телевидение
Статья. Жак Лакан “Знать, делать, надеяться” (телевидение)
Три вопроса резюмируют для Канта в Каноне его первой Критики то, что он называет «интересом нашего разума»: «Что я могу знать? Что я должен делать? На что позволительно мне надеяться?» Формула, которая восходит, как вы знаете, к средневековой экзегетике, точнее — к Агостино из Дакии. Именно ее цитирует, подвергая критике, Лютер. Итак, вот упражнение, которое я предлагаю Вам: ответить, в свою очередь, на эти вопросы либо оспорить саму правильность их постановки.
Термин «те, кто меня слышит» должен,
видимо, для слуха тех, кого он касается, получить теперь, когда звучат в нем Ваши вопросы, несколько иную окраску, вплоть до того, что им станет ясно, насколько мало мой дискурс служит на них ответом.
Даже если бы вопросы эти подействовали таким образом на меня одного, действие это все же оставалось бы объективным, ибо меня-то, мое собственное Я, и делают они объектом, а делают постольку, поскольку в момент осознания того, что он, дискурс, подобные вопросы исключает, оно из этого дискурса выпадает — выгода чего (для меня, вы уж поверьте, вторичная) состоит в возможности объяснить себе то, над чем ломаю я голову, когда дискурс этот из года в год продолжаю: многочисленность аудитории, которую он собирает, — на мой взгляд, ему вовсе не соответствующую. Если аудитория эта не получает на свои вопросы ответа — оно для нее только к лучшему.
Есть, как видите, у меня повод взойти на борт вашей кантовской флотилии, подвергнув свой дискурс испытанию иной для него структурой.
Так что же я, все-таки, могу знать?
Вопроса о том, что можно знать, мой дискурс не допускает, ибо исходит из того [[“Я ужезнал это”.]], что предполагает это нечто в качестве субъекта бессознательного.
Для меня не был, конечно, секретом, тот шок, которым обернулись для дискурса современников идеи Ньютона, как и тот факт, что именно от этого шока ведет свое происхождение мысленная эквилибристика Канта. В споре со Сведенборгом Кант мог бы, предвосхищая анализ, подойти к его границам вплотную, однако, соприкоснувшись с Ньютоном, вернулся в колею философии, искренне полагая, будто мысль Ньютона воплощает собой итоговое ее достижение. Исходи Кант из ньютоновых комментариев на книгу Даниила — и то навряд ли сумел бы он истоки бессознательного обнаружить. Вопрос характера.
Настало время приоткрыть хоть отчасти то, чем отвечает аналитический дискурс на несуразность вопроса «что я могу знать?». Итак, ответ: [[.ибо «apriori» — это именно язык.]] Ничего — по крайней мере, что не имело бы структуры языка, откуда следует, что то, до какой границы
я внутри этих пределов дойду, есть исключительно вопрос логики.
Это подтверждается тем, что научный дискурс с успехом осуществляет посадку на луне, удостоверяющую для мысли вторжение Реального. Причем никакого аппарата, помимо языкового, в распоряжении у математики нет. Это как раз и вызвало у современников Ньютона возражение. «Откуда каждая из масс знает свое расстояние от других?» — поинтересовались они. «То одному Богу известно», — ответил Ньютон, продолжая заниматься своим делом.
Следует, однако, отметить, что когда в аватару, в пришествие Реального, вошел дискурс политический, осуществилась посадка на луну, причем философа, который благодаря Журналу в каждом из нас сидит, это заметно не взволновало.
Все дело теперь в том, что позволит нам выявить Реальное структуры, — в том самом, что делает язык не шифром, а подлежащим расшифровке знаком.
Ответ мой, следовательно, повторяет Канта лишь с той существенной оговоркой, что за истекшее с тех пор время бы-
ли открыты факты бессознательного, а математическая логика получила такое развитие, словно само «возвращение» этих фактов ее вызывало к жизни. Вопреки хорошо известным названиям его трудов, классическая логика [[…но не логика классовая]] не оказывается в них предметом критического суждения, что и выдает в нем марионетку собственного бессознательного, которая, будучи бездумна, ни судить, ни рассчитывать не способна, проделывая свою работу вслепую.
Что касается субъекта бессознательного, то он включается, подобно звену, в механизм тела. Нужно ли напоминать здесь, что место его задается исключительно исходя из дискурса ~ то есть того, чья искусственность как раз и являет собой конкретное, да еще какое!
Что из этого может быть сказано? [[Нет дискурса, который не шел бы от подобия]] Что может быть высказано из того знания, которое вне-существует для нас в нашем бессознательном, но которое лишь дискурс позволяет артикулировать; что может быть высказано из того, чье Реальное достигает нас лишь посредством этого дискурса? Именно так Ваш вопрос в моем контексте воспроизводится — другими
словами, он предстает как безумный.
Следует, однако, решиться в этой форме его поставить — только тогда сможем мы объяснить, каким образом могли бы в рамках аналитического опыта обнаружиться требующие доказательства положения, способные под вопрос этот подвести основу. Итак, приступим.
Можно ли, к примеру, сказать, что если Мужчина хочет Женщину, то получает он ее лишь ценой крушения на мели перверсии? Именно такова формулировка опыта, заданного рамками психоаналитического дискурса. И если эта формулировка подтверждается, может ли она быть преподана всем без различия, [[Матема]] то есть является ли она научной — ведь именно исходя из этого постулата наука проложила себе дорогу?
Я утверждаю, что именно так и есть, тем более что, как и желал этого «для будущего науки» Ренан, последствий это иметь не будет, ибо Женщины как вне-существующей не существует. [[Женщина]] Но то, что ее не существует, не исключает возможности сделать ее объектом желания. Наоборот — откуда и результаты.
Как правило. Мужчина, обманываясь, встречает некую женщину, с которой все и происходит — с которой совершает он тот промах, в котором как раз успех полового акта и состоит. Как свидетельствует нам театр, «актеры», в этом акте занятые, способны на самые невероятные подвиги.
В результате на сцене, где все это предстоит нашим взорам, раскрывается, отслаивая любовную интригу от любых видов социальных связей, целый веер благородства, трагизма, комизма и увенчанной кривой Гаусса буффонады — раскрывается, порождая фантазмы, населяемые словесными существами, которые пребывают в том, что они называют — почему, толком неизвестно — «жизнью». Ибо представление о «жизни» получают они лишь посредством своей животной природы, где их знание ни к чему.
И в самом деле, ничто не свидетельствует о том, что жизнь этих словесных существ не есть, как поэты театра давно для себя открыли, просто-напросто сон — разве что только случается им тех животных, то есть (ecu ты) себя есть — поистине так звучит [[“Ты еси.”]] это на милом мойом йа-
зыке.
Ибо, в конечном счете, дружелюбие, а скорее даже Аристотеля (расхождение мое с которым не значит, что я его не ценю) — вот к чему склоняется этот театр любви в спряжении глагола «любить», со всем вытекающим отсюда трепетным отношением к хозяйству и домострою.
Как известно, человек всегда где-то обитает и, даже не зная, где именно, имеет к этому, по меньшей мере, обыкновение. у Аристотеля имеет к этике (омонимичность которой философ отмечает, хотя провести между этими понятиями четкую грань ему так и не удается) не большее отношение, чем к узам супружества.
Каким же образом, не заподозрив существование объекта, вокруг которого все это — не, а, — как вокруг оси, вращается, — объекта (а), одним словом, — можно сделать это предметом науки?
Разумеется, останется при этом и тот объект матемы, который Наука — единственная еще вне-существующая Наука –
Физика, — обнаружила для себя в числе и доказательстве. Но куда более впору придется ей тот объект, о котором говорю я: ведь он и есть продукт этой матемы, продукт, чье место задается структурой — при условии, что структура эта действительно является тем изводом языка, что молчаливо приносит нам в залог бессознательное!
Может быть, чтобы в этой мысли удостовериться, стоит поискать следы ее в платоновском Меноне, где о путях, ведущих от частного к истине, уже идет речь?
Именно координация этих путей, чья ориентация определяется дискурсом, позволяет, несмотря на то, что движется дискурс от одного к другому, от частного, помыслить то новое, что дискурс этот передает с бесспорностью не меньшей, чем числовая матема?
Для этого вполне достаточно, чтобы сексуальные отношения где-то прекратили бы не записываться, чтобы воцарилось [[Любовь]] (можно и так сказать) случайное, в результате чего отвоеван бы оказался начаток того, что должно завершиться в итоге демонстрацией их, этих отношений, невозможности, то есть утверждением их в
Реальном.
Этот шанс прибегнуть к аксиоматике, к логике случайного, его можно предвосхитить — ведь именно к этой логике приучает нас то, необходимость чего матема или нечто такое, что определено ею в качестве математика, ощутили: отказ от опоры на какую бы то ни было очевидность.
Итак, мы и в дальнейшем будем исходить из Другого, того радикального Другого, о котором напоминает воплощаемое сексом отсутствие отношения с момента, когда замечаем мы, что Единое и существует-то, пожалуй, лишь в опыте (а)сексуального.
Для нас Другой имеет не меньшее право на то, чтобы стать субъектом аксиомы, нежели Единое. И вот что подсказывает нам здесь опыт. Во-первых, что в отношении женщин действует то отрицательное суждение, которое избегает Аристотель относить ко всеобщему: они не-все,. Как будто, не распространяя свое отрицательное суждение на всеобщее [[]], Аристотель не делал его просто-напросто ненужным — ведь dictusdeomnietnullo ни в каком вне-
существовании не уверяет нас! О чем само и свидетельствует уже тем, что не утверждает этого вне-существования, иначе как в отношении частного, не отдавая, строго говоря, себе в этом отчета, то есть не зная почему, — вот оно, бессознательное.
Откуда как раз и следует, что та или иная женщина [[]] — потому что больше, чем об одной, говорить не приходится — встречает Мужчину только в психозе.
Примем это за аксиому — не то, что Мужчина не вне-существует (это случай Женщины), а что та или иная женщина это себе запрещает — не оттого что есть Другой, а оттого что, как я уже говорил, «для Другого Другого нет». [[S(A)]]
Таким образом, всеобщее того, что они желают, принадлежит безумию — недаром говорят, что все женщины безумны.
Потому-то они как раз и не-все, то есть не безумны вовсе, а скорее покладисты — покладисты до такой степени, что нет предела уступкам, которые каждая из них готова для некоего мужчины сделать, предоставляя ему свое тело, свою душу, свое имущество.
Не касается это, однако, ее фантазмов, отвечать за которые далеко не так просто.
Скорее, она идет в данном случае навстречу перверсии, которую я считаю свойственной Мужчине. [[]] Это и вынуждает ее прибегнуть к известному маскараду, который вовсе не является тем обманом, что неблагодарные, ориентируясь исключительно на Мужчину, ей приписывают. Речь идет, скорее, о подготовке себя, «на всякий случай», к тому, чтобы фантазм Мужчины мог встретить в ней свой момент истины. Никакого преувеличения в этом нет, ведь истина по природе своей женщина — хотя бы потому что она не вся, во всяком случае, не вся говорится.
Почему истина и не дается нам всякий раз, когда, требуя от акта признаков сексуальности, которым он не в состоянии соответствовать, терпим мы неудачу: все разыгрывается здесь как по нотам.
Оставим это как есть. Но именно по отношению к женщине знаменитая формула г-на Фенуйара не заслуживает доверия, именно по отношению к ней, когда все границы пройдены, остается предел, забывать о котором не следует.
В любви важен, следовательно, не
смысл ее, а, как и везде, ее знак. В этом-то как раз вся драма и состоит.
Нельзя сказать, что, выражая себя посредством аналитического дискурса, любовь тем самым, как всегда, от нас ускользает.
Между этим, однако, и доказательством того, что именно посредством любви [[“Сексуальных отношений не существует”]], этого прирожденного безумия, входит в человеческий мир Реальное (а пути известны — это наука и политика, между которыми зажат прилунившийся Мужчина), — между тем и другим остается еще пробел.
Ибо чтобы закрыть его, приходится предполагать, будто существует некая полнота Реального — а это еще нуждается в доказательстве, ибо субъект предполагают лишь у разумного. Hypoteses поп fingo означает, что вне-существуют только дискурсы.
Что я должен делать?
Мне остается лишь повторить вслед за всеми вами этот вопрос, обратив его к самому себе. И ответ будет простым. То
самое, что я делаю, когда из практики своей вывожу ту этику искусного слова, на которой я уже останавливался.
Воспользуйтесь ее уроком, если считаете, что и к другим дискурсам может она привиться.
Но я в этом сомневаюсь. Ибо этика соотнесена с дискурсом. Не будем без конца повторяться.
Кантовская идея максимы, которая обосновывается универсальностью своего применения, является лишь гримасой, где Реального в силу одностороннего к нему подхода простыл и след.
Издевательским, отсылающим «на три буквы» жестом [[Вопросом “что делать?” задается лишь тот, чье желание угасает.]], гарантирующим отсутствие отношения с Другим, когда довольствуются слишком буквальным его пониманием.
Этикой холостяка, одним словом, — той самой, которую совсем недавно еще воплощал собой Монтерлан.
Хорошо бы, если бы во вступительной речи, которую предстоит ему произнести в Академии, мой друг Клод Леви-Стросс придал своему примеру какую-то структуру, — а то ведь академикам везет: чтобы
сделать честь своему положению, им достаточно истины лишь коснуться.
Очень трогательно, что Вашими стараниями я оказался в подобном положении сам.
Ценю Ваш юмор. Но если Вы от этого упражнения — приличного академику — не отказались, значит Вы были им тронуты, оно Вам польстило. Что я и доказываю Вам — ведь отвечаете же Вы на третий вопрос.
Что касается вопроса «на что позволено мне надеяться?», то я обращаю его острие в Вашу сторону, то есть рассматриваю его на сей раз как исходящий от Вас. Как я отвечаю на него для себя — об этом я сказал выше.
Разве он касался бы меня, если бы не говорил мне, на что надеяться? Мыслима ли надежда без своего объекта?
Итак, Вы, как и всякий другой, которому я адресую «вы», — именно этому «вы» я и даю свой ответ: надейтесь на что вам будет угодно.
Знайте лишь, что я не раз был свиде-
телем, как надежда — то, что называют «светлое будущее», ~ доводила людей, которых я уважал не меньше, чем уважаю Вас, просто-напросто до самоубийства.
Почему бы и нет? Самоубийство — это единственное, в чем можно преуспеть, не заплатив за это ценой неудачи. Если никто об этом не знает, то лишь оттого, что с самого начала положил для себя, что ничего знать не хочет. В том числе и Монтерлан, о котором, если бы не Клод, я бы и не подумал.
Чтобы вопрос Канта получил смысл, я бы придал ему несколько иную форму: откуда вы надеетесь? То есть вы хотели бы знать, что может аналитический дискурс обещать вам, потому что для меня это дело решенное.
Разумеется, психоанализ дал бы вам некоторую надежду пролить свет на бессознательное [[Разве не хочешь ты узнать судьбу, которую уготовило тебе бессознательное?]], субъектом которого вы являетесь. Но каждому известно, что я никого на это не поощряю — никого, чье желание еще не определилось.
Более того: извините, что я говорю о тех из «вас», кто Вашего общества не достоин, но я считаю, что разного рода
сволочи в психоаналитическом дискурсе должно быть отказано — именно это, безусловно, и скрывается у Фрейда за пресловутым «критерием культуры». На этический критерий, к сожалению, больше положиться нельзя. Как бы то ни было, суждение о них возможно в других дискурсах. Если я говорю, что сволочи в психоаналитическом дискурсе должно быть отказано, то лишь потому что сволочь он превращает в дурака — что, понятно, является улучшением, но улучшением, возвращаясь к Вашему термину, безнадежным.
Впрочем, аналитический дискурс исключает и то «вы», которое не находится уже заранее в ситуации переноса, ибо именно это отношение — отношение к субъекту, предполагаемому в качестве знающего, отношение, являющееся симптоматической манифестацией бессознательного, — он наглядно обнаруживает.
Я добавил бы сюда еще и требование того особого дара, что является условием восприимчивости к математике, — если дар этот вообще существует. Поскольку, однако, остается фактом, что ни одной матемы, не считая моих собственных,
дискурс этот не вывел, ни о каком даре, который позволил бы их оценивать, вразумительно говорить не приходится.
Единственный вне-существующий для него шанс состоит лишь в приходе благоприятного часа. Надежда, другими словами, тут не поможет — чего вполне достаточно, чтобы сделать ее бесполезной, а тем самым и вовсе вывести за рамки позволительного.
Статья. Жак Лакан “Эти туманные жесты, призванные заручиться авторитетом моего дискурса” (Телевидение)
Вы подражаете здесь тем жестам, которыми они, в ОВЗоАДе, внушают вам, будто вы имеете дело с фамильным их достоянием.
Ибо Вы, конечно, прекрасно знаете, что, по меньшей мере в Париже, они, в
ОВЗоАДе, питаются лишь тем, что им доставляет мое учение. Оно просачивается отовсюду, оно подобно сильному ветру, который приносит с собой прохладу. Тогда-то и повторяют они старые жесты, сбиваясь потеснее в конгресс, чтобы согреться.
Ибо, говоря сегодня об ОВЗоАДе, я делаю это вовсе не на потеху телезрителям и не из желания кому-то показать нос. Не в качестве посмешища задумана была Фрейдом организация, которой сам он аналитический дискурс завещал. Фрейд прекрасно знал, что испытание этим дискурсом будет суровым, — опыт первых его последователей послужил ему хорошим уроком.
Возьмем для начала вопрос о естественной энергии.
Естественная энергия — это такой мячик, с которым удобно упражняться, доказывая, что у тебя тоже на сей счет есть что сказать. Энергия — вы сами наклеиваете ей ярлычок естественной, потому что для них то, что она естественная, разумеется само собой, — создана для того, чтобы ее
расходовали, по мере того как запруда, стоящая на ее пути, направляет ее в полезное русло. Беда лишь в том, что естественной ее можно назвать разве что постольку, поскольку наша плотина вписывается в окружающую картину.
Говоря, будто расходуется при этом некая «жизненная сила»,[[Мифо либидо]] мы прибегаем к грубой метафоре. Ибо энергия — это не вещество, которое со временем облагораживается или скисает, а постоянная числовая величина, которую должен рассчитать физик, чтобы делать свою работу.
Делать в соответствии с той чисто механической динамикой, которая успела сложиться в эпоху от Галилея до Ньютона, — той самой, которая до сих пор лежит в основе того, что с большим или меньшим на то правом именуют физикой, дисциплиной строго верифицируемой.
Без этой постоянной величины, представляющей собой не более чем комбинацию вычислений, физика просто не существует. Считается, что об этом заботятся сами физики, чьи уравнения связывают массы, поля и импульсы таким образом, что числовой результат их удовлетворяет принципу сохранения энергии. Но ведь для того, чтобы формула удовлетворяла требованию верифицируемости, необходимо, чтобы принцип этот можно было заранее сформулировать, — а это, по выражению Галилея, факт ментального опыта. Другими словами, требование математической замкнутости системы имеет вес даже больший, нежели предположение о ее физической изоляции.
Все это придумал не я. Любой физик ясно отдает себе отчет, то есть с готовностью признается себе, в том, что энергия есть лишь цифровое, шифрованное выражение постоянства.
Что же касается того, что вычленяет в качестве первичного процесса в бессознательном Фрейд, — это уже я говорю, но каждый может пойти и убедиться сам, — то это нечто такое, что не столько шифруется, сколько, наоборот, расшифровывается. И я утверждаю: это не что иное, как само наслаждение. Но тогда оно не представляет собой энергии и в качестве таковой никуда не вписывается.[[Энергетика наслаждения неподдается обоснованию]]
Схемы второй топики, с помощью которых Фрейд пытается эту задачу решить, — знаменитое куриное яйцо например — это поистине pudendum, и давали бы повод для анализа, если бы Отец вообще анализу подлежал. Я лично считаю, что анализ реального Отца исключен, а для Отца воображаемого наилучшим решением является плащ Ноя.
Так что полезнее будет задаться вопросом о том, чем отличается научный дискурс от дискурса истерического, в котором Фрейд, надо сказать, судя по меду, на этой пасеке им собранному, был знатоком весьма искушенным. Ведь то, что он придумал, это как раз и есть своего рода работа пчел, работа существ не думающих, не рассчитывающих, не выносящих суждений — то самое, о чем я здесь уже говорил. Хотя не исключено, конечно, что фон Фриш думает об этом совсем иначе.
Напрашивается вывод, что научный дискурс и дискурс истерический имеют почти одну и ту же структуру[[]], что и объясняет заблуждение, которое пытается Фрейд внушить и нам, — его надежду на термодинамику, где бессознательное нашло бы в научном будущем свое посмертное обоснование.
На сегодня можно утверждать, что
спустя три четверти века ни малейшего признака, что обещание это окажется выполнено, не вырисовывается; больше того, мы далеки стали от мысли положить в основу первичного процесса принцип, который, именуясь принципом удовольствия, ничего ровным счетом не доказывал бы — разве лишь то, что от души, в которую впились мы, как блохи в собачье пузо, нам так и не оторваться. Ибо знаменитое наименьшее напряжение,[[Благоискусное слово нескажет, где нaxoдится Благо.]] с помощью которого выводит Фрейд определение удовольствия, — что это, если не этика Аристотеля?
Это ни в коем случае не тот гедонизм, что сделали своим знаменем эпикурейцы. У тех обязательно должно было оставаться за душой нечто драгоценное, еще более потаенное, чем у стоиков, что они от своего гедонизма оберегали, — недаром же ради этого знамени, за которым сейчас не стоит ничего, кроме психики, терпели они оскорбления, позволяя называть себя свиньями.
Как бы то ни было, лично я остановился на Никомахе и Эвдеме, собственно говоря, Аристотеле: именно от него отталкивался я в создании этики психоанализа — этики, дорогу которой мне в течение целого года пришлось прокладывать.
История с аффектами, которые я, будто бы, игнорирую, совершенно в этом же роде.
Пусть ответят мне лишь на один вопрос: аффект, он имеет отношение к телу?[[Cyщecmвo не находится в гармонии с миром,]] Выброс адреналина — это тела касается или нет? Это нарушает его функции, я согласен. Но в каком смысле это идет от души? На самом деле адреналин выбрасывается мыслью.
Поэтому взвесить нужно прежде всего следующее: действительно ли мой взгляд, согласно которому бессознательное структурировано как язык,[[.если это существо говорящее]] позволяет оценить аффект более серьезно, нежели другой, который видит во всем этом что-то вроде перестановки мебели ради вящего удобства. Ведь именно этот последний мне и противопоставляют.
Сводится ли то, что говорю я о бессознательном, к простому ожиданию, что аффект свалится вам прямо в рот — адекватный, как поджаренная прямо в воздухе куропатка? Adequatio еще более смехотворное, оттого что доводит до абсурда
другое, сработанное на славу, говоря на сей раз о соответствии rei, вещи, аффекту, affectus, который и делается отныне ее новым пристанищем. Нужно было дожить до нашего времени, чтобы услышать от медиков нечто подобное.
Я всего-навсего вернулся к тому, о чем Фрейд в своей посвященной вытеснению статье 1915 года, как и в других статьях, где он к этой теме обращался, заявлял сам, — а именно, что аффект смещен. Как оценило бы себя это смещение, если не посредством субъекта,[[Метонимия является для тела правилом,]] наличие которого тот факт, что он является здесь лишь производным от представления, все равно так или иначе предполагает?
Лично я объясняю это влиянием «шайки», как называл ее Фрейд, так как сам, должен признаться, имею дело с точно такой же. Однако, обратившись к переписке с Флиссом (к письму, которое в единственном имеющемся у нас издании этой переписки оказалось опущено), я показал, что представление это, и именно представление вытесненное, есть не что иное, как структура, [[.лотому что субьект мысли выступает в метафорическом облике.]] причем именно постольку, поскольку прямо связана с постулатом означающего. См. письмо 52
— вы найдете там этот постулат написанным черным по белому.
Как можно настаивать на том, что я игнорирую аффект и чваниться своим вниманием к нему, когда свежо еще в памяти, как целый год, последний год моих семинаров в госпитале Святой Анны, посвятил я теме тревоги?
Некоторые из вас с тем созвездием, в котором я отвел ей место, уже знакомы. Различия, проведенные мной между смущением, затруднением, замешательством, убедительно говорят о том, что аффектами я отнюдь не пренебрегаю.
Да, это правда, что аналитикам, проходившим подготовку в ОВЗоАДе, запрещалось посещать мои лекции в госпитале Святой Анны.
Я об этом не сожалею. Именно в том году, объяснив тревогу исходя из предмета, с которым она связана — а вовсе не лишена его, как до сих пор считают психологи, которые кроме отличия тревоги от страха так ничего нового к ее пониманию и не добавили, — исходя, повторяю, из этого помета, как я теперь свой объект (а) называю, я произвел на окружающих
столь сильное впечатление, что под влиянием этого аффекта один из них, испытав головокружение (с которым ему, однако, удалось справиться), от меня как от пресловутого объекта освободился.
Если мы заново рассмотрим аффект с позиций того, что было мной о нем сказано, мы так или иначе вернемся к тому, что высказано о нем бесспорного.
Сама резекция «страстей души», как гораздо точнее именует эти аффекты Св. Фома, резекция, которая начиная с Платона следовала членению тела — голова, сердце и даже, как он выражается, надсердие, — разве не свидетельствует она о том, что подход к ним возможен лишь через тело, которое, я повторяю, аффицируется исключительно структурой?
Я покажу сейчас пример подхода, позволяющего извлечь серьезные выводы — я хочу сказать, целую серию выводов — из того бессознательного, что оказывается в этих производных явлениях преобладающим.
Возьмем, например, грусть — ее обычно называют депрессией, полагая носите-
лем ее либо душу, либо психологическое напряжение в духе философа Пьера Жане. Но ведь это вовсе не состояние души, это просто-напросто моральный изъян, или, как выражался Данте, да и Спиноза тоже, грех, то есть нравственная трусость, существующая, по сути дела, в координатах мысли, иначе говоря, долга говорить искусно, [[Есть лишь одна этика — этика искусного слова.]] найдя тем самым свое место в бессознательном, внутри структуры.
Но стоит этой трусости, оборачивающейся отвержением бессознательного, сделать шаг к психозу, как немедленно следует возвращение того, что было отвергнуто, языка, в реальное; тут-то и возникает маниакальное возбуждение, в силу которого подобный возврат смертелен.
На полюсе, грусти противоположном, лежит «веселое знание» — оно представляет собой добродетель. Добродетель никому грех не отпустит — он, как известно, первороден. Добродетель, которую я именую «веселым знанием», является тому примером, явственно обнаруживая, что состоит она не в том, чтобы понять, нырнуть в смысл, а в том, чтобы проскользнуть к его поверхности как
можно ближе, но не слипаясь с ним и испытывая поэтому наслаждение от расшифровки, [[.и одно знание — знание бессмыслицы.]] откуда следует, что для «веселого знания» смысл, в конечном счете, оборачивается грехопадением.
Удивительно не то, что он счастлив, не подозревая о том, что его к этому приводит, то есть о зависимости своей от структуры, а то, что у него возникает идея блаженства — идея, заходящая настолько далеко, что он чувствует себя из этого рая изгнанным.
К счастью, нашелся поэт, который нам секрет выболтал, — Данте, которого я уже здесь цитировал, да и другие с ним — не чета тем, кто живет жалкими перепевами классики.
Взгляд, взгляд Беатриче, трижды ничто, [[.если это наслаждение жeнщины.]] ресничный взмах и изысканное отребье в итоге: глядь, и возник Другой, в ко-
тором непозволительно не узнать как раз ее наслаждение — наслаждение той, кого он, Данте, удовлетворить не может, ибо, кроме взгляда, этого объекта, ничего от нее получить не в силах, [[..Другой обретает вне-существование.]] но кого сполна, по его словам, утешает Бог (больше того, уверения в этом получаем мы — так уж устраивает поэт — из собственных ее уст).
Что не может нам не надоесть. Слово, жонглируя буквами которого, как делают это порою на киноэкране, получим что-то вроде другого слова — «единость», [[.но вовсе не субстанцию Единого.]] которым и обозначу я идентификацию Другого с Единым. Я имею в виду то мистическое Единое, которому комический другой, играющий в платоновском Пире столь заметную роль, — другой по имени Аристофан — находит изобретательный эквивалент в животном о двух спинах, рассечение которого вменяет он в вину бессильному поступить иначе Юпитеру — поступок, прямо скажем, гнусный: я уже говорил, что делать так не годится. Реального Отца в столь неприличные вещи не впутывают.
Тем не менее грешен этим и Фрейд [[Ибо “ничто не является всем” в вереницах означающих.]] — ведь Эросу, который противопоставлен у него Танатосу в качестве принципа
«жизни», вменяет он именно функцию единения, словно кто-то, помимо краткого соединения в половом акте, может подобное слияние двух тел в одно засвидетельствовать!
Так и получается, что аффект, которому по природе свойственно обитать в языке, оказывается в теле (я нарочно упещряюсь здесь вороньими перьями — они нынче в большей цене, чем мои собственные) — оказывается, повторяю, оттого что не находит себе жилища, [[.аффект представпяет собой нестроение.]] — во всяком случае, по своему вкусу. Называют это унынием, дурным настроением. Что это на самом деле — грех, сумасшедшинка, или подлинное прикосновение Реального?
Так что было бы куда лучше, если бы ОВЗоАД воспользовалось для того, чтобы его, этот аффект, исполнить в другой тональности, моей скрипочкой. Все было бы лучше, чем поднимать гвалт.
Толкуя влечения в туманных жестах, призванных заручиться авторитетом моего дискурса, вы оказываете моим заслугам честь слишком высокую, чтобы заслужить за это мою признательность –
Вы сами, столь мастерски транскрибировавший мой Х1-й Семинар, лучший тому свидетель: кто, как не я, сумел пойти на риск, впервые решившись о влечениях заговорить вслух?
Именно в Вашем лице впервые я нашел слушателя, который не ухитрился, уныло развесив уши, расслышать, будто я придаю Единому черты Другого — а именно в этой мысли упорствует человек, пригласивший меня туда, где я впервые был Вашего внимания удостоен.
Кто, прочтя главы 6, 7, 8, 9 и 13, 14 Семинара XI, не почувствует, как много мы выигрываем, когда, вместо того чтобы передавать немецкое Trieb словом «инстинкт», точно описываем влечение термином «отклонение», [[.а влечение-отклонение, сдвиг.]] поверяя анализом и вновь восстанавливая, вслед за Фрейдом, его причудливость?
Кто, следуя моему ходу мыслей, не почувствует разницу между энергией, той всякий раз поддающейся определению константой Единого, на которой построена экспериментальная составляющая современной науки, и Drang’ом, или порывом влечения, которое, будучи, разумеется, наслаждением, лишь от границ
тела получает — я собирался как раз найти этому математическое выражение — свое постоянство? Постоянство, состоит которое лишь в четверичной инстанции, где каждое влечение сохраняется, благодаря тому что сосуществует с тремя другими. Будучи силой, четверица дает ключ к разобщению, которое желательно предотвратить, — разобщению между теми, кого пол сам по себе еще не может сделать партнерами.
Я, разумеется, не применяю ее для проведения различия между неврозом, перверсией и психозом. [[Так что я не могу сказать, что ты для меня такое.]]
Я сделал это в другом месте, следуя повсюду тем обходным тропам, которые торит, вновь и вновь возвращаясь на круги своя, бессознательное. И фобия маленького Ганса возникла, как показал я это, именно там — там, где гулял он с Фрейдом и своим отцом и куда аналитики страшатся за ними с тех пор последовать.