психоаналитик

Статья. Эрик Порж Следы китайского языка в учении Лакана

Доклад, представленный на «Международном симпозиуме» по психоанализу в Чэнду (Китай) с 15 по 18 апреля 2002 года под руководством профессора Хуо Датуна.

Лакан никогда не был в Китае, хотя в 70-е годы он обсуждал это с Филиппом Соллерсом. Несмотря на это, он обладал определенными знаниями китайского языка и знаниями о китайской культуре, которые вдохновляли его на исследования и предоставляли его разработкам реальную поддержку.

Во время войны он начал изучать китайский язык с профессором Полем Демиевилем [1], известным синологом. В 1970-х он возобновил изучение этого языка с Франсуа Ченом, – художником, романистом и автором многочисленных работ по китайской живописи и поэзии, – который также опубликовал свидетельство о своей работе с Лаканом. В нем воспроизведен переписанный Лаканом и сопровождаемый комментариями [2] текст Мен-цзы на китайском языке.

На многих семинарах Лакану случалось писать на доске слова или фразы на китайском языке. К сожалению, они часто не были записаны слушателями, вследствие чего их невозможно найти в опубликованных версиях семинаров. К ним относятся: «Психозы» (стр. 273, 336), «L’identification» (6.12.1961; 24.1.1962), «Важнейшие проблемы психоанализа» (3.3.1965), «Un discours qui ne serait pas du semblant» (10.2.1971 ; 17.2.1971 ; 10.3.1971), «Ou pire» (9.2.1972, та же встреча, на которой он вводит борромеев узел), «Le sinthome»… Эта небрежность в составлении семинаров Лакана способствует искажению смысла и затемняет значение его отношений с китайским языком. Чтобы оценить это, следует также учитывать удовольствие Лакана от чтения без утилитарной цели — «забаву» от расшифровки иероглифов, чувствительность к их красоте, а также его признание китайской философии перемен.

Основные труды, на которые Лакан ссылается в своих семинарах, являются классикой китайской философии: «Четверокнижие», в особенности «Мэн-Цзы»; «Ши цзин» или «Книга песен»; «Дао де цзин» («Книга пути и его добродетели») «Лао-Цзы»; «И цзин» ( «Книга перемен»). Он также цитирует каноническую книгу о живописи «Беседы о живописи монаха Горькая Тыква», приводит различные виды искусства, творения китайской цивилизации. Например, искусство гончарного дела и керамики, китайскую астрономию, сексуальные обычаи [les mœurs sexuelles] — все они фигурировали в научных трудах о Китае. Отметим особенный интерес к китайской опере (семинары «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа» (8.6.1955), «Четыре основные понятия психоанализа» (11.3.1964)), в которой приостановленный жест приобретает значение (как скандирование в логическом времени), и где актеры, скользящие по сцене, кажется, пересекают разные пространства [4].

Основной интерес Лакана к китайскому языку, — и это объясняет почему он изучал его на протяжении всего своего учения, — связан с тем вкладом, который тот вносит в его теорию означающего. Поэтому китаец больше, чем кто-либо другой, должен чувствовать себя как дома в тексте Лакана.

10.2.1971 Лакан заходит так далеко и говорит о том, что китайский язык помог ему обобщить функцию означающего. По его словам, иероглифы идентичны означающему (24.1.1962), каждый иероглиф [caractère] — это фонема ( «D’un Autre à l’autre», (14.5.1969)) [5], моносиллабизм [6], различающий смысл. Иероглифы являются элементарными формами означающей артикуляции. В этом смысле в китайском языке есть нечто образцовое и наиболее чистое («D’un Autre à l’autre», (14.5.1969). Почему? Потому что само слово-фонема [le mot-phonème] [то есть моноссилабизм, прим. пер.] — это своего рода сгущение двусмысленности. Различие смысла не зависит от фонем в слове, как например во французском языке: «colon» [поселенец] отличается от «coton» [хлопок], поскольку «l» отличается от «t». В китайском фонема создает слово – как если бы нужно было различить «со» и «со». Здесь нет двойной артикуляции (уровня слов, которые создают смысл [des mots qui font sens], и уровня фонемы). Именно для различения одних и тех же фонем китаец прибегает к различным тонам (4 +1). Китайский язык гораздо более двусмысленный, поэтому интерпретация термина в куда большей степени зависит от его произношения с правильным тоном и от его места в предложении.

Китайское письмо является образцом означающего потому, что оно обладает показательной двусмысленностью, присущей означающему, но также и благодаря его комбинаторной природе – как в предложении, так и в его композиции. В алфавитном языке, таком как французский, можно определить три фактора двусмысленности для слов, которые уже определены как таковые. 1. Некоторые слова имеют различное значение, но одно и то же произношение: «laid», «les», «lai», «lait». Здесь орфография различает смысл. 2. Некоторые слова имеют одинаковое написание, но различное значение и произношение – омографы[7]. 3. Довольно редко встречаются слова с одинаковым произношением и орфографией, но разными значениями, например, «conjurer» – может означать «привлечь удачу» (écarter le mauvais sort) и подготовку заговора, как в «conjurer la perte de quelqu’un». Таким образом, иногда требуется соединение звука (произношение), смысла и орфографии (одна буква в слове), чтобы устранить двусмысленность, если она есть.

Это соединение также необходимо для слов, находящихся в предложении, поскольку различные связи между словами могут варьировать смысл: «sacerdoce» [священнодействие], «ça sert d’os» [это выступает в роли кости]. Возможности двусмысленности увеличиваются, когда в каком-либо предложении мы рассматриваем другие сегментации между звуками, отличные от тех, что уже закреплены в этом предложении за словами[8], именно этот случай преобладает во французском языке. В китайском языке вариации этих сочетаний встречаются для каждого слова, поскольку каждое слово сводится к слогу, играет в предложении роль, эквивалентную роли буквы в слове.

Существует множество факторов, способствующих двусмысленности китайских иероглифов, поэтому при разговоре иногда необходимо нарисовать на ладони черты того или иного иероглифа. Фактор, который больше всего привлекает Лакана, – это многозначность иероглифа с одинаковым произношением (независимо от региональных акцентов). В семинаре «Un discours qui ne serait pas du semblant» он берет слово «wei» из книги «Мен-цзы», для которого использует древнее (а не современное «为») правописание.

Древнее написание иероглифа «为»
Древнее написание иероглифа «为»

«Wei» означает глагол «действовать» или союз «как», используемый для метафоры, и «в этом качестве, — в качестве метафоры, — служит для указания на какую-то вещь». «Этот язык работает вовсе недурно, – комментирует Лакан, – это язык, в котором наиболее глагольные глаголы могут запросто превратиться в мелкий союз, существует ли вообще что-то более глагольное, более активное, чем глагол «действовать». Для китайского языка — это обычное дело! Все это помогло мне обобщить функцию означающего, даже если это ранит некоторых лингвистов, не знающих китайского языка». Далее он добавляет: «Итак, иероглиф «wei», — привыкайте, что он записывается таким образом,— вводится мной, но он вводится крайне осторожно. Я бы мог привести и другой набор иероглифов, но нас интересуют наиболее наглядные примеры. Это упрощает многие вещи, кроме того, что этот глагол одновременно обозначает и действие, и союз, вводящий метафору. Может быть, «действовать» было в самом начале, может быть, это то же самое, что сказать: «в начале было слово [le verbe]». Возможно, нет другого действия, кроме этого [9]».

Существует еще один источник двусмысленности, который связан с тем, что разные иероглифы могут быть перепутаны, особенно, если вы плохо различаете тон [10]. Например, «hi» может произноситься разными тонами, писаться различными иероглифами и принимать разный смысл. Но может случиться и так, что одно и то же произношение используется для нескольких разных символов : «ta1» для «Он» «他» и для «Она» «她»»; или «hé», которое может означать «река», «и», «с», « ядро», «присоединиться» (каждый раз с различными иероглифами).

Есть еще один случай, когда один и тот же символ имеет несколько тонов. Иероглиф «wei» («为») может произноситься как «wei2» (действовать, как) и «wei4» (к, для). Или же один и тот же иероглиф имеет, помимо тонов, два разных произношения – «heng» (линия) и «xing» (точный) для одного и того же иероглифа – «行».

Наконец, и Лакан об этом не упоминает, написание иероглифов как таковых может служить опорой для двусмысленности. Например, сновидение имеет дело с определенными иероглифами, как показал в своей статье Ж. Сулье де Моран [11]. Он выбирает отрывки из главы о снах «Ю-ся-цзы» или «Мемуары нефритовой шкатулки» (начатых Сиу Ченном, родившимся в 239 году н.э.). Статья была представлена Морисом Буве, который добавил к ней «вполне очевидные» комментарии. Вот два примера сновидений, которые интерпретируются как вещие сны, исходя из комбинаторных игр буквы:

«5° Вырвать рога у барана»

В то время когда князь Прей был еще стражником, ему приснилось, что он преследует барана и вырывает у него рога и хвост. Танн-Ло объяснил : «баран», «yang» «羊», у которого удаляют рога и хвост, дает в результате «王» «wang» — «князь». И, действительно, позже он стал князем Ранна, чтобы исполнить это предзнаменование». Перед нами сон о кастрации отца (интерпретация Мориса Буве). Рассмотрим еще один сон с такой же интерпретацией.

«7° Сорвать и потерять колос пшеницы»

Цре Мао из поздних Ранн снилось, что он собирает колос пшеницы, а затем теряет его. Куо Цяо-Цин сказал ему: «потерянный» «失» и «колос» «禾» вместе дают «официальный пост» «秩» . Собрать колос и потерять его – значит получить официальную должность. Вы обязательно получите важную должность!» Действительно, в последующие десять дней государство Wé назначило его премьер-министром». А теперь рассмотрим сон о силе, обретении и потере фалосса (интерпретация Мориса Буве) .

«8° Кисть ставит точку на лбу»

Венн-сюанн из северных Цри вот-вот должен был обрести власть. Ему приснилось, что какой-то человек кистью ставит ему точку на лбу. Ван Транн-че говорит: «Если добавить точку к «князю» «王» (wang2) — это дает «主» (zhu3) «хозяина». Вы обязательно обретете власть».

Комбинаторика, свойственная китайскому иероглифу, является существенным элементом его двусмысленности, – это то, что притягивало Лакана. Во-первых, существует комбинация иероглифов друг с другом, которую необходимо установить, чтобы зафиксировать смысл предложения. Во-вторых, есть комбинаторика, связанная с порядком черт иероглифа, их направлением и графическим расположением – все это необходимо соблюдать для его распознавания. В-третьих, есть комбинаторика, связанная с образованием иероглифа и его графической эволюцией. Иероглифы часто представляют собой набор черт, и если эти черты взять изолированно, то они будут представлять собой другие иероглифы, с другим произношением. Компоненты могут быть автономными или нет. Любая ошибка в комбинаторике может сделать иероглиф непонятным или привести к другому прочтению, она может быть причиной lapsus calami [описки] или даже дислексии.

Именно на этом комбинаторном свойстве Лакан специально остановился, – в частности, в семинаре «L’identification» (24.1.1962), – чтобы найти в нем аргумент против якобы подражательного [imitative] происхождения иероглифов. Таким образом, «可» «ke3» (можно, разрешается) образуется из комбинации «丁» «ding1», изображающей поток, который упирается в гортани [гортанная смычка] и «口» «kou3», обозначающий рот. Иероглиф «可» произносится как «ke3», а не «ding1kou3», как это произошло бы при словообразовании на французском языке: так «eu» (хорошо) и «phorie» (носить) дают в результате «euphorie» [эйфория] . К «可» еще можно добавить иероглиф «大» «da4» [большой]. Получившееся «奇» читается как «ji1» (нечетное) или как «qi1» (необыкновенное), а не «dake», как это было бы при алфавитном письме . Приведем пример: «男» «nan2» «мужское» —комбинация «поля» «田» и «силы» «力». Это комбинаторика по смыслу. Существуют комбинаторики по форме (например, «女» (женское) — иероглиф, изображающий танцовщицу), по звучанию, по звукоподражанию…

Каждый иероглиф становится похожим на пазл, элементы которого соединяются, отсылают друг к другу с теми же композициями замещений и смещений, которые описываются Фрейдом в отношении сновидения и повторяются Лаканом для означающего. Законы композиции иероглифа включают законы композиции означающего. Лакан суммирует полезность обращения к китайскому в очень красивой фразе: «Это небольшое отклонение полезно для того, чтобы вы увидели, что отношение письма к языку не является чем-то, что следует рассматривать в эволюционном ключе. Мы не исходим из чего-то плотного, ощутимого, чтобы извлечь оттуда абстрактную форму. Нет ничего, что можно было бы рассматривать как процесс образования понятия или даже процесс обобщения. У нас есть последовательность чередований, где означающее возвращается, чтобы бить воду, если можно так выразиться, из потока через барабаны его мельницы, и его колесо каждый раз поднимает что-то, что течет, чтобы снова упасть, обогатиться, усложниться, и мы никогда не можем ни в какой момент схватить то, что доминирует от конкретного начала или двусмысленности [12]».

Помимо того, что метафора воды очень ценится китайцами, и Соссюром, она присоединяется к тому, что Лакан сказал в «Предложении от 9 октября 1967 года» о пассе: «Ибо кто, увидев, как два партнёра ведут игру, где они предстают двумя лопастями одного вращающегося, в моих последних строках, экрана, не убедится воочию, что перенос всегда был всего лишь осью самого этого чередования [13]?».

В этой связи китайский язык особенно подходит для размышлений о разнице значения (или референта) и смысла согласно различию Фреге. Значение слова «Венера» имеет два смысла: «утренняя звезда» и «вечерняя звезда». В 1971 году Лакан подчеркнул: «характер языка таков, что когда дело доходит до того, чтобы что-то в нем обозначить, референт никогда не бывает правильным, он всегда реален». Таким образом, «не существует другого языка, кроме метафорического». Мы видим, что этим он обобщает метафорическую функцию языка, выходящую за рамки Имени Отца. Он берет в качестве примера именно Инь и Ян — «неуловимые», но все же «реальные» референты [14].

Отметим, что для психоаналитика двусмысленность означающих не означает, что они открыты всем смыслам. Она приводит к интерпретации, которая приводит к решению [décision] (это и значит разрез). Интерпретация проходит через референт. Но если он реален, как ограничить метафору [comment limiter la métaphore]?

Обращение к китайскому языку служит Лакану не только для изучения ресурсов означающего, но и для демонстрации значения, присущего письму, «буквы как опоры означающего» (6.12.1961).

Китайский язык лучше, чем алфавитное письмо, иллюстрирует существование и функцию унарной черты. Конечно, Лакан не обнаружил унарную черту в китайском письме, поскольку впервые извлек ее в ходе семинара «Перенос» (в 1961 году) в виде идентификаторной черты «l’einziger Zug», которую он берет у Фрейда из главы «Идентификация». Через год (в семинаре «L’identification», 6.12.1961 г.), он с волнением находит иллюстрацию этого в виде засечек, сделанных на костях оленей, обнаруженных в Ле-Мас-д’Азиль. Унарная черта – это сущность означающего, его различительная функция. Качественное различие черт может иногда подчеркивать тожество [mêmeté] означающего. «То же самое [mêmeté] состоит из того, что означающее как таковое служит для обозначения различия в чистом виде».

Цитируя этот отрывок, мы, как правило, забываем, что на том же семинаре (6.12.1961 г.) Лакан впервые приводит в качестве примера унарной черты сопоставление двух написаний одного и того же китайского текста — каллиграфического и с упрощенными иероглифами. Точно так же, как китайский язык находится на стыке речи и пения (из-за тонов), китайский иероглиф находится на стыке живописи и письма. А искусство, или даже аскеза черты, которую представляет собой каллиграфия, это ничто иное как признание унарной черты на уровне культуры.

Унарная черта обозначает единицу различия в чистом виде [un de différence à l’état pur], она проявляет функцию означающего, которая в отличие от знака не представляет (vorstellen) что-то для кого-то, а репрезентирует (repräsentieren) субъекта для другого означающего. Она является «стиранием» вещи [Il est «effaçon» de la chose].

Унарная черта проявляет письменность в речи (фонема, различительная черта). Имя собственное является образцовым примером, оно не переводится с одного языка на другой, его транспозиция зависит не от смысла (meaning), а от фонем. Это не значит, что оно не имеет смысла в изначальном языке или в языке перевода. В китайском языке фамилия Лакан пишется различными символами на Тайване и на материковом Китае. На Тайване иероглифы, используемые для транслитерации имени «Жак», (произносится как «джиак»), означают «деловой человек», тогда как на материковом Китае, (где «Жак» произносится как «йак»), они означают «хорошего малого или красавца». Для транслитерации фамилии «Лакан» на Тайване и материковом Китае используются одинаковые иероглифы, и они означают «tirer colline». Эти различия могут повлиять на отношение читателя к тексту Лакана.

Китайское письмо также стало одним из поворотных пунктов в изменении концепции Лакана о соотношении письменности и речи. Первоначально («L’identification», 20.12.1961 г.), ссылаясь на работы сэра Флиндерса Петри, Лакан утверждает, что письмо является первичным по отношению к речи, или, скорее, что в письме есть материальные элементы, черты, которые уже существуют и ожидают фонетизации, они будут служить для поддержки звуков и в последующем использоваться в качестве записи этих звуков. Петри показал, что задолго до появления иероглифов на керамике можно найти все формы, которые впоследствии использовались в греческом, этрусском, латинском, финикийском алфавитах. В 1969 году в семинаре «D’un Autre à l’autre» Лакан придерживается этой концепции и ссылается на китайскую письменность. «То, что письменность первична и должна быть рассмотрена как таковая по отношению к речи — вот, что, в конце концов, можно считать не только законным, но и очевидным благодаря уже существующей письменности, подобной китайской [14]».

Начиная с 1971 года, точка зрения меняется, и как ни странно, изменения всегда связаны с китайской письменностью. Приведем несколько цитат из семинара «Un discours qui ne serait pas du semblant». «Письменность не первична , но вторична по отношению к любой функции языка [à toute fonction du langage], и все же, без письменности никоим образом невозможно вернуться к вопросу о том, что в первую очередь следует из эффекта языка как такового» (17.2.1971 г.), и «Письменность – это то, что в некотором смысле отражается на речи [se répercute sur la parole], на жилище речи» (10.3.1971).

Лакан снова обращается к китайской письменности, чтобы опровергнуть предположение о подражательном происхождении письма, напомнив, что оно берет начало в предсказаниях через интерпретацию трещин черепашьих панцирей и что иероглиф «письмо» «文», « вэнь», также означает «цивилизация». Также верно, что важность произношения тонов на китайском языке не может отводить речи второстепенную роль.

Изменил ли полностью свое мнение Лакан в 1971 году в вопросе о первичности письма? Скорее всего, нет. Во-первых, в то время для него было важно устранить путаницу с дерридианским представлением о письменности как об архиписьме. Деррида прямо не упоминается, но есть аллюзия, сделанная на встрече 10.3.1971 года. Во-вторых, полагать письмо второстепенным по отношению к речи – значит иметь в виду концепцию, которая относится к возникновению знания, науки, опорой которой является письмо. Письменность, которую имеет в виду Лакан, это скорее письмо в его логическом, топологическом и математическом использовании. Он не отказывается от выводов, сделанных в работе сэра Петри, но ему нужно объяснить, почему именно знаки на керамике, а не другие знаки на других носителях, были приняты в качестве письменных знаков.

В 1973 году он дает ответ: это факт дискурса [c’est un fait de discours]. Структурность дискурса [La structuration d’un discours] определяет рождение того или иного письма : «Письмо, радикально, является эффектом дискурса [15]». Именно законы рынка (уже тогда капиталистические) заставили циркулировать керамику, с нанесенными на ней знаками, которые впоследствии смогли быть приняты в качестве письменных знаков. Китайская письменность возникла из другого дискурса: сначала дискурса прорицателей, а затем Ши – ученых, советников, правителей. Наконец, буквы Лакана, его матемы, – в первом ряду которых находятся буквы, записывающие 4 дискурса, формулы которых были написаны в 1969-1970 годах, – происходят из другого дискурса – психоаналитического. «Если исходить из аналитического дискурса, буквы, которые я здесь извлекаю, имеют другое значение по отношению к тем, которые могут быть извлечены [qui peuvent sortir] из теории множеств [16]».

Можно было бы возразить, что дискурсы, как их понимает Лакан, все еще являются письменностью. Поэтому его позиция не изменилась: письмо всегда первично. Это, действительно, так. При этом следует учитывать, что при написании дискурсов речь идет о логическом и топологическом письме, которое выходит за рамки оппозиции письменности/речи и допускает письмо, включенное в речь. Этот новый подход к письму будет иметь последствия для Лакана, в частности, он скажет, что «написанное в моем понимании сделано для того, чтобы не читаться» [«un écrit à mon sens est fait pour ne pas se lire»], в то же время он придает новый смысл слову «транскрипция» — это «то, что читается, проходит сквозь письмо, оставаясь в нем невредимым» [17] (Об этом он говорит в первой транскрипции своего семинара, которую он сделал именно в 1973 году) [18].

В заключение можно задаться вопросом, почему Лакан так интересовался чтением Мен-Цзы (390-305 гг. до н. э.)? Этот философ, последователь Конфуция, постулирует потенциальность благой человеческой натуры, то есть способности развивать свои положительные качества с помощью собственных сил, не прибегая к помощи Божественной трансцендентности. Он известен своими литературными способностями и, в отличие от Конфуция, не осуждает использование речи [l’usage de la parole] для доступа к мудрости. Речь участвует в «ци», «пневме», которая объединяет человека со Вселенной. Существует истинная речь, которая не является поверхностной, скрытой, искаженной или чрезмерной (книга III, Часть I, стр. 313). Таким образом, речь может стать средством доступа к «hi» – центральному понятию, которое представляет собой чувство равенства и справедливости. Речь, в частном порядке направленная на конкретного собеседника, (что может привести к ее противоречивости при изменении контекста), является способом обойти ловушки овеществляющей речи.

Вот, например, как Лакан переводит фразу Мэн-цзы, которую он переписал на китайском языке: «Язык, помещенный в мир, язык под небесами, — вот, что создает «xing», «природу», природу говорящего существа», — и далее, — «именно здесь я и могу позволить себе признать, касательно воздействия дискурса, всего того, что находится под небесами, что все то, что вытекает из этого, делает ничто иное, как выполняет функцию причины в качестве прибавочного наслаждения [19]». На предыдущем семинаре (10.2.1971 г.) он вспоминает о Менциусе [Мен-Цзы так называли иезуиты, прим. пер.] в связи с вопросом о месте аналитика.

Таким образом, причина интереса Лакана к Мэн-цзы может быть той же, что и причина, по которой он обращается к этике искусного слова [une éthique du bien dire] («Телевидение», стр. 39).

Перевод и редакция текста — Алексей Зайчиков, Анна Хитрова.

Примечания к тексту

[1] Paul Demiéville, Choix d’études sinologiques (1921-1970), Leiden, E.J. Brill, 1973.

[2] F. Cheng, « Lacan et la pensée chinoise », dans Lacan, l’écrit, l’image, Paris, Flammarion, 2000.

[4] Речь идет об этом отрывке: «Я не мог не подумать об этом однажды на представлении китайского театра, где то, что доведено до высшего совершенства, выражено в искусстве жеста. Оттого, что люди эти говорят по-китайски, зрелище это захватывает вас ничуть не меньше. В течение немногим более четверти часа – хотя зрителю кажется, что это длится часами, – два персонажа перемещаются на одной сцене, создавая тем не менее полное впечатление, будто движутся они в двух разных пространствах. С поистине акробатической ловкостью они словно проходят друг через друга насквозь. Каждое мгновение они настигают друг друга жестом, который не может, казалось бы, не задеть противника, но все же минует его, ибо тот уже находится в другом месте. Это поистине удивительное представление наводит на мысль о призрачном характере пространства, напоминая нам в то же время о той характер ной для символического плана истине, что никогда не бывает встречи, которая оказалась бы столкновением. «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа» (русский перевод – М: Гнозис/Логос, 1999), стр 378.

[5] Для большей ясности приведем отрывок из 16 семинара: «Акцент, который делается на письменности, несомненно, имеет решающее значение для правильной оценки языка. То, что письмо должно считаться первичным по отношению к речи, в конце концов, можно считать не только законным, но и очевидным благодаря самому существованию такой формы письма как китайский, где остается бесспорным: то, что относится к порядку восприятия взгляда [имеется в виду материал китайского письма, прим. пер.], не без связи с тем, что переводится в голос, однако помимо фонетических элементов, есть и другие. Это тем более поразительно, что с точки зрения структуры, строгой структуры языка, ни один язык не является более чистым, чем китайский, где каждый морфологический элемент сводится к фонеме. Было бы проще, если бы мы могли сказать, что письменность – это лишь транскрипция того, что выражается в речи, но, напротив, китайское письмо не является транскрипцией речи, это другая система, к которой в некоторых случаях присоединяется то, что вырезается из другого носителя – голоса». «D’un Autre à l’autre», встреча 14 мая, 1969.

[6] Под моносиллабизмом в строгом смысле слова понимают такое состояние языка, при котором любое слово материально тождественно морфеме, а морфема – слогу, иными словами, в моносиллабическом языке все слова односложны, а само понятие морфемы оказывается избыточным. Считается, что именно таким было состояние древнекитайского языка. Его можно охарактеризовать как «глоссосиллабизм»

[7] Дословно в переводе: Des mots ayant même orthographe mais de sens différents ont des prononciations différentes : adoptions, dictions… Примеры омографов: за́мок — замо́к, сóрок — сорóк.

[8] Отличным примером на русском языке послужит песня Игоря Суханова «Скрипка-лиса», где слышится либо «скрипка-лиса», либо «скрип колеса».

[9] J. Lacan, Un discours qui ne serait pas du semblant, 10.2.1971.

[10] Китайский язык принадлежит к числу тональных языков. Слог китайского языка характеризуется не только определенным звуковым составом, но и тем или иным тоном, который называется этимологическим тоном данного слога. Тон — это мелодический рисунок голоса, характеризующийся определенным изменением высоты звука. Тоны выполняют смыслоразличительную функцию.

[11] G. Soulié de Morant, « Les rêves étudiés par les Chinois », RFP, 1927, 4 (1). L’article est cité dans l’article de Dany Nobus, dans The Letter, summer 2001, LSB College, Dublin.

[12] J. Lacan, L’identification, 24.1.1962, inédit.

[13] J. Lacan, «Предложение от 9 октября 1967 года», Scilicet, 1, Paris, Le Seuil, 1968, p. 26.

[14] J. Lacan, Un discours qui ne serait pas du semblant, 10.2.1971, inédit.

[15] J. Lacan, D’un Autre à l’autre, 14 mai 1969, inédit.

[16] J. Lacan, «Еще»,Paris, Le Seuil, 1975, p. 36.

[17] Ibid., p. 37.

[18] J. Lacan, Postface au séminaire Les quatre concepts fondamentaux de la psychanalyse, Paris, Le Seuil, 1973

[19] Речь о семинаре «Четыре основные понятия психоанализа». Это первый семинар, который Лакан решил опубликовать — Paris, Le Seuil, 1973.

[20] J. Lacan, Un discours qui ne serait pas du semblant, 17.2.1971, inédit.

Статья. Фрейд об инстанции Я (отр из “Недомогание культуры”)

“…..в нормальном состоянии для нас нет ничего достовернее чувства самих себя, нашего собственного «Я», кажущегося нам самостоятельным, целостным, ясно отличимым от всегоостального. Видимость обманчива, не существует четкой внутренней границы между «Я» и бессознательной душевной субстанцией, обозначаемой нами как «Оно». «Я» для нее служит лишь фасадом – этому
научил нас психоанализ. Ему предстоит еще во многом уточнить отношения между «Я» и
«Оно», однако, по крайней мере в отношениях с внешним миром, «Я» кажется отделенным
от последнего резкой разграничительной линией. Только в одном, хотя и необычайном, но не
патологическом состоянии дело обстоит иначе. На вершине влюбленности граница между
«Я» и объектам угрожающе расплывается. Вопреки всякой очевидности, влюбленный
считает «Я» и «Ты» единым целым и готов вести себя так, будто это соответствует
действительности. То, что на время может устранить известная физиологическая функция,
может, конечно, быть результатом и болезнетворных процессов. Из патологии нам известно
большое число состояний, когда грань между «Я» и внешним миром делается ненадежной,
либо границы пролагаются неверно. Таковы случаи, при которых части нашего собственного
тела или даже душевной жизни – наши восприятия, мысли, чувства – кажутся нам как бы
чужими, не принадлежащими нашему «Я». Либо те случаи, когда на внешний мир
переносится нечто порожденное или явно принадлежащее «Я». Таким образом, чувство «Я»
также подвержено нарушениям, а границы «Я» неустойчивы.
Дальнейшие размышления показывают, что чувство «Я» взрослого человека не могло
быть таковым с самого начала. Оно должно было пройти долгий путь развития. Понятийно
это зачастую недоказуемо, но реконструируется с достаточной степенью вероятности3 .
Младенец еще не отличает своего «Я» от внешнего мира как источника приходящих к нему
ощущений. Его постепенно обучают этому различные импульсы. Сильнейшее впечатление
должно производить на него то, что одни источники возбуждения все время могут посылать
ему ощущения (позже он узнает в них органы собственного тела), тогда как другие
источники время от времени ускользают. Самый желанный из них – материнская грудь,
призвать которую к себе можно только настойчивым криком. Так «Я» противопоставляется
некий «объект», нечто находимое «вовне», появляющееся только в результате особого
действия. Дальнейшим побуждением к вычленению «Я» из массы ощущений, а тем самым к
признанию внешнего мира, являются частые, многообразные и неустранимые ощущения
боли и неудовольствия. К их устранению стремится безраздельно господствующий в
психике принцип удовольствия. Так возникает тенденция к отделению «Я» от всего, что
может сделаться источником неудовольствия. Все это выносится вовне, а «Я» оказывается
инстанцией чистого удовольствия, которому противостоит чуждый и угрожающий ему
внешний мир. Границы такого примитивного «Я» – чистого удовольствия – исправляются
под давлением опыта. Многое из того, что приносит удовольствие и от чего нельзя
отказаться, принадлежит все же не «Я», а «объекту». И наоборот, многие страдания, от
которых хотелось бы избавиться, неотделимы от «Я», имеют внутреннее происхождение.
Целенаправленная деятельность органов чувств и соответствующих умственных усилий учит
человека методам различения внутреннего (принадлежащего «Я») и внешнего, пришедшего
из окружающего мира. Тем самым он делает первый шаг к утверждению принципа
реальности, который будет управлять дальнейшим его развитием. Такое различение,
понятно, служит и практическим целям – защите от угрожающих неприятных ощущений. То
обстоятельство, что «Я» способно применять для защиты от внутреннего неудовольствия те
же методы, которыми оно пользуется против внешних неприятностей, является исходным
пунктом некоторых серьезных психических расстройств.

Так «Я» отделяется от внешнего мира. Вернее, первоначально «Я» включает в себя все,
а затем из него выделяется внешний мир. Наше нынешнее чувство «Я» – лишь съежившийся
остаток какого-то широкого, даже всеобъемлющего чувства, которое соответствовало
неотделимости «Я» от внешнего мира. Если мы примем, что это первичное чувство «Я» в
той или иной мере сохранилось в душевной жизни многих людей, то его можно признать
своего рода спутником более узкого и ограниченного чувства «Я» в зрелом возрасте. Этим
же объясняются представления о безграничности и связи с мировым целым, именуемые
моим другом «океаническим» чувством. Но вправе ли мы из остатков первоначального,
существующего наряду с возникшим позже, выводить второе из первого? Конечно, в этом не
было бы ничего удивительного – ни в области душевной жизни, ни в любой иной. Мы твердо
убеждены, что в животном царстве высокоразвитые виды произошли от самых низших,
причем простейшие формы жизни встречаются и поныне. Гигантские динозавры вымерли,
освободив место млекопитающим, но такой представитель этого вида, как крокодил,
продолжает здравствовать и сегодня. Эта аналогия может показаться несколько натянутой,
да и ущербной, поскольку выжившие низшие виды по большей части не являются
истинными предками современных более развитых видов. Промежуточные звенья по
большей части вымерли, они известны только по реконструкциям. Напротив, в душевной
жизни сохранение примитивного наряду с возникшим из него и преобразованным
встречается столь часто, что тут даже можно обойтись без примеров. Происходят перерывы в
развитии, какая-то количественно определенная часть влечения остается неизменной, тогда
как другая развивается дальше.”

Статья Зигмунд Фрейд “Мы и смерть”

Почтенные председательствующие и дорогие братья!

Прошу вас, не думайте, что я дал своему докладу столь зловещее название в приступе озорства. Я знаю, что многие люди ничего не желают слышать о смерти, быть может, есть такие и среди вас, и я ни в коем случае не хотел заманивать их на собрание, где им придется промучиться целый час. Кроме того, я мог бы изменить и вторую часть названия. Мой доклад мог бы называться не “Мы и смерть”, а “Мы, евреи, и смерть”, поскольку то отношение к смерти, о котором я хочу с вами поговорить, проявляем чаще всего и ярче всего именно мы, евреи.

Между тем вы легко вообразите, что привело меня к выбору этой темы. Это череда ужасных войн, свирепствующих в наше время и лишающих нас ориентации в жизни. Я подметил, как мне кажется, что среди воздействующих на нас и сбивающих нас с толку моментов первое место занимает изменение нашего отношения к смерти.

Каково ныне наше отношение к смерти? По-моему, оно достойно удивления. В целом мы ведем себя так, как если бы хотели элиминировать смерть из жизни; мы, так сказать, пытаемся хранить на её счет гробовое молчание; мы думаем о ней – как о смерти!

Разумеется, мы не можем следовать этой тенденции беспрепятственно. Ведь смерть то и дело напоминает о себе. И тут мы испытываем глубокое потрясение, словно нечто необычайное внезапно опрокинуло нашу безопасность. Мы говорим: “Ужасно!!” – когда разбивается отважный летчик или альпинист, когда во время пожара на фабрике гибнут двадцать молоденьких работниц или даже когда идет ко дну корабль с несколькими сотнями пассажиров на борту. Особенное впечатление производит на нас смерть кого-нибудь из наших знакомых; если умирает известный нам Н. или его брат, мы даже участвуем в похоронах. Но никто бы не мог заключить, исходя из нашего поведения, что мы признаем смерть неизбежной и твердо убеждены в том, что каждый из нас обречен природой на смерть. Наоборот, всякий раз мы находим объяснение, сводящее эту неизбежность к случайности. Один умер, потому что заболел инфекционным воспалением легких – никакой неизбежности в этом не было; другой уже давно тяжело болел, только не знал об этом; третий же был очень стар и дряхл. Когда речь заходит о ком-нибудь из нас, евреев, можно подумать, будто ни один еврей вообще никогда не умирал от естественных причин. На худой конец, его залечил доктор, иначе он жил бы и поныне. Мы, правда, допускаем, что рано или поздно всем придется умереть, но это “рано или поздно” мы умеем отодвигать в необозримую даль. Когда у еврея спрашивают, сколько ему лет, он бодро отвечает: “До ста двадцати осталось лет этак шестьдесят!”

Психоаналитическая школа, которую я, как вам известно, представляю, смеет утверждать, что мы – каждый из нас – в глубине души не верим в собственную смерть. Мы просто не в силах её себе представить. При всех попытках вообразить, как все будет после нашей смерти, кто будет нас оплакивать и т.д., мы можем заметить, что сами, собственно говоря, продолжаем присутствовать при этом в качестве наблюдателей. И впрямь, трудно отдельному человеку проникнуться убеждением в собственной смертности. Когда он получает возможность проделать решающий опыт, он уже недоступен любым доводам.

Только черствый или злой человек рассчитывает на смерть другого или думает о ней. Мягкие, добрые люди, такие, как мы с вами, сопротивляются подобным мыслям, особенно если смерть другого человека может принести нам выгоду – свободу, положение, обеспеченность. А если все-таки случилось так, что этот другой умер, мы восхищаемся им чуть ли не как героем, совершившим нечто из ряда вон выходящее.

Если мы враждовали, то теперь мы с ним примиряемся, перестаем его критиковать. О мертвых следует говорить хорошее или ничего не говорить, и мы с удовольствием допускаем, чтобы на его надгробии начертали малодостоверную хвалебную эпитафию. Но когда смерть настигает дорогого нам человека – кого-нибудь из родителей, мужа или жену, брата, сестру, ребенка, друга – мы оказываемся совершенно беззащитны. Мы хороним с ним наши надежды, притязания, радости, отвергаем утешения и не желаем замены утраченному. Мы ведем себя как люди из рода Азра, умирающие вместе с любимыми.

Однако подобное отношение к смерти накладывает глубокий отпечаток на нашу жизнь. Она обедняется, тускнеет. Наши эмоциональные связи, невыносимая интенсивность нашей скорби делают из нас трусов, склонных избегать опасности, грозящей нам или нашим близким. Мы не осмеливаемся затевать некоторые, в сущности, необходимые предприятия, такие, как воздушные полеты, экспедиции в дальние страны, опыты со взрывчатыми веществами. Нас при этом гнетет мысль о том, кто заменит матери сына, жене мужа, детям отца, если произойдет несчастный случай, – а между тем все эти предприятия необходимы. Вы знаете девиз Ганзы: “Navigare necesse est, vivere non necesse” (“Плавать мы обязаны, жить не обязаны”). Сравните его с еврейским анекдотом: мальчик упал со стремянки, и мать бежит за советом и помощью к раввину. “Объясните мне, – спрашивает раввин, – как еврейский мальчик попал на стремянку?”

Я говорю, что жизнь теряет содержательность и интерес, когда из жизненной борьбы исключена наивысшая ставка, то есть сама жизнь. Она становится пустой и пресной, как американский флирт, при котором заранее известно, что ничего не должно случиться, в отличие от любовных отношений в Европе, при которых обоим партнерам приходится помнить о постоянно подстерегающей их опасности. Нам необходимо чем-то вознаградить себя за это оскудение жизни, и вот мы обращаемся к миру воображаемого, к литературе, театру. На сцене мы находим людей, которые ещё умеют умирать, да к тому же умереть могут только другие. Здесь мы удовлетворяем свое желание видеть саму жизнь, ставшую значительной ставкой в жизни, причем не для нас, а для другого. Собственно, мы бы ничуть не возражали против смерти, если бы она не полагала конец жизни, которая дается нам только один раз. Все-таки слишком это жестоко, что в жизни с нами может случиться то же, что в шахматной партии: один-единственный неверный ход может вынудить нас к признанию своего проигрыша, с тем, однако, отличием, что отыграться в следующей партии нам не удастся. В области вымысла мы находим то разнообразие жизней, в котором испытываем потребность. Мы умираем с одним из героев, но все-таки переживаем его, а при случае умираем ещё раз с другим героем без малейшего для себя ущерба.

Что же меняет ныне война в этом нашем отношении к смерти? Очень многое. Наш договор со смертью, как я бы его назвал, перестает соблюдаться так, как прежде. Мы уже не можем упускать смерть из виду, нам приходится в неё поверить. Теперь люди умирают по-настоящему, и не единицы, а во множестве, подчас десятки тысяч в день. К тому же теперь это уже не случайность. Правда, может показаться, будто пуля случайно поражает одного и минует другого, но нагромождение смертей быстро кладет конец этому ощущению случайности. Зато жизнь, разумеется, снова становится интереснее, к ней возвращается полностью все её содержание.

Здесь следовало бы разделить людей на две категории: тех, что сами участвуют в войне и рискуют собственными жизнями, следует отличать от других, которые остались дома и которым приходится только опасаться утраты близких, рискующих умереть от раны или болезни.

Крайне интересно было бы, если бы мы обладали возможностью исследовать, какие душевные изменения влечет за собой у воюющих готовность к самопожертвованию. Но я об этом ничего не знаю; я, как и вы все, принадлежу ко второй группе, к тем, которые остались дома и дрожат за дорогих им людей. По моему впечатлению, та апатия, тот паралич воли, что присущ мне так же, как другим людям, находящимся в том же положении, что я, определяются в большей степени тем обстоятельством, что мы более не в силах поддерживать прежнее отношение к смерти, а нового взгляда на неё ещё не нашли. Быть может, нашей с вами переориентации будет способствовать попытка сопоставить два разных отношения к смерти – то, которое мы вправе приписать древнему человеку, человеку первобытных времен, и другое, то, что сохраняется в каждом из нас, но незаметно для нашего сознания таится в глубочайших пластах нашей душевной жизни.

До сих пор я не сказал вам, дорогие братья, ничего такого, чего бы вы не могли знать и чувствовать так же хорошо, как я. А теперь мне выпадает возможность сказать вам нечто, о чем вы, быть может, не знаете, а также нечто другое, что наверняка вызовет у вас недоверие. Мне придется с этим смириться.

Итак, каким же образом относился к смерти первобытный человек? Его отношение к смерти было весьма примечательно и лишено какой бы то ни было цельности, но скорее даже противоречиво. Однако впоследствии мы поймем причину этой противоречивости. Человек, с одной стороны, принимал смерть всерьез, признавал её уничтожением жизни и в этом смысле пользовался ею, но, с другой стороны, отвергал её, начисто её отрицал. Почему это возможно? Потому, что к смерти другого, чужака, врага он относился в корне иначе, чем к собственной смерти. Смерть другого не вызывала у него возражений, он воспринимал её как уничтожение и жаждал её достичь. Первобытный человек был страстным существом, свирепым и коварным, как звери. Никакой инстинкт, имеющийся, по общему мнению, у большинства диких зверей, не препятствовал ему убивать и разрывать на куски существо своей же породы. Он убивал охотно и не ведая сомнений.

Древняя история человечества также полна убийств. И сегодня древняя история в том виде, как её изучают наши дети в школе, представляет собой, в сущности, череду геноцидов. Смутное ощущение вины, изначально присущее человечеству, во многих религиях воплотившееся в признание исконной виновности, первородного греха, представляет собой, по всей видимости, память о преступлении, за которое несут ответственность первобытные люди. Из христианского вероучения мы ещё можем вынести догадку о том, в чем состояло это преступление. Если сын Божий принес свою жизнь в жертву, чтобы искупить первородный грех человечества, то, согласно закону талиона, предписывающему воздаяние мерой за меру, этим грехом было убийство, умерщвление. Только оно могло потребовать в качестве возмездия такой жертвы, как жизнь. А поскольку первородный грех был виной перед Богом-отцом, значит, наидревнейшим преступлением человечества было, по всей видимости, умерщвление прародителя кочующим племенем первобытных людей, в памяти которых образ убитого позже преобразился в божество. В своей книге “Тотем и табу” (1913) я постарался собрать аргументы в пользу такого понимания изначальной вины.

Впрочем, разрешите мне заметить, что учение о первородном грехе не изобретено христианством, а представляет собой часть древнейших верований, которая долгое время сохранялась в подземных течениях разных религий. Иудаизм тщательно отодвинул в сторону эти смутные воспоминания человечества, и, быть может, именно поэтому он лишился права быть мировой религией.

Давайте же вернемся к первобытному человеку с его отношением к смерти. Мы слышали, как он относился к смерти чужака.

Его собственная смерть была для него точно так же невообразима и неправдоподобна, как ныне для любого из нас. Однако для него был возможен случай, когда оба противоположных представления о смерти смыкались и вступали между собой в конфликт, и этот случай имел огромное значение и был чреват далеко идущими последствиями. Речь идет о случае, когда первобытный человек видел, как умирает кто-то из его близких – жена, ребенок, друг – которых он любил совсем так же, как мы любим своих близких, потому что любовь – чувство ничуть не менее древнее, чем кровожадность. Так он убеждался на опыте, что человек может умереть, потому что каждый из тех, кого он любил, был частицей его “Я”, но, с другой стороны, в каждом из этих любимых была и частица ему чуждая. Согласно законам психологии, которые верны и поныне, а в первобытные времена власть их распространялась ещё шире, чем теперь, эти любимые оказывались одновременно также и чужаками, врагами, вызывавшими также и враждебные чувства.

Философы утверждают, что интеллектуальная загадка, которую картина смерти загадывала первобытному человеку, понуждала его к размышлению и становилась отправной точкой любого его умозрительного рассуждения. Я бы хотел поправить и ограничить этот постулат. Не интеллектуальная загадка и не каждый случай смерти, но конфликт чувств в виде смерти любимого и при этом все же чужого и ненавистного человека раскрепостил человеческую пытливость. Много позже из этого конфликта чувств родилась психология. Первобытный человек уже не мог оспаривать смерть, в своем горе он отчасти узнал на собственном опыте, что это такое, но вместе с тем он не хотел её признавать, потому что не мог вообразить умершим самого себя. Тогда он пошел на компромисс: он допускал смерть, но отрицал, что она есть то самое уничтожение жизни, которого он мысленно желал своим врагам. Над телом любимого существа он выдумывал духов, воображал разложение индивидуума на плоть и душу – первоначально не одну, а несколько. Вспоминая об умерших, он создавал себе представление об иных формах существования, для которых смерть – это лишь начало, он создавал себе понятие загробной жизни после мнимой смерти. Это дальнейшее существование было поначалу лишь расплывчатой, бессодержательной и пренебрегаемой добавкой к тому, которое завершалось смертью, оно ещё носило черты убогости. Позвольте мне привести вам слова, в которых наш великий поэт Генрих Гейне – впрочем, в полном соответствии со стариком Гомером – заставляет мертвого Ахилла выразить свое пренебрежительное отношение к существованию мертвых.

Любой ничтожнейший мещанин, Живущий среди родных равнин, – И тот блаженней стократ, Чем я, усопший герой великий, Что в царстве мертвых зовусь владыкой.

И только позже религии удалось придать этому посмертному существованию достоинство и полноценность, а жизнь, завершаемую смертью, низвести всего-навсего до подготовки к нему. Затем, со всей последовательностью, жизнь была продолжена и в сторону прошлого: были придуманы предыдущие существования, второе рождение и переселение душ, и все это преследовало цель лишить смерть её значения, состоявшего в отмене жизни. Весьма примечательно, что наше Священное писание не приняло в расчет этой потребности человека в гарантии его предсуществования. Напротив, там сказано, что Бога славит только живой. Я предполагаю – а вы безусловно знаете об этом больше, чем я, – что иудейская религия и литература, базирующаяся на Ветхом завете, по-другому относилась к учению о бессмертии. Но я бы хотел отметить и этот пункт в ряду прочих, воспрепятствовавших иудаизму заменить другие древние религии после их упадка.

У тела умершего любимого человека зародились не только представления о душе и вера в бессмертие, но и осознание вины, страх перед смертью и первые этические требования. Осознание вины произошло из двойственного чувства по отношению к покойнику, страх смерти – из идентификации с ним. Такая идентификация с точки зрения логики кажется непоследовательностью, поскольку ведь неверие в собственную смерть не было устранено. В разрешении этого противоречия мы, современные люди, также не продвинулись дальше. Древнейшее требование этики, возникшее тогда, но важное и теперь, гласило: “Не убивай”. Первоначально оно касалось любимого человека, но постепенно распространилось на нелюбимых, чужих, а в конце концов и на врага.

Теперь я хотел бы поведать вам об одном странном факте. В некотором смысле первобытный человек сохранился доныне и предстает нам в облике примитивного дикаря, который недалеко ушел от первобытных людей. Теперь вам естественно будет предположить, что этот дикий австралиец, житель Огненной Земли, бушмен и т.д., убивает без всякого раскаяния. Но вы заблуждаетесь, дикарь в этом отношении чувствительней цивилизованного человека, во всяком случае до тех пор, пока его не коснется влияние цивилизации. После успешного завершения свирепствующей ныне мировой войны победоносные немецкие солдаты поспешат домой, к женам и детям, и их не будет удерживать и тревожить мысль о врагах, которых они убили в рукопашном бою или дальнобойным оружием. Но дикарь-победитель, возвращающийся домой с тропы войны, не может вступить в свое селение и увидеть жену, пока не искупит совершенных им на войне убийств покаянием, подчас долгим и трудным. Вы скажете: “Да, дикарь ещё суеверен, он боится мести со стороны духов убитых”. Но духи убитых врагов есть не что иное, как выражение его нечистой совести по причине содеянного им кровопролития.

Позвольте мне ещё немного задержаться на этом древнейшем требовании этики: “Не убивай”. Его древность и категоричность позволяют нам прийти к одному важному выводу. Было выдвинуто утверждение, что инстинктивное отвращение перед пролитием крови коренится глубоко в нашей натуре. Набожные души охотно этому верят. Теперь мы с легкостью можем проверить это утверждение. Ведь мы располагаем прекрасными примерами такого инстинктивного, врожденного отвращения.

Давайте вообразим, что мы с вами находимся на юге на прекрасном курорте. Там разбит виноградник с отменным виноградом. В этом винограднике попадаются также и змеи, толстые черные змеи, в сущности, вполне безобидные создания, их ещё называют змеями Эскулапа. В винограднике развешаны таблички. Мы читаем одну из них – на ней написано: “Отдыхающим строго запрещается брать в рот голову или хвост змеи Эскулапа”. Не правда ли, вы скажете: “В высшей степени бессмысленный и излишний запрет. И без него такое никому в голову не придет”. Вы правы. Но мы читаем ещё одну такую табличку, предупреждающую, что срывать виноград запрещается. Этот запрет скорее покажется нам оправданным. Нет уж, давайте не будем заблуждаться. У нас нет никакого инстинктивного отвращения перед пролитием крови. Мы потомки бесконечно длинной череды поколений убийц. Страсть к убийству у нас в крови, и, вероятно, скоро мы отыщем её не только там.

Оставим теперь первобытного человека и обратимся к нашей собственной душевной жизни. Как вы, вероятно, знаете, мы владеем определенным методом исследования, с помощью которого мы можем обнаружить, что происходит в глубинных пластах души, скрытых от сознания, – это своего рода глубинная психология. Итак, мы спрашиваем: “Как относится к проблеме смерти наше бессознательное?” И тут выясняется такое, чему вы не поверите, хотя для вас это также не является новостью, поскольку недавно я вам это уже описывал.

Наше бессознательное относится к смерти в точности так же, как относился к ней первобытный человек. В этом плане, как и во многих других, в нас по-прежнему жив первобытный человек в его неизменном виде. Итак, бессознательное в нас не верит в собственную смерть. Оно вынуждено вести себя так, будто мы бессмертны. Быть может, именно в этом кроется тайна героизма. Правда, рациональным обоснованием героизма является мнение, что собственная жизнь может быть не так дорога человеку, как некоторые другие всеобщие и абстрактные ценности. Но, по-моему, чаще мы встречаемся с импульсивным или инстинктивным героизмом, который проявляет себя таким образом, словно черпает уверенность в известном кличе саперов: “Ничего с тобой не случится!” – и заключается, по сути, в том, чтобы сохранить веру бессознательного в бессмертие. Страх смерти, которым мы страдаем чаще, чем нам кажется, являет собой нелогичное противоречие этой уверенности. Впрочем, чаще он имеет не столь древний источник и происходит по большей части от чувства вины.

С другой стороны, мы признаем смерть чужаков и врагов и прочим им смерть, подобно первобытному человеку. Разница лишь в том, что мы не в самом деле насылаем на них смерть, а только думаем об этом и желаем этого. Но когда вы согласитесь с существованием этой так называемой психической реальности, вы сможете сказать: “В нашем бессознательном все мы и поныне банда убийц. В тайных наших мыслях мы устраняем всех, кто стоит у нас на пути, всех, кто нас огорчает или обижает. Пожелание “Черт бы его побрал!”, которое, являясь безобиднейшим междометием, так часто вертится у нас на языке, в сущности, означает: “Смерть бы его побрала!” – и наше бессознательное вкладывает в него мощный и серьезный смысл. Наше бессознательное карает смертью даже за пустяки; как древнее афинское законодательство Дракона, оно признает смерть как единственную меру наказания преступника, из чего следует определенный вывод: каждый ущерб нашему всемогущему и самовластному “Я” является, в сущности, crimen laesae majestatis. Хорошо еще, что все эти свирепые желания не наделены никакой силой. Иначе род людской уже давно бы прекратился, и не уцелел бы никто ни самые лучшие и мудрые из мужчин, ни самые прекрасные и очаровательные из женщин. Нет, не будем заблуждаться на этот счет, мы по-прежнему те же убийцы, какими были наши предки в первобытные времена.

Я могу рассказать вам об этом совершенно спокойно, потому что знаю, что вы мне все равно не поверите. Вы больше доверяете своему сознанию, отвергающему подобные предположения как клевету. Но я не могу удержаться и не напомнить вам о поэтах и мыслителях, которые понятия не имели о психоанализе, а между тем утверждали нечто подобное. Вот только один пример! Ж.Ж. Руссо в одной из своих книг обрывает рассуждения, чтобы обратиться к читателю с необычным вопросом: “Представьте себе, – говорит он, – что в Пекине находится некий мандарин (а Пекин был тогда ещё дальше от Парижа, чем теперь), чья кончина могла бы доставить вам большую выгоду, и вы можете его убить, не покидая Парижа, и, разумеется, так, что никто не узнает о вашем поступке, простым усилием воли. Уверены ли вы, что не сделаете этого?” Что ж, я не сомневаюсь, что среди собравшихся здесь почтенных братьев многие с полным основанием могут утверждать, что они бы этого не сделали. Но, в общем, не хотел бы я быть на месте того мандарина и думаю, что ни одна страховая компания не заключила бы с ним договор о страховании жизни.

Ту же неприятную истину я могу высказать вам в другой форме, так что она даже доставит вам удовольствие. Я знаю, все вы любите слушать шутки и остроты, и надеюсь, вас не слишком заботит вопрос, на чем основано удовольствие, получаемое нами от таких шуток.

Есть категории шуток, называемых циничными, причем они относятся далеко не к самым худшим и не к самым плоским. Открою вам, что тайну таких шуток составляет искусство так подать скрытую или отрицаемую истину, которая сама по себе звучала бы оскорбительно, чтобы она могла даже порадовать нас. Такие формальные приемы понуждают вас к смеху, ваше заранее заготовленное мнение оказывается обезоружено, а потому истина, которой вы в ином случае оказали бы отпор, украдкой проникает в вас. Например, вам знакома история про человека, к которому в присутствии компании знакомых вручили траурное извещение, а он, не читая, сунул листок в карман. “Разве вы не хотите знать, кто умер?” спрашивают у него. “Ах, какая разница, – гласит ответ, – в любом случае у меня нет возражений”. Или другая, про мужа, который, обращаясь к жене, говорит: “Если один из нас умрет, я перееду в Париж”. Это циничные шутки, и они бы не были возможны, если бы в них не сообщалась отрицаемая истина. Как известно, в шутку можно даже говорить правду.

Дорогие братья! Вот ещё одно полное совпадение между первобытным человеком и нашим бессознательным. И тут, и там возможен такой случай, когда оба устремления, одно – признать смерть уничтожением, а другое отрицать её существование, сталкиваются и вступают в конфликт. И случай этот для нашего бессознательного тот же, что и у первобытного человека: смерть или смертельная опасность, грозящая любимому человеку – кому-нибудь из родителей, супругу, брату или сестре, детям или близким друзьям. Эти любимые люди, с одной стороны, внутренне принадлежат нам, входят в состав нашего “Я”, но, с другой стороны, они отчасти и чужие нам, то есть враги. Самым сердечным, самым задушевным нашим отношениям, за исключением очень немногих ситуаций, всегда присуща крошечная доля враждебности, дающая толчок бессознательному пожеланию смерти. Но из конфликта обоих стремлений уже рождается не понятие о душе и не этика, а невроз, который позволяет нам глубже познакомиться и с нормальной душевной жизнью. Изобилие преувеличенно нежной заботы между членами семьи покойного и совершенно беспочвенные упреки, которыми они сами себя осыпают, открывают нам глаза на распространенность и важность этого глубоко запрятанного пожелания смерти. Не хочу далее рисовать вам эту оборотную сторону картины. Скорее всего, вы бы ужаснулись, и ужаснулись не напрасно. Природа и здесь устроила все тоньше, чем это сделали бы мы. Нам бы наверняка в голову не пришло, что такое соединение любви с ненавистью может послужить к нашей же пользе. Однако пока природа работает с таким противоречием, она заставляет нас все время будоражить нашу любовь и подновлять её, чтобы защитить её от таящейся за нею ненависти. Можно сказать, что прекраснейшие проявления любви существуют благодаря реакции против жала страсти к убийству, которое мы ощущаем у себя в груди.

Подведем итог: наше бессознательное так же недоступно для представления о собственной смерти, так же кровожадно по отношению к чужим, так же двойственно (амбивалентно) по отношению к любимым людям, как первобытный человек. Но как же далеко ушли мы с нашей культурной точкой зрения на смерть от первобытного состояния!

А теперь давайте мы с вами ещё раз посмотрим, что делает с нами война. Она смывает с нас позднейшие культурные наслоения и вновь выпускает на свет живущего в нас первобытного человека. Она снова заставляет нас быть героями, не желающими верить в собственную смерть, она указывает нам, что чужаки – наши враги, чьей смерти надо добиваться или желать, она советует нам переступать через смерть тех, кого мы любим. Таким образом, она колеблет наши культурные договоры со смертью. Однако войну упразднить невозможно.

Покуда не исчезнут столь огромные различия в условиях существования разных народов и не прекратится столь сильное отталкивание между ними, до тех пор будут и войны. Но возникает вопрос: не следует ли нам уступить и поддаться им? Не следует ли нам признать, что мы с нашим культурным отношением к смерти психологически жили выше, чем нам положено, и должны поскорее повернуть обратно, смириться с истиной? Не лучше ли было бы вернуть смерти в действительности и в наших мыслях то место, которое ей принадлежит, и понемногу извлечь на свет наше бессознательное отношение к смерти, которое до сих пор мы так тщательно подавляли? Я не могу призывать вас к этому как к высшей цели, поскольку прежде всего это было бы шагом назад, регрессией. Но наверняка она способствовала бы тому, чтобы сделать для нас жизнь более сносной, а ведь нести бремя жизни – долг всех живущих. В школе мы слышали политическое изречение древних римлян, гласившее “Si vis pacem, para bellum”. Хочешь мира – готовься к войне. Мы можем изменить его сообразно нашим нынешним потребностям: “Si vis vitam, para morten”. Если хочешь вынести жизнь, готовься к смерти.

Фрейд. Лекции по психоанализу. ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ЛЕКЦИЯ. Представление о развитии и регрессии. Этиология

Уважаемые дамы и господа! Мы узнали, что функция либидо проделывает длительное развитие, прежде чем станет служить продолжению рода способом, называемым нормальным. Теперь я хотел бы вам показать, какое значение имеет это обстоятельство для возникновения неврозов.

Я полагаю, что в соответствии с теориями общей патологии мы можем предположить, что такое развитие несет в себе опасности двух видов — во первых, опасность задержки (Hemmung) и, во вторых, — регрессии (Regression). Это значит, что при общей склонности биологических процессов к вариативности должно будет случиться так, что не все подготовительные фазы будут пройдены одинаково успешно и преодолены полностью; какие то компоненты функции надолго задержатся на этих ранних ступенях, и в общей картине развития появится некоторая доля задержки этого развития.

Поищем аналоги данным процессам в других областях. Если целый народ покидал места своего поселения в поисках новых, как это не раз бывало в ранние периоды истории человечества, то, несомненно, он не приходил на новое место в своем полном составе. Независимо от других потерь постоянно бывало так, что небольшие отряды или группы кочевников останавливались по дороге и селились на этих остановках, в то время как основная масса отправлялась дальше. Или возьмем более близкое сравнение. Вам известно, что у высших млекопитающих мужские зародышевые железы, первоначально помещающиеся глубоко внутри полости живота, к определенному времени внутриутробной жизни меняют место и попадают почти непосредственно под кожу тазового конца. Вследствие этого блуждания у ряда мужских особей обнаруживается, что один из парных органов остался в полости таза или постоянно находится в так называемом паховом канале, который оба [органа] проходят на своем пути, или, по крайней мере, то, что этот канал остался открытым, хотя обычно после завершения перемещения половых желез он должен зарастать. Когда я юным студентом выполнял свою первую научную работу под руководством Брюкке,75 я занимался происхождением задних нервных корешков в спинном мозгу маленькой, очень архаичной по своему строению рыбы. Я нашел, что нервные волокна этих корешков выходят из больших клеток в заднем роге серого вещества, чего уже нет у других животных со спинным мозгом. Но вскоре я открыл, что эти нервные клетки находятся вне серого вещества на всем [его] протяжении до так называемого спинального ганглия заднего корешка, из чего я заключил, что клетки этих ганглиозных скоплений перешли из спинного мозга в корешковую часть нервов. Это показывает и история развития; но у этой маленькой рыбы весь путь изменений отмечен оставшимися клетками. При более пристальном рассмотрении вам нетрудно будет отыскать слабые места этих сравнений. Мы хотим поэтому прямо сказать, что для каждого отдельного сексуального стремления считаем возможным такое развитие, при котором отдельные его компоненты остаются на более ранних ступенях развития, тогда как другим удается достичь конечной цели. При этом вы видите, что каждое такое стремление мы представляем себе как продолжающийся с начала жизни поток, в известной мере искусственно разлагаемый нами на отдельно следующие друг за другом части. Ваше впечатление, что эти представления нуждаются в дальнейшем разъяснении, правильно, но попытка сделать это завела бы нас слишком далеко. Позвольте нам еще добавить, что такую остановку частного влечения на более ранней ступени следует называть фиксацией (Fixierung) [влечения].


75 Брюкке Э. (1819 1892) — крупный представитель физико химической школы в физиологии. Учитель Фрейда. В его лаборатории Фрейд в молодости провел ряд ценных исследований по анатомии нервной системы.


Вторая опасность такого ступенчатого развития заключается в том, что даже те компоненты, которые развились дальше, могут легко вернуться обратным путем на одну из этих более ранних ступеней, что мы называем регрессией. Стремление переживает регрессию в том случае, если исполнение его функций, т. е. достижение цели его удовлетворения, в более поздней или более высокоразвитой форме наталкивается на серьезные внешние препятствия. Напрашивается предположение, что фиксация и регрессия не совсем независимы друг от друга. Чем прочнее фиксации на пути развития, тем скорее функция отступит перед внешними трудностями, регрессируя до этих фиксаций, т. е. тем неспособнее к сопротивлению внешним препятствиям для ее выполнения окажется сформированная функция. Представьте себе, если кочевой народ оставил на стоянках на своем пути сильные отряды, то ушедшим вперед естественно вернуться к этим стоянкам, если они будут разбиты или встретятся с превосходящим их по силе противником. Но вместе с тем они тем скорее окажутся в опасности потерпеть поражение, чем больше народу из своего числа они оставили на пути.

Для понимания неврозов вам важно не упускать из виду это отношение между фиксацией и регрессией. Тогда вы приобретете твердую опору в вопросе о причинах неврозов, в вопросе об этиологии неврозов, к которым мы скоро подойдем.

Сначала давайте остановимся еще на регрессии. По тому, что вам известно о развитии функции либидо, вы можете предположить существование двух видов регрессии: возврат к первым захваченным либидо объектам, которые, как известно, инцестуозного характера, и возврат общей сексуальной организации на более раннюю ступень. Оба вида встречаются при неврозах перенесения и играют в их механизме большую роль. Особенно возврат к первым инцестуозным объектам либидо является чертой, повторяющейся у невротиков с прямо таки утомительной регулярностью. Гораздо больше можно сказать о регрессиях либидо, если привлечь другую группу неврозов, так называемых нарцисстических, чего мы не намерены делать в настоящее время. Эти заболевания позволяют нам судить о других, еще не упоминавшихся процессах развития функции либидо и соответственно показывают нам новые виды регрессии. Но я думаю, что сейчас должен прежде всего предостеречь вас от того, чтобы вы не путали регрессию и вытеснение, и помочь вам выяснить отношения между обоими процессами. Вытеснение, как вы помните, это такой процесс, благодаря которому психический акт, способный быть осознанным, т. е. принадлежащий системе предсознательного (Vbw), делается бессознательным, т. е. перемещается в систему бессознательного (Ubw). И точно так же мы говорим о вытеснении, когда бессознательный психический акт вообще не допускается в ближайшую предсознательную систему, а отвергается цензурой уже на пороге. Понятие вытеснения, следовательно, не имеет никакого отношения к сексуальности; заметьте себе это, пожалуйста. Оно обозначает чисто психологический процесс, который мы можем еще лучше охарактеризовать, назвав топическим. Этим мы хотим сказать, что оно имеет дело с предполагаемыми психическими пространственными емкостями, или, если опять ввести это грубое вспомогательное представление, с построением душевного аппарата из особых психических систем.

Только проведя это сравнение, мы заметим, что до сих пор употребляли слово «регрессия» не в его общем, а в совершенно специальном значении. Если вы придадите ему его общий смысл — возврат от более высокой ступени развития к более низкой, то и вытеснение подпадает под регрессию, потому что оно тоже может быть описано как возврат на более раннюю и глубинную (tiefere) ступень развития психического акта. Только при вытеснении суть заключается не в этом обратном движении, потому что мы называем вытеснением в динамическом смысле и тот случай, когда психический акт задерживается на более низкой ступени бессознательного. Вытеснение именно топически динамическое понятие, регрессия же — чисто описательное. Но то, что мы до сих пор называли регрессией и приводили в связь с фиксацией, мы понимали исключительно как возврат либидо на более ранние ступени его развития, т. е. как нечто совершенно отличное, по существу, от вытеснения и совершенно независимое от него. Мы не можем также назвать регрессию либидо чисто психическим процессом и не знаем, какую локализацию указать ей в душевном аппарате. Если она и оказывает на душевную жизнь сильнейшее влияние, то все таки органический фактор в ней наиболее значителен.

Разъяснения, подобные этим, уважаемые господа, должны казаться несколько сухими. Обратимся к клинике, чтобы показать применение наших данных, которое произведет большее впечатление. Вы знаете, что истерия и невроз навязчивых состояний — два основных представителя группы неврозов перенесения. Хотя при истерии и встречается регрессия либидо к первичным инцестуозным объектам, и она закономерна, но регрессии на более раннюю ступень сексуальной организации совершенно не бывает. Зато вытеснению в механизме истерии принадлежит главная роль. Если мне позволено будет дополнить наши теперешние достоверные сведения об этом неврозе одной конструкцией, я могу описать фактическое положение вещей следующим образом: объединение частных влечений под приматом гениталий завершилось, но его результаты наталкиваются на сопротивление предсознательной системы, связанной с сознанием. Генитальная организация значима для бессознательного, но не для предсознательного, и это отрицание со стороны предсознательного создает картину, имеющую определенное сходство с состоянием до господства гениталий. Но все же это нечто совсем иное. Из двух регрессий либидо гораздо более примечательна регрессия на более раннюю ступень сексуальной организации. Так как она при истерии отсутствует, а все наше понимание неврозов находится еще под сильным влиянием предшествовавшего по времени изучения истерии, то значение регрессии либидо станет нам ясно намного позднее, чем значение вытеснения. Приготовимся к тому, что наши взгляды еще более расширятся и подвергнутся переоценке, когда мы подвергнем рассмотрению, кроме истерии и невроза навязчивых состояний, еще другие, нарцисстические неврозы.

При неврозе навязчивых состояний, напротив, регрессия либидо на предварительную ступень садистско анальной организации является самым замечательным и решающим фактом симптоматического выражения. Любовный импульс должен тогда маскироваться под садистский. Навязчивое представление: я хотел бы тебя убить, в сущности, означает, если освободить его от определенных, но не случайных, а необходимых добавлений, не что иное, как: я хотел бы насладиться тобой в любви. Прибавьте к этому еще то, что одновременно произошла регрессия объектов, так что эти импульсы относятся только к самым близким и самым любимым лицам, и вы сможете себе представить тот ужас, который вызывают у больного эти навязчивые представления, и одновременно ту странность, с которой они выступают перед его сознательным восприятием. Но и вытеснение принимает в механизме этих неврозов большое участие, которое, правда, нелегко разъяснить в таком беглом вводном экскурсе, как наш. Регрессия либидо без вытеснения никогда не привела бы к неврозу, а вылилась бы в извращение. Отсюда вы видите, что вытеснение — это тот процесс, который прежде всего свойствен неврозу и лучше всего его характеризует. Но может быть, у меня когда нибудь будет случай показать вам, что мы знаем о механизме извращений, и тогда вы увидите, что и здесь ничто не происходит так просто, как хотелось бы себе представить.

Уважаемые господа! Я полагаю, что вы, скорее всего, примиритесь с только что услышанными рассуждениями о фиксации и регрессии либидо, если будете считать их за подготовку к исследованию этиологии неврозов. Об этом я сделал только одно единственное сообщение, а именно то, что люди заболевают неврозом, если у них отнимается возможность удовлетворения либидо, т. е. от «вынужденного отказа» (Versagung), как я выражаюсь, и что их симптомы являются заместителями несостоявшегося удовлетворения. Разумеется, это означает вовсе не то, что любой отказ от либидозного удовлетворения делает невротиком каждого, кого он касается, а лишь то, что во всех исследованных случаях невроза был обнаружен фактор вынужденного отказа. Положение, таким образом, необратимо. Вы, наверное, также поняли, что это утверждение не раскрывает всех тайн этиологии неврозов, а выделяет лишь важное и обязательное условие заболевания.

В настоящее время неизвестно, следует ли при дальнейшем обсуждении этого положения обратить особое внимание на природу вынужденного отказа или на своеобразие того, кто ему подвержен. Вынужденный отказ чрезвычайно редко бывает всесторонним и абсолютным: чтобы стать патогенно действующим, он должен затронуть тот способ удовлетворения, которого только и требует данное лицо, на который оно только и способно. В общем, есть очень много путей, чтобы вынести лишение либидозного удовлетворения, не заболев из за него. Прежде всего, нам известны люди, которые в состоянии перенести такое лишение без вреда, они не чувствуют себя тогда счастливыми, страдают от тоски, но не заболевают. Затем мы должны принять во внимание, что именно сексуальные влечения чрезвычайно пластичны, если можно так выразиться. Они могут выступать одно вместо другого, одно может приобрести интенсивность других; если удовлетворение одного отвергается реальностью, то удовлетворение другого может привести к полной компенсации. Они относятся друг к другу как сеть сообщающихся, наполненных жидкостью каналов, и это — несмотря на их подчинение примату гениталий, что вовсе не так легко объединить в одном представлении. Далее, частные сексуальные влечения, так же как составленное из них сексуальное стремление, имеют способность менять свой объект, замещать его другим, в том числе и более легко достижимым; эта способность смещаться и готовность довольствоваться суррогатами должны сильно противодействовать патогенному влиянию вынужденного отказа. Среди этих процессов, защищающих от заболевания из за лишения, один приобрел особое культурное значение. Он состоит в том, что сексуальное стремление отказывается от своей цели частного удовольствия или удовольствия от продолжения рода и направляется к другой [цели], генетически связанной с той, от которой отказались, но самой по себе уже не сексуальной, а заслуживающей название социальной. Мы называем этот процесс «сублимацией» (Sublimierung), принимая при этом общую оценку, ставящую социальные цели выше сексуальных, эгоистических в своей основе. Сублимация, впрочем, является лишь специальным случаем присоединения сексуальных стремлений к другим, не сексуальным. Мы будем говорить о нем еще раз в другой связи.

Теперь у вас может сложиться впечатление, что благодаря всем этим средствам, помогающим перенести лишение, оно потеряло свое значение. Но нет, оно сохраняет свою патогенную силу. В целом средства противодействия оказываются недостаточными. Количество неудовлетворенного либидо, которое в среднем могут перенести люди, ограниченно. Пластичность, или свободная подвижность, либидо далеко не у всех сохраняется полностью, и сублимация может освободить всегда только определенную часть либидо, не говоря уже о том, что многие люди лишь в незначительной степени обладают способностью к сублимации. Самое важное среди этих ограничений — очевидно, ограничение подвижности либидо, так как оно делает зависимым удовлетворение индивида от очень незначительного числа целей и объектов. Вспомните только о том, что несовершенное развитие либидо оставляет весьма многочисленные, иногда даже многократные фиксации либидо на ранних фазах организации и нахождения объекта, по большей части не способные дать реальное удовлетворение, и вы признаете в фиксации либидо второй мощный фактор, выступающий вместе с вынужденным отказом причиной заболевания. Схематически кратко вы можете сказать, что в этиологии неврозов фиксация либидо представляет собой предрасполагающий, внутренний фактор, вынужденный же отказ — случайный, внешний.

Здесь я воспользуюсь случаем предостеречь вас, чтобы вы не приняли какую либо сторону в совершенно излишнем споре. В науке весьма принято выхватывать часть истины, ставить ее на место целого и бороться в ее пользу со всем остальным, не менее верным. Таким путем от психоаналитического движения откололось уже несколько направлений, одно из которых признает только эгоистические влечения, но отрицает сексуальные, другое же отдает должное только влиянию реальных жизненных задач, не замечая индивидуального прошлого, и т. п.76 И вот здесь возникает повод для подобного противопоставления и постановки проблемы: являются ли неврозы экзогенными или эндогенными заболеваниями, неизбежным следствием определенной конституции или продуктом определенных вредных (травматических) жизненных впечатлений, в частности, вызываются ли они фиксацией либидо (и прочей сексуальной конституцией) или возникают под гнетом вынужденного отказа? Эта дилемма кажется мне в общем не более глубокомысленной, чем другая, которую я мог бы вам предложить: появляется ли ребенок в результате оплодотворения отцом или вследствие зачатия матерью? Оба условия одинаково необходимы, справедливо ответите вы. В причинах неврозов соотношение если не совсем такое, то очень похожее. Все случаи невротических заболеваний при рассмотрении их причин располагаются в один ряд, в пределах которого оба фактора — сексуальная конституция и переживания или, если хотите, фиксация либидо и вынужденный отказ — представлены так, что одно возрастает, если другое уменьшается. На одном конце ряда находятся крайние случаи, о которых вы с убеждением можете сказать: эти люди заболели бы в любом случае вследствие своего особого развития либидо, что бы они ни пережили, как бы заботливо ни щадила их жизнь. На другом конце располагаются случаи, о которых следовало бы судить противоположным образом: [эти люди] определенно избежали бы болезни, если бы жизнь не поставила их в то или иное положение. В случаях, находящихся внутри ряда, большая или меньшая степень предрасположенности сексуальной конституции накладывается на большую или меньшую степень вредности жизненных требований. Их сексуальная конституция не привела бы к неврозу, если бы у них не было таких переживаний, и эти переживания не подействовали бы на них травматически, если бы у них были другие отношения либидо. Я, пожалуй, мог бы признать, что в этом ряду большую роль играют предрасполагающие моменты, но и это зависит от того, как далеко вы растянете границы неврастении.


76 Здесь имеются в виду отколовшиеся от школы Фрейда школы Юнга и Адлера.


Уважаемые господа! Предлагаю назвать подобного рода ряды дополнительными рядами (Ergдnzungsreihen) и предупреждаю вас, что у нас будет повод образовать и другие подобные ряды.

Упорство, с которым либидо держится за определенные направления и объекты, так сказать, прилипчивость либидо, кажется нам самостоятельным, индивидуально изменчивым, совершенно неизвестно от чего зависящим фактором, значение которого для этиологии неврозов мы, конечно, не будем больше недооценивать. Но нельзя и переоценивать глубину этой связи. Такая же «прилипчивость» либидо — по неизвестным причинам — встречается при многих условиях у нормального человека и считается определяющим фактором для лиц, которые в известном смысле противоположны страдающим неврозом, — для извращенных. Еще до психоанализа (Binet, 1888)77 было известно, что в анамнезе извращенных весьма часто встречается очень раннее впечатление ненормальной направленности влечения или выбора объекта, на котором либидо этого лица застряло на всю жизнь. Часто нельзя сказать, что сделало это впечатление способным оказать на либидо столь интенсивное притягательное действие. Я расскажу вам случай такого рода из собственного опыта наблюдений. Один мужчина, для которого гениталии и другие прелести женщины уже ничего не значили, который мог прийти в непреодолимое сексуальное возбуждение только от обутой ноги определенной формы, вспоминает одно переживание в шестилетнем возрасте, ставшее решающим для фиксации его либидо. Он сидел на скамеечке возле гувернантки, у которой брал уроки английского языка. У гувернантки, старой, сухой, некрасивой девы с водянистыми голубыми глазами и вздернутым носом, в тот день болела нога, и поэтому она вытянула ее, обутую в бархатную туфлю, на подушке; при этом верхняя часть ноги была закрыта самым скромным образом. Такая худая жилистая нога, которую он видел тогда у гувернантки, после робкой попытки нормальной половой деятельности в период половой зрелости стала его единственным сексуальным объектом, и он был неудержимо увлечен, если к этой ноге присоединялись еще и другие черты, напоминавшие тип гувернантки англичанки. Но вследствие этой фиксации своего либидо этот человек стал не невротиком, а извращенным, как мы говорим, фетишистом ноги.78 Итак, вы видите, хотя чрезмерная, к тому же еще и преждевременная фиксация либидо является непременной причиной неврозов, однако круг ее действия выходит далеко за область неврозов. Само по себе это условие является таким же мало решающим, как и ранее упомянутое условие вынужденного отказа.


77 Бине Альфред (1857 1911) — французский психолог. Основатель первого во Франции психологического журнала и психологической лаборатории.

78 Ср. работу Фрейда «Фетишизм» (1927е).


Итак, проблема причин неврозов, по видимому, усложняется. В самом деле, психоаналитическое исследование знакомит нас с новым фактором, не принятым во внимание в нашем этиологическом ряду, который лучше всего наблюдать в тех случаях, когда хорошее самочувствие неожиданно нарушается невротическим заболеванием. У таких лиц всегда находятся признаки столкновения желаний, или, как мы привыкли говорить, психического конфликта. Часть личности отстаивает определенные желания, другая противится этому и отклоняет их. Без такого конфликта не бывает невроза. В этом, казалось бы, нет ничего особенного. Вы знаете, что наша душевная жизнь беспрерывно потрясается конфликтами, которые мы должны разрешать. Следовательно, для того чтобы такой конфликт стал патогенным, должны быть выполнены особые условия. Мы можем спросить, каковы эти условия, между какими душевными силами разыгрываются эти патогенные конфликты, какое отношение имеет конфликт к другим факторам, являющимся причиной болезни.

Надеюсь, я смогу дать вам исчерпывающий ответ на эти вопросы, хотя он и будет схематичным. Конфликт вызывается вынужденным отказом, когда лишенное удовлетворения либидо вынуждено искать другие объекты и пути. Условием конфликта является то, что эти другие пути и объекты вызывают недовольство части личности, так что накладывается вето, делающее сначала невозможным новый способ удовлетворения. Отсюда идет далее путь к образованию симптомов, который мы проследим позднее. Отвергнутые либидозные стремления оказываются в состоянии добиться цели окольными путями, хотя и уступая протесту в виде определенных искажений и смягчений. Обходные пути и есть пути образования симптомов, симптомы — новое и замещающее удовлетворение, ставшее необходимым благодаря факту вынужденного отказа.

Значение психического конфликта можно выразить по другому: к внешне вынужденному отказу, чтобы он стал патогенным, должен присоединиться еще внутренне вынужденный отказ. Разумеется, внешне — и внутренне вынужденный отказы имеют отношение к разным путям и объектам. Внешне вынужденный отказ отнимает одну возможность удовлетворения, внутренне вынужденный хотел бы исключить другую возможность, вокруг которой затем и разыгрывается конфликт. Я предпочитаю этот способ изложения, потому что он имеет скрытое содержание. Он намекает на то, что внутренние задержки произошли, вероятно, в древние периоды человеческого развития из за реальных внешних препятствий.

Но каковы те силы, от которых исходит протест против либидозного стремления, что представляет собой другая сторона в патогенном конфликте? Вообще говоря, это не сексуальные влечения. Мы объединяем их во «влечения Я»;79 психоанализ неврозов перенесения не дает нам прямого доступа к их дальнейшему разложению, мы знакомимся с ними в лучшем случае лишь отчасти благодаря сопротивлениям, оказываемым анализу. Патогенным конфликтом, следовательно, является конфликт между влечениями Я и сексуальными влечениями. В целом ряде случаев кажется, будто конфликт происходит между различными чисто сексуальными стремлениями; но, в сущности, это то же самое, потому что из двух находящихся в конфликте сексуальных стремлений одно всегда, так сказать, правильно с точки зрения Я, в то время как другое вызывает отпор Я. Следовательно, конфликт возникает между Я и сексуальностью.


79 При объяснении патогенного конфликта Фрейдом впервые вводится понятие о влечениях Я как мотивационном факторе, отличном от сексуального влечения (либидо).


Уважаемые господа! Очень часто, когда психоанализ считал душевный процесс результатом работы сексуальных влечений, его с сердитой враждебностью упрекали в том, что человек состоит не только из сексуальности, что в душевной жизни есть еще другие влечения и интересы, кроме сексуальных, нельзя «все» сводить к сексуальности и т. п. Очень приятно иной раз быть одного мнения со своими противниками. Психоанализ никогда не забывал, что есть и несексуальные влечения, он опирается на четкое разделение сексуальных влечений и влечений Я и еще до всяких возражений утверждал не то, что неврозы появляются из сексуальности, а что они обязаны своим происхождением конфликту между Я и сексуальностью. Когда он изучает роль сексуальных влечений в болезни и в жизни, у него также нет никакого возможного мотива оспаривать существование и значение влечений Я. Только его судьба такова, чтобы заниматься сексуальными влечениями в первую очередь, потому что благодаря неврозам перенесения они стали самыми доступными для рассмотрения и потому что ему пришлось изучать то, чем другие пренебрегли.

Неверно также и то, что психоанализ вовсе не интересовался несексуальной частью личности. Как раз разделение Я и сексуальности позволяет нам с особой ясностью понять, что и влечения Я проходят значительный путь развития, развития, которое не совсем независимо от либидо и не происходит без обратного воздействия на него. Правда, мы гораздо хуже знаем о развитии Я, чем о развитии либидо, потому что только изучение нарцисстических неврозов обещает дать понимание структуры Я. Однако уже имеется заслуживающая внимания попытка Ференци (1913)80 теоретически построить ступени развития Я, и по крайней мере в двух местах мы получили твердые точки опоры для того, чтобы судить об этом развитии. Мы не думаем, что либидозные интересы личности с самого начала находятся в противоречии к ее интересам самосохранения; скорее Я будет стремиться на каждой ступени оставаться в согласии с соответствующей сексуальной организацией и подчинять ее себе. Смена отдельных фаз в развитии либидо происходит, вероятно, по предписанной программе, но нельзя не согласиться, что на этот процесс может оказывать влияние Я и одновременно, по видимому, предусмотрен известный параллелизм, определенное соответствие фаз развития Я и либидо; нарушение же этого соответствия могло бы стать патогенным фактором. С нашей точки зрения важно, как Я относится к прочной фиксации своего либидо на какой то ступени его развития. Оно может допустить ее и станет тогда в соответствующей мере извращенным, или, что то же самое, инфантильным. Но оно может отнестись к этому закреплению либидо и отрицательно, и тогда Я приобретет “вытеснением там, где у либидо имеется «фиксация».


80 Ференци Шандор (1873 1932) — венгерский психиатр. Один из главных представителей школы Фрейда.


Таким образом, мы получаем, что третий фактор этиологии неврозов, склонность к конфликтам, точно так же зависит от развития Я, как и от развития либидо. Наше понимание причин неврозов, таким образом, углубилось. Сначала, как самое общее условие — вынужденный отказ, затем — фиксация либидо, которая теснит его в определенных направлениях, и, в третьих, склонность к конфликтам в результате развития Я, отвергающего такие проявления либидо. Положение вещей, следовательно, не так уж запутано и не так трудно в нем разобраться, как вам, вероятно, показалось в ходе моих рассуждений. Пожалуй, однако, это еще не все. Нужно прибавить еще кое что новое и детализировать уже известное.

Для того чтобы продемонстрировать вам влияние развития Я на образование конфликтов и вместе с тем на причину неврозов, я хотел бы привести пример, хотя и совершенно вымышленный, но ни в коей мере не лишенный вероятности. Ссылаясь на заглавие комедии Нестройя, я дам примеру характерное название «В подвале и на первом этаже». В подвале живет дворник, на первом этаже — домовладелец, богатый и знатный человек. У обоих есть дети, и предположим, что дочери домовладельца разрешается без присмотра играть с ребенком пролетария. Легко может случиться, что игры детей примут непристойный, т. е. сексуальный характер, что они будут играть «в папу и маму», разглядывать друг друга при интимных отправлениях и раздражать гениталии.

Девочка дворника, которая, несмотря на свои пять или шесть лет, могла наблюдать кое что из сексуальной жизни взрослых, пожалуй, сыграет при этом роль соблазнительницы. Этих переживаний, даже если они продолжаются недолго, достаточно, чтобы активизировать у обоих детей определенные сексуальные импульсы, которые после прекращения совместных игр в течение нескольких лет будут выражаться в мастурбации. Таково общее, конечный же результат у обоих детей будет очень различным. Дочь дворника будет продолжать мастурбацию до наступления менструаций, затем без труда прекратит ее, несколько лет спустя найдет себе любовника и, возможно, родит ребенка, пойдет по тому или другому жизненному пути, который, может быть, приведет ее к положению популярной актрисы, и закончит жизнь аристократкой. Вполне возможно, что ее судьба окажется менее блестящей, но во всяком случае она выполнит свое предназначение в жизни, не пострадав от преждевременного проявления своей сексуальности, свободная от невроза. Другое дело — дочь домовладельца. Она еще ребенком начнет подозревать, что сделала что то скверное, скоро, но, возможно, лишь после тяжелой борьбы откажется от мастурбационного удовольствия, и, несмотря на это, в ней сохранится какая то удрученность. Когда в девичьи годы она сможет кое что узнать о половых сношениях, то отвернется от этого с необъяснимым отвращением и предпочтет остаться в неведении. Вероятно, теперь она уступит вновь охватившему ее непреодолимому стремлению к мастурбации, о котором не решается пожаловаться. В годы, когда она могла бы понравиться мужчине как женщина, у нее прорвется невроз, который лишит ее брака и жизненной надежды. Если при помощи анализа удастся понять этот невроз, то окажется, что эта хорошо воспитанная, интеллигентная девушка с высокими стремлениями совершенно вытеснила сексуальные чувства, а они, бессознательно для нее, застряли на жалких переживаниях с подругой детства.81


81 Приведенный пример не имеет никаких научных оснований и лишь отражает классовую ориентацию мировоззрения Фрейда, считающего, что ребенок из бедной семьи отрицательно влияет на ребенка из зажиточной семьи.


Различие двух судеб, несмотря на одинаковые переживания, происходит от того, что Я одной девушки проделало развитие, не имевшее места у другой. Дочери дворника сексуальная деятельность казалась столь же естественной и не вызывающей сомнения, как в детстве. Дочь домовладельца испытала воздействие воспитания и приняла его требования. Ее Я из предоставленных ему побуждений создало себе идеалы женской чистоты и непорочности, с которыми несовместима сексуальная деятельность; ее интеллектуальное развитие снизило ее интерес к женской роли, предназначенной для нее. Благодаря этому более высокому моральному и интеллектуальному развитию своего Я она попала в конфликт с требованиями своей сексуальности.

Сегодня я хочу остановиться еще на одном пункте развития Я как из за известных далеких перспектив, так и потому, что именно то, о чем будет речь, оправдывает излюбленное нами, резкое и не само собой разумеющееся отделение влечений Я от сексуальных влечений. В оценке обоих развитии, Я и либидо, мы должны выдвинуть на первый план точку зрения, на которую до сих пор не часто обращали внимание. Оба они представляют собой в основе унаследованные, сокращенные повторения развития, пройденного всем человечеством в течение очень длительного времени, начиная с первобытных времен.82 Мне кажется, что это филогенетическое происхождение развития либидо вполне очевидно. Представьте себе, что у одного класса животных генитальный аппарат находится в теснейшей связи с ртом, у другого неотделим от аппарата выделения, у третьего связан с органами движения, все эти данные прекрасно описаны в ценной книге В. Бельше (1911 1913). У животных можно видеть, так сказать, застывшими в сексуальной организации все виды извращений. Но у человека филогенетическое рассмотрение отчасти заслоняется тем обстоятельством, что то, что является, по существу, унаследованным, вновь приобретается в индивидуальном развитии и, вероятно, потому, что те же самые обстоятельства, которые в свое время вызвали необходимость приобретения новых свойств, продолжают существовать и действовать на каждого в отдельности. Я бы сказал, что в свое время они оказали творческое влияние, теперь же вызывают к жизни уже созданное. Кроме того, несомненно, что ход предначертанного развития у каждого в отдельности может быть нарушен и изменен новыми влияниями извне. Но мы знаем силу, которая вынудила человечество на такое развитие и сегодня продолжает оказывать свое давление в том же направлении: это опять таки вынужденный реальностью отказ, или, если называть ее настоящим именем, жизненная необходимость (??????). Она была строгой воспитательницей и многое сделала из нас. Невротики относятся к тем детям, которым эта строгость принесла горькие плоды, но такой риск есть в любом воспитании. Впрочем, данная оценка жизненной необходимости как двигателя развития не должна восстанавливать нас против значения «внутренних тенденций развития», если таковые можно доказать.


82 Фрейд распространяет биогенетический закон Мюллера Геккеля (см. выше) на отношение между психическим развитием индивида и всего человечества. Неправомерность такого подхода доказана последующими исследованиями развития психики в онтогенезе.


Весьма достойно внимания то, что сексуальные влечения и инстинкты самосохранения не одинаковым образом ведут себя по отношению к реальной необходимости. Инстинкты самосохранения и все, что с ними связано, легче поддаются воспитанию; они рано научаются подчиняться необходимости и направлять свое развитие по указаниям реальности. Это понятно, потому что они не могут приобрести себе нужные объекты никаким другим способом; без этих объектов индивидуум должен погибнуть. Сексуальные влечения труднее воспитать, потому что вначале у них нет необходимости в объекте. Так как они присоединяются к другим функциям тела, как бы паразитируя, и аутоэротически удовлетворяются собственным телом, то сначала ускользают из под воспитательного влияния реальной необходимости и у большинства людей утверждают этот характер своеволия, недоступности влиянию воспитания, то, что мы называем «неразумностью», в каком то отношении в течение всей жизни. И подверженности воспитатательным воздействиям молодой личности, как правило, приходит конец, когда ее сексуальные потребности окончательно просыпаются. Это известно воспитателям, и они действуют сообразно этому; но, может быть, благодаря результатам, полученным в психоанализе, их удастся склонить к тому, чтобы перенести главный акцент на воспитание в первые детские годы, начиная с младенческого возраста. Маленький человек часто уже к четвертому или пятому году бывает закончен и только постепенно проявляет то, что в нем уже заложено.

Чтобы полностью оценить значение указанного различия между обеими группами влечений, мы должны начать издалека и привести одно из тех рассуждений, которое заслуживает названия экономического. Тем самым мы вступаем в одну из самых важных, но, к сожалению, и самых темных областей психоанализа. Мы ставим вопрос, можно ли в работе нашего душевного аппарата найти главную цель, и отвечаем на него в первом приближении, что эта цель состоит в получении удовольствия. Кажется, что вся наша душевная деятельность направлена на то, чтобы получать удовольствие и избегать неудовольствия, что она автоматически регулируется принципом удовольствия (Lustprinzip). Больше всего на свете мы хотели бы знать, каковы условия возникновения удовольствия и неудовольствия, но именно этого то нам и не хватает. С уверенностью можно утверждать только то, что удовольствие каким то образом связано с уменьшением, снижением или угасанием имеющегося в душевном аппарате количества раздражения, а неудовольствие — с его увеличением. Исследование самого интенсивного удовольствия, доступного человеку, — наслаждения при совершении полового акта — не оставляет сомнения в этом пункте. Так как при таких процессах удовольствия речь идет о судьбе количества душевного возбуждения, или энергии, то рассуждения такого рода мы называем экономическими. Мы замечаем, что можем описать задачу и функцию душевного аппарата также иначе и в более общем виде, чем выдвигая на первый план получение удовольствия. Мы можем сказать, что душевный аппарат служит цели одолеть поступающие в него извне и изнутри раздражения и возбуждения и освободиться от них. В сексуальных влечениях совершенно ясно проглядывает то, что они как в начале, так и в конце своего развития стремятся к получению удовольствия; они сохраняют эту первоначальную функцию без изменения. К тому же самому стремятся сначала и другие влечения Я. Но под влиянием наставницы необходимости влечения Я быстро научаются заменять принцип удовольствия какой либо модификацией. Задача предотвращать неудовольствие ставится для них почти наравне с задачей получения удовольствия; Я узнает, что неизбежно придется отказаться от непосредственного удовлетворения, отложить получение удовольствия, пережить немного неудовольствия, а от определенных источников наслаждения вообще отказаться. Воспитанное таким образом Я стало «разумным», оно не позволяет больше принципу удовольствия владеть собой, а следует принципу реальности (Realitдtsprinzip), который, в сущности, тоже хочет получить удовольствие, хотя и отсроченное и уменьшенное, но зато надежное благодаря учету реальности.

Переход от принципа удовольствия к принципу реальности является одним из важнейших успехов в развитии Я. Мы уже знаем, что сексуальные влечения поздно и лишь нехотя проходят этот этап развития Я, а позже мы услышим, какие последствия имеет для человека то, что его сексуальность довольствуется таким непрочным отношением к внешней реальности. И в заключение — еще одно относящееся сюда замечание. Если Я человека имеет историю развития, как либидо, то вы не удивитесь, услышав, что бывают и «регрессии Я», и захотите узнать, какую роль этот возврат Я на более ранние фазы развития может играть в невротических заболеваниях.

Жак Лакан “Выход через симптом” 25 июня 1958 года

От речи Другого к бессознательному

Значение регрессии Что нас отличает от обезьян Психотик и желание Другого Невротик и образ другого

Очертив в прошлый раз фигуру желания страдающего неврозом навязчивости, мы начали кольцо нашего определения вокруг него понемногу сжимать.

Я уже говорил вам в связи с этим о характерной для такого невротика позиции требования, особая настоятельность которого, делающая его столь невыносимым, очень рано начинает Другим ощущаться; говорил о его потребности желание Другого уничтожить, говорил о функциях некоторых его фантазмов. Начало нашей сегодняшней теме тем самым было положено.

В работе, которую я сделал объектом критики — критики не полемической, а отправляющейся от систематического анализа выводов из тех данных, которые сам же автор в этой работе приводит, — фаллический фантазм отнюдь не случайно предстает в ходе анализа невроза навязчивых состояний у женщины как зависть к пенису. Где-где, а в этой статье аргументов в пользу того, что роль фаллического означающего я склонен несколько преувеличивать, вам не найти. Но урок, который я хотел бы вам дать, указанием на важность фаллического означающего отнюдь не исчерпывается. Речь ведь идет не о легковесной и поверхностной критике аналитического курса лечения, в детали которого мы не входили и который, кстати, по свидетельству автора, еще не закончен, — речь идет о том, как им, этим фаллическим означающим, пользоваться. Что же касается этого курса, то ни одного из элементов, которые я считаю для направления лечения ориентирами, вы там не найдете. Описанный в статье ход лечения несет на себе печать авторских колебаний и принимает в итоге направление откровенно противоположное тому, которое сочли бы логичным мы.

В своей критике мы исходим не только из наблюдений автора в форме его отчета, но и из тех проделанных им опросов, которые онв нужном месте всегда приводит, — недаром одно из свойств человеческого ума состоит в том, что здравый смысл, как однажды справедливо, хотя и не без иронии, было сказано, это самая распространенная вещь на свете. То, что служит нам препятствием здесь, несомненно послужило препятствием и для авторов, в отчетах которых препятствия эти исчерпывающим образом артикулированы. Имеются в них и тексты опросов, имеются даже замечания, свидетельствующие о парадоксальном исходе, об отсутствии, точнее, того исхода, которого пытались добиться, имеются и противоречия, которым сам автор подобающего им значения не придает, но от которых, тем не менее, никуда не уйти, поскольку они черным по белому в его тексте прочитываются.

Возьмем сразу быка за рога, констатировав разницу между тем, что в этом курсе лечения предстает как не просто поддающееся артикуляции, а артикулированное, с одной стороны, и тем, какая цель в нем поставлена и что в нем действительно сделано, с другой.

Возьмем за исходный пункт нашу схему. Она объединяет в единое целое ряд позиций, позволяющих разобраться в вещах, издавна нам знакомых. Позиции эти получают в ней некоторую топологическую упорядоченность.

Попробуем прежде всего разобраться в том, что представляет собой верхняя линия нашей схемы. Во-первых, это линия означающая, поскольку структурирована она как язык. Во-вторых, будучи структурирована как язык, это своего рода фраза, которую сам субъект артикулировать не в состоянии, артикулировать которую должны помочь ему мы, — фраза, которая как раз и определяет собой структуру невроза в целом.

Невроз не идентичен какому-либо объекту, это не паразит, личности субъекта совершенно чуждый, — это аналитическая структура, проявляющаяся в его, этого субъекта, поступках и поведении. Развивая наши представления о неврозе, мы пришли к выводу, что он не сводится, как я было, переводя положения Фрейда на язык лингвистики, утверждал, к симптомам, поддающимся разложению на означающие элементы, с одной стороны, и означаемые как их эффекты, с другой. Не сводятся уже потому, что печать этих структурных связей несет на себе вся личность субъекта. Смысл, в котором я здесь слоъоличность употребляю, выходит далеко за преде-

лы обычного о ней представления как о чем-то статичном, во много совпадающем с тем, что мы называем характером. Я говорю в данном случае совсем о другом, я говорю о личности в том виде, в котором она предстает в своем поведении, в своих отношениях с Другим и другими, предстает как некое движение, вновь и вновь оказывающееся тем же самым, как некое ритмическое членение, как способ перехода от другого к Другому, причем не просто к Другому, а Другому, который вечно и без конца обретает себя, — тому самому, которым как раз действия страдающего неврозом навязчивости и модулируются.

Поведение страдающего неврозом навязчивости или истерией структурировано, в совокупности своей, как язык. Что это значит? Дело не исчерпывается тем, что по ту сторону артикулированной речи, дискурса, все поступки субъекта тоже эквивалентны языку в том смысле, в каком эквивалентны ему жесты, представляющие собой не просто те или иные движения, а определенные означающие. Здесь более уместно другое созвучное этому французское слово geste, означающее эпическое сказание, как, скажем, Сказание о Роланде, полный повествовательный цикл.

В конечном счете это, если хотите, речь. Поведение невротика предстает в совокупности своей как речь, более того — как речь полноценная, полная, примитивную форму которой мы обнаруживаем в заключенном на словах соглашении или помолвке. Но, будучи полной, речь эта в то же время представляет собой тайнопись, смысл которой субъекту, всем существом своим, всеми проявлениями своими, всем, что непроизвольно возникает у него в памяти и что в’о-лей-неволей воплощает он успехом или же безуспешностью собственных начинаний, эту речь выговаривающему, остается непонятен до тех пор, пока не вторгнутся в его жизнь некие колебательные процессы, которые мы с вами называем психоанализом. Именно эту речь — речь субъекта загражденного, похеренного для себя самого за семью печатями — и называем мы бессознательным. Именно ее обозначаем мы на схеме символом в виде большой перечеркнутой буквы S- знаком S.

Нам предстоит теперь ввести на уровне Другого, А, некоторые различия. Мы уже определили Другого как место речи. Другой возникает и вырисовывается в определенных чертах благодаря уже одному тому факту, что субъект говорит. Уже в силу самого факта этого большой Другой получает рождение в качестве места речи.

Это еще не значит, что он тем самым реализуется как субъект, в качестве иного. Другой возникает, как в заклинании, каждый раз, когда место имеет речь. Я повторял это столь настойчиво, что возвращаться к этому мне, думается, смысла нет. Но то потустороннее, что артикулируется верхней линией нашей схемы, — это не Другой. Это Другой Другого.

Я имею в виду ту речь, что артикулируется на горизонте Другого. Другой Другого — это то место, где вырисовывается речь Другого как таковая. И нет причины, по которой место это для нас должно быть закрыто. Более того, отношения между субъектами и коренятся как раз, собственно говоря, в том факте, что Другой в качестве места речи прямо и непосредственно предстает нам как некий субъект — субъект, который, в свою очередь, мыслит нас в качестве своего Другого. Это и есть принцип любой стратегии. Играя с противником в шахматы, вы приписываете ему расчет ровно на такую же глубину, на которую делаете его сами. Но если мы осмеливаемся утверждать, что этот Другой Другого должен нам быть, по идее, совершенно прозрачен и вместе с измерением Другого неизбежно нам придан, то почему же тогда говорим мы одновременно, что этот Другой Другого является местом, где артикулируется речь бессознательного — речь сама по себе вполне артикулированная, но нашей артикуляции не поддающаяся! Почему приходится нам так говорить? Что дает нам на это право?

Ответ на этот вопрос очень прост. Сами условия человеческой жизни диктуют обусловленность ее словом — подчиненные Другому условием требования, мы не знаем, однако, что наше требование для него значит. Откуда эта неизвестность? Что ему эта непрозрачность дает? Все это, конечно же, вещи очевидные, но договориться о них не будет здесь совсем бесполезно, так как мы зачастую довольствуемся преждевременными объективациями — объек-тивациями, которые дело лишь затемняют.

Поскольку мы не знаем, как Другой наше требование принимает, он входит в нашу стратегию, становится unbewusstи воплощает собой парадоксальную по своему характеру позицию дискурса. Именно это я имею в виду, когда говорю вам, что бессознательное — это дискурс Другого. Это то, что происходит предположительно на горизонте Другого Другого по мере того, как именно там, на горизонте этом, возникает его, этого Другого, речь — но возникает не просто, а становясь нашим бессознательным, то есть тем, что с необходимостью предстает в нас осуществленным в силу самого того факта, что в нем, этом месте речи, мы помещаем Другого, живого Другого, способного дать нам ответ. Непрозрачен же для нас этот Другой потому, что есть в нем нечто нам неизвестное, нечто такое, что отделяет нас от его ответа на наше требование. Именно это — и ничто иное — зовем мы его желанием.

Ценность этого замечания, очевидного только на первый взгляд, связана с тем, что желание, о котором мы говорим, располагается между Другим как местом речи в чистом и непосредственном в его виде и Другим как тем существом из плоти и крови, от произволения которого зависит, будет ли удовлетворено наше требование. Именно положением желания и обусловлена связь его с символизацией действия означающего — символизацией, которая и создает, собственно говоря, то, что мы называем субъектом и что обозначаем на нашей схеме символом S.

Субъект — это совсем не то, что “я сам” или, как элегантно выражаются по-английски, self. Произнося это английское слово, мы ее, “самость” эту, обособляем и видим сразу, что означает она в речи не что иное, как то неустранимое, ни к чему не сводимое, что присутствие индивида в мире с собой привносит. Субъектом же в собственном смысле слова, тем загражденным субъектом, которым предстает он на нашей схеме, становится это selfлишь постольку, поскольку ложится на него печать обусловленности, подчиняющая его не только Другому как месту речи, но и Другому как таковому. И тогда это уже не субъект, который имеем мы обычно в виду, говоря о связи с миром, о соотношении мира и глаза, о том субъектно-объектном отношении, одним словом, которое носит у нас имя сознания. Это субъект, который рождается на свет лишь в момент, когда возникает в условиях речи человеческое существо, — рождается, следовательно, лишь постольку, поскольку отмечен оказывается печатью Другого, в свою очередь обусловленного и отмеченного теми условиями, которые накладывает на него речь.

Что же видим мы на том горизонте, который возникшее в виде желания Другого препятствие делает для нашего взгляда непроницаемым? По мере того, как Другой не отвечает ему, субъект отсылается к собственному своему требованию. С ним-то и возникают у него определенные отношения, обозначенные у нас на схеме маленьким ромбиком, значение которого я вам не так давно объяснил. Итак, большое А больше не отвечает — знаменитая фраза, еслизаменить в ней заглавную букву. На уровне субъекта, где-то на линии горизонта, стремится к образованию то, что, отсылая субъекта к противостоянию собственному своему требованию, принимает форму означающих, которые, если можно так выразиться, этот субъект вбирают в себя, — означающих, для которых сам субъект становится только знаком. Именно горизонт этого отсутствующего со стороны Другого ответа и начинает вырисовываться в анализе пациента постольку, поскольку аналитик остается в нем поначалу лишь местом речи, лишь ухом, которое, слыша, не отвечает.

Это отсутствие ответа постепенно толкает субъекта на отказ от тех форм и способов требования, которые проступают в его дискурсе, подобно водяным знакам, в виде того, что называем мы у себя анальной, оральной или какой угодно иной фазой. Что мы, рассуждая о всех этих фазах, имеем в виду? Не забывайте, что субъект как-никак не возвращается на наших глазах к грудному младенчеству. Мы не факиры какие-нибудь, чтобы заставить субъекта вернуться назад во времени и превратиться в конце концов в породившее его семя. Речь у нас идет только об означающих. То, что называем мы оральной или анальной фазой, это всего лишь способ, которым артикулирует субъект свое требование, артикулирует появлением в своем дискурсе — дискурсе в самом широком смысле, включающем все те формы, в которых может заявить о себе невроз, — означающих, успевших на том или ином этапе развития сформироваться и послуживших для выражения его требования в недавних или, наоборот, более ранних фазах.

То, что мы называем фиксацией, — это не что иное, как сохраненное той или иной формой орального, анального или иным образом нюансированного означающего преобладание; это особое значение, которое та или иная система означающих для себя удержала. Регрессия же — это когда означающие эти в дискурсе субъекта вновь возвращаются: возвращаются просто-напросто потому, что речь, просто будучи речью, ничего особенного не требуя, в измерении требования обязательно вырисовывается. Именно поэтому и открывается в ней задним числом перспектива условий требования, в которых жил субъект с самого раннего и нежного своего возраста.

Регрессия — это всегда регрессия дискурсивная. Означающие, в ней задействованные, принадлежат к структуре дискурса — именно там мы их, как правило, и обнаруживаем. Этот факт я проиллюстрирую сейчас, нарисовав вам две линии.

Верхняя линия — это линия означающих. Ниже, под ней, находим мы образованные по законам означающей цепочки значения. Те и другие друг другу эквивалентны, ибо стоит явиться означающему символу, который, замыкая, так сказать, петлю фразы, придает тем самым происходящему на уровне означающего функцию обратного действия, как эффект предвосхищения, любой последовательности означающих, любой означающей цепочке свойственный, немедленно открывает перед ней как горизонт собственного ее завершения, так и собственную перспективу ретроактивности. Так, в нашем примере, с появлением S, уже рисуется, в предвосхищении дальнейшего, S, завершающееся, однако, лишь позже — в момент, когда S, окажет на Stобратное действие. Определенное смещение, расхождение между означающим и значением существует всегда; именно это делает всякое значение — если, конечно, оно не представляет собой значение естественное, связанное у субъекта с моментальным настоятельным позывом потребности? — фактором принципиально метонимическим, отсылающим нас к тому, что формирует означающую цепочку, сплетая в ней узлы и петли, которые мы можем, на какое-то мгновение ее распутав, в ней указать, к некоей сигме, если хотите, которой мы обозначим то, что является по отношению к означающей цепочке потусторонним.

Столкновение субъекта с требованием приводит к тому, что дискурс субъекта блекнет и в нем проступают, как водяные знаки, те элементарные означающие, что образуют основу нашего опыта. Тут-то и обнаруживается, что все поведение субъекта, равно как и способ, которым он его порой объясняет, все, вплоть до ритмических особенностей его речи и работы тех двигательных механизмов, в которых его дискурс артикулируется, подчинено одним и тем же структурным закономерностям, так что любой лепет субъекта, сколь бы косноязычен он ни был, любая его, как я некогда выразился, речевая оплошность могут для нас оказаться значимы, отсылая к некоему означающему требования как оральной или анальной нехватки.

Небольшая группа исследователей, возглавляемая одним из наиболее доброжелательных моих коллег, Лагашем, с удивлением, объясняемым лишь на фоне укоренившегося недоразумения, обнаружила, что везде, где во французском переводе Фрейда стоит слово инстинкт, в немецком тексте ему соответствует слово Trieb. Мы его переводим споъомриЫоп — толчок, импульс — что, по правде говоря, дело лишь затемняет. Англичане придумали термин drive, а вот нам, французам, перевести это слово нечем. Подходящим научным термином был бы тропизм, означающий определенного рода необоримые и несводимые к физико-химическим факторам влечения, которые наблюдаются у животных. Слово это позволило бы изгнать, наконец, тот финализм, которым грешит неизбежно термин инстинкт. Смысл фрейдовского термина Triebему очень близок. Можно было бы перевести Triebи как attirance- влечение, тяга — учитывая, конечно, при этом, что с субъектом, который встречается нам в стадных формах темной органической тяги к какому-нибудь, скажем, элементу климата или иному природному фактору, человеческое существо ничего общего не имеет.

И, конечно, не тяга интересует нас, аналитиков, призванных исследовать область, где речь идет об оральной, анальной, гениталь-ной и прочих фазах. Аналитическая теория усматривает закономерность, которая связывает всю организацию человека — его зависимость, его подчиненность, его влечения — с некой инстанцией. Но что это за инстанция? Не что иное, как означающие — означающие, заимствованные из набора определенного количества собственных его органов.

В сущности, мы имеем в виду то же самое, когда говорим, что сохраняющаяся у взрослого субъекта оральная и анальная фиксация обусловлена определенного рода воображаемыми отношениями. Добавляем же мы к этому лишь одно — что отношения эти получают в данном случае функцию означающего. Не будь они таким превращением обособлены, умерщвлены, им никогда не удалось бы взять на себя в субъекте такую важную для его устроения роль — по той простой причине, что единственное, чему служат образы, это возбуждение потребностей и удовлетворение их. И тем не менее аналитики признают, что человек остается привязан к оральным или анальным образам даже тогда, когда о пище и, соответственно, экскрементах речь не идет. А это означает, что образы эти из своего контекста изъяты, что дело больше не в потребностях как таковых, что образы получили теперь иную, новую функцию — функцию означающего. Понятие влечения — лишь удобный способ сформулировать важные для нас представления о зависимости субъекта от определенного означающего.

Суть дела заключается в том, что желание субъекта, встречая его в облике чего-то потустороннего требованию, делает субъект для нашего требования непрозрачным. В результате оно полагает начало дискурсу своему собственному — дискурсу, который, будучи для нашей структуры необходим, остается для нас в каком-то отношении полностью непроницаемым. Что и превращает его, собственно, в дискурс бессознательный. Что же касается желания, являющегося его условием, то оно само обусловлено, в свою очередь, существованием особого рода означающего эффекта — эффекта, о котором я вам, начиная _с этого января, уже говорил и который называю я отцовской метафорой.

В основе этой метафоры лежит примитивное, темное, непроницаемое желание матери, для субъекта поначалу совершенно недоступное. На горизонте его появляется, однако, уже Имя Отца, опора порядка — порядка, установленного цепочкой означающих. Я уже записывал вам однажды эту метафору в символической форме, представив ее как отношение двух означающих, одно из которых занимает в ней две различные позиции — Имя Отца стоит в ней над Желанием Матери, а Желание Матери над его, этого желания, символизацией.

Установление этого желания в качестве означаемого метафорой как раз и осуществляется.

Там, где Имени Отца не оказывается, метафора не работает. Субъекту не удается в результате произвести на свет то, что позволило бы приписать нашему неизвестному, х, значение фаллического означающего. Это как раз и происходит в психозе, где Имя Отца, будучи с самого начала отброшено, verworfen, в цикл означающих не вошло, оставив желание Другого, матери, непросимволизированным.

Если бы нам нужно было показать место, которое занимает на нашей схеме психоз, мы сказали бы, что желание это — я не хочу добавлять: насколько оно существует, так как вам известно, что даже 

у матерей психотиков желание есть, хотя это далеко не так уж порою и очевидно, — так вот, что желание это в системе психотического субъекта символизации не подверглось, и потому речь Другого в его бессознательное не проходит, хотя сам Другой в качестве места речи разговаривать с ним может при этом сколько угодно. Под Другим я не обязательно имею в виду себя или вас — скорее, это совокупность всего того, что в его поле восприятия попадает.

Поле это, естественно, говорит ему о нас. Вот первый пример, который приходит в голову, так как рассказали его нам не далее, как прошлым вечером: красный цвет, в который выкрашен автомобиль, говорит находящемуся в состоянии бреда субъекту, что он бессмертен. С ним говорит абсолютно все, ибо символическая организация, призванная направить Другого туда, где уготовано ему место, то есть в бессознательное субъекта, в символическом регистре в данном случае не сложилась. Другой говорит с ним способом, подобным той первой и примитивной речи, которая является речью требования. Вот почему все прорастает звуками и “оно говорит”, скрытое для невротика в его бессознательном, для психотического субъекта воспринимается как находящееся вовне. То, что оно говорит, и говорит вслух, — совершенно естественно и никакого удивления не вызывает. Если Другой — это место речи, то оно и говорит там, причем речь эта слышна отовсюду.

Крайний случай наблюдаем мы в момент развязывания психоза — момент, когда то, что было из символического отброшено, verworfen, вновь появляется, какя вас всегда и учил, в реальном. Реальное, о котором идет речь, — это галлюцинация, то есть Другой, поскольку он говорит. Когда что-то говорится, говорится оно всегда в Другом, но принимает оно у психотического субъекта форму реального. Психотический субъект не сомневается, что говорит с ним Другой — говорит, используя при этом все означающие, которых здесь, в человеческом мире, полно как грязи, потому что отмечено их печатью все, что нас окружает. Вспомните об афишах, которыми оклеены наши улицы.

Состояние ослабления связей, распада, может быть в зависимости от характера психоза более или менее ярко выражено. Как мы наблюдаем сами и как свидетельствует нам Фрейд, те проявления, в которых психоз, как правило, выражается, как раз и призваны бывают восполнить то, что в месте, зависящем от означающей структуры желания Другого, то есть в месте, для организациисубъекта решающем, у него отсутствует. Во всех формах психоза, от самых благоприятных вплоть до случаев крайнего распада, нам предстает дискурс Другого в чистом его виде — дискурс Другого, здесь, в точкеs(A), членораздельно озвучиваемый в форме значения.

Два года назад я привел вам несколько странных примеров распада речи, которые в структуре, представленной на этом графе — тогда я еще вам его показать не мог — занимают место кода сообщений относительно кода. Посланное ему из А — это все, чем субъект располагает впоследствии, чтобы сообщить дискурсу Другого жизнь. Так называемый базовый язык Шребера — язык, каждое слово которого предполагает сопутствующее его появлению определение, — представляет собой код сообщения о коде. И наоборот, фразы вроде: “как это…”, “тебе достаточно мне…”, “может быть, ему захочется…” — где “ему захочется” даже, пожалуй, лишнее — представляют собой серии сообщений, нацеленных лишь на то, что в коде относится к сообщению. Частицы, личные местоимения, вспомогательные глаголы — все они указывают на место отправителя сообщения. Все это строго укладывается в мой граф, но чтобы не быть слишком многословным, я отсылаю вас к своей статье о психозах, которая скоро должна выйти в свет, — статье, представляющей собой синтез прочитанного мною пару лет назад курса с работой, проделанной с вами в этом году.

Возьмем, к примеру, бред ревности. Фрейд описывает его как отрицание субъектом исходного высказывания “Я этого человека люблю” — высказывания, имеющего в виду не столько субъекта гомосексуального, сколько субъекта зеркально подобного, хотя в качестве такового, разумеется, гомосексуального. “Онлюбит не меня, а ее” — говорит далее Фрейд. Что это значит? — Что бред ревности, препятствуя бесконтрольному высвобождению истолковывающей речи, пытается воссоздать желание Другого, восстановить его. Структура бреда ревности и состоит как раз в том, чтобы приписать Другому желание — своего рода воображаемый эскиз, набросок его, — которое субъект испытывает сам. Желание, таким образом, приписывается Другому — “Онлюбит не меня, он любит мою супругу, он мой соперник”. Будучи психотиком, я пытаюсь поместить в Другого желание, которое мне самому, как психотику, не дано — не дано потому, что не возникла у меня та главная, принципиально существенная метафора, которая дает желанию Другого его изначальное означающее — означающее фаллическое. Остается, правда, пока неясным, почему, собственно, должны мы признать это фаллическое означающее основным, почему оказываем мы ему некоторым образом предпочтение перед множеством других объектов — объектов, которые выполняют порою, на первый взгляд, совершенно аналогичную роль. Фаллическое означающее легко становится эквивалентом таких, скажем, означающих, как экскременты или женская грудь, сосок — этот главный для грудного ребенка объект. То, что составляет привилегию именно фаллоса, действительно определить трудно. Все дело, очевидно, в самом месте его — в месте, которое занимает фаллос в той фазе, которой в отношениях индивида и рода принадлежит первенство, — в фазе, которую мы зовем гениталъной.

Именно по этой причине фаллос и оказывается более, чем что-либо другое, зависим от функции означения. Прочие объекты — будь то сосок материнской груди или та часть тела, что, в форме экскрементов, предстает как нечто, способное порою сообщить субъекту переживание утраты, — даны ему, до известной степени, как объекты внешние, в то время как фаллос представляет собой монету, имеющую хождение в любовном обмене, — монету, которой для выполнения своей функции необходимо, подобно тем камушкам или ракушкам, что служат эквивалентом обмена у некоторых племен, перейти в разряд означающего.

Дело с фаллосом обстоит, правда, несколько сложнее. Поскольку представлен он в реальной, органической форме — либо пениса, либо того, что соответствует пенису у женщины, — то стать, будь то фантазматическим или иным способом, объектом независимым, ему куда сложнее, нежели предметам, только что упомянутым выше. Что ни говори, а комплекс кастрации, Penisneid, по-прежнему окружен тайной, ибо речь ведь идет о чем-то в конечном счете принадлежащем телу, об органе, которому грозит опасность не большая, чем любому другому — ноге, руке, носу, или, скажем, уху.

Этот орган, элемент этот, предстает поначалу как имеющаяся на теле точка — точка, которая вызывает у субъекта сладострастные ощущения. Именно в таком качестве он ее поначалу и обнаруживает. Связанный с мастурбацией автоэротизм, который действительно играет в истории субъекта роль очень важную, сам по себе не способен, как мы из клинического опыта знаем, спровоцировать серьезную катастрофу — не способен до тех пор, пока орган, о котором у нас идет речь, не оказался включен в игру означающих, в отцовскую метафору, не подпал под отцовское или материнское прещение. Поначалу орган этот является для субъекта всего лишь местом сладострастия по отношению к собственному своему телу, местом органической связи с самим собой — местом, одним словом, увечью подверженным куда меньше, нежели все прочие элементы, успевшие еще ранее получить в его требовании роль означающего. Именно поэтому для него более, чем для какого-либо другого органа, важным оказывается то включение в метафорическую цепочку, которое и возводит его в достоинство означающего — означающего, тут же приобретающего, в качестве означающего отношения Другого к Другому, привилегированное значение. Это и делает из него, собственно, центральное означающее бессознательного.

Здесь-то и замечаем мы, что измерение субъекта, которое оказалось психоанализом обнаружено, совершенно ново по отношению ко всему, что было известно относительно него раньше, — тем более если вспомнить, что речь идет об органе, с которым живое существо может поддерживать отношения вполне невинные. Вспомним, как обстоит дело у братского нам племени обезьян. Сходите в Вен-сенский зоопарк, постойте немного у рва, окружающего обезьянью площадку, и вы сами убедитесь, с какой безмятежностью представители смелого и отважного бабуинова племени, на которых мы без всякого на то основания проецируем свои страхи, играют своим бросающимся в глаза хозяйством, нимало не смущаясь тем, что могут подумать о них соседи и разве что при случае принимая участие в затеянных ими коллективных забавах. Между отношениями, которые поддерживает это более или менее прямоходящее животное с тем, что болтается у него внизу живота, и отношением к этому же органу у человека, лежит пропасть. С самого начала — и это очень показательно — фаллос стал у человека объектом культа. С незапамятных времен эрекция как таковая выступает как означающее — не случайно столь важную роль, и именно в качестве означающего, играют при создании форм человеческой коллективности в древних наших культурах каменные дольмены.

Эта важнейшая роль вовсе не принадлежит фаллосу изначально, его выступление в ней обусловлено лишь метафорическим переходом его в ранг означающего — события, от которого зависят, в свою очередь, те возможные, желанием Другого заданные координаты, в которых предстоит субъекту найти место желанию своему собственному, его каким-то образом обозначить. Встреча желаниясубъекта с желанием Другого чревата, разумеется, несчастными случаями. Они-то и позволяют нам наблюдать, каким образом функционирует фаллическое означающее у субъекта, положение которого по отношению к четырем определяющим желание полюсам является нетипичным, ненормальным, неполноценным, патологическим.

У невротика все созвездие этих полюсов налицо, в то время как у психотика набор их оказывается неполным.

Страдающий неврозом навязчивых состояний — это, как мы уже говорили, тот, чье отношение к желанию Другого изначально, начиная с простейших своих проявлений, отмечено расслоением инстинктов. Первая, исходная реакция такого субъекта, которой и будут все его дальнейшие трудности обусловлены, состоит в том, чтобы его, это желание, упразднить, аннулировать. Что это означает, если принять всерьез только что нами проделанные рассуждения?

Желание Другого, как желание, упразднить — это совсем не то же самое, что обусловленная несостоятельностью или ущербностью метафорического акта, Имени Отца, неспособность желание Другого постичь. С другой стороны, если в Реальном, которое более или менее окрашено бредом, желание Другого, символизированное, введенное фаллосом, подлежит отрицанию, то связь страдающего неврозом навязчивости субъекта с собственным желанием зиждется на запирательстве, на отрицании желания за Другим. Термин Verneinungприменяется здесь по отношению к желанию в собственно фрейдовском двойственном смысле, с одной стороны, предполагающим, что желание это артикулировано, символизировано, а с другой — что оно несет на себе печать отрицания. Именно с этим страдающий неврозом навязчивых состояний и сталкивается, именно это ложится в основу его позиции, именно на это реагирует он поиском формулы дополнения, компенсации.

Говоря это, я не высказываю ничего нового, я просто иначе формулирую те понятия, которые выдвигаются на первый план всеми, кто о неврозе навязчивых состояний пишет, — упразднение, обособление, реакция защиты. Обратите внимание, что говоря об упразднении, только означающее и можно иметь в виду, так как ничто, означающим не являющееся, упразднить нельзя. На уровне животного упразднение просто немыслимо, а если что-то его напоминающее там и встречается, то это лишь дает нам повод говорить о зачатках какого-то символического образования. Упразднение — это не стирание следа, о котором я только что говорил, а заключение элементарного означающего в скобки, позволяющие сказать о заключенном в них: этого нет. Но в качестве означающего оно, тем не менее, как раз этим актом и полагается. Речь идет всегда только об означающем.

Если страдающий неврозом навязчивости вынужден упразднять столь многое, то исключительно потому, что все это может быть сформулировано, то есть, как мы уже знаем, представляет собой требование. Беда лишь в том, что требование это — требование смерти. Требование же смерти, особенно слишком раннее, приводит к уничтожению Другого, и, в первую очередь, его желания, а с ним, Другим, и того, в чем субъекту возможно, предстоит артикулировать себя самого. В итоге совершенно необходимо оказывается обособить те части дискурса, которые субъект, чтобы не оказаться уничтоженным сам, вынужден сохранить, от тех, которые ему совершенно необходимо упразднить и стереть. Результатом является постоянная игра между “да” и “нет” — игра, направленная на отделение, отсечение того, что в речи, в самом требовании субъекта, ведет его к самоуничтожению, оттого, что не только способно сохранить его самого, но и необходимо для сохранения Другого, поскольку Другой этот только на уровне означающей артикуляции, собственно, и существует.

Жертвой этого противоречия субъект, сградающий неврозом навязчивости, как раз и является. Он постоянно озабочен тем, чтобы Другого поддерживать, чтобы придать ему прочность теми воображаемого характера формулировками, изобретением которых такой субъект непрестанно занят. К формулировкам этим прибегает он для того, чтобы Другого — который в любой момент может, уступив требованию смерти, пасть, — хоть как-нибудь поддержать, так как Другой этот является существенно необходимым условием сохранения его самого как субъекта. Окажись этот Другой действительно упразднен, субъект не смог бы существовать и сам.

Именно то, что на означающем уровне предстает в качестве упраздненного, и знаменует собой место желания Другого как такового. И это не что иное, как фаллос. Маленькое dt>, о котором я вам в прошлый раз говорил и которым место желания страдающего неврозом навязчивости, собственно, и задается, эквивалентно на схеме упразднению фаллоса. Все, с чем имеем мы дело в анализе, разыгрывается вокруг чего-то такого, что стоит с этим означающим в самой тесной связи. Поэтому последовательной является лишь та методика, которая функцию фаллоса как означающего принимает в расчет. Любая другая, для себя эту функцию не уяснившая, волей-неволей вынуждена будет продвигаться на ощупь.

В чем же главный критерий верной методики состоит? Вы обнаружите это золотое правило, дав себе труд прочитать статью, о которой я говорю. Есть, правда, риск, что мы создадим на нее таким образом головокружительный спрос, но это не беда. Критерий заключается в ответе на вопрос о том, что именно является основой и предпосылкой способности субъекта дойти в отношениях со своим желанием до конца, придать им полноценную завершенность. Мой ответ на него заключается в том, что если субъект усваивает свое генитальное желание не как животное, а именно как человек, то в качестве означающего этого желания непременно функционирует у него означающее фаллическое. Лишь постольку, поскольку в контурной цепи бессознательной артикуляции субъекта фаллическое означающее оказывается налицо, способен этот субъект оставаться вполне человеческим — даже когда он трахается.

Это не значит, впрочем, что человеческим субъектам не случается порою трахаться как животным. Более того — это идеал, который они в глубине души как раз и лелеют. Я не уверен, что им часто его удается осуществить, хотя иные похваляются подобной удачей, и не доверять им особого повода у нас нет. Впрочем, бог им судья. Как бы то ни было, а наш опыт свидетельствует о том, что на пути к этому возникают серьезнейшие препятствия — препятствия означающего порядка.

Постоянные недоразумения, с генитальной и фаллической стадиями связанные — оказались ли они в том или ином конкретном случае достигнуты, достигает ли ребенок генитальной стадии до латентного периода, или речь на этом этапе может идти лишь о стадии фаллической, и т. д., – все эти недоразумения более или менее разъяснились бы, если бы спорящие отдали себе, наконец, отчет в том, что фаллическая стадия — это стадия, когда генитальное желание получает доступ на уровень значения. Здесь нужно отличать друг от друга две вещи. В первом приближении можно было бы сказать, что ребенок дальше фаллической фазы не идет, и это, вероятно, так на самом деле и есть, хотя позволительно, разумеется, в этой связи спросить себя, не является ли аутоэротическая активность уже генитальной, что, в конечном счете, окажется тоже верно. Но для нас это не имеет сейчас значения. Речь ведь идет у нас не о гени-тальном желании, которое действительно, представляя собой первый толчок физиологической эволюции, проявляется очень рано, а о том, как выстраивается это желание в фаллической плоскости. Именно этот фактор и является для развития невроза решающим.

Все дело в том, осуществилось ли на уровне бессознательного нечто эквивалентное тому, чем выступает полная, полноценная речь на уровне нижнем — на уровне, где артикулированный в месте Другого дискурс возвращается к субъекту в качестве означающего, насущного для собственного его Я — того Я, позиция которого конкретно задана для субъекта по отношению к образу маленького другого. На верхнем уровне завершение бессознательной артикуляции предполагает, что ветвь контура, берущая начало в точке противостояния субъекта завершенному требованию, приходит к формуле желания, артикулированного как такового, — желания, которое удовлетворяет субъекта и которому субъект идентичен. Ведет же она, эта ветвь, далее, к месту Другого — Другого, который выступает здесь как человеческое существо, отмеченное печатью языка и пережившее разыгранную комплексом кастрации драму: как другой я сам, одним словом. Вместо формулы “Я-фаллос” рождается здесь иная, противоположная ей: “Я занимаю то самое место, которое в означающей артикуляции принадлежит фаллосу”. Именно в этом смысл фразы WoEswar, sollichwerdenи состоит.

Субъекту, поневоле участвующему в движении означающего, предстоит осознать, что тем, с чем он преждевременно в своей жизни столкнулся, — означающим желания, которое мать, этот всеобъемлющий объект, у него похитила, фаллосом, — он сам, субъект, никак не является, что он просто-напросто связан необходимостью, требующей для фаллоса этого определенного места. Лишь осознав, что он фаллосом не является, может субъект признать то, что служило всему происходящему подоплекой, — признать, что у него есть фаллос, если он есть, и что его нет, если его действительно нет. Происходит это на схеме в пункте S (Ä) — пункте, где артикулируется верхняя означающая цепочка. Прояснение отношения субъекта к фаллосу, осознание им, что, не являясь фаллосом, он призван заступить его место, — вот единственный способ представить себе то идеальное для анализа завершение, которое Фрейд своей формулой WoEswar, sollIchwerdenимел в виду.

Таково неизбежное условие, на которое наше вмешательство и наша техника призваны ориентироваться. Как этого можно добиться? Это и станет темой моего семинара в будущем году. “Желание и его интерпретация” — таким будет его название. Мы попытаемся в деталях артикулировать указания и руководящие правила, способные открыть доступ к тому подлинному желанию, на которое до-сократическая, лапидарная формула Фрейда указывает. В отсут-ствищтакого доступа происходит как раз то самое, что невроз, как и любая другая форма аномалий в развитии, спонтанно осуществляет.

Истерический субъект пребывает по поводу своего желания в глубочайшей неуверенности. В результате он вынужден идти в обход. Ориентиром в этом маневре служит ему, или ей, образец, позволяющий субъекту найти для собственного Я подобающее ему место. Фиксировать это место истерическому субъекту, как и любому иному, удается путем ориентации на образ другого. Особенность же истерического субъекта состоит в том, что точно таким же образом находит он своему желанию место и на верхнем уровне тоже. Как от Другого, так и от означаемого Другого истерический субъект отворачивается, отделяется, утверждаясь посредством какого-то образа, с которым он себя идентифицирует, в определенном идеальном типе. Именно таким обходным маневром идентифицирует, как я вам уже объяснял, себя Дора с г-ном К — идентифицирует, чтобы определить то, что в ее желании находится под вопросом: как можно желать женщину, будучи бессильным?

К похожей, но несколько иной процедуре прибегает и страдающий неврозом навязчивости. В то время как субъект истерический ищет разрешения связанных с собственной позицией трудностей на уровне идеала, на уровне идентифицирующей его маски, страдающий неврозом навязчивости пытается, напротив, определить своему желанию место, укрепившись в собственном Я. Отсюда и берут свое начало те упоминавшиеся мною достойные Вобана фортификационные сооружения, где субъект под нависшей над ним угрозой уничтожения вынужден окопаться — сооружения, выстроенные по модели собственного Я и с оглядкой на образ другого с маленькой буквы.

Звеном же, которое его с этим образом другого связывает, какраз и является означающий фаллос — то, что всегда находится под угрозой уничтожения, поскольку в отношениях с большим Другим субъект, запираясь, его признать не желает. В истории любого страдающего неврозом навязчивости, будь то мужчина или женщина, наступает, как вам известно, момент, когда важную роль в ней приобретает идентификация с другим, товарищем, сверстником или старшим ненамного братом — субъектом, престиж которого зиждется на преимуществе в мужественности и силе. Фаллос выступает в этом случае в форме воображаемой, не символической. Субъект как бы дополняет себя образом кого-то более сильного и могущественного.

Все это придумано отнюдь не мною, все это вы найдете в статье, которую я вам цитировал. Для тех, кому общение с такими больными успело соответствующие представления внушить, статья эта представляет собой важное руководство к действию. Подчеркивая значение образа другого в качестве фаллической формы, смысл этой формы она сводит к воображаемому. Ценность и функция фаллоса состоит здесь не в символизации им желания Другого, а в воображаемом воплощении им некоего преимущества, престижа. О функции фаллоса на уровне нарциссической связи мы уже говорили. Вся симптоматика невроза навязчивых состояний, вся история страдающего таким неврозом сводится к этому. Именно этим определяется та особая роль, которую играют в таком неврозе фан-тазматические отношения субъекта с воображаемым другим, с ему подобным.

Уже в ходе самих изложенных в этой статье наблюдений осязаемым становится, если читать внимательно, постепенно нарастающее различие между присутствием Другого, с большой буквы, и присутствием другого, с маленькой. Обратите внимание, скажем, на очень интересную эволюцию, проделанную субъектом от начала курса, когда она говорить не может, к дальнейшему, когда она говорить не хочет, поскольку с момента, когда отношения анализируемого и аналитика установились на уровне речи, именно на этом уровне она ему и отказывает. Аналитик, даже не говоря об этом в таких выражениях, прекрасно видит, что запирается она потому, что ничем иным, кроме требования смерти, требование ее быть не может. Далее происходят уже другие процессы, и забавно наблюдать, как аналитик, отмечая разницу, констатирует, что отношения улучшаются. Тем не менее, она так и не говорит, так как теперь онаговорить не хочет. Разница между “не хочет” и “неможет” заключается в том, что когда субъект говорить не хочет, причину нужно искать в присутствии Другого, Другого с большой буквы. Беспокойство же здесь вызывает другое обстоятельство: говорить она не желает в данном случае потому, что место большого Другого оказалось занято другим маленьким — тем самым, которого аналитик изо всех сил пытается собственной персоной явить. А почему? Да потому что, оценивая ход вещей, объективно он видит, что содержание материала, который приносит субъект, свидетельствует о месте, которое занимает в нем фантазм фаллоса. На самом деле субъект, конечно, выстраивает таким образом свою защиту. Аналитик же старательно внушает субъекту, что тот хотел бы, мол, стать мужчиной.

Все зависит от того, как к этому подойти. Верно, конечно, что субъект, на уровне воображаемого, фаллос этот обращает в грудь и что положение мужчины как обладателя фаллоса, и притом исключительно как обладателя фаллоса, связано для нее с представлением о своего рода власти. Вопрос лишь в том, почему так важно ей опереться именно на этот элемент власти — элемент, который воплощен в фаллосе?

С другой стороны, она совершенно права, начисто отрицая за собой малейшее желание стать мужчиной. Другое дело, что ее не оставляют в покое, что явления очень сложные и, если следовать принципам, которые мы попытались здесь вывести, нуждающиеся в артикуляции совершенно иного рода, автор интерпретирует в таких общих терминах, какагрессивность или, дальше больше, как ж&пание подвергнуть мужчину кастрации. Вся эволюция лечения, весь ход его — в чем двусмысленность соотношения между интерпретацией и внушением как раз и сказывается — состоит в том, что Другой — и я не хочу использовать здесь иного термина, потому что правомерность этого не только не вызывает сомнения, но и самим автором различными способами, в том числе тем, как он свои действия артикулирует, непрерывно подчеркивается — что Другой этот, эта благосклонная мать — Другой, одним словом, куда более благожелательный, чем тот, с которым субъект имел дело ранее, — внушает ему что-то напоминающее примерно такую формулу, которую я у этого же автора в другом месте, но примерно в этих же выражениях встретил: “Сей фаллос есть тело мое, сей фаллос есть кровь моя, мне, какмужчине, можете вы довериться; примите его,

и вы исполнитесь силой и крепостью, которые все ваши невротические проблемы отымут от вас”.

На самом деле ни один из навязчивых симптомов устранен не был, избавиться удалось лишь от сопровождавшего их чувства вины. Это строго соответствует схеме, которую я собираюсь обрисовать вам — иного результата у такого рода вмешательства просто не могло быть.

Поразительно, однако, что в конце, когда лечение закончено и пациентка с аналитиком расстается, она посылает к нему на анализ сына. Это тем более удивительно, что сын этот всю жизнь внушал ей священный ужас — судя по контексту упоминаний о нем и тому представлению, которое у аналитика о нем сложилось, у пациентки всегда с ним были, мягко выражаясь, проблемы.

Тот факт, что в конце анализа она предлагает аналитику своего сына — не отреагирование ли это? Отреагирование, как раз и указывающее на место, где что-то оказалось упущено, на ту точку, где фаллос не является уже просто аксессуаром, принадлежностью власти, а служит тем означающим, посредством которого происходящее между мужчиной и женщиной оказывается символизировано. Разве Фрейд, описывая отношения между женщиной и ее отцом, не доказал нам, что воплощенное в фаллосе символического дара желание эквивалентно ребенку, который заступает впоследствии его место? Именно ребенок и занимает то место, которое в разбираемом нами анализе прояснено и проработано так и не было — место символическое. Субъект невольно, бессознательно дает нам понять, что реализоваться в анализе должно было нечто совсем иное. Причем способ, которым он это делает, вполне идентичен отреагиро-ванию — реакции на допущенные в анализе промахи.

Лечение действительно привело субъекта к своего рода опьянению силой и добротой — едва ли не маниакальному опьянению, показательному и характерному для анализов, которые ставят себе целью воображаемую идентификацию. Все, что анализу в данном случае удалось сделать, это довести до крайних последствий, облегчить методом одобрительного внушения то, что в механизмах навязчивых состояний было с самого начала заложено: то поглощение, ту инкорпорацию фаллоса на воображаемом уровне, которая одним из механизмов невроза навязчивости как раз и является. Именно на этом, выбранном среди других защитных механизмов, пути, решение — если, конечно, его можно таковым счесть — и было в данном случае найдено. Подкрепляется оно одобрением, исходящим оттого, кто выступает здесь в роли хорошей матери — матери, которая дозволяет поглощение фаллоса.

Должны ли мы довольствоваться при лечении невроза тем, что доводим до предела одну из его составляющих — своего рода наиболее удавшийся и изолированный от прочих симптом?

Я не думаю, что подобное решение способно нас полностью удовлетворить. Я не думаю также, что успел высказать все, что имел по поводу такого лечения высказать, до конца — время нас с вами, как всегда,’поджимает.

В следующий раз я выберу из той же статьи еще три или четыре места, которые, на мой взгляд, особенно хорошо подтверждают соображения, которые я сегодня здесь сформулировал.

Затем, подводя итоги тому пути, что проделан был нами в этом учебном году, я скажу несколько заключительных слов об образованиях бессознательного, после чего нам останется лишь ждать года следующего — года, ознаменующего собой новый, иной этап.

Фрейд. Лекции по психоанализу. 22 лекция. Представление о развитии и регрессии. Этиология

Уважаемые дамы и господа! Мы узнали, что функция либидо проделывает длительное развитие, прежде чем станет служить продолжению рода способом, называемым нормальным. Теперь я хотел бы вам показать, какое значение имеет это обстоятельство для возникновения неврозов.
Я полагаю, что в соответствии с теориями общей патологии мы можем предположить, что такое развитие несет в себе опасности двух видов – во первых, опасность задержки (Hemmung) и, во вторых, – регрессии (Regression). Это значит, что при общей склонности биологических процессов к вариативности должно будет случиться так, что не все подготовительные фазы будут пройдены одинаково успешно и преодолены полностью; какие то компоненты функции надолго задержатся на этих ранних ступенях, и в общей картине развития появится некоторая доля задержки этого развития.
Поищем аналоги данным процессам в других областях. Если целый народ покидал места своего поселения в поисках новых, как это не раз бывало в ранние периоды истории человечества, то, несомненно, он не приходил на новое место в своем полном составе. Независимо от других потерь постоянно бывало так, что небольшие отряды или группы кочевников останавливались по дороге и селились на этих остановках, в то время как основная масса отправлялась дальше. Или возьмем более близкое сравнение. Вам известно, что у высших млекопитающих мужские зародышевые железы, первоначально помещающиеся глубоко внутри полости живота, к определенному времени внутриутробной жизни меняют место и попадают почти непосредственно под кожу тазового конца. Вследствие этого блуждания у ряда мужских особей обнаруживается, что один из парных органов остался в полости таза или постоянно находится в так называемом паховом канале, который оба [органа] проходят на своем пути, или, по крайней мере, то, что этот канал остался открытым, хотя обычно после завершения перемещения половых желез он должен зарастать. Когда я юным студентом выполнял свою первую научную работу под руководством Брюкке

], я занимался происхождением задних нервных корешков в спинном мозгу маленькой, очень архаичной по своему строению рыбы. Я нашел, что нервные волокна этих корешков выходят из больших клеток в заднем роге серого вещества, чего уже нет у других животных со спинным мозгом. Но вскоре я открыл, что эти нервные клетки находятся вне серого вещества на всем [его] протяжении до так называемого спинального ганглия заднего корешка, из чего я заключил, что клетки этих ганглиозных скоплений перешли из спинного мозга в корешковую часть нервов. Это показывает и история развития; но у этой маленькой рыбы весь путь изменений отмечен оставшимися клетками. При более пристальном рассмотрении вам нетрудно будет отыскать слабые места этих сравнений. Мы хотим поэтому прямо сказать, что для каждого отдельного сексуального стремления считаем возможным такое развитие, при котором отдельные его компоненты остаются на более ранних ступенях развития, тогда как другим удается достичь конечной цели. При этом вы видите, что каждое такое стремление мы представляем себе как продолжающийся с начала жизни поток, в известной мере искусственно разлагаемый нами на отдельно следующие друг за другом части. Ваше впечатление, что эти представления нуждаются в дальнейшем разъяснении, правильно, но попытка сделать это завела бы нас слишком далеко. Позвольте нам еще добавить, что такую остановку частного влечения на более ранней ступени следует называть фиксацией (Fixierung) [влечения].
Вторая опасность такого ступенчатого развития заключается в том, что даже те компоненты, которые развились дальше, могут легко вернуться обратным путем на одну из этих более ранних ступеней, что мы называем регрессией. Стремление переживает регрессию в том случае, если исполнение его функций, т. е. достижение цели его удовлетворения, в более поздней или более высокоразвитой форме наталкивается на серьезные внешние препятствия. Напрашивается предположение, что фиксация и регрессия не совсем независимы друг от друга. Чем прочнее фиксации на пути развития, тем скорее функция отступит перед внешними трудностями, регрессируя до этих фиксаций, т. е. тем неспособнее к сопротивлению внешним препятствиям для ее выполнения окажется сформированная функция. Представьте себе, если кочевой народ оставил на стоянках на своем пути сильные отряды, то ушедшим вперед естественно вернуться к этим стоянкам, если они будут разбиты или встретятся с превосходящим их по силе противником. Но вместе с тем они тем скорее окажутся в опасности потерпеть поражение, чем больше народу из своего числа они оставили на пути.
Для понимания неврозов вам важно не упускать из виду это отношение между фиксацией и регрессией. Тогда вы приобретете твердую опору в вопросе о причинах неврозов, в вопросе об этиологии неврозов, к которым мы скоро подойдем.
Сначала давайте остановимся еще на регрессии. По тому, что вам известно о развитии функции либидо, вы можете предположить существование двух видов регрессии: возврат к первым захваченным либидо объектам, которые, как известно, инцестуозного характера, и возврат общей сексуальной организации на более раннюю ступень. Оба вида встречаются при неврозах перенесения и играют в их механизме большую роль. Особенно возврат к первым инцестуозным объектам либидо является чертой, повторяющейся у невротиков с прямо таки утомительной регулярностью. Гораздо больше можно сказать о регрессиях либидо, если привлечь другую группу неврозов, так называемых нарцисстических, чего мы не намерены делать в настоящее время. Эти заболевания позволяют нам судить о других, еще не упоминавшихся процессах развития функции либидо и соответственно показывают нам новые виды регрессии. Но я думаю, что сейчас должен прежде всего предостеречь вас от того, чтобы вы не путали регрессию и вытеснение, и помочь вам выяснить отношения между обоими процессами. Вытеснение, как вы помните, это такой процесс, благодаря которому психический акт, способный быть осознанным, т. е. принадлежащий системе предсознательного (Vbw), делается бессознательным, т. е. перемещается в систему бессознательного (Ubw). И точно так же мы говорим о вытеснении, когда бессознательный психический акт вообще не допускается в ближайшую предсознательную систему, а отвергается цензурой уже на пороге. Понятие вытеснения, следовательно, не имеет никакого отношения к сексуальности; заметьте себе это, пожалуйста. Оно обозначает чисто психологический процесс, который мы можем еще лучше охарактеризовать, назвав топическим. Этим мы хотим сказать, что оно имеет дело с предполагаемыми психическими пространственными емкостями, или, если опять ввести это грубое вспомогательное представление, с построением душевного аппарата из особых психических систем.
Только проведя это сравнение, мы заметим, что до сих пор употребляли слово «регрессия» не в его общем, а в совершенно специальном значении. Если вы придадите ему его общий смысл – возврат от более высокой ступени развития к более низкой, то и вытеснение подпадает под регрессию, потому что оно тоже может быть описано как возврат на более раннюю и глубинную (tiefere) ступень развития психического акта. Только при вытеснении суть заключается не в этом обратном движении, потому что мы называем вытеснением в динамическом смысле и тот случай, когда психический акт задерживается на более низкой ступени бессознательного. Вытеснение именно топически динамическое понятие, регрессия же – чисто описательное. Но то, что мы до сих пор называли регрессией и приводили в связь с фиксацией, мы понимали исключительно как возврат либидо на более ранние ступени его развития, т. е. как нечто совершенно отличное, по существу, от вытеснения и совершенно независимое от него. Мы не можем также назвать регрессию либидо чисто психическим процессом и не знаем, какую локализацию указать ей в душевном аппарате. Если она и оказывает на душевную жизнь сильнейшее влияние, то все таки органический фактор в ней наиболее значителен.

Разъяснения, подобные этим, уважаемые господа, должны казаться несколько сухими. Обратимся к клинике, чтобы показать применение наших данных, которое произведет большее впечатление. Вы знаете, что истерия и невроз навязчивых состояний – два основных представителя группы неврозов перенесения. Хотя при истерии и встречается регрессия либидо к первичным инцестуозным объектам, и она закономерна, но регрессии на более раннюю ступень сексуальной организации совершенно не бывает. Зато вытеснению в механизме истерии принадлежит главная роль. Если мне позволено будет дополнить наши теперешние достоверные сведения об этом неврозе одной конструкцией, я могу описать фактическое положение вещей следующим образом: объединение частных влечений под приматом гениталий завершилось, но его результаты наталкиваются на сопротивление предсознательной системы, связанной с сознанием. Генитальная организация значима для бессознательного, но не для предсознательного, и это отрицание со стороны предсознательного создает картину, имеющую определенное сходство с состоянием до господства гениталий. Но все же это нечто совсем иное. Из двух регрессий либидо гораздо более примечательна регрессия на более раннюю ступень сексуальной организации. Так как она при истерии отсутствует, а все наше понимание неврозов находится еще под сильным влиянием предшествовавшего по времени изучения истерии, то значение регрессии либидо станет нам ясно намного позднее, чем значение вытеснения. Приготовимся к тому, что наши взгляды еще более расширятся и подвергнутся переоценке, когда мы подвергнем рассмотрению, кроме истерии и невроза навязчивых состояний, еще другие, нарцисстические неврозы.
При неврозе навязчивых состояний, напротив, регрессия либидо на предварительную ступень садистско анальной организации является самым замечательным и решающим фактом симптоматического выражения. Любовный импульс должен тогда маскироваться под садистский. Навязчивое представление: я хотел бы тебя убить, в сущности, означает, если освободить его от определенных, но не случайных, а необходимых добавлений, не что иное, как: я хотел бы насладиться тобой в любви. Прибавьте к этому еще то, что одновременно произошла регрессия объектов, так что эти импульсы относятся только к самым близким и самым любимым лицам, и вы сможете себе представить тот ужас, который вызывают у больного эти навязчивые представления, и одновременно ту странность, с которой они выступают перед его сознательным восприятием. Но и вытеснение принимает в механизме этих неврозов большое участие, которое, правда, нелегко разъяснить в таком беглом вводном экскурсе, как наш. Регрессия либидо без вытеснения никогда не привела бы к неврозу, а вылилась бы в извращение. Отсюда вы видите, что вытеснение – это тот процесс, который прежде всего свойствен неврозу и лучше всего его характеризует. Но может быть, у меня когда нибудь будет случай показать вам, что мы знаем о механизме извращений, и тогда вы увидите, что и здесь ничто не происходит так просто, как хотелось бы себе представить.
Уважаемые господа! Я полагаю, что вы, скорее всего, примиритесь с только что услышанными рассуждениями о фиксации и регрессии либидо, если будете считать их за подготовку к исследованию этиологии неврозов. Об этом я сделал только одно единственное сообщение, а именно то, что люди заболевают неврозом, если у них отнимается возможность удовлетворения либидо, т. е. от «вынужденного отказа» (Versagung), как я выражаюсь, и что их симптомы являются заместителями несостоявшегося удовлетворения. Разумеется, это означает вовсе не то, что любой отказ от либидозного удовлетворения делает невротиком каждого, кого он касается, а лишь то, что во всех исследованных случаях невроза был обнаружен фактор вынужденного отказа. Положение, таким образом, необратимо. Вы, наверное, также поняли, что это утверждение не раскрывает всех тайн этиологии неврозов, а выделяет лишь важное и обязательное условие заболевания.
В настоящее время неизвестно, следует ли при дальнейшем обсуждении этого положения обратить особое внимание на природу вынужденного отказа или на своеобразие того, кто ему подвержен. Вынужденный отказ чрезвычайно редко бывает всесторонним и абсолютным: чтобы стать патогенно действующим, он должен затронуть тот способ удовлетворения, которого только и требует данное лицо, на который оно только и способно. В общем, есть очень много путей, чтобы вынести лишение либидозного удовлетворения, не заболев из за него. Прежде всего, нам известны люди, которые в состоянии перенести такое лишение без вреда, они не чувствуют себя тогда счастливыми, страдают от тоски, но не заболевают. Затем мы должны принять во внимание, что именно сексуальные влечения чрезвычайно пластичны, если можно так выразиться. Они могут выступать одно вместо другого, одно может приобрести интенсивность других; если удовлетворение одного отвергается реальностью, то удовлетворение другого может привести к полной компенсации. Они относятся друг к другу как сеть сообщающихся, наполненных жидкостью каналов, и это – несмотря на их подчинение примату гениталий, что вовсе не так легко объединить в одном представлении. Далее, частные сексуальные влечения, так же как составленное из них сексуальное стремление, имеют способность менять свой объект, замещать его другим, в том числе и более легко достижимым; эта способность смещаться и готовность довольствоваться суррогатами должны сильно противодействовать патогенному влиянию вынужденного отказа. Среди этих процессов, защищающих от заболевания из за лишения, один приобрел особое культурное значение. Он состоит в том, что сексуальное стремление отказывается от своей цели частного удовольствия или удовольствия от продолжения рода и направляется к другой [цели], генетически связанной с той, от которой отказались, но самой по себе уже не сексуальной, а заслуживающей название социальной. Мы называем этот процесс «сублимацией» (Sublimierung), принимая при этом общую оценку, ставящую социальные цели выше сексуальных, эгоистических в своей основе. Сублимация, впрочем, является лишь специальным случаем присоединения сексуальных стремлений к другим, не сексуальным. Мы будем говорить о нем еще раз в другой связи.

Теперь у вас может сложиться впечатление, что благодаря всем этим средствам, помогающим перенести лишение, оно потеряло свое значение. Но нет, оно сохраняет свою патогенную силу. В целом средства противодействия оказываются недостаточными. Количество неудовлетворенного либидо, которое в среднем могут перенести люди, ограниченно. Пластичность, или свободная подвижность, либидо далеко не у всех сохраняется полностью, и сублимация может освободить всегда только определенную часть либидо, не говоря уже о том, что многие люди лишь в незначительной степени обладают способностью к сублимации. Самое важное среди этих ограничений – очевидно, ограничение подвижности либидо, так как оно делает зависимым удовлетворение индивида от очень незначительного числа целей и объектов. Вспомните только о том, что несовершенное развитие либидо оставляет весьма многочисленные, иногда даже многократные фиксации либидо на ранних фазах организации и нахождения объекта, по большей части не способные дать реальное удовлетворение, и вы признаете в фиксации либидо второй мощный фактор, выступающий вместе с вынужденным отказом причиной заболевания. Схематически кратко вы можете сказать, что в этиологии неврозов фиксация либидо представляет собой предрасполагающий, внутренний фактор, вынужденный же отказ – случайный, внешний.
Здесь я воспользуюсь случаем предостеречь вас, чтобы вы не приняли какую либо сторону в совершенно излишнем споре. В науке весьма принято выхватывать часть истины, ставить ее на место целого и бороться в ее пользу со всем остальным, не менее верным. Таким путем от психоаналитического движения откололось уже несколько направлений, одно из которых признает только эгоистические влечения, но отрицает сексуальные, другое же отдает должное только влиянию реальных жизненных задач, не замечая индивидуального прошлого, и т. п.[76] И вот здесь возникает повод для подобного противопоставления и постановки проблемы: являются ли неврозы экзогенными или эндогенными заболеваниями, неизбежным следствием определенной конституции или продуктом определенных вредных (травматических) жизненных впечатлений, в частности, вызываются ли они фиксацией либидо (и прочей сексуальной конституцией) или возникают под гнетом вынужденного отказа? Эта дилемма кажется мне в общем не более глубокомысленной, чем другая, которую я мог бы вам предложить: появляется ли ребенок в результате оплодотворения отцом или вследствие зачатия матерью? Оба условия одинаково необходимы, справедливо ответите вы. В причинах неврозов соотношение если не совсем такое, то очень похожее. Все случаи невротических заболеваний при рассмотрении их причин располагаются в один ряд, в пределах которого оба фактора – сексуальная конституция и переживания или, если хотите, фиксация либидо и вынужденный отказ – представлены так, что одно возрастает, если другое уменьшается. На одном конце ряда находятся крайние случаи, о которых вы с убеждением можете сказать: эти люди заболели бы в любом случае вследствие своего особого развития либидо, что бы они ни пережили, как бы заботливо ни щадила их жизнь. На другом конце располагаются случаи, о которых следовало бы судить противоположным образом: [эти люди] определенно избежали бы болезни, если бы жизнь не поставила их в то или иное положение. В случаях, находящихся внутри ряда, большая или меньшая степень предрасположенности сексуальной конституции накладывается на большую или меньшую степень вредности жизненных требований. Их сексуальная конституция не привела бы к неврозу, если бы у них не было таких переживаний, и эти переживания не подействовали бы на них травматически, если бы у них были другие отношения либидо. Я, пожалуй, мог бы признать, что в этом ряду большую роль играют предрасполагающие моменты, но и это зависит от того, как далеко вы растянете границы неврастении.
Уважаемые господа! Предлагаю назвать подобного рода ряды дополнительными рядами (Ergдnzungsreihen) и предупреждаю вас, что у нас будет повод образовать и другие подобные ряды.
Упорство, с которым либидо держится за определенные направления и объекты, так сказать, прилипчивость либидо, кажется нам самостоятельным, индивидуально изменчивым, совершенно неизвестно от чего зависящим фактором, значение которого для этиологии неврозов мы, конечно, не будем больше недооценивать. Но нельзя и переоценивать глубину этой связи. Такая же «прилипчивость» либидо – по неизвестным причинам – встречается при многих условиях у нормального человека и считается определяющим фактором для лиц, которые в известном смысле противоположны страдающим неврозом, – для извращенных. Еще до психоанализа (Binet, 1888)[77] было известно, что в анамнезе извращенных весьма часто встречается очень раннее впечатление ненормальной направленности влечения или выбора объекта, на котором либидо этого лица застряло на всю жизнь. Часто нельзя сказать, что сделало это впечатление способным оказать на либидо столь интенсивное притягательное действие. Я расскажу вам случай такого рода из собственного опыта наблюдений. Один мужчина, для которого гениталии и другие прелести женщины уже ничего не значили, который мог прийти в непреодолимое сексуальное возбуждение только от обутой ноги определенной формы, вспоминает одно переживание в шестилетнем возрасте, ставшее решающим для фиксации его либидо. Он сидел на скамеечке возле гувернантки, у которой брал уроки английского языка. У гувернантки, старой, сухой, некрасивой девы с водянистыми голубыми глазами и вздернутым носом, в тот день болела нога, и поэтому она вытянула ее, обутую в бархатную туфлю, на подушке; при этом верхняя часть ноги была закрыта самым скромным образом. Такая худая жилистая нога, которую он видел тогда у гувернантки, после робкой попытки нормальной половой деятельности в период половой зрелости стала его единственным сексуальным объектом, и он был неудержимо увлечен, если к этой ноге присоединялись еще и другие черты, напоминавшие тип гувернантки англичанки. Но вследствие этой фиксации своего либидо этот человек стал не невротиком, а извращенным, как мы говорим, фетишистом ноги.[78] Итак, вы видите, хотя чрезмерная, к тому же еще и преждевременная фиксация либидо является непременной причиной неврозов, однако круг ее действия выходит далеко за область неврозов. Само по себе это условие является таким же мало решающим, как и ранее упомянутое условие вынужденного отказа.

Итак, проблема причин неврозов, по видимому, усложняется. В самом деле, психоаналитическое исследование знакомит нас с новым фактором, не принятым во внимание в нашем этиологическом ряду, который лучше всего наблюдать в тех случаях, когда хорошее самочувствие неожиданно нарушается невротическим заболеванием. У таких лиц всегда находятся признаки столкновения желаний, или, как мы привыкли говорить, психического конфликта. Часть личности отстаивает определенные желания, другая противится этому и отклоняет их. Без такого конфликта не бывает невроза. В этом, казалось бы, нет ничего особенного. Вы знаете, что наша душевная жизнь беспрерывно потрясается конфликтами, которые мы должны разрешать. Следовательно, для того чтобы такой конфликт стал патогенным, должны быть выполнены особые условия. Мы можем спросить, каковы эти условия, между какими душевными силами разыгрываются эти патогенные конфликты, какое отношение имеет конфликт к другим факторам, являющимся причиной болезни.
Надеюсь, я смогу дать вам исчерпывающий ответ на эти вопросы, хотя он и будет схематичным. Конфликт вызывается вынужденным отказом, когда лишенное удовлетворения либидо вынуждено искать другие объекты и пути. Условием конфликта является то, что эти другие пути и объекты вызывают недовольство части личности, так что накладывается вето, делающее сначала невозможным новый способ удовлетворения. Отсюда идет далее путь к образованию симптомов, который мы проследим позднее. Отвергнутые либидозные стремления оказываются в состоянии добиться цели окольными путями, хотя и уступая протесту в виде определенных искажений и смягчений. Обходные пути и есть пути образования симптомов, симптомы – новое и замещающее удовлетворение, ставшее необходимым благодаря факту вынужденного отказа.
Значение психического конфликта можно выразить по другому: к внешне вынужденному отказу, чтобы он стал патогенным, должен присоединиться еще внутренне вынужденный отказ. Разумеется, внешне– и внутренне вынужденный отказы имеют отношение к разным путям и объектам. Внешне вынужденный отказ отнимает одну возможность удовлетворения, внутренне вынужденный хотел бы исключить другую возможность, вокруг которой затем и разыгрывается конфликт. Я предпочитаю этот способ изложения, потому что он имеет скрытое содержание. Он намекает на то, что внутренние задержки произошли, вероятно, в древние периоды человеческого развития из за реальных внешних препятствий.
Но каковы те силы, от которых исходит протест против либидозного стремления, что представляет собой другая сторона в патогенном конфликте? Вообще говоря, это не сексуальные влечения. Мы объединяем их во «влечения Я»;[79] психоанализ неврозов перенесения не дает нам прямого доступа к их дальнейшему разложению, мы знакомимся с ними в лучшем случае лишь отчасти благодаря сопротивлениям, оказываемым анализу. Патогенным конфликтом, следовательно, является конфликт между влечениями Я и сексуальными влечениями. В целом ряде случаев кажется, будто конфликт происходит между различными чисто сексуальными стремлениями; но, в сущности, это то же самое, потому что из двух находящихся в конфликте сексуальных стремлений одно всегда, так сказать, правильно с точки зрения Я, в то время как другое вызывает отпор Я. Следовательно, конфликт возникает между Я и сексуальностью.
Уважаемые господа! Очень часто, когда психоанализ считал душевный процесс результатом работы сексуальных влечений, его с сердитой враждебностью упрекали в том, что человек состоит не только из сексуальности, что в душевной жизни есть еще другие влечения и интересы, кроме сексуальных, нельзя «все» сводить к сексуальности и т. п. Очень приятно иной раз быть одного мнения со своими противниками. Психоанализ никогда не забывал, что есть и несексуальные влечения, он опирается на четкое разделение сексуальных влечений и влечений Я и еще до всяких возражений утверждал не то, что неврозы появляются из сексуальности, а что они обязаны своим происхождением конфликту между Я и сексуальностью. Когда он изучает роль сексуальных влечений в болезни и в жизни, у него также нет никакого возможного мотива оспаривать существование и значение влечений Я. Только его судьба такова, чтобы заниматься сексуальными влечениями в первую очередь, потому что благодаря неврозам перенесения они стали самыми доступными для рассмотрения и потому что ему пришлось изучать то, чем другие пренебрегли.
Неверно также и то, что психоанализ вовсе не интересовался несексуальной частью личности. Как раз разделение Я и сексуальности позволяет нам с особой ясностью понять, что и влечения Я проходят значительный путь развития, развития, которое не совсем независимо от либидо и не происходит без обратного воздействия на него. Правда, мы гораздо хуже знаем о развитии Я, чем о развитии либидо, потому что только изучение нарцисстических неврозов обещает дать понимание структуры Я. Однако уже имеется заслуживающая внимания попытка Ференци (1913)[80] теоретически построить ступени развития Я, и по крайней мере в двух местах мы получили твердые точки опоры для того, чтобы судить об этом развитии. Мы не думаем, что либидозные интересы личности с самого начала находятся в противоречии к ее интересам самосохранения; скорее Я будет стремиться на каждой ступени оставаться в согласии с соответствующей сексуальной организацией и подчинять ее себе. Смена отдельных фаз в развитии либидо происходит, вероятно, по предписанной программе, но нельзя не согласиться, что на этот процесс может оказывать влияние Я и одновременно, по видимому, предусмотрен известный параллелизм, определенное соответствие фаз развития Я и либидо; нарушение же этого соответствия могло бы стать патогенным фактором. С нашей точки зрения важно, как Я относится к прочной фиксации своего либидо на какой то ступени его развития. Оно может допустить ее и станет тогда в соответствующей мере извращенным, или, что то же самое, инфантильным. Но оно может отнестись к этому закреплению либидо и отрицательно, и тогда Я приобретет “вытеснением там, где у либидо имеется «фиксация».

Таким образом, мы получаем, что третий фактор этиологии неврозов, склонность к конфликтам, точно так же зависит от развития Я, как и от развития либидо. Наше понимание причин неврозов, таким образом, углубилось. Сначала, как самое общее условие – вынужденный отказ, затем – фиксация либидо, которая теснит его в определенных направлениях, и, в третьих, склонность к конфликтам в результате развития Я, отвергающего такие проявления либидо. Положение вещей, следовательно, не так уж запутано и не так трудно в нем разобраться, как вам, вероятно, показалось в ходе моих рассуждений. Пожалуй, однако, это еще не все. Нужно прибавить еще кое что новое и детализировать уже известное.
Для того чтобы продемонстрировать вам влияние развития Я на образование конфликтов и вместе с тем на причину неврозов, я хотел бы привести пример, хотя и совершенно вымышленный, но ни в коей мере не лишенный вероятности. Ссылаясь на заглавие комедии Нестройя, я дам примеру характерное название «В подвале и на первом этаже». В подвале живет дворник, на первом этаже – домовладелец, богатый и знатный человек. У обоих есть дети, и предположим, что дочери домовладельца разрешается без присмотра играть с ребенком пролетария. Легко может случиться, что игры детей примут непристойный, т. е. сексуальный характер, что они будут играть «в папу и маму», разглядывать друг друга при интимных отправлениях и раздражать гениталии.
Девочка дворника, которая, несмотря на свои пять или шесть лет, могла наблюдать кое что из сексуальной жизни взрослых, пожалуй, сыграет при этом роль соблазнительницы. Этих переживаний, даже если они продолжаются недолго, достаточно, чтобы активизировать у обоих детей определенные сексуальные импульсы, которые после прекращения совместных игр в течение нескольких лет будут выражаться в мастурбации. Таково общее, конечный же результат у обоих детей будет очень различным. Дочь дворника будет продолжать мастурбацию до наступления менструаций, затем без труда прекратит ее, несколько лет спустя найдет себе любовника и, возможно, родит ребенка, пойдет по тому или другому жизненному пути, который, может быть, приведет ее к положению популярной актрисы, и закончит жизнь аристократкой. Вполне возможно, что ее судьба окажется менее блестящей, но во всяком случае она выполнит свое предназначение в жизни, не пострадав от преждевременного проявления своей сексуальности, свободная от невроза. Другое дело – дочь домовладельца. Она еще ребенком начнет подозревать, что сделала что то скверное, скоро, но, возможно, лишь после тяжелой борьбы откажется от мастурбационного удовольствия, и, несмотря на это, в ней сохранится какая то удрученность. Когда в девичьи годы она сможет кое что узнать о половых сношениях, то отвернется от этого с необъяснимым отвращением и предпочтет остаться в неведении. Вероятно, теперь она уступит вновь охватившему ее непреодолимому стремлению к мастурбации, о котором не решается пожаловаться. В годы, когда она могла бы понравиться мужчине как женщина, у нее прорвется невроз, который лишит ее брака и жизненной надежды. Если при помощи анализа удастся понять этот невроз, то окажется, что эта хорошо воспитанная, интеллигентная девушка с высокими стремлениями совершенно вытеснила сексуальные чувства, а они, бессознательно для нее, застряли на жалких переживаниях с подругой детства[81].
Различие двух судеб, несмотря на одинаковые переживания, происходит от того, что Я одной девушки проделало развитие, не имевшее места у другой. Дочери дворника сексуальная деятельность казалась столь же естественной и не вызывающей сомнения, как в детстве. Дочь домовладельца испытала воздействие воспитания и приняла его требования. Ее Я из предоставленных ему побуждений создало себе идеалы женской чистоты и непорочности, с которыми несовместима сексуальная деятельность; ее интеллектуальное развитие снизило ее интерес к женской роли, предназначенной для нее. Благодаря этому более высокому моральному и интеллектуальному развитию своего Я она попала в конфликт с требованиями своей сексуальности.
Сегодня я хочу остановиться еще на одном пункте развития Я как из за известных далеких перспектив, так и потому, что именно то, о чем будет речь, оправдывает излюбленное нами, резкое и не само собой разумеющееся отделение влечений Я от сексуальных влечений. В оценке обоих развитии, Я и либидо, мы должны выдвинуть на первый план точку зрения, на которую до сих пор не часто обращали внимание. Оба они представляют собой в основе унаследованные, сокращенные повторения развития, пройденного всем человечеством в течение очень длительного времени, начиная с первобытных времен.[82] Мне кажется, что это филогенетическое происхождение развития либидо вполне очевидно. Представьте себе, что у одного класса животных генитальный аппарат находится в теснейшей связи с ртом, у другого неотделим от аппарата выделения, у третьего связан с органами движения, все эти данные прекрасно описаны в ценной книге В. Бельше (1911 1913). У животных можно видеть, так сказать, застывшими в сексуальной организации все виды извращений. Но у человека филогенетическое рассмотрение отчасти заслоняется тем обстоятельством, что то, что является, по существу, унаследованным, вновь приобретается в индивидуальном развитии и, вероятно, потому, что те же самые обстоятельства, которые в свое время вызвали необходимость приобретения новых свойств, продолжают существовать и действовать на каждого в отдельности. Я бы сказал, что в свое время они оказали творческое влияние, теперь же вызывают к жизни уже созданное. Кроме того, несомненно, что ход предначертанного развития у каждого в отдельности может быть нарушен и изменен новыми влияниями извне. Но мы знаем силу, которая вынудила человечество на такое развитие и сегодня продолжает оказывать свое давление в том же направлении: это опять таки вынужденный реальностью отказ, или, если называть ее настоящим именем, жизненная необходимость (??????). Она была строгой воспитательницей и многое сделала из нас. Невротики относятся к тем детям, которым эта строгость принесла горькие плоды, но такой риск есть в любом воспитании. Впрочем, данная оценка жизненной необходимости как двигателя развития не должна восстанавливать нас против значения «внутренних тенденций развития», если таковые можно доказать.

Весьма достойно внимания то, что сексуальные влечения и инстинкты самосохранения не одинаковым образом ведут себя по отношению к реальной необходимости. Инстинкты самосохранения и все, что с ними связано, легче поддаются воспитанию; они рано научаются подчиняться необходимости и направлять свое развитие по указаниям реальности. Это понятно, потому что они не могут приобрести себе нужные объекты никаким другим способом; без этих объектов индивидуум должен погибнуть. Сексуальные влечения труднее воспитать, потому что вначале у них нет необходимости в объекте. Так как они присоединяются к другим функциям тела, как бы паразитируя, и аутоэротически удовлетворяются собственным телом, то сначала ускользают из под воспитательного влияния реальной необходимости и у большинства людей утверждают этот характер своеволия, недоступности влиянию воспитания, то, что мы называем «неразумностью», в каком то отношении в течение всей жизни. И подверженности воспитатательным воздействиям молодой личности, как правило, приходит конец, когда ее сексуальные потребности окончательно просыпаются. Это известно воспитателям, и они действуют сообразно этому; но, может быть, благодаря результатам, полученным в психоанализе, их удастся склонить к тому, чтобы перенести главный акцент на воспитание в первые детские годы, начиная с младенческого возраста. Маленький человек часто уже к четвертому или пятому году бывает закончен и только постепенно проявляет то, что в нем уже заложено.
Чтобы полностью оценить значение указанного различия между обеими группами влечений, мы должны начать издалека и привести одно из тех рассуждений, которое заслуживает названия экономического. Тем самым мы вступаем в одну из самых важных, но, к сожалению, и самых темных областей психоанализа. Мы ставим вопрос, можно ли в работе нашего душевного аппарата найти главную цель, и отвечаем на него в первом приближении, что эта цель состоит в получении удовольствия. Кажется, что вся наша душевная деятельность направлена на то, чтобы получать удовольствие и избегать неудовольствия, что она автоматически регулируется принципом удовольствия (Lustprinzip). Больше всего на свете мы хотели бы знать, каковы условия возникновения удовольствия и неудовольствия, но именно этого то нам и не хватает. С уверенностью можно утверждать только то, что удовольствие каким то образом связано с уменьшением, снижением или угасанием имеющегося в душевном аппарате количества раздражения, а неудовольствие – с его увеличением. Исследование самого интенсивного удовольствия, доступного человеку, – наслаждения при совершении полового акта – не оставляет сомнения в этом пункте. Так как при таких процессах удовольствия речь идет о судьбе количества душевного возбуждения, или энергии, то рассуждения такого рода мы называем экономическими. Мы замечаем, что можем описать задачу и функцию душевного аппарата также иначе и в более общем виде, чем выдвигая на первый план получение удовольствия. Мы можем сказать, что душевный аппарат служит цели одолеть поступающие в него извне и изнутри раздражения и возбуждения и освободиться от них. В сексуальных влечениях совершенно ясно проглядывает то, что они как в начале, так и в конце своего развития стремятся к получению удовольствия; они сохраняют эту первоначальную функцию без изменения. К тому же самому стремятся сначала и другие влечения Я. Но под влиянием наставницы необходимости влечения Я быстро научаются заменять принцип удовольствия какой либо модификацией. Задача предотвращать неудовольствие ставится для них почти наравне с задачей получения удовольствия; Я узнает, что неизбежно придется отказаться от непосредственного удовлетворения, отложить получение удовольствия, пережить немного неудовольствия, а от определенных источников наслаждения вообще отказаться. Воспитанное таким образом Я стало «разумным», оно не позволяет больше принципу удовольствия владеть собой, а следует принципу реальности (Realitдtsprinzip), который, в сущности, тоже хочет получить удовольствие, хотя и отсроченное и уменьшенное, но зато надежное благодаря учету реальности.
Переход от принципа удовольствия к принципу реальности является одним из важнейших успехов в развитии Я. Мы уже знаем, что сексуальные влечения поздно и лишь нехотя проходят этот этап развития Я, а позже мы услышим, какие последствия имеет для человека то, что его сексуальность довольствуется таким непрочным отношением к внешней реальности. И в заключение – еще одно относящееся сюда замечание. Если Я человека имеет историю развития, как либидо, то вы не удивитесь, услышав, что бывают и «регрессии Я», и захотите узнать, какую роль этот возврат Я на более ранние фазы развития может играть в невротических заболеваниях.

З. Фрейд Введение в психоанализ ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ЛЕКЦИЯ. Развитие либидо и сексуальная организация

Уважаемые господа! Я нахожусь под впечатлением, что мне не вполне удалось убедительно разъяснить вам значение извращений для нашего представления о сексуальности. Поэтому я хотел бы, насколько могу, исправить и дополнить изложенное.

Дело обстоит вовсе не так, как будто только извращения вынудили нас к тому изменению понятия сексуальности, которое вызвало столь резкий протест. Еще больше способствовало этому изучение детской сексуальности, а совпадение обоих явлений стало для нас решающим. Но проявления детской сексуальности, как бы они ни были очевидны в более позднем детстве, кажется, исчезают в неопределенности по мере приближения к их начальным стадиям. Тот, кто не хочет обращать внимания на историю развития и аналитическую связь, будет оспаривать их сексуальный и признавать вместо него какой нибудь недифференцированный характер. Не забывайте, что в настоящее время мы еще не имеем общепринятого признака сексуальной природы какого то процесса, кроме опять таки принадлежности к функции продолжения рода, но его мы считаем слишком узким. Биологические критерии, вроде предложенных В. Флиссом (1906) периодов в 23 и 28 дней, еще очень спорны; химические особенности сексуальных процессов, которые мы можем лишь предполагать, еще только ждут своего открытия. Сексуальные извращения взрослых, напротив, являются чем то ощутимым и недвусмысленным. Как показывает уже их общепризнанное название, они, несомненно, относятся к сексуальному. Пусть их называют признаком дегенерации или как угодно иначе, еще никто не находил в себе решимости отнести их к чему нибудь другому, а не к феноменам сексуальной жизни. Только они дают нам право утверждать, что сексуальность и продолжение рода не совпадают, потому что очевидно, что все они отказываются от цели продолжения рода.

Я вижу здесь одну небезынтересную параллель. В то время как для большинства «сознательное» и «психическое» было тем же самым, мы были вынуждены расширить понятие «психическое» и признать психическое, которое не сознательно. И совершенно аналогично другие объявляют идентичным «сексуальное» и «относящееся к продолжению рода» — или, если хотите выразиться короче, «генитальное», — в то время как мы не можем не признать «сексуального», которое не «генитально», и не имеет ничего общего с продолжением рода. Это только формальное сходство, однако оно имеет более глубокое основание.

Но если существование сексуальных извращений является в этом вопросе таким убедительным доказательством, почему оно раньше не оказало своего действия и не решило этот вопрос? Я, право, не могу сказать. Мне кажется, дело в том, что к сексуальным извращениям имеется совершенно особое отношение, которое распространяется на теорию и также мешает их научной оценке. Как будто никто не может забыть, что они не только что то отвратительное, но и чудовищное, опасное, как будто их считают соблазнительными и в глубине души вынуждены побороть тайную зависть к тем, кто ими наслаждается, подобно тому как в известной пародии на Тангейзера карающий ландграф сознается: …В гроте Венеры забыл он честь и долг!

— Странно, что с нашим братом этого не случается.

В действительности же извращенные скорее жалкие существа, очень дорого расплачивающиеся за свое трудно достижимое удовлетворение.

То обстоятельство, что акт извращенного удовлетворения в большинстве случаев все же заканчивается полным оргазмом и выделением половых продуктов, делает извращенную деятельность несомненно сексуальной, несмотря на всю странность объекта и целей. Но это, разумеется, только следствие того, что эти лица — взрослые; у ребенка оргазм и половые выделения невозможны, они заменяются намеками, которые опять таки не признаются несомненно сексуальными. Чтобы дополнить оценку сексуальных извращений, я должен кое что добавить. Как они ни опорочены, как резко ни противопоставляются нормальной сексуальной деятельности, простое наблюдение показывает, что та или иная извращенная черта почти всегда имеется в сексуальной жизни нормальных людей. Даже поцелуй может по праву называться извращенным актом, потому что он состоит в соединении двух эрогенных зон рта вместо двух гениталий. Но никто не отказывается от него как от извращения, напротив, на сцене он допускается как смягченный намек на половой акт. Но как раз поцелуй может стать и полным извращением, а именно тогда, когда он так интенсивен, что непосредственно сопровождается выделением из гениталий и оргазмом, что бывает не так уж редко. Впрочем, можно наблюдать, что для одного непременными условиями сексуального наслаждения являются ощупывание и разглядывание объекта, а другой в порыве сексуального возбуждения щипает или кусает, что самое большое возбуждение у любящего не всегда вызывают гениталии, а какая нибудь другая часть тела объекта и тому подобное в большом разнообразии. Не имеет никакого смысла выделять лиц с некоторыми такими чертами из ряда нормальных и причислять их к извращенным, больше того, все яснее понимаешь, что сущность извращений состоит не в отступлении от сексуальной цели, не в замене гениталий, даже не всегда в изменении объекта, а только в исключительности, с которой совершаются эти отступления, из за которых отставляется сам половой акт, служащий продолжению рода. Поскольку извращенные действия включаются в совершение нормального полового акта как подготовительные или усиливающие его, они, собственно, перестают быть извращенными. Конечно, благодаря фактам такого рода пропасть между нормальной и извращенной сексуальностью сильно уменьшается. Напрашивается естественный вывод, что нормальная сексуальность происходит из чего то, что существовало до нее, исключая как непригодные одни стремления и объединяя другие с тем, чтобы подчинить их новой цеди продолжения рода.

Прежде чем мы воспользуемся нашими знаниями об извращениях для того, чтобы снова углубиться в изучение детской сексуальности, исходя из уточненных предположений, я должен обратить ваше внимание на важное различие между ними. Извращенная сексуальность, как правило, великолепно центрирована, все действия стремятся к одной, в большинстве случаев — единственной цели, частное влечение одерживает верх, и либо только оно и обнаруживается, либо все другие подчинены его целям. В этом отношении между извращенной и нормальной сексуальностью нет другого различия, кроме того, что господствующие частные влечения и соответствующие им сексуальные цели у них разные. И здесь и там действует, так сказать, хорошо организованная тирания, только здесь власть захватила одна семья, а там — другая. Инфантильная сексуальность, напротив, не имеет в общем такой центрации и организации, ее отдельные частные влечения равноправны, каждое на свой страх и риск стремится к получению удовольствия. Отсутствие, как и наличие центрации, разумеется, хорошо согласуются с тем фактом, что оба вида сексуальности — извращенная и нормальная — произошли из инфантильной. Впрочем, есть случаи извращенной сексуальности, имеющие гораздо больше сходства с инфантильной, когда многочисленные частные влечения независимо друг от друга осуществили или, лучше сказать, сохранили свои цели. В таких случаях правильнее говорить об инфантилизме сексуальной жизни, чем об извращении.

Вооруженные этими знаниями, мы можем приступить к обсуждению предложения, которого нам наверняка не избежать. Нам скажут: почему вы настаиваете на том, чтобы называть сексуальными уже те, по вашему собственному свидетельству, неопределенные детские проявления, из которых позднее развивается сексуальность? Почему вы не хотите лучше довольствоваться физиологическим описанием и просто сказать, что у младенца наблюдаются такие виды деятельности, как сосание или задерживание экскрементов, показывающие нам, что он стремится к получению удовольствия от функционирования органов

(Organlust)? Этим вы бы избежали оскорбляющего всякое чувство предположения о наличии сексуальной жизни у ребенка. Да, уважаемые господа, я не имею ничего против удовольствия от функционирования органов; я знаю, что высшим наслаждением при совокуплении является удовольствие от функционирования органов, связанное с деятельностью гениталий. Но можете ли вы мне сказать, когда это первоначально индифферентное удовольствие от функционирования органов приобретает сексуальный характер, которым оно несомненно обладает на более поздних фазах развития? Знаем ли мы об удовольствии от функционирования органов больше, чем о сексуальности? Вы ответите, что сексуальный характер присоединяется именно тогда, когда гениталии начинают играть свою роль; сексуальное совпадает с генитальным. Вы отвергнете даже возражение относительно извращений, указав мне на то, что целью большинства извращений все таки является генитальный оргазм, хотя и достигаемый другим путем, а не соединением гениталий. Вы займете действительно гораздо более выгодную позицию, если исключите из характеристики сексуального отношение к продолжению рода, оказавшееся несостоятельным вследствие существования извращений, и вместо него выдвинете на первый план деятельность гениталий. Но тогда мы окажемся недалеко друг от друга; половые органы просто противопоставляются другим органам. А что вы возразите против многочисленных фактов, показывающих, что для достижения наслаждения гениталии могут заменяться другими органами, как при нормальном поцелуе, в практике извращений, в симптоматике истерии? При последнем неврозе совершенно обычное дело, что явления возбуждения, ощущения и иннервации, даже процессы эрекции, присущие гениталиям, переносятся на другие, отдаленные области тела (например, вверх на голову и лицо). Уличенные таким образом в том, что у вас ничего не остается для характеристики сексуального, вы, видимо, должны будете решиться последовать моему примеру и распространить название «сексуальное» также на действия, направленные на получение удовольствия от функционирования органов в раннем детстве.

А теперь выслушайте в оправдание моей точки зрения два других соображения. Как вы знаете, сомнительные и неопределенные действия для получения удовольствия в самом раннем детстве мы называем сексуальными, потому что выходим на них путем анализа симптомов через бесспорно сексуальный материал. Это еще не значит, что они сами должны быть сексуальными, согласен. Но возьмите аналогичный случай. Представьте себе, что у нас нет возможности наблюдать развитие двух двудольных растений, яблони и фасоли, из их семян, но в обоих случаях можно проследить их развитие в обратном направлении от полностью сформировавшегося растения до первого ростка с двумя зародышевыми листками. Оба зародышевых листка выглядят индифферентно, в обоих случаях они совершенно однородны. Предположу ли я поэтому, что они действительно однородны и что специфическое различие между яблоней и фасолью наступит лишь позднее, при вегетации? Или с биологической точки зрения правильнее полагать, что это различие имеется уже в ростке, хотя по зародышевым листкам его нельзя увидеть. Но ведь мы делаем то же самое, называя сексуальным наслаждение при действиях младенца. Любое ли удовольствие от функционирования органов может называться сексуальным или наряду с сексуальным есть другое, не заслуживающее этого названия, я здесь анализировать не могу. Я слишком мало знаю об удовольствии от функционирования органов и о его условиях, а при регрессирующем характере анализа вообще не удивлюсь, если в конце концов дойду до моментов, не поддающихся определению в настоящее время.

И еще одно! В своем утверждении о сексуальной чистоте ребенка вы, в общем, очень мало выиграли бы, даже если бы смогли убедить меня в том, что действия младенца лучше всего оценить как не сексуальные. Потому что уже с трехлетнего возраста сексуальная жизнь ребенка не подлежит никаким сомнениям; в это время начинают проявлять себя гениталии, может быть, закономерно наступает период инфантильной мастурбации, т. е. генитального удовлетворения. Уже больше нет надобности не замечать душевные и социальные проявления сексуальной жизни; выбор объекта, нежное предпочтение отдельных лиц, даже решение в пользу одного из полов, ревность установлены беспристрастными наблюдениями независимо от психоанализа и до его появления и могут быть подтверждены любым наблюдателем, желающим это видеть. Вы возразите, что сомневались не в раннем пробуждении нежности, а только в том, что нежность эта носит сексуальный характер. Хотя дети от трех до восьми лет уже научились его скрывать, но если вы будете внимательны, то сможете все таки собрать достаточно доказательств «чувственных» целей этой нежности, а чего вам будет недоставать, в большом количестве дадут аналитические исследования. Сексуальные цели этого периода жизни находятся в самой тесной связи с одновременным сексуальным исследованием самого ребенка, некоторые примеры которого я вам приводил. Извращенный характер некоторых из этих целей зависит, конечно, от конституциональной незрелости ребенка, который еще не открыл цели акта совокупления.

Примерно с шестого до восьмого года жизни наблюдается затишье и спад в сексуальном развитии, который в самых благоприятных в культурном отношении случаях заслуживает названия латентного периода (Latenzzeit). Латентного периода может и не быть, он вовсе не обязательно прерывает на время сексуальную деятельность и гасит сексуальные интересы по всей линии. Большинство переживаний и душевных движений перед наступлением латентного периода подвергается затем инфантильной амнезии, уже обсуждавшемуся ранее забвению, которое окутывает наши первые годы и отчуждает их от нас. При каждом психоанализе ставится задача восстановить в памяти этот забытый период жизни; невозможно отделаться от мысли, что мотивом этого забвения оказались содержащиеся в нем истоки сексуальной жизни, т. е. что это забвение является результатом вытеснения.

С трехлетнего возраста сексуальная жизнь ребенка во многом соответствует сексуальной жизни взрослого; она отличается от последней, как уже известно, отсутствием твердой организации с приматом гениталий, неизбежными чертами извращения и, разумеется, гораздо меньшей интенсивностью всего влечения. Но самые интересные для теории фазы сексуального развития, или, как мы предпочитаем говорить, развитие либидо, идут вслед за этим моментом. Это развитие протекает так быстро, что непосредственному наблюдению никогда не удалось бы задержать его мимолетные картины. Только при помощи психоаналитического исследования неврозов можно было догадаться о еще более ранних фазах развития либидо. Это, конечно, всего лишь конструкции, но если вы займетесь анализом практически, то найдете эти конструкции необходимыми и полезными. Вы скоро поймете, как происходит, что патология может нам раскрыть здесь отношения, которые нельзя заметить в нормальном объекте.

Итак, мы можем теперь показать, как складывается сексуальная жизнь ребенка, прежде чем установится примат гениталий, который подготавливается в первую инфантильную эпоху до латентного периода и непрерывно организуется в период полового созревания. В этот ранний период существует особого рода неустойчивая организация, которую мы называем прегенитальной. Но на первом плане в этой фазе выступают не генитальные частные влечения, а садистские и анальные. Противоположность мужского и женского здесь не играет никакой роли; ее место занимает противоположность активного и пассивного, которую можно назвать предшественницей сексуальной полярности, с которой она позднее и сливается. То, что в проявлениях этой фазы нам кажется мужским, рассмотренное с точки зрения генитальной фазы оказывается выражением стремления к овладению, легко переходящего в жестокость. Стремления, имеющие пассивную цель, связываются с очень значимыми для этого времени эрогенными зонами у выхода кишечника. Сильно проявляется влечение к разглядыванию и познанию; гениталии принимают участие в сексуальной жизни, собственно, лишь в роли органа выделения мочи. У частных влечений этой фазы нет недостатка в объектах, но все эти объекты не обязательно соединены в одном объекте. Садистско анальная организация является ближайшей ступенью к фазе генитального господства. Более подробное изучение показывает, сколько от этой организации сохраняется в более поздней окончательной форме сексуальности и какими путями ее частные влечения вынуждены включаться в новую генитальную организацию. За садистско анальной фазой развития либидо нам открывается еще более ранняя, еще более примитивная ступень организации, в которой главную роль играет эрогенная зона рта. Вы можете догадаться, что к ней относится сексуальная деятельность сосания, и восхищаться пониманием древних египтян, в искусстве которых ребенок, даже божественный Хорус, изображается с пальцем во рту. Только недавно (1916) Абрахам сделал сообщение о том, какие следы оставляет эта примитивная оральная фаза в сексуальной жизни более поздних лет.

Уважаемые господа! Могу предположить, что последние сообщения о сексуальных организациях скорее обременили вас, чем вразумили. Может быть, я опять слишком углубился в подробности. Но имейте терпение; то, что вы теперь слышали, станет более ценным для вас при последующем использовании. А пока сохраните впечатление, что сексуальная жизнь — как мы говорим, функция либидо — появляется не как нечто готовое и не обнаруживает простого роста, а проходит ряд следующих друг за другом фаз, не похожих друг на друга, являясь, таким образом, неоднократно повторяющимся развитием, как, например, развитие от гусеницы до бабочки. Поворотным пунктом развития становится подчинение всех сексуальных частных влечений примату гениталий и вместе с этим подчинение сексуальности функции продолжения рода. До этого существует, так сказать, рассеянная сексуальная жизнь, самостоятельное проявление отдельных частных влечений, стремящихся к получению удовольствия от функционирования органов. Эта анархия смягчается благодаря переходу к «прегенитальным» организациям, сначала садистско анальной фазы, до нее — оральной, возможно, самой примитивной. К этому присоединяются различные еще плохо изученные процессы смены одной фазы другой. Какое значение для понимания неврозов имеет то, что либидо проделывает такой длинный и многоступенчатый путь, вы узнаете в следующий раз.

Сегодня мы проследим еще одну сторону этого развития, а именно отношение частных сексуальных влечений к объекту. Вернее, мы сделаем беглый обзор этого развития с тем, чтобы подольше остановиться на одном довольно позднем его результате. Итак, некоторые из компонентов сексуальной жизни с самого начала имеют объект и сохраняют его, как, например, стремление к овладению (садизм), стремление к разглядыванию и познанию. Другие, более явно связанные с определенными эрогенными зонами, имеют объект лишь вначале, пока они выполняют несексуальные функции, и отказываются от него, когда освобождаются от этих функций. Так, первым объектом орального компонента сексуального влечения является материнская грудь, удовлетворяющая потребность младенца в пище. В акте сосания эротический компонент, получавший удовлетворение при кормлении грудью, становится самостоятельным, отказываясь от постороннего объекта и замещая его каким нибудь органом собственного тела. Оральное влечение становится аутоэротическим, каковыми анальные и другие эрогенные влечения являются с самого начала. Дальнейшее развитие имеет, коротко говоря, две цели: во первых, отказаться от аутоэротизма, снова заменить объект собственного тела на посторонний и, во вторых, объединить различные объекты отдельных влечений, заменив их одним объектом. Разумеется, это удается только тогда, когда этот один объект представляет собой целое, похожее на собственное тело. При этом какое то число аутоэротических влечений как непригодное может быть также оставлено.

Процессы нахождения объекта довольно запутанны и до сих пор не были ясно изложены. Подчеркнем для нашей цели, что когда в детские годы до латентного периода процесс достиг определенного завершения, найденный объект оказывается почти идентичным первому благодаря присоединению к нему орального стремления к удовольствию. Если это и не материнская грудь, то все таки мать. Мы называем мать первым объектом любви. Мы говорим именно о любви, когда выдвигаем на первый план душевную сторону сексуальных стремлений и отодвигаем назад или хотим на какой то момент забыть лежащие в основе физические, или «чувственные», требования влечений. К тому времени, когда мать становится объектом любви, у ребенка уже началась также психическая работа вытеснения, которая лишает его знания какой то части своих сексуальных целей. К этому выбору матери объектом любви присоединяется все то, что под названием Эдипова комплекса приобрело такое большое значение в психоаналитическом объяснении неврозов и, может быть, сыграло не меньшую роль в сопротивлении психоанализу.

Послушайте небольшую историю, которая произошла во время этой войны: один из смелых последователей психоанализа находится в качестве врача на немецком фронте где то в Польше и привлекает к себе внимание коллег тем, что однажды ему удается оказать неожиданное воздействие на больного. В ответ на расспросы он признается, что работает методом психоанализа и согласен поделиться своими знаниями с товарищами. И вот врачи корпуса, коллеги и начальники, собираются каждый вечер, чтобы послушать тайные учения анализа. Какое то время все идет хорошо, но после того как он рассказал слушателям об Эдиповом комплексе, встает один начальник и заявляет, что этому он не верит, что гнусно со стороны докладчика рассказывать такие вещи им, бравым мужчинам, борющимся за свое отечество, и отцам семейства, и что он запрещает продолжение лекций. Этим дело и кончилось. Аналитик просил перевести его на другой участок фронта. Но, я думаю, плохо дело, если немецкая победа нуждается в такой «организации» науки и немецкая наука плохо переносит эту организацию. [73]

А теперь вы с нетерпением хотите узнать, что же такое этот страшный Эдипов комплекс. Само имя вам говорит об этом. Вы все знаете греческое сказание о царе Эдипе, которому судьбой было предопределено убить своего отца и взять в жены мать, который делает все, чтобы избежать исполнения предсказаний оракула, и после того как узнает, что по незнанию все таки совершил оба этих преступления, в наказание выкалывает себе глаза. Надеюсь, многие из вас сами пережили потрясающее действие трагедии, в которой Софокл представил этот материал. Произведение аттического поэта изображает, как благодаря искусно задерживаемому и опять возбуждаемому все новыми уликами расследованию постепенно раскрывается давно совершенное преступление Эдипа; в этом отношении оно имеет определенное сходство с ходом психоанализа. В процессе диалога оказывается, что ослепленная мать супруга Иокаста противится продолжению расследования. Она ссылается на то, что многим людям приходится видеть во сне, будто они имеют сношения с матерью, но на сны не стоит обращать внимания. Мы не считаем сновидения маловажными, и меньше всего типичные сновидения, такие, которые снятся многим людям, и не сомневаемся, что упомянутое

Иокастой сновидение тесно связано со странным и страшным содержанием сказания.

Удивительно, что трагедия Софокла не вызывает у слушателя по меньшей мере возмущенного протеста, сходной и гораздо более оправданной реакции, чем реакция нашего простоватого военного врача. Потому что, в сущности, эта трагедия — безнравственная пьеса, она снимает с человека нравственную ответственность, показывает божественные силы организаторов преступления и бессилие нравственных побуждений человека, сопротивляющихся преступлению. Можно было бы легко представить себе, что материал сказания имеет целью обвинить богов и судьбу, и в руках критичного Эврипида, который был с богами не в ладах, это, вероятно, и стало бы таким обвинением. Но у верующего Софокла о таком использовании сказания не может быть и речи; преодолеть затруднения помогает богобоязненная изворотливость, подчиняющая высшую нравственность воле богов, даже если она предписывает преступление. Я не могу считать, что эта мораль относится к сильным сторонам пьесы, но она не имеет значения для производимого ею впечатления. Слушатель реагирует не на нее, а на тайный смысл и содержание сказания. Он реагирует так, как будто путем самоанализа обнаружил в себе Эдипов комплекс и разоблачил волю богов и оракула как замаскированное под возвышенное собственное бессознательное. Он как будто вспоминает желания устранить отца и взять вместо него в жены мать и ужасается им. И голос поэта он понимает так, как будто тот хотел ему сказать: напрасно ты противишься своей ответственности и уверяешь, что боролся против этих преступных намерений. Ты все таки виноват, потому что не смог их уничтожить; они существуют в тебе бессознательно. И в этом заключается психологическая правда. Даже если человек вытеснил свои дурные побуждения в бессознательное и хотел бы убедить себя, что он за них не ответствен, он все таки вынужден чувствовать эту ответственность как чувство вины от неизвестной ему причины.

Совершенно несомненно, что в Эдиповом комплексе можно видеть один из самых важных источников сознания вины, которое так часто мучает невротиков. Даже более того: в исследовании о происхождении человеческой религии и нравственности, которое я опубликовал в 1913 г. под названием Тотем и табу, я высказал предположение, что, возможно, человечество в целом приобрело свое сознание вины, источник религии и нравственности, в начале своей истории из Эдипова комплекса. [74] Я охотно сказал бы больше об этом, но лучше воздержусь. Трудно оставить эту тему, если уже начал, но нам нужно вернуться к индивидуальной психологии.

Итак, что же можно узнать об Эдиповом комплексе при непосредственном наблюдении за ребенком в период выбора объекта до наступления латентного периода? Легко заметить, что маленький мужчина один хочет обладать матерью, воспринимает присутствие отца как помеху, возмущается, когда тот позволяет себе нежности по отношению к матери, выражает свое удовольствие, если отец уезжает или отсутствует. Часто он выражает свои чувства словами, обещая матери жениться на ней. Скажут, что этого мало по сравнению с деяниями Эдипа, но на самом деле достаточно, в зародыше это то же самое. Часто дело затемняется тем, что тот же ребенок одновременно при других обстоятельствах проявляет большую нежность к отцу; только такие противоположные — или, лучше сказать, амбивалентные — эмоциональные установки, которые у взрослого привели бы к конфликту, у ребенка прекрасно уживаются в течение длительного времени, подобно тому как позднее они постоянно находятся друг возле друга в бессознательном. Станут возражать также, что поведение маленького мальчика имеет эгоистические мотивы и не позволяет предположить существование эротического комплекса. Мать заботится о всех нуждах ребенка, и поэтому ребенок заинтересован в том, чтобы она ни о ком другом не беспокоилась. И это верно, но скоро становится ясно, что эгоистический интерес в этой и подобной ситуациях является лишь поводом, которым пользуется эротическое стремление. Когда малыш проявляет самое неприкрытое сексуальное любопытство по отношению к матери, требуя, чтобы она брала его ночью спать с собой, просится присутствовать при ее туалете или даже предпринимает попытки соблазнить ее, как это часто может заметить и со смехом рассказать мать, то в этом, вне всякого сомнения, обнаруживается эротическая природа привязанности к матери. Нельзя также забывать, что такую же заботу мать проявляет к своей маленькой дочери, не достигая того же результата, и что отец достаточно часто соперничает с ней в заботе о мальчике, но ему не удается стать столь же значимым, как мать. Короче говоря, никакой критикой нельзя исключить из ситуации момент полового предпочтения. С точки зрения эгоистического интереса со стороны маленького мужчины, было бы лишь неразумно не пожелать иметь к своим услугам двух лиц вместо одного из них.

Как вы заметили, я охарактеризовал только отношение мальчика к отцу и матери. У маленькой девочки оно складывается с необходимыми изменениями совершенно аналогично. Нежная привязанность к отцу, потребность устранить мать как лишнюю и занять ее место, кокетство, пользующееся средствами более позднего периода женственности, именно у маленькой девочки образуют прелестную картину, которая заставляет забывать о серьезности и возможных тяжелых последствиях, стоящих за этой инфантильной ситуацией. Не забудем прибавить, что часто сами родители оказывают решающее влияние на пробуждение эдиповой установки у ребенка, следуя половому притяжению, и там, где несколько детей, отец самым явным образом отдает нежное предпочтение дочери, а мать сыну. Но и этот момент не может серьезно поколебать независимую природу детского Эдипова комплекса. Эдипов комплекс разрастается в семейный комплекс, когда появляются другие дети. Вновь опираясь на эгоистическое чувство, он мотивирует отрицательное отношение к появлению братьев и сестер и желание непременно устранить их. Об этих чувствах ненависти дети заявляют, как правило, даже гораздо чаще, чем о чувствах, имеющих своим источником родительский комплекс. Если такое желание исполняется, и смерть быстро уносит нежелательного нового члена семьи, то из анализа в более поздние годы можно узнать, каким важным переживанием был для ребенка этот случай смерти, хотя он мог и не сохраниться в памяти. Ребенок, отодвинутый рождением нового ребенка на второй план, первое время почти изолированный от матери, с трудом прощает ей это свое положение; у него появляются чувства, которые у взрослого можно было бы назвать глубоким ожесточением, и часто они становятся причиной длительного отчуждения. Мы уже упоминали, что сексуальное исследование со всеми его последствиями обычно опирается на этот жизненный опыт ребенка. С подрастанием этих братьев и сестер установка к ним претерпевает самые значительные изменения. Мальчик может выбрать объектом любви сестру как замену неверной матери; между несколькими братьями, ухаживающими за младшей сестренкой, уже в детской возникают ситуации враждебного соперничества, значимые для последующей жизни. Маленькая девочка находит в старшем брате замену отцу, который больше не заботится о ней с нежностью, как в самые ранние годы, или же младшая сестра заменяет ей ребенка, которого она тщетно желала иметь от отца.

Такие и другие подобного же рода отношения открывают непосредственное наблюдение за детьми и изучение хорошо сохранившихся, не подвергнутых влиянию анализа воспоминаний детских лет. Из этого вы, между прочим, сделаете вывод, что возрастное положение ребенка среди братьев и сестер является чрезвычайно важным моментом для его последующей жизни, который нужно принимать во внимание во всякой биографии. Но, что еще важнее, благодаря этим сведениям, которые нетрудно получить, вы не без улыбки вспомните высказывания науки по поводу причин запрета инцеста. Чего тут только не придумали! Что вследствие совместной жизни в детстве половое влечение не должно направляться на членов семьи другого пола или что во избежание вырождения биологическая тенденция должна найти свое психическое выражение во врожденном отвращении к инцесту! При этом совершенно забывают, что в таком неумолимом запрете законом и обычаями не было бы необходимости, если бы против инцестуозного искушения существовали какие либо надежные естественные ограничения. Истина как раз в противоположном. Первый выбор объекта у людей всегда инцестуозный, у мужчины — направленный на мать и сестру, и требуются самые строгие запреты, чтобы не дать проявиться этой продолжающей оказывать свое действие детской склонности. У сохранившихся до сих пор примитивных диких народов инцестуозные запреты еще более строгие, чем у нас, и недавно Т. Рейк в блестящей работе (1915 1916) показал, что ритуалы, связанные с [наступлением] половой зрелости дикарей, изображающие второе рождение, имеют смысл освобождения мальчика от инцестуозной привязанности к матери и его примирения с отцом.

Мифология говорит вам, что якобы столь отвратительный для людей инцест без всяких опасений разрешается богам, а из древней истории вы можете узнать, что инцестуозный брак с сестрой был священным предписанием для властелина (у древних фараонов, инков в Перу). Речь идет, следовательно, о преимуществе, недоступном простому народу.

Кровосмесительство с матерью — одно преступление Эдипа, убийство отца — другое. Кстати говоря, это также те два великих преступления, которые запрещает первая социально религиозная организация людей, тотемизм. Перейдем теперь от непосредственных наблюдений за ребенком к аналитическому исследованию взрослых, заболевших неврозом. Что же дает анализ для дальнейшего изучения Эдипова комплекса? Это можно сказать в двух словах. Он находит его таким же, каким описывает его сказание; он показывает, что каждый невротик сам Эдип или, как реакция на комплекс, Гамлет, что сводится к тому же. Разумеется, аналитическое изображение Эдипова комплекса является увеличением и огрублением того, что в детстве было лишь наброском. Ненависть к отцу, желание его смерти — уже не робкие намеки, в нежности к матери скрывается цель обладать ею как женщиной. Можем ли мы действительно предполагать существование столь резких и крайних проявлений чувств в нежные детские годы или анализ вводит нас в заблуждение из за вмешательства какого то нового фактора? Таковой нетрудно найти. Всякий раз, когда человек, будь то даже историк, рассказывает о прошлом, нужно принимать во внимание, что именно он невольно что то переносит в прошлое из настоящего или из промежуточных периодов, искажая тем самым его картину. Если это невротик, то возникает даже вопрос, является ли такое перенесение непреднамеренным; позднее мы познакомимся с его мотивами и вообще должны будем считаться с фактом «фантазирования назад» в далекое прошлое. Мы легко обнаруживаем также, что ненависть к отцу усиливается рядом мотивов, происходящих из более поздних периодов и отношений, что сексуальные желания по отношению к матери выливаются в формы, которые, очевидно, еще неизвестны ребенку. Но напрасно было бы стараться объяснять все в Эдиповом комплексе «фантазированием назад» и относить к более поздним периодам. Инфантильное ядро, а также большая или меньшая часть мелочей сохраняется, как это подтверждает непосредственное наблюдение за ребенком.

Клинический факт, выступающий за аналитически установленной формой Эдипова комплекса, имеет огромное практическое значение. Мы узнаем, что ко времени половой зрелости, когда сексуальное влечение сначала с полной силой выдвигает свои требования, снова принимаются прежние семейные и инцестуозные объекты и опять захватываются (besetzt) либидо. Инфантильный выбор объекта был лишь слабой прелюдией, задавшей направление выбора объекта в период половой зрелости. Здесь разыгрываются очень интенсивные эмоциональные процессы в направлении Эдипова комплекса или реакции на него, которые, однако, по большей части остаются вне сознания, так как условия их осуществления стали невыносимы. С этого времени индивид должен посвятить себя великой задаче отхода от родителей, и только после ее решения он может перестать быть ребенком, чтобы стать членом социального целого. Для сына задача состоит в том, чтобы отделить свои либидозные желания от матери и использовать их для выбора постороннего реального объекта любви и примириться с отцом, если он оставался с ним во вражде, или освободиться от его давления, если он в виде реакции на детский протест попал в подчинение к нему. Эти задачи стоят перед каждым; удивительно, как редко удается их решить идеальным образом, т. е. правильно в психологическом и социальном отношении. А невротикам это решение вообще не удается; сын всю свою жизнь склоняется перед авторитетом отца и не в состоянии перенести свое либидо на посторонний сексуальный объект. При соответствующем изменении отношений такой же может быть и участь дочери. В этом смысле Эдипов комплекс по праву считается ядром неврозов.

Вы догадываетесь, уважаемые господа, как кратко я останавливаюсь на большом числе практически и теоретически важных отношений, связанных с Эдиповым комплексом. Я также не останавливаюсь на его вариациях и на возможных превращениях в противоположность. О его более отдаленных связях мне хочется еще заметить только то, что он оказал огромное влияние на поэтическое творчество. Отто Ранк в заслуживающей внимания книге (1912в) показал, что драматурги всех времен брали свои сюжеты из Эдипова и инцестуозного комплексов, их вариаций и маскировок. Нельзя не упомянуть также, что оба преступных желания Эдипова комплекса задолго до психоанализа были признаны подлинными представителями безудержной жизни влечений. Среди сочинений энциклопедиста Дидро вы найдете знаменитый диалог Племянник Рамо, переведенный на немецкий язык самим Гете. Там вы можете прочесть замечательную фразу: Si le petit sauvage йtait abandonnй а lui mкme, qu’il conservвt toute son imbйcillitй et qu’il rйunоt au peu de raison de l’enfant au berceau la violence des passions de l’homme de trente ans, il tordrait le cou а son pиre et coucherait aves sa mиre [Если бы маленький дикарь был предоставлен самому себе так, чтобы он сохранил всю свою глупость и присоединил к ничтожному разуму ребенка в колыбели неистовство страстей тридцатилетнего мужчины, он свернул бы шею отцу и улегся бы с матерью].

Но о кое чем другом я не могу не упомянуть. Мать супруга Эдипа недаром напомнила нам о сновидении. Помните результат наших анализов сновидений, что образующие сновидение желания так часто имеют извращенный, инцестуозный характер или выдают неожиданную враждебность к близким и любимым родным? Тогда мы оставили невыясненным вопрос, откуда берутся эти злобные чувства. Теперь вы сами можете на него ответить. Это ранние детские распределения либидо и привязанности к объектам (Objektbesetzung), давно оставленным в сознательной жизни, которые ночью оказываются еще существующими и в известном смысле дееспособными. А так как не только невротики, но и все люди имеют такие извращенные, инцестуозные и неистовые сновидения, мы можем сделать вывод, что и нормальные люди проделали путь развития через извращения и привязанности [либидо] к объектам Эдипова комплекса, что это путь нормального развития, что невротики показывают нам только в преувеличенном и усугубленном виде то, что анализ сновидений обнаруживает и у здорового. И эта одна из причин, почему изучением сновидений мы занялись раньше, чем исследованием невротических симптомов.

 

 

Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.