искажения, которое может подвергнуться даже опасности успешного вытеснения. В связи с этим понятен и тот факт, что происхождение ценных для людей объектов, их идеалов связано с теми же восприятиями и переживаниями, как и внушающие самое большое отвращение, и что первоначально идеалы отличаются от отвратительных объектов только незначительными оттенками. Возможен и такой случай, когда, как мы

– 113 –

это обнаружили при образовании фетиша, первоначальное представление, связанное с влечением, распадается на две части, из которых одна подверглась вытеснению, а оставшаяся часть, благодаря такой тесной связи, идеализируется.

Тот же самый результат, к которому приводит большая или меньшая степень искажения, может быть достигнут, так сказать, на другом конце аппарата изменением тех условий, благодаря которым испытывают наслаждение или неприятное чувство. В душевном аппарате выработались особые технические приемы, цель которых вызвать такие изменения в игре психических сил, чтобы то, что обычно доставляет неприятное чувство, иной раз могло дать наслаждение; и всякий раз, когда вступает в действие подобного рода технический прием, устраняется вытеснение какого-нибудь связанного с влечением представления, обычно отстраняемого от сознания. Эти технические приемы до настоящего времени были точно исследованы только в случаях остроты. Обычно такое устранение вытеснения — явление преходящее, временное; оно вскоре снова восстанавливается.

Однако такого рода опыт достаточен для того, чтобы обратить наше внимание на новые признаки вытеснения. Оно не только, как сказано, индивидуально, но и в высокой степени подвижно. Процесс вытеснения не следует представлять себе, как однажды совершившийся процесс, имеющий длительные последствия, как, например, убийство живого существа, которое после этого навсегда становится мертвым; вытеснение, напротив, требует длительного напряжения сил, с исчезновением которого успех его становится сомнительным, так что возникает необходимость в новом акте вытеснения. Мы можем себе представить, что вытесненное производит беспрерывное давление в направлении сознания, в противовес

– 114 –

которому необходимо создать такое же постоянное давление в противоположном направлении. Сохранение вытеснения предполагает поэтому постоянное напряжение сил; и прекращение с экономической точки зрения означает экономию сил. Подвижность вытеснения выражается и в психических признаках состояния сна, которое только и делает возможным образование сновидений. Вместе с пробуждением снова восстанавливается вытеснение.

Нельзя забывать, что, констатируя, что какое-нибудь влечение вытеснено, мы, в сущности, этим еще ничего не сказали о нем. Несмотря на вытеснение, влечение может находиться в самых различных состояниях, быть бездеятельным, т. е. располагать очень небольшим количеством психической энергии, или обладать ею в различной степени и благодаря этому быть способным на активность. Хотя его переход в активное состояние и не будет иметь следствием прямое прекращение вытеснения, но может привести в движение те процессы, которые кончаются проникновением в сознание этого влечения обходным путем. Если продукты бессознательного не вытеснены, то участь составляющих их отдельных представлений зависит от степени активности (Besetzung). На каждом шагу случается, что такой продукт остается неизмененным, пока воплощает небольшое количество энергии, хотя содержание его могло бы привести к конфликту с тем, что господствует в сознании. Решающее значение1 для возникновения конфликта имеет, однако, количественный момент: как только неприемлемое по существу представление усиливается сверх определенной меры, то конфликт становится действенным, и то именно обстоятельство, что он стал активным, и влечет за собой вытеснение. Увеличение

 

1 Т. е. в сознании. (Прим. перев.)

– 115 –

количества энергии в деле вытеснения имеет такое же значение, как приближение к бессознательному; уменьшение энергии равносильно удалению от бессознательного или искажению. Мы понимаем, что вытесняющие тенденции могут удовлетвориться ослаблением неприятного вместо вытеснения его.

В изложенном выше речь шла о вытеснении представления, связанного с влечением, причем под последним мы понимали представление или группу представлений, которые влечение наделило известной суммой психической энергии (либидо, интереса). Однако клиническое наблюдение заставляет нас разложить то, что мы до сих пор понимали как нечто единое, ибо оно показывает нам, что наряду с представлением необходимо иметь в виду еще и нечто другое, что воплощает влечение, и это другое тоже подвержено участи вытеснения, но совершенно отличного от вытеснения представления. За этим другим элементом психического коррелята влечения утвердилось название аффекта; последний соответствует влечению, поскольку оно отделилось от представления и в зависимости от своего количества нашло себе выражение в процессах, воспринимаемых как аффекты. Описывая случай вытеснения, мы впредь должны будем в отдельности проследить, что стало вследствие вытеснения с представлением и что произошло со связанной с ним энергией влечения.

Нам приятно было бы иметь возможность сказать что-либо общее об участи этих двух элементов. Но это станет для нас возможным только после того, как мы несколько сориентируемся в вопросе. Общая участь представления, воплощающего влечение, может состоять только в том, что представление это исчезает из сознания, если оно раньше было сознаваемо, и удерживается вдали от сознания, если готово было сделаться осознанным. Различие уже не имеет значения, оно сводится к тому, что я могу выпроводить

– 116 –

неприятного гостя из моей гостиной или из моей передней или, узнав его, вообще не впустить его через порог моей квартиры.1 Количественный фактор коррелята влечения может постигнуть троякая участь, как это показывает короткий обзор психоаналитического опыта: влечение может быть совершенно подавлено, так что нельзя найти никаких его признаков, или оно проявляется как качественно окрашенный аффект или же оно превращается в страх. Две последние возможности заставляют нас обратить внимание на превращение психических энергий влечений в аффекты, и особенно в страх, как на новую возможную участь влечения. Мы вспоминаем, что мотивом и целью вытеснения было только стремление избежать неприятного. Из этого следует, что участь аффекта психического коррелята влечения гораздо важнее, чем участь его представления, и что именно этот момент является решающим в оценке процесса вытеснения. Если вытеснению не удается предупредить появление неприятного ощущения или страха, то мы можем сказать, что оно потерпело неудачу, даже если бы оно достигло своей цели в части, касающейся представления. Разумеется, неудавшееся вытеснение будет иметь больше права на наш интерес, чем удавшееся, которое большей частью окажется недоступным нашему исследованию.

Мы постараемся понять механизм процесса вытеснения и, прежде всего, узнать, существует ли только один механизм вытеснения или несколько, или, быть

 

1 Это сравнение, которое вполне подходит к процессу вытеснения, может быть распространено также и на упомянутый выше признак вытеснения. Нужно только прибавить, что я должен поставить у дверей сторожа, чтобы он беспрерывно охранял закрытую для гостя дверь, потому что в противном случае выгнанный мог бы ее отпереть.

– 117 –

может, каждый психоневроз отличается свойственным ему одному механизмом вытеснения. Но с самого начала этого исследования мы наталкиваемся на осложнения. Механизм вытеснения становится доступным нашему пониманию только тогда, когда мы делаем о нем заключение, исходя из результатов вытеснения. Если мы ограничимся в нашем наблюдении только последствием вытеснения в части психического коррелята влечения, состоящей из представления, то узнаем, что обычно вытеснение ведет к возникновению заменяющего образования. Каков же механизм такого заменяющего образования, или и тут приходится различать несколько механизмов? Мы знаем также, что вытеснение оставляет после себя симптомы. Можем ли мы допустить, что замещающие образования и образования симптомов вполне совпадают, и если в целом это и так, то имеется ли полное совпадение механизма образования симптомов с механизмом вытеснения? Можно наперед предполагать с большой вероятностью, что оба эти механизма очень различны, что не вытеснение само по себе создает замещающие образования и симптомы, а что последние, являясь признаком возвращения вытесненного, обязаны своим возникновением совсем другим процессам. По-видимому, рекомендуется подвергнуть сначала исследованию механизмы замещения и симптомообразования, а затем механизмы вытеснения.

Ясно, что теоретическим соображениям тут не может быть больше места, что их должен заменить старательный анализ результатов вытеснения, наблюдаемых при отдельных неврозах. Но я предлагаю отложить и эту работу, пока мы не составим себе четкого и верного представления о взаимоотношении между сознательным и бессознательным. Однако для того чтобы предлагаемая статья не оказалась совершенно лишенной каких бы то ни было результатов, я хочу наперед под-

– 118 –

черкнуть: 1) что механизм вытеснения действительно не совпадает с механизмом замещающего образования; 2) что имеются очень различные механизмы замещающего образования, и 3) что у механизмов вытеснения имеется, по крайней мере, одно общее — отнятие связанной энергии (Energiebesetzung или Libido, если дело касается сексуальных влечений).

Ограничиваясь тремя наиболее известными психоневрозами, я хочу показать на нескольких примерах, какое применение при изучении вытеснения находят приведенные здесь понятия. Из области истерии страха я приведу хорошо проанализированный пример фобии животных. Подвергнутое вытеснению влечение представляет из себя либидозное отношение к отцу, соединенное со страхом перед ним. После вытеснения отношение это исчезло из сознания, отец в качестве объекта Libido в нем больше уже не встречается. Взамен него находится в аналогичном положении животное, более или менее подходящее для того, чтобы быть объектом страха. Замещающее образование представления, связанного с влечением, состоялось путем сдвига (Verschiebung) вдоль ассоциативной связи представлений, детерминированных определенным образом. А количественная часть (аффективной стороны психического коррелята влечения) не исчезла, а превратилась в страх. В результате явился страх перед волком вместо любовных притязаний по отношению к отцу. Разумеется, приводимые здесь категории недостаточны для объяснения хотя бы самого простого случая психоневроза. Следует постоянно принимать во внимание еще и другие точки зрения.

Такого рода вытеснение, какое имеет место в случае фобии животных, нужно считать окончательно неудавшимся. Вытеснение состоит в том, что благодаря ему было устранено и заменено другим определенное пред-

– 119 –

ставление, тогда как избежать неудовольствия, неприятного все-таки не удалось. Поэтому работа невроза не прекращается, а продолжается в другом темпе, чтобы достичь ближайшей и самой важной цели. Делается попытка к бегству в виде образования собственной фобии, состоящей в известном ряде мер, назначение которых — исключить возможность развития страха. Пользуясь специальным исследованием, мы сумеем понять, благодаря какому механизму достигает своей цели фобия.

Совершенно другую оценку процесса вытеснения диктует нам картина настоящей конверсионной истерии. Самым замечательным является тут то, что возможно полное исчезновение аффекта. Больной проявляет в таком случае то отношение к своим симптомам, которое Charcot назвал “la belle indifference des hystériques”. В иных случаях это подавление аффекта не удается вполне — известная доля мучительных ощущений связывается с самими симптомами — или все же не удается избежать некоторого количества страха, который и приводит в действие механизм образования фобий. Содержание представления, связанного с влечением, окончательно устранено из сознания; в качестве замещающего образования и одновременно симптома находится слишком сильная — в показательных случаях соматическая — иннервация, по природе своей двигательная или чувствительная, проявляющаяся в виде возбуждения и заторможенности. Место с повышенной иннервацией при ближайшем исследовании оказывается как бы частью самого вытесненного психического коррелята влечения, впитавшего в себя посредством сгущения всю энергию (Besetzung). Разумеется, и эти замечания также не охватывают всего без остатков механизма конверсионной истерии; прежде всего нужно еще прибавить момент per-

– 120 –

рессии, оценка которой будет дана в связи с другими вопросами.

Вытеснение истерии можно считать совершенно неудавшимся, поскольку оно стало возможным только благодаря обширным замещающим образованиям; что же касается уничтожения аффекта, что и составляет настоящую задачу вытеснения, то при истерии оно обычно достигает полного успеха. Процесс вытеснения при конверсионной истерии приходит к концу вместе с образованием симптома и не должен, как при истерии страха, протекать в два срока — или неограниченно во времени.

Совершенно другой исход вытеснения отмечает, в свою очередь, третье заболевание, которое мы также приводим здесь для сравнения, — невроз навязчивости. В этом случае возникает сначала сомнение в том, что собственно считать коррелятом вытесненного: либидозное ли стремление или враждебное. Неуверенность проистекает от того, что невроз навязчивости предполагает предшествовавшую регрессию, вследствие которой вместо нежного стремления возникло садистическое. Именно этот враждебный импульс, направленный против любимого лица, подлежит вытеснению. Эффект в первой фазе работы вытеснения совсем другой, чем позже. Сначала вытеснение имеет полный успех; содержание представления, связанного с влечением, отвергается, а аффект уничтожается. В качестве замещающего образования появляется изменение “Я”, повышение чувствительности совести, которое едва ли можно назвать симптомом. Образование замещения и симптома не совпадают. И в этом случае можно кое-что узнать о механизме вытеснения. Последнее, как и всегда, привело и в данном случае к отнятию Libido от объекта, но для этой цели воспользовалось реактивным образованием в виде усиления противоположного чувства. Замещаю-

– 121 –

щее образование имеет в данном случае тот же механизм, что и вытеснение, и по существу совпадает с последним, но отделяется по времени и по содержанию от образования симптома. Весьма вероятно, что весь процесс стал возможным благодаря амбивалентному отношению, в которое вступил подвергающийся вытеснению садистический импульс.

Удавшееся сначала вытеснение, однако, не удерживается в дальнейшем течении процесса, — все больше проявляется неудача вытеснения. Амбивалентность, которая допустила образование реакции, является в то же время и тем пунктом, в котором вытесненному удается вернуться обратно в сознание. Исчезнувший аффект возвращается, превращаясь в социальный страх, в боязливую совестливость, в бесцельные упреки (без экономии); отвергнутое представление заменяется при помощи замещения посредством сдвига (Verschiebungsersatz), часто перемещаясь на самое незначительное, индифферентное. Нередко вполне очевидна тенденция к полному восстановлению в сознании вытесненного представления. Неудача в вытеснении количественного аффективного фактора приводит в действие тот же механизм бегства посредством запретов и обходов, с которым мы познакомились при образовании фобий. Но устранение представления из сознания упорно сохраняется, потому что вместе с этим удается удержаться от действия, сковать двигательную силу импульса. Таким образом, работа вытеснения при неврозе навязчивости превращается в бесцельную и бесконечную борьбу.

Из приведенного здесь небольшого ряда сравнений можно убедиться, что необходимы еще обширные всесторонние исследования, чтобы разобраться во всех процессах, связанных с вытеснением и образованием невротических симптомов. Необыкновенная спутанность всех моментов, которые необходимо принять во

– 122 –

внимание, оставляет нам только один путь – описание этих процессов. Мы вынуждены становиться то на одну, то на другую точку зрения и прослеживать ее через весь материал до тех пор, пока применение этой точки зрения оказывается полезным. Каждая из этих обработок в отдельности будет неполной и неизбежно будет связана с неясностями там, где соприкоснется с еще не обработанным материалом; но можно надеяться, что когда, в конце концов, удастся сделать общую сводку всех частей работы, то мы придем к полной ясности и пониманию.

– 123 –

 

 

ПРИМЕЧАНИЕ. Номера страниц в данном тексте указаны так, как даны в книге.

 

Текст печатается по изданию: Зигмунд ФРЕЙД. Основные психологические теории в психоанализе. Очерк истории психоанализа: Сборник. СПб., “Алетейя”, 1998. / Фрейд З. Вытеснение. С 108 – 123.

 

 

Фрейд З. Вытеснение.

Биография. Эрнест Джонс “Фрейд. Международное Психоаналитическое Объединение (1910–1914)”

В эти годы началось то, что впоследствии получило название «психоаналитическое движение» — не очень удачное выражение, которое, однако, использовалось как друзьями, так и врагами этого движения. Фрейду эти годы принесли много неприятностей, и именно тогда, оглядываясь назад, он называл счастливыми годы «гордого одиночества» в самом начале века. Его радость по поводу возрастающего успеха и признания серьезно омрачалась зловещими признаками растущего разногласия среди его приверженцев. Мы ограничимся здесь более приятной стороной этой истории, постепенным распространением новых идей, что, естественно, так много значило для Фрейда.
Среди нас принималось как должное, что конгресс в Зальцбурге в 1908 году станет первым из ряда подобных конгрессов. В момент написания этой книги (1954) он стоит как первый из восемнадцати, которые проведены до сего дня. В 1909 году Фрейд и Юнг, организаторы первого конгресса, были настолько поглощены чтением лекций в Вустере в Америке, что вопрос о проведении второго конгресса серьезно не поднимался. Но стремление осуществить задуманное, и как можно скорее, привело к тому, что он был организован весной следующего года.
Приготовления к конгрессу, как и раньше, были поручены Юнгу, и второй Международный психоаналитический конгресс проходил в Нюрнберге 30 и 31 марта 1910 года. Фрейд приехал рано утром перед началом конгресса для того, чтобы провести несколько часов с Абрахамом. Из-за определенных административных предложений, о которых будет сказано ниже, второй конгресс проходил в намного менее дружелюбной атмосфере, чем первый. Сама научная часть оказалась очень успешной и показала, насколько плодотворными являлись новые идеи. Фрейд произнес интересную речь «Грядущие перспективы психоаналитической терапии» с ценными предложениями. Его старый критик и друг Лёвенфельд из Мюнхена зачитал свою работу. Доклады швейцарцев, сделанные Юнгом и Хонеггером, были первоклассными.
В течение некоторого времени Фрейда занимала мысль связать аналитиков более тесными узами, и он поручил Ференци внести на предстоящем конгрессе необходимые предложения. После окончания научной части Ференци обратился к собранию с предложениями по будущей организации аналитиков и их работы. За этим сразу же последовал шторм протестов. В своей речи Ференци сделал несколько унижающих замечаний в адрес венских аналитиков и высказал предложение, чтобы центр будущей администрации находился только в Цюрихе, во главе с Юнгом в качестве президента. Кроме того, Ференци, при всем своем личном обаянии, обладал явно диктаторскими чертами, и некоторые из его предложений были далеки от того, что является обычным в научных кругах. Перед конгрессом он уже заявил Фрейду, что «психоаналитическое мировоззрение не ведет к демократическому равенству: в психоанализе должно быть правление элиты, построенное, скорее, в соответствии с правлением философов у Платона». Фрейд сказал, что он уже ранее пришел к подобной мысли.
После внесения разумного предложения о том, чтобы было сформировано международное объединение с отделениями в разных странах, Ференци начал отстаивать необходимость того, чтобы все написанные работы или речи, составленные любым психоаналитиком, сначала представлялись на одобрение президенту ассоциации, который, таким образом, наделялся неслыханными цензорскими правами. Именно такое отношение Ференци к данному вопросу породило впоследствии столь много трудностей между европейскими и американскими аналитиками, и мне, в частности, потребовались годы для того, чтобы наладить их отношения. Обсуждение предложений Ференци было настолько резким, что его пришлось отложить на следующий день. Конечно, вопрос не стоял о том, чтобы принять его экстремистские требования, но венцы, особенно Адлер и Штекель, резко возражали против назначения швейцарских аналитиков на посты президента и секретаря, так как при этом игнорировались их собственные длительные и добросовестные усилия. Фрейд понял, что создание более широкого базиса для работы, чем круг его венских коллег, которые все являлись евреями, имеет явное преимущество и что необходимо убедить в этом венцев. Услышав, что некоторые из них проводят собрание в знак протеста в номере Штекеля в отеле, он поднялся наверх и в страстной речи призвал их к единству. Он подчеркнул, что их окружает злобная враждебность и что они нуждаются в помощи извне для того, чтобы ей противостоять. Затем, драматически сбросив свой сюртук, он воскликнул: «Моим врагам хотелось бы увидеть меня умирающим с голоду; мне не оставят даже этого сюртука».
Далее Фрейд подумал о более практических мерах, чтобы удержать этих двух лидеров от бунта. Он заявил о своем уходе с поста президента венского общества и о том, что на этом посту его заменит Адлер. Он также согласился с тем, что в противовес редактированию Юнгом «Jahrbuch» вновь основанный ежемесячный печатный орган «Zentralblatt for Psychoanalyse» редактировать будут совместно Адлер и Штекель. Тогда они успокоились и согласились, чтобы он являлся директором этого нового журнала и чтобы Юнга избрали президентом ассоциации. Юнг назначил Риклина своим секретарем, а также редактором нового официального издания «Correspondenzblatt der Internationalen Psychoanalytischen Vereinigung» который станет сообщать всем членам общества об интересных новостях, собраниях общества, публикациях и так далее.
Ни один из этих выборов должностных лиц, хотя все они казались неизбежными в то время, не оказался счастливым. Через пять месяцев из общества вышел Адлер, а пару лет спустя за ним последовал Штекель. Риклин пренебрегал своими обязанностями, так что административные дела пришли в полнейший беспорядок, а Юнгу, как хорошо известно, недолго было предначертано судьбой руководить своими коллегами.
Как только Фрейд возвратился домой, он послал Ференци следующий «эпилог», как он сам назвал его, о конгрессе:

   Без сомнения, конгресс явился огромным успехом, И несмотря на это, на дол/с нас двоих выпало меньше всего удачи. Мое выступление встретило явно слабый отклик; я не знаю почему. А в нем содержалось много такого, что должно было бы вызвать интерес. Возможно, было видно, как я устал. Ваше смелое обращение имело несчастье вызвать такое сильное противоречие, что они забыли поблагодарить Вас за те важные предложения, которые Вы изложили перед ними. Любое общество неблагодарно, это не имеет значения. Но мы до некоторой степени оба виноваты в том, что не предусмотрели, какое впечатление Ваши предложения окажут на венцев. Все прошло бы гораздо легче, если бы Вы полностью опустили критические замечания в их адрес и убедили их в научной свободе; тогда их протест не был бы столь сильным. Я считаю, что моя длительная сдерживаемая неприязнь к венцам в соединении с Вашим «комплексом брата» сделали нас недальновидными.
Однако все это несущественно. Что более важно, так это то, что мы выполнили важную часть нашей работы, которая окажет значительное влияние на формирование будущего. Я был счастлив тем, что мы действуем в полном согласии, и хочу тепло поблагодарить Вас за усилия, которые в конце концов увенчались успехом.
Теперь дела пойдут. Я понял, что сейчас настал момент выполнить одно мое решение, которое я уже давно вынашиваю в уме. Я откажусь от лидерства в венской группе и прекращу оказывать на нее какое-либо официальное влияние. Я передам лидерство Адлеру, не потому, что мне это принесет удовлетворение, но, в конце концов, он является здесь единственной личностью и, возможно, ощутит обязанность защищать нашу общую платформу. Я уже сказал ему об этом, а остальным сообщу в следующую среду. Мне кажется, что они не очень-то станут сожалеть. На мою долю отчасти выпала болезненная роль разочарованного и нежеланного старика. А этого мне определенно не хочется, поэтому я предпочитаю уйти раньше, чем я бы того желал, но добровольно. Тогда все лидеры будут одного возраста и ранга и смогут свободно развиваться и вступать в контакты друг с другом.
С научной точки зрения я, несомненно, буду сотрудничать до последнего дыхания, но буду избавлен от всех трудностей руководства и проверки и смогу наслаждаться своим otium cum dignitate[116]

После конгресса в Нюрнберге уже существующие психоаналитические группы зарегистрировались как отделения обществ Международного объединения, а вскоре были сформированы и новые группы. Однако среди швейцарцев из общества вышли Блейлер и несколько других членов, так как принадлежность к международному обществу находилась в противоречии с их принципами — предвестие отношения Швейцарии к Лиге Наций и ООН. Со стороны Блейлера это явно было всего лишь рационализацией.
Колеблющаяся позиция Блейлера огорчала Фрейда. Блейлер писал работы, то поддерживающие, то критикующие психоанализ. Как сказал Фрейд, неудивительно, что он приписывал столь большое значение концепции амбивалентности, которую он ранее ввел в психиатрию. Из-за все более видного положения, которое Блейлер занимал среди психиатров, Фрейд желал сохранить его поддержку. Но Блейлер и Юнг никогда не были в хороших отношениях, и всего лишь год спустя после второго конгресса их личные отношения практически прекратились. Юнг объяснял такое отношение к нему Блейлера и его отказ вступить в общество, основанное Юнгом, раздражением Блейлера на него за то, что он позволил Фрейду убедить себя выпить вина. Для Блейлера абсолютная воздержанность являлась религией, как это было и с его предшественником Форелем. Фрейд нашел такую интерпретацию Юнга «умной и вероятной». «В этом вопросе возражения Блейлера вразумительны, но, когда они направляются против Международного объединения, они становятся чепухой. Мы не можем в дополнение к помощи психоанализу начертать на наших знаменах такой девиз, как, например, обеспечение одеждой замерзающих школьников. Это будет слишком сильно походить на определенные гостиничные вывески: „Отель Англия и Красный петух“».
Фрейд побудил Блейлера встретиться с ним в Мюнхене во время рождественских праздников 1910 года. Они имели длительную и очень личную беседу, в результате чего снова были установлены превосходные отношения, и Блейлер обещал вступить в ассоциацию. Должно быть, Блейлер открыл Фрейду, что было у него на душе, так как в письме Фрейда к Ференци мы читаем: «Блейлер также является всего лишь беднягой, подобно всем нам, и нуждается в некоторой доле любви, а этим фактом, по всей видимости, пренебрегают в определенных кругах, которые имеют для него значение». К сожалению, такое положение вещей продолжалось недолго, и спустя год Блейлер снова вышел из общества, на этот раз навсегда. Его занимали впоследствии всевозможные интересы, от психологической до клинической психиатрии.
Следует кое-что сказать о начальном развитии различных групп, сформированных в это время, которыми Фрейд интересовался самым детальным образом. В конце концов, если не считать его собственных трудов, они давали надежду на будущее распространение его идей.
Венскому обществу исполнилось уже восемь лет. На деловой встрече, состоявшейся 12 октября 1910 года, Адлера избрали президентом, Штекеля — вице-президентом, Штейнера — казначеем, Хичмана — библиотекарем и Ранка — секретарем. Фрейд был назван научным президентом, и было достигнуто соглашение, что трое этих президентов станут по очереди выступать как председатели на научных встречах.

Общество в Берлине, естественно, развивалось намного медленнее. Оно было основано Абрахамом 27 августа 1908 года. В него входили еще четыре человека: Иван Блох, Хиршфельд, Юлиусбургер и Кербер. В течение двух лет Эйтингон предпочитал оставаться в одиночестве в Берлине, и прошло некоторое время, прежде чем он начал практиковать. Даже четыре года спустя Абрахам считал себя единственным активным аналитиком в этом обществе.
«Общество Фрейда» в Цюрихе существовало начиная с 1907 года. В начале работы в нем было двадцать врачей, вскоре к ним присоединились преподобные Келлер и Пфистер. В 1910 году среди членов этого общества было несколько иностранцев: Ассаджиоли из Флоренции, которого я заинтересовал психоанализом за несколько лет до этого, когда мы были приятелями-студентами под началом Крепелина, Тригант Барроу из Балтимора, Леонгард Зайф из Мюнхена, также мой приятель студенческих лет, и Штокмайер из Тюбингена. К этому времени решено было периодически проводить публичные собрания с целью пробуждения интереса у более широкой аудитории. В ноябре 1910 года Блейлер, Бинсвангер и Риклин читали свои работы перед Швейцарским обществом психиатров.
Ференци прочел свою работу «Внушение» перед Будапештским обществом врачей 12 февраля 1911 года, но отклик на эту работу был целиком отрицательный. В течение нескольких лет в Венгрии не было благоприятной почвы для психоанализа, но позднее там появился ряд превосходных аналитиков.
Психоанализ теперь широко обсуждался на различных медицинских встречах и конгрессах в Европе, но единственной работой в его защиту в этом году была моя собственная работа по психоаналитической теории внушения, зачитанная в августе на Международном конгрессе медицинской психологии и психотерапии в Брюсселе.
С другой стороны, в Соединенных Штатах эти новые идеи принимались уже более широко. Тот интерес, который пробудили лекции Фрейда и Юнга в Вустере, продолжал расти. Патнем опубликовал о них очень благоприятный отчет. В нем он сделал неудачное замечание по поводу возраста Фрейда, что довольно сильно задело его. Он писал мне:

   Вы молоды, и я всегда завидую Вашей неутомимой деятельности. Что касается меня, то фраза в очерке Патнема: «Он более не является молодым человеком» — ранила меня больше, чем все остальное мне понравилось.

Он слегка отомстил Патнему, когда вскоре переводил одну из его работ для «Zentralblatt», написав в подстрочном примечании, что Патнем «находится уже далеко за пределами своей юности».
Брилл, Патнем и я также начали писать статьи и читать лекции по психоанализу. Первый том переводов Брилла появился уже в 1909 году. Кроме работы в качестве переводчика Брилл начал доблестную борьбу, выступая с различными популярными лекциями и участвуя в дебатах. Наши сферы деятельности пересекались очень мало; он сосредоточился в основном на Нью-Йорке и действовал там с большим успехом, в то время как мое поле деятельности являлось более широким — Балтимор, Бостон, Чикаго, Детройт и Вашингтон. Ни один журнал не отказывался от наших работ, и в особенности редакторы «Журнала девиантной психологии» и «Американского психологического журнала» Мортон Принс и Стэнли Холл. Первый номер «Американского психологического журнала» за 1910 год содержал мое эссе о Гамлете; в следующем номере появились переводы лекций Фрейда и Юнга в Вустере, работа Ференци о сновидениях и обширный отчет, который я написал по теории сновидений Фрейда.
Время еще не пришло для создания чисто психоаналитического общества, поэтому я предложил Патнему организовать более широкую ассоциацию, где могли бы обсуждаться психоаналитические идеи. 2 мая 1910 года в отеле «Виллард» в Вашингтоне начала свое существование Американская психоаналитическая ассоциация. На этом собрании присутствовали сорок человек. Были выбраны следующие должностные лица: президент — Мортон Принс; секретарь — Дж. А.Уотерман (его личный ассистент в Бостоне). Совет: А.Дж. Аллен из Филадельфии, Август Хох из Нью-Йорка, Адольф Майер из Балтимора, Дж. Дж. Патнем и я. Были избраны пять почетных членов: Клапаред из Женевы, Юнг и Форель из Цюриха, Фрейд из Вены, Жане из Парижа. Меня выбрали почетным членом позднее. «Журнал девиантной психологии» стал официальным органом ассоциации.
Признаки заинтересованности начали появляться также в России. Н. Е. Осипов и некоторые другие коллеги занимались описанием и переводами работ Фрейда, Московская академия предложила приз за лучшее эссе по психоанализу. М. Вульф, который ранее обучался с Юлиусбургером в Берлине, был отстранен от занимаемого им поста в институте на основании его «фрейдистских взглядов». Тогда он переехал в Одессу, установил переписку с Фрейдом и Ференци. Хотя имена Осипова и Вульфа являются самыми известными для упоминания в связи с первыми днями психоанализа в России — и, как этому предстояло случиться, также его последними днями[117], — в этой области там работали также и другие люди. В 1909 году в Москве был основан специальный журнал «Психотерапия», в котором появилось огромное количество психоаналитических работ и обозрений.
Единственной новостью из Франции было письмо, полученное Фрейдом от Р. Моришо-Бошана примерно в конце этого года; в течение двух лет оттуда более не приходило никаких известий. В Италии первая работа по психоанализу была опубликована Баронсини уже в 1908 году. Примерно в это же время Модена из Анкона прислал Фрейду оттиск своей работы, о которой Фрейд очень высоко отзывался, а затем он же начал перевод «Трех очерков по теории сексуальности». Ассаджиоли из Флоренции прочел работу о сублимации перед Итальянским конгрессом по сексологии в ноябре 1910 года.
Интерес к психоанализу пробудился даже в Австралии. В 1909 году Фрейд сообщил, что получил из Сиднея письмо о том, что там образовалась небольшая группа, изучающая его работы. Доктор Дональд Фрейзер ранее основал небольшую группу и много раз читал лекции перед различными обществами по психоанализу. До получения медицинской квалификации в 1909 году он являлся священником пресвитерианской церкви, но ему пришлось отказаться от своего поста на основании его «фрейдистских взглядов» — первый, но далеко не последний случай такого рода преследований. Эта искра вскоре погасла, как предстояло вскоре погаснуть и той искре, которую я зажег в Канаде. Однако два года спустя доктор Эндрю Дейвидсон, секретарь Секции психологической медицины и неврологии, пригласил Фрейда, Юнга и Хэвлока Эллиса прочитать свои труды перед Австралийско-азиатским медицинским конгрессом в 1911 году. Они все послали свои труды, которые были там прочитаны.
В 1910 году Фрейд опубликовал «Пять лекций по психоанализу», которые он прочел в Вустере, работу, представленную на Нюрнбергском конгрессе, и несколько других небольших работ. Кроме того, были подготовлены три оригинальные публикации. Одна из них — «Противоположный смысл первоначальных слов (корней)» — открытие, которое доставило ему огромное удовольствие, подтверждая наблюдение, сделанное им за много лет до этого об одной загадочной черте бессознательного. Другой работой явилось первое из трех эссе по «Психологии любви». Но выдающимся литературным событием 1910 года стала его книга о Леонардо да Винчи[118], в которой он не только осветил внутреннюю сущность этого великого человека, но и проанализировал, как на становление его личности влияли события, происшедшие с ним в младенчестве.
Летом 1910 года Густав Малер, знаменитый композитор, испытывал серьезные проблемы в отношениях с женой, и доктор Непаллек, венский психоаналитик, родственник жены Малера, посоветовал ему проконсультироваться у Фрейда. Он телеграфировал из Тироля Фрейду, который во время отдыха находился на Балтийском побережье, прося его о встрече. Фрейд очень не любил прерывать свой отдых ради какой-либо профессиональной работы, но не мог отказать такому заслуживающему уважение человеку, как Малер. Однако на его телеграмму, назначавшую встречу, последовала телеграмма от Малера, в которой он отказывался от консультации. Вскоре от него пришла еще одна телеграмма, опять с просьбой о встрече. Малер страдал психозом сомнения, неврозом навязчивых состояний и повторял этот спектакль три раза. Наконец Фрейду пришлось сказать, что у Малера есть последний шанс его увидеть до конца августа, так как затем он собирается уехать на Сицилию. Итак, они встретились в отеле в Лейдене и затем четыре часа прогуливались по городу, проводя разновидность психоанализа. Хотя Малер ранее с этим не сталкивался, Фрейд сказал, что никогда не встречал кого-либо, кто так быстро понимал принцип психоанализа. На Малера глубокое впечатление произвело замечание Фрейда: «Я полагаю, что Вашу мать звали Марией. Я делаю это предположение из различных намеков в Вашем разговоре. Как так случилось, что Вы женились на женщине с другим именем, Альма, тогда как мать явно играла ведущую роль в Вашей жизни?» Тогда Малер сказал, что его жену зовут Альма Мария, но что он называет ее Марией! Она была дочерью знаменитого художника[119] Шиндлера, статуя которого стоит в городском парке в Вене; так что, по-видимому, фамилия мужа, напоминавшая ей об отце, также играла некоторую роль в ее жизни. Эта аналитическая беседа явно оказала свое действие, так как Малер восстановил свою потенцию, и его брак был счастливым до его смерти, которая, к сожалению, последовала через год.
В ходе беседы Малер внезапно сказал, что теперь он понимает, что мешало его музыке достичь вершины, поскольку в пассажи, рожденные его самыми глубокими эмоциями, всегда вторгались аккорды банальных мелодий. Его отец, явно жестокий человек, очень плохо обращался со своей женой, и, когда Малер был ребенком, между его родителями произошла одна особенно болезненная сцена. Для мальчика она была абсолютно невыносимой, и он бросился вон из дома. Однако в этот момент уличная шарманка вымучивала из себя популярную венскую мелодию «Ах, мой милый Августин». По мнению Малера, такое совпадение высокой трагедии и легкого развлечения с тех пор неразрешимо зафиксировалось в его мозгу, и первое настроение неизбежно приносило с собой сопутствующее ему второе.
В конце лета этого года Фрейд и Ференци совершили совместную поездку в Южную Италию. Сначала они поехали в Париж, затем во Флоренцию, Рим и Неаполь, а после по морю отправились на Сицилию, где оставались до 20 сентября.
Это время оказалось очень важным для их последующих отношений. Так как взаимосвязь между ними была наиболее важной из всех, которые Фрейду предстояло «выковать» в свои более поздние годы, необходимо кратко упомянуть о возникновении трудностей в их отношениях. Ференци был внутренне закрепощен, угрюм и являлся ненадежным товарищем в осуществлении ежедневных планов. Фрейд описал такое его отношение как «робкое восхищение и молчаливая оппозиция». Но за этими проявлениями скрывалось серьезное беспокойство в глубинах его личности. Как мне хорошо известно из многих доверительных бесед с ним, его мучило совершенно необычное и неутолимое стремление к отцовской любви. Это была доминирующая страсть его жизни, явившаяся косвенным источником тех неблагоприятных изменений, которые он ввел в свою психоаналитическую технику двадцать лет спустя, результатом чего стало его отстранение от Фрейда (хотя не Фрейда от него). Его требования полнейшей откровенности являлись безграничными. Между ним и Фрейдом не должно было оставаться никаких секретов и тайн. Естественно, он не мог открыто выразить нечто подобное, и поэтому с большей или меньшей надеждой ждал, когда Фрейд сделает первый шаг.

У Фрейда, однако, ничего подобного и в мыслях не было. Он просто очень радовался, когда во время отдыха мог дать своему уму передышку от всех утомительных проблем неврозов и глубоких психологических конфликтов, наслаждаясь моментом. Особенно в таком путешествии, как это, когда можно исследовать так много новых интересных и прекрасных достопримечательностей. Все, что ему требовалось, так это подходящий компаньон с вкусами, подобными его собственным.
После того как они вернулись домой, Ференци написал одно из своих длинных объяснительных писем, в котором выражал свой страх, что в результате его поведения Фрейд, возможно, больше не захочет с ним иметь ничего общего. Но Фрейд остался так же дружелюбен к нему, как и всегда, что показывает следующее письмо:

   Удивительно, насколько более ясно Вы можете выражать свои мысли в письме, чем в речи. Естественно, я очень много знал или даже большую часть того, о чем Вы пишете, и поэтому теперь мне приходится дать Вам лишь немного объяснений. Почему я не бранил Вас и, таким образом, не открыл путь к общему пониманию? Честно говоря, это была моя слабость. Я не являюсь психоаналитическим сверхчеловеком, которого Вы сконструировали в своем воображении, я также не преодолел контрперенос. Я могу обращаться с Вами подобным образом не более чем мог бы делать это с тремя моими сыновьями, так как слишком сильно их люблю, и мне было бы жаль так поступать с ними.
Вы не только заметили, но также поняли, что у меня больше нет какой-либо надобности полностью раскрывать свою личность, и правильно проследили эту черту вглубь до вызвавшей ее травматической причины. После случая с Флиссом, преодолением которого, как Вы недавно видели, я был занят, такая потребность была уничтожена. Часть гомосексуального катексиса была изъята и использована для увеличения моего собственного эго. Я имел успех там, где параноик терпит неудачу.
Кроме того, Вам следует знать, что я чувствовал себя не так хорошо и страдал от кишечных расстройств больше, чем мне хотелось бы признать. Я часто говорил себе, что любому, кто не является хозяином своего Конрада[120] не следует пускаться в путешествия. Именно в этом моменте должна была бы начаться наша откровенность, но Вы казались мне недостаточно стойким для того, чтобы не проявлять излишнюю озабоченность относительно моего состояния.
Что касается неприятности, которую Вы причинили мне, включая определенное пассивное сопротивление, то все это претерпит те же самые изменения, что и воспоминания о путешествиях в целом: они очищаются, все небольшие расстройства исчезают, а то, что было чудесного, остается для интеллектуального удовольствия.
То, что Вы предположили, будто у меня какие-то большие секреты, а также очень ими интересовались, было легко заметить, а также нетрудно понять, как детское желание. Так как я говорил Вам все, что касается научных вопросов, я скрывал очень немногое из своей внутренней жизни; случай с национальным даром[121], как мне кажется, явился достаточно нескромным. Мои сновидения в то время были заняты, как я намекал, целиком моей «историей» с Флиссом, что, вполне естественно, едва ли возбудило бы Вашу симпатию.
Так что когда Вы взглянете на эту историю более внимательно, то обнаружите, что у нас не так-то уж много поводов для разногласия, как Вам сперва показалось.
Мне более хотелось бы обратить Ваше внимание на настоящее…

Такие великодушие и такт, которые Фрейд постоянно проявлял по отношению к Ференци, и его огромная любовь к нему сохраняли эту ценную дружбу в течение долгого времени, пока, наконец, много лет спустя психическая целостность Ференци не начала разрушаться.
В 1911 году произошел болезненный разрыв с Адлером. Но продолжалась дружба с Юнгом, и установился еще более тесный контакт с Патнемом. Психоанализ приобретал как друзей, так и врагов в различных странах. Фрейд основал новый журнал «Imago», однако он очень немного написал в этом году.
С самим Фрейдом примерно в это же время случился любопытный эпизод, который вполне мог закончиться фатально. В течение месяца он страдал от постоянно возрастающего помутнения сознания с необычно сильными головными болями по вечерам. В конечном счете была обнаружена утечка газа между газовой трубой и резиновой отводной трубкой к лампе, так что каждый вечер в течение нескольких часов он дышал газом, поскольку дым от сигар мешал ему уловить запах. Через три дня после устранения утечки он чувствовал себя вполне хорошо.
В начале года Фрейд заявил, что оригинальность его работ, несомненно, утрачивается. Тем не менее всего за несколько месяцев до этого им был сделан один из самых оригинальных научных вкладов в психологию религии. Даже находясь на отдыхе, он вынужден был признать, что «целиком поглощен „Тотемом и табу…“».
Выдающимся событием этого года явился Веймарский конгресс, проходивший 21 и 22 сентября. На нем снова установилась дружеская атмосфера первого конгресса без какой-либо венской оппозиции. Фрейд заранее остановился у Юнга в его новом доме в Кюснахте, Патнем также заблаговременно приехал в Цюрих. Кроме него были американцы Т. Х. Эймс, А. Л. Брилл и Беатрис Хинкл. Всего присутствовали 55 человек, включая нескольких гостей.
Работы, зачитанные на конгрессе, были высокого ранга. Среди них несколько работ, ставших классическими для психоаналитической литературы, таких, как исследование Абрахама маниакально-депрессивного психоза, вклад Ференци в понимание гомосексуализма и работа Захса о взаимосвязи психоанализа и наук о духе. Отличная работа Ранка «Мотив обнаженности в поэзии и легендах» вызвала курьезный эпизод. В коротком отчете о конгрессе в одной местной газете мы прочитали, что «были зачитаны интересные работы по обнаженности и другим текущим темам». Именно этот случай отбил у нас охоту приглашать репортеров на последующие конгрессы.
Появление Патнема на конгрессе явно находилось в центре внимания. Европейцы знали о его благородной борьбе за идеи психоанализа в Америке и о том, сколь высоко ценил его Фрейд. Его поддержка до некоторой степени компенсировала Фрейду то, что его игнорировали в Вене. Его выдающаяся и скромная личность произвела на венцев глубокое впечатление. Он отвечал на это взаимностью. В ходе своих многочисленных бесед с Фрейдом он поздравил его с достойными последователями. Фрейд сухо ответил: «Они научились терпеть известную долю реальности». Патнем открыл конгресс своей работой «Значение философии для дальнейшего развития психоанализа» которая привела впоследствии к некоторой полемике в «Zentralblatt». Его энергичный призыв к введению философии — но только его собственной гегелевской ветви — в психоанализ не имел большого успеха. Большинство из нас не видело необходимости придерживаться какой-либо частной системы. Фрейд, конечно, очень вежливо вел себя в этом вопросе, но заметил мне впоследствии: «Философия Патнема напоминает мне декоративное украшение из хрусталя, все им восхищаются, но никто его не касается».
На следующий день Фрейд открыл собрание работой, которую он скромно назвал постскриптумом к описанию случая Шребера («Психоаналитические заметки об автобиографическом описании одного случая паранойи»). Эта работа имеет исторический интерес, поскольку он, впервые рассматривая вопрос зарождения мифотворческих тенденций человечества, упомянул о тотемизме и высказал мысль о том, что бессознательное содержит не только инфантильный материал, но также наследие примитивного человека.
Фрейд и Юнг все еще находились в наилучших отношениях. Я вспоминаю, как однажды кто-то осмелился сказать, что шутки Юнга довольно грубые, Фрейд в ответ на это резко возразил: «Это здоровая грубость».
Находясь в Веймаре, Захс и я воспользовались возможностью зайти к сестре и биографу Ницше, фрау Элизабет Фёрстер-Ницше. Захс рассказал ей о конгрессе и отметил сходство между некоторыми идеями Фрейда и ее знаменитого брата[122].
В своем деловом отчете конгрессу Юнг сообщил нам, что в Международном объединении состоят теперь 106 членов. Признаки развития психоанализа появились в этом году в четырех новых европейских странах. Приходили отчеты о психоаналитической деятельности во Франции, Швеции, Польше и Голландии.
В Америке происходило очень многое. Еще ранее Фрейд побудил меня начать работу американской ветви Международного объединения, поэтому я обсуждал этот вопрос с Бриллом и Патнемом. Последний согласился стать президентом, если я буду секретарем. В мои планы входило объединить в новое общество всех аналитиков Америки и чтобы все местные общества, сформированные позднее, становились ветвями основной ассоциации. Потребовалось, однако, более двадцати лет, прежде чем этот план был наконец принят, так как Брилл хотел, чтобы создаваемая им организация в Нью-Йорке сама по себе являлась прямой ветвью Международного объединения. Поскольку ему не нравилась мысль, что «его» общество каким-либо образом станет подчиняться «моему», мы вполне дружески согласились разделиться. 12 февраля 1911 года он основал в Нью-Йорке общество из двадцати членов, и оно сразу же легализовалось в законах штата. Он стал президентом, Б. Онуф — вице-президентом, Х. В. Фринк — секретарем. К. П. Оберндорф был последним из оставшихся в живых уставных членов этой организации, кто продолжил связь с психоанализом.
Затем я послал несколько циркулярных писем аналитикам, находящимся вне Нью-Йорка, и первое собрание Американской психоаналитической ассоциации состоялось в Балтиморе 9 мая 1911 года. На нем присутствовали восемь человек: Тригант Барроу, Дж. Т. Мак-Карди, Адольф Майер, Дж. А. Тэйнихилл из Балтимора, Ральф Хэмилл из Чикаго, Дж. Дж. Патнем из Бостона, Дж. А. Янг из Омахи и я, тогда живущий в Торонто. Таково было скромное начало столь могучей теперь организации! На нашей второй встрече в следующем году присутствовали уже 24 члена и большое количество ожидающих решения о приеме в общество. Оба общества были официально признаны Веймарским конгрессом в сентябре 1911 года.

Из Англии, как и раньше, поступало мало сведений. В начале этого года Фрейд был избран почетным членом Общества психических исследований[123]. В следующем году он послал туда очень краткую работу в журнал по медицинской психологии. Когда я объявил ему о своем намерении вернуться в Англию из Канады, он написал: «Вы уже, как мы видим, завоевали Америку в течение каких-то двух лет, но я никоим образом не уверен, как пойдут там дела, когда Вы будете далеко. Но я рад, что Вы возвращаетесь в Англию, так как ожидаю, что сделаете то же самое для своей родины, которая, между прочим, теперь гораздо лучше подготовлена к этому. Мне не менее трех раз пришлось отказать в предложениях о переводе „Толкования сновидений“ англичанам, ожидая скорого выхода перевода Брилла. Мне пришлось отвечать на письма из городов типа Брэдфорда, и один из врачей, Ослер[124], на самом деле прислал мне пациента, который все еще находится на попечении Федерна. Так что Ваша задача может оказаться менее трудной, чем кажется». Кроме того, «Мозг», знаменитый журнал по неврологии, посвятил особый номер теме истерии, в нем появилось мастерское эссе по фрейдовской концепции истерии Бернарда Харта, содержащее 281 ссылку на психоаналитическую литературу. Затем М. Д. Эдер читал свою работу перед неврологической секцией Британской медицинской ассоциации 28 июля 1911 года. Это был первый отчет по психоанализу, опубликованный в Англии. На чтении Эдера присутствовали восемь человек, но они покинули комнату, когда он перешел к сексуальной этиологии.
Весной 1911 года Фрейд решил в союзе с Ранком и Захсом организовать новый журнал, который будет посвящен немедицинскому применению психоанализа, — этот аспект работы особенно привлекал Фрейда. Причиной этого стало его глубокое увлечение изучением религии, и вскоре суждено было появиться его эссе по тотемизму. Он сказал мне, что новый журнал будет называться «Eros-Psyche». Это название, как я слышал позднее, было предложено Штекелем. Впоследствии оно было заменено предложенным Захсом названием «Imago», по одноименному известному роману Шпиттелера. Фрейд встретился с большими трудностями в поисках издателя. Наконец он убедил своего друга Геллера взяться за это дело, и оно имело полнейший успех. Первый номер журнала появился в январе 1912 года.
Расставание с Адлером произошло в 1911 году. К концу 1912 года Фрейд был вынужден расстаться также и со Штекелем. В этом же году начали охлаждаться личные отношения между Фрейдом и Юнгом, но предстояли еще два болезненных года, прежде чем произошел разрыв.
В те дни, когда приготовления к конгрессу являлись относительно простыми, их намеревались проводить ежегодно. Причиной того, что конгресса не было в 1912 году, стало намерение Юнга прочесть курс лекций в Нью-Йорке в конце лета, а проводить конгресс без президента казалось немыслимым. Это, кстати, говорит и о мере личного значения Юнга в то время.
Смит Эли Джелифф убедил иезуитский колледж Фордхамского университета пригласить Юнга прочитать курс из восьми лекций в сентябре. Я отверг аналогичное предложение, поскольку, на мой взгляд, это место являлось неподходящим для обсуждения психоанализа. Фрейд явно испытывал сомнения относительно уместности поездки Юнга в это время в Нью-Йорк. На деле эта поездка оказалась поворотным пунктом в отношениях между Фрейдом и Юнгом.
Фрейд считал 1912 год одним из своих самых продуктивных из-за того, что он работал над своим великим произведением «Тотем и табу». «Imago» начал свою деятельность в январе, и к концу этого года Фрейд основал еще одно периодическое издание — «Zeitschrift». В целом это был беспокойный и несчастливый год. Кроме того, ему очень нездоровилось. Возможно, все эти события скрытым образом взаимосвязаны.
Посылая Абрахаму новогоднее поздравление, Фрейд писал: «У меня нет каких-либо больших ожиданий. Впереди тяжелые времена. Только следующее поколение пожнет награду признания. Но у нас была несравненная радость первого постижения».
В начале этого года он узнал от Юнга, что в цюрихских газетах поднялась большая шумиха, психоанализ подвергся злым нападкам. Священника Пфистера вызвали для отчета перед вышестоящими начальниками, и казалось, что его могут отлучить от церкви. К счастью, этого не случилось. Риклин сказал Фрейду, что эта кампания катастрофически повлияла на их частную практику, даже на практику Юнга, и умолял его прислать им несколько пациентов. Фрейд всегда считал, что брань в газетах явилась одной из причин тех изменений в отношениях, которые в скором времени возникли среди его швейцарских приверженцев. Швейцарцам всегда было трудно выделяться на фоне своих соотечественников.
Когда Фрейд возвратился из поездки в Рим летом 1912 года, его ожидало много работы. Список его пациентов был очень длинным. Аудитория на лекциях возросла до 50–60 человек. Осложнения со Штекелем достигли своего пика в ноябре.
Уныние Фрейда в это время по поводу отношений со Штекелем и Юнгом не означало, что он всегда пребывал в дурном расположении духа. Так, в октябре он писал: «Я нахожусь в превосходном настроении и завидую тому, что Вы увидите, но особенно тому, что ожидает Вас в Риме». Пару недель спустя он восторженно приветствовал «Статьи по психоанализу» — первую книгу по психоанализу на английском. То, что я посвятил эту книгу ему, было абсолютно естественно. Однако он не только послал мне телеграмму со словами благодарности, но также написал (на английском) следующее: «Меня так глубоко тронуло Ваше последнее письмо, в котором сообщалось о посвящении мне книги, что я решил не дожидаться выхода ее в свет, а ответить Вам письмом с выражением гордости и дружбы». В это время в его жизни было немного светлых моментов, и, несомненно, потеря его бывших коллег тем сильнее заставила его ценить контакт с оставшимися.
В 1912 году Фрейд опубликовал несколько небольших работ, но две основные темы занимали его более всего: изложение техники психоанализа и психология религии. Я улавливаю связь между этими явно в корне отличающимися темами. Обе они имели отношение к возрастающему разладу со швейцарской школой. Фрейд считал, что многое в этом разладе, а также в разладе с Адлером и Штекелем произошло из-за несовершенного знания техники психоанализа и что поэтому на нем лежит обязанность продемонстрировать эту технику более полно, чем он когда-либо ранее делал. Оживление его интереса к религии было в значительной степени связано с обширным экскурсом Юнга в мифологию и мистицизм. Из своих исследований они вывели противоположные заключения: Фрейд более чем когда-либо ранее уверился в правоте своих взглядов на значение импульсов инцеста и эдипова комплекса, тогда как Юнг все более и более склонялся к тому, чтобы рассматривать эти явления не в их буквальном смысле, которым они на первый взгляд обладали, а как символизирующие более эзотерические наклонности в разуме.
Основным событием в жизни Фрейда в течение 1913 года стал его окончательный разрыв с Юнгом, который произошел на Мюнхенском конгрессе в сентябре. Больше два эти человека никогда не встретились, хотя некоторые формальные отношения между ними продолжались до начала следующего года. В целом этот год оказался очень тревожным, и Фрейд мягко сказал об этом, когда писал мне в октябре: «Я с трудом могу вспомнить время, в котором было бы столь же много мелочных раздоров и неприятностей, как в этом году. Это как ливень в плохую погоду, приходится ожидать, кто окажется крепче, мы или злые гении этого времени». В этом же месяце он писал о себе Пфистеру как о «жизнерадостном пессимисте».
В середине января мы узнали, что в Бостоне разразился скандал. Полиция этого города, несомненно с чьего-то подстрекательства, угрожала преследованием Мортону Принсу в судебном порядке за те «непристойности», которые он публикует в своем «Журнале девиантной психологии». Так что его пристрастие к психоанализу обошлось ему дорого, и можно в некоторой степени оправдать его опасения, которые Фрейд неправильно приписывал его «пуританской щепетильности». Но Принс, который незадолго до этого был мэром Бостона, знал, как выдержать такой шторм без того, чтобы появиться в суде. 14 января произошло еще одно волнующее событие в семье Фрейда — бракосочетание второй его дочери, Софии, с Максом Хальберштадтом из Гамбурга, который был столь же желанным зятем для родителей, как и муж первой дочери.
Первую половину этого года Фрейд оказался целиком занят работой над книгой «Тотем и табу». Эта важная работа была написана в один из тех годов, с которыми Фрейд связывал высшие периоды своей творческой деятельности, и он сам одно время считал ее лучшей из всего, что он когда-либо написал.
В течение предшествующих двух лет Юнг глубоко изучал мифологию и сравнительную религию, и они с Фрейдом часто беседовали об этом. Фрейд начинал выражать сожаление по поводу направления исследований Юнга. Юнг делал довольно сомнительные выводы из этой отдаленной области и переносил их на клинические явления, в то время как метод Фрейда заключался в том, чтобы убедиться, насколько далеко предполагаемые заключения, выводимые из его непосредственного аналитического опыта, могут пролить свет на более отдаленные проблемы ранней истории человечества. Что касается описанного ранее случая «маленького Ганса» с его боязнью лошадей, то Фрейд осознавал важность животных в бессознательном и то тотемистическое равенство, которое существовало между ними и мыслью об отце. Абрахам и Ференци также сообщали о подобных случаях, даже когда невротический тотем являлся неодушевленным предметом, таким, как дерево. Затем в 1910 году появился четырехтомный труд Фрэзера «Тотемизм и экзогамия», который дал Фрейду много пищи для размышлений.
Возвратившись в Вену с Веймарского конгресса в сентябре 1911 года, Фрейд сразу же с головой ушел в тот обширный материал, которым ему предстояло в совершенстве овладеть, прежде чем он мог изложить свои мысли относительно сходств между примитивными верованиями и обычаями и бессознательными фантазиями его невротических пациентов. У него явно начинался один из его великих продуктивных периодов.
Несколько недель спустя он облегчил свою душу следующими словами: «Работа над „Тотемом“ — противное занятие. Я читаю толстые книги, которые меня в действительности не интересуют, так как я уже знаю результаты, мой инстинкт говорит мне это. Но этим результатам приходится расползаться по всему материалу на эту тему. В этом процессе мое понимание затемняется, встречаются многие вещи, которые не годятся, и, несмотря на это, их нельзя форсировать. Каждый вечер у меня не хватает времени, и так далее. При всем этом у меня такое чувство, как если бы я намеревался начать всего лишь небольшую любовную связь, а затем обнаружил, что в свое время мне придется жениться вновь».
Следующие два месяца дают нам сведения, представляющие особый интерес для историка, изучающего настроения и личность Фрейда. Все шло гладко во время самого написания книги. «Я пишу в настоящее время „Тотем“ с таким чувством, что это моя самая ценная, самая лучшая, возможно, моя последняя хорошая работа. Внутренняя уверенность говорит мне, что я прав. К сожалению, у меня очень мало времени для этой работы, так что мне постоянно приходится снова и снова заставлять себя работать, а это портит стиль». Несколько дней спустя: «Я работаю над последней частью „Тотема“, который появляется в должный момент, чтобы бездонно углубить разрыв[125]…Я никогда не писал чего-либо с таким большим убеждением со времени написания книги „Толкование сновидений“, поэтому я могу предсказать судьбу этого эссе». Как оказалось, прием этой книги не очень отличался от приема книги «Толкование сновидений». Он сказал Абрахаму, что это эссе появится до Мюнхенского конгресса и «послужит резкому разделению между нами и всей арийской религиозностью. Ибо таким будет результат этой работы». В этот же самый день, 13 мая 1913 года, после окончания работы, он написал также Ференци: «Со времени написания „Толкования сновидений“ я не работал над чем-либо с такой уверенностью и подъемом. Прием этой книги будет таким же: шторм негодования, за исключением немногих близких людей. В нашем споре с Цюрихом эта работа появляется вовремя для того, чтобы разделить нас, как это делает кислота с солью».

Однако две недели спустя тон у него абсолютно меняется. Как это часто случается после великого достижения, подъем уступил место сомнению и опасению. При этом изменении смягчилось также драчливое настроение Фрейда: «Юнг просто сумасшедший; но я в действительности не хочу раскола; я предпочел бы оставить этот вопрос на его усмотрение. Возможно, „Тотем“ ускорит этот разрыв против моей воли».
Мы с Ференци вместе читали пробные оттиски книги в Будапеште и написали Фрейду письмо, в котором дали высокую оценку этой работе. Мы предположили, что в своем воображении он пережил все события, описанные им в книге, и что его подъем представлял собой возбуждение, возникающее при убийстве и поедании отца, а его сомнения являлись лишь реакцией на это переживание. Когда я увидел его несколько дней спустя во время посещения Вены и спросил, почему человек, написавший «Толкование сновидений», испытывает теперь такие сомнения, он мудро ответил: «Тогда я описывал желание убийства собственного отца, а теперь я описывал действительное убийство; в конце концов, это большой шаг — перейти от желания к делу».
Первая часть книги «Тотем и табу», «Страх инцеста», описывает чрезвычайно разветвленные меры предосторожности, которые применяют примитивные племена для того, чтобы избежать малейшей возможности инцеста или даже какого-либо действия, которое может отдаленно походить на инцест. Явно видно, что они намного более чувствительны к этому вопросу, чем цивилизованные люди, и нарушение табу часто наказывается немедленной смертью. Фрейд сделал из этого вывод, что соответствующее искушение должно быть у них сильнее, так что они не могут полагаться, как это делаем мы, на глубоко организованные вытеснения. В этом отношении их можно сравнить с невротиками, создающими сложные фобии и другие симптомы, которые служат той же цели, что и примитивные табу.
Вторая часть этой книги, «Табу и амбивалентность чувств», значительно больше первой. Фрейд рассматривает здесь обширную область табу и их почти бесконечное разнообразие. Для верующего табу не требует какой-либо причины или объяснения, кроме него самого. Табу является автономным, и фатальные последствия нарушения табу также спонтанны. Аналогом табу в наше время является совесть, которую Фрейд определил как наиболее известную часть себя.
Человек или вещь, которые являются табу, наделяются громадными возможностями как хорошего, так и плохого действия. Любой, кто коснется табу, даже случайно, приобретает признаки запретного: например, человек, съевший кусочек пищи, выброшенный правителем, даже если он не знал, от кого он ему достался. Месяцы сложных процедур, в основном состоящие из различных лишений, могут, однако, очистить этого человека. Основным запрещением в табу является контакт, и Фрейд сравнивает это с delire de toucher[126] больных навязчивостью, которые сходным образом страшатся, что за этим последует какое-то страшное несчастье.
Фрейд провел тесную параллель между тем, что может быть названо симптоматологией примитивных табу, и симптоматологией больных навязчивостью. В обоих случаях наблюдается: 1) полное отсутствие сознательной мотивированности; 2) императивность, возникающая вследствие внутреннего принуждения; 3) способность к смещению и опасность заражения других людей; 4) обращение к церемониалу, предназначенному для уничтожения ужасного бедствия. Так как последний состоит из лишений, Фрейд сделал вывод, что сами табу первоначально означали отказ от чего-то, к чему испытывался искус, но что по какой-то важной причине стало запретным. Когда человек нарушает табу, он сам становится табу, иначе он возбудит запретные желания в своих ближних. Однако Фрейд указал на важное отличие между теми бессознательными импульсами, которые вытеснены в этих двух направлениях: при неврозах эти бессознательные импульсы являются типично сексуальными по природе; что касается примитивных табу, то здесь бессознательные импульсы имеют отношение к различным антисоциальным импульсам, в основном к агрессии и убийству. «Неврозы, с одной стороны, показывают резкое и глубокое сходство с великими социальными произведениями искусства, религии и философии, а с другой стороны, они производят впечатление искажения последних. С некоторой смелостью можно утверждать, что истерия представляет собой карикатуру на произведение искусства, невроз навязчивости — карикатуру на религию, паранойяльный бред — карикатурное искажение философской системы».
Третья часть — «Анимизм, магия и всемогущество мыслей». Фрэзер описал процесс магии, говоря, что при ней «люди ошибаются, принимая ряд своих идей за ряд явлений природы, и воображают, что власть, которая у них имеется или, как им кажется, у них имеется над своими мыслями, позволяет им чувствовать и проявлять соответствующую власть над вещами». Фрейд, однако, хотел проникнуть глубже такого статического описания, принадлежавшего ассоциативной психологии XIX столетия, и узнать кое-что о действующих здесь динамических факторах. Основу магии он видел в преувеличенной вере человека во всемогущество своих мыслей или, более точно, своих желаний, и установил связь между таким примитивным отношением и верой во «всемогущество мыслей», которую можно обнаружить как в душевной жизни маленьких детей, так и в невротических фантазиях.
Четвертая часть, которая называется «Инфантильное возвращение тотема», намного важнее всех остальных. К ней вели все предыдущие части книги.
По всей вероятности, тотемами были первоначально животные, хотя позднее такая функция могла быть перенесена также на растения. Тому клану, который полагал свое происхождение от какого-либо вида животного по женской линии наследования, строго запрещалось убивать это животное. О нем надо было заботиться, а оно, в свою очередь, будет защищать клан. Мак-Клеллан, который первый описал такую примитивную религию в 1865 году, считал, что она была связана с экзогамией, практикой, которая запрещала любое половое общение между членами одного и того же клана, то есть для тех, кто делил один и тот же тотем и тотемистическое имя.
Затем Фрейд обсуждал многочисленные объяснения тотемизма, предложенные ранее, большинство из которых были явно усложненными. Его преимуществом было то, что он был знаком с отношением маленьких детей к животным, с их способностью отождествления себя с этими животными и с той быстротой, с которой они выбирали какой-то определенный вид животных, чтобы потом чрезмерно их бояться. Психоанализ постоянно обнаруживал, что животное, которого боялся ребенок, являлось бессознательным символом отца, которого ребенок одновременно любил и ненавидел. Тотемистический «прародитель» кланов примитивных людей должен был иметь то же значение, и с этой точки зрения различные черты табу, такие, как амбивалентность чувств и т. д., легко понимаются.
Что касается экзогамии, которая является не чем иным, как сложной страховкой против возможности инцеста, Фрэзер привел крайне веские причины для предположения о том, что у первобытных людей инцест вызывал особенно сильное искушение, намного более сильное, чем у цивилизованных людей. Конечно, он ничего не знал о важном значении инцеста для маленьких детей. Поэтому Фрейду было нетрудно понять связь между тотемизмом и экзогамией. Они просто представляли собой две половины знакомого эдипова комплекса, любовь к матери и желание смерти сопернику-отцу.
Затем следует тонкий вопрос об историческом начале этих великих первобытных установлений, из которых, по-видимому, произошли все позднейшие религии путем переработки и изменения. Здесь Фрейду помогла гипотеза Дарвина о том, что на ранней стадии развития человечество, должно быть, походило на высших обезьян, живя небольшими ордами, состоящими из одного могучего мужчины и нескольких женщин. Аткинсон понял, что подобное состояние вещей неминуемо приводит, как это бывает среди столь многих крупных животных, к тому, что владеющий женщинами мужчина будет запрещать инцест среди своих более молодых соперников. Собственно вкладом Фрейда в этот момент явилось его предположение, что подрастающие сыновья периодически соединялись, убивали и съедали своего отца. Это поднимает вопрос о судьбе «братского клана», который остается после убийства отца. Фрейд постулировал амбивалентные чувства по отношению к мертвому отцу, вызываемые также теми проблемами, которые возникают в результате ссор и соперничества между братьями. А это приводит к раскаянию и позднему послушанию воле отца в вопросе доступа к его женщинам, то есть к барьеру против инцеста.
В этом месте Фрейд опирался на работы Робертсона Смита о жертве и тотемистических пиршествах, в которых тотем церемониально убивается и съедается, таким образом повторяя первоначальное действие. Вслед за этим сначала следует оплакивание, а затем торжествующая радость и дикие оргии. Таким образом поддерживается общность клана как среди его членов, так и с их предком, чьи свойства они только что в себя впитали.
Тысячи лет спустя тотем становится богом, и начинается сложная история различных религий. Фрейд не проводил эту тему далее в этом направлении, но предложил несколько интересных размышлений относительно древнейшей формы греческой трагедии, где герой, несмотря на предостережения хора, следует по запретной тропе и встречает заслуженное возмездие. Фрейд предположил, что это является инверсией — которую он назвал лицемерной — первоначального смысла, где братья, представленные здесь хором, были согрешившими, а герой просто являлся их жертвой.
В конце этой части есть выдающееся высказывание Фрейда о том, что «в эдиповом комплексе совпадает начало религии, морали, социальной жизни и искусства». Затем, наконец, он обсуждает вопрос о том, не может ли постулированное им социальное развитие также объясняться реакциями вины из-за одних только враждебных желаний, которые, как известно, обычно имеют место в индивидуальном развитии. Он сам дорогой ценой усвоил этот урок на личном опыте много лет тому назад. С другой стороны, есть также веские причины считать, что у младенца, до развития сдерживающих сил и чувства реальности, желание равнозначно действию; нет никакой промежуточной паузы для обдумывания. Фрейд считал, что, вероятно, то же самое должно быть справедливо и для первобытного человека, которого мало что сдерживало. Итак, он заключил: «Вначале было дело».

 Фрейд оказался прав в своем предсказании, что эту книгу плохо примут. Вне аналитических кругов ее встретили с полнейшим неверием, как еще одну личную фантазию Фрейда.
В первую неделю августа между Жане и мной на Международном медицинском конгрессе возникла словесная полемика, которая положила конец его притязаниям на приоритет в основании психоанализа, который затем якобы был испорчен Фрейдом. А вот как на это откликнулся Фрейд:

   Мариенбад
10 августа 1913 года
Мой дорогой Джонс,
Яне могу передать, как глубоко я Вам благодарен за отчет о конгрессе и за Вашу победу над Жане в глазах Ваших соотечественников. Интерес к психоанализу и к Вам лично в Англии идентичен, и теперь, я надеюсь, Вы станете «schmieden das Eisen solange er warm ist»[127].
Мы хотим «честной игры», и, вероятно, она может пойти в Англии лучше, чем где-либо еще.
Брилл не приедет. Он пишет, что его присутствие в этом году нужно его семье, жене и дочери. Он получил назначение на должность заведующего психиатрической клиникой в Колумбийском университете, так что, наконец, он обосновался и стал независимым.
Я переезжаю из Мариенбада в Сан-Мартино-ди-Кастроцца, отель «Альпы». Здесь мы провели скверное время, было слишком холодно и сыро. Я едва могу писать из-за ревматизма в правой руке. Возможно, нам предстоит теперь еще больший мороз в горах.
Продолжайте посылать мне свои хорошие новости в течение этих четырех недель. Вы заставляете меня ощущать себя сильным и полным надежд.
Искренне Ваш Фрейд.

Сан-Мартино-ди-Кастроцца, куда Фрейд добрался 1 августа, расположен в самом сердце Доломитовых Альп. Ференци присоединился к семье Фрейда 15 августа, Абрахам также провел там несколько дней и поехал вместе с Фрейдом на Мюнхенский конгресс.
Этим летом мы с Ференци много говорили с Фрейдом на тему о том, как лучше справиться с ситуацией, которую создал Юнг, отказавшись от фундаментальных принципов психоанализа. Между Юнгом и Фрейдом больше не существовало каких-либо дружеских чувств с обеих сторон, но этот вопрос являлся намного более важным, чем личные взаимоотношения. Фрейд все время придерживался оптимистического взгляда относительно возможности сохранения, по крайней мере, формального сотрудничества, и как он, так и Юнг хотели избежать чего-либо, что могло быть названо ссорой. Так мы приближались к конгрессу, который должен был начаться 7 сентября, в таком настроении и с надеждой, что на нем не произойдет открытого разрыва.
Фрейд очень не хотел зачитывать одну из своих работ на конгрессе, и потребовалась убедительность Абрахама, чтобы побудить его это сделать. Этой работой была статья «Предрасположенность к неврозу навязчивых состояний», в которой шла речь о садистско-анальной организации как очередной прегенитальной фазе в развитии либидо.
Моя работа была единственной, которая непосредственно критиковала последние взгляды Юнга, поэтому я заранее представил ее на рассмотрение Фрейду. Делая это, я писал: «Я не удовлетворен теми частями этой работы, которые непосредственно относятся к Юнгу. Когда я скажу, что не могу понять, почему он продолжает анализировать фантазии, которые являются чисто вторичными по своей природе и не причинными, он легко может возразить: потому что либидо и энергия, необходимые для выполнения этой задачи, осели в данном месте, и их необходимо освободить посредством анализа. Это нелегко опровергнуть, не переступив терапевтические границы и не затрагивая других частей его теории». Вот его ответ.

   29 августа 1913 г.
Мой дорогой Джонс,
Ваша работа превосходна, беспощадно ясная, умная и справедливая. Я чувствую некоторое сопротивление тому, чтобы писать Вам на английском после прочтения Вашего немецкого. Вам также следует выучить готические буквы.
Вы правы, говоря, что есть некоторые недостатки в Ваших замечаниях по одному важному пункту, направленных против Юнга. Вы можете добавить, что здесь есть особая заинтересованность в воздержании отрешений в случаях неврозов навязчивости, где пациент надеется восстановить свою деятельность с помощью указаний, даваемых извне, которую до этого он выполнял посредством указаний, идущих изнутри. Что касается важности бессознательных фантазий, я не вижу какой-либо причины, почему мы должны подчиняться произвольному суждению Юнга вместо необходимого суждения самого пациента. Если последний ценит эти психические выработки как свои самые дорогие секреты (плоды его дневных грез), нам приходится признавать такую его позицию, и мы должны придавать им крайне важную роль в лечении. Оставьте в стороне вопрос, является ли их важность этиологической: это не имеет к данному вопросу непосредственного отношения и является скорее вопросом прагматическим.
Ваши замечания о высокой оценке психоанализа, которым наслаждаются, глядя на него издалека, в Англии, заставили меня смеяться от всего сердца; Вы абсолютно правы[128].
Через несколько дней я буду иметь удовольствие разговаривать с Вами на более обширные темы.
Я получил хорошую работу по психоанализу от некоего Бекера из Милуоки. Самые первые работы вновь прибывающих всегда кажутся очень хорошими, теперь подождем и посмотрим, что сможет написать этот человек пару лет спустя.
До свидания, Ваш Фрейд

На конгрессе присутствовали 87 человек. Научный уровень являлся посредственным, хотя были прочитаны две интересные работы Абрахама и Ференци. Одна из работ швейцарцев, содержащая много статистики, оказалась настолько скучной, что Фрейд заметил мне: «Психоанализ подвергался всевозможной критике, но сейчас впервые его можно назвать скучным». Юнг проводил собрания таким образом, что чувствовалась необходимость выразить некоторый протест против этого. Когда кандидатура Юнга была выдвинута для переизбрания в президенты, Абрахам предложил тем, кто против этого, воздержаться от голосования. Таким образом, его выбрали во второй раз 52 голосами против 22. Он подошел ко мне позже, заметив, что я был несогласен с его избранием, и с сердитым видом сказал: «Я думал, что ты христианин» (то есть нееврей). Это прозвучало как не относящееся к делу замечание, но, по-видимому, оно имело некоторый смысл.
Фрейд до некоторой степени тревожился, какую позицию займет Патнем относительно его разногласий с Юнгом. Я отослал Фрейду длинное письмо, которое только что получил от Патнема, и вот его комментарий.

   Письмо Патнема оказалось очень веселым. Все же я опасаюсь, что если он отдаляется от Юнга по причине его мистицизма и отрицания инцеста, он, с другой стороны, отдалится от нас по причине защиты нами сексуальной свободы. Его поставленный по зрелом размышлении, написанный карандашом вопрос наводит на эти мысли. Хотел бы я знать, как Вы на него ответите. Я надеюсь, Вы не станете отрицать, что наши симпатии находятся на стороне индивидуальной свободы, а также что мы не видим ничего хорошего в американском целомудрии. Но Вы можете напомнить ему, что совет не играет никакой видной роли в нашем способе лечения и что мы рады позволить каждому человеку самому решать деликатные вопросы своей совести и своей личной ответственности.

Хорошо известно, что Патнем оставался лояльным и убежденным приверженцем идей Фрейда до конца своей жизни, так что опасения Фрейда оказались излишними.
В это время были основаны и приняты как общества-филиалы Международного объединения еще две группы. Первая — в Будапеште 19 мая 1913 года со следующими официальными должностями: Ференци — президент; Холлбс — вице-президент; Радо — секретарь; Леви — казначей. Я присутствовал на втором собрании этого общества, когда Ференци сообщил мне в своей обычной остроумной манере, что остающийся член общества, Игнотус, выполняет функцию публики.
Второе общество было основано в Лондоне 30 октября 1913 года. Я стал президентом, Дуглас Брайен — вице-президентом, М. Д. Эдер — секретарем. Всего было девять членов, из которых, однако, лишь четверо когда-либо практиковали психоанализ, — Брайен, Эдер, Форсайт и я. Бернардт Харт присоединился к нам неделей позже, но Уильям Макдугал и Хэвлок Эллис отказались вступить в наше общество.
Непосредственно после окончания конгресса Фрейд поехал в Рим в сопровождении свояченицы, Минны Бернайс. Он провел там «роскошные дни», с 10 по 27 сентября, посещая свои прежние любимые места и открывая новые, особенно «роскошную Tombe Latine, которую я до сей поры пропускал». Как всегда, он немедленно снова обрел хорошее настроение и восстановил здоровье. Так как Минна не выдерживала продолжительных экскурсий, Фрейд мог больше времени отдавать своей работе и многое завершить. Кроме правки длинного эссе «Наука», он написал введение к книге «Тотем и табу», переписал и расширил работу, которую прочел в Мюнхене, и, самое главное, подготовил законченный черновик большой работы «Нарциссизм» Находясь в Риме, он получил письмо от Мёдера, который уверял Фрейда в своем глубоком почитании, но добавлял, намекая на свои изменившиеся взгляды: «Я нахожусь здесь подобно Лютеру; я не могу поступить иначе»[129]. Фрейд сухо заметил: «Это подходящее замечание для того, кто идет на риск, но оно едва ли подходит для того, кто отстраняется от риска».
Во время рождественских праздников Фрейд навестил свою дочь Софию в Гамбурге. Он оставил Вену вечером 24 декабря, а возвратился утром 29-го. На пути туда он прервал свою поездку на несколько часов, остановившись в Берлине, чтобы навестить Абрахама, Эйтингона и свою сестру Марию. В это время проводилось много консультаций, как в личных беседах, так и по переписке, между членами комитета по поводу создавшегося положения со Швейцарией, и Фрейд был целиком занят своей полемической работой «Обистории психоаналитического движения» которую он как раз составлял в это время.
Расхождение во взглядах с Юнгом завершилось в 1914 году отказом последнего от редактирования «Jahrbuch» от поста президента Международного объединения и, наконец, от своего членства в этой организации. Мы все согласились, что Абрахам будет временно исполнять обязанности президента и подготовит проведение следующего конгресса. Вначале намеревались провести этот конгресс в Дрездене 4 сентября, позднее эта дата была изменена на 20 сентября, но к этому времени на большей части Европы шла война. Практически все швейцарцы присоединились к Юнгу, и Абрахам сомневался даже относительно благих намерений Пфистера. Фрейд мог лишь сказать: «Это послужит мне предостережением против несогласия с Вашим суждением о людях»[130]. Но в данном случае ошибся Абрахам, ибо Пфистер остался преданным сторонником Фрейда.

В начале этого года дочь Фрейда, живущая в Гамбурге, подарила ему первого внука, первого из шести, которых Фрейду предстояло иметь. Этот внук теперь психоаналитик.
В феврале этого года Фрейд был удивлен полученным из Голландии официальным выступлением ректора по случаю 39-й годовщины основания Лейденского университета. Это выступление касалось теории сновидений Фрейда, в поддержку которой выступал автор, профессор психиатрии Г.Елгерсма. «После 14 лет со времени написания это первое признание университетом моей работы о сновидениях». Затем последовало вежливое письмо, приглашающее Фрейда читать в эту осень лекции в данном университете. Фрейд был взволнован и писал: «Подумать только. Должностной психиатр, ректор университета, проглатывает психоанализ с рогами и копытами. Какие сюрпризы нам еще преподнесут!»
В мае дела шли не столь хорошо. Желудок так сильно мучил его, что Фрейду пришлось пройти специальное обследование, чтобы исключить подозрение на рак. Эта проверка была выполнена врачом Вальтером Цвейгом, доцентом по кишечным расстройствам. Фрейд заметил: «Он так сердечно поздравлял меня, что я сделал вывод, что он несомненно ожидал обнаружить рак…»
В этот же месяц пришли печальные новости из Америки. Стэнли Холл объявил о своей приверженности Адлеру. Фрейд писал: «Из-за личных причин я воспринял этот случай тяжелее, чем другие подобные». Ведь именно Стэнли Холл с таким энтузиазмом отнесся к деятельности Фрейда всего лишь пять лет тому назад и так много сделал для того, чтобы о работе Фрейда стало известно миру. Фрейд был явно огорчен и в том же письме добавил: «Я очень нуждаюсь в нескольких часах беседы с Вами». Однако примерно шесть лет спустя Стэнли Холл очень высоко отозвался о работе Фрейда и назвал его самым оригинальным и творческим умом в психологии нашего поколения: «Его взгляды, — писал он, — привлекли внимание и вдохновили выдающуюся группу исследователей не только в психиатрии, но также во многих других областях, которые в целом дали мировой культуре больше новых и содержательных суждений, чем полученные из любого другого источника внутри обширной сферы гуманитарных знаний».