Смулянский
New Encounter with the Hysteric’s Desire
Денис Колосов НЕВРОЗ как ответ субъекта на «несуществующее сексуальное отношение»
Жизнь невротика, то есть практически каждого современного субъекта, разворачивается вокруг изначального происшествия, которое нельзя обойти, перешагнуть, забыть или вытеснить. Оно бесконечно взывает к себе, маяча на горизонте нашего бытия неизводимым пятном. Всю нашу активность, все наши устремления, главный нерв и биение нашей жизни, в конечном счете, сводится к необходимости каким-то образом обойтись с тем, что в какой-то момент «Что-то случилось!». При том, что с точки зрения реальности, это событие является исключительно психическим инцидентом. Другими словами, это фикция, никогда не имевшая место в действительной биографии субъекта. В соответствии с интуициями З. Фрейда, Ж. Лакана, а также современного российского психоаналитика и исследователя Александра Смулянского, этим происшествием является акт гомосексуального изнасилования мальчика генитальным мужчиной. Это условно мифический виртуальный инцест с отцовской фигурой.
У самого Фрейда эта догадка нашла выражение в его исходной концепции «происхождения истеричек в результате изнасилования их отцами».
Отсылку к этому происшествию в его формулировке, близкой к той о которой идет речь в настоящей статье, можно найти уже в V семинаре Жака Лакана. В XXII главе он говорит, что для обсессивного невротика этот «психический травматизм служит опорой критики воссоздания, и потому субъект берет на себя активную роль»[1]. То есть он выбирает «иметь» фаллос и преследовать его в акте реализации желания, субъективируясь в этом преследовании как отмеченный нехваткой фаллоса, как похеренный им. В то время как имеющий такой же первичный травматизм в своем мифическом бек-граунде истерический субъект предпочитает занять пассивную позицию «быть» и выступать в роли объекта желания Другого. По Лакану, истеричка выбирает роль объекта желания, а невротик навязчивости — субъекта желания, субъекта, отмеченного нехваткой.
Базовые симптомы и невротика навязчивости, и истерического невротика завязаны на проблематизации желания Другого.
Для того, чтобы получить в свое распоряжение желание, обсессивному субъекту необходимо сперва опереться на Другого, как на место этого желания, как на того, кто удостоверяет код, закон желания. Ведь желание — желание Другого, и, соответственно, обсессик должен сначала столкнуться с этим Другим, чтобы увидеть за ним, «через его голову» объект его желания, то есть усмотреть то, что желанно Другому (это базовая операция каждого невротика). В случае субъекта мужской сексуации[2] этим другим оказывается, например, женщина. Он видит этот объект желания, которым для женщины оказывается фаллос. И постольку, поскольку взаимодействие с «первичным происшествием» предпосылает ему активную роль, сам он занимает позицию «иметь» (фаллос), и начинает преследовать этот объект а, фаллос, «в теле женщины». Но, как только он начинает преследовать этот объект-причину желания Другого (при том, что женщина тоже его желает его, будучи сама являясь этим фаллосом), он переступает черту «друговости», совершает то, что Лакан обозначает как переход «по ту сторону» требования, с уровнем требования порывает, ведь другой ему уже не нужен, он желание уже обрел. Более того, Другой теперь превратился для него из другого субъекта в объект, стал инструментом, орудием наслаждения. Так, Смулянский замечает, что для обсессионала малый другой и Большой Другой, другой ближний как объект и Другой как одобряющая инстанция, склеиваются. Это умерщвление Другого (когда он становится объектом-причиной желания) и играет с ним злую шутку. Влечение к объекту, по мере все большего сближения с ним, начинает угасать, но получить подкрепление своего желания уже не откуда, Другого как места желания уже не существует. Для одержимого, как называл обсессивного невротика Лакан, важно желание как таковое, другой ему нужен только как переходный элемент, пусковая установка, активирующая режим желания. Сам по себе другой ему не нужен. Поэтому расстается с женщиной такой субъект холодно и бесцеремонно. Ведь объект, — он объект и есть, его существенной чертой является переходность, он радикально «взаимозаменяем», и поэтому для навязчивого субъекта любой партнер изначально и неустранимо является таким же как и любой другой. «Незаменимых не существует», — вот девиз навязчивого невротика. Именно в этом «иметь», а не «быть», в активной позиции преследования объекта, навязчивая структура сополагается с сексуационной позицией по мужскому типу.
Таким образом, главная проблема невротика навязчивости — найти устойчивую, постоянную опору своему желанию, что сделать практически никогда не удается (конечно, если он не прошел через горнила анализа). Именно поэтому и Лакан, и Смулянский полагают, что непроанализированный невроз навязчивости — более тяжелые формы невротического расстройства, чем истерические неврозы, и, что вне анализа уж лучше быть истеричкой, у которой такая поддержка худо бедно складывается, если конечно она встретит «своего мясника»[3]. Однако, после анализа обсессивный невроз получает лучшую перспективу, чем, пусть и проанализированная, истерия. Ведь если навязчивый невротик в итоге получает доступ к своему собственному желанию, то истеричка всегда пользуется желанием Другого, свое для нее закрыто с самого начала и навсегда. По выражению Смулянского, в случае истерии «заблуждение падающее на желания отца достигает максимума, и в этом смысле ни к какому исцелению никогда не ведет»[4]. И в этом смысле, говоря о навязчивости, мы и можем сказать, что «более тяжелые формы болезнетворного движения, является наиболее правдивыми, то есть пробрасывают нас к идеалу проанализированности сильнее, нежели формы болезнетворного движения более легкие»[5].
В историю истерического невротика «стартовое происшествие» также вписано, но она, в отличие от обсессика, об этом факте так и «не узнала», и, соответственно, ее стратегия не связана с паранойяльностью, запирательством и удержанием. Для нее вопрос замешанности ее желания в чем-то непристойном не стоит, и поэтому она не тщится отвести от себя подозрения бешеной активностью по преследованию объекта. Она устремляется к желанию без оглядки на непристойное происшествие, оглядки, которая задерживает обсессика на уровне требования и воображаемого единства своего собственно «Я», в котором можно укрыться, чтобы скрыть факт «падения», и причастности своего желания к нему. Но весь фокус в том, что мир желания целиком завязан на фигуре Другого, а значит, если целиком и перманентно оставаться на этом уровне, приходится быть объектом в желании Другого, и, разумеется, желанием собственным желанием пожертвовать.
В случае истерички — для нее важен сам Другой и его желание, ибо именно поддержка его желания позволяет ей быть на уровне Другого, прорваться к этой инаковости, «по ту сторону» требования. Поэтому, чтобы это желание не угасло она занимает позицию «быть» и встает на место всегда ускользающего объекта-причины желания Другого. Собственно, ее роль — быть означающим большого Другого, иными словами, выступать в качестве объекта а. Прочно удерживая эту позицию посредством так называемых карнавальных практик[6], она не позволяет желанию Другого угаснуть, что сохраняет ее в мире Другого как абсолютной «инаковости». То есть отправлять собственное желание ей , в общем то, и не нужно, она вполне согласна это делать за другого, следя за тем, чтобы он сам не слишком то в этом переусердствовал. Главное для нее — оставаться на уровне желания.
Но, и уровень требования, в отличие от навязчивого невротика, она не покидает. Именно это позволяет ей сочетать сразу две позиции: на первом круге поддерживать диалектику абсолютного требования любви, и, на втором, — иметь дело с желанием посредством желания Другого. Это и обеспечивает ей более или менее устойчивое равновесие, тонкий баланс: поддерживать существование Другого в качестве субъекта, и, при этом, находиться на позиции желания. При этом, здесь налицо соположение базового истерического симптомокомплекса со способом извлечения наслаждения, характерным для субъекта сексуации.
В статье «Значение фаллоса» Лакан обращает внимание на то, что в случае женской сексуационной позиции объект любви и желания совпадает, в то время как в случае мужской, — они всегда разведены: «Но, что касается ее собственного желания, она находит его означающее в теле того, кому адресован ее запрос любви… Но результат для женщины остается тот же: на одном объекте сходятся опыт любви, который как таковой в идеале лишает ее того, что дает, — и желание, обретающее здесь свое означающее. У мужчины, напротив, диалектика запроса и желания порождает эффекты, которые Фрейд с лишний раз восхищающей нас точностью поместил на тех самых стыках, к которым они принадлежат, под рубрикой специфического унижения [Emiedrigung] любовной жизни. Если мужчине действительно удается удовлетворить в отношении к женщине свой запрос любви настолько, насколько означающее фаллоса конституирует ее как дающую в любви то, чего она не имеет, — наоборот, его собственное желание фаллоса заставит появиться его означающее в остающейся склонности к «другой женщине», которая может означать этот фаллос в различных планах, будь то девственница или проститутка»[7].
Ухватившись за желание, обсессивный субъект покидает тенеты требования. Смулянский вторит Славою Жижеку, говоря о том, что для субъекта мужской сексуации любовь это что-то еще более непристойное чем секс, в то время как субъект, сексуированный по женскому типу, каким-то образом способен вписать любовь в свою историю, освоить ее. Очевидно это связанно не только с заземленностью истерички на уровне требования, но, и с тем, что истерический субъект отправляет наслаждение, которого по словам Лакана «не надо бы», то самое, что получил однажды мальчик в акте инцестуозного изнасилования генитальным отцом. Именно в связи с этим можем мы прочитать слова Лакана, которые он говорит в конце 22 главы V семинара о том, что «сфокусировать свое желание субъект (обсессивный) может лишь сопротивляясь тому, что мы назовем абсолютной мужественностью, и что, с другой стороны не будучи в состоянии обойтись без того, чтобы свое желание показать, он насущно нуждаясь в этом, может однако совершить это лишь в другом месте, там, где приходится вершить ему свои подвиги»[8].
Итак, перед нами гипотеза о «первоначальном», никогда не бывшем, происшествии, представляющем собой акт падения, инцестуозного обесчещения «по мужской линии», как о краеугольном камне современной субъектности как таковой. Смулянский выводит ее из наблюдений за симптоматическими действиями маленьких мальчиков, доступными наблюдению в ближайшем опыте повседневности. По его мнению, существует так называемая «мальчишеская сексуация»[9], которая имеет место на фаллической фазе развития, когда мальчик овладевает операцией «падения» на глазах генитального мужчины, воспроизводящую тот самый фиктивное акт первичного гомосексуального обесчещения. В играх в войнушку он падает, навзничь пораженный вражеской пулей, падает с тем, чтобы получить нежное и заботливое внимание командира, на которое только те бывают способны в отношении к раненым. Речь идет фактически о запросе на любовь со стороны мужчины и в направлении к нему, притом мужчины генитального[10]. Проделывается этот маневр исключительно в присутствии и на глазах того, кто на такую роль может быть поставлен. В этот момент ему как будто бы заповедуется то самое, базовое (женское) наслаждение, наслаждение которого не надо бы, которое предположительно было получено в этом первичном происшествии. Именно в этот момент мальчик получает то, что Фрейд называл первичным капиталом наслаждения, из которого субъект черпает дивиденты, когда ему нужно полюбить (собственно, только так полюбить любой субъект и может). В данном прочтении, любовь, — то, что связано с тем самым, непристойным, наслаждением, которое генитальностью, мужской сексуационной позицией, отвергается. В заключении XXII главы V семинара Лакан как раз и говорит, что мужчине, для того чтобы изначально влюбиться в женщину, полюбить ее («до овладения желанием»), ему нужно совершить что-то подобное этому падению, чтобы соприкоснувшись с измерением заповеданного непристойного наслаждения почерпнуть оттуда его толику («сопротивление мужественности»). Но потом, овладевая желанием, в соответствии с той логикой, что была описана выше, он сразу покидает этот уровень безусловного требования любви, связанный с этим базовым, по сути своей, женским, наслаждением. Мужчина вступает во владение законом желания, который не предполагает таких непристойностей как любовь. То есть уровень требования — и есть то, что связано с невозможным наслаждением, иллюзиями первичной «доязыковой» потребности, изначально утраченного «фиктивного» объекта абсолютного удовлетворения, и регистром воображаемого, в котором любовь и находит себе приют.
Именно в истоке этого «события» и коренится гомосексуальное влечение как таковое, гомосексуальное в подлинно аналитическом смысле. Мужское гомосексуальное влечение и наслаждение, которое по мысли Фрейда, в отличие от частичных влечений, является особым влечением без объекта. Эта безобъектность и выражается в стремлении к полнейшему восполнению, абсолютному удовлетворению в слиянии с другим таким же как и я.
Сопричастность навязчивого и истерического невротиков к одному и тому же исходному инциденту подтверждается общностью операции «падения», которая имеет место как у мальчика долатентного периода, так и у истерической девушки в фазе поздней латентности. Приступы истерической пациентки, ее головокружения, тошнота, обмороки и параличи, — не что иное как та же игра в войнушку в модифицированной форме. И один, и другая грезят слиться с генитальным Другим в полноте Единого. Можно обвить что истерическая женщина всегда оказывается на мужской стороне, даже в ступая в гомосексуальные связи с другими женщинами, она фантазирует о том, что тем самым разыгрывается сцена гомосексуального сопряжения именно мужских фигур. В этом смысле женская гомосексуальность — функция производная от мужской гомосексуальности. Смена пола, часто предпринимаемая девушками подростками является еще одним веским аргументом в подтверждение этому.
После того как субъект смог усмотреть за Другим его желание, «через голову» этого другого, он понимает что никакой первичной изначальной потребности нет и быть не может. Доступ к первичному, изначально утраченному объекту утрачен раз и на всегда, его не существовало и вовсе. Именно таким образом субъект может прийти к усвоению того, что за требованием лежит не потребность Другого, но требование, всегда уже только требование. Ведь если за другим не потребность во мне, но желание чего-то еще, чего то другого, не пойми чего, то о потребности нельзя говорить не только в отношении Другого, но и меня самого. В данной точке происходит понимание того, что «той самой» (заповеданной, мифической) потребности не существует, а мой запрос всегда уже, задним числом, является требованием. Требование же, самим фактом своего предъявления, дезавуирует не только потребность, но и себя как таковое постольку, поскольку в чистом виде виде оно не просто требование материнского каприза (требование сходить на горшок), и не просто требование самого субъекта (требование груди), но это безграничное требование любви. Это требование ненасытно и не подлежит удовлетворению. То есть требование как таковое всегда уже терпит крах. В то время как требование горшка или груди, представляет собой иллюзию вроде бы как артикулированной потребности, и еще позволяет поддерживать иллюзию возможности достижения той самой, первичной мифической потребности, точнее ее объекта. Здесь субъект еще не прошел кастрацию, и, имея дело с материнским Другим, может мечтать о невозможном наслаждении. Именно поэтому на этом уровне сохраняется иллюзия безграничной любви, и возможности ее достигнуть посредством бесконечного выдвижения безусловного требования любви. Сталкиваясь с желанием другого, и, понимая, что первичной потребности нет как нет. Субъект пытается прорваться на уровень циркуляции цепочки желания, с тем, чтобы уже отбросив все надежды на мифический объект, спросить Другого о его желании. Спросить с тем, чтобы обрести свое. Получая «ответ в бок», который всегда является ответом на незаданный, другой вопрос, он лишается иллюзии на совпадение ответа на требование с удовлетворением первичной потребности. Ведь само желание, — это та же потребность, но в ее абсолютной, смещенной форме. Ребенок это видит на уровне структуры. Но, только получив неопределенный ответ на уровне желания Другого, он окончательно все это усваивает, и принимает кастрацию.
Субъект уже намечает для себя эту перспективу, готовится к ней, но окончательно утверждается в кастрации только тогда, когда сообщение по линии желания Другого будет им получено. Это всегда происходит ретроактивно, то есть задним числом. К этому субъекта побуждает маячащее за головой Другого желание. С одной стороны, это порождает в нем сомнение в возможности достичь мифического удовлетворения и полнейшего совпадения потребности с требованием, с другой, стремясь все же потребность как-то освоить (ведь желание, как уже было отмечено выше, это тоже потребность, пусть и более высокого порядка), как-то прорваться к удовлетворению, как-то обыграть «тупиковость» требования, нащупать выход за пределы его безысходности, пробуждает в нем стремление получись свой объект желания, позаимствовав его у другого. Поняв в итоге, что этим объектом-причиной желания Другого является фаллос[11], приходится немного разочароваться, и, в то же время, смириться с тем, что теперь и потребностью самого субъекта всегда будет лишь потребность в фаллосе.
Сама же греза о беспредельном удовлетворении заповеданной потребности, достижение изначально утраченного объекта этой потребности, связана с галлюцинированием о возможности повторения опыта первичного удовлетворения. Этим опытом, всегда виртуальным, фиктивным, и является невыносимое, непристойное наслаждение от гомосексуального инцестуозного происшествия. Это и есть наслаждение, которого, по словам Лакана, «не надо бы». Но сама запись этого акта структурно укоренена в символическом, в желании, и именно она задает возможность желания как такового. Правда существовать такое желание может только в симптоматической форме, сопротивляясь себе самому, запираясь от себя, себя отрицая.
При этом, Лакан утверждает, что невротик навязчивости сохраняет связь с целостным образом себя, сохраняя иллюзию целостности и автономии. Отсюда и его тенденции к осознанному контролю и самостоятельности во всех отправления, навязчивая мания ни от кого не зависеть. Отсюда и его паранойяльность. Ведь, по словам Лакана, он заинтересован не в самом Другом (как истерик), а, собственно, в желании как таковом. Ему не нужды оставаться на уровне Другого ради самого бытия на этом уровне (что для истерички является самоценным). Схватив желание, пощупав его, он тут же возвращается в свое «Я», укрывается в нем. Его «Я» предоставляет ему убежище. До «друговости» как таковой обсессику нет дела. Более того, он считает ее опасной и вредоносной, ведь он стремится к независимости от Другого.
Истеричка же заинтересована в желании Другого ради самого Другого. Истеричка ближе к истине, так как никакой независимости по факту не существует, и любой субъект кровно зависим от Другого[12]. В итоге, она напротив, стремится полностью порвать с уровнем «самости» и навсегда остаться на уровне Другого как такового. Ей нужна чистая инаковость. По словам Лакана, в случае истерички стирается связь между фантазмом и образом, что вызывает у нее симптом головокружения и тошноты. Поэтому ее образ Я, в некотором смысле, распадается, что и выражается в конверсионных симптомах, демонстрирующих непослушание различных органов и частей тела единому центру, рассогласованность организма, то есть его фрагментирование. Несмотря на это, символическая позиция истерички, позиция, занимаемая ей в качестве объекта-причины желания Другого, дает ей более прочную основу для отправления желания, чем позиция обсессивного невротика. Это обусловлено тем, что обсессионал не может удержаться на высоте желания будучи чистым «Я», Я оторванным от Другого как места желания. Сам статус объекта, а обеспечивает неудовлетворенность желания этого Другого, поэтому и распоряжаться его желанием на постоянной основе легче будучи идентифицировавшись с этим объектом.
Парадоксальным образом позиция обсессика состоит в том, чтобы урвать наслаждение на уровне Другого и вернуться с награбленным к своему автономному «Я,» покинув тот уровень, на котором желание функционирует. И постольку, поскольку без разрядки, выражающейся в прибавочном наслаждении, обойтись нельзя, обращаться к Другому за перевыпуском желания приходится вновь и вновь, одним и тем же, проторенным, путем. Истеричка же, напротив, пытается, прорвавшись на уровень желания и, связанного с ним, Другого (именно в таком порядке), навсегда остаться там, а про свое «Я» забыть навсегда. В связи с этим, можно утверждать, что истерическому субъекту путь к «своему собственному» желанию заказан. Именно поэтому для истерички, среди других всегда есть незаменимый, «тот самый», выходящий из ряда вон, единственный в своем роде. Именно поэтому ее позиция, с точки зрения перспективы и прогноза анализа, выглядит тупиковой. Ну, а обсессик? — Он всегда имеет дело со своим собственным, хотя и вечно угасающим, желанием, и потому его перспектива более радужна, — она пролегает по пути прекращения восприятия места Другого как места угрозы. Так он сможет оставаться на этом месте, не укрываясь в своем «Я», и упорствуя в своем желании на более прочной, длительной основе.
Таким образом, катастрофа изначальной замаранности, измазанности в инцестуозном гомосексуальном грехопадении, предположительно даровавшем невозможное наслаждение являясь фикцией, никогда не имевшим место в действительности фактом, и может быть нами помыслено как то самое, сексуальное отношение, которое «не перестает не писаться»[13], то есть то, которого не существует. Но, имея такой статус, оно как раз и обладает той неустранимостью, той необратимостью, которая заставляет невротика непрерывно заниматься обслуживанием этого зияния. Симптом — и есть ответ каждого современного субъекта на эту невозможность[14].
Примечания:
[1] Ж. Лакан, Семинар V «Образования бессознательного», стр. 462
[2] Сексуация — способ извлечения наслаждения из объекта причины-желания; профиль, форма наслаждения, присущая тому или иному субъекту. Сексуация примерно соответствует стадиям психосексуального развития, представленным Фрейдом в «Трех очерках по теории сексуальности» (оральная, анальная, фаллическая, генитальная), хотя этим перечнем не ограничивается. Так например Смулянский выделяет сексуацию мальчика, сексуацию по женскому типу, сексуацию «книгой» (сексуацию интеллектуала), сексуацию субъекта власти, сексуацию психоаналитика.
[3] Случай «жены мясника» рассмотренный З. Фрейдом в «Толковании сновидений», иллюстрирует женского истерического субъекта, обретшего устойчивое равновесие в отношении желания Другого, заполучив в свое распоряжение генитального, хозяйственного и щедрого мужа (мясника).
[4] А. Смулянский, лекция «Декарт и эгократия», семинар «Лакан-ликбез», 2018 г.
[5] Там же
[6] Под «карнавальными практиками» истерического субъекта Лакан имеет ввиду маленькие, бессознательные акты «падения», «обесчещения», которые женщина совершает на глазах у мужчины, призывая его в невольные свидетели своего женского беззакония, наслаждения беззакония. При это сопровождается все это некоторой театральностью и демонстративностью, нацеленными на поддразнивание мужского генитального субъекта, с целью посеять в нем подозрение на присутствие под всем этими маскарадными покровами того самого, фаллического, означающего, которое, по предположению самой истерички, оказалось в нехватке.
[7] Ж. Лакан, «Значение фаллоса», доклад 9 мая 1958 г. МПЖ №0, стр. 18-19
[8] Ж. Лакан, Семинар V «Образования бессознательного», стр. 462
[9] Сексуация мальчика в возрасте от 3-до 5 лет, в период выхода из эдипа, на фаллической стадии психосексуального развития.
[10] Одной из наиболее выраженных образов генитальности является фигура военного, лица отмеченного всеми достоинствами кастрации.
[11] Фаллос, — в логике Жака Лакана, — означающее желания. Это не орган, не пенис, а именно означающее. Более того, фаллос, фаллическое означающее, — краеугольное означающее, означающее означающего как такового, задающее весь символический порядок, являющееся отправным пунктом, удостоверяющее Закон.
[12] Знаменитая формула Жака Лакана «Я — Другой», «Мое желание — желание Другого», раскрывает сущность децентрации субъекта по отношению к себе самому, его кровную зависимость от Другого.
[13] Ж. Лакан, XX семинар, «Еще», стр. 111 — 112
[14] Под «каждым субъектом» здесь разумеется именно невротизированный субъект. Дело в том, что по мнению А. Смулянского, основывающего свои построения на интуициях Лакана, невротическая навязчивость, помимо трех диагностических структур (невроза, психоза и перверсии), лежит в основе любой субъектности современного типа, особым образом оформляя и характеризуя акт высказывания современной речи именно как обсессивный, навязчивый. Иначе говоря, еще до складывания то или иной дифференцированной структуры, любой субъект обзаводится базовой навязчивостью. В данном смысле, структуры предстают в качестве надстроек над этим базисом. Не случайно Фрейд сближал невроз навязчивости и паранойю.
Статья. Александр Смулянский “Лечение и литература: о наслаждении в психотерапевтической практике.”
Распространение фрейдовского учения с самого начала вызывало беспокойство в среде клиницистов, проводящих лечение неврозов и душевных расстройств, включая также тех из них, кто на словах выражал готовность за Фрейдом последовать. Наиболее распространенной тактикой с их стороны было декларативное признание ценности фрейдовского аппарата и в то же время принципиальное уклонение от той позиции, которую Фрейд вменял представителю клиники. Подразумеваемые этой позицией требования чистоты намерений специалиста и соблюдения дистанции с пациентом оказались чрезвычайно неудобными для зарождающейся в тот период психотерапевтической практики, склонной к их нарушению и породившей вследствие этого компромиссные способы их обхождения. Заявленная Фрейдом первичность задачи изучения психической жизни также отклоняется в психотерапевтической деятельности в пользу буквально воспринимаемых целей лечения. Последнее обеспечивает специалистам алиби в том, что касается фантазматической составляющей их собственной деятельности. Присутствие этой составляющей выявляется при изучении клинических материалов, посвященных расстройствам детского развития, особенно в тех случаях, когда субъект этого расстройства лишен речи. Анализ классических текстов в этой области, в частности посвященных расстройствам аутического характера, выявляет раскол между заявляемыми самим терапевтом целями лечения и выявляющимся в нарративных особенностях текста желанием клинициста быть объектом воздействия со стороны подвергающегося лечению молчаливого субъекта, приобретающего в изложении черты Господина. Это желание поддерживает особый клинический фантазм, вписанный в терапевтический подход и открывающий для психотерапевта, а вместе с ним и для широкой аудитории, читающей его труды, возможность извлекать из положения этого субъекта наслаждение, jouissance. Данное обстоятельство ставит этические и социальные вопросы о формах публичности, задаваемой режимом этой jouissance.
Статья. Александр Смулянский “Женское счастье”
Книга. А. Смулянский “Три лекции об акте высказывания”
Видео. Александр Смулянский читает Маркса который читает Гегеля
Видеолекция. Лакан Ликбез Смулянский “Незнакомец: за пределами теории формирования привязанностей”
Интервью. А. Смулянский « О современных субъектах, психоаналитиках и чтении Лакана: интервью для журнала “Visum”.
VISUM: Пользуясь случаем, сперва хочу поблагодарить вас за то, что вы сделали и продолжаете делать для развития и популяризации (в хорошем смысле слова) психоанализа на территории СНГ. Я думаю, что не солгу, если скажу, что подавляющее большинство, если не все интересующиеся Лаканом и Фрейдом посетили (он- или офлайн) ваши семинары. К тому же, вы автор нескольких замечательных книг. Но сейчас хотелось бы начать со следующего. Многие аналитики и философы говорят, например, что современность — это шизофреническая эпоха, что сегодняшний день — это день нарциссического общества и тому подобное. Это популярный взгляд, но согласны ли вы с ним? Или, на ваш взгляд, в качестве «фундаментальной» проблемы современности мы сегодня имеем нечто другое?
А. Смулянский: Как ни странно, это один из вопросов, задаваемых наиболее часто, как если бы в утвердительном ответе на него содержалось что- то обнадеживающее. На самом деле, как я несколько раз сообщал в работах и лекциях, был пропущен момент, когда из режима, позволяющего субъекту претендовать на собственную незаменимость — на самом деле, буквально называть это «нарциссической установкой» вовсе необязательно — современность перешла в режим, который можно было бы обозначить как панический.
Паническое состояние вовсе не означает, что общество находится в состоянии непрерывного страха. Например, характерные для общества конца прошлого века массовые фобии внезапной эвакуации в связи с началом непредвиденных военных столкновений исторически возникли гораздо раньше, нежели этот панический субъект появился, и не имеют к его формированию прямого отношения. Дело в том, что паника — это вообще не страх и даже не ужас. Невзирая на ложную синонимичность этих понятий, они существенно разнятся на этическом уровне, поскольку ужас прежде всего предполагает замирание перед возвышенным, которое в то же время внезапно оказывается лишено своей сублимационной основы. Напротив, паника не провоцирует никакой соответствующей возвышенному позы и вообще не предъявляет к субъекту никаких требований до тех пор, пока он не лишается или не оказывается под угрозой лишения того, что рассматривается им в качестве данности, на которую он рассчитывает гарантированно опираться.
Именно с приоритетом паники связано одно из важнейших, но в то же время прошедших практически незамеченными философских событий — исчерпание развиваемого экзистенциалистами учения о решающей роли трансгрессии в преобразовании субъекта. Принято считать, что за трансгрессией следует перерождение, метанойя, какой-то существенный прогресс субъективности. На деле для субъекта нынешнего любая трансгрессия оборачивается паникой в чистом виде, и экзистенциалистский аргумент, апеллирующий к неизбежным, но требующим преодоления трудностям, здесь не срабатывает — субъект не собирается ничего терпеть, он требует немедленного возвращения к статусу кво. В то же время не стоит считать, что это показывает какую-либо регрессию, уплощение характеристик существования этой субъектности или же отсутствие в ней ресурсов того самого «онтологического мужества», на необходимости которого так настаивали религиозные экзистенциалисты, чье учение запудрило интеллектуалам мозги настолько, что даже учение Лакана нередко читается через аналогичную призму. Субъект, о котором идет речь, очень быстро продвигается в ином, совершенно недоступном еще недавней философии направлении: теперь он является субъектом, направляемым не столько радикальным следованием за своим условным желанием, сколько постоянным исследованием границ непостижимости желания Другого. В этом смысле насаждаемая поздним модерном культура своеобразной заботы о своем желании во многом утратила актуальность — даже предприятие психоанализа, чрезвычайно удачно долгое время в нее укладывающееся, не может строиться полностью.
Принято считать, что за трансгрессией следует перерождение, метанойя, какой-то существенный прогресс субъективности. На деле для нынешнего субъекта любая трансгрессия оборачивается паникой в чистом виде.
Эта смена приоритетности в субъектном построении еще не окончательно воспринята гуманитарной средой. Более того, есть основания утверждать, что та же философия — особенно некоторые из наиболее непримиримых ее политических направлений, например, марксистского или анархистского образца — не успели этот поворот осознать. По этой причине они все еще ждут от субъекта проявлений героизма, подвига — например, против угнетения или во имя свобод — в качестве высшей точки, наиболее яркой кульминации, оправдывающих все то, что протестная повестка прочитывает как досадное бездействие этого субъекта в остальное время.
Нельзя сказать, что на героизм современный субъект совершенно не способен, но проявления последнего больше не являются чем-то таким, что на вектор актуального для него желания непосредственно бы указывало. Речь, скорее, о действиях, спровоцированных нуждой, буквальной зажатостью в угол, и на это ясно указывает нынешняя градация условностей, с которыми субъект сообразуется, когда строит гипотезы о своем возможном участии, например, в митингах или уличном протесте: для него имеют значение не столько стратегические дальние перспективы, как бы ни силилась протестная повестка на них указать, сколько возможность увериться в том, что действия власти в значительной степени посягают на что-то такое, лишение чего субъект полагает в высшей степени недопустимым. Никакой другой революционной мотивации сегодня, похоже, не существует в принципе. Можно быть этим фактом разочарованным — и нынешние милитанты, несомненно, испытывают по этому поводу глубочайшую скорбь. Но у субъекта сегодня есть более важная точка приложения, которая в пределе выступает не столько в виде каких-то выдающихся, экстремальных действий, направленных против Другого, сколько в прощупывании вопроса о том, кем этот Другой является и как он обращается со своим желанием — в особенности если его действия обладают символической влиятельностью или отмечены каким-то выдающимися достижениями, показывающими, что он не чета прочим. Если ранее речь шла о том, чтобы этого Другого — кем бы они ни был — каким-то образом склонить к переменам, заставить поступиться частью власти или прибыли (для чего и возникала нужда в героическом и рискованном жесте со стороны субъекта, восстающего против предположительно учиненной этим Другим несправедливости) то теперь субъект более непосредственно желает знать, как желание Другого устроено и что обеспечивает ему ту отделенность, сепарированность от известных субъекту по опыту обстоятельств, в среде которых он сам кое–как пытается действовать.
Это, без сомнения, скажется на перспективе, которая все еще остается для некоторой части общества желанной — перспективе революции, для которой теперь придется искать совершенно иные основания. Сегодня исходящее от Другого воздействие, его влиятельность перестают выступать в качестве анонимного препятствия, которое следовало бы устранить — вместо этого субъект находится в состоянии смущения. Именно это смущение и обуславливает ту прокрастинацию, к которой нынешний невротик чрезвычайно склонен независимо от того, является ли он невротиком навязчивости или же страдает истерией.
VISUM: Если говорить про современное состояние дел в психоанализе, то имеет место, на мой взгляд, проблема, связанная с тем, что как после смерти Фрейда «Фрейда» отказались понимать, так и после смерти Лакана «Лакана» тоже успешно начинают забывать, а уроки «лаканизма», пусть и сохраняющие известную соблазнительность (в первую очередь для интеллектуалов, а не самих аналитиков) успешно забываются. Если это действительно так, то почему это неизбежно происходит? И, отсюда же вопрос: можно ли говорить о том, что история психоанализа — это история «авторитетов» — Фрейд, Кляйн, Лакан, Бион?…
Смулянский: Следовало бы начинать с того, что у психоанализа нет никакой истории — ни в смысле какой бы то ни было эволюции, потому что никому еще не приходило в голову запросить сравнение фрейдовской и, например, кляйнианской практики на предмет прогресса в понимании психики; ни в смысле наличия осевого пункта, проекционно пересекающего все существующие клинические плоскости, которые, даже отступая в стороны, продолжали бы на него нанизываться. Невзирая на усматриваемую извне в существовании анализа диахронию — временную протяженность его существования — он остается наиболее масштабным синхроническим предприятием современности. На это указывает, в частности, отсутствие для аналитиков соотношения устаревшего и нового, проблематичного для всех прочих сфер — так, в среде психологов, слабо связанных с психоаналитической клиникой, можно услышать рассуждения об «устаревании Фрейда», но для аналитика вопрос таким образом даже не стоит, и это связано прежде всего не с масштабностью фрейдовского вклада, из которого всегда можно извлечь что-то еще, а с господством синхронического измерения, в котором Фрейд не сводится к прошлому по причине отсутствия в аналитическом предприятии концепта «прошлого» как такового.
Это отсутствие диахронии связано ни с чем иным как с господством на территории анализа особой тревоги, которая сама по себе является неустаревающей и тем самым лишает психоанализ и тех, кто в него вовлечен, чувства времени. Именно тревога оттолкнула от Фрейда всех, кто начал массово практиковать психоанализ после его смерти, и та же самая тревога с новой силой вспыхнула в сообществе тогда, когда выяснилось, что Лакан не оставил сообществу ничего, кроме требующих многолетнего изучения текстов. Не отказываясь от этого изучения, аналитики, тем не менее, желают более непосредственной и быстрой компенсации своих усилий — именно так возникают сообщества, которые требуют признания их прав на наследование, притом что наследуют они исключительно область легализации своей практики. Легализация эта позволяет для каждого отдельного аналитика справиться с тревогой, но не устраняет ее в самом сообществе. Более того, по мере роста консолидации сообществ на базе формальной унаследованности тревога усиливается. Можно сказать, что иметь мэтра, следовать за мэтром формально — означает бороться с тревогой на уровне собственной практики и одновременно поддаваться ей на уровне сообщества, притом что в таким образом созданной профессиональной среде принято фатально недооценивать влияние этой разлитой, обобщенной тревоги на анализантов, как если бы у последних не было никакого доступа к знанию о том, что с аналитическим сообществом происходит. Лакан максимально близко подошел к мысли, что это не так, и именно это побудило его в конце откреститься от сообщества как такового, но это не возымело никакого действия, потому что единственным способом переориентировать внутрианалитическую тревогу остается ее допуск в поле действия — например, посредством продолжения лакановской мысли из другого места.
VISUM: Ваши лекции и тексты посвящены психоанализу, но в них есть место и для философии — от Кьеркегора и Хайдеггера до Бадью и Бодрийяра. Вы сам закончили философский факультет СПбГУ. По-вашему, должен ли сегодня аналитик ориентироваться в философском пространстве? Должен ли стоять томик Платона рядом с сочинениями Фрейда у него на полке?
Смулянский: Дело в том, что оптика, которая предлагала бы эти две дисциплины в качестве пары или альтернативы — пусть даже взаимодополняющей — в корне неверна, если речь идет о направлении, с которым имя Лакана ассоциируется. Я говорю о структурализме, которому (включая его отдаленных предшественников, иногда не распознаваемых в качестве таковых) я преимущественно в своих лекциях уделяю время. Определяя структурализм, прежде всего необходимо говорить не о «философии», поскольку структуралистская мысль, включая ее наследие вплоть до Алена Бадью, не является сугубо философским течением. Напротив, речь идет целой системе того, что Альтюссер называл «теоретическими практиками», включающими в себя социально-критическую мысль, филологию, лингвистику, этнографию, математику, политическую деконструкцию, критику культурализма и т.п. Проблема современных психоаналитиков, наследующих учению Лакана, в том, что они соприкасаются с этой, на самом деле гигантской системой лишь краем, в процессе изучения собственно лакановских текстов, из–за чего они зачастую оказываются не на уровне более широкой проблематики структурного психоанализа и, соответственно, не чувствуют в себе сил сделать в ней дальнейшие шаги.
Казалось бы, этого достаточно, чтобы приветствовать появление в области психоанализа специалистов, для которых практика не является единственным средством вхождения. Но дело в том, что у их интереса есть дополнительные следствия, связанные с тем, что наследуется ими по той основной философской линии, из которой это вхождение они совершают.
На присутствие этой линии указывает наличествующее здесь сильнейшее искушение сопрячь психоанализ с достижениями социально-критической мысли. Это ведет к тому, что довольно много философов делают из лакановского учения специфические выводы, по большей части этические, сложившиеся в отдельную субкультуру прочтения лакановских текстов. Как правило, эти выводы содержат следующие составляющие: интенсивная критика прогрессизма и науки (причем посредством настойчивого указания на уникальность психоаналитической мысли здесь обычно отстаивают мысль университетски-гуманитарную); предупреждение против растущего сопряжения власти и знания (здесь обычно говорят об опасностях цифровизации, об узаконивании принципа удовольствия посредством «бегства в гаджеты» и т.п.). Вся эта проблематика навязчиво-нравоучительна, быстро устаревает и теоретически и интеллектуально, а ее воспроизводство само по себе указывает на наслаждение повторением. Занимая эфир, она не позволяет вернуться к более оригинальной фрейдовской линии, всегда предупреждавшей о том, что любой общественный или технический прогресс лишь усиливает психическое неудобство, а не смягчает его, пусть даже воображаемым, временным образом. Другими словами, каждое новое техническое внедрение лишь высвечивает уже имеющееся Unbehagen, изначальное психическое недомогание субъекта в культуре, а не отвлекает субъекта от «подлинности желания», на чем обычно настаивают.
При этом само понятие желание также вызывает в философской среде особое оживление, несопоставимое с той осторожностью, с которой этот термин Лакан всегда использовал. О желании философы нередко высказываются так, как если бы речь шла о благородной породе, которую следует лелеять и поддерживать, восхищаясь ее выдающимися образцами. Здесь возникает характерная ошибка: повторяя вслед за Лаканом, что желание никаким благом не ориентировано, тем не менее, как бы в знак компенсации, здесь начинают само желание выдавать за благо особого рода. Такое использование выдает именно философа; напротив, психоаналитик не станет обращаться с концептом желания подобным образом — прежде всего, потому он что кое-что знает о редкости, даже случайности явления желания в принципе и, что еще важнее, о его несовпадении с тем, что психология вкупе с литературоведением называют «характером».
По этой причине недостаточно указать на какого-либо яркого в своих начинаниях или выделяющегося особо трагичной судьбой субъекта или персонажа, чтобы утверждать, что его желание носит такой же достойный внимания и отчетливо проявленный облик. Это не одно и то же, но, тем не менее, именно в философских заходах одно нередко подменяется другим. Это грозит в первую очередь тем, что в ходе использования такого рода психоанализ, действительно насыщаясь привлекательной для многих актуальностью, в то же время низводится до жанра т.н. «портрета современности» — жанра, литературно-модернистская устарелость которого бесспорна и которая сама по себе сжимает тиски вокруг сколь угодно нового аналитического исследования. По этой причине я полагаю, что ситуация, на которую Лакан однажды указал, комментируя содействие психоанализу со стороны философской герменевтики — в тот момент ведущей области философского знания как такового — указал, призвав не поддаваться ее чарам и не принимать это содействие за чистую монету — сохраняется и сегодня. Психоанализу следует быть осторожным с философией — это союзница неверная и заинтересованная в следствиях, которые в конечном счете идут на пользу только ей самой.
Здесь возникает характерная философская ошибка: повторяя вслед за Лаканом, что желание никаким благом не ориентировано, тем не менее, как бы в знак компенсации, здесь начинают само явление желания выдавать за благо особого рода.
VISUM: В прошлом году вышла ваша книга «Метафора Отца и желание аналитика». Насколько я могу судить, она должна продолжить работу Лакана, начатую им в 1960-х годах на семинаре «Имена-Отца». Можете рассказать немного более подробно о своем новом труде?
И сюда же: когда мы говорим о «желании аналитика», мне вспоминается фрагмент из интервью Андре Грина: «…Лакан в своем семинаре по этике, определил, что аналитик — это тот, кто не предает своего желания. Это то, как он сам описывает Лакана-аналитика: «Меня не волнует законодательство, говорящее аналитику вести себя таким или иным способом. Я собираюсь делать только то, что мне нравится, если только этому не препятствует уголовное право.» Так что он пользовался преимуществами неопределенности национального законодательства по психотерапии, чтобы делать именно то, что ему нравилось. Национальное законодательство не имеет дела с психоанализом, так как это бы подразумевало его признание, в том числе как терапии, и необходимость возмещения аналитических затрат. Этическая позиция, которая утверждает: «Я не отрекусь от своего желания» является аналогом этики террористов, которые говорят перед трибуналом «однажды мы избавимся от судей, которые сейчас судят меня. Эта этика гласит: «Мое желание является единственным законом» .
Можете это прокомментировать? Что вообще вы думаете о практике Лакана?
Смулянский: У любого лакановского заявления немало смысловых подкладок, из которых мы обычно прочитываем не больше одной-двух, и этого оказывается недостаточно. Так, обычно прежде всего торопятся предупредить, что Лакан конечно же не мог иметь в виду пустое самоволие специалиста в вопросах права анализировать, взятие на себе полномочий на ровном месте. Обычно этим заверением и ограничиваются, допуская, что аналитика должен вести некий ориентир другого, более неочевидного порядка, в определении которого обычно запутываются настолько, что использование ссылки на «этику» — у Лакана действительно легко можно найти этот термин — кажется многим удачным выходом, настоящим спасением положения.
На деле в этом заявлении Лакан, как и во многих прочих, также прочитываемых обманчиво, не стремится дать подобие руководства, а предлагает суждение о том, чем именно анализ уже является — как в тех случаях когда за спиной у специалиста находится мощное сообщество, служащее его действиям алиби, так и в случаях, когда ему волей-неволей приходится идти поперек течения. Это означает, что Лакан вовсе не пытается выделить некий подобающий способ быть аналитиком — например, как в его случае, будучи бунтарем — по отношению к которому все прочие способы являются компромиссными и неподлинными. Речь идет о вещах, из которых я бы выделил по меньшей мере две: обреченность аналитика на желание, толкнувшее его анализировать, и, одновременно — притом, что в этом можно увидеть противоречие — на желание аналитика как образование, представляющее собой вычет из желания Фрейда.
Я не буду специально расшифровывать, в каких отношениях находятся желание аналитика и желание Фрейда — подробности на этот счет можно найти в книге. Скажу лишь, что все, написанное сегодня на тему этих отношений, притом что оно и без того крайне немногочисленно, является не вполне удовлетворительным. Самое удивительное при этом то, что, оно, похоже, тем не менее, всех удовлетворяет — удовлетворяет, невзирая на то, что сам Лакан, по всей видимости, был бы крайне фраппирован способом, которым с понятиями, в которые, как он сам полагал, заложено не меньше чем взрывное устройство, обращаются в наследующих ему сообществах.
Тем не менее, чтобы не уходить в сторону, я снова обозначу точку, в которой психоаналитик — даже самый с лакановской точки зрения ретроградный и закостенелый — пребывает и которая представляет собой объявление себя в качестве аналитика в качестве результата скрытого напряжения между тем, что представляет с одной стороны отброс собственного желания будущего специалиста, которое он тщится в дидактическом анализе обнулить, и выкидышем желания аналитика, общезначимое единство которого поддерживается лишь тем, что образуется оно в результате и, в то же время, вопреки одному из значимых эпизодов фрейдовского желания. «Законом» в терминах самого Лакана является результат этого соотношения, всегда непредсказуемый. Именно ему анализирующий субъект не может противостоять, так что любое обнародование факта ведущейся им практики всегда является заявлением о том, что этому закону он волей-неволей следует.
Именно по этой причине рушится тщательно создаваемая Фрейдом на всем протяжении его исследования утопия «анализа как такового», за которой стоит предположение, что, независимо от специалиста ведущего анализ, анализант всегда получит приблизительно то же самое, что и при обращении к любому другому, рандомно выбранному специалисту. Утопия эта, несомненно, была почерпнута Фрейдом из врачебной практики, в которой эта закономерность выполняется при условии, что врачи определенной выборки имеют соответствующую квалификацию и должным образом ей пользуются. В анализе даже при соблюдении этого условия анализант обречен столкнуться не с анализом как он есть, а с желанием аналитика в качестве неравновесного, расщепленного образования. Это до определенной степени пугающий момент, но никакой альтернативы здесь нет — этим анализ и отличается от прочих психотерапевтических направлений, также вышедших из Фрейда, но не зашедших настолько далеко, чтобы данное расщепление оказалось принципиальнее вопроса об аналитической технике.
Данная ситуация оказалась воплощена в собственной практике Лакана, вызывающая и экстравагантная стилистика которой представляла собой демонстрацию и одновременно задействование этого расщепления. Многие по этой причине находили и до сих пор находят манеру лакановского анализа вызывающей и несносной, но невыносима она именно по причине буквального, радикального подчинения закону желания, согласно которому любой, пожелавший анализировать само желание, должен уплатить мзду, понести утрату в самой структуре желания собственного. Именно это аналитика и отличает, о чем его анализанты на определенном уровне прекрасно осведомлены.
VISUM: Лакан говорил, о том, что непринятие, отбрасывание Имени-Отца приводит к психозу. Отцовская функция позволяет субъекту занять вообще некое место в Символическом. Справедливо ли говорить, что с учетом «обесценивания» («унижения», «изменения») роли отца в современной семье, у нас появляется все больше «психотиков»? (Если мне не изменяет память, эту мысль Лакан высказывал в одном из ранних своих текстов, для французской энциклопедии. Текст «Семья»,1932 года). Выходит — потенциальное сумасшествие, убийство Отца — это плата за прогресс?
Смулянский: Я бы сказал, что с определенного периода у наследующих Лакану специалистов появляется определенное желание (это именно «желание» в полномерном аналитическом смысле) диагностировать психоз и делать это чаще, чем обычно. Несомненно, с вполне реальным нынешним преобразованием места отцовского репрезентанта это также связано, но связь эта производит куда большее впечатление на самих аналитиков, нежели ведет к заметному росту реальных психотических случаев среди пациентов.
Что на самом деле происходит вместе с нивелированием отцовского присутствия — притом что мы знаем, что отец не присутствует в семье всецело: речь всего лишь о «реальном отце», и это определение не столько придает ему некоей полнокровной реальности в обычном смысле, сколько описывает довольно узкий круг совершаемых им в отношении желания матери и ребенка операций. Одновременно вместе с нивелированием этого присутствия, включая также статистику роста количества семей с ребенком и одной только матерью (и, в ряде случаев, с семьей с ее стороны) происходит взрыв не столько психозов, сколько тех типов невротических расстройств, которые Фрейд, не найдя для них отчетливой рамки, записал в «неврозы тревоги». Сегодня, особенно с лакановской возвышенности, это определение звучит анахронично — нозология Лакана требует, чтобы в каждом аналитическом случае специалисты все же определялись, идет ли речь о неврозе навязчивости или же истерическом образовании. Тем не менее невозможно пропустить экспоненциальный взлет в современности количества невротизаций, связанных с буквально представленным паническим компонентом — будет ли это агорафобия, клаустрофобия или же, например, неврозы дисморфофобического образца, включая пищевые и гендерные расстройства.
Результат утраты символической отцовской функции на сегодня — это не психозы, а фобии и дисморфофобические расстройства.
Можно сказать, что это единственное на сегодняшний день видимое следствие аннулирования обязательности отцовства, происходящее вовсе не из того, что, как могли бы поспешно заключить педагоги, присутствующий отец предоставляет ребенку опору, готовя его к более выдержанной реакции на внешние испытания и неудобства. Напротив, функция отца заключается в непрестанном внесении поводом для смущения, запинки — так, например, то, что ребенок воспринимает с восторгом, не встречает у отца никакого энтузиазма, и он это ребенку так или иначе сообщает. При этом в эпоху Фрейда имело место особое соотношение обстоятельств, в которых по крайней мере некоторой части невротиков удавалось совершить отвержение отцовской назойливости, поставив механическую преграду крайней заинтересованности отца в происходящем с ребенком после достижения им фаллической стадии. Сегодня этот выход, похоже, утрачен; и нынешнее более интенсивное устранение отца через возросшее число тандемных (мать и ребенок) семей несомненно имеет причиной возросшую чувствительность обоих членов этого тандема к исходящему от реального отца комментарию и его невыносимому смыслу, против которого в особенности у ребенка больше нет никакого средства защиты. Отсюда и возникает то, что сегодня называют «новой оскорблённостью», «культурой обиды», усваивая которую субъект делается крайне чувствительным к любому, даже самому легкому и чисто профилактическому обесцениванию собственной повестки и связанной с ней чувствительности — ростки этой культуры заметны сегодня повсюду и по большей части касаются употребляемых означающих, то есть самих по себе средств выражения. Последнее неудивительно, учитывая, что реальный отец как раз в выражениях не стесняется.
VISUM: Лакан говорил, что «образование аналитика — это образование бессознательного». Говорит ли это о том, что «университет» не может готовить психоаналитиков? Каким образом, по-вашему, должно быть устроено «идеальное» образование аналитиков?
Смулянский: Полагаю, что не стоит недооценивать значение того факта, что всякий раз, когда мы говорим о каком-либо известном аналитике, мы лишь с большим трудом припоминаем (если вообще знаем) имя, которое стояло у истоков его дидактического анализа. Это не означает, что носитель этого имени не оказал должного влияния — речь лишь о том, что мы не можем это влияние оценить.
В то же время, говоря о лакановском афоризме, следует в его толковании опять-таки тщательно избегать слабодушного умиления — речь идет не о каком-либо потрясающем в своей масштабности онтологическом и одновременно абстрактном факте, а о том, что, производя аналитиков, вы буквально воспроизводите бессознательное в новом, недоступном для него ранее месте. Другими словами, появление очередного аналитика сопряжено с новой работой вытеснения на совершенно ином уровне — а именно там, где никакого бессознательного ранее не было и в помине, поскольку, как мы знаем, аналитическая деятельность из доступной желанию субъекта сферы вовсе не вытекает. Возникает искушение сказать, что, производя аналитиков, воссоздают новую локацию бессознательного искусственным образом, если бы не искусственность любой субъектности как таковой, даже самой что ни на есть естественно воспроизводимой.
Действие этого новой локации бессознательного мы видим в самых разнообразных его проявлениях — в упомянутом вами выше двусмысленно отклоняющемся движении, возникающем всякий раз, когда в производстве аналитической теории возникает новая точка пристежки, немедленно собирающая возле себя заинтересованных лиц и в то же время заставляющая их вставать возле нее крепостью, не позволяющей эту новую точку освоить в силу вызываемой ей тревоги; в переделах и конфликтах школ; в страхе утратить анализантов в современной ситуации, где анализ больше не может так же успешно конкурировать за приверженность субъекта лечению, как еще несколько десятилетий назад. «Бессознательным» Лакан называет все это, очевидно, по той причине, что оно не совпадает с бессознательным отдельно взятого аналитика — другими словами, остается за той самой преградой, которая ранее отмечала бессознательное субъекта до того, как сам анализ возник.
Это несет не совсем обнадеживающие новости, поскольку означает, что нет никакого «достаточно хорошего», подходящего способа образования аналитика. Договариваясь о непреложности правил, посредством которых этот аналитик должен быть создан, с одной стороны действительно устраняют многие риски, так что навряд ли эта процедура может быть как-то обойдена. Но если посмотреть на происходящее чуть шире, очевидно, что при этом прямым ходом следуют на территорию, где никакая дальнейшая коррекция немыслима — аналитик может быть сколь угодно добросовестен относительно этических установлений своей профессии, но это не оказывает никакого влияния на ту область бессознательного, что оказывается самой институционализацией анализа создана. В то же время демонстративный выход за пределы этой институционализации, который некоторые аналитики совершают, не желая ассоциироваться ни с какой школой, также ни в малой степени от последствий этой новой локации бессознательного их не избавляет. Именно это является причиной постоянно упоминаемой «невозможности» (хотя и бесспорной реальности) психоаналитической профессии, а вовсе не сопряженные с ней частные деликатные тонкости, существование которых как раз легко и охотно допускают.
Нет никакого «достаточно хорошего», подходящего способа образования аналитика.
VISUM: Я никогда не прощу себе, если не воспользуюсь возможностью и не поговорю с вами про «Лакан-ликбез». Расскажите, как появилась идея семинара? Не устали ли вы за столько лет? Как много времени у вас занимает подготовка к лекциям? Бывали ли какие-то курьезные моменты во время лекций, которые вам запомнились?
Смулянский: Семинар появился в тот момент, когда тексты Лакана, многие из которых переводились в тот момент буквально в режиме реального времени, внушали русскоязычным читателям наибольшее почтение и страх. При этом практика показывает, что в подобном отношении к ним нет ни особой добродетели, ни практического резона, поскольку демонстрирующие это почтение специалисты все равно рано или поздно начинают пользоваться лакановским аппаратом, и частые неудачи в этом использовании вызваны не столько реальной неспособностью его освоить, сколько с торможением, связанным с самой фигурой Лакана. По этой причине уже со второго сезона семинар перестал служить чисто техническим подспорьем для читателей, находящихся в изучении лакановского текста на уровнях beginner и intermediate, и превратился в исследование неосвоенных сторон фрейдовской и лакановской мысли. Это превращение было связано не только с очевидным изобилием возможностей для подобного исследования, но и с попыткой возрождения ситуации, которой воспользовался сам Лакан в тот момент, когда предпринял обновление фрейдовской повестки, осознав, что сама она, даже при всем ее богатстве, больше ничего не сможет дать специалистам, если не подключить к ней дополнительный источник, который из нее самой не выводим, но при этом позволяет начать читать на иной основе.
VISUM: Зарекомендовав себя как внимательного читателя Лакана, вы показали удивительную особенность его текстов: их можно читать, понимать, если конечно, быть достаточно внимательным; и наоборот — несмотря на прозрачность текстов Фрейда, они всегда остаются вещью-в-себе. Я позволю себе предположить, что как таковой практики чтения Фрейда на постсоветском пространстве все еще нет. Или, может быть, я ошибаюсь? Как вообще надо читать Фрейда и Лакана?
Смулянский: Дело в том, что для аудитории Лакан представляет собой раздражитель, уточнение природы которого происходит в последействии, и так, собственно, реализация его учения и была им самим задумана. Для иллюстрации этого я неоднократно приводил в лекциях пример, связанный с перипетиями введенного Лаканом понятия «Большого другого» — когда сам Лакан его вводил, он делал это во многом экспериментальным образом, наощупь, не зная, какого рода последствиями для слушателей оно обернется. Как только публика выказала характерную очарованность этим понятием, опознав его через модные в тот период политические метафоры контролирующего старшинства, Лакан тут же резко сменил вектор трактовки, существенно уменьшив долю его присутствия в своих выступлениях, сочтя, что интеллектуальное сообщество и так неплохо позабавилось и этому стоит положить конец. Это справедливо и для чтения Лакана в целом: в тот момент, когда практики этого чтения (например, после волны переводов) формируются, они еще не являются более или же менее релевантными. Их способствующая прочтению или же, напротив, реакционная составляющая обнаруживается лишь впоследствии. Так, в русскоязычных рецепциях долгое время сцену чтения занимала манера передачи, демонстрирующая яркую истеризацию по отношению к лакановскому вкладу. Стилистически для нее были характерны многозначительные пересказы отдельных общих мест лакановского изложения, обилие цитат, сугубая назидательность тона в рассуждениях о лакановской этике и одновременно робость в использовании теоретического аппарата, поучительно намекавшая, что речь идет о чем-то, чему в значительной степени суждено оставаться непостижимым. При этом истерический отклик на какое-либо значительное высказывание не подразумевает никакого продвижения или собственного вклада — об этом даже речи быть не может, потому что у истерика не может быть никакой своей речи. Именно так Лакан читался в России долгое время, и нельзя сказать, что у этого способа не было необходимых плодов — для начального знакомства с лакановской мыслью он подходил идеально. Сегодня, когда ознакомительный период явно затянулся и настало время производить на его основе теоретический и клинический продукт, этот способ прочтения стал реакционным, поскольку его усилиями лакановский материал стремительно превращается в достояние прошлого, потребное лишь изначально лояльному к нему поколению специалистов, знавших Лакана лично. Уже для нынешнего молодого поколения аналитиков и интеллектуалов, бесспорно убежденных в необходимости изучения лакановского наследия, подчеркнутая сервильная почтительность старшего поколения в его отношении выглядит как минимум странно.
Что касается буквальности прочтения как такового: Фрейд не был, как известно, особенно свободолюбив том, что касалось именно буквы психоаналитического учения — любые предпринятые его последователями отклонения от заданного им направления сильно его раздражали: он сам неоднократно указывал, что предпочел бы, если бы мог, контролировать то, что появлялось из–под их пера. На этот факт любят указывать, намекая тем самым на авторитарность психоаналитического учения, не замечая, что именно эта фрейдовская строгость привела к появлению уже после его смерти к масштабному высвобождению творческих усилий, включая саму возможность появления Лакана, позволявшего себе любые перетолкования фрейдовского текста при условии, что они релевантны клиническому опыту и, шире, самим фактам наблюдаемой реализации современной субъектности в принципе.
Напротив, лакановское свободолюбие и подчеркнутое отсутствие с его стороны какой-либо ревнивости и вообще внимания по отношению к продукции ближайших последователей немедленно, буквально в пределах двух десятилетий привели к масштабному закостенению лакановского учения, последствия которого мы наблюдаем сейчас в полной мере. Сегодня существуют школы, обучающие своих приближенных почти что автоматическому пониманию лакановских концептов, как если бы те не подразумевали никакого продолжения, как если бы крамольной была бы сама мысль о том, что с Лаканом можно и даже видимо должно поступить так, как он сам поступил с Фрейдом: то есть, исходя из страсти к совершенному им прорыву и подразумеваемой этим прорывом нехватке, дать его речи продолжающее толкование из другого места.
Это парадоксальное переворачивание ситуации вызвано тем, что можно было бы назвать неизбежным в каждом случае переделом тревоги, точкой изменения ее приложения. Совершенно очевидно, что Лакан смог совершить такое впечатляющее продвижение, поскольку никакой тревоги он не испытывал — я не говорю, что он, как аналитик, не знал тревоги вообще, а лишь то, что в его случае со стороны тревоги не существовало ограничения, налагаемого на его речь.
Напротив, нынешние его ортодоксальные последователи буквально одержимы тревогой, не позволяющей им сделать новые и в достаточной степени далеко идущие выводы из того, совершенно неразработанного до сих пор материала, который лакановское учение предлагает. Произошло это в силу непреложного закона, заставляющего последователей пытаться взять на себя роль тех, кто в конечном счете расплачивается за свободомыслие мэтра и вытекающее из него — по крайней мере это так прочитывается — легкомыслие. Здесь возникает отвечающее этому легкомыслию обратное «желание сберечь» — желание крайне ретроградное и в конечном счете, как это ни странно, скрыто агрессивное в своей основе.
В принципе, ничто не заставляет ту или иную отдельную школу с этой ролью идентифицироваться — более того, ее можно отследить: она, как мы говорим в области практики, анализабельна. Тем не менее, поскольку еще никто и никогда не анализировал школу — хотя никаких особых препятствий к этому нет, поскольку определенным желанием она всегда снабжена в полной мере — никакого продвижения в этом вопросе не наблюдается.
Совершенно очевидно, что Лакан смог совершить такое впечатляющее продвижение, поскольку никакой тревоги он не испытывал. Но наследующий ему специалист снова находится в тревоге.
VISUM: Жижек говорил, что психоанализ сегодня крайне актуален; правда, в очередной раз психоанализ сегодня хоронят — на этот раз «нейронауки» и примкнувшие к ним когнитивные направления. Какое, на ваш взгляд, будущее есть у психоанализа? Есть у него это самое будущее?
Смулянский: Здесь имеет место характерное недопонимание как целей анализа, так и особенностей его воздействия, которые зачастую не совсем ясно осознаются в том числе самими психоаналитиками. Последние, особенно те, кто настроен более ревностно, нередко уверяют, что нейрокогнитивные направления не могут заменить анализ, поскольку они якобы не учитывают субъективное измерение. На самом деле, это не так: с его изучением эти направления могут справиться более чем удовлетворительно при условии, что им не будет поставлена этическая преграда наподобие некоторое время имевшему место запрету в изучении патологоанатомического материала, как это было в XII-XVI веках. Более того, существующая ныне уверенность по поводу предположительной невозможности для нейронаук добиться каких-либо изменений в субъекте — за исключением тех перемен, которые достигаются наиболее грубыми и традиционно пугающими общественность способами — также, по всей видимости, в будущем не будет иметь под собой никаких оснований.
Единственное, что ограничивает вытекающие из нейропсихологии практики — например, связанную с ней когнитивно-поведенческую терапию — это то, что они ни при каких условиях не могут поставить субъекта в ситуацию смятения, в которую ставит его анализ. Более того, чем успешнее и доказательнее будут методы, разработанные на основе научной достоверности в области нейрофизиологии, тем дальше от этого совершенно необходимого смятения в отношениях между аналитиком и анализантом они будут находиться. Именно в воссоздании ситуации смятения и всех вытекающих из него реакций, которые невозможно вызвать иначе, нежели посредством анализа, и заключается его незаменимость в клиническом поле. Никаких аргументов по поводу утраты анализом способности эту ситуацию воссоздать пока представлено не было.
Беседовал Дмитрий Лобачев.
Полная версия журнала: https://view.joomag.com/v-i-s-u-m-6/0012487001578859264?short
Видеолекция. Смулянский Лакан Ликбез «Структурный анализ»
Видеозапись лекции, посвященной структурному психоанализу.
Основные положения:
- Разнообразные течения структурного психоанализа после смерти Лакана пошли по пути детализации аналитической техники и спецификации приложения к отдельным группам психических расстройств. Тем самым структурный анализ оказался лишен того, что можно назвать “теоретической идеологией” – формы, описывающей общий характер осуществляемого в этом типе анализа вмешательства и его последствий для анализанта.
– Основы для этой общей идеологии существуют и были заложены Лаканом в 11-ом семинаре, предложившем рассматривать позицию аналитика как занимающую место около шифтера, располагающегося в месте топологического пересечения областей, где субъект представлен в двух режимах: режиме функционирования в опоре на желание как таковое и режиме представленности желания на уровне Идеала-Я. Опора на представленную Лаканом схему позволяет откорректировать возникшую в традиции изучения Лакана склонность неразборчиво акцентироваться на инстанции желания и переоценивать ее этическую значимость вне зависимости от того, работает ли этот шифтер.
– Работа с топологической схемой также позволяет объяснить причину, по которой фрейдовский классический анализ сохранил условную целостность, тогда как лакановское наследие было обречено на пролиферацию и разрастание течений.
– Основной операцией и аналитической целью структурного направления, независимо от его специфики, оказывается перемещение субъекта из условно паранойяльной позиции, в которой он настаивает на донесении до другого своих намерений и целей, в позицию экстимную, где субъект смиряется с тем, что его бытие в глазах другого сводится к представленному образу желания, не совпадающему с теми притязаниями и нуждами, к осуществлению которых сам субъект стремится.
Статья. А. Смулянский “Женщина» и истина”
Тексты Лакана таковы, что к ним, как водится, предъявляют большое количество претензий и жалоб — на разных уровнях и по разным поводам. Но едва ли не основным из них является то, что Лакан сказал о женщине, поместив ее в положение «симптома мужчины». Чтобы показать, насколько неочевиден смысл этого лака-новского жеста, мы проведем анализ, подробный смотр положения, которое вокруг этой гипотезы складывается. При этом мы заодно посмотрим, так ли уж невыигрышно обстоят дела с позицией женщины, как это после первого прочтения Лакана склонны полагать.Итак, Лакан показывает, как мужское желание делает ход, выдвигая дебютную формулу: Я создал женщину. Никак не высказываясь об истинностном статусе этого заявления, мы просто предъявим другое высказывание со стороны, которая на мужское высказывание отвечает. Если речь идет о «женщине», то тогда она, не желая вступать в спор (но, напротив, желая быть найденной и признанной), говорит в ответ: Я есть (иначе говоря: ты прав, дорогой).Как мы могли бы эту пропозициональную ситуацию изо-бразить? Пусть это будет таблица следующего образца: М: Я создал женщину ——-Ж: Я есть ———–Эта матрица станет для нас первичной раскладкой для присвоения истинностных значений. При этом мы сразу указываем, что не будем считать с «реальностным» рас-кладом дел — бесконечными реальными и нереальными мужчинами и женщинами, с которыми все равно, как мы помним, вступить в «реальные» же сексуальные отношения невозможно. Напротив, нам незамедлительно предстоит увидеть, что мысль Лакана работает именно на том уровне, где желание и разворачивается — на уровне актов высказывания и тех позиций, что они репрезентируют.При этом получается, что уже первые две М-Ж позиции на деле не совпадают, поскольку женщина смеет заявлять, что «она есть», хотя никто ей таких полномочий не давал. Сказать — «я есть» — означает претендовать на ту самую реальностную основательность, или, говоря короче, на бытие до желания, что проблематично. Но разве именно женщина в таком случае лжет?Мы сейчас это проверим. Так, мужчина говорит, что именно он создал женщину. Но чтобы принять это высказывание всерьез, нам необходимо посмотреть на его фан-тазматическую подоплеку, которая и восстановит отношение высказывания с реальностью самого желающего процесса. И как эта изнанка звучит? Конечно же как «женщины не существует» — ибо иначе как мы могли бы понять уверенность первого высказывания мужчины? Оно в точности гласит, что женщины нет без его — не «его мужского», но именно его высказывательного! — вмешательства. Но когда оно еще вмешается в этот процесс — один бог знает! Ведь без женщины, если трезво посмотреть на вещи, не так уж плохо, и это комфортное отсутствие может длиться бес-конечно долго. Но тогда как работает наша таблица?Я создал женщину (истина/ложь?)(Женщины не существует) (ложь)Я есть(истина)Мы видим, что истина мужского фантазма вступила в противоречие с тем, что утверждается другой, женской, стороной, которая сама началась с учета первого заявления стороны мужской. Тем самым, мы должны признать, что истина мужского фантазма сама является ошибочной по отношению к заданному расположению. Ведь «женщина» как-никак есть. Любопытно увидеть, что тем самым становится про-блематичным и верхнее М-высказывание. На деле, оно было таковым с самого начала: ведь если «женщина (уже) есть», то заявление о «создании женщины» делается чем-то не столь очевидным. При этом, решая вопрос об истинности первого мужского заявления, мы не можем сделать это однозначно отрицательно, поскольку мы сталкиваемся с противоречием свидетельств (темпоральное первенство оказывается на стороне мужчины с точки зрения акта высказывания, а со стороны женщины — на уровне содержания сказанного). Потому мы оставляем мужскую базовую пропозицию в «дипломатическом» положении, присваивая ей возможность оказаться тем или этим.Тогда посмотрим, что же будет, если мужчина вздумает пойти навстречу возвращенному ему обратно желанию другого и выкинет белый флаг признания. Он скажет «хорошо, сдаюсь, женщина есть». Я создал женщину (И/Л)(Женщины не существует) (ложь)Я есть (истина)Женщина существует реально?Что произойдет в этом случае далее? А то, что женщина немедленно откликнется, чтобы сказать абсолютно естественную в данном случае вещь: Меня нет. И будет сове-шенно права — и не только потому, что так конечно же, сигнализирует любая женщина, занявшая в сцене влечения определенную — всегда ускользающую — позицию. Но отрицательный ответ здесь задан самим порядком следования высказываний — ведь, соглашаясь с женским суще-ствованием, мужской акт высказывания просто перестает его запрашивать, так что женское свидетельство об отсутствии себя самой является более чем строгим. Может пона-чалу показаться, что «женщина» тогда вступает в противоречие с собой прежней, но это отнюдь не так — ведь никакой «прежней женщины» там-то как раз и нет. В первом случае перед нами именно позиция высказывания, являющаяся подтвердительным ответом в отношении мужского первофантазма.Итак:Я создал женщину (И/Л)(Женщины не существует) (ложь)Я есть (истина)Женщина реально существует (ложь)Меня нет (истина)Осталось сделать один последний шаг и показать, что находится на уровне низовой фантазматической части вто-рого М-высказывания.Не очевидно ли, что там мужчина говорит сам себе о том, что женщина водит его за нос и что-то здесь неладно. Решить, каково это ему и можно ли здесь получить определенное удовольствие, мужчина не в состоянии — и такое положение тоже может длиться вечно. Но при этом очевидно что тот, кого нет, не может никого водить за нос. Тем самым второе низовое мужское высказывание также оказывается ложью.Я создал женщину (И/Л)(Женщины не существует) (ложь)Я есть (истина)Женщина реально существует (ложь)(Женщина меня дурачит) (ложь)Меня нет (истина)Итак, мы отчетливо видим, что в каждом из случаев истина оказывается на стороне Ж- высказываний, тогда как мужская пропозиция в лучшем случае является в отношении истинности подвешенной. При этом, конечно, не является случайностью, что в наиболее выигрышном положении для мужской стороны остается именно первая реплика — та, с которой все и началось. Истина она или ложь — мы так и не решили, и при данном раскладе решить просто не можем.Но так или иначе перевес оказался впечатляющим, и в этом смысле интересно бросить последний взгляд на ту непоколебимую фантазматическую уверенность сообщества, согласно которой женщина всегда только лжет и увиливает. Теперь, когда мы дали женскому высказыванию основательный пропозициональный анализ, становится видно, что женская речь предстает просто образцом правдивости.Но тогда что именно позволяет ей быть таковым? Пока никакого основания для гарантированного продолжения этой правдивости мы не вывели — все сложилось на нити индуктивного анализа, штучной сборки высказываний. Тем не менее, предоставить данный гарант мы это можем на примере предельно щекотливой ситуации, которая касается возможности метавысказывания лжи и в разрешении которой Лакан видел ключ к желанию. Именно в случае женского высказывания знаменитый парадокс «Я лгу, что я лгу» получает тот смысл, который и видит в нем «наивное», «допарадоксальное» сознание, верящее пропозицио-нальным таблицам и не принимающее «невозможное логи-ческое положение» в расчет. И действительно, когда такая вещь попадает в область женской речи, она оказывается подтверждением этого наивного расклада: ложь про ложь, т.е. не-ложь дает истину. «Раз уж про то, что я лгу, я сказала просто так, чтобы вам потрафить, то знайте — на деле я предъявила вам сейчас чистую правду».Объясняется эта «удача истины» тем, что за эффект парадокса здесь ответственен отнюдь не «состав» высказывания. Эту ответственность берет на себя именно его «место», которое по сути сам «акт» и есть («ты говоришь мне это, но что ты на самом деле своей речью хочешь сделать? — спрашивает Жижек, чтобы научить нас эти две вещи различать). Но как раз этого места у женщины нет, ибо у нее нет положения, из которого сама актность была бы ей доступна. Акт — как для «мужской», так и для «женской» речи — всегда оказывается на стороне мужского фантазма-тического заявления — и это его в итоге и губит, поскольку акт немедленно вступает в двусмысленные отношения с содержанием, так или иначе подводя дело к «лжи». Но одно лишь содержание — и это совершенно очевидно — не лжет никогда, если мы конечно не сделаем глупость и не кинемся сравнивать его с «внешней действительностью». Там же, где содержание само обладает «действительностью», оно не может лгать, если его акт отчужден, отброшен, не прибыл на место в качестве свидетеля, способного содержательную речь опровергнуть. Таким образом, «женщина» и «ложь» — это действительно две совершенно несовместимые вещи. Только одно ограничивает те чудесные возможности, которые как будто бы здесь открываются. Вся правда, которую «женщина» говорит, касается только самой «женщины». Так что вопрос использования этого кладезя истинности остается открытым.
Видеолекция. Лакан Ликбез. Смулянский. “Великий человек и субъективация”
Запись первой лекции продолжения текущего сезона, посвященная инстанции “великого человека” как “упущенной возможности” психоаналитической мысли.
Основные положения:
– Невзирая на плотную историческую преемственность психоанализа, создающую впечатление непрерывности его развития, в этом развитии наличествует лакуна, связанная с “перехватом” теории Фрейда в начале 20-ых годов прошлого века с превращением ее в обширную клиническую практику, выстроенную по образцу более ранних фрейдовских идей. В связи с этим дальнейшая мысль Фрейда лишилась возможности встроиться в эту практику, из-за чего из истории психоанализа на долгие годы выпал целый теоретический пласт, связанный с разрабатываемой Фрейдом инстанцией “великого человека” и его влиянием на образование желающего субъекта.
– Мысль Фрейда о первичности идентификации субъекта с отцовским представителем, опознаваемым как единичная репрезентация “великого человека”, не была воспринята последующими психоаналитиками по причине того, что Фрейд вкладывает в процедуру этой идентификации непривычный смысл, настаивая на том, что она совершается путем усвоения не образа другого субъекта, а регулирующей его желание инстанции Я-идеала. Идентификация, таким образом, оказывается не соединяющей, а, напротив, разъединяющей процедурой, поскольку Я-Идеал препятствует доступу к его носителю. Таким образом, первичная идентификация создает в субъекте зону отчуждения.
– Эта зона оказывает наиболее значительное воздействие на развитие функции желания, в то же время оставаясь зоной отложенного влияния – на уровне либидинального обращения с объектами субъект ее не задействует, что и приводит к ее упущению в теориях анализа, сконцентрированных на функции объекта. Тем не менее, выпадение этой зоны приводит к нарушению процесса субъективации и утрате доступа к “образу желания” Другого.
Событие. СПБ “Лакан-ликбез” 8 ноября, в пятницу, в 18.00 “Великий человек как агент субъективации”
8 ноября, в пятницу, в 18.00 на новой площадке состоится первая лекция, продолжающая предыдущий сезон лакан-ликбеза “Публичность и ее последствия”.
Анонс лекции “Великий человек как агент субъективации”.
Тема “великого человека”, der große Mann, поднимается Фрейдом в самый поздний период исследований, когда психоаналитическая практика уже полностью отделилась от ее создателя. По этой причине, равно как и по причинам более щекотливым, эта линия практически не нашла никакого отражения в дальнейшей истории психоанализа – не получив масштабного теоретического развития, она также осталась без каких-либо последствий для клиники. Вмешательство Лакана в этот вопрос не смогло кардинально изменить ситуацию – его сторонники не проявили особого интереса к толкованию фигуры Моисея и раскопкам в области библейской экзегетики, предположительно проливавшим свет на момент зарождения образа великого человека, в дальнейшем усвоенного всей западноевропейской традицией.
Тем самым в психоанализе до сих пор остается затемненной и неразработанной значительная по размерам территория, ориентация на которую могла повести дальнейшее развитие анализа в другом направлении. В частности, из нее проистекает значительный шаг к преобразованиям теории либидо, поскольку Фрейд на протяжении всей работы о Моисее поразительным и очевидно намеренным образом избегает напрашивающегося утверждения, согласно которому великий человек является объектом любви. Также это направление требует изменения взгляда на процессы образования субъектности, актуализируя самое таинственное, по выражению Лакана, заявление Фрейда о превосходстве наиболее ранней, “доисторической” идентификации с отцом над идентификацией с матерью, по пути признания главенства которой психоанализ уверенно двинулся после Фрейда ему самому вопреки.
Литература:
– Фрейд З. Человек Моисей и монотеистическая религия. Очерк III “Моисей, его народ и монотеистическая религия”.
– Фрейд З. “Массовая психология и анализ человеческого я”. Глава VII “Идентификация”
Просьба обратить внимание на изменение локации семинара: лекция пройдет в конференц-зале отеля Гранд-Каньон по адресу улица Шостаковича, д. 2. В дальнейшем на этой же площадке в текущем сезоне планируется презентация клинических случаев.
Статья. Наталья Шапкина О книге Виктора Пелевина «Т»
Захватывающий дух, многогранный роман Виктора Олеговича Пелевина начинается с беседы в поезде двух, на первый взгляд, абсолютно незнакомых людей, случайных попутчиков. Причем то, что они видят друг друга впервые, кажется не только читателю, но, как мы узнаем позже, и одному из вовлеченных в беседу персонажей. Это станет понятно благодаря тому, что нашему взору открыты раз-мышления, сновидения и переживания главного героя — графа Т. Всё то, что представляется и чувствуется по ходу прочтения, является для нас миром этого персонажа так, как если бы мы смотрели на вещи его глазами. И мир этот оказывается полон сюрпризов. Житейская беседа в купе, вызванная, хоть и необычным, но, все же не вызывающим особых подозрений видом из окна поезда, оказывается отнюдь не безобидной. И, хотя настроение её до самого конца остается легким и шутливым, разговор трансформируется в опасное состязание с оружием в руках, кровопролитием и погоней… Интересно то, что переход от беседы к атаке оказывается настолько же логичным, насколько неожиданным и быстрым. Хочется задуматься над парадоксом: сам граф Т. не выказывает нигде особой кровожадности на уровне желания убивать, мучить. Напротив, кажется, он единственный, кто склонен к внутреннему совершенствованию, самоанализу.
Однако на фоне своих духовных поисков и метафизических размышлений наш герой оказывается вовлечен в целую череду ситуаций, где без кровопролития не обойтись, причем не всегда понятно каким образом ситуации эти касаются лично его. Граф часто находит себя в том положении, когда самые радикальные меры должны быть приняты. Здесь приходит на ум лакановская мысль о том, что субъект, его действия и даже самые интимные переживания определяет та позиция, которую он занимает в дискурсе в данный момент. Ни характер с его акцентуациями и личность с её свойствами, но позиция, которую он занимает в отношениях с другим.Причем выбор этой позиции бессознателен, на что указывает и то, что наш герой, граф Т., вписываясь во множество различных историй сам их не только не контролирует, но подвластен произволу Другого, Ариэля. Ариэль — персонаж, который является создателем графа Т., а значит его Богом, тем, кто буквально пишет его историю, а иногда и связывается напрямую со своим творением. Но, как и в психоанализе, у Виктора Пелевина идея гораздо сложнее. Ариэль, конечно, создает графа Т. и его вселенную, как и лакановский Большой Другой создает субъекта, но, во-первых, Ариэль (Большой Другой) не один, это целая команда довольно разнообразных персонажей, то и дело конфликтующих между собой, во-вторых, граф Т. в процессе своих духовных исканий приходит к выводу, что он сам себя создает, но этого не осознает.
Как субъект является автором своего симптома и творцом своей психической реальности, так и граф Т. приходит к выводу, что Ариэль и его команда — это часть его самого, какой бы внеположеннойпо отношению к нему, дурацкой и даже жалкой она ни казалась. Как только он это понимает, власть Ариэля перестает быть чем-то чужим, внешним и пугающим, граф Т. теперь сам может ею пользоваться. По ходу повествования герой старается разобраться в себе и в том, кто создает этот мир, а точнее сказать миры или разные пласты реальностей, в которые он оказывается включён. Это очень важный и ценный аспект творчества Виктора Олеговича Пелевина, который своим персонажам и читателям предлагает несколько реальностей дополняющих, поддерживающих и конституирующих друг друга, переплетенных между собой, настойчиво напоминая нам, что реальностей много, реальность не может быть одна, и более того реальность не реальна. То, что мы обычно принимаем за реальность, а некоторые из нас и за объективность, это некая конвенциональная конструкция, то есть в основе ее лежат общественные договоренности.В.О. Пелевину на протяжении романа удается выстраивать удивительные комбинации из Читателя, Автора, Героя и Пустоты, где та или иная составляющая, кажется, может исчезать из виду, но все время возвращается и дает понять, что всегда скрыто в повествовании присутствовала. Особенно интересным, приятным и уникальным является то, с каким отношением Пелевин подходит к своему Читателю, вежливо и гостиприимно приглашая в пространство романа, давая понять, что без него никакого романа-то собственно и не будет.
Еще один важный элемент — пустота, с которой Автор искусно обращается, смело впуская её в повествование, в отличие от авторов наподобие Ариэля и его команды: Митеньки, Гриши Овнюка и Пиворылова, которые свои творенья вечно «причесывают» и «стягивают», чтобы не оставалось нестыковок и зазоров. Возможно, именно присутствие пустоты как самостоятельного элемента романа делает его таким емким и глубоким. Все те наслоения смыслов с легкостью становятся для читателя его новым увлекательным миром, в том числе и потому, что в центре всего этого водоворота событий, ситуаций, чувств, поступков зияющая дыра, пустота, что резонирует с самими основами человеческой субъективности. Эта пустота может быть про-читана как лакановский объект а, как нехватка, приводящая в движение все смысловые обороты.Показателен тот факт, что роман и соответственно все жизненные перипетии главного героя начинаются с расстройства памяти и, вообще-то, в начале повествования никакого графа Т. мы не видим. Беседа, с которой начинается роман, происходит между священником в рясе и торговцем скобяными изделиями. Торговец по фамилии Кнопф рассказывает Отцу Паисию историю о некоем графе Т., мимо усадьбы которого они, кстати сказать, проезжают на поезде. Графа ищет полиция и слывет он настолько опасным, что остановить его можно лишь с помощью выстрела. Постепенно представитель духовенства смутно начинает догадываться, что торговец не совсем торговец, а сам он не совсем отец Паисий:— …Господин Кнопф, для торговца скобяными товарами вы очень осведомлены о полицейских делах.— А вы, батюшка, для священника переизбыточно экипированы. Вон какой у вас револьверището под рясой, рукоять аж выпирает…Постепенно мы вместе с графом/отцом Паисием понимаем, что он и есть граф Т. а господин Кнопф и есть полиция. Расстройство памяти главного героя как прием позволяет создать очень понятную для психоанализа ситуацию становления психической реальности субъекта: Т. узнает о том, кто он такой из слов другого чело-века. Поначалу рассказ Кнопфа о жизни и целях графа Т. тот выслушивает, кажется, просто чтобы поддержать беседу, однако, значение его в последействии становится колоссальным, т.к. его содержание оказывается вообще единственным знанием о себе самом. Кстати, даже отцом Паисием графа опять же окрестил его попутчик Кнопф. Сам граф не представляется. Его называют. Называют Отцом Паисием, но дают понять, что он — граф Т.Расстройство памяти Т. — расстройство его персональной машины письма, именно тогда и писательское право переходит в другие руки. Также проявляется здесь мысль Лакана о произвольности означающего по отношению к означаемому, а также то, что при этом означающее на означаемое оказывает воздействие. Так Ариэль, Митенька, Гриша Овнюк, Пиворылов и соавторы создают текст абсолютно произвольный и равно-душный в отношении к тому, чьей реальностью он становится, т.е к мнению и духовным поискам главного действующего лица в романе — графа Т.
И закономерными становятся тогда вопросы: а действует ли вообще сам граф? И что значит сам?Более того, основными влияющими на Ариэля, Митеньку, Г. Овнюка и Пиворылова силами являются силы рынка, в условиях которого интересы не только этой разношерстной компании, но и государственных, криминальных и религиозных авторитетов становятся тождественны. И эти интересы рынка, с одной стороны, абсолютно не связаны с личными переживаниями героя (сам он вообще живет в другом времени и множество тех категорий и слов, которыми мыслят его создатели ему не понятны), но, с другой стороны, они полностью определяют его галлюцинации и сновидения, выбор любовного объекта и боевого оружия.Гений Пелевина в том, в частности, что в этой, кажется, абсурдной ситуации так легко увидеть столь характерные особенности человеческой жизни.Сам роман, конечно, очень многомерен и богат смыслами и наверняка о нем будет написано и сказано еще многое, ведь он буквально провоцирует на творчество, подходя, с одной стороны, к человеку и современной действительности критически, с подозрением, с другой стороны обнаруживая в нем мощный творческий потенциал.Хочется отметить также очаровательное социально-критическое остроумие Автора и как блестящий пример привести выражение очень подходящее для грядущего номера Лаканалии «КапиталВампир»: «Главная культурная технология 21 века — это коммерческое освоение чужой могилы. Трупоотсос у нас самый уважаемый жанр, потому что прямой аналог нефтедобычи» Виктор Пелевин «Т»
Видеолекция Александр Смулянский Введение в современную философию: ДГ “Капитализм и Шизофрения”
Лектор: Александр Смулянский
Курс: Введение в современную философию
Тема: Жиль Делёз и Фелликс Гваттари “Капитализм и Шизофрения”