теория
Статья. Жак Лакан “Предизъятие Имени Отца (Логика кастрации)”
Г-жа Панков рассказывает о doublebind
Типография бессознательного Другой в Другом
Психоз между кодом и сообщением Треугольник символический и треугольник воображаемый
У меня создалось впечатление, что за прошлый семестр вы у меня несколько выдохлись — до меня дошли, во всяком случае, такие слухи. Я этого не знал — а то бы я несколько сбавил темп. Мне даже казалось, что я повторяюсь, что я плетусь слишком медленно. Тем не менее кое-что из того, что я хотел бы до вас донести, так и осталось недосказанным, и потому стоит вернуться немного назад и взглянуть еще раз на то, как я подошел к нашей теме в этом году.
Что я пытался вам в отношении остроты — из которой я извлек определенную схему, значение которой осталось, возможно, на первых порах вам непонятно, — объяснить, так это то, каким образом сочетается, стыкуется это все со схемой предыдущей. Вы должны были, вероятно, различить во всем том, что я преподношу вам, некую неизменную мысль — и хорошо бы, конечно, если бы мысль эта не оставалась для вас только далеким ориентиром вроде далекого знамени где-то на горизонте и вы понимали бы, ку*да именно и какими окольными путями она ведет вас. Согласно этой мысли, чтобы понять, чему можно научиться у Фрейда, следует — самое главное — обратить внимание на огромное значение языка и речи. И чем ближе мы к нашему предмету подходим, тем больше мы убеждаемся в том, о чем заявили с самого начала — в важнейшей роли, которая в экономии желания, в образовании означаемого и расследовании его происхождения принадлежит означающему.
Вы могли лишний раз убедиться в этом на нашем вчерашнем научном заседании, выслушав интересное сообщение г-жи Панков. Оказывается, в Америке людей занимает то же самое, о чем здесь толкую вам я. Исследуя то, чем экономия психических расстройствобусловлена, они пытаются задействовать как фактор коммуникации, так и фактор того, что называют они при случае сообщением. Вы сами были свидетелями того, что рассказала г-жа Панков о г-не Бейтсоне — американском антропологе и этнографе, уже сделавшем в своей области себе имя; ученом, чей вклад в осмысление терапевтического вмешательства наводит на далеко идущие размышления.
Пытаясь сформулировать принцип порождения психотического расстройства, г-н Бейтсон видит его место в чем-то таком, что, располагаясь на уровне отношений между матерью и ребенком, не является при этом элементарным последствием фрустраций, разрядки стремления к удовлетворению или его сдерживанию — тем, одним словом, что уподобило бы их отношения натянутой между ними упругой резинке. Он с самого начала вводит понятие коммуникации — коммуникации, которая строится не просто на контакте, связи или окружении, а в первую очередь на значении. Вот в чем видит он начало разлада, разрыва, изначально внесенного в отношения ребенка с матерью. Элемент принципиального раздора, который царит в этих отношениях, он усматривает в том факте, что общение между ними предстает в форме doublebind, двойной связи.
Как хорошо показала это вчера вечером г-жа Панков, в сообщении, где ребёнок расшифровал поведение матери, имеется два элемента. Они вовсе не определяются один по отношению к другому в том, к примеру, смысле, что один из них предстает как защита субъекта по отношению к тому, что имеет в виду другой, — что и соответствовало бы общепринятому представлению о механизме защиты в процессе анализа. Так, обычно вы полагаете, будто целью того, что субъект говорит вам, является его запирательство, нежелание признать наличие где-то внутри него чего-то такого, что причастно значению, в то время как то, что он действительно должен заявить, заявляется им — предназначенное и себе, и вам — где-то на стороне. Но я имею в виду вовсе не это. Речь у меня идет о чем-то таком, что касается Другого и воспринимается субъектом таким образом, что, отвечая на один пункт, он прекрасно знает — в каком-то другом он обязательно как раз поэтому окажется в затруднении. Вот пример, который приводит г-жа Панков: отвечая на признание в любви, сделанное матерью, я провоцирую ее отдаление, но если я это признание не расслышу, то есть на него не отвечу, то я ее потеряю.
Тут-то и открывается нам настоящая диалектика двойного смысла·, мы видим, что смысл этот задействует еще один элемент, третий. Здесь не просто два смысла, расположенных один позади другого таким образом, что один из них, лежащий по ту сторону первого, обладает преимуществом в подлинности. Здесь в одном, так сказать, выбросе значения налицо два одновременных сообщения, что создает внутри субъекта ситуацию, где он чувствует себя оказавшимся в тупике. Это-доказывает, что даже в Америке сделан в нашей области значительный шаг вперед.
Но действительно ли этого вполне достаточно? Г-жа Панков очень справедливо обратила ваше внимание на то, что сделало эту попытку столь приземленной, можно сказать, эмпирической, хотя об эмпиризме как таковом здесь, разумеется, нет и речи. Не будь в Америке опубликованы, в других областях, несколько важных работ по стратегии игр, г-ну Бейтсону не пришло бы в голову ввести в анализ то, что является как-никак реконструкцией того, что произошло, предположительно, искони, и установить то положение, в котором субъект, растерзанный и дезориентированный, оказывается перед лицом того организующего начала, которое несет для него сообщение. Я говорю организующего, так как если бы теория эта не предполагала, что сообщение является для субъекта началом организующим, осталось бы непонятным, каким образом этот doublebind, столь примитивный, имел бы настолько далеко идущие последствия.
Вопрос, который встает в отношении психозов, заключается в том, чтобы узнать, что, собственно, происходит с процессом сообщения в случае, когда ему не удается стать для субъекта организующим. Это еще один ориентир, который предстоит отыскать. До сих пор, читая г-на Бейтсона, вы убеждаетесь в том, чтснхотя все и сосредоточено по сути дела вокруг двойного сообщения, но само двойное сообщение выступает при этом как двойное значение. Вот здесь-то система и погрешает — погрешает именно потому, что концепция эта игнорирует то организующее начало, что принадлежит в значении означающему.
Вчера вечером я записал — записи у меня нет сегодня с собой — то, что сказала г-жа Панков о психозе. Сводится это, приблизительно, к следующему: в психозе нет речи, которая обосновывала бы речь в качестве действия. Необходимо, чтобы среди речей всегда находилась одна, которая обосновывала бы речь в качестве совершающегося в субъекте действия. Это вполне в духе того, о чем я собираюсь говорить сейчас.
Подчеркивая тот факт, что где-то в речи непременно должно быть нечто обосновывающее речь в качестве истинной, г-жа Панков выявила тот факт, что система нуждается в стабилизации. В поисках этой последней она и обратилась к личностной перспективе, что свидетельствует, по крайней мере, о понимании ею того, насколько неудовлетворительна оказывается система, которая оставляет нас в неопределенности, не позволяя сделать достаточно обоснованных выводов и построений.
Лично я в возможность сформулировать ее в этой перспективе решительно не верю. Персоналистскую точку зрения я считаю психологически обоснованной разве что в одном смысле: мы действительно не можем не чувствовать и не предчувствовать, что именно значения создают ту безвыходность, которая у шизофренического по складу субъекта провоцирует глубочайший кризис. Но мы не можем не чувствовать и не предчувствовать также и то, что в основе этой ущербности должно что-то лежать — не просто следы переживания субъектом безвыходности значений, а нехватка того, чем само значение обосновано, — означающего. Означающего плюс кое-чего еще, о чем я и собираюсь как раз сегодня с вами начать разговор. И предстает оно нам не просто как личность, как то, что обосновывает, согласно г-же Панков, речь в качестве акта, но как начало, сообщающее авторитетность закону.
Законом мы называем здесь то, что артикулируется, собственно говоря, на уровне означающего — то есть текст закона.
Одно дело сказать, что налицо должно быть лицо, подтверждающее подлинность речи, и совсем другое — утверждать, будто имеется нечто удостоверяющее текст закона. И в самом деле: то, что удостоверяет текст закона довлеет себе — довлеет, ибо находится на уровне означающего. Это я и называю Именем Отца, или отцом символический. Это некое словообразование, пребывающее на уровне означающего, — словообразование, которым в Другом как местопребывании закона это Другое представлено. Это означающее, которое дает закону опору, которое закон ратифицирует. Это Другой в Другом.
Именно это и выражено в необходимом для фрейдовской мысли мифе — мифе об Эдипе. Вглядитесь в него повнимательнее. Если представить происхождение закона в этой мифической формебыло для Фрейда необходимо, если действительно существует что-то такое, в силу чего закон имеет свое основание в отце, то убийство отца обязательно должно иметь место. Обе эти вещи тесно между собой связаны — отец, в качестве того, кто закон ратифицирует, является отцом мертвым, то есть символом отца. А мертвый отец — это и есть Имя Отца, которое на этом содержании и построено.
Все это более чем существенно. И я сейчас напомню вам, почему.
Вокруг чего строилось у меня все то, что говорил я вам два года назад о психозе? Вокруг того, что я назвал Veriverfung. Мне важно было тогда дать почувствовать отличие этого явления от Verdrängung, то есть от того факта, что независимо от того, знаете вы это или же нет, означающая цепочка продолжает в Другом разворачиваться и упорядочиваться, — факта, к которому и сводится суть фрейдовского открытия.
Venverfung, втолковывал я вам тогда, это не просто то, к чему вы не имеете доступа, то есть то, что пребывает в Другом в качестве вытесненного, в качестве означающего. Все это относится к Verdrängungи представляет собой означающую цепочку. Доказательством ее принадлежности к означающему служит тот факт, что она продолжает действовать, хотя вы не придаете ей ни малейшего значения; что она-то и определяет значение, вплоть до мелочей, хотя вы ее в качестве означающей цепочки просто не воспринимаете.
Но наряду с этим, говорил я вам, имеется и нечто другое, что в данном случае оказывается verworfen. В цепочке означающих всегда может оказаться отдельное означающее или буква, которой просто не хватает, для которой в типографии не нашлось литеры. Пространство означающего, пространство бессознательного — это, по сути дела, пространство типографическое, и описывать его надо как складывающееся из линий и маленьких квадратиков, как повинующееся законам топологическим. Чего-то в этой цепочке означающих может и не хватать. И вы должны отдавать себе отчет в том, насколько серьезные последствия может повлечь за собой нехватка того особого означающего, о котором я только что говорил, — означающего Имени Отца, того означающего, что обусловливает сам факт1 наличия закона, то есть артикуляции означающих, определенным образом упорядоченных, независимо оттого, назовем ли мы этот закон эаипооым комплексом, или законом Эдипа, или законом наложенного на мать запрета. Это то означающее, которое означает, что внутри этого означающего означающее имеет место.
Вот что представляет собой Имя Отца. Как видите, это имеющееся внутри Другого особо существенное означающее, вокруг которого я и попытался сосредоточить описание того, что происходит в психозе. А происходит в нем то, что нехватку того означающего, которое мы называем Именем Отца, субъект волей-неволей должен восполнить. Именно вокруг этого и разворачивается процесс, который я назвал происходящей в психозе панической, или цепной, реакцией.
2
Что следует мне делать дальше? Стоит ли теперь повторять все то. что я рассказывал вам о председателе суда Шребере раньше? Или лучше показать вначале — как можно точнее, в деталях — каким образом то, о чем я вам только что рассказал, укладывается в схему, которую мы с вами в этом году рассматриваем?
К моему великому изумлению, схема эта заинтересовала далеко не всех, но по крайней мере несколько заинтересованных все же найдется. Не забывайте, что она была построена, чтобы дать вам представление о том, что происходит на уровне, который заслуживает название техники и является, собственно, техникой остроумия. Речь идет о чем-то вполне исключительном, поскольку совершенно очевидно, что Witzможет быть сфабрикован субъектом абсолютно непреднамеренно. Как я уже показал, острота является порой лишь оборотной стороной оговорки, и опыт свидетельствует о том, что многие остроты именно таким образом и рождаются — человек неожиданно замечает, что он только что сострил, но произошло это как-то само собой. Порой такое происшествие может даже быть принято за свою противоположность — за признание наивности, и на прошлой лекции ц как раз о такой наивной остроте упоминал.
Острота и то совершенно особого рода удовлетворение, которое она приносит, — вот вокруг чего выстраивал я в течение последнего триместра свою схему. Речь шла о том, чтобы с ее помощью наглядно усмотреть, в чем именно кроется природа этого особого удовлетворения. Что и привело нас ни к чему иному, как к исходящей из яго диалектике требования. Вспомните схему того, что я мог бы назвать символическим идеальным моментом — моментом несуществующим.
Момент удовлетворенного требования представлен на схеме одновременностью заявляющего о себе в сообщении намерения и прибытия этого сообщения как такового к Другому. Означающее — а речь идет именно о нем, поскольку цепочка эта является цепочкой означающих, — достигает Другого, проникает в него. Полная идентичность, одновременность, точное совмещение между проявлением намерения, поскольку это последнее принадлежит эго, и тем фактом, что означающее, как таковое, утверждено в Другом, лежит в основе самой возможности того удовлетворения, что приносит нам речь. Если момент этот, который я назвал идеальным исходным моментом, действительно существует, то зиждется он обязательно на одновременности, на строгой коэкстенсивности желания, поскольку оно заявляет о себе, с одной стороны, и означающего, которое это желание поддерживает и содержит, с другой. И если момент этот существует, то все последующее, то есть то, что за сообщением, за переходом его в Другого, следует, реализуется одновременно как в субъекте, так и в Другом, соответствуя тому, что является обязательным условием наличия удовольствия. Это и есть тот исходный пункт, из которого ясно, что ничего подобного не может произойти никогда.
Дело в том, что природа означающего и действие его таковы, что все, что здесь, в точке М, оказывается, предстает уже в качестве означаемого, то есть в качестве чего-то такого, что явилось следствием того преобразования, преломления, которым желание, проходя через означаемое, подверглось. Именно поэтому две линии эти пересекаются. Тем самым я наглядно хочу до вас довести тот факт, что желание выражает себя через означающее, проходит через него.
Итак, желание пересекает линию означающего, и на уровне пересечения своего с этой линией — оно встречает что? Оно встречает Другого. Мы увидим сейчас, поскольку нам предстоит к этому вопросу вернуться, что, собственно, представляет собой на схеме этот Другой. Да, желание встречает Другого, но я вовсе не утверждаю, что оно встречает его как некое лицо, — нет, оно встречает его как сокровищницу означающих, как местопребывание кода. Здесь-то и происходит преломление желания означающим. Желание в качестве означаемого оказывается, следовательно, чем-то другим по сравнению с тем, чем оно было первоначально, и вот почему — нет, не вот почему ваша дочь нема, а вот почему желание ваше всегда рогоносец. Вернее сказать, рогоносец — вы, но вы сами предали себя, позволив желанию вашему возлечь с означающим. Я не знаю, как-лучше эти вещи выразить, чтобы их до вас донести. Все назначение схемы в том и состоит, чтобы наглядно отобразить ту мысль, что прохождение желания как эманации индивидуального эго, пика его, через цепочку означающих уже само по себе производит в диалектике желания существенные изменения.
Совершенно очевидно, что в отношении диалектики желания все зависит от того, что же именно происходит в той точке А, которую определили мы поначалу как место кода и которая уже сама по себе, aborigine, в силу того факта, что структура ее — это структура означающего, привносит в желание на том уровне, где оно переступает порог означающего, существенные изменения. Именно в этом имплицитно заключено и все остальное, потому что налицо тут, разумеется, не один код, налицо тут и что-то еще. Я беру в данном случае самый глубокий уровень, но есть при этом, разумеется, еще и закон, есть запреты, есть Сверх-Я и т. д. Для того же, чтобы понять, каким образом эти прочие уровни надстраиваются, необходимо усвоить ту истину, что уже на самом глубоком уровне, стоит вам заговорить с кем-то, как тут как тут оказывается Другой, в нем другой Другой, субъект кода, а мы — мы попадаем под власть диалектики, которая наставляет рога желанию. Выходит, все и вправду зависит от того, что происходит в точке пересечения наших линий, в точке Λ, на том уровне, где переступается порог означающего.
Оказывается, таким образом, что любое возможное удовлетворение человеческого желания зависит от согласованности означающей системы в том виде, в каком артикулируется она в речи субъекта, и — г-н Л апалис не даст соврать — системы означающего в том виде, в котором она располагается в коде, то есть на уровне Другого как места и местопребывания кода. С этим бы согласился, выслушав меня, даже малый ребенок, и я не считаю, будто то, что я только что объяснил, продвигает нас вперед хоть на шаг. Все это еще недостаточно членораздельно.
Вот здесь-то я и предлагаю вам состыковать нашу схему с самым существенным из того, что я вам сегодня сказал в отношении Имени Отца. Вы будете свидетелями того, как это соединение готовится и вырисовывается, хотя о порождении или самопорождении его говорить нельзя, ибо чтобы прийти к какому-то результату, нужен прыжок. Ничто не происходит непрерывно, ибо означающему как раз и свойственно быть прерывным.
Что дает для нашего опыта техника остроумия? Именно это я и попытался дать вам почувствовать. Не принося никакого особого немедленного удовлетворения, острота состоит в том, что в Другом происходит нечто такое, что символизирует то, что можно назвать необходимым условием всякого удовлетворения. Другими словами — вас слышат и понимают поверх того, что вы говорите. На самом деле то, что вы говорите, в любом случае не способно дать вас расслышать.
Острота разыгрывается, как таковая, в измерении метафоры, то есть по ту сторону означающего как чего-то такого, с чьей помощью вы вечно пытаетесь что-то означить и, несмотря ни на что, всякий раз означаете нечто другое. На самом деле вы получаете удовлетворение как раз в том, что предстает в означающем как оплошность, ибо именно оплошность эта служит Другому знаком, в котором он опознает то потустороннее измерение, где нечто, о чем идет речь и что вы не способны обозначить, как таковое, должно обязательно обозначиться. Это-то измерение и обнаруживает для нас острота.
Схема наша, таким образом, базируется на опыте. Построить ее нам пришлось для того, чтобы отдать себе отчет в том, что, собственно, в остроте происходит. То в остроте, что возмещает, вознаграждая нас счастьем, неудачную попытку передать наше желание с помощью означающего, реализуется следующим образом: подтвердив срыв нашего сообщения, его неудачу, Другой в самой этой неудаче умеет различить некое потустороннее измерение, в котором располагается истинное желание, то есть то, чему, по причине означающего, не удается быть обозначенным.
Как видите, измерение Другого становится у нас несколько пшре. По сути дела Другой уже не является просто местопребыванием кода, а выступает как субъект, который утверждает сообщение в коде, его усложняя. Иными словами, Другой располагается теперь на уровне того, кто устанавливает закон как таковой, ибо толы«} в этом случае способен он внести в закон эту черту, это сообщение в качестве дополнительного — в качестве сообщения, которое само обозначает то, что сообщению потусторонне.
Вот почему курс этого года, посвященный образованиям бессознательного, я начал с разговора об остроумии. Попробуем теперь присмотреться поближе, и в ситуации не столь исключительной, как острота, к Другому — ведь это в его измерении пытаемся мы обнаружить необходимость означающего, на котором было бы утверждено означающее как таковое, — означающего, которое установило бы для закона или кода их легитимность. Вернемся поэтому к нашей диалектике желания.
Обращаясь к другому, мы не стремимся всякий раз прибегать к остроумию. Но если бы мы могли это делать, мы были бы, в каком-то смысле, счастливее. И это то самое, что в те краткие часы, когда мне доводится обращаться к вам с речью, пытаюсь делать я. И притом не всегда удачно. Моя в этом вина или наша — с той точки зрения, на которой мы сейчас находимся, это абсолютно неразличимо. Но в конечном счете, рассматривая то, что происходит, когда я обращаюсь к другому, в практическом плане, мы видим слово, которое позволяет положить основание этому обращению самым простейшим образом и которое представляет собой во французском языке настоящее чудо, если вспомнить обо всех двусмысленностях и каламбурах, которые оно провоцирует, и которыми я постеснялся бы, разве что в самой сдержанной форме, здесь воспользоваться. Как только я это слово произнесу, вы сразу вспомните, в каком именно контексте оно у меня фигурирует. Это слово Ты.
Без слова Ты абсолютно невозможно обойтись в том, что я уже не однажды называл наполненной речью, речью-созидательницей, на которой история субъекта построена, — это Ты в таких, к примеру, фразах, как Ты мой господин или Ты моя жена. Ты в данном случае — это означающее призыва к Другому, и для тех, кто регулярно посещал мой семинар, посвященный психозам, мне остается напомнить о том, как я этим ‘Ты воспользовался, о том, что я попытался показать вам на живом примере дистанции между Ты, который за мной последуешь, с одной стороны, и Ты, который за мной последует, с другой. То, к чему я тогда клонил, та мысль, к которой я пытался тогда вас приучить, — это как раз то, к чему я обращаюсь сейчас и чему я уже тогда нашел имя.
Это и означает призывать. Само слово это говорит о том, что я обращаюсь к голосу, то есть тому, что является носителем речи. Не к речи, а к субъекту как ее держателю, и вот почему я оказываюсь здесь на уровне, который я только что назвал уровнем персоналис-тским. Вот почему персоналисты вечно пичкают нас день-деньской этим “ты” да “ты сам”. Характерным примером такого подхода служит, например, Мартин Бубер, чье имя г-жа Панков мимоходом упомянула.
Конечно, какой-то существенный феноменологический уровень здесь налицо, и миновать его просто так мы не можем. Но обманываться этим призраком, поклоняться ему тоже не стоит. Персона-листская позиция — опасность, с которой мы встречаемся на этом уровне, как раз в этом и состоит — она охотно стремится перейти в мистическое поклонение. Почему бы и нет? Мы не отказываем никому в праве на собственную позицию, но за собой, в свою очередь, мы оставляем право каждую из этих позиций понять — право, которое, кстати, персоналистами не оспаривается, но зато оспаривается наукой: попробуйте заговорить о подлинности позиции мистика, и вас тут же заподозрят в смехотворном к нему сочувствии.
Всякая субъективная структура, какова бы она ни была, оказывается, по мере того, как мы способны бываем проследить то, что ею артикулируется, строго эквивалентна, с точки зрения субъективного анализа, любой другой. Только слабоумные кретины вроде г-на Блонделя, психиатра, могут оспаривать ценность того, что предстает выраженным и членораздельным, и отвергать его во имя приписываемого другому пресловутого болезненного и невыразимого переживания, ошибочно полагая, будто все нечленораздельное находится по ту сторону, — ничего подобного: потустороннее членораздельно. Другими словами, о невыразимости в отношениисубъекта, будь он в бреду или мистик, не может быть и речи. На уровне субъективной структуры мы находимся в присутствии чего-то такого, что не может предстать нам иначе, чем оно уже предстает нам, и что предстает нам, следовательно, какая бы цена ему ни была, на собственном уровне достоверности.
Если неизреченное, будь то у находящегося в бреду, будь то у мистика, действительно существует, то оно, по определению, не говорит — ведь оно неизреченно. Но тогда мы не вправе уже судить о том, что субъект членораздельно выговаривает, то есть его речь, на основании того, что он выговорить не может. Даже если предположить, что неизреченное существует, мы, охотно допуская это, никогда не закрываем, тем не менее, глаза на то, что в речи, какова бы она ни была, заявляет о себе как структура — не закрываем, кивая на то, что есть, мол, в ней нечто неизреченное. Порой, опасаясь в этой речи затеряться, мы отказываемся ее выслушать. Но если мы в ней сориентируемся, то порядок, который речь эта нам явит и продемонстрирует, следует принимать таким, каков он есть. Мы замечаем, как правило, что принимать речь такой, какова она есть, и постараться вычленить содержащуюся в ней упорядоченность, оказывается, при условии наличия у нас правильных ориентиров, чрезвычайно плодотворно. Именно на это наши старания и направлены. Попытайся мы исходить из мысли, будто главное назначение речи в том, чтобы репрезентировать означаемое, мы немедленно пошли бы ко дну, налетев на противоречие, с которым встречались раньше и которое заключается в том, что об означаемом-то мы как раз ничего и не знаем.
Ты, о котором идет речь, — это то самое, которое мы призываем. Призывая его, мы, естественно, покушаемся на его личностную субъективную непроницаемость, но вовсе не на этом уровне пытаемся мы до него добраться. О чем в любом призывании идет речь? У самого слова призывание (invocatio) есть своя история. Это то, что происходило в ходе определенного церемониала, который древние, которые кое в чем были мудрее нас, проводили перед сражением. Церемония эта включала действия — они, древние, уж наверное, знали, какие именно, — необходимые для того, чтобы расположить богов противной стороны в свою пользу. Именно в этом первоначальный смысл слова призывание и состоит, и именно в этом заключается суть связи с этим вторым этапом, этапом зова, без которого не обойтись, если желание и требование должны быть удовлетворены.
Недостаточно лишь твердить Другому: ты, ты, ты и добиваться с его стороны какого-то резонанса. Все дело в том, чтобы дать ему тот голос, который мы желаем ему, чтобы вызвать этот голос, который как раз и присутствует в остроте как его собственном измерении. Острота, однако, это лишь провокация провокации, которой серьезная задача не по плечу, которая великое чудо призыва совершить не в силах. Призыв же имеет место на уровне речи, и лишь при том условии, что голос этот артикулируется согласно нашему желанию.
На этом уровне обнаруживается, таким образом, что всякое удовлетворение желания будет, в той мере, в которой оно зависит от Другого, обусловлено тем, что происходит здесь, в том круговращении между сообщением и кодом, кодом и сообщением, которое позволяет моему сообщению быть удостоверенным Другим в коде. Мы возвращаемся к предыдущему пункту — к тому, в чем состоит суть интереса, который проявляем мы в этом году к явлению остроты.
Замечу, кстати, что будь эта схема в вашем распоряжении раньше, то есть сумей я не просто дать ее вам, а вместе с вами’на семинаре, посвященном психозам, в один прекрасный момент ее вывести, приди мы вместе одновременно к одной и той же остроте, я смог бы продемонстрировать вам на ней, что именно происходит, по сути дела, с председателем Шребером, когда он падает жертвой этих голосов, становится субъектом, всецело от них зависимым.
Посмотрите внимательно на эту схему и представьте себе просто-напросто, что все то, что способно в Другом дать ответ на том уровне, который я называю здесь Именем Отца, то есть тем, что воплощает, уточняет, конкретизирует то, что я только что объяснил вам, способно, другими словами, представлять в Другом Другого кактого, кто дает закону его силу, — что все это оказывается verworfen. Так вот, стоит вам этот VerwerfungИмени Отца заподозрить, стоит вам заподозрить, что означающее отсутствует, как вы немедленно заметите, что обе связи, которые у меня намечены здесь пунктиром, то есть любое движение от сообщения к коду и от кода к сообщению, оказываются тем самым нарушены и становятся невозможны. Что и позволит вам проецировать на эту схему два важнейших типа слуховых галлюцинаций, переживаемых Шребсром в качестве возмещения этого изъяна, этого недостатка.
Уточняю: эта полость, эта пустота появляется лишь постольку, поскольку хотя бы раз упомянуто было Имя Отца, поскольку то, что в один прекрасный момент на уровне Ты было призвано, как раз и являлось Именем Отца — того, кто способен утвердить сообщение и является в силу этого факта гарантом того, что закон, как таковой, предстает в качестве автономного. Это и есть та поворотная точка, где субъект, теряя равновесие, опрокидывается в психоз — я не буду пока говорить о том, в какой момент и почему это происходит и в чем этот процесс состоит.
Я начал в том году разговор о психозе, отправляясь от фразы, заимствованной мною у одной из пациенток, чей случай был представлен мною для рассмотрения. Там было совершенно очевидно, в какой момент пробормотанная пациенткой фрлз-лЯиду от мясника опрокидывается по другую сторону. Происходит это в тот момент, когда произносится, примыкая к ней, слово свинья- Не будучи более тем потусторонним, которое субъект способен усвоить, ассимилировать, слово это само по себе, в силу собственной присущей ему в качестве означающего инерции опрокидывается по другую сторону тире реплики, то есть в Другого. Перед нами элементарная феноменология чистой воды.
Каков же результат того нарушения связей между сообщением и кодом, которое мы наблюдаем у Шребера? Результат предстает в форме двух главных категорий: голоса и галлюцинаций.
Налицо, в первую очередь, эмиссия Другим означающих того, что предстает как Grundsprache, как некий базовый язык. Означающие эти представляют собой первичные элементы кода — элементы, способные сочленяться друг с другом, ибо базовый язык настолько совершенно организован, что покрывает сетью своих означающих буквально весь мир таким образом, что единственным надежным и достоверным оказывается в нем тот факт, что речь идето некоем существенном, тотальном значении. У каждого из этих слов свой собственный груз, свой акцент, своя вескость в качестве означающего. Субъект сочленяет эти слова друг с другом. Каждый раз, когда они выступают изолированно, измерение загадочности означающего, бесконечно менее очевидное, нежели предполагаемая достоверность его, буквально бросается в глаза. Иными словами, Другой высказывает здесь лишь то, что лежит по ту сторону кода и абсолютно несовместимо с тем. что может придти оттуда, где артикулирует свое сообщение субъект.
С другой стороны, по этим маленьким стрелкам вы видите, что сообщения доходят-таки. Они не удостоверяются, правда, обратным действием на них Другого как носителя кода, не интегрируются в этот код с каким бы то ни было умыслом, но, как и всякое прочее сообщение, исходят все-таки именно из Другого, ибо ни из чего другого сообщение, будучи составлено из языка, который этому Другому принадлежит, исходить не может, даже если исходит оно, отражая другого, от нас самих. Сообщения эти исходят, таким образом, от Другого и покидают это убежище в виде таких, к примеру, высказываний, как: А теперь я хочу дать вам…, Дня себя хочу, собственно…, Теперь это должно, однако…
Чего здесь не хватает? Не хватает здесь главной мысли — той, что заявляет о себе на уровне базового языка. Сами голоса, которые теорию прекрасно знают, говорят то же самое: Нам не хватает рассуждения. А это означает, что от Другого исходят сообщения, принадлежащие к иной категории сообщений. Сообщения этого типа невозможно удостоверить как таковые. Сообщение заявляет о себе здесь в расколотом измерении чистого означающего, заявляет в качестве чего-то такого, что содержит свое значение где-то вне себя самого, что уже в силу одной своей неспособности участвовать в удостоверении через Ты заявляет о себе как не имеющее другой цели, кроме как представить позицию Ты, позицию, где значение удостоверяет себя в качестве отсутствующего. Субъект, естественно, старается это значение довершить, дает своим фразам дополнения.^ не хочу теперь, говорят голоса, но он, Шребер, в другом месте говорит себе, что не может признаться, что он… Сообщение остается здесь прерванным, поскольку не может пройти через Ты, не может достичь пункта гамма иначе, нежели в прерванном виде.
Сейчас я нарисую для вас на доске небольшую схему, которая познакомит вас с тем, о чем я собираюсь в следующий раз сказать, и позволит увязать между собою термины в различении, которое может показаться вам несколько схоластическим, между Именем Отца и отцом реальным — между Именем Отца как тем, чего может при случае и не хватать, и отцом, которому, похоже, не нужно непременно присутствовать, чтобы нехватка его не ощущалась. Я познакомлю вас, таким образом, с тем, чему будет посвящена следующая моя лекция — с тем, что я буду впредь называть отцовской метафорой.
Отдельно взятое имя — это лишь означающее наподобие любого другого. Иметь его, конечно же, важно, но это вовсе не означает, что его так просто добиться — это ничуть не проще, чем добиться удовлетворения желания, о связи которого с ношением рогов я только что вам рассказывал. Вот почему в акте, в пресловутом акте речи, о котором г-жа Панков вчера говорила нам, именно в измерении, которое мы назвали метафорическим, реализуется конкретно, психологически тот призыв, о котором я вам только что говорил.
Другими словами, мало Имя Отца иметь, надо еще и уметь им пользоваться. Именно от этого в большой степени и может зависеть исход дела.
Существуют реальные речи, звучащие вокруг субъекта в его детстве, но сущность отцовской метафоры, которую я сегодня впервые вам демонстрирую и о которой мы подробнее поговорим на очередной лекции, состоит в следующем треугольнике:
Все то, что реализуется в S, в субъекте, зависит от того, что помещается, в качестве означающего, в А. Если А действительно является местом означающих, на нем самом должен лежать некий отблеск того существенного означающего, которое представлено у меня здесь в виде зигзагообразной линии и который в другом месте, в моей статье об украденном письме, я назвал схемой L.
Три из четырех вершин схемы заданы выступающими здесь в качестве означающего субъектами — участниками эдипова комплекса — теми самыми, что обнаруживаются при вершинах вышеприведенного треугольника. Я вернусь к этому в следующий раз, пока же прошу принять то, что я говорю, как данность — надеюсь, это раздразнит у вас аппетит.
Четвертый участник — это S. Что касается его, то он — я не просто допускаю это, я из этого исхожу — глуп до бессловесности, ибо собственное означающее у него отсутствует. Ему нет места на трех вершинах эдипова треугольника, и зависит он от того, чему суждено в игре этой произойти. Это своего рода “смерть” в карточной партии. Более того, именно потому, что партия эта организована именно так — я хочу сказать, что партия эта разыгрывается не как отдельная игра, а как игра, возводимая в правило, — субъект и оказывается в зависимости от трех полюсов, именуемых, соответственно, Идеалом Я, сверх-Я и реальностью
С другой стороны, у нас имеется такая схема:
Но чтобы понять, каким образом первая триада преобразуется во вторую, необходимо уяснить себе, что, сколь бы мертв он ни был, субъект, коль уж он в партии участвует, делает это на свой страх и риск. Из так и не определившейся позиции, где он покуда находится, он волей-неволей вынужден ставить на кон если не деньги, которых у него, возможно, пока еще нет, то, по крайней мере, свою шкуру, то есть свои образы, свою воображаемую структуру, со всеми последствиями, из этого вытекающими. Именно таким образом четвертый участник, S, оказывается представлен чем-то воображаемым — воображаемым, которое противостоит означающему Эдипа и должно само, соответствия ради, состоять из трех элементов.
Запас этих образов, багаж их, разумеется, огромны. Откройте, любопытства ради, книги г-на Юнга и его школы, и вы увидите, что им нет конца, что они прорезываются и дают всходы повсюду — здесь и змея, и дракон, и язык, и горящее око, и зеленое растение, и цветочный горшок, и консьержка. Все это, безусловно, образы фундаментальные, буквально напичканные значениями, но только делать нам с ними абсолютно нечего, и если вы решите на этом уровне прогуляться, то неизбежно заблудитесь с вашим слабым фонариком в дремучем лесу первозданных архетипов.
Что же касается того, что нас действительно интересует, диалектики межсубъектных отношений, то существует три образа, которые я — выражаясь, может быть, слишком свободно — выбираю в качестве путеводных. Это понять нетрудно, поскольку существует нечто, в каком-то смысле вполне готовое не только к тому, чтобы послужить базовому треугольнику мать-отец-ребенок неким подобием, но к прямому совпадению с ним, — и это не что иное, как соотношение тела расчлененного, и в то же время облеченного темимногочисленными образами, о которых мы только что говорили, с единящей функцией цельного образа тела. Другими словами, соотношение Я и зеркального образа уже само по себе задает нам основу того воображаемого треугольника, который я рисую на этом чертеже пунктирными линиями. Другая вершина — вот, где предстоит обнаружить эффект отцовской метафоры.
В своем прошлогоднем, посвященном объектному отношению семинаре, я вам эту вершину уже продемонстрировал, но только теперь вы увидите ее место в образованиях бессознательного. Я думаю, уже одно то, что она выступает здесь в качестве третьего элемента, наряду с матерью и ребенком, делает ее для вас без труда узнаваемой. Она выступает здесь, правда, в другой связи, но и в прошлом году связь эту я от вас замаскировать не пытался — недаром закончили мы семинар на связи между Именем Отца и тем, что породило у маленького Ганса фантазм лошадки. Третья вершина эта — я ее сейчас назову вам, но уверен, что слово давно уже вертится у вас на языке — третья вершина эта есть не что иное, как фаллос. Потому-то и принадлежит фаллосу во фрейдовской экономии центральное место среди объектов.
Одного этого вполне достаточно нам, чтобы показать, в чем заключается заблуждение так называемого современного психоанализа. Все дело в том, что он удаляется от фаллоса все дальше и дальше. Обходя молчанием фундаментальную функцию фаллоса, с которым субъект в своем воображении отождествляет себя, он сводит его к понятию частичного объекта. Что возвращает нас назад к комедии.
Я оставляю вас сегодня, успев показать те пути, на которых сложный дискурс, в котором я пытаюсь собрать воедино все то, что я вам представил, обретает связность и согласованность.
6 января 1954 года
А. Зайчиков Идентификация серия 15
Статья. Серж Котте. Весёлое Знание, Печальная Истина
Английский текст на сайте Lacanian Circle
Подобно тому, как истине не всегда следует быть произнесенной, так и нам не всегда стоит наслаждаться ею.
В “Сумерках идолов” Ницше предсказывал приход веселого, не обремененного истиной, знания. И если новая философия принесёт с собой некое преобразование, оно не может пройти безболезненно, не без ударов молота. Ницше говорит: “Философия создана для того, чтобы печалить людей. До сих пор она еще никого не опечалила”.
Mutatis mutandis, подобные размышления применимы и к психоанализу. У него также есть свои сумерки идолов, общей формулой которых могло бы быть заброшенность [фр. déserte] Другого и те аффекты, в которых она воплощается. Следует сказать, что психоанализ сохраняет определённую двойственность в отношении печали: с одной стороны, он подозревает “печальные” аффекты в двойной игре, игре соучастия, а, с другой стороны, она становится причиной коллапса тех иллюзий [англ. semblants], что делают глупцов счастливыми. Она приводит в отчаяние тех, кто греется в приятном свете розовых грёз. Мы говорим не о том, что психоанализ приводит к несчастью, но о том, что быть несчастным — это часть опыта, и что нам следует изучить то, в какой степени и когда быть несчастным.
И, более того, можно заметить, что депрессивный аффект “эк-зистирует” [англ. ex-sist] в психоанализе, другими словами, нет первого без второго. Потому психоанализ является не просто “объяснением” печали, а в той же мере и её причиной, и её опровержением. Этот вопрос и требует исследования.
Начнём с истории. Вопреки широко распространенным представлениям, в отношении депрессии психоанализ чувствует себя вполне свободно. Она очень рано была выделена Фрейдом, и является вполне известным аффектом. И, надо признать, не симптомом, но ощутимым, видимым и наблюдаемым знаком аффекта. В отношении её значения все неоднозначно, но в вопросе её причин нет никаких сомнений. Именно депрессию, в своё время, Фрейд использовал в качестве аргумента существования психической причинности, того, что в 1890-х он назвал “душевным лечением”, Seelenbenhandlung 1. Молодой Фрейд был увлечён состояниями печали, поскольку они свидетельствовали о превосходстве разума над телом, и, соответственно, о силе психического лечения. Фрейда интересовало поседение волос, нервное переутомление, неврастения, беспричинные рыдания, и со скорее дарвинистской стороны его заинтересовал вопрос выражения эмоций. Депрессивный аффект — не является клиническим типом, поскольку, например, слёзы нельзя считать болезнью так же, как и виляющую хвостом собаку нельзя считать истеричкой. Остаётся заметить, что аффекты печали или радости, обнаруживаемые благодаря их знакам, происходят из наблюдения о том, что переживающий их субъект не всегда знает, что послужило их причиной. Этот разрыв должен предостерегать от любых утверждений о том, что депрессия — это “жизненный опыт”.
Более того, Фрейд считал, что эти состояния, знакомые и ему лично (о чём свидетельствует его переписка с Флиссом), являются элементами картины любого невроза, о чём он написал в “Исследованиях Истерии” 2.
И потому вызывает удивление уверенность DSM-IV в том, что можно выделить “большое депрессивное расстройство” под предлогом того, что его признаки могут быть объективированы и даже измеримы и количественно определимы в их интенсивности. В то время как Фрейд пытался их скорее расшифровать, чем измерить, DSM-IV считает её элементы свидетельством наличия чего-то по ту сторону психической причинности. То есть некоторые признаки принимаются за болезнь, подобно тому как жар свидетельствует об инфекции.
Определённо можно сказать лишь то, что все депрессивные аффекты свидетельствуют об отводе либидо, и что различные режимы его отвода, отделения, сепарации, вытеснения, скорби будут предоставлять различные клинические симптомы. Мы знакомы, например, с объяснением “актуального” невроза через энергетическую концепцию либидо у Фрейда. В случае истощенного либидо мы имеем дело с неврастенией, в случае с неполностью занятым либидо — невроз тревожности, в случае его удерживания — усталость и замкнутость. В действительности, любое ограничение jouissance приводит к подобным аффектам в соответствии со следующей формулой: либидо = жизненная энергия, и потому утрата либидо равна эффекту омертвения. Конечно же, эта энергетическая и экономическая перспектива будет ретранслироваться в бессознательном конфликте, либидо эго, влечении к смерти. И, тем не менее, всегда будет оставаться часть этой пустоты, этой не насыщаемой Другим дыры, соответствующей остатку незанятого jouissance.
Если мы останемся в этой транс-психологической перспективе, то есть вне перспективы душевных состояний, то мы придём к клинике пустоты или же к модальностям переживаний пустоты. Что же, в действительности, скрывается за этой метафорой, если в DSM-IV это означающее принимается за чистую монету, как если бы оно означало себя? Не проводится никакого различения между сумрачными состояниями психоза и различными ощущениями нехватки в невротическом субъекте.
Психоз придаёт этому клиническому подходу к пустоте или дыре реальный вес, лишенный любых метафорических истолкований, и любых толкований в контексте чувств. Частичное представление о подобном подходе может дать начало XX века, в котором мы обнаруживаем целое клиническое поле пустоты и ощущений пустоты, которыми отмечены различные стадии и различные психические состояния пролегающие, по выражению Жане, от “тревоги до экстаза” 3, и достигающих финальной стадии в блаженстве. Также мы там видим известные психастенические стадии, такие как: беспокойство, апатия, скука, “мрачную нечувствительность и усталость”, как это описывали в то время, иллюзию бездеятельности, сдерживание и тд. Мы сталкиваемся, конечно же, и с меланхолическим бредом и сумрачными состояниями, прекрасно описанными Котардом 4 и Сегля, мыслями о нереальности и конце света. В итоге были определены некоторые виды пустоты: пустота, которая находит своё воплощение в печали без аффекта, и контрастирующая с ней апатия, которая является не смертью желания, но желанием отвлечения 5.
Словом, у нас есть основания для выделения клинической картины пустоты в противоположность клинической картине нехватки. DSM-IV неявным образом спекулирует на этом различии, когда указывает на наличие депрессивных состояний лишенных чувства вины, “состояний души”, и боли характерной для скорби. В DSM-IV нам предлагают поверить в то, что это вопрос совершенно независимый или же вспомогательный в отношении скорби и меланхолии, что не связан ни с неврозом и ни с психозом. В действительности же, эта клиническая картина пустоты, которая подразумевает также и обеднение чувств, является ничем иным как клинической картиной психоза и меланхолии, в частности. Одна из пациенток Жане на похоронах её мужа обвиняла его близких в обмане. Он мёртв, и она переживает горе, но это не скорбь по ушедшему мужу, но скорее горе от того, что она не может переживать скорбь и потому порицает себя за это 6. То, что Жане связывает с утратой функции реальности, мы, напротив, объясняем через реальное, которое было очищено от символической связи брака. Пациентка говорила, что она горюет, потому что не может быть столь же счастливой, как все остальные. Обман сосредоточен на стороне маленьких других. Что же в отношении её, она столкнулась с пустотой, а не с нехваткой. Напоминаем, что, согласно Фрейду, который не считал жалобы меланхоликов театральными, этим и определяется ядро истины в меланхолии. Эта вина фальшива — да, но эту боль существования нельзя опровергнуть никакой аргументацией. “В своей самокритике меланхолик прав,” — говорит Фрейд. Это, конечно же, истина, но не вся истина. Субъект ошибается в том, что порывает с Другим. Он не знает, что его жалобы адресуются Другому, в этом и заключается его ошибка, его отвержение этого знания и является причиной страданий.
Давайте сопоставим это состояние психоза, которое представляет нам структурную модель депрессии, с теми душевными состояниями, которые имеют место в неврозе, что свидетельствуют о закрытии бессознательного, но не о его отвержении. Примером этому нам послужит Ференци, который в своей переписке с Фрейдом в 1916 год анализирует свой депрессивный симптом. Ференци снова и снова связывает колебания своей депрессии с отсутствием его будущей жены, Гизеллы. В момент высшей точки своей нерешительности в отношении брака он пишет: “В воскресенье, во вчерашний полдень, прежде чем мадам Г. пришла ко мне, я столкнулся с состоянием сильнейшей депрессии с непреодолимым стремлением кричать… Этот симптом, который можно назвать истерическим, следует интерпретировать как знак скорби; он был выражением моих чувств в случае прощания с Гизеллой” 7. Внимательный наблюдатель, выдающийся врач души, Ференци перечисляет свои симптомы в объёмном списке, заслуживающем место в DSM-IV: тахикардия, глубокая печаль, нарушения дыхания, неустойчивая жажда и голод, отвращение от интеллектуальной активности. И, чтобы завершить этот список, следует еще упомянуть расстройство щитовидной железы, базедову болезнь. Но, в то же время, Ференци замечает, что “наедине с Гизеллой я чувствую себя намного лучше, и одновременно ощущаю заинтересованность в науке”. Он не без удовольствия признаёт, что sciendi либидо и генитальное либидо плывут в одной лодке, и что возвращение желания сопровождается желанием знать. Несмотря на всё, колебания продолжаются. Что позволило Ференци вернуться к его доктрине маниакально-депрессивных состояний. Он пишет Фрейду: “Я верю, что вы поддержите мою идею о связи между колебаниями маниакально-депрессивного состояния и периодичностью половых циклов у наших предков”.
Ответ Фрейда был бескомпромиссен: “Вы используете психоанализ для того, чтобы запутать и затянуть ваш роман”. Фактически, как бессознательное, так и перенос использовались для того, чтобы сделать решение невозможным, Ференци хотел высвободиться самостоятельно, без какого-либо влияния со стороны Фрейда. Являющийся жертвой обмана бессознательным, но не переносом, его депрессивный аффект можно истолковать в контексте предательства желания: и тут лакановское определение нравственной трусости практически совпадает с фрейдовым. Фрейд противостоит усложнениям бессознательного и диким интерпретациям, и ставит Ференци прямо перед его желанием. Он заставляет его действовать, прийти к решению, в свете, в данном случае, транс-психологической перспективы.
Возвращаясь к нашему основному вопросу: является ли любая печаль нравственной трусостью? Является ли любая нравственная боль jouissance? Следует отметить, что было бы неверным проводить следующие соотношение “боль = наслаждение” не проводя при этом определенных разграничений, сведений и различий, поскольку для того, чтобы оправдать такое соотношение, необходимо признать, что влечение всегда соединяется с тем, что оставляет дыру в реальном: требованием смерти, мазохистским удовлетворением, причастностью к некоторому наслаждению уныния. Может так случиться, что Другой отсутствует, и психоаналитический акт является свидетельством тому, что его отсутствие — это также и его покинутость [фр. lâchage], и его трусость [фр. lâcheté]. Именно по этой причине для бессознательного другой виновен. И, напротив, отвержение бессознательного в меланхолии вызывает бредовую вину и jouissance, возникающее из выражений недовольства по факту этого.
Опять же, мы можем провести различение между скорбью и меланхолией. В характерной для скорби боли определённо существуют зоны неверного истолкования: это нехватка, которую мы поддерживаем в отношении того, что было утрачено. И, тем не менее, “сепарация” возведённая до психоаналитической концепции не является чем-то неаутентичным, поскольку сепарирование либидо от присоединенных к объекту означающих направляет не влечение, а реальность. И потому невозможно спутать болезненный труд с вытеснением знания в отношении нашей нехватки.
Случаи патологической скорби свидетельствуют о невозможности отделения нехватки объекта от радикальной нехватки в Другом, и не случайно примеры этому часто и общеизвестно связаны с реальной смертью отца, о чём Лакан писал в “Семейных комплексах” 8. Фрейд также приводит в пример художника Кристофа Хайнцмана, а также периодические состояния печали у Гофмана, писателя-сказочника. Жестокость покинувшего нас человека придаёт особое значение неисправимому совершенному Другим предательству, которое субъект пытается преодолеть в своей работе. В итоге, скорбь становится работой, подобно анализу. Эта характерная для сепарации непоправимость (что противоположно позиции Мелани Кляйн) и определяет структурные основания депрессии.
И потому важно не путать депрессивный аффект как с нарциссической страстью, так и с феноменом заброшенности [фр. déserte], собственно с различными свидетельствами колебаний существования Другого. Можно ли сказать, что скорбь является свидетельством момента истины, фатальной истины, в том смысле, что субъект сталкивается с переживанием того места, которое он занимает для Другого? Подобно Гамлету, стоящему у мертвого тела Офелии, субъект понимает, что он и был этой нехваткой, нехваткой другого, и потому идентифицирует свою пустоту с пустотой Другого. Он был его нехваткой, и теперь идентифицируется с его дырой.
Клиническое обсуждение сепарации приводит нас к вопросу стратегии субъекта: каким образом он превращает свою нехватку в эффект или же модальность нехватки другого? Каким образом ему удаётся осуществить это диалектическое совпадение двух пустот для того, чтобы дать новое начало желанию, вместо того, чтобы идентифицироваться с пустотой Другого, что происходит в меланхолии? На одном из своих семинаров Жак-Ален Миллер разрабатывал эту диалектику двух совпадающих нехваток, чтобы определить логические основания концепции сепарации. Определённо из этого можно вывести ряд заключений и в отношении феноменологии депрессивных состояний 9.
Если вы хотите отличить аутентичную скорбь и моменты истины от других состояний души, связанных с продемонстрированными мной ошибочными распознаваниями реального, то вам необходимо заняться этой диалектикой пустоты субъекта в отношении пустоты другого.
Примечания:
- ”Психическое (или ментальное) лечение” (1890), Standard Edition 7. Немецкое название — “Psychische Behandlung (Seelenbenhandlung)”.
- Standard Edition 2, p. 68.
- De l’angoisse à l’extase: Études sur les croyances et les sentiments (Paris: Editions du CNRS, Reprint, 1975).
- Contribution à l’étude sémiologique des idées délirantes de négation (Bordeaux: Cadoret, 1904)
- P. Janet, op. cit., vol. 2, p. 146
- Ibid., p. 46.
- Freud-Ferenczi, Correspondance, vol. 2 (Paris: Calmann-Levy, 1996), 178.
- Les complexes familiaux dans la formation de l’individu, essai d’analyse d’une fonction en psychologie (Paris: Navarin, 1984 [1938]).
- G. Morel, Lettre mensuelle de l‘ECF, no. 152, p. 5.
Аудио. Лекции. Мазин. ВЕИП. “Основы психоанализа”
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
Статья. Жак Андре. ЛОЖЕ ИОКАСТЫ
Иокаста говорит Эдипу: «Не бойся химены матери:
многие смертные в своих снах уже не раз делили постель со своей
матерью. Тот, кто придает меньше значения таким вещам,
одновременно и тот, кто легче всего проживает свою жизнь.»
Dhe кrwa dhe raiba Zi mao hin… Об этом говорят на всех языках и на все лады, включая и народность Nа из Китая, которая живет на границе с Гималаями: «не совокупляются с теми, с которыми едят из той же чаши и из той же тарелки» – нередко правила приема пищи являются и руководством к правилам, которых следует придерживаться и в постели, но не наоборот. Почему нам необходимо запомнить давний пример народности Nа? Потому что те, кто, следуя их правилам, считаются с запретами на женитьбу и не предоставляют и женщинам и мужчинам неограниченное право на ночные и тайные визиты, демонстрируют такую же непримиримость к инцесту, как и самые цивилизованные общества.1
Универсальный, как и все явления природы, как правило, специфически человеческий, запрет на инцест является «фундаментальным подходом, посредством которого происходит переход от Природы к Культуре.» Эти известные слова Леви-Стросса, высказанные им в “Элементарных структурах родительства” (1949), оставили прочный след, даже если торжественность их утверждения с некоторых пор немного поубавилась. Особенно из-за того, что противопоставление Природа/ Культура потеряло часть своего действенного значения. Натура (природа) уже не является той первоначальной ситуацией, откуда будто бы появились люди; вероятно, разработанная в “Неолитике” 2, «природа» сама по себе понятие культурное. И даже если она утверждает, что постигает другую реальность, нежели человеческую, составляющим ее репрезентациям никогда не удается отдалиться от того, что их порождает. Касаясь темы инцеста, картина сексуального животного («естественного, натурального») беспорядка, который Леви-Стросс противопоставляет человеческой организации, сегодня нам не кажется отличной от тех первичных мифов экзотических обществ, кстати, хорошо исследованных самим антропологом, где инцестуозное смешение является правилом Общества обезьян, писал он, не придерживаются никакой «нормы», а их сексуальность сводится лишь к «связям, оставленным на произвол случайности».
1.Cai Hua, Une société sans père ni mari : les Nade Chine, PUF 1997 : диссертация Кай Хуа стала с того времени предметом частичного отклонения особенно касательно отца ( Шуан-канг Ших в L’Homme, специальный номер: Question de parenté, 2000)
2.Ср. Jean Pouillon, « Manières de table, manières de lit, manières de langage », в Nouvelle Revue de psychanalyse, Gallimard, nr. 6, 1972. Мои заимствования из этой ?статьи превосходят простые цитаты. (Прим. авт.)
После полувека этологии животные уже не такие, какими были когда-то: не только обезьяны, но вообще млекопитающие, даже гуси, во всяком случае, гуси Лоренца. Рай животной любви, свободной от любого принуждения, был заменен почти противоположной репрезентацией: «инцест», систематически отвергаемый, его запрограммированное избегание, даже если, похоже, трудно различать то, что касается генов, от того, что касается импринтинга. Странно, разрыв человека остается, но перемещается. Усиливая немного термины, образно беспорядочное спаривание животных перешло от «везде и всегда» к «никогда и нигде» – да, изредка бывает животное, которое отходит от специфического поведения, но это не является преступлением. Напротив, в человеческих обществах инцест одновременно повсеместно запрещен и везде совершен, постоянно, в зависимости от индивидуальных нарушений. Пропасть между человеком и животным сохранилась , изменилась лишь позиция.
То, что Леви-Стросс формулировал в области антропологии, Лакан внес в область психоанализа: «Первоначальный закон тот, который, регулируя связи, накладывает закон культуры на закон природы, предоставляя их в распоряжение закона совокупления»1. Можно с уверенностью сказать, что измерение воздействия этого удара на теорию и практику еще не закончилось 2, потому что оно накладывает, вопреки фройдовской идеи, бессознательное антрополога на бессознательное, с которым сталкивается психоанализ: «Не странно ли “, пишет Лакан, “что некий Леви-Стросс, намекая на вовлечение структур языка и той части социальных законов, регулирующих связи и филлиацию, полностью захватывает ту почву, на которую Фройд установил бессознательное?» 3 Я не стану возвращаться к недавнему диспуту4, но полагаю, что достаточно подчеркнуть, в связи с проблематикой инцеста, каковы главные линии девиации, к которым ведет это увязывание аналитической точки зрения с той, которую представляет социальная антропология.4
Либо мы определяем инцест в легальных терминах словаря Литтрe: «незаконное соединение родственных или породненных лиц в запрещенной законом степени», или – в более телесных -, Робера: «сексуальные отношения между мужчиной и женщиной, родственных или породненных в степени, налагающей запрет на брак», в каждой из этих двух ситуаций речь идет о взрослых, (для которых «сексуальный» означает «генитальный»), и которых инцест объединяет в нарушении запрета.
1.« Fonction du champ de la parole et du langage » в Ecrits, Seuil, 1966, стр. 277
2. Карикатурный пример: Франсуаза Дольто, какой бы не была ее аналитическая интуиция, была убеждена, что в любой детской психотерапии необходимо было найти случай и возможность озвучить ребенку запрет на инцест, новую таблицу психоаналитического Закона. Менее анекдотичным является вмешательство в точку изменения динамики лечения: извлечение вытесненного у Фройда, доступ к Символическому у Лакана. Аналитик-толкователь, идущий по стопам Фройда, молчаливый аналитик, играющий роль «Я есть тот, кто я есть» в продолжение Лакана.
3. Ecrits, стр.285
4. Ср. J.Andre, « Violences oedipiennes » Revue française de psychanalyse, 1,, 2001
Точка зрения антропологии, сосредоточенная на взрослом, не является столько ее характерным недостатком, сколько ее необходимостью, востребованной самой природой предмета исследования: связи филиации или альянса. Трудность возникает лишь тогда, когда психоаналитик думает, что он может ввести, без всякого вреда, символический план, регулирующий обмен (слов, женщин, благ), в область его компетенций, именно там, где «сексуальное» диссоциируется от «взрослого» и «генитального» и даже от запрета. Нет никакого сомнения, что в процессе вытеснения основательно участвуют различные препятствия и всякого рода цензура и тем самым они принимают участие в самом создании бессознательного. Но является ли это основным источником оного? Не следует ли ссылаться на отсутствие меры инфантильного сексуального, на эксцесс усилий, навязываемых психическому лечению, на экономическую необходимость отложить в сторону избыток насилия фантазмов и угрозу разложения, распада, которую воображаемое носит в себе? Психозы реже возникают из-за запрета (или из-за его нарушения) и чаще из-за его отсутствия, воскрешающего психиатрические случаи, упомянутые Андре Грином.
Одна из главных трудностей теоретизации инцеста в психоанализе состоит, безусловно, в навязанной антропологией ассоциации инцеста с запретом на него: якобы связь является инцестуозной только из-за запрета, который сказывается на ней. Пока мы рассуждаем, исходя из эдиповых желаний и преград, с которыми они сталкиваются, примирение простое и, вероятно, иллюзорное. Но что происходит, как только мы переступаем барьеры чего-то – как говорит Лакан – «немыслимого»? Если же мы хотим исследовать это, мы можем понять это «немыслимое» как нечто составляющее суть – а не отвергнутую часть – психоанализа в качестве теории и практики.
«Психический инцест игнорирует запрет», – пишет Ж.-Б. Понталис.1 Нельзя пренебрегать трудностью, которую предполагает такая формулировка и которая, в частности, касается семантического перемещения понятия инцеста. «Инцест» в психоанализе, — имеет ли он только лишь метафорическое значение? Даже прежде, чем процитировать отрывок из “Федры” Расина, словарь Робера добавляет к своему определению: «преувеличенная, инцестуозная любовь». Мы можем согласиться, что это «преувеличение» обозначает вход в психоаналитическую область. Человек преувеличивает; точнее: инфантильная сексуальность преувеличивает сексуальность!
Структуралистское сотрудничество между Лаканом и Леви-Строссом привело к тому, что предпочтение, по крайней мере, в психоанализе во Франции, стали отдавать взаимосвязи между инцестом, запретом на него и символическим планом. Но для Фройда, и для нас наряду с ним, установление этого механизма связывается не столько с тем, что представляет собой сам комплекс Эдипа, сколько с его «катастрофой» – слово следует понимать в том смысле, в котором его употреблял Расин во введении в «Фебаиду», когда он трактует разрешение основного конфликта трагедии. Введение символического плана и его правил – даже если он, в прямом и переносном смысле, накладывается на путь ребенка, покидающего садик для того, чтобы пойти в школу – закрывает главу инфантильной сексуальности. Точнее, меняет ее режим, обрекает лишь к искаженному выражению, от симптома к появлению творчества, проходя через окончательную неуравновешенность сексуальности в отношении ее инстинктивных конечных целей. Другими словами, психоаналитический подход к проблематике инцеста, исходя из примата символического плана, в конечном итоге отсылает в зону второстепенного то, что является солью инфантильной сексуальности: сила воображаемого (то есть его психическая насильственность), создание фантазма (который, собственно, и станет «инцестуозным», когда запрет попытается его ограничить), тревога и удовольствие, которыми он питается. Разработка проблематики инцеста посредством воображаемого никак не закрывает диалог между психоанализом и антропологией. Особенно когда последняя пытается вновь внести ясность там, где доминировал формализм структуры. С этой точки зрения, мутации, предложенные Франсуазой Эритье, являются увлекательными, в первую очередь, потому что она вновь помещает в центр проблематики инцеста фантазматику тела и его субстанций, затем потому, что восполняют ее тревожную единичность, предлагая неожиданную пару мать-дочь, эксклюзивно женскую и гомосексуальную пару, как парадигматическую для того, что она называет «инцестом второго типа».
1 В Fenetres, Gallimard, 2000, стр.135
Так же как трансфер является повтором того, чего никогда не было, миф рассказывает о том, что никогда не происходило. Царства, о которых говорит Монтень, «где прекрасно можно зачинать детей с матерью, а отцам соединяться с их дочерьми и сыновьями», ведут тот же образ существования, что и обезьяны Леви-Стросса: образ фантазма. Запрет на инцест мешает реализации генерализованного промискуитета, когда «реальность» целиком лишь психическая. Никоим образом не приуменьшая проблематику инцеста, эта свобода воображаемого всего лишь означает отсутствие его меры. Меры преступления, а также меры наказания. Не только для «Федры» «инцест» (кровосмешение) рифмуется с «funestе» (роковой). Во все времена происшествия в Космосе, катастрофы (особенно они) находили в in cestus свое первое объяснение: засуха, наводнения, голод, смерть домашних животных, болезни, чудовищные (монстры, уроды) или дегенеративные дети… Это всего лишь некоторые из зол, констатированных или предсказанных мифом или фантазмом. По крайней мере, пока у них не начнет расти щетина на лице, ликвидируя расстояние между человеком и животным. Так население Nа сформулировало свой страх.
* * *
Сцена из психоаналитической жизни…Я одолжил этот случай у одной коллеги. Ее пациент с лихорадочностью, для него самого незаметной, ждет сеанса этого дня. Он готов был решиться совершить следующий шаг: подать заявление о принятии его в психоаналитическое общество. Он ждал дома момент ухода, без видимого нетерпения, читая газету. В какой-то момент он смотрит на часы и вдруг он неприятно поражен тем, что может опоздать. Ах, только не в этот день!… На бешеной скорости он спускается по лестнице, влетает в метро, садится и пытается опять читать газету. Двери поезда готовы были закрыться, и состав готов был уже тронуться, когда он увидел как пробегает перед его глазами название станции, где он должен был выйти. Что делать? Проехать назад одну станцию или пробежать до дома психоаналитика? Он выбирает второе. Еле дыша, он набирает код входной двери и садится в приемной, как всегда. Проходит минута, очень долгая… Может, он забыл нажать на кнопку, которая извещает о приходе нового посетителя? Он открывает дверь, проверяет. Все в порядке. Проходят еще минуты – скорее не проходят. Но что он делает? Нетерпение, еле сдерживаемая нервозность и нестерпимое возбуждение – все смешалось. Опять он открывает дверь и с грохотом ее закрывает. Почему она не выходит? Встревоженная всем этим шумом, который все равно развеял ее свободно плавающее слушание и свободную ассоциацию лежащего на кушетке пациента, психоаналитик решает посмотреть, что там происходит. Она открывает дверь приемной и обнаруживает пациента, который должен был явиться к 18 часам, сидящего с оторопевшим видом; она говорит ему: «Но вы пришли на полчаса раньше…»
Инфантильная сексуальность никогда не проявляется в нужное время – она приходит непоправимо быстро. Нетерпение, доходящее до срыва, бессилие, переходящее в отчаяние… Даже если эта маленькая сценка не касается первосцены, она на нее очень похожа. Среди тысячи и одной участи инцестуозного желания, желание стать психоаналитиком превращает кушетку в ложе Иокасты. Инфантилизм этого момента, свидетелями которого мы являемся, когда герой дня готов на все для того, чтобы завоевать свое место, ничем не отличается от торжествующей гордости Арпада, маленького человека-петуха Ференци. С уверенностью ни в чем не сомневающегося человека, он заявляет своей соседке: «Я женюсь на тебе, на тебе и на твоей сестре, и на трех двоюродных сестрах и на поварихе… Нет, не на поварихе, скорее всего на матери.» Этим все сказано: печатью первичного объекта любви, обязательно инцестуозного и непосягаемого для обладания, отмечено множество замещающих этот первичный объект фигур.
Психоанализ трактует универсальность запрета на инцест по-своему: зачем запрещать то, чего не желаешь? Запрет применяется только к желаемому. Фразер, автор книг «Золотая ветка» и «Тотемизм и экзогамия» уже отметил: универсальный запрет ведет к такому же обобщению инцестуозной потребности. Если любой «выбор» сексуального объекта наследует инфантильным определениям сексуальности, если каждый объект взрослой сексуальности несет на себе следы первых объектов детства, тогда инцестуозное измерение является равнообъемным, имманентным сексуальной жизни вообще. Либо для того, чтобы питать (или нарушать) желание, либо для того, чтобы придумать запрет. Первые объекты любви становятся, таким образом, виновными объектами. К отчаянию Сада и еще некоторых других, «запрещено любить именно тех, кого природа побуждает любить больше всего.»
Любовь к объекту – это потерянная любовь, целой жизни не хватит, чтобы попытаться вновь ее обрести. Обнаружение в образе сегодняшнего объекта черт первой любви, какими бы отдаленными они не казались, есть одно из первых и основополагающих открытий психоанализа. То есть Фройда. Вспомним два примера, воспроизведенных/сконструированных в тот же период, в начале 1910 года.
Первый касается не мужской гомосексуальности вообще, а одного из ее представителей, того, который ведет к избранию эфеба – и которого Фройд восстанавливает, исходя из “Одного воспоминания детства Леонардо да Винчи”. Между точкой отправления и точкой прибытия любовного пути включается комплексный механизм зеркал, позволяющий игру отражений и инверсий роли до тотального смешения дорожек. Любить молодого человека, каким ты был сам, ребенком, любимым своей матерью. Непрерывная любовь между матерью и сыном, ценой инверсии позиций, инверсии, разрешенной бессознательной идентификацией и нарциссической зеркальностью – той, которая рисует или пишет “Портрет Дориана Грея”. Здесь идентификация сгущает в том же движении идентичность и ее противоположность. С одной стороны, она обеспечивает постоянство первой формы любви, с другой стороны, участвует в вытеснении, в отодвигании слишком инцестуозного объекта. Женщины отсутствуют в этой любовной жизни только тогда, когда Одна из них навсегда завоевала свое место.
Бесспорно, сегодня мы подвержены искушению усложнять фройдовский анализ. Речь не идет лишь о фигуре нежной, чувственной матери. Она дублируется примитивной, бесцеремонной, даже преследующей тенью, чья гомосексуальная «чувственность», так легко задеваемая/ранимая словами другого, является лишь самым явным его проявлением. Homos-сексуальность не является незнанием инаковости, а скорее ее чрезмерным знанием.
Второй пример расположен на другом конце спектра мужской сексуальности: мужчина, обладающий женщинами; несколькими женщинами, следовательно. По крайней мере, двумя, женой и дамой сердца, как было принято говорить в начале ХХ века, во времена Фройда. Речь идет не столько о множественном числе, которому он созвучен, сколько в особенности об упоминании своеобразной ситуации: то, что мы называем «самым распространенным унижением». Безусловно, здесь частное и общее легко взаимно проникаются, и Фройд близок к мысли, что мы имеем дело с определяющей чертой мужской сексуальности.
Проститутка, кокотка, «любовная актриса (или артистка любви?)»…Начиная от Золя, эта «униженная» женщина носит имя Нана. Та, с которой позволено давать волю нерафинированным вариантам сексуальной жизни. В недавнем фильме герой-гангстер отвечает своему «пси», который спрашивает его, почему он не позволяет себе такого же подготовительного акта со своей женой: «Что вы, этим ртом она целует каждое утро моих детей» – данный пример лишь обогащает перечень того, что Франсуаза Эритье назвала «инцестом второго типа». Одной («актрисе») он дает чувственность, другой (жене) – нежность. Бедные мужчины, разделенные надвое, «там, где любят, не могут желать, там, где желают, не могут любить». Заключение, отмечает Фройд, одновременно неприятное и парадоксальное: чтобы по-настоящему быть свободным и счастливым в любовной жизни, надо перебороть уважение к женщине и «приучить» ее к репрезентации инцеста. Как понимать это «приучить» иначе, как способ, позволяющий переживать психически фантазм первосцены, со всем ее насилием и всеми преувеличениями. Унижение (Erniedrigung) является в то же время метафорой (низкого качества) и прямым смыслом: внизу (nieder), в позе снизу, и мужчина a tergo – так выходит из-под пера Фройда, на «респектабельном» языке, на котором он может высказать то, о чем не принято было говорить. Инцестуозное бессознательное не делает различий, оно разделяет и сохраняет первый объект в двух противоположных аспектах: Мадонна, с одной стороны, блудница, с другой стороны.
Два примера, две судьбы непрерывной любви сына к матери, начиная с раннего периода. Именно так трактует Фройд инцестуозное желание, именно с точки зрения ребенка, верного своей первой любви. Несмотря на это, в обоих случаях точка зрения взрослого и его сексуальности, скажем, точка зрения Федры не отсутствует, по крайней мере, она подразумевается. «Блудница» является той, которая подходит – пусть даже и один раз! – для сексуальной связи с другим, кроме тебя самого, то, что ни одной матери не прощается. Каждый ребенок рождается из предательства материнской любви! Что касается Катерины, матери Леонардо, женщины, «лишенной удовлетворения, которая ставит сына на место мужа», она сама чувственность, ставшая матерью.
Беглое прочтение фройдовских клинических текстов, начиная от матери «маленького Ганса», которая никуда не ходит без своего сына, беря его всвою кровать, и даже в туалет и заканчивая отцом, который «делает все», чтобы завоевать любовь своей маленькой дочери, той, которой снится, что «ребенка бьют»…такое прочтение демонстрирует, что образ страстно желающего взрослого, даже если он остается на втором плане, всегда присутствует. Случается, что Фройд, в некоторых случаях, переворачивает инцестуозную проблематику и открывает такие перспективы, которые затем, после него, были приняты во внимание 1. Самым радикальным текстом является именно тот, что посвящен “Одному воспоминанию детства Леонардо да Винчи”. Оставляя в стороне Катерину, странную соблазнительницу, чтобы упомянуть о матери, принадлежащей всем, матери общей, той, которая путает по своему произволу и в полном неведении любовь и заботу, Фройд пишет: «Любовь матери к своему младенцу, которого она кормит грудью и заботится о нем, есть что-то более глубокое, чем последующая привязанность к выросшему ребенку, подростку. Эта любовь по своей природе похожа на совершенную любовную связь, удовлетворяющую не только все психические желания, но и телесные потребности, и пока она представляет одну из форм счастья, доступного человеческому существу, она чувствует себя вправе удовлетворять, без угрызений совести, давно вытесненные желания, которые мы обычно называем извращенными.» 2
1 Начиная с Ференци и его комментария о взрослой «страсти» и до Лапланша, который вновь проходит через теорию соблазнения, включая Лакана, с отчуждением из-за желания другого, и некоторыми теоретиками психозов.
2 Gallimard, 1987, стр. 146
Итак, это точка зрения взрослого, но – следует подчеркнуть – не взрослой сексуальности. И в ребенке и во взрослом, — всегда ребенок – точнее, инфантилизм сексуальности, который стремится к инцестуозности. «Полиморфная» мать, которая ласкает, обнимает, баюкает, кормит грудью и греет у своей груди, воспринимая ребенка, как тотальный заместитель сексуального объекта, она сама является дитем собственной сексуальности.
* * *
Если мы переходим от инцестуозного желания ребенка к (педофильному) желанию взрослого, мы приближаемся собственно к инцесту, следовательно, к преступлению, к акту, нарушающему универсальный запрет. Нелегко понять переход из инцестуозной атмосферы инфантильной сексуальности к реальному совершению преступления. Согласно фантазму, инсценированному им бессознательному желанию, преступление уже совершено, ибо желать значит совершать; даже если каждый мечтает об этом по-своему, более или менее искаженно. И обширные культурные хроники говорят о том же, идет ли речь об Эдипе-царе Софокла, или о древних мифах индейцев: меры предосторожности, принятые для того, чтобы избежать инцеста, делают его неотвратимым1. Это исполнение желания «всегда и везде» исключает переход к акту, хотя признано, что это «исключение»
1 Ср. C. Levi Strauss, Leçon inaugurale au College de France (1960), стр.31
относится статистически к значительной частоте. Этот разрыв непрерывности между желанием и актом показывает: акт не является лишь простым осуществлением желания. Может ли тогда идти речь о простом «переходе» от одного к другому?
Чтобы продвинуться вперед, мы, бесспорно, должны оставить универсальное единственное число и перейти к множественному числу психопатологии. Существует большая разница между более cильным, чем дозволено, волнением, которое испытывает отчим к зарождающемуся пубертату своей падчерицы, и отцом, который злоупотребляет вплоть до насилия над своим 4-5 летним ребенком, мальчиком или девочкой, а может и над обоими. Материнский же инцест заканчивается скорее в психиатрии, чем в суде.
Какие желания исполняются этими совершенными актами, если предположить, что эта “готовая формула” не является сама по себе препятствием на пути постижения фактов? Так как, похоже, что каждый криминальный случай,подтверждает, что вписывание преступления в продолжение эдипового желания бессмысленно. Для того, чтобы эдипова трагедия была сыграна, предполагается, что хотя бы хоть одно психическое различие должно быть достигнуто: то, которое делает отличие между Я и объектом, то, которое констатирует потерю объекта или осмысливает «объективацию» как прямой его результат. Потеря, предупреждающая одновременно о присутствии другого. Другого, который станет третьим, но это позже, после катастрофы, тогда, когда различия будут “окончательно” установлены; те, что проводят различие, и те, что противопоставляют между собой пол и поколения.
Существуют инцестуозные акты, «соблюдающие» дифференциацию между полами и поколениями – и даже автономию объекта – которые, чаще всего, избегают судебной участи: между братом и сестрой. Обратимся, главным образом, к Средиземной культуре, туда, где отношения брат-сестра сильно пропитаны традицией, и где долг брата состоит в том, чтобы быть хранителем целомудрия сестры и чести семьи. От хранителя до владельца всего лишь один шаг. Такое нарушение оставляет свои следы, несравнимые все же с психическими губительными последствиями, вызванными инцестом взрослого по отношению к ребенка, a fortiori, когда дело касается того же пола, когда ни одна дифференциация даже не создает дистанции. Датский фильм “Festen ” Т. Винтерберга предлагает, при помощи метафоры праздника в семье, которая саморазрушается, тонкую репрезентацию возможного диапазона несчастий, спровоцированных инцестуозным поведением отца со своими детьми, независимо от пола, на глазах не столь соучастной, сколь шизоидной матери.
Эдипова фантазматика нарушает различия уже созданные или в процессе создания. Она устанавливает барьеры и в то же время расшатывает их. Инцестуозный акт, во всяком случае, акт взрослого, воспринимающего ребенка как «объект», свидетельствует о намного более примитивных формах психической жизни, в которой один плюс один не равняется двум.
Материнскую инцестуозность чаще всего удается реконструировать в связи с ее сыном шизофреником. Фантазматическое измерение не отсутствует в таком регистре – а как может быть иначе? – даже если игра фантазма сводится лишь к самому простому выражению или принимает форму бреда. Какой(-ие) фантазм (-ы)? Клод Балье подчеркивает частоту фантазмов матереубийства у инцестуозных отцов 1. Вероятно, в этом случае убийство всего лишь обратная сторона того же Одного. Один или смерть… Мы склонны здесь ссылаться на фантазм возврата к материнской груди, но такое представление возвращения, предполагающего предшествующий уход, сепарацию, каким бы примитивным не казался этот фантазм, допускает все же наличие достаточной дифференциации. Расплывчатость такой фантазматики, типа Абсолюта или места, где все коровы черные, скорее побуждает нас следовать за интуицией Наталии Зальцман: идеей, что в этих пограничных зонах психики сексуальное не единственное, в чем принцип удовольствия нашел свою «по-ту-сторонность» — смертоносную и разрушительную.
* * *
Вот мы находимся перед противопоставлением, о котором можем сказать лишь, что оно далеко от того, чтобы нас удовлетворить. С одной стороны, находчивость фантазмов, настолько эдиповых, насколько и инцестуозных, со своими любовными и сублиматорными судьбами; с другой стороны, жуткий акт, разрушающий как тело, так и психику. Первые имеют преимущество talking ложа Иокасты (аналитического лечения), остальным остается лишь страдание и тишина одиночной камеры или приюта.
1 Psychanalyse des comportements sexuels violents, PUF,1996, 116.
Возможно ли, чтобы изнутри аналитического опыта, лечения или психотерапии усложнить немного вещи и таким образом выйти из рудиментарных противопоставлений? Понятие «психического инцеста» или «инцеста между психическими аппаратами», безусловно, не является лишь мостом между крайностями; оно все же позволяет нам перемещать линии.
Проблема фундаментального правила, его формулировки дает указывающую точку отправления. «Говорите все, что приходит вам в голову, даже если это неприятно, даже если оно вам кажется незначительным или не касающимся темы, или абсурдным…» Когда Человек с крысами понял это, он понял это прекрасно. На соблазнительное предложение («говорите все…»), он тут же отвечает нарушением, держа только для себя, в теплых объятиях виновности, много месяцев подряд, мысль, которая внезапно пришла ему в голову, когда Фройд назвал ему гонорар: «Столько флоринов, столько крыс…» На сексуализацию ситуации правилами, сексуализация мышления невротика желает всего лишь имплицитно ответить, в умолчании секрета, придержанного для себя. Правило создано для него и для его собратьев по неврозу трансфера. Не только потому, что оно является, собственно говоря, неприменимым, настоящей находкой для пациента с неврозом навязчивостей, но еще вмешивается и парадокс, им вызываемый: парадокс быть правилом, приглашающим к нарушению (сказать то, о чем не говорят), эдиповая комбинация, в которой прекрасно сочетаются желание и запрет.
Аналитик сразу осознает, что, наоборот, он направляется к другим местам назначения, к психической встрече другого рода, когда изложение правила предстает в такой несообразности, что он воздерживается от его формулировки. Психический инцест отвергает запрет, изложение правила не имеет никакого шанса это изменить. Тому, кому слово не оставляет другой возможности, кроме выражения голой правды, тому, кто углублен в молчание, которое, несмотря на это, ничего не скрывает, приглашение «говорить все» указывает, в лучшем случае, на отсутствие такта – слово, которым Ференци определял «искусство» психоаналитика -; а в худшем, на отсутствие способности слышать/слушать.
Именно в статье об отрицательной терапевтической реакции Ж.-Б. Понталис выдвигает идею «психического инцеста». И другие наряду с ним задумались над этой же проблемой. «Инцестуозное», упомянутое Ракамье, или «материнское безумие», о котором Андре Грин говорит именно в данной книге, состоят в близких друг к другу регистрах. Интересно констатировать, как «накопление идентичного», являющегося для Франсуазы Эритье центральным пунктом того, что называется «инцестом второго типа», может служить самым удачным выражением и для исследования психического инцеста, о котором идет речь. Для него час дифференциации между полами и поколениями еще не пробил. Единственная заслуживающая внимания дифференциация, скорее оспоренная/аннулированная, чем нарушенная, является как раз той, которая приводит в отчаяние «безумную мать» – ибо при таких обстоятельствах почти всегда она, ее тень, проявляет свою силу за кулисами: отказ, неспособность думать, что Один прекращается, делится пополам, так, чтобы появились двое. Отказ от своей собственной сепарации, посредством которой создался бы объект. Парадигматическая для инцеста второго типа, пара мать-дочь могла бы прекрасно представить этот психический инцест. Одна иллюстрация даст больше, чем целое выступление. Такая, как, например, одно воспоминание из детства, всплывшее вновь после упоминания об удовольствии ощущать прикосновение кожи к коже в женской гомосексуальности. Она вновь видит себя в кровати своей матери, два тела прижатых друг к другу, свернутые калачиком, с вогнутой в живот матери спиной и дыханием, полностью совпадающим с ритмом спящей.
В какой же степени господство Одного над психикой, как существенная непрерывность, никогда не прекращающаяся, примитивной неделимости, может быть воспринято как своего рода упорство на смешении первоначального недифференцированного состояния, «океанического» или, проще, «амниотического»? Если правомерно обобщать инцестные желания, исходя из эдиповой проблематики, не могли ли мы рассматривать «психический инцест» как одновременно общее и разделенное продолжение связи с первичной матерью? Именно эти идеи получают развитие и обретают свои первые признаки у Фройда, когда он пишет, что мать после того, как «удовлетворила все нужды плода, приспособив для этого свой живот, продолжает исполнять эту же роль и после родов, но уже другими средствами. Материнский психический объект заменяет ребенку зародышевое биологическое положение»1. Простой биологический факт, как утверждает Фройд, или конструкция, пропитанная фантазмом возвращения к Mutterleib, в материнский живот? Не исключено, что райское наслаждение внутриутробной жизни является в значительной мере ретроспективной; в том, что касается гомеостатического равновесия между матерью и грудным ребенком, оно может быть достигнуто, но оно точно не является данностью. Эта «симбиотическая связь», изложенная Фройдом в одном из писем, в психоаналитической теории получит дальнейшие развитие, некоторые теории широко известны, особенно вышедшие из-под пера Маргарет Малер.
1 Inhibition, symptôme et angoisse, Oeuvres complètes, PUF,т.XVII, стр. 254
Если понятие симбиоза плохо выдержало испытание временем, это отчасти из-за того, что понятие маленького ребенка основательно изменилось по мере психологических и этологических открытий. Произошел переход от младенца, одновременно как нарциссического, так и анобьектного, аутистического как яйцо (или как беременный живот), к сообразительному с самого начала грудному ребенку, способному менее через три дня различать голоса и отдавать предпочтение одному из них. Чрезмерная дифференциация новорожденного не уменьшает его Hilflosigkeit, неспособность помочь самому себе, исполнять собственные нужды. Совсем наоборот: рано открытый для окружающего мира, он еще больше уязвим, еще больше зависим, в том числе и его психическое здоровье, от данных ему «ответов».
Идя по пути психического инцеста, соображения Винникотта бесспорно имеют самое большое эвристическое значение. Понятие «первоначальный материнский уход»1 построено точно, отчасти в противовес идеи «симбиотической связи». Зависимость со стороны грудного ребенка, «безумная» (гиперчувствительная) идентификация со стороны матери с собственным ребенком; Винникотт подчеркивает, что адаптация (физиологическая, психическая) одного к другому, является результатом двух гетерогенных точек зрения. Связь с нашими собственными утверждениями заключается особенно в том, что Винникотт определяет эту материнскую идентификацию как «шизоидный эпизод», как «психиатрическое состояние», глубоко вытесненное сразу после его прекращения. «Нормальная болезнь» сколь необходимая, столь опасная, делающая из Одного «безумный» результат, а не определение, будь то биологическое или психологическое. Хотя мы здесь говорим о том, что предполагает «психический инцест», это не означает, что и последующие “инцестуозные” ситуации, несомненно, – патологические, которые мы уже не можем более квалифицировать как «нормальные» – на самом деле были бы простым продолжением начального состояния. Более того, как указывает Винникотт, именно потому, что старт провалился, водворяется безумие. С этого момента нам надлежало бы перестать говорить лишь в общих чертах и рассмотривать единичность каждого «провала».
Напомним лишь один аспект, подсказанный коротким замечанием Винникотта.
1 В De la pédiatrie a la psychanalyse, Payot, 1969, стр. 285
«Если ребенок умирает, пишет он, состояние матери – а именно первоначальная материнская озабоченность – враз становится патологическим.» Мертвый ребенок… У меня сохранился в памяти один психотический мальчик, в начале своего пубертата, голова которого взрывается от убийств: расчлененные жертвы, разрубленные тела, мелко разрезанные, полностью уничтожить которые было невозможно. Его звали Матье-Жан, двойное и противоположное своему старшему брату имя, брату, которого звали Жан-Матье, умершему десять лет назад, когда ему было несколько месяцев, и на могиле которого его мать опускалась на колени каждый день. Мертвый ребенок мог быть совершенно инцестуозным ребенком, тем, с кем она не расстанется больше никогда. Вечный ребенок, о котором недостаточно сказать, что он незаменим – особенно замещающими детьми – или что мать не смогла проделать работу скорби. Он не только не «умер», как это выясняется в психозах остальных, но его еще и невозможно убить. Никакая смерть не властна над ним. Смерть его не касается.
© 2014 Перевод Л. И. Фусу. При цитировании ссылка на источник обязательна.Статья. П. Фонда “Некоторые размышления о двух сессиях в неделю”
В этой лекции я хочу рассмотреть так называемое частичное аналитическое лечение, характерной чертой которого является частота сессий два раза в неделю, а также то, что при его проведении цель состоит в том, чтобы максимально приблизиться к психоанализу, как в процедуре, так и в результатах. Некоторые считают и называют такое лечение психоаналитической психотерапией. Я бы предпочел называть такое лечение «более или менее частичным психоанализом» — термин, который использовал Хаутманн (Hautmann, 1979). Гилл (Gill, 1984) предложил термин «психоаналитическая психотерапия», а Видлоше (Widlosher, 1999), с некоторой иронией, назвал подобное лечение «облегченным» анализом.
Я собираюсь рассмотреть:
— отличительные особенности данного вида лечения
— основные отличия психоанализа и психоаналитической психотерапии
— некоторые факторы, влияющие на психоаналитический процесс при сокращении частоты сессий до двух раз в неделю
— существующую разницу лечения с низкой частотой сессий, когда она проводится аналитиком, а не психотерапевтом
— как все это может помочь нам лучше понять и определить психоаналитическую идентичность, а также вклад аналитического обучения
Прежде всего я хочу сказать, что на терапевтический процесс глубокое влияние оказывает базисная ментальная позиция, которая формируется в ходе аналитического образования.
1. «Более или менее частичный психоанализ»
Говоря о более или менее частичном анализе я имею в виду пациентов, имеющих явные показания для психоаналитического лечения, но по объективным внешним обстоятельствам не имеющих возможности принять частоту сессий 4 раза в неделю. Они могут жить очень далеко от меня, там, где нет других аналитиков и ввиду своих служебных и домашних обязанностей не имеют возможности посещать меня чаще, чем два раза в неделю. Или же оплата более, чем двух сессий в неделю может быть абсолютно недоступна для них. У таких пациентов отсутствует достаточно четкая «фокальная» конфликтная область, на которой можно было бы сфокусироваться в краткосрочной терапии. Создается впечатление, что единственный шанс для них состоит в том, чтобы ограничиться лекарственной поддержкой или обратиться к психотерапевту для прохождения психоаналитически ориентированной психотерапии. В подобных случаях, при наличии такого рода ограничений, я считаю, что с этической точки зрения будет верно попытаться сделать то, что я считаю возможным и наиболее полезным для пациента, хотя и не является самым действенным вариантом, оптимальным с технической точки зрения. Если психическая структура пациента представляется мне достаточно адаптивной, я начинаю лечение на кушетке, формально отличающееся от психоанализа только ритмом, то есть тем, что мы встречаемся только два раза в неделю. Как мы увидим далее, на самом деле эти отличия глубже и шире. (Сейчас у нас нет времени, чтобы обсудить возможные противопоказания такого лечения, а также вопрос о том, какая психическая структура не сможет адаптироваться к сниженной периодичности «частичного анализа»).
2. Отличия между психоанализом и психоаналитической терапией
Конечно, это достаточно сложный предмет для обсуждения. Множество книг, статей и дискуссий были посвящены этому вопросу. Данная проблема усложняется существующими теоретическими различиями в понимании аналитического процесса. Я не собираюсь вступать в столь сложную и противоречивую дискуссию.
Представляется весьма сложным очертить границы и дать определение психоаналитическ ориентированной психотерапии
В некоторых случаях систематически применяются неаналитические технические инструменты, такие, как внушение или консультирование; такого рода терапию обычно называют поддерживающей. Хотя такие формы психотерапии возникли под некоторым влиянием психоаналитических концепций, поддерживающие психотерапии наиболее далеки от психоаналитического лечения.
Существуют некоторые модификации классической аналитической техники, которые были предложены, чтобы сделать возможным и действенным лечение психотиков и других тяжелых пациентов.
Возникли также другие модификации для достижения более быстрых результатов при краткосрочной фокусированной терапии.
Кроме того, достаточно распространенна психотерапия, практикуемая недостаточно хорошо подготовленными психотерапевтами или новичками (каковыми были и многие из нас, когда мы начинали работать с пациентами), которая заключается в использовании некоторых психоаналитических концепций в разговоре с пациентами.
Ни один из этих подходов не будет обсуждаться здесь. Будет рассмотрена психоаналитически ориентированная психотерапия, которая достаточно близка к аналитической технике, что отличает ее от поддерживающей психотерапии. Попробуем очертить ее базисные особенности и отличия в сравнении с психоанализом.
В психотерапии:
— меньше сессий в неделю и обычно используется позиция лицом к лицу
— лечение имеет некоторые ограничения во времени и пространстве (имеется в виду пространство внутреннего мира),
— внимание терапевтической пары скорее сфокусировано на внешней жизни в настоящем и на прошлых интернализованных отношениях, а не на отношениях пациента и терапевта
— следовательно интерпретации переноса не являются центральными
— регрессия пациента не поощряется; достижение невроза переноса как цель не ставится
— терапевт чувствует, что он наблюдает за происходящим с пациентом скорее с внешней позиции
— обычно глубокие слои, наиболее примитивные интернализованные объектные отношения не прорабатываются; материалом работы являются менее регрессивные и более недавние содержания.
Отличия психоанализа:
— большее количество сессий в неделю и пациент лежит на кушетке
— большая продолжительность лечения без ограничения времени и с открытым сроком окончания, а также без предварительно определенного направления («свободно парящее внимание» Фрейда (Freud, 1923) «аналитик без памяти и желания» Биона (Bion, 1967) «мечты аналитика и пациента» Огдена (Ogden, 1997).
— внимание терапевтической пары преимущественно сфокусировано на отношениях пациент-психоаналитик. Трансферентные искажения этих отношений интерпретируются, а затем связываются с прошлыми и текущими отношениями пациента
— следовательно, интерпретации переноса являются центральными. Также важен контрперенос, который используется как инструмент для лучшего понимания того, что происходит в аналитических отношениях
— поощряется регрессия пациента с целью развития невроза переноса
— аналитик достаточно глубоко вовлечен в невроз переноса пациента, в экстернализацию пациентом своих внутренних объектных отношений, то есть контрпереносные реакции интенсивно и постоянно стимулируются
— аналитик находится в более трудной ситуации, нежели психотерапевт, так как он должен понимать и интерпретировать отношения, в которые в то же самое время вовлечен
— происходит проработка глубинных слоев психики, наиболее примитивных интернализованных объектных отношений
В определенной мере мы можем сравнить эти два подхода, представив театр. В психотерапии пациент со своими внутренними объектами находится на сцене, в то время как терапевт сидит в зале и наблюдает за происходящим. В анализе же оба, и пациент, и аналитик на сцене, однако основным актером является пациент.
3. Некоторые изменения в аналитическом процессе при низкой частоте сессий
Частота сессий два раза в неделю приводит к значительным изменениям в аналитическом процессе.
Надежность аналитика зависит от множества факторов. Один из них, это количество конкретного присутствия в жизни пациента. Существенное сокращение присутствия не всегда может быть компенсировано качеством присутствия. (Это похоже на ситуацию некоторых матерей, вынужденных оставлять детей на целый день в детском саду и чтобы избежать чувства вины, пытающихся убедить себя в возможности полной компенсации.)
Гораздо труднее достичь ощущения непрерывности между сессиями (в любом психоанализе непрерывность на протяжении длительного времени — это трудная задача).
Требуется успешная проработка перерывов-сепараций в конце каждой сессии и в конце каждой недели. Провоцируемые перерывами реакции зависти к аналитику, который «много имеет и мало дает» так же должны быть проинтерпретированы и преодолены. Однако при низкой частоте, отмененная или пропущенная сессия означают недельный перерыв. Поэтому такие пациенты долгое время пребывают в нерешительности, пока наконец осмелятся отказаться от своих ригидных защит. Некоторые из них так и не достигают успеха в решении этой сложной задачи.
Длительные перерывы между сессиями означают, что многое из того, что приносит пациент на сессии является содержанием внешней жизни; это зачастую используется как защита от предъявления внутренних содержаний.
Аналитик имеет меньшую возможность расслабиться и погрузиться в состояние свободно плавающего внимания или мечтания. Когда аналитик знает, что он не увидит пациента на следующий день, он в большей степени становится озабоченным тем, какую сделать интерпретацию, особенно в конце сессий.
Развитие невроза переноса происходит труднее. Некоторые факторы, такие как систематическая интерпретация переноса и частые глубокие эмпатические интерпретации, менее эффективны, когда пациент и аналитик встречаются реже. Все эмоции слабее, подобно разнице между тем, когда смотришь фильм дома по телевизору, со всеми рекламными паузами и обычными домашними шумами, и в темноте кинозала, где экран занимает все поле зрения, а отсутствие других зрительных и слуховых стимулов позволяет быть более вовлеченным и захваченным эмоциями наблюдаемой истории.
Порой для пациента может быть травматично переживать тревоги и возбуждения на протяжении длительных промежутков между сессиями. Находясь в интенсивной регрессии один мой пациент описал окончание сессии такими словами: «Это как удалить сосок материнской груди изо рта ребенка в тот момент, когда он только начал сосать или извлечь пенис из вагины как раз перед оргазмом!». Другой пациент говорил о «выброшенности из теплого и светлого дома на темную и холодную улицу». Конечно это не то же самое, приходит ли пациент на следующий день или через 3 или 4 дня. (Кстати, я хотел бы заметить, что когда такие содержания переживаются, обдумываются и выражаются, это говорит уже о проделанной большой работе).
Такого рода трудности, вызванные регрессией, характерны для более структурированных пациентов. Пограничные пациенты или психотики могут также массивно регрессировать при двух сессиях в неделю, но я не рассматриваю здесь таких пациентов.
Вопрос частоты сессий
В рамках различных психоаналитических теоретических подходов предполагается различная частота психоаналитического лечения — от трех до пяти раз в неделю. Я хотел бы подчеркнуть, что частота является очень важным фактором и большая частота обычно приводит к более интенсивному развитию аналитического процесса. Поэтому в анализе мы должны пытаться установить максимально высокую частоту, которая только возможна, для того чтобы обеспечить пациента наилучшей возможностью пройти успешное лечение. Однако частота сессий — далеко не единственный или абсолютный критерий определения того, является ли лечение аналитическим или нет. Всем известно, что при лечении с частотой четыре или пять раз в неделю может не происходить развития аналитического процесса, поскольку аналитическая пара не готова к этому. В то время, как при лечении два раза в неделю иногда можно наблюдать хорошие аналитические процессы.
Тем не менее у нас нет оснований уменьшать частоту, предлагая тем самым пациенту худший шанс, за исключением ситуаций, когда существуют реальные и непреодолимые препятствия. Достаточно распространенными являются такие высказывания пациентов: «Теперь, когда мы перешли с трех на четыре сессии, я должен признать, что вы были правы: четыре сессии для меня это минимум для того, чтобы расслабиться. До этого, я всегда был напряжен, беспокоился по поводу первой и последней сессии в неделю. По понедельникам я был блокирован расставанием на выходные, а по пятницам — предстоящим перерывом».
В то же время есть пациенты, которые очень боятся интенсивного лечения и не могут согласиться на четыре сессии с самого начала. Поэтому с некоторыми пациентами так называемого «после подросткового возраста» (20-30 лет), а также с людьми, не имеющими никакого представления о психоанализе, я предпочитаю начинать с двух раз в неделю, добавляя третью и четвертую сессию тогда, когда они узнают больше о психоаналитическом лечении. Тем самым, мне удается избежать прерывания лечения вскоре после его начала, что с некоторыми пациентами весьма вероятное развитие событий. Первоначально такие пациенты воспринимают предложение сеттинга четыре раза на кушетке как абсолютно необъяснимый ритуал, который предлагается им всемогущим магом. И последнее, но не менее важное, если мы не идеализируем свою профессию и самих себя, мы должны признать, что наши пациенты тоже должны иметь возможность узнать как мы работаем и, в определенной мере, что мы за люди, до того, как они смогут поверить нам и позволят себе регрессировать в наших руках. Для нас также может быть полезным в течение более длительного периода получше узнать наших пациентов, перед тем, как мы обратимся к более глубоким и регрессивным пластам их внутреннего мира и начнем психоаналитическое лечение. Необходимо учитывать и то, что гораздо легче увеличить количество сессий в неделю, чем сократить их. Поэтому я рекомендую вам избегать установления высокой частоты сессий с самого начала, особенно до того, как вы получите достаточно хорошее аналитическое обучение.
Здесь я хочу добавить, что необходимо провести различие между внутренним сеттингом (созданным в аналитической позиции) и внешним сеттингом. Этого не следует недооценивать или опустить, так как чрезвычайно трудно сохранять внутренний сеттинг, не поддерживая его соответствующим реальным, внешним сеттингом. Психическая репрезентация сеттинга не должна быть слишком конкретной.
4. Различия между аналитиком и психотерапевтом
Как я уже говорил раньше, в моей практике иногда приходится решать, что делать с пациентом, который нуждается в анализе, но не имеет возможности проходить лечение чаще двух раз в неделю. Я описал одну возможность, когда я начинаю с ним «более или менее частичный анализ» с уменьшенной частотой и мы оба пытаемся добиться максимально возможного. Однако для некоторых пациентов не существует и такой возможности, так ни я, ни мои коллеги психоаналитики не имеют возможности предложить им то время, которое им подходит. В таких случаях я направляю пациента к достаточно хорошему психоаналитическому психотерапевту. В дальнейшем я могу наблюдать развитие событий, так как терапевт периодически приходит ко мне для консультаций. В таких ситуациях я отметил довольно интересный феномен. Пациенты, которых я бы лечил психоаналитически многие годы, с психотерапевтом зачастую заканчивают лечение с неплохими результатами за два, три или четыре года. Как правило и терапевт, и пациент соглашаются с тем, что сделана определенная работа и пациент чувствует себя лучше, при этом оба понимают, что некоторые проблемы остались неразрешенными. Должен признаться, что иногда я испытываю чувство зависти к моим коллегам психотерапевтам, поскольку сходные случаи я веду значительно дольше, иногда более десяти лет. С такими пациентами я годами плаваю по бушующим морям, до того как доберусь до цветущих, согретых лучами солнца мест. В сравнении с психотерапевтами я как бы подвержен «филобатизму», поскольку чувствую необходимость уделять большое внимание наиболее регрессивным пластам пациента и его наиболее примитивным объектным отношениям. Точнее говоря, если бы я хотел избежать упрека Биона — я мог бы позволить себе быть ведомым к этим областям свободными ассоциациями пациента.
Между тем, психотерапевт совсем не чувствует недостатка третьей или четвертой сессии. По моему впечатлению, психотерапевты, сталкиваясь с глубинными содержаниями, с которыми они не привыкли иметь дело и с которыми знакомы только теоретически, бессознательно стараются избегать их, неумышленно сообщая своим пациентам: «Давайте не будем столь углубляться в эти вопросы!», «Мне будет некомфортно, если вы будете упорствовать в следовании этим направлением», «Я начинаю беспокоиться, когда вы задерживаетесь на таких содержаниях или эмоциях». Такие бессознательные послания могут вызвать у пациента подозрение, что терапевт не вполне готов сопровождать его и гарантировать необходимую безопасность, если он регрессирует слишком глубоко или выразит свои примитивные тревоги. Пациент может ощутить в придачу к своим естественным страхам нерешительность терапевта отправляться к неизведанным и глубоким морям, в которых ни один из них раньше не плавал. В такой момент они могут бессознательно заключить соглашение — плавать в тихой бухте на протяжении всей терапии.
С аналитиком, напротив, пациент будет понимать, как на сознательном, так и бессознательном уровне, что тот, кто его лечит, достаточно хорошо знаком с регрессивными областями, поскольку он уже участвовал в подобных экспедициях со своими пациентам, для которых такое путешествие оказалось достаточно продуктивным. Я полагаю, что сильное влияние на пациента оказывают эмоции терапевта (или аналитика), возникающие в ответ на начальное обозначение потенциальных путей, которые могут быть пройдены аналитической парой. Иначе говоря, аналитик и пациент непрерывно создают и развивают в аналитическом поле общие бессознательные фантазии. (Эта идея близка к концепции «аналитического третьего» Огдена.) Разделяемый образ их аналитической работы всегда присутствует среди этих фантазий и влияет на развитие терапевтических отношений. Именно бессознательные фантазии аналитической пары создают аналитическое поле.
Во время терапии пациент углубляет свое знание о терапевте. На предсознательном или бессознательном уровне он узнает гораздо больше, чем мы обычно допускаем (о его способе реагирования, его слепых областях, его эмоциональных реакциях). Я думаю, что психическая структура аналитика естественным образом ограничивает любой аналитический процесс. Мы должны добавить к этому ограничивающему (или расширяющему) фактору знания, опыт, а также теоретический или технический подход аналитика. Все эти факторы взаимодействуют со структурой личности и проблемами пациентов. Следовательно развитие аналитического процесса существенным образом зависит от этих факторов. Все это оказывает влияние на пациента, проходящего как относительно краткосрочное лечение с психоаналитическим психотерапевтом, так и длительное лечение с аналитиком.
По моему мнению решение пациента закончить терапию, помимо сопротивления, которое, конечно же тоже существует, иногда может быть вызвано бессознательным чувством, что с этим терапевтом, и в этой конкретной ситуации дальнейшей рост не возможен, что терапевтический процесс исчерпал себя и, что они ходят по кругу. С психотерапевтом это чаще (чем с аналитиком) случается на более ранних этапах, так как последний лучше оснащен для плавания по неизведанным морям.
Давайте перечислим то, что составляет оснащение аналитика.
По сравнению с психотерапевтом, аналитик обычно прошел более глубокий и всесторонний личный анализ.
В его первых двух путешествиях через глубокие неизвестные области аналитика сопровождали супервизоры.
В ходе последующей профессиональной деятельности в качестве аналитика он приобретает все больший опыт исследования таких глубинных областей.
Участвуя в различных видах профессиональной деятельности (дискуссиях, конгрессах, конференциях) с коллегами он может многое узнать о трудностях, которые они встречали в подобных «путешествиях» и даже о менее известных областях.
Вышеперечисленные особенности непосредственно связаны с отдельными составляющими психоаналитического обучения. Это очевидно, что чем лучше ваше обучение, тем лучше и глубже вы будете работать с пациентами.
Надеюсь, что мой доклад поможет нам лучше понять то, что происходит в ходе психоаналитического лечения, его отличия от психотерапии, а также вклад психоаналитического обучения в способность к глубокой аналитической работе.
Литература
Bion, W.R. (1967) Notes on memory and desire. Psychoanalytic Forum, II, 3.
Freud, S. (1923) Two encyclopedia articles. SE 18.
Gill, M. (1984) Psychoanalysis and psychotherapy: a revision. Int. Review of Psychoanalysis, 11, 161-179.
Hautmann, G. (1979) LA peculiarita della situazione analitica e la psicoterapia. Riv. Psycoanal., 25, 400-409.
Ogden, T. (1994) The analytic third: working with intersubjective clinical facts. Int. J. Psycho-Anal., 75:3.
Ogden, T. (1997) Reverie and interpretation: sensing something human. Jason Aronson Inc., New York.
Widlocher, D. (1999) Psicoanalisi e psicoterapie. Riv. Psicoanal., 45, 71-83.
Статья. Решетников М.М. “Месть и ненависть в терапевтическом процессе”
материал взят с сайта
Поскольку наши пациенты приносят нам, как правило, далеко не самые радостные чувства и эмоции, вряд ли нуждается в обосновании, что вся терапевтическая работа связана с негативными переживаниями. Существует множество вариантов таких чувств, возникающих у обеих сторон. Но одновременно с этим есть и особые ситуации, когда терапевтическая ситуация осложняется ярко выраженной ненавистью пациента, которая в отдельных случаях провоцирует столь же яркую реакцию аналитика. Именно такие варианты и предполагается рассмотреть в кратком сообщении.
Первое упоминание о так называемых «негативных терапевтических реакциях», нередко заводящих всю проделанную работу в «тупик» мы находим уже у Фрейда (5), который в 1918 году в работе посвященной Человеку-Волку упоминает о том, что всякий раз, когда пациентом было что-то понято (из ранее существовавшего лишь в бессознательном), его симптомы на какое-то время усиливались . Анализируя эту специфику, Фрейд делает предположение, что негативная терапевтическая реакция в данном случае является следствием вины и потребности в наказании, как например, в случае осознания Сергеем Панкеевым его тайного торжества, что теперь, после смерти сестры Анны, он остался единственным наследником. То есть, в данном случае негативная терапевтическая реакция связывалась исключительно с осознанием интрапсихического конфликта, но проецировалась в межличностные отношения терапевта и пациента.
Позднее Карл Абрахам (8) и Мелани Кляйн (1) предпринимают попытку объяснить эти феномены с точки зрения зависти, в частности, к аналитику. Когда пациент чувствует, что аналитик приобрел для него какой-то особый авторитет, и одновременно опасается зависимости от своего терапевта, по мнению вышеупомянутых авторов, он вынужден попытаться отвергнуть его, чтобы не признавать собственной зависти к его интуиции и глубине познаний, избегая, таким образом, усиления аффекта беспомощности и зависимости. В другом случае Кляйн указывает на связь между ревностью и завистью, источником которых являются представления, что другой пациент находится с аналитиком в более близком межличностным контакте, а данный пациент считает себя менее интересным для терапевта. Как мы видим, в этом случая негативная терапевтическая реакция исходно связана с межличностными отношениями и проецируется на них же.
В качестве ситуации, требующей самостоятельного анализа, Абрахам указывает на специфику нарциссической личности, у которой внешняя готовность пройти анализ сочетается с мощным протестом против аналитика, как родительской фигуры. Свободные ассоциации таких пациентов остаются контролируемыми, они пытаются быть аналитиками не только самим себе, но и своему терапевту, не позволяя развиваться позитивному переносу. Абрахам связывает происхождение такой реакции с фиксацией на орально-садистической стадии развития и подчеркивает, что такой пациент воспринимает анализ как атаку на его нарциссизм, и нередко все терапевтические усилия разбиваются об эту «скалу». Опыт показывает, что такая ситуация не так уже редко встречается в процессе учебного анализа, который требует, как правило, от вполне сохранной личности отказа от присутствующих в каждом из нас фантазийного и идеального в пользу реального. И первый этап в преодолении такого сопротивления, вероятно, мог бы быть связан с его вербализацией аналитиком и обсуждением.
Со сходных позиций этот процесс рассматривает и Хайман Спотниц (3), указывая на случаи, когда тяжело нарушенные пациенты сопротивляются прогрессу терапии, чтобы не позволить аналитику достигнуть успеха, и таким образом – сохранить свою связь с ним.
Обращаясь к известному выражению Фрейда о терапевтическом процессе, как «доращивании» пациента, мы могли бы объединить все упомянутые случаи тезисом о том, что по достижении определенного «возраста» и обретении тех или иных защит, многие люди не хотят принимать свою новую взрослость, а если точнее – расставаться с иллюзией своей предшествующей взрослости, или – еще точнее – не хотят еще раз взрослеть.
Они готовы мстить родителям, Богу или судьбе, близким или аналитику за все реальные и мнимые психические травмы детства, и исходят при этом из вполне понятных побуждений: сохранить (пусть и не вызывающие радости, но нередко – единственно имеющиеся) объектные отношения. А для этого надо чтобы страдали оба объекта, и в переносе пациент остается связанным с аналитиком до тех пор, пока он страдает, а еще лучше, если страдают они оба.
Такие ситуации очень не просто переносить, и здесь уместно представить несколько клинических иллюстраций.
Пациентка, страдающая депрессией, с весьма не простым анамнезом: повторяющиеся развратные действия со стороны одного из близких родственников в детстве, оставление родителями (в связи с учебой в вузе) у бабушки (что было воспринято как: «Я такая плохая, что меня невозможно любить»), в последующем постоянный негативизм матери, проявляющийся в отношении и фразах типа: «Какая ты некрасивая, грязная, неопрятная, неумелая и т. д.». После каждого, даже малейшего шага вперед в терапевтическом процессе, на протяжении 7 лет регулярно обвиняет аналитика в том, что он просто издевается над ней, что ничего хорошего не происходит, и она собирается уйти из терапии. Но не уходит.
В процессе одной из сессий срывается на неукротимые рыдания с громким криком, как если бы она хотела быть услышанной кем-то, находящимся где-то очень далеко: «Вы – мерзавец! Вы никогда не любили меня! Вы всегда врете мне! Я вас ненавижу!» и т.д. Аффект длится около 15 минут, в течение которых аналитик не предпринимает никаких действий. Когда пациентка немного успокаивается, продолжая всхлипывать, аналитик интересуется: может ли он что-то сказать? Когда пациентка соглашается, аналитик говорит: «Сейчас произошло что-то очень важное. Вы выразили очень много чрезвычайно мощных чувств, которые, скорее всего, долго держали в себе, не позволяя им вырваться наружу. Несмотря на наши уже давние отношения, я вряд ли мог быть их причиной. И думаю, что они относятся не совсем ко мне или даже совсем не ко мне. Я не знаю – к кому, но вы – знаете. Вы можете сказать к кому?» Пациентка тут же отвечает: «Конечно, знаю. К моей матери». Но и это аффективное признание не существенно сказалось на прогрессе терапии.
Другая пациентка, соблазненная отцом, который теперь, по ее словам, пытается загладить свою вину, предоставляя дочери возможность учиться там, где она хочет, проводить время так, как она хочет, делает дорогие подарки (квартира, машина и т.д.). Девушка (что с точки зрения психоаналитика – естественно) бросает один вуз за другим, заводит «нехорошие» знакомства, имея квартиру, живет у подруги, машиной не пользуется. На мой вопрос: «Он так богат?» – пациентка отвечает: «Нет, ему приходится напрягаться». А когда я задаю следующий вопрос: «Почему бы не наказать его другим способом: попросить еще лучшую квартиру или еще одну машину и т.д. Пусть понапрягается», – пациента говорит: «Если у меня все будет хорошо, и я стану успешной, это будет значить, что я простила его за то, что этот подонок делал со мной в детстве. Ему станет легче или лучше, а я не позволю, чтобы ему стало легче».
Пациентка не имеет своих желаний. Она даже не думает: чего бы она хотела сама? Все ее мысли заняты тем, чего хочет от нее отец, чтобы помешать ему осуществить задуманное в ее благо и искупить чувство вины. То же самое происходит в трансфере: она пытается выяснить: «Чего бы я хотел от нее?» Я, естественно, сообщаю ей, что вообще ничего от нее не хочу, кроме того, чтобы она приходила и уходила во время, говорила в процессе сессий и своевременно их оплачивала. Само собой разумеется, она тут же начинает все это нарушать, но эта тема намного доступнее для обсуждения. Вообще, надо признать, что мы нередко недооцениваем обсуждение сеттинга и его нарушений, а это – один из самых благодатных способов перехода от «здесь и сейчас» к «там и тогда».
А теперь сделаем переход к чувству мести, которые может становиться способом защиты или избегания иных – более тяжких – чувств. Мы не так уж часто вспоминаем о мести, но нередко охваченность этим чувством составляет самую большую проблему наших пациентов. Пациентам бывает очень трудно прийти к осознанию, что они мстят самим себе, отказываясь реализовать свой личностный потенциал. Как можно было бы объяснить такую ситуацию?
В работе «Тотем и табу» (6) Фрейд предлагает весьма убедительную интерпретацию. Он говорит о потребности в наказании, которое неизбежно следует за нарушением табу, даже если это нарушение было вынужденным или непреднамеренным. В таких ситуациях терапия, как показывает опыт, должна строиться на принятии того, что прежде чем пациент перестанет мстить другим (что всегда гипотетично), он должен научиться не мстить себе. В некотором смысле такие ситуации можно было бы характеризовать как расщепление: пациент относится к себе, как к другому, и наказывает себя с такой же яростью и неукротимостью, как другого . По этой же причине пациенты всегда с некоторой опаской относятся к интерпретациям, так как бояться, что им придется услышать о себе нечто не очень лестное, и им придется затем наказывать себя. Как многим коллегам известно, мной вообще не используются интерпретации (2).
Еще одна иллюстрация. Муж пациентки относится к ней достаточно тепло и заботливо, но уже на протяжении нескольких лет отказывает ей в сексуальной близости под самыми различными предлогами (усталость, нездоровье, истощение, возможно – импотенция). Через некоторое время пациентка узнает о том, что у него есть любовница, и даже не одна. В процессе сессий она многократно рассказывает о навязчивой фантазии, как ее муж попадет в аварию, после которой он будет прикован к постели и, наконец, поймет, что ее любовь – это единственное ценное, что было в его жизни. Я замечаю, что, в общем-то – она рисует довольно мрачную картину ее будущей жизни: парализованный муж, горшки-бинты, никакого секса, вообще никакой заботы и внимания со стороны мужа, да и лишение большей части семейного бюджета. И затем добавляю: «Почему бы в ваших фантазиях не развестись с ним или дать, например, ему погибнуть в той же аварии?» Пациента тут же отвечает, что это никак не входит в ее планы: «Я хочу, чтобы он страдал, и долго». Мое высказывание о том, что, таким образом, она наказывает скорее себя, чем его, встречается полным приятием: «Ну и пусть». Чувство мести оказывается таким же ненасыщаемым, как и любовь.
Со временем мне все-таки удается уговорить ее попробовать расширить варианты ее фантазий и преодоления сложившейся ситуации (повторю еще раз – варианты фантазий). Через какой-то период она приходит и сразу заявляет: «Ну вот, я завела любовника, как вы и хотели». Я спрашиваю: «Я когда-нибудь говорил об этом?» – «Нет, – отвечает она, – не говорили. Но я чувствовала, что вы этого хотите». Честно говоря, я не думал об этом и, зная о типичных ситуациях «полу-ухода» супругов с последующим возвращением в семью, больше рассчитывал на этот (примирительный) вариант. Но я также понимал ее потребность проекции вины вовне, и на этом этапе не стал исследовать эту проблему. В последующем она ушла к своему любовнику, оставив дочь-подростка с весьма тяжелым характером (как результат их супружеских проблем) на попечение мужа. Месть таки состоялась.
Фантазии о мести очень часты в аналитическом материале. И, как представляется, их следовало бы поощрять, и одновременно контролировать, чтобы они оставались только фантазиями. Фантазии о мести – это способ защиты от чувства унижения, безнадежности и бессилия. В определенном смысле фантазии играют роль замещающего действия и одновременно это регресс к магическому мышлению, которые в совокупности предотвращают реальную месть. Это возможность (хотя бы в своих ментальных представлениях) не чувствовать себя жертвой и сохранять контроль над ситуацией.
Еще один демонстративный случай. Пациент на протяжении нескольких лет («перестроечного периода») вместе с другом детства создал солидный бизнес: от торговли с лотка до нескольких солидных магазинов. И на этом этапе друг «кинул» его, оставив практически ни с чем. Обратился по поводу депрессия от понесенных моральных и материальных утрат. На протяжении нескольких лет пациент вербализует на сессиях планы все более и более изощренной мести – от поджога автомобиля бывшего друга до его физического устранения. На вопросы: «А что это даст?» – реагирует адекватно: «Ничего не даст. Только злобу вымещу, и пойду в тюрьму». Постепенно тема мести в материале пациента истощается, и появляются планы превзойти обидчика экономически, и наказать его таким образом. Через 5 лет эта задача оказывается близкой к выполнению, и в этот же период бывший друг, решает как бы «вернуть долг», и передает пациенту в собственность один из больших магазинов (чтобы прояснить мотив, добавим: передает пациенту и в равной доле своей бывшей жене – которую этот друг недавно оставил, и которая ничего не смыслит в коммерции). После некоторых колебаний, пациент принимает это предложение, а затем вступает еще и в кратковременные любовные отношения с бывшей супругой бывшего друга, хотя и сознает, что это – не более чем еще один вариант удовлетворения чувства мести. Через 9 лет терапии пациент признает, что она была его единственной «отдушиной» и спасла его от параноидального стремления к мести и реализации катастрофических решений.
Повторим еще раз, что понятие «негативная терапевтическая реакция», как определял ее Фрейд, применимо только в тех случаях, когда пациент демонстрирует усиление симптомов или разочарование и отказ от терапии сразу после определенного облегчения или даже решения его проблемы (то есть, когда у терапевта есть все основания полагать, что пациент должен почувствовать себя лучше). Фрейд также отмечает, что такая реакция содержит в себе определенный намек на негативный прогноз терапии, особенно если к ней присоединяется установка на обесценивание аналитика с демонстрацией неприкрытой враждебности, вплоть до выражений типа: «То, что вы говорите, мог мне сказать любой дурак», – или даже более жестких. Карен Хорни в своей работе 1936 года «Проблема негативной терапевтической реакции» (9) описывает динамику таких ситуаций следующим образом: а) сначала явное облегчение; б) затем бегство от перспективы улучшения; в) за которым следует разочарование в терапии и ощущение безнадежности; г) с закономерным желанием прекратить терапию. И даже если эта динамика не так явна, негативная терапевтическая реакция может манифестироваться резким повышением уровня тревожности. Это обусловливается тем, что невротическое страдание выполняет слишком ценные для пациента функции, чтобы он мог легко от него отказаться.
Карен Хорни также указывает на то, что негативная терапевтическая реакция часто связана с определенной структурой характера, а именно – мазохистическим характером, и в этом случае такую реакцию можно прогнозировать заранее. Акцентируя внимание на том, что нередко негативная реакция появляется сразу после хорошей интерпретации аналитика, Хорни выделяет несколько типов реакций пациентов и их генез, но в качестве одной из главных причин автором отмечается ориентация на соперничество с аналитиком и направление всех усилий на то, чтобы не допустить его превосходства над собой. Поскольку соревновательность играет чрезвычайно важную роль в нашей культуре, то ее можно считать одной из «заданных» характеристик человеческой природы. Невротическая соревновательность, по Хорни, побуждает человека сравнивать себя с каждым, и ненавидеть всех, кто является более успешным, более почитаемым, более способным и т. д. Самооценка таких пациентов строиться только на фантастических ожиданиях своих собственных достижений, результатом чего должно стать слепое поклонение всех окружающих. С этим обычно сочетается желание компульсивно обесценивать или безжалостно сметать со своего пути всех реальных или потенциальных соперников, включая своего аналитика. Такие пациенты не могут пережить даже того, что у аналитика есть другие пациенты, и они защищаются тем, что полностью игнорируют этот факт («Никого кроме мня!»).
Одновременно с этим, Карен Хорни обосновывает, что негативная терапевтическая реакция может быть особой формой страха успеха. Она отмечает, что повышенная тревожность в нашей культуре обычно компенсируется двумя основными способами: стремлением к власти и стремлением к любви, что может объясняться тезисом: «Если у меня будет абсолютная власть, никто не сможет мне навредить», – или – «Если ты меня любишь, ты мне не навредишь». Надо признать, что это очень сомнительное положение, ибо любовь сама по себе стимулирует тревожность, и самые большие разочарования нам приносят именно те, в чьей любви мы хотели бы быть бесконечно уверены.
Поскольку в статье Хорни основное внимание уделяется все-таки неудачной интерпретации аналитика, а мне не близок интерпретационный подход, думаю, этим можно было бы огриничиться, но стоит упомянуть, что после семидесяти лет почти полного забвения, негативная терапевтическая реакция вновь привлекла особое внимание специалистов, и вышло сразу несколько статей, посвященных как самой проблеме (11, 12), так и уже исторической работе Карен Хорни (13, 14).
В заключение несколько слов о ненависти аналитика. Мы такие же люди, и ничто человеческое нам не чуждо. Ненависть к пациенту может быть как отражением его ненависти к аналитику, так и появляться вследствие упорной ориентации пациента на нежелание никакой позитивной динамики. В последнем случае аналитик становится лишь безразмерным контейнером для бесчисленных и бесконечных жалоб пациента на превратности судьбы. Форм проявления такого сопротивления – бесчисленное множество, но самая мучительная из них – молчание пациента (иногда на протяжении десятков сессий). И если аналитику не удается преодолеть этот вариант сопротивления, его ненависть также становится безграничной. Самостоятельную группу источников ненависти составляют проблемы платежеспособности, адекватной затрачиваемым душевным силам, а также ситуации, когда пациент оказывается примитивной личностью, не способной осознавать психологическую природу его страдания и принимать психологическую помощь.
Чтобы быть хоть немного защищенными от отраженной (собственной) ненависти, уместно периодически вспоминать известное выражение Жака Лакана, заметившего, что когда пациент говорит с вами, то не себе, а когда – о себе, то не с вами , – а значит, его ненависть относится не к нам, а к тем, кого, как отмечал Фрейд (7), он любил или любит, или должен был бы любить, но не может.
Второй возможный вариант защиты терапевта представляется методически не менее важным. Большинство людей приходят к нам, чтобы решить какие-то свои проблемы, и многие специалисты оказываются пленниками этого запроса, предпринимая попытки осуществления этой задачи – принять решение за пациента, предлагая ему все новые и новые варианты интерпретаций. А он последовательно отвергает их, потому что это ваши интерпретации и решения, а не его, и даже есть вы однажды найдете подходящий ему вариант – ответственность за это решение будет вашей, а пациент так и останется ребенком, за которого решают другие. Намного более рациональным представляется подход ориентированный не на решение, а на совместное исследование проблем пациента; подход, исходящий из того, что конкретные решения всегда глубоко индивидуальны, а, следовательно: как и сама проблема, так и способ ее решения всегда принадлежат пациенту, а мы лишь помогаем их найти. Этот способ всегда есть у пациента, но сопротивление не позволяет его обнаружить. Поэтому мы работаем преимущественно с сопротивлением и, как не раз отмечал Хэролд Стерн: каждый раз когда мы преодолеваем сопротивление, личность растет.
Еще один нередкий повод для провокации ненависти со стороны аналитика – требование от терапевта гарантий успеха и доказательств его квалификации или того, что ему можно доверять. У различных специалистов здесь могут быть разные подходы. Мне ближе вариант: «Никаких гарантий и никакого доверия», – и тогда уместен (в той или иной форме) такой вопрос к пациенту: «Судя по вашему рассказу, вы никогда особенно не доверяли ни себе, ни своим родителям, ни своим друзьям, более того – многие из тех, кого вы считали самыми близкими людьми, вас предавали. Почему вы должны доверять мне? Все что я могу попытаться сделать, помочь вам научиться доверять хотя бы одному человеку – самому себе». Давая гарантии в любой форме, мы принимаем ответственность на себя, а наша главная задача научить пациента принимать ответственность хотя бы за одного человека – самого себя – на себя.
Анализ – это не только работа с воспоминаниями и травмами. Это всегда пересмотр истории. Нам, живущем в государстве, где история пересматривалась не раз на протяжении жизни одного поколения, намного легче понять, как болезненно пересмотр прошлого влияет на настоящее. Помочь пациенту стать другим, это отчасти еще и убийство его прежнего, отнюдь не метафорическое. И хотя эта идея вряд ли осознается пациентом, но страх небытия «меня прежнего», всегда присутствует.
Мы сами тоже меняется вместе с каждым пациентом и с каждым завершенным или прерванным случаем. Страх разрушения собственной личности в результате работы с пациентами – это также один из нередких вариантов, но здесь уже нет никаких готовых рецептов, и мы признаем, что единственным способом сохранения своего психического здоровья и профессионального долголетия – это регулярные супервизии и повторный анализ, к которому, как показывает современный опыт, прибегают все больше российских специалистов, имеющих солидную практику.
Литература
1. Кляйн Мелани (Klein Melanie). Зависть и благодарность. Исследование бессознательных источников. Пер. с англ. А.Ф.Ускова. – СПб.: Б.С.К., 1997. – 96 с
2. Решетников М.М. Психоанализ – без интерпретаций? / В кн. Решетников М.М. Психодинамика и психотерапия депрессий. – СПб.: Восточно-Европейский Институт Психоанализа, 2003. -С. 267-290
3. Спотниц Хайман (Spotnitz Hayman). Современный психоанализ шизофренического пациента. Теория, техники. – СПб.: Восточно-Европейский Институт Психоанализа, 2004. – 296 с.
4. Стерн Харольд. (Stern Harold). Кушетка. Ее использование и значение в психотерапии. Пер. с англ. Е.Замфир и О.Лежниной. – СПб.: Восточно-Европейский Институт Психоанализа, 2002. – 212 с.
5. Фрейд Зигмунд (Freud Sigmund). Невроз навязчивости. Человек-волк. Человек-крыса. / Собр. соч. в 26 томах. Том 4. / Пер с англ. С.Панкова. – СПб.: Восточно-Европейский Институт Психоанализа, 2007. – 376 с.
6. Фрейд, Зигмунд (Freud Sigmund). Тотем и табу / Пер. с нем. М. Вульфа. – СПб.: Азбука-классика, 2005.
7. Фрейд Зигмунд (Freud Sigmund). Скорбь и меланхолия. Вестник психоанализа, № 1 – 2002. – C. 13-30.
8. Abraham Karl. The Influence of Oral Eroticism on Character Formation. Selected Papers. – London, Hogarth Press, 1927. – pp. 440-457.
9. Horney Karen. The Problem of the Negative Therapeutic Reaction – Psychoanalytic Quarterly, LXXXVI, 2007. – pp. 27 – 42.
10. Bernstein June. A Resistance to Getting Better. – Modern Psychoanalysis, 2004. – Vol. 29, # 1. – pp. 37 – 42.
11. Goldberg Jane G. Fantasies of Revege and Stabilization of the Ego: Acts of Revenge and the Ascension of Thanatos. – Modern Psychoanalysis, 2004. – Vol. 29, # 1. – pp. 3 – 21.
12. Newsome Faye. Envy and the Negative Therapeutic Reaction. – Modern Psychoanalysis, 2004. – Vol. 29, # 1. – pp. 43 – 48.
13. Orgel Shelley. Commentary on “The problem of the Negative Therapeutic Reaction” by Karen Horney – Psychoanalytic Quaterly, LXXVI, 2007, pp. 43-58
14. Spilliius Elizabeth. On the Influence of Horney’s “The Problem of the Negative Therapeutic Reaction” – Psychoanalytic Quaterly, LXXVI, 2007, pp. 59-75
Статья. Решетников Михаил “Психоанализ – без интерпретаций?”
Мой давний друг и коллега профессор Светлана Соловьева как-то предложила мне опубликовать материал “хотя бы одной конкретной сессии, живой, реальной, чувственной – практический фрагмент психотерапевтической работы”. Это было необычным предложением, и после определенных колебаний я попытался сделать это. Надо сказать, что аналогичные просьбы поступали и ранее, и, вероятно, в этом есть какая-то потребность и смысл. Но это лишь одна причина появления этой публикации. Вторая, и как мне представляется, не менее важная – состоит в желании обсудить с профессиональным читателем то, как может модифицироваться “метод свободных ассоциаций” и позиция терапевта в аналитической ситуации. Я постараюсь сформулировать эти идеи максимально кратко и упрощенно.
В классическом психоанализе под свободными ассоциациями понимается ничем не сдерживаемое, свободное выражение мыслей, чувств и желаний пациента, что обычно обозначается как “спонтанная речь”, так как только в этом случае (при достаточной теоретической и практической подготовке терапевта) можно выявить “заблокированные” конфликты и проблемы. Аналитик при этом на протяжении достаточно длительного периода времени выступает в роли задающего вопросы и “умело направляющего” вербальную активность пациента. А затем – когда уже сформировались определенные представления о причине внутриличностного или межличностного конфликта, аналитик начинает проработку вербализованного материала и интерпретацию бессознательного, чтобы, постепенно преодолевая сопротивление пациента, “сделать бессознательное сознательным”. Это, конечно, очень схематично, но… Главное здесь, на что хотелось бы обратить внимание – это особая позиция интерпретатора, которая, фактически, ставит аналитика в положение более знающего, более понимающего, более глубоко мыслящего, а пациенту отводит роль апеллирующего к последнему, а затем – внимающего и обучаемого. Этот же стереотип органически присутствует практически во всех методах психотерапии: пациент говорит или ассоциирует – терапевт задает вопросы, и затем высказывает суждения или интерпретирует. То есть – учит…
Как мне представляется, такое распределение ролей (во многих случаях оказывающееся достаточно эффективным) имеет множество недостатков. И в последние годы я, вначале интуитивно, а позднее – вполне осознанно, всячески пытаюсь избегать этого “сюжета”, используя для этого два основных правила. Первое: “Не стимулировать ничего, кроме собственного материала пациента”. Я постараюсь пояснить, что это значит, на примере, который уже однажды использовал в одной из своих публикаций [4:232-240].
Мой супервизант, докладывая очередную сессию своей пациентки, передает дословно: что было сказано последней, и как он реагировал на это. В частности (я приведу для демонстрации всего две фразы): Пациентка: “Когда мой сын болен (сын женат и живет отдельно – М.Р.), я не могу заниматься сексом”. Аналитик: “А как к этому относится ваш муж?”
С точки зрения сформулированного выше правила – это ошибка, которая допустима в случае обычной заинтересованной беседы, но не психоанализа. – Мы не беседуем с пациентом, мы исследуем его проблемы, его бессознательное и его речь, в которой и первое, и второе (но – чаще всего – неявно) манифестируется. Я многократно повторяю в своих лекциях, что психоанализ не имеет ничего общего с обычной беседой, кроме того, что и там, и здесь используются слова. Я позволю себе еще одно образное сравнение: мы все умеем пользоваться ножом, скальпель – это тоже вариант ножа, и им также можно воспользоваться в бытовых целях. Но возьмет ли на себя смелость умеющий пользоваться ножом или скальпелем на бытовом уровне, оперировать, например, мозг человека, который устроен намного проще, чем психика? То, чему труднее всего научиться будущему терапевту – умение постоянно анализировать: “Не что говорит пациент, а как он говорит, и почему он говорит именно об этом?” Это имеет принципиальное отличие от всем хорошо знакомого навыка обыденной речи, и представление об аналитике, дремлющем в кресле у изголовья пациента не имеет ничего общего с его сверхдетерминированным интеллектуальным и эмоциональным напряжением.
Вернемся к примеру из супервизии. Пациентка ничего не говорила о муже. И одним из возможных адекватных (неявному ходу мысли пациентки) вариантов вопроса мог бы быть: “А как связаны ваш сын и ваш секс?” Даже если бы эти два тезиса (о болезни сына и “синхронном” отказе от секса) были в разных частях сессии, аналитик должен их заметить и предъявить пациенту это “случайное” совпадение (“конфронтируя” последнего, таким образом, с самим собой, и предлагая ему самому найти объяснение этому).
Еще несколько слов. Любой вопрос всегда личностно обусловлен и частично содержит в себе тот или иной вариант ответа или перечень возможных ответов, которые предполагаются спрашивающим. Но у пациента, у его сознания и бессознательного мог быть совершенно иной “поворот” мысли и, задавая неуместный вопрос, мы прерываем цепь его непредсказуемых (ибо у него может быть принципиально иной опыт) и гораздо более важных для него и терапевтического процесса в целом (чем наш обычный человеческий интерес) ассоциаций. Поэтому вопросы должны быть максимально обезличены, и иметь самую минимальную прогностическую (в отношении ответа) составляющую.
Второе правило покажется читателю, скорее всего, достаточно странным. В самом простом виде я бы сформулировал его так: “Хороший аналитик – это предельно тупой аналитик”. Если немного расширить этот тезис, то следовало бы добавить, что хороший аналитик (в рамках предлагаемого подхода) – это тот, кто не дает интерпретаций и не демонстрирует своих высокоинтеллектуальных качеств и познаний, а способен (в том числе – своим молчанием и “хроническим непониманием”) – я еще раз повторюсь: побуждать пациента самого делать интерпретации, предъявлять их себе и аналитику, самому принимать или отвергать их. В этой ситуации в роли “знающего лучше” и “понимающего больше” оказывается уже не аналитик, а пациент, и именно здесь скрыты огромные резервы для его личностного роста и установления контакта с собственным бессознательным.
Третье правило общеизвестно, но нередко в “интерпретаторском порыве” о нем забывают: продвигаться в терапии нужно с той скоростью, которая возможна и приемлема для пациента, чтобы минимизировать неизбежную болезненность его обращения к вытесненному материалу, интенсивность которой может быть эквивалентна или даже идентична ощущениям насильственного вторжения (в любых воображаемых читателем вариантах).
Эта специфика и определенные недостатки обращения к классическому методу интерпретации подчеркивалась многими авторитетными авторами, которые, как мне представляется, иногда делали это бессознательно, даже сами не замечая негативный смысл, вкладываемый в его описание. Так, Х. Томэ (1996), обращаясь к теме и технике интерпретации, пишет: “В соответствии с ходом своей мысли [здесь и далее – выделено мной – М.Р.] я обратился к одному из предыдущих сновидений, в котором она танцевала и демонстрировала себя на людях… Это было стопроцентное попадание, и [со стороны пациентки] не последовало никаких “но”…[5:495;498].
Думаю, что проницательный читатель уже заметил, но стоит еще раз обратить внимание, что автор пишет о ходе “своей мысли”, а не пациентки, у которой этот “ход” мог быть принципиально иным, и далее – говорит о “попадании”, а, значит, мог быть и “промах”.
В другом месте тот же автор говорит: “Я интерпретировал это в том смысле, что, по ее мнению, она не может быть этой женщиной… Пациентка уловила эту мысль” [5:495;498]. Я думаю, эту красноречивую конструкцию (типа: “Он думал, что я думаю, он думает…”) можно было бы оставить без комментариев, но все же приведем их: аналитик думает за пациентку, выдает свое мнение за ее, а последней отводится роль “улавливающей”, “принимающей” или “непринимающей”, при этом последнее, как показывает практический опыт – при достаточно авторитетном аналитике и наличии сформировавшегося переноса – имеет гораздо меньшую вероятность.
Отто Кернберг (1998), обращаясь к той же теме интерпретации в процессе работы с инфантильными личностями, отмечает, что “…все попытки по конструкции или реконструкции заканчивались путаницей или ощущением, что я участвую в стерильном интеллектуальном упражнении” [1:184]. В процессе своей (далеко не безупречной) практики и супервизий случаев других специалистов я сталкивался с подобными “интерпретаторскими тупиками” неоднократно.
Сходные идеи (с той или иной косвенной критикой интерпретаций) высказывали Петер Куттер2, Динора Пайнз3 и другие авторы.
Как мне представляется, интерпретации были абсолютно необходимы на первом этапе развития психоанализа. Но сейчас, когда он органически имплицирован в культуру, а фразы типа: “…Не слишком ли ты сублимируешь?”, “…Это проекция”, “…Она (он) слишком с ним идентифицируется”, “…Тебе следовало бы давно сепарироваться от своей матери”, “…Я бы не стал так уж вытеснять эту возможность” и т. д. – стали достоянием обыденной речи, а об Эдиповом комплексе “квалифицированно” судачат даже школьники, классический метод интерпретаций нередко провоцирует не столько инсайт, сколько раздражение пациента.
Здесь уместно напомнить, что еще Фрейд, безусловный автор и приверженец идеи интерпретаций, отмечал, что терапия должна “не вызывать неприязни у больного”, а сам анализ и интерпретации именовал “чем-то вроде довоспитания” пациента, однако, делая при этом оговорку, что “есть все-таки опасность, что влияние на пациента ставит под сомнение объективную достоверность наших данных” (я позволю себе добавить – и интерпретаций – М.Р.). Далее Фрейд отмечает: “Несоответствующие предположения врача отпадают в процессе анализа, от них следует отказаться и заменить более правильными” [6:287-289]. То есть, речь идет о методе “проб и ошибок”, каждая из которых – и мы это знаем – может быть фатальной (в лучшем случае – для терапии).
Исходя из вышеизложенного, предлагаемый нами прием, предполагает практически полный отказ от метода “проб и ошибок”, и в первую очередь направлен на снижение влияния аналитика на пациента и, соответственно – искажения объективных данных. То есть, он ориентирован не столько на “довоспитание”, сколько на самопонимание и самовоспитание пациента. Я уже не говорю о том, что для начинающего специалиста такой подход (отказ от интерпретаций) в гораздо большей степени гарантирует следование основополагающему принципу любой терапии: “Не навреди!”
Я еще раз повторю: в рамках предлагаемого подхода и ассоциации, и их интерпретация предоставляются пациенту. А аналитик не столько “терапевтирует”, сколько исследует.
После такого краткого и, как мне кажется, не очень убедительного вступления (но статья и не предполагала какого-то значительного теоретического осмысления), я попытаюсь продемонстрировать обозначенные выше положения на конкретном примере.
Моя пациентка – эффектная, прекрасно сложенная брюнетка 44-х лет, одна из совладельцев и руководителей частной фирмы. Первоначально причина ее обращения ко мне была сформулировано предельно просто: она недавно прочитала книгу Эрика Берна, еще что-то о психоанализе, но не удовлетворилась этим и хотела бы “найти истину”. В процессе первой встречи она также отметила, что есть вещи, которых она не принимает в психоанализе, в частности, всякую ерунду о сексе, Эдиповом комплексе и т. д. Она замужем, у нее двое взрослых детей (сын и дочь), которые живут отдельно (она особенно акцентировала: “Я сделала все, чтобы они жили отдельно!”). Ее отец умер около 20-и лет назад, мать жива.
В процессе последующих сессий проблемы пациентки приобрели более ясные очертания: периодические состояния депрессии, страх, что ее в чем-то обвинят, что все окружающие мужчины (включая сына) думают, что она их соблазняет (но ей “вообще никого нельзя соблазнять”), неудовлетворенность браком и своей сексуальной жизнью, трудности в установлении контактов (особенно – с женщинами), отвращение к косметике и ряду других атрибутов женственности (включая кольца, серьги, юбки), ощущение, что “внутри нее есть какая-то червоточина”, что в 15 лет она, как будто, “потеряла резвость” и “тело стало не ее”. Характерные фразы: “Мне нужно не только делать вид, что я не хочу нравиться мужчинам, а действовать так, чтобы действительно им не нравиться”. “Я не могу сказать, что в брюках я себя чувствую меньше женщиной, но платье к чему-то обязывает”. “Мне так неприятно, что это моя мать меня родила, я ненавижу себя за то, что сосала ее грудь!” “Я не могу любить!”
При огромном разнообразии материала 153-х сессий, практически на каждой пациентка, так или иначе, обращается к предельно идеализированному образу отца: “У него были представления о добродетели, и я – по его мнению – не могу их нарушить, уже потому, что я – его дочь, его часть, он не воспринимал меня, как самостоятельную личность”. “Моей заветной мечтой было: умереть вместе с папой”. “Он был такой честный, правильный, не то, что я… [А вы?] Я грязная, порочная… [Да?] Знаете, кем бы я хотела быть? [Кем?] Помойной кошкой. Найти вонючую рыбью голову в грязном баке, и грызть ее… Быть самой собой…”
Образ отца был всегда инцестуозно окрашенным, но пациентка на протяжении длительного (почти двухлетнего) периода ни разу не озвучила это чувство. Естественно, что не говорил об этом и я. Несколько раз она задавалась вопросом: “А зачем я вообще к Вам хожу?” Я возвращал ей вопрос: “Действительно, зачем?” Ответом, как правило, было: “Я не знаю. Но зачем-то мне это нужно”.
В ее переносе я – тоже отец, и периодически она ведет себя соблазняюще, но гораздо чаще – ее отношение ко мне окрашено тщательно скрываемой агрессией. Каждая наша встреча начинается с ее желания “не говорить ни о чем”, и мне все время приходится стимулировать ее вербальную активность.
К описываемому ниже периоду мы работаем с ней уже три года, при этом в связи с ее частыми командировками и поездками – аналитический сеттинг сильно варьирует: от одной-двух сессий в месяц до пяти в неделю.
И теперь две сессии. Вначале 151 (внеочередная, в дневное время).
П.: Я шла и ругалась: какое неудобное время!
А.: Почему было не обсудить это в прошлый раз?
П.: Я думала, Вам так удобнее.
А.: Мы договаривались все обсуждать…
П.: Хо-ро-шо… Я помню… Ну вот… Я все сказала…
А.: Впереди – еще час.
П.: …Что это за свеча у вас в шкафу?
А.: Подарок.
П.: Чтобы Вы не угасли?
А.: Почему такая ассоциация?
П.: А есть другие?
А.: Масса.
П.: Да? Но я чувствую так… Угасание, смерть, страх.
А.: Чего-то боитесь?
П.: Угасания, смерти.
А.: А кто не боится?
П.: Раньше я думала, все боятся, а сейчас нет. Это связано с завистью и жадностью. Щедрый – не боится.
А.: А Вы?
П.: Этот страх разный. Когда я раньше думала о папе… – Как это будет? Сейчас думаю: как мои дети будут говорить? И будут ли?
А.: Сомневаетесь?
П.: Нет. Будут.
А.: Что?
П.: Не знаю… У меня что-то изменилось. Я сейчас по-другому ощущаю… папу. Это время ближе, и мое. Раньше думала, как будто это было с кем-то другим. А теперь понимаю – со мной. И, когда я смотрю на свои детские фото, возникает чувство узнавания. И очень приятное… Возникло ощущение, что Вы меня изучаете (привстает на кушетке и оглядывается).
А.: Зачем?
П.: Чтобы отобрать?
А.: Что?
П.: Что-то…
А.: Я уже делал так?
П.: Нет. Но чувство такое есть.
А.: Мы уже говорили об этом: я – не изучаю, мы – вместе исследуем и пытаемся понять, и только в ваших интересах, и только то, что Вы хотите.
П.: Но я не должна доверяться. Иначе могут украсть… Есть какие-то ценности, о которых не подозреваешь… Знаете, как старушка: продает картину по дешевке, а оценщик знает, что она дорогая, но виду не подает, и тут старушка догадывается…
А.: Я могу подтвердить, что эта “картина” – ваша, и она – бесценна. Все, что я способен сделать, это только направить на нее свет, обратить внимание на возможное прочтение сюжета или детали, которых Вы, возможно, не замечали.
П.: Но это еще и опасно.
А.: Что?
П.: Говорить о себе.
А.: Почему?
П.: …Что-то откроешь, а оно взорвется…
А.: Что – оно? (этот мой вопрос, возможно, был излишен, так как пациентка сама продолжает цепь ассоциаций).
П.: …Или выйдет и не вернется
А.: А может быть стоит выпустить? Пусть выходит.
П.: Это не-воз-мож-но… О себе нельзя говорить.
А.: А о ком мы говорим?
П.: А-а-х…Го-во-рим, но как-то не так…
А.: А как надо?
П.: Внутри меня ничего нет. Как в “Маске Красной Смерти”… И часы эбенового дерева… Я не то говорю, но… У меня ощущение, что я… – где-то, и ко мне подходит мужчина, и что-то там начинает… А я сразу: нет!
А.: Как это можно было бы связать: под маской ничего нет и мужчине: нет?
П.: Да, что-то есть…
А.: Вы – в маске?
П.: Конечно!
А.: А если снимете?
П.: Все умрут…
А.: Под маской что-то ужасное?
П.: Да. Все… Точнее – я умру, и все умрут для меня… …
А.: То, к чему подходит мужчина, и где – ничего нет. Это кто?
П.: Женщина, естественно.
А.: А он может ее найти?
П.: Нет, конечно. Меня даже удивляет, что он ее надеется найти!
А.: А если он ее найдет?
П.: Это какой-то… м-м-м, вопрос…
А.: Какой?
П.: Бессмысленный. Это все равно, что надеяться выиграть в лотерею. Думать: а вдруг я выиграю? Эту вероятность можно рассчитать, но она не имеет никакого значения… Я никогда не играла, и не верю в выигрыши…
А.: Мы говорим о мужчине?
П.: Да.
А.: И чтобы выиграть, то есть – найти женщину, ему должно сильно повезти? Значит, она там все-таки есть?
П.: Мне стало как-то не по себе… Как будто Вы посягаете…
А.: На женщину или на идею…, что ее там нет?
П.: И на то, и на другое. И мы с Вами соперничаем…
А.: За что?
П.: За что-то важное для нас обоих. Но оно – только одно. Неделимое.
А.: Если Вы скажете – за что (мы соперничаем), я отдам это Вам. Все.
П.: Я не знаю – что? Но …Вы – не отдадите.
А.: Но, хотя бы примерно, что?
П.: Это связано… связано… связано с… превосходством.
А.: Превосходством… И чем-то еще, почему это так болезненно? Почему Вы никому не хотите это отдать?
П.: Боль… Боль… У-у, как странно Вы говорите. Не знаю… Не знаю… Как-то… Как-то… Когда кто-то ко мне приближается – это покушение на мою боль…
А.: Я не хочу причинить Вам боль… Мы можем сменить тему…
П.: …Здесь есть что-то оскорбительное… Он покушается…, не видя эту боль…
А.: Кто он?
П.: ……… (без ответа)
А.: Мы начали с попыток флирта со стороны какого-то мужчины, и пришли каким-то образом к тому, что он покушается на вашу боль… Ваша сексуальность, ваша женственность – это что-то болезненное?
П.: Да… И это большой секрет… Как в рассказе, помните: мальчик предлагает девочке покататься на велосипеде, а она – не умеет, но говорит: “Я не хочу”… – Зачем об этом говорить?…
А.: Вы хотите сказать, что женщина с более чем 20-летним супружеским стажем и мать двоих детей, не умеет… “кататься на велосипеде”?
П.: Х-м…
А.: Что Вы не умеете?
П.: Предположим… Не знаю… Я бы никогда не смогла вступить в сексуальные отношения с человеком, который мне нравится…
А.: Откуда такой запрет?
П.: Не знаю… Считается, что я – верная жена и люблю мужа. Хотя он мне и не нравится. Но если мне мужчина нравится… это – просто невозможно…
А.: Невозможно…
П.: Вдруг возникла мысль: а о ком это я вообще говорю? – Нет никакого конкретного мужчины.
А.: Действительно, о ком?
П.: Не знаю. Какое-то приближение к невозможности…
А.: Очень интересное выражение: “приближение к невозможности”.
П.: Да. Гипотетически…, если бы это было…, это – невозможно… Я подумала об отце, но это не отец… Я помню, что соперничала с мамой, за любовь…, но телесно – нет.
А.: Мне почему-то вновь пришла в голову ваша фраза о “велосипеде”…
П.: Это о сексе?
А.: Может быть.
П.: Тогда – да. Вы правы.
А.: В чем?
П.: Я как бы запрещаю себе…
А.: Что?
П.: Получать удовольствие от секса…
А.: Почему?
П.: Как только за мной начинают ухаживать, у меня возникает жуткое ощущение скуки… Вдруг вспомнила, как я ходила с папой на футбол. Он был страстный болельщик. Но сам футбол – это такая скука. Но я всегда соглашалась с ним пойти… Мама не ходила…
А.: Только Вы и он?
П.: Да… Я понимаю… Но я не согласна, что это как-то связано: секс и скука.
А.: Разве я сказал, что это связано?
П.: Нет, не говорили, но это так…, подразумевалось…
А.: Что-то в этом есть: ваши ощущения на футболе действительно сходны с отношением к сексу: папа страстный, а Вам скучно, и с мужчинами потом – то же самое…
П.: Да. Страсть – это не любовь. Любовь – это другое… И вообще, можно жить без секса…
А.: Можно.
П.: Хотя, что-то там есть. А любовь – это тихая спокойная беседа.
А.: Тогда мы с Вами – самые настоящие любовники.
П.: Да. (Смеется). Хотя нет! Любовь – это еще и обида.
А.: Любовь – это обида. Страсть – это скука… Так необычно.
П.: (Вздыхает).
А.: У меня вдруг появилось такое чувство злости к Вам (я всегда озвучиваю возникновение у меня необычных чувств и стараюсь доверять своему бессознательному). Злость плохой советчик, и я не могу пока объяснить – почему? Но что-то Вы сделали такое…
П.: Лишила чего-то мужа…
А.: Чего?
П.: И себя… Да, я вредная, с детства. Вот возьму, и сделаю себе плохо…
А.: И что?
П.: Вот они будут тогда знать!
А.: Что они будут знать?
П.: Какие они плохие, что надо их наказать!
А.: Кого наказать?
П.: Всех. Если мне будет плохо, и им всем будет плохо.
А.: Прохожему у нас под окном – тоже?
П.: Нет. Ему нет.
А.: А кому?
П.: Тем, кто со мной…
А.: Я чего-то не понимаю: Вы делаете себе плохо, чтобы стало больно тем, кто Вас любит?
П.: Они плохо любят! Они не понимают, не ценят, а надо, чтобы они оценили…
А.: Как это можно узнать?
П.: Если я сделаю себе больно, они спохватятся, и поймут, что они меня любят. Это примитивно, но верно.
А.: Вы им как будто мстите?
П.: Ну да! Здесь такая ситуация: например, человек знает, как надо, а другой ему советует – неправильно, но нужно сделать так, как он советует, даже зная, что – неправильно…
А.: Зачем?
П.: Очень важно, чтобы человек увидел, что он не прав. Это связано с превосходством. Его нужно устранять. Чтобы другой увидел: он – ничто!
А.: И вот Вы доказали… Что дальше?
П.: Они меня все равно не любят… Родители… И я мщу!
А.: Вы думаете это возможно, например, по отношению к отцу?
П.: … (Молчание).
А.: К сожалению, наше время истекло.
П.: А у меня после вашей фразы тут же появилось чувство: нет, я докажу, что это возможно (скороговоркой)!
А.: Если бы для этого нужно было отомстить еще двум-трем человекам или “помстить” еще 2-3 года, я бы сказал: мстите интенсивнее. Но то чувство, которое Вы испытываете – оно необъятно. И отца – уже нет.
П.: И что?
А.: Я не знаю.
П.: Просто забыть?
А.: Если бы это было возможно, я был бы безработным.
П.: И что тогда остается?
А.: Не знаю.
П.: Знаете! Вы хотите сказать: “Простить!”
А.: Тоже маловероятно.
П.: Да уж. Не думаю… У меня сейчас ощущение, что я говорю с папой в тот момент, когда умерла мать… (я знаю, что мать пациентки жива, а отец умер, но я умышленно пропускаю эту ошибку, которая скоро вскроется сама).
А.: И что?
П.: Я вспоминаю… Но как это связать?… Я не думаю, что я скорбела
о бабушке…
А.: Вы говорите о матери отца?
П.: Ну да!
А.: Но Вы сказали просто: “…Когда умерла мать”.
П.: Да?.. Да, я так сказала…
А.: Вы хотели ее смерти?
П.: Сейчас кажется, что нет. Хотя раньше думала, что да.
А.: Продолжим в следующий раз.
Сессия 152 (она очень краткая, так как пациентка опоздала, и обсуждение опоздания – в данном случае незначимое – можно опустить без ущерба для основного материала).
П.: …Какая все-таки хорошая погода! И снег, и дождь одновременно. Я люблю такую… Прихожу – и не хочется говорить о том, что до этого хотела сказать…
А.: Почему так происходит?
П: Когда хочешь заранее что-то рассказать, это вначале… м-м, всегда неприятно. Хочется, чтобы это уже было рассказано…
А.: О чем Вы хотели рассказать?
П: Когда я вчера говорила, что умерла мама (пациентка привстает и, поворачиваясь ко мне, добавляет очень выразительно) – ПАПИНА! – мама папина… (вновь ложится и молчит)… Я помню свою маму в этот день. Мне очень хотелось, чтобы бабушка выздоровела. Для папы. Чтобы ему было лучше… У нас, знаете, такая семья…, очень плохая… Мама никогда не ходила к бабушке в больницу. Ходили я и папа. И мы сами все покупали…
А.: Да?
П: Я знаю, что невестка может не любить свекровь. Но ведь смерть – это важнее… Пришел папа и сказал, что умерла бабушка… Было лето…
А мама была в таком сарафане (презрительно)…
А.: Почему это запомнилось?
П: В ней было что-то такое отвратительное…
А.: Что?
П: Что-то очень естественное и… отвратительное.
А.: Как это связано с сарафаном?
П: Это был такой отвратительно открытый сарафан… Я ее и его разглядывала. Я вообще не любила…, я избегала на нее смотреть… Она, конечно, была рада этой смерти… Может быть, и я хотела ее смерти… Я как будто все время сравнивала что-то с чем-то?
А.: Что?
П: Ее с собой… Но этот сарафан…, такой открытый… И, что она хотела смерти свекрови… И ее сарафан… Ей не надо было прикрывать ее желание смерти…4 Ей не надо было прикрывать даже свою радость перед папой…
А.: Что это значит?
П: Она не прикрывалась, так как она знала, что ОН – конечно, ее!… …Умирает королева, какое-то время – борьба за власть, какое-то смятение, или – как в истории – смутное время… А здесь – смутное чувство…
А.: Смутное чувство…
П: Соотношение каких-то сил, борьба5 , какая-то “перестройка”… Чувство отвращения к ней. Тоска. Злость… У меня не было чувства, что лучше бы она умерла, но вот сейчас… И этот сарафан… Она небольшого роста, полная, и очень большая грудь… Я еще думала: зачем ей такое декольте, такой вырез?… Я все время смотрела на папу. А папа на меня не смотрел… И еще помню, когда ее6 похоронили, прошли поминки, папа сказал: “Пойдем погуляем”. Мама ответила: “Это неприлично!” А папа: “Какая ерунда!” Мы пошли гулять. Но без мамы… Он никогда не рассказывал мне о своей матери. И это не случайно…
А.: Что – не случайно?
П: Не хотел. Может быть, ему было больно… Когда он сказал, что я похожа на его мать, я очень удивилась… Именно тому, что он это сказал…
А.: Что здесь удивительного? – Внучка похожа на бабушку.
П: Именно, что он сказал!
А.: Что это значило?
П: Что он меня любит. И мать свою тоже любил…
А.: А маму?
П: Она здесь не участвует! Ее здесь нет! Это хорошо… Мы без нее устроились…
А.: Как это?
П: А вот так! Устроились. Хорошо, уютненько. Такая замечательная троица… По крайней мере, бабушка не носила таких сарафанов…
А.: Вы сказали “троица”, но ведь бабушки там уже не было…
П: Да, идея другая: вот, если бы не мама… Это как бы невинно прикрывает идею, что папе было бы лучше… лучше…
А.: С Вами?
П: Да.
А.: Разве это возможно?
П: Невозможно, конечно.
А.: Мне кажется, что Вы до сих пор не принимаете то, что это невозможно…
П: Да, как идея – это есть… Я не хочу смириться с тем, что это невозможно…
А.: Я понимаю, как дорого Вам это чувство и мечта, но это – невозможно…
П: С этим связано… связано…
А.: Что?
П.: Страх изменения чего-то…
А.: Изменения… Или – измены?
П.: Отцу?… Да.
А.: К сожалению, наше время истекло.
Остановимся на этом… Думаю, что эдипальная природа конфликта пациентки (для любого психодинамически ориентированного специалиста) была предельно ясна уже из материала предварительного интервью. Но мы немногого бы достигли, сделав такую интерпретацию не только в процессе первых сессий, но даже в процессе первых двух лет терапии.
Еще несколько заключительных комментариев. Как мне представляется с учетом имеющихся данных и наблюдений, инфантильные фантазии пациентки о желании быть соблазненной отцом приобрели характер фиксации вследствие того, что со стороны последнего ни разу не была достаточно четко обозначена невозможность этого, то есть отец был – “почти явно соблазняющим”. Это нередкая ошибка “воспитания” дочерей, и, возможно, отец в последующем мог бы осознать и исправить ее, но ранняя смерть
лишила его такой возможности. В связи с этим перенос пациентки и тщательно завуалированные попытки соблазнения меня в процессе трехлетней работы многократно и чрезвычайно деликатно обсуждались, при этом – всегда с полным принятием этой темы как возможной для обсуждения, но одновременно – с позиций, исключающих какую бы то ни было двусмысленность в отношении ее реализации. Характерно, что первые два года эти обсуждения сопровождались нескрываемым чувством вины пациентки по отношению к этой теме и страхом отвержения ее уже в самой аналитической ситуации. Сейчас это еще есть, но уже гораздо меньше.
В этой же бессознательной вине, как мне сейчас представляется, скрыты корни самопораженчески-мазохистических стереотипов ее отношений с мужчинами вообще (впрочем, как и с женщинами), постоянный эдипальный страх и желание отдалиться от детей (особенно – сына, по ее определению в предварительном интервью, “чтобы не навредить”), а также ее неспособность к глубоким объектным отношениям. Отыгрывание эдиповой вины вовне все еще продолжается, но у него уже немного другая окраска: об этом уже можно говорить и это доступно обсуждению, иногда – даже с оттенком юмора. Можно сказать, что мы вошли или входим в период проработки эдипового конфликта и ее амбивалентности в отношении обоих родителей. Самое главное и самое большее достижение, а может быть, и самое большое вознаграждение за три года работы – это недавнее заявление пациентки: “Я стала как будто более счастлива, хотя не знаю – почему?” Я немного догадываюсь: почему. Но пусть она сама мне об этом когда-нибудь расскажет. И я думаю, это будет несколько или совсем иная история, чем та, что сложилась в моих представлениях и проекциях.
Предлагаемый подход вовсе не исключает возможность, а иногда и необходимость интерпретаций. Но их роль и значение в современной аналитической практике, как представляется, требуют критического переосмысления.
В заключение я должен выразить благодарность моей пациентке за согласие на публикацию этого материала. Она выразила ее несколько своеобразно: “Если это кому-нибудь нужно…”. Я надеюсь, что нужно.
1 Решетников Михаил Михайлович – доктор психологических наук, кандидат медицинских наук, профессор, ректор Восточно-Европейского Института Психоанализа, президент Национальной Федерации Психоанализа, член Правления РПА и ОППЛ, практикующий психотерапевт психоаналитической ориентации, супервизор НФП, РПА, ОППЛ и Европейской Ассоциации Психотерапии.
2 В частности, Петер Куттер отмечал, что интерпретация дается “психоаналитиком в соответствии с общими для всех людей закономерностями…”. Но мы ведь хорошо знаем, как вариативно это “общее”. Кстати, в этой же книге Петер Куттер подчеркивает, что “процессы, протекающие в психике аналитика, стремящегося придти к верному толкованию, изучены мало” [2:263-264].
3 Динора Пайнз, например, особо указывала, что мы должны “осознавать, что мы проецируем на пациента”, и далее: “Сколь сильно не желали бы мы оставаться в нейтральной позиции… мы должны признать, что мы не нейтральные складские помещения и что нам постоянно нужно осознавать границу между чувствами и установками наших пациентов и нашими собственными” [3:33].
4 Здесь можно было бы “зацепиться” за то, что пациентке, в отличие от матери, нужно было “прикрывать” свое желание смерти матери, но это прервало бы цепь ассоциаций пациентки и могло бы даже прекратить их.
5 С точки зрения классической техники – это почти идеальная ситуация для интерпретации “борьбы” за отца после “минимизации” числа соперниц, но мы пропускаем это, представляя интерпретации пациентке.
6 Пациентка не умышленно пропускает или заменяет слово “бабушка” местоимением “ее”, как бы продолжая монолог о матери, это ее бессознательное действует таким закономерным образом, желая, чтобы мать была похоронена.
Литература
1. Кернберг, О.Ф. Агрессия при расстройствах личности и перверсиях. М.: Класс, 1998.
2. Куттер, П. Современный психоанализ. СПб.: БСК, 1997.
3. Пайнз, Д. Бессознательное использование своего тела женщиной. СПб.: ВЕИП, 1997.
4. Решетников, М.М. Основные пути к достижению профессионального признания в психоанализе. //Вестник психоанализа. 1999’2(8).
5. Томэ Х., Кэхеле, Х. Современный психоанализ. Практика. М.: Прогресс-Литера, 1996.
6. Фрейд, З. Введение в психоанализ. Лекции. М.: Наука, 1991.
Статья. Теория мышления У.Р. Биона и новые техники детского анализа
Комментарий: Данная статья была впервые опубликована в 1981-м году в «Journal of Child Psychotherapy», 7, 2: 181–9 под названием «Мемориальный очерк о теории мышления У. Р. Биона». Данный перевод выполнен по изданию: Melanie Klein Today: Vol. 2, London: Routledge (1988). Перевод: З. Баблоян Редакция: И.Ю. Романов |
К моменту смерти У. Р. Биона в 1979-м году его деятельность успела — еще при жизни этого человека — изменить психоанализ. Сделанные им клинические открытия привели его к выработке новых понятий и теорий, охватывающих широкий спектр фундаментальных психоаналитических проблем. В качестве темы своего мемориального очерка я выбрала бионовское исследование мышления — поскольку оно тесно связано с новыми способами работы с пациентами.
Бион создал теорию истоков мышления. Он постулировал существование ранней, первой формы мышления, отличающейся от более поздних его разновидностей, но служащей основанием для их развития. Эта первая форма мышления направлена на познание психических качеств, и является результатом ранних эмоциональных событий, происходящих между матерью и младенцем и определяющих, образуется ли у младенца способность мыслить. Теория Биона приводит к любопытным выводам о том, что знание психологического предшествует знанию физического мира; она представляет собой новое понимание мышления как одной из фундаментальных связей между людьми – связи, обладающей также фундаментальным значением для формирования и функционирования нормальной психики. На всем протяжении свое работы Бион увязывал исследование мышления с аналитической техникой, что позволило достичь клинического прогресса с пациентами разных возрастов.
Передать редкостную оригинальность мысли Биона нелегко. Он выражался строгими предложениями, полными точного смысла. Они вознаграждают читателя многократно, так же, как нечастые шутки Биона, не теряющие комического эффекта — его средство развлечь аудиторию. Я планирую сначала кратко изложить основные аспекты бионовского исследования мышления, а затем дать клинические иллюстрации использования его концепции в детском анализе.
Что подразумевал Бион под «мышлением»? Отнюдь не абстрактный психический процесс. Его интересовало мышление как человеческая связь (human link) — стремление понять себя или другого, постичь их реальность, проникнуть в их природу и т. п. Мышление – это эмоциональный опыт попытки познать себя или другого. Бион обозначил этот фундаментальный тип мышления — мышления в смысле попытки познать — символом «К»1). Если xKy, то «х находится в состоянии познания у, а у — в состоянии познавания со стороны х».
Исследование Бионом мышления началось с ряда блестящих клинических докладов, прочитанных и опубликованных в 1950-х годах (Bion 1954, 1955, 1956, 1957, 1958a, 1958b, 1959). В этих докладах зафиксировано его изучение расстройств мышления у пациентов-психотиков, которые раскрыли перед ним природу нормального и анормального мышления. В 1962-м году он сформулировал эти открытия теоретически в статье под названием «Теория мышления» и опубликовал книгу «Научение из опыта», в которой дал своим идеям дальнейшее развитие, истолковывая их с помощью символа «К». Он не уставал подчеркивать свой долг перед Фрейдом и Мелани Кляйн, особенно выделяя значение статьи Фрейда «Положение о двух принципах психической деятельности» (1911) и теории Мелани Кляйн о ранних объектных отношениях и тревогах, а также введенного ею понятия проективной идентификации. Бион развил эти идеи и скомпоновал их по-новому, создав тем самым основание для собственных открытий.
В «Положении о двух принципах психической деятельности» Фрейд описывает цель принципа удовольствия как избегание неприятных напряжений и стимулов и их разрядку (Freud, 1911). В «Заметках о некоторых шизоидных механизмах» (Klein, 1946) Мелани Кляйн описывает нечто подобное принципу удовольствия с другой точки зрения: ранний механизм защиты, который она называет проективной идентификацией. По ее мнению, младенец защищает свое Эго от невыносимой тревоги, отщепляя и проецируя нежелательные импульсы, чувства и т. д. в свой объект. Так выглядит разрядка неприятных напряжений и стимулов с точки зрения объектных отношений. Изучая природу проективной идентификации, Мелани Кляйн отметила, как отличается степень ее использования у разных пациентов: пациенты с бoльшими нарушениями прибегали, по ее выражению, к «чрезмерному» использованию этого механизма. Бион, опираясь на свою работу с пациентами-психотиками, обнаружил, что здесь действует не только количественный фактор. Он пришел к выводу, что пациенты-психотики используют иной, анормальный тип проективной идентификации. Бион сделал и другое открытие.
Проективная идентификация, кроме того, что она является механизмом защиты, — это самый первый способ коммуникации между матерью и младенцем, исток мышления. Новорожденный передает свои чувства, страхи и т. д. матери, проецируя их в нее, чтобы она приняла и узнала их. В ходе психоанализа проективная идентификация как способ коммуникации — это важная и весьма определенная ситуация на сеансе. Например, девятилетняя девочка, быстро и систематически переходя от одного вида деятельности к другому, иногда проецировала в меня чувство изоляции. Я остро ощущала изоляцию в себе, т. е. я контейнировала ее проекцию и оказывалась мгновенно с ней идентифицированной. Подумав о том, что я принимала в себя, я интерпретировала это так, что она хотела, чтобы я узнала ее чувство изоляции. Подобное событие на сеансе — это примитивная передача от пациента аналитику, осуществляющаяся посредством проективной идентификации, переносная версия раннего события между матерью и ребенком той разновидности, которая формирует «К-связь» между ними и открывает путь развитию мышления.
Это очень важное открытие. Согласно Биону, младенец разряжает неудовольствие, отщепляя и проецируя вызывающие тревогу восприятия, ощущения, чувства и т. д. — как в нашем примере с чувством изоляции — в мать, чтобы она контейнировала их в том, что он называет «мечтанием» (‘reverie’). В этом заключается ее способность с любовью думать о своем младенце — уделять ему внимание, пытаться понять, то есть «К-ить» (to K). Ее мышление преобразует чувства ребенка в познанный и выносимый опыт. Если младенец не слишком одержим преследованием (persecuted) и не слишком завистлив, он интроецирует способную мыслить мать и идентифицируется с ней, а также интроецирует свои собственные модифицированные чувства.
Каждый такой проективно-интроективный цикл между младенцем и матерью является частью очень значимого процесса, который постепенно преобразуют всю психическую ситуацию младенца в целом. Вместо Эго удовольствия, эвакуирующего неудовольствие, медленно формируется новая структура: Эго реальности, бессознательно интернализовавшее в качестве своего ядра объект, способный мыслить, то есть познавать психические качества в себе и других. В таком Эго существует различие между сознательным и бессознательным, а также потенциальная способность различать между ви?дением, воображением, фантазированием, сновидением, бодрствованием и сном. Это нормальная психика, формирование которой зависит как от матери, так и от младенца.
Неспособность развить Эго реальности может объясняться неспособностью матери К-ить сообщения младенца, переданные при помощи его первого метода коммуникации — проективной идентификации. Если ей это не удается, она оставляет неудовлетворенной фундаментальную потребность младенца в отличном от него самого объекте, который не эвакуирует то, что причиняет неудовольствие, но удерживает это и размышляет над ним. Такой же провал может происходить из-за ненависти младенца к реальности или чрезмерной зависти к способности своей матери выдерживать то, что сам он выдерживать не может. Это приводит ребенка к продолжающейся и усиливающейся эвакуации — как уже модифицированных, более выносимых элементов, возвращенных ему матерью, так и самой контейнирующей матери, а в крайних случаях — к агрессивному нападению на собственные психические способности. Именно такое нападение и вызывает психоз.
По мнению Биона, психоз наступает при разрушении частей психики, потенциально способных к познанию. Его классическая статья «Различие психотических и непсихотических личностей» (Bion, 1957) характеризует, соответственно, расхождение между психотическим и нормальным психическим функционированием. «Отличие психотической личности от непсихотической заключается в расщеплении на мельчайшие фрагменты всей той части личности, которая стремится к пониманию внутренней и внешней реальности, и выталкивании этих фрагментов так, чтобы они вошли в свои объекты или поглотили их». Это – катастрофа для психической жизни, которая в подобном случае не приходит к нормальному способу функционирования. Вместо мышления, основанного на принципе реальности и символической коммуникации внутри самости и с другими объектами, происходит аномальное расширение Эго удовольствия, сопровождающееся чрезмерным использованием расщепления и проективной идентификации как конкретного способа отношений этого Эго с ненавидимыми и ненавидящими объектами. Всемогущество замещает собой мышление, а всезнание — научение из опыта в катастрофически спутанном, неразвитом и хрупком Эго. Бион описал печальный результат нападения психотика на собственную психику. Психотик чувствует, что «не может восстановить свой объект или свое Эго. В результате этих атак расщепления все те черты личности, которые однажды в будущем должны обеспечить основание для интуитивного понимания себя и других, изначально оказываются под угрозой» (p. 46). И далее: «в фантазии пациента исторгнутые частицы Эго ведут независимое неконтролируемое существование, либо содержа внешний объект, либо содержась в нем; они продолжают исполнять свою функцию, как если бы испытание, которому их подвергли, вызвало только увеличение их числа и спровоцировало враждебность к извергшей их психике. Вследствие этого пациент чувствует себя окруженным причудливыми (bizarre) объектами» (p. 47).
Психотик находится в отчаянии, он заточен в своей причудливой вселенной. В анализе пациенты-психотики открывают заградительный огонь из ужаса перед контактом с самим собой или с аналитиком, который воспринимается как смертоносно карающий объект. Плохое понимание ими в норме различных состояний бодрствования, сновидения, галлюцинирования, восприятия, фантазии и реальности вызывает спутанный, спутывающий и иногда бредовый перенос. Непрерывно используя проективную идентификацию, которая может настигать аналитика далеко за пределами терапевтического часа, они пытаются добиться от него соучастия или действия, но не К. Гипотезы Биона расходятся с теориями, рассматривающими мышление как всего лишь проявление созревания или как автономную функцию Эго. Согласно Биону, Эго младенца с большими усилиями выводит К из эмоциональных переживаний со вскармливающим объектом, функционирующим в норме на основании принципа реальности.
Но даже будучи достигнутым, К находится под угрозой: оно может стать «минус К» посредством лишения его значимости. Минус К — это понимание, настолько оголенное (denuded), что остается одно лишь неправильное понимание. Среди главных причин минус К — чрезмерная зависть и неадекватное воспитание. Чрезмерная зависть изменяет способ проецирования. Бион пишет: «… младенец отщепляет и проецирует свои чувства страха в грудь вместе с завистью и ненавистью к невозмутимой груди»; и далее в главе о минус К в книге «Научение из опыта» Бион описывает нарастающее оголение (denudation) психики младенца, которая становится пронизанной безымянным ужасом. С материнской стороны, неспособность принять проекции вынуждает младенца нападать на мать и проецировать все больше, и он ощущает, что она обирает (denude) его. Тогда он интернализует «жадную вагиноподобную “грудь”, срывающую хорошесть со всего, что младенец получает, оставляя лишь вырожденные объекты. Этот внутренний объект лишает своего хозяина всякого понимания» (‘A theory of thinking’, p. 115). Продолжающееся взаимное обирание и непонимание между матерью и младенцем оставляет между ними только минус К, жестокую, пустую, вырожденную связь превосходства/низшести.
Итак, я вкратце изложила рассмотрение Бионом трех феноменов: К, эмоционального переживания попыток познать самость и других; нет К, психотического состояния отсутствия психики, способной познавать самость или других: в психотической части своей души пациент существует в нереальной вселенной причудливых объектов, о которых он не может думать; и минус К, жестокой и обирающей связи неправильного понимания себя и других. Теперь я хочу проиллюстрировать их применение в понимании и интерпретации клинического материала в детском анализе.
Бион помещает способность к познанию в самый центр психической жизни. В его исследованиях принцип удовольствия и принцип реальности рассматриваются на одном уровне с инстинктом жизни и инстинктом смерти в качестве фундаментальных регуляторов психической жизни. На языке символов Биона К столь же фундаментально, как L (любовь) или H (ненависть). Он связывает данную теоретическую перегруппировку с клинической практикой. Согласно Биону, существует ключ к каждому сеансу. Этот ключ — К, L или H. Когда аналитик решает, что К, L или H должны стать темой его основных открывающих интерпретаций, он выбирает ключ сессии, что далее может «действовать как стандарт, с которым он может соотносить все прочие утверждения, которые намеревается сделать» (Научение из опыта, p. 45). Если Бион прав, К, или любая его разновидность — минус К или нет К — может так же, как и всякая разновидность L или H, стать опорным пунктом сеанса. Последствия в отношении клинической практики здесь таковы: мы зачастую должны работать с нашими пациентами над К, и наше внимание должно столь же свободно распространяться на К-связь в пациенте и между нами и пациентами, как и на L или Н-связи.
Это можно сформулировать следующим образом (хотя бионовскому подходу к аналитической работе чуждо ригидное приложение идей) — задайте относительно клинического материала следующий вопрос: «Проявляется ли материал этого сеанса как выражение L, Н или К, как связанные с одной из этих связей тревога, защита и т. д.?» (Далее я буду опускать L и Н, поскольку они не являются темой данной статьи и в любом случае лучше нам знакомы.) Если в материале наиболее актуально К, следующий вопрос таков: «Какая разновидность К? Это попытка ребенка познать, или же ребенок, скажем, слишком тревожен, чтобы думать о своем внутреннем или внешнем объекте?» В этих ситуациях ключом будет К. Можно ли предположить, в другом случае, что ребенок неправильно понимает или обирает свой опыт? Тогда ключом будет уже не К, но минус К. Или же ребенок выражает в своем материале психотическое состояние, в котором он существует, будучи неспособным думать? Тогда ключом будет нет К.
Предположим, девятилетняя девочка начинает сеанс, рисуя домик. Домик самый обычный: традиционная крыша, два окна с занавесками, дверь по центру. Аккуратный рисунок передает порядок и пустоту. Сообщает ли рисунок что-либо в отношении К, и если да, то что именно? Не пытается ли девочка своим рисунком домика сказать терапевту, что знает, что ее интернализованная мать в упорядоченном состоянии, но пуста? Не выражает ли она также свое ощущение и свой страх того, что терапевт, назначающий ей регулярные встречи, когда каждый сеанс похож на предыдущий и т. д. — тоже обладает таким свойством? Если да, то ключом к сеансу будет К. Ребенок думает о своем внутреннем объекте и стремится на этом сеансе, в отличие от других сеансов, познать также текущий и непосредственный внешний объект, терапевта в материнском переносе (это та самая девочка, которая проецировала чувства изоляции, мы вкратце упоминали о ней выше; тогда она была слишком тревожна, чтобы думать о природе своего объекта и вместо этого становилась им сама).
Но сообщение может быть и иным. Такой рисунок может выражать ощущение ребенка, что обычные отношения — и как раз эта другая девочка посещает сеансы регулярно и ведет себя с терапевтом самым обыкновенным образом — для нее лишены значения. Если все именно так (что подтверждается общим контекстом других ее сообщений и контрпереносными чувствами терапевта), то она сообщает, что сеанс для нее не имеет значения, она ничего из него не узнает, хотя присутствует на нем и действует и говорит «правильно». Ключ к этому сеансу — минус К, и тогда открывающая интерпретация может гласить, что она чувствует пребывание с терапевтом, как нарисованный домик, пустым и ничего для нее не значащим. Далее сеанс может развиваться по одному из многих возможных сценариев. Девочка может почувствовать облегчение от того, что ее понимают, и, вполне вероятно, проявится тревога относительно повсеместности таких тщетных (futile) объектных отношений дома и в школе, или страх того, что она не может испытывать других чувств. На сеансе почти точно снова возникнет минус К, теперь по отношению к новым К-событиям этого часа (со многими детьми это происходит сразу же по отношению к первой интерпретации), и можно будет ухватить процесс обирания непосредственно в его развертывании.
Но существует и третья возможная категория коммуникации в К. Рисунок домика может быть правильным, но пустым потому, что это просто безопасный предмет, который занимает терапевта, пока ребенок на самом деле занят чем-то другим. Один такой мальчик делал для меня совершенно заурядные рисунки и фигурки, а сам в это время наблюдал за враждебным «глазом», который следил за ним из затвора на окне — ужасающим причудливым объектом, по Биону. У этого третьего ребенка не было психического оснащения, что позволяло бы ему мыслить мысли о доме или рисовать символический дом, как в случае первой девочки — рисование домика для него было чем-то совершенно другим. Он всегда забирал с собой свои рисунки и фигурки в конце сеанса. Однажды, в начале анализа, он попытался оставить рисунок у меня. Через час я обнаружила, что он стоит у дверей игровой комнаты, охваченный паникой, не в состоянии уйти без рисунка, который казался ему частью его самого, которую он вытолкнул через карандаш на бумагу. Оставить рисунок означало искалечить себя. Меня он переживал как ужасающий объект, который нужно ублажать рисунками, фигурками и т. п., и от которого следовало скрывать свой причудливый мир. Об этом мире он не мог думать — и потому, что тот переполнил бы его ужасом, и потому, что у мальчика не было такой психики, с помощью которой можно было бы мыслить мысль. На этом сеансе нет К. Ключом к нему, несмотря на видимое спокойствие и откровенное правильное поведение пациента — рисование обыкновенного домика, было его состояние пребывания без К, вследствие чего он отчаянно жаждал помощи или же спасения от ненависти объектов, которыми чувствовал себя окруженным — ненависти смотрящего глаза в окне и ненависти терапевта.
Согласно Биону, «улыбка психотика значит нечто иное, чем улыбка не-психотика», и то же самое можно сказать о детской игре. В наших примерах (пусть немного стилизованных в целях наглядности), относящихся к трем анализам — и каждая из этих трех разновидностей анализа знакома детским психотерапевтам — рисунок домика значит нечто иное для каждого ребенка. Для первого это — это символическая коммуникация, выражающая К. Для второго — символический эквивалент (если воспользоваться определением Сигал (Segal, 1957)) пустотности и лишенности значения, т. е. минус К, и каждый следующий рисунок или игра другого типа для этой девочки значили столь же много или столь же мало, поскольку на этой стадии анализа одно переживание не отличалось от другого. Для третьего ребенка рисунок был конкретным выталкиванием части себя в форме домика, чтобы ублажить терапевта — без К в страхе перед Н.
Клинические прозрения Биона открыли совершенно новые способы работы с пациентами в каждой из трех областей: К, минус К и психотического состояния нет К. Рассмотрим, например, связь между К и расщеплением и интеграцией Эго. Когда К о матери вызывало слишком сильную тревогу у первой девочки, она отщепляла воспоминание и суждение о том, что ее мать упорядочена, но пуста. Она защищала себя от познания путем расщепления, а также — становясь объектом, быстро и систематически переходящим от одного типа деятельности к другому. Когда она стала меньше бояться К, то смогла рисовать, и нарисовала правильно упорядоченный, пустой дом, интегрируя свое знание об интернализованной матери и стремясь познать также своего терапевта/мать. Позднее на этом сеансе она сообщила интенсивное чувство изоляции — чувство, которое раньше проецировалось в аналитика в качестве обособленного события. Это был следующий шаг интеграции, несущий ей болезное эмоциональное понимание того, что чувство полной изоляции вызывала у нее правильно упорядоченная, но пустая мать. Я думаю, что важно анализировать как облегчение, которое дает интеграция, так и боль, которую приносит К.
В отношении минус К подход Биона позволяет нам понять, как области бреда сохраняются у детей, которые тем не менее «знают» реальность: дело здесь в том, что это знание — не К, но минус К. Вторая девочка знает (в смысле минус К), что она ходит к аналитику и что она нарисовала дом, так же, как она «знает», что у нее есть отец и мать. Но это для нее ничего не значит. Она страдает от бессмысленности и тщетности. Отщеплено, как нам помогает обнаружить исследование Биона, тревожащее всемогущество и превосходство над объектами, о которых она не знает, что это родители. В ее мире нет взрослых; только объекты, притязающие на старшинство, но понимающие так же неправильно, как и она сама. Между девочкой и ее объектом, как говорит Бион, «продолжается процесс обирания, пока не остается разве что пустое превосходство/низшесть, которое в свою очередь вырождается в ничтожество» (Научение из опыта, p. 97).
Наверное, самым оригинальным вкладом Биона в психоанализ стало исследование им ранее малоизученных процессов в психике психотика: конкретных переживаний вторжений и манипуляций в его голове, исторжений из всех органов, странных траекторий его проекций и причудливых объектов, которыми наполнены его внутренний и внешний миры. Понимание Бионом того, что значит существовать без К, чрезвычайно помогло аналитикам в их попытках достичь пациентов, подобных упомянутому выше мальчику, которые существуют — не будет преувеличением сказать — в комнате ужаса как внутри, так и снаружи. Работы Биона глубоко и точно характеризуют природу и сложность аналитической задачи для пациента-психотика и его аналитика.
Бион не только развил клиническое понимание К, минус К и нет К, но и показал взаимосвязи между ними. Понимание этих взаимосвязей способно помочь аналитику при двух ситуациях психического движения, возникающих в игровой комнате: движения от эмоционального понимания к утрате этого переживания, т. е. движения от К к минус К, и движения от вменяемости к психотичности или наоборот, т. е. колебания между К и нет К.
Возьмем первое движение, от эмоционального понимания к утрате этого переживания. Сдвиг от К к минус К в разных курсах анализа бывает и очень серьезной, и незначительной проблемой. Иногда вся проделанная работа обирается, и минус К, словно рак, распространяется на каждую связь между пациентом и аналитиком. Иногда же оголение К до степени минус К происходит только в отдельных областях. Исследования Биона показывают, что необходимо отслеживать судьбу значимых интерпретаций и наблюдать, сохраняют ли они свою жизненность и связь с аналитиком. Если сохранят, то они будут бессознательно развиты; но если они эту связь потеряют, то утратят свой смысл и умрут. Необходимо отслеживать особые процессы, обращающие достижение К, выясняя, исходят ли они, по мнению ребенка, от его объекта или от него самого, чем бы они ни были вызваны — тревогой, перверсивностью, болью или завистью.
Приведу небольшой пример, иллюстрирующий, что я имею в виду. В определенный период анализа сообразительной шестнадцатилетней девушки установленный с ней истинный контакт привел к очевидным облегчению и благодарности. Это был первоначальный отклик. Но через несколько сеансов последовало продолжение. Те самые интерпретации, которые вызвали у нее облегчение и благодарность к аналитику, теперь воспроизводились как ее собственная блестящая догадка без всякого знания о том, что она получила их от терапевта. Так в переносе проявился перверсивный процесс фаллического эксгибиционизма, меняющий К на минус К. Она осознала, что не удерживает, а утрачивает обретенное в анализе, когда на следующий день после необыкновенно волнующего сеанса пришла с большим опозданием. Она чувствовала себя, по ее словам, вялой и унылой. Почти в самом конце сеанса она вспомнила сон предыдущей ночи. Ей снилось, что она находится в доме матери, и мать умерла. Она думает о том, как бы избавиться от старой мебели. Пациентке моя помощь не понадобилась. Она сказала: «Вот оно что. Вчерашний сеанс — это старая мебель». Волнующие переживания предыдущего дня стали бесполезным минус К. Такие утраты в ходе лечения предвещают нестойкость терапевтических достижений по завершению анализа. В клинической практике, надеясь хоть в какой-то степени предупредить окончательную их потерю, важно, чтобы пациент и аналитик выяснили, почему умирает мать/аналитик и пациент остается с интерпретациями, которые оказываются всего лишь ненужной мебелью в его душе; в данном конкретном случае патологический процесс заключался в извращении знания эксгибиционизмом пациентки.
Теперь обсудим второе движение — колебание между вменяемым и психотическим состояниями. Некоторым детям оно знакомо и пугает их: они знают, что «меняются». Например, тринадцатилетний мальчик под угрозой исключения из школы начал вести себя дерзко и агрессивно по отношению к терапевту, практически до степени неуправляемости. Терапевт был испуган и чувствовал себя бессильным. Каждое пресеченное нападение сразу же возобновлялось без всякого признака страха — что в точности повторяло его обостряющуюся ситуацию в школе. Он кричал терапевту: «Я вас уничтожу». Это было не психотическое состояние; ребенок использовал примитивные защиты проективной идентификации и расщепления против сильных тревог. Он находился в состоянии проективной идентификации с пугающими взрослыми фигурами, например, с директором школы, угрожающим ему исключением и тем самым «уничтожением». В терапевта он спроецировал себя — ребенка, отданного на милость карающих старших. Необходимо было сфокусировать интерпретации на его ужасе перед враждебными старшими, вынуждающими его отщеплять [нечто] от себя и проецировать себя в них, со все возрастающими страхом и яростью. Ключом к сеансу было Н — прежде всего, ужас пациента перед Н объекта, его собственное Н, а также то, как Н устраняло все L между ним и его объектом.
Однако иногда он грубо ломал одну границу в выражении своего Н за другой, и его торжество и вместе с тем сексуальное возбуждение нарастали. Тогда он чувствовал, что изменился. Сильное непреодолимое возбуждение разрушало его способность мыслить, и у него не оставалось никакого К относительно того, кто он и где он на самом деле. Его пенис отвердевал — и он расстегивал брюки, чтобы продемонстрировать это терапевту. Он обрывал связь с реальностью, не мог мыслить и погружался в бред всемогущества. Тогда нет К становилось ключом к сеансу вместо Н, как было ранее. Теперь понимать и интерпретировать надлежало следующее: из-за сильного сексуального возбуждения он чувствует, что изменился; он не знает, что делает; он испытывает удовольствие и возбуждение измененного состояния, в котором не знает никакого страха, в том числе страха, что сходит с ума; всё его К его покинуло и существует теперь только в терапевте как предмет насмешек. Хотя в его возбужденные психотические состояния зачастую невозможно было проникнуть, иногда подобные интерпретации его достигали и позволяли ему вернуться к вменяемости; тогда он узнавал невыносимые отчаяние и страх, которые почти сокрушали его, и пытался с возвратившейся агрессией вызвать у себя сексуальное возбуждение, чтобы снова атаковать свою вменяемость и мышление.
Бион отстаивал два центральных утверждения. Чтобы развить нормальную психику, оснащенную чувством реальности, младенец должен учиться из опыта, т. е. он должен использовать свои эмоциональные переживания с объектом, пытаясь их познать. Это значит — замечать их, оценивать, понимать их природу, помнить их — иными словами, мыслить. Но также младенец нуждается в любви и познании со стороны воспитывающего объекта. О знании младенца о реальности его эмоциональной жизни Бион пишет следующее: «чувство реальности так же важно для индивидуума, как и еда, питье, воздух и выведение отходов [жизнедеятельности]. Неспособность правильно есть, пить или дышать приводит к катастрофическим для жизни последствиям. Неспособность использовать эмоциональный опыт порождает подобную же катастрофу в развитии личности; к числу таких катастроф я отношу психотические разрушения различных степеней, которые можно назвать смертью личности» (Научение из опыта, p. 42). О мечтании матери, в котором она познает реальность чувств младенца, Бион пишет: «Мечтание — это состояние души, открытой к принятию всякого “объекта” от любимого объекта и таким образом способной принять проективные идентификации младенца, независимо от того, ощущаются они хорошими или плохими» (p. 36).
Зачастую наши пациенты испытывают тревогу относительно своей способности учиться из опыта анализа. Это переносное проявление их тревоги относительно не-научения из опыта с их ранними объектами. Они настроены пессимистически, и беспокоятся о том, что их аналитик оптимистичен, не понимая. Сознательно или бессознательно они знают, что не думают о своих взаимоотношениях и не фиксируют их правдиво и по-настоящему. Поскольку боятся они самих себя, они боятся, что К может оказаться перверсивно искаженным, или обобранным до минус К, или даже полностью утраченным в результате нападения на их восприятия и воспоминания: в связи с этим больше всего они боятся собственной зависти. Зависть также приводит их к сокрытию информацию. Пациенты знают, что знание так же жизненно важно для аналитика, как и для них самих. Они знают, что, скрывая информацию о том, что происходит на сеансе или в их текущей жизни, могут добиться бесполезности аналитика. И точно так же, как отказ в К часто вызывается сильной завистливой ненавистью, дарование К зачастую выражает любовь и благодарность.
Таким же образом пациенты тревожатся относительно способности аналитика понимать их. В глубине это тревога в отношении способности аналитика к «мечтанию» в бионовском смысле. Пациент хочет понимания, основанного на реальных событиях эмоционального контейнирования, он хочет, чтобы аналитик был открыт к его первому способу мышления — а именно, к коммуникации посредством проективной идентификации. Способен ли аналитик принимать примитивные проецируемые состояния и познавать, что это такое? Дети исследуют способность аналитика к мечтанию и поставляют материал в целях проверки, может ли он мыслить, замечать, помнить, различать правду и ложь, и понимать эмоционально — а не вербально, механически, по книгам. Особенно глубоко не уверены в терапевте дети, чьи внутренние объекты не способны К-ить. Способен ли он познавать меня? И как он это делает? Исполненное тревоги исследование души аналитика, а не своей собственной, может оставаться средоточием анализа долгое время. Пациент знает — если аналитик не способен К-ить, положение для него, т. е. пациента полностью безнадежно.
У каждого пациента есть предел, за который он не распространяет свое К. Изучение анализа на предмет того, какое К присутствует, а какое отсутствует, поставляет обширные показания относительно уровня развития пациента. Целые области знания могут отсутствовать в анализе, поскольку ребенок эмоционально их не К-ит. Иногда центральным пунктом анализа становится несогласие пациента, который убежден, что лучше обходится без увеличения К, даже ценой разрушения или «смерти личности», чем следовать за аналитиком, который, как считает пациент, ратует за прибавление К. Пациент боится, что больше К принесет не пользу, но невыносимый конфликт или неконтролируемую эмоцию, психотические состояния преследования, мании, депрессии или даже полной дезинтеграции. В таком анализе страх пациента перед аналитиком и аналитической работой и противодействие им — это противодействие К.
Этот источник сопротивления и враждебности можно и не уловить, как я не уловила его у тринадцатилетней девочки. Девочка была угрюмой и мрачной, старшей из четырех детей в семье. Родители не обделяли детей заботой, но испытывали собственные значительные психологические затруднения. Отец пережил с момента рождения дочери два психотических эпизода, а мать драматизировала повседневные события и отношения одновременно глупо, пугающе и раздражающе. Пациентку привели на анализ вследствие ее угрюмости и замкнутости дома, плохой успеваемости в школе и плохого настроения. Несмотря на ее подозрительность и тревогу, в первой фазе анализа она общалась со мной отчетливо и не скудно, предоставляя мне возможность ее понять. Это было видно по ее отклику на сеансах и некоторому улучшению ее жизни.
Однако в срединной стадии анализа устанавливать с ней контакт стало все труднее и труднее. Ее угрюмая враждебность, было утихшая, вернулась с новой силой. Сеанс за сеансом она уныло и мрачно выстраивала из фигурок людей и животных деревенские сцены, которые молча отгораживала. Иногда она залепляла себе рот липкой лентой. Над сеансами сгустился мрак, и мне приходилось бороться со сном. Она не откликалась на предлагаемые интерпретации, ее игра не менялась, и я не могла с уверенностью определить свое место в переносе. Материал претерпевал лишь минимальные вариации, и меня охватило сильное беспокойство: не повторяется ли он оттого, что не понят. Грубо говоря, я сочла, что ключом к ее материалу является ненависть (Н). Я поняла ее замкнутость и молчание как враждебность, проявление Н к преследующему объекту, ко мне, от которой она себя отгораживала, и на оральном уровне — заклеивала себе рот, чтобы ничто от меня в нее не попало. Внес ясность подход Биона: ключом было не Н, но К.
Я рассмотрела материал под другим углом. Угрюмое сопротивление девочки, которое я принимала за враждебность, теперь я стала понимать как притупление и умерщвление ее души. Мрак, сгустившийся над сеансами, был умерщвлением понимания в нас обеих. Я попыталась показать ей, что она чувствует необходимость быть незнающей, чтобы мы обе не мыслили: она не должна знать меня, а я — ее. Через несколько сеансов пациентка прекратила играть в деревню и выдала новый материал. Заклеив рот липкой лентой, она нарисовала две бугристые деформированные фигуры и подписала их «старые пенсионеры». Затем подняла руку и на секунду отклеила липкую ленту от своего рта. И прежде, чем она снова его заклеила, я уловила проблеск зловещей искаженной улыбки. Эта улыбка была ее искаженным возбуждением в отношении своих родителей, родителей — старых пенсионеров, бугристых и психологически деформированных. Я думаю, она страшилась искаженного, неистового, маниакального состояния, которое охватило бы ее, если бы она позволила себе знать о дефектах ее объекта. Я думаю, что она также хотела уберечь свои объекты от боли знания о том, что она их знает. Притупление ею своих способностей и умерщвление всякой связи между нами служило тому, чтобы она не знала или чтобы было неизвестно, что она знает — теперь я пыталась ей это показать в анализе, который снова пришел в движение.
Со времен основания психоанализа Фрейд полагал, что К, знание, находится в центре терапевтического процесса. Например, он писал: «мы сформулировали свои врачебные задачи так: довести до сведения пациента существующие у него бессознательные, вытесненные импульсы, и с этой целью раскрыть сопротивления, что препятствуют такому расширению его знания о себе» (1917, p. 159, курсив мой). Исследования Биона возвращают нас к Фрейду, углубив наше понимание того, чем является это знание — как для пациента, так и для аналитика. Инсайт, обретаемый пациентом в анализе, основан на примитивных интроекциях — эмоциональных переживаниях психической реальности, связанных с аналитиком. Равно и понимание аналитика основывается на эмоциональных переживаниях познания своего пациента первоначальным и глубочайшим образом, т. е. посредством принятия, контейнирования и думания о проективной идентификации пациента. Бионовское понятие мышления, его изучение условий достижения К, отступления последнего в минус К и беспорядочного «мышления» психотика, у которого нет К, я уверена, еще долгие годы продолжат служить благодатным источником и мощным катализатором развития работы с пациентами.
ПРИМЕЧАНИЯ:
1) От английского «to know» (знать, узнавать, познавать) и «knowledge» (знание). – Прим. ред.
- Bion, W.R. (1954) ‘Notes on the theory of schizophrenia’, IJPA, 35: 113-18; also in Second Thoughts, London: Heinemann (1967), 23-5; reprinted in paperback, Maresfield Reprints, London: H. Karnac Books (1984).
- Bion, W.R. (1955) ‘Language and the schizophrenic’ in New Directions in Psycho-Analysis; reprinted in paperback, London: Tavistock Publications (1971) and by Maresfield reprints, London: H. Karnac (1985).
- Bion, W.R. (1956) ‘Developments of schizophrenic thought’, IJPA, 37: 344-6; also in Second Thoughts, 36-42.
- Bion, W.R. (1957) ‘Differentiations of the psychotic from the non-psychotic personalities’, IJPA, 38: 266-75; also in Second Thoughts, 43-64 and in Melanie Klein Today: Vol. 1, London: Routledge (1988).
- Bion, W.R. (1958a) ‘On hallucinations’, IJPA, 39: 341-9; also in Second Thoughts, 65-85.
- Bion, W.R. (1958b) ‘On arrogance’, IJPA, 39: 144-6; also in Second Thoughts, 86-92.
- Bion, W.R. (1959) ‘Attacks on linking’, IJPA, 40: 308-15; also in Second Thoughts, 93-109 and in Melanie Klein Today: Vol. 1, London: Routledge (1988).
- Bion, W.R. (1962a) ‘A theory of thinking’, IJPA, 43: 306-10; also in Second Thoughts, 110-19; and in Melanie Klein Today: Vol. 1, London: Routledge (1988).
- Bion, W.R. (1962b) Learning from Experience, London: Heinemann; reprinted in paperback, Maresfield Reprints, London: H. Karnac Books (1984).
- Freud, S. (1911) ‘Formulations on the two principles of mental functioning’, SE 12.
- Freud, S. (1917) ‘Lines of advance in psycho-analytic therapy’, SE 17.
- Klein, M. (1946) ‘Notes on some schizoid mechanisms’, in Development in Psycho-Analysis, London: Hogarth Press (1952); also in The Writings of Melanie Klein, vol. 3, London: Hogarth Press (1975), 1-24.
- Segal, H. (1957) ‘Notes on symbol formation’, IJPA, 38: 391-7; also in The Work of Hanna Segal, New York: Jason Aronson (1981), 49-65, and in Melanie Klein Today: Vol. 1, London: Routledge (1988).
Статья. Зигмунд Фрейд ЗАМЕТКИ О ЛЮБВИ В ПЕРЕНОСЕ
Перевод с немецкого М.Вульфа (1923 г.)
Всякий начинающий заниматься психоанализом боится прежде всего трудностей, ожидающих его при толковании мыслей пациента, и задач, возникающих перед ним в связи с воспроизведением вытесненного. Но ему предстоит скоро убедиться в незначительности этих трудностей и вместо этого понять, что единственные и серьезные трудности вытекают из необходимости овладеть переносом.
Из всевозможных, возникающих тут положений, остановлюсь на одном, резко ограниченном как вследствие частоты его и реального значения, так и вследствие его теоретического интереса. Я имею в виду тот случай, когда пациентка делает совершенно определенные намеки или прямо заявляет, что влюбилась в анализирующего ее врача, как могла бы влюбиться любая другая смертная. Такое положение имеет свою как мучительную комическую сторону, так и серьезную: оно настолько запутано и обусловлено многими причинами, так неизбежно и так трудно разрешимо, что обсуждение его уже давно является жизненно важным для аналитической техники. Но так как .мы сами не всегда свободны от ошибок, по поводу которых смеемся над другими, то не очень-то спешили с выполнением этой задачи. Мы всегда сталкиваемся в этом вопросе с долгом врачебной тайны, без чего невозможно обойтись в жизни, но что трудно выполнимо в нашей работе. Поскольку литература по психоанализу имеет отношение и к реальной жизни, здесь возникает неразрешимое противоречие. Недавно я в одной работе пренебрег врачебной тайной и намекнул, что такое же положение переноса задерживало развитие психоаналитической терапии в течение первых десяти лет.
Для хорошо воспитанного человека из публики или неспециалиста — таким является идеально культурный человек по отношению к психоанализу — любовные дела не сравнимы ни с какими другими; они записаны как бы на особом месте, не допускающем никакого другого описания. Если благодаря переносу пациентка влюбилась во врача, то он подумает, что в этом случае для нее возможны только два выхода: более редкий, когда все обстоятельства допускают постоянное, законное соединение обоих, и более частый, когда врач и пациентка должны разойтись и начатая работа, имевшая целью исцеление, должна быть оставлена как нарушенная элементарным событием. Разумеется, мы мыслим и третий исход, который как будто даже совместим с продолжением лечения, — вступление в нелегальные и не рассчитанные на вечность определенные любовные отношения; но этот исход невозможен как благодаря буржуазной морали, так и из-за необходимости соблюдать врачебное достоинство. И все же всякий, обращающийся к врачу за помощью, будет настаивать, чтобы аналитик его успокоил по возможности самым определенным обещанием, что третий исход совершенно исключается.
Вполне очевидно, что точка зрения психоаналитика должна быть совершенно другой.
Возьмем второй вариант выхода из положения, о котором идет речь. Врач и пациентка расходятся после того, как пациентка влюбилась во врача; лечение прекращается. Но состояние пациентки делает необходимой вторую аналитическую попытку у другого врача, тут скоро создается такое положение, что больная чувствует, что влюбилась во второго врача, и таким же точно образом, если она и тут порвет и начнет снова, то в третьего и т.д. … Этот, несомненно, наступающий факт, являющийся, как известно, одним из основных положений аналитической теории, может быть использован двояким образом: в отношении анализирующего врача и в отношении нуждающейся в анализе пациентки.
Для врача он имеет значение очень ценного указания и хорошего предупреждения против возможного у него контрпереноса. Он должен признать, что влюбленность пациентки вынуждена аналитическим положением и не может быть приписана превосходству его особы, так что у него нет никакого основания гордиться таким “завоеванием”, как это назвали бы вне анализа. Об этом никогда не мешает напомнить. А для пациентки создается альтернатива: или она должна отказаться от психоаналитического лечения, или должна примириться с влюбленностью во врача как с неизбежной участью.
Я не сомневаюсь в том, что родные пациентки решатся на первую из двух возможностей, между тем как врач стоит за вторую возможность. Но я думаю, что в этом случае решение не должно быть предоставлено нежной — или, вернее, эгоистически ревнивой — заботливости родных. Решающим моментом должны быть интересы больной. А любовь родных не может вылечить невроз. Психоаналитику незачем навязывать себя, но он может указать, что в некоторых отношениях он незаменим. Те из родных, кто согласен с отношением Толстого к этой проблеме, могут и далее обладать женой или дочерью, но должны постараться примириться с тем, что у них останется невроз и связанное с ним нарушение способности любить. В конце концов, происходит то же самое, что при гинекологическом лечении. Впрочем, ревнивый отец или муж жестоко ошибаются, думая, что пациентка избежит влюбленности во врача, если для избавления от невроза она приступит по его настоянию к какому-нибудь другому, не аналитическому лечению. Вся разница состоит лишь в том, что подобная влюбленность, которой предстоит остаться невысказанной и не проанализированной, никогда не окажет такого содействия выздоровлению больной, как это заставляет сделать анализ.
Мне известно, что некоторые врачи, применяющие анализ, часто подготавливают пациенток к появлению любовного переноса и даже приглашают их “постараться только влюбиться во врача, чтобы анализ лучше продвигался вперед”. Более бессмысленной техники я не могу себе представить. Этим отнимается у данного явления убедительный характер самопроизвольности и создаются трудности, которые нелегко одолеть.
Сначала, правда, не похоже, что влюбленность в переносе может быть чем-нибудь полезна для лечения. Пациентка, даже самая послушная до того, вдруг лишилась понимания и интереса к лечению, не хочет ни слышать, ни говорить ни о чем, кроме своей любви, и требует ответной; она отказалась от своих симптомов или не обращает внимания на них, она объявляет себя даже здоровой. Вся сцена совершенно меняется, как будто бы игра сменилась ворвавшейся внезапно действительностью, словно пожар, вспыхнувший во время театрального представления. Кому как врачу первый раз приходится переживать подобное, тому нелегко сохранить аналитическое положение и не поддаться ошибке, решив, что лечению действительно пришел конец.
Хорошо подумав, можно найти выход и из этого положения. Первым делом, нельзя забывать, что все мешающее продолжению лечения может быть выражением сопротивления. Несомненно, что сопротивление принимает активное участие в возникновении бурных любовных требований. Ведь признаки нежного переноса были уже давно заметны у пациентки, и ее послушание, и ее податливость на все объяснения анализа, ее прекрасное понимание и высокую интеллигентность, проявляемую ею при этом, приходилось приписывать ее направленности по отношению к врачу. Вдруг это все как бы унесено ветром. Пациентка перестала что бы то ни было понимать, она вся как будто ушла в свою влюбленность, и это превращение выступает в определенный момент, как раз тогда, когда нужно ее заставить сознаться или вспомнить особенно неприятный и вытесненный отрывок из ее жизни. Влюбленность была уже раньше, давно, но теперь сопротивление начинает пользоваться ею, чтобы задержать продолжение лечения, чтобы отвлечь весь интерес от работы и чтобы поставить анализирующего врача в положение мучительного смущения.
Если поближе присмотреться, то можно в этом положении заметить также влияние осложняющих мотивов, отчасти присоединяющихся к влюбленности, а отчасти — особых видов выражения сопротивления. К мотивам первого рода относятся стремления пациентки убедиться в своей неотразимости, подорвать авторитет врача, принизив его до положения возлюбленного, и всем, что кажется возможным, воспользоваться при любовном удовлетворении. Можно допустить, что сопротивление пользуется объяснением в любви как средством, чтобы испытать строгого аналитика, после чего, в случае благосклонного ответа с его стороны, он может ожидать, что будет поставлен на место. Но более всего создается впечатление, что сопротивление провоцирующему фактору усиливает влюбленность и преувеличивает готовность отдаться, чтобы потом тем настойчивее оправдать действие вытеснения ссылкой на опасность подобной невоздержанности. Все эти надстройки, которых в чистых случаях может и не быть, были приняты, как известно, Адлером за сущность всего процесса.
Но как должен вести себя аналитик, чтобы не потерпеть неудачи при таком положении, если для него несомненно, что лечение необходимо продолжать, несмотря на такой любовный перенос, а поэтому надо перешагнуть через него?
Нетрудно настоятельной ссылкой на общепринятую мораль доказать, что аналитик никогда и никоим образом не должен отвечать на предлагаемую ему нежность или принимать ее. Наоборот, он должен считать момент подходящим для того, чтобы отстаивать перед влюбленной женщиной нравственные требования и необходимость отказа и добиться от нее, чтобы она прекратила свои требования и продолжала аналитическую работу, преодолев животную часть своего Собственного Я.
Но я должен разочаровать в подобном ожидании как в первой, так и во второй частях. В первой части потому, что я пишу не для клиентов, а для врачей, которым предстоит преодолевать большие трудности, и, кроме того, еще потому, что в данном случае я могу предписание морали свести к его происхождению, т.е. к целесообразности. На этот раз я нахожусь в счастливом положении, имея возможность заменить требования морали требованиями аналитической техники, не изменяя при этом результатов.
Но еще решительнее я откажусь от второй части вышеуказанного предположения. Требовать подавления влечения отказом от удовлетворения и сублимирования, когда пациентка созналась в своем любовном переносе, значило бы поступить не аналитически, а бессмысленно. Это было бы то же самое, как если бы специальными заклинаниями старались вызвать из преисподней духа, а затем, ни о чем его не спросив, отправили бы обратно. Ведь в таком случае довели бы вытесненное до сознания только для того, чтобы, испугавшись, снова его вытеснить. Нельзя также обманывать себя и относительно успеха такого образа действия. Как известно, против страстей мало что сделаешь прекрасными речами. Пациентка почувствует только обиду и не преминет отомстить за нее.
Также мало могу посоветовать избрать серединный путь, который иному покажется особенно разумным и который состоит в том, что делаешь вид, будто отвечаешь на нежные чувства пациентки, избегая при этом всяких физических проявлений этой нежности, пока не удастся установить спокойные отношения и поднять их на более высокую ступень. На это средство я могу возразить, что психоаналитическое лечение зиждется на правде. В этом заключается значительная доля его воспитательного влияния и этической ценности. Опасно покидать этот фундамент. Кто хорошо освоился с аналитической техникой, тот не в состоянии прибегать к необходимой для врача иной раз лжи и надувательству и обыкновенно выдает себя, если иногда с самыми лучшими намерениями пытается это сделать. Так как от пациента требуется полнейшая правда, то рискуешь всем своим авторитетом, если попадаешься сам на том, что отступил от правды. Кроме того, попытка пойти навстречу нежным чувствам пациентки не совсем безопасна. Невозможно так хорошо владеть собой, чтобы не пойти иной раз вдруг дальше, чем сам того хотел. Я думаю поэтому, что не следует отказываться от нейтральности, до которой дошел благодаря своей сдержанности в контрпереносе.
Я уже намекнул на то, что аналитическая техника возлагает на врача обязанность отказать жаждущей любви пациентке в требуемом удовлетворении. Лечение должно быть проведено в воздержании. Я не подразумеваю под этим только физическое воздержание и также не имею в виду лишение всего, чего больной желает, потому что этого не перенес бы никакой пациент. Но я хочу выдвинуть основное положение, что необходимо сохранить у больного потребность и тоску как силы, побуждающие к работе и изменению, и не допустить того, чтобы они отчасти были успокоены суррогатами. Ведь нельзя предложить больным ничего, кроме суррогатов, так как вследствие своего состояния, пока не устранены вытеснения, больные не способны получить настоящее удовлетворение.
Сознаемся в том, что основное положение, требующее, чтобы аналитическое лечение было проведено в воздержании, гораздо шире рассматриваемого здесь одиночного случая и требует детального обсуждения, чтобы очертить границы его осуществимости. Но мы не хотим этого делать здесь и по возможности будем строго придерживаться того положения, из которого исходили. Что случилось бы, если бы врач поступил иначе и воспользовался бы обоюдной свободой, чтобы ответить на любовь пациентки и удовлетворить ее потребности в нежности?
Если бы он захотел при этом руководствоваться расчетом, что такими уступками он обеспечит себе влияние на пациентку и таким образом заставит ее разрешить задачи лечения, т.е. навсегда освободит от невроза, то опыт покажет ему, что расчеты его неправильны. Пациентка достигла бы своей цели, а он своей — никогда. Между врачом и пациенткой разыгралась бы только сцена, которая описывается в смешном анекдоте о пасторе и страховом агенте. К неверующему и тяжело больному агенту, по настоянию родных, приглашается благочестивый муж, чтобы перед смертью обратить его в веру. Беседа длится так долго, что у ожидающих родных появляется надежда. Наконец открывается дверь из комнаты больного. Неверующий в веру обращен не был, но пастор ушел застрахованным.
Для пациентки было бы большим триумфом, если бы ее любовные домогательства нашли ответ, но для лечения — это полное поражение. Больная достигла бы того, к чему стремятся все больные в анализе: что-то совершить, воспроизвести что-то в жизни, что она должна была бы только вспомнить, воспроизвести как психический материал и сохранить в психической области. Далее в продолжении любовной связи она проявила бы все задержки и патологические реакции своей любовной жизни, но корректура их уже была бы невозможна и больная закончила бы мучительное переживание тяжелым раскаянием и большим усилением своей склонности к вытеснению. Любовная связь кладет конец возможности оказать воздействие при помощи аналитического лечения; соединение обоих — бессмыслица.
Уступка любовным требованиям пациентки, таким образом, так же опасна для анализа, как и подавление их. Путь аналитика иной, такой, которому нет примера в реальной жизни. Нужно не уклоняться от любовного переноса, не отпугивать его и не ставить пациентке препятствий в этом отношении; точно так же нужно стойко воздерживаться от всяких ответных проявлений. Нужно крепко держаться любовного переноса, но относиться к нему как к чему-то нереальному, как к положению, через которое нужно пройти в лечении, которое должно быть сведено к первоначальным своим источникам и которое должно помочь раскрыть сознанию больной самое сокровенное из ее любовной жизни. Чем больше производишь впечатления, что сам далек от всякого искушения, тем скорее удается извлечь из этого положения все его аналитическое содержание. Пациентка, сексуальное вытеснение которой еще не устранено, а только сдвинуто на задний план, почувствует себя тогда достаточно уверенной, чтобы проявить все условия любви, все фантазии ее сексуальной тоски, все детальные черты ее влюбленности, и, исходя из них, сама сможет открыть путь к инфантильным основам ее любви.
У одного типа женщин, однако, эта попытка сохранить любовный перенос для аналитической работы, не удовлетворив его, потерпит неудачу. Это — женщины с элементарной страстностью, не допускающей никаких суррогатов, дети природы, не желающие брать психическое вместо материального, которым, по словам поэта, доступны только “логика супа и аргументы галушек”. Имея дело с такими людьми, стоишь перед выбором: или проявить ответную любовь, или навлечь на себя всю ненависть отвергнутой женщины. Но ни в одном из этих случаев невозможно соблюсти интересы лечения. Приходится, не добившись успеха, отказаться от лечения и задуматься над вопросом, как возможны соединения наклонности к неврозу с такой неукротимой потребностью в любви.
Способ, как заставить постепенно прийти к аналитическому пониманию других, менее активных влюбленных, выработался у многих аналитиков одинаковым образом. Прежде всего нужно подчеркнуть очевидное участие сопротивления в этой “любви”. Действительная влюбленность сделала бы пациентку уступчивой, повысила бы ее готовность разрешить проблемы ее случая только потому, что этого требует любимый человек. Такое чувство охотно избрало бы путь к окончанию лечения, чтобы поднять свою цену в глазах врача и подготовить такую реальность, в которой любовь могла бы иметь место. Вместо этого пациентка оказывается своенравной и непослушной, теряет всякий интерес к лечению и явно показывает отсутствие всякого уважения к глубоко обоснованным убеждениям врача. Она, следовательно, воспроизводит сопротивление в форме влюбленности и не останавливается перед тем, чтобы поставить врача в положение так называемой двойной мельницы (род игры). Потому что, если он отклонит ее любовь — что его заставляют делать долг и убеждение, — она сможет разыграть отвергнутую и отказаться от лечения у него из чувства мести и огорчения, как теперь это хочет сделать вследствие мнимой влюбленности.
Вторым доказательством, что любовь эта не настоящая, может послужить утверждение, что чувство это не имеет ни одной новой черты, вытекающей из настоящего положения, а составлено исключительно из повторений и оттисков прежних, также инфантильных, реакций. Надо взять на себя обязательство доказать это детальным анализом любовных проявлений пациентки.
Если к этим доказательствам прибавить еще некоторое количество терпения, то большей частью удается преодолеть трудность положения и продолжать работу с более умеренной или трансформированной влюбленностью с целью открыть инфантильный выбор объекта и окружающие его фантазии.
Я, однако, хотел бы критически разобрать доводы и обсудить вопрос: говорим ли мы этим пациентке правду или необходимость заставляет нас прибегнуть к помощи недомолвок или искажений. Другими словами, действительно ли нельзя считать реальной влюбленность, проявляющуюся во время аналитического лечения?
Я полагаю, что мы сказали пациентке правду, но не всю, не думая о последствиях. Из наших обоих доводов первый — наиболее сильный. Участие сопротивления в любовном переносе — неоспоримо и очень значительно. Но ведь сопротивление не создало этой любви, оно находит ее уже готовой, только пользуется ею и преувеличивает ее проявление. И сопротивление также не лишает этот феномен характера чего-то настоящего. Второй наш довод — гораздо слабее; несомненно эта влюбленность представляет собою новое издание старых черт и воспроизводит инфантильные реакции. Но ведь это существенный признак всякой влюбленности. Не бывает влюбленности, не воспроизводящей инфантильный образец; именно то, что составляет навязчивый, напоминающий патологический характер влюбленности, происходит от ее инфантильной обусловленности. Любовь в переносе может быть в известной степени менее свободна, чем бывающее в жизни и называемое нормальным, яснее показывает зависимость от инфантильного образца, оказывается менее адаптируемой и модифицируемой, но это все и не самое важное.
По чему можно вообще узнать истинность любви? По тому ли, на что она способна, по пригодности ее к достижению любовной цели? В этом отношении любовный перенос не отстает, как кажется, ни от какой другой любви. Создается впечатление, что от нее можно всего добиться.
Итак, резюмируем: нет никакого основания оспаривать характер настоящей любви у влюбленности, проявляющейся во время аналитического лечения. Если она кажется так мало нормальной, то это вполне объясняется тем, что и обычная влюбленность, вне аналитического лечения, скорее напоминает ненормальные, чем нормальные душевные феномены. Но все же она отличается некоторыми чертами, укрепляющими за ней особое место. Она, во-первых, вызвана аналитическим положением, во-вторых, усилена сопротивлением, преобладающим в этом положении, и в-третьих, она в высокой степени не принимает во внимание реальности, она менее умна, меньше задумывается над последствиями, ослепленнее в оценке любимого человека, чем это допустимо в нормальной влюбленности. Но нельзя забывать, что именно эти, отступающие от нормы черты, составляют сущность влюбленности.
Для поведения врача решающей оказывается первая из трех упомянутых особенностей любовного переноса. Он вызвал эту влюбленность введением ее в аналитическое лечение для исцеления невроза; для него она является неизбежным результатом врачебного положения, подобно физическому обнажению больного или сообщению жизненно важной тайны. Отсюда для него несомненно, что он не должен извлекать из нее личных выгод. Готовность пациентки ничего в этом не меняет, а только взваливает всю ответственность на врача. Ведь больная, как он должен знать, не ожидала другого механизма исцеления. После счастливого преодоления всех трудностей она часто сознается в своей фантазии, с которой начала лечение: если она будет себя хорошо вести, то под конец получит в награду нежность врача.
Для врача соединяются этические и технические мотивы, чтобы удержать его от ответной любви; он не должен терять из виду поставленную себе цель, чтобы женщина, ограниченная инфантильной фиксацией в своей способности любить, получила возможность свободно распоряжаться этой чрезвычайно ценной и важной функцией, не истратив ее во время лечения, а сохранив ее для реальной жизни на тот случай, если бы жизнь после лечения предъявила к ней такие требования. Он не должен разыгрывать с ней сцены собачьих гонок, при которых как приз выставляется венок, сплетенный из колбасы, и которые какой-нибудь шутник портит тем, что бросает на ипподром отдельный кусок колбасы. Собаки бросаются на него и забывают о гонках и о венке, манящем вперед, к победе. Я не стану утверждать, что врачу всегда легко держаться в этих предписанных ему этикой и техникой пределах, в особенности для молодого и свободного еще мужчины такая задача может оказаться очень тяжелой. Несомненно, что половая любовь составляет одно из главных содержаний жизни, соединение душевного и физического удовлетворения в любовном наслаждении является самым высшим содержанием ее. Все люди, за исключением немногих чудаков-фанатиков, и устраивают соответственно свою жизнь, только в науке стесняются это признать. С другой стороны, для мужчины мучительна роль отвергающего и отказывающего, когда женщина ищет любви, и от благородной женщины, сознающейся в своей страсти, исходит, несмотря на невроз и сопротивление, несравненное очарование. Не грубо-чувственное требование пациентки составляет искушение, оно действует скорее отталкивающим образом, и нужна большая терпимость, чтобы считаться с этим как с естественным феноменом. Более тонкие и сдержанные проявления желания женщины скорее являются опасными и могут заставить забыть технику и врачебный долг ради прекрасного переживания.
И все-таки уступка для аналитика исключается. Как высоко он ни ценит любовь, он еще выше должен поставить случай, дающий ему возможность поддержать пациентку в решающий момент ее жизни. Она должна научиться у него преодолению принципа наслаждения, отказу от близкого и доступного, но социально недопустимого удовлетворения в пользу более далекого, может быть, вообще не вполне достоверного, но психологически и социально безупречного. Для этого преодоления она должна пройти через самые первые периоды своего душевного развития и на этом пути приобрести то увеличение душевной свободы, которой сознательная душевная деятельность — в систематическом смысле — отличается от бессознательной.
Таким образом, психоаналитическому терапевту приходится вести борьбу по трем направлениям: с самим собой против сил, старающихся свести его с аналитического уровня; вне анализа против противников, оспаривающих значение сексуальных влечений и запрещающих ему пользоваться ими в его научной технике; в анализе против пациентов, которые сначала держат себя как противники, а затем демонстрируют имеющую власть переоценку сексуальной жизни и хотят пленить врача своей неукротимой — в социальном отношении — страстностью.
Публика, об отношении которой к психоанализу я говорил вначале, воспользуется вышеизложенным о любовном переносе как предлогом, чтобы обратить внимание света на опасности этой терапевтической методики. Психоаналитик знает, что работает с самым взрывчатым материалом и что должен соблюдать такую же осторожность и совестливость, как химик. Но разве химику запрещались когда-либо работы с нужными, благодаря их действию, взрывчатыми веществами из-за связанной с ними опасности? Замечательно, что психоанализу приходится завоевывать все свободы, уже давно предоставленные другим видам врачебной деятельности. Я не стою за то, чтобы безобидные методы лечения были оставлены. Они вполне достаточны для некоторых случаев, и в конце концов, человеческое общество так же мало нуждается в furor sanandi, как в каком-либо другом фанатизме. Но мнение, что психоневрозы должны устраняться при помощи операции с безобидными средствами, объясняется жестокой недооценкой происхождения этих болезней и их практического влияния. Нет, во врачебных мероприятиях всегда наряду с “medicina” будет место и для “ferrum”, и для “ignis”, а потому останется необходимым и правильный неослабленный психоанализ, который не боится оперировать с самыми опасными душевными движениями и распоряжаться ими для блага больного.
Статья. Гриздак В. Выбор объекта любви. Бессознательное
Это пост не о тенденция пикапа, благо тему с Дарденом и его универсальной формулой мы прошли и фраза “будь конгруэнтный и клевый и тебя все полюбят” больше не будоражит взрослые умы) …или нет?))
Это пост о бессознательном выборе объекта любви и что определяет этот выбор. По сути это робкая попытка заглянуть в себя и отбросив детскую мегаломанию о сказочных принцах и принцессах, снять с себя тяжелые латы любовного Рока, надеть простую одежду выбора своей Судьбы.
Мы любим не человека, а объектные отношения(точнее они формирует восприятие). О чем это?
Объектные отношения в современном психоанализе – отношение субъекта к миру как сложный и цельный итог определенной организации личности, как результат определенного восприятия объектов, в той или иной мере связанного с фантазированием, и выбираемых способов зашиты.
Можно говорить об объектных отношениях применительно к тому или иному субъекту, к тем или иным стадиям развития (например, объектные отношения орального типа) или к психопатологическим явлениям (например, объектное отношение меланхолического типа).
Любовь в моем понимании(как я писал ранее) – точка равновесия объектных отношений в конфликте между слиянием(инфантильной привязанность) и сепарацией. В крайнем левом положении мы имеем симбиотическую любовь ребенка и матери, в которой объекты совмещены и нет места индивидуальности, в крайнем правом полная сепарация что есть для индивидуума смерть(это позиции закладывается с рождения и действует на протяжении жизни и выражается в страхе смерти как таковом). Влюбленность – это состояние взаимного смещение точек равновесия по направлению к друг другу, но так как действует страх слиться и потерять индивидуальность двум личностям становиться “тесно” и они сепарируются.
Как происходит выбор партнера. На основании интроецированных объектных отношений личности в детстве. Его отношение с матерью в диаде и с отцом в триаде, будет определять те значимые проявления объектных отношений которые буду активировать влечения. Физические черты определяют лишь выражение определенного объектного отношения, в то же время действие Супер Эго может конфликтовать с влечениями и вызывать амбвивалентные чувства к партнеру. Ранние инфантильные отношения могут быть пронизаны интенсивными чувствами гнева, зависти, мазахистическими тенденциями….., которые в дальнейшем будут играть роль активаторов влечений к партнеру. Определение пола партнера относится к гендерной идентичности которая формируется в эдипальный период. Определение сексуальной идентичности так же относится к эдипальной стадии и зависит от решения эдипальных конфликтов. По сути мы не можем сформировать универсальной формулы выбора партнера не обладая полной информацией о его инфантильных объектных отношениях и интрапсихических конфликтах этих интроецированных отношение. Объектные отношения по сути включают не только образ значимого лица, но по сути, и все его окружение. Любая формула или единица претендующая на универсальной в отношениях будет сталкиваться с индивидуальностью каждой личности. Нельзя выразить одной формулой, что боль и мазахизм это всегда не привлекательное качество в партнере, или нельзя, так же сказать, что жертвенность и полная отдача отношением будет так же привлекать, не учитывая конкретное лицо. Комплементарность характерологических черт будет играть всегда большее значение, чем идеальный образ партнера сформированный социум у личности. Отношения, в которых точка равновесия сдвинута в ту или иную сторону, основаны на определенных характерологических проблемах, в процессе отношений эти характерологические проблемы получают возможность компенсации. Комплементарность характерологических черт так же имеет свои сложности , так как в рамках одной категории черт мы можем наблюдать динамические амбвивалетные реакции(шизоидные, нарциссические…), тогда же когда одна из категорий черт доминирует – формируется акцентуация, когда акцентуация формирует дезадаптивный паттерн – патология. В крайнем своем патологическом проявлении личность не сможет сформировать долгосрочных здоровых отношений. Даже исходя из классификации основных черт нельзя сформировать комплементарность характеров, но проанализировав динамику развития отношений можно сформулировать закономерности именно данных отношений и выделить проблемные черты мешающие развитию отношений, если цель сохранить отношения(цель клиентов).
Гриздак В.С.
Статья. Д. Винникот КОРМЛЕНИЕ ГРУДЬЮ КАК ОБЩЕНИЕ
отрывок из книги Д.В. Винникот “Маленькие дети и их матери”
Я пришел к этой теме как педиатр, ставший психоаналитиком, и как длительное время практикующий детский психиатр. Для работы мне необходимо выстроить теорию эмоционального, а так-же физического развития ребенка в конкретном окружении, и тео-рия должна покрывать весь спектр возможностей. При этом тео-рия должна быть гибкой, предполагающей, если необходимо, уточнение теоретических положений в ответ на любой клиничес-кий факт.
Я не особенно усердствую с рекомендацией кормить грудью. Хотя я надеюсь, что общая направленность того, что я год за го-дом говорю по этому поводу, приводит именно к такому эффек-ту – просто потому, что это естественно, а то, что естественно, имеет под собой прочную основу.
Начну с того, что скажу: я хотел бы, чтобы мне не приписы-вали сентиментального отношения к матери, кормящей грудью, или агитации за кормление грудью. У агитации всегда имеется оборотная сторона – любое действие, в конце концов, ведет к противодействию. Не приходится сомневаться, что значительное число людей в современном мире благополучно выросли и без опыта грудного вскармливания. Это значит, что у младенца есть и другие возможности испытывать физическую близость с матерью. Однако, если вас интересует мое мнение, то я сожалею о каждом случае, когда мать не могла кормить ребенка грудью, просто по-тому, что считаю: мать или ребенок, или же и мать, и ребенок что-то теряют, не пережив этого опыта.
Я говорю не только о болезни и психических расстройствах; речь идет о богатстве личности, о силе характера, о способности ис-пытывать счастье, так же как о способности восставать и бунтовать. Похоже, истинная сила заключается в прямой связи с естествен-ным развитием индивидуума, к этому-то как раз мы и стремимся.
На практике такого рода истинную силу часто упускают из виду из-за сравнимой силы, имеющей своим источником страх, чув-ство обиды, депривацию и состояние обделенности.
Что же говорят педиатры о вскармливании грудью, отдают ли ему предпочтение перед другими способами? Некоторые педиатры считают, что успешно проводимое искусственное вскармливание полезнее, если говорить об анатомии и физиологии, на чем они в основном и сосредоточены. Не следует думать, будто тема исчер-пана, когда педиатр поставил точку, особенно если доктор, судя по всему, забывает, что младенец – это не только плоть и кровь. На мой взгляд, психическое здоровье индивидуума с самых пер-вых дней закладывается его матерью, обеспечивающей то, что я называю “содействующей, помогающей окружающей средой” (facilitating environment), в которой процесс естественного разви-тия ребенка происходит в соответствии с наследственными паттер-нами. Мать – не задумываясь и не ведая – закладывает основы психически здоровой личности.
Но и это не все. Если мы предполагаем наличие психического здоровья, то мать, действуя успешно, закладывает основы сильно-го характера и богатой, развитой личности. Стоя на таком прочном фундаменте, индивидуум со временем сможет творчески осваивать мир, радоваться и пользоваться тем, что этот мир предлагает, – включая культурное наследие. Я напомню вам о неоспоримой, к несчастью, истине: начни ребенок недостаточно удачно, культур-ное наследие будет ему недоступно и красота мира обернется сме-шением красок, дразнящих ложными надеждами, которыми невоз-можно насладиться. В этом смысле действительно есть имущие и неимущие. Но доходы здесь ни при чем – речь идет о тех, кто начал жизнь достаточно хорошо, и о тех, кто начал недостаточно хорошо.
Вскармливание грудью, конечно, является неотъемлемой сто-роной большой проблемы удачного начала. Впрочем, это далеко не все. Психоаналитики, создавшие теорию эмоционального раз-вития индивидуума, которой мы сегодня пользуемся, в какой-то мере тоже в ответе за некоторое переоценивание значения груди. Нет, они не ошибались. Но прошло время, и теперь “хорошая грудь” (“Хорошая грудь” и “плохая грудь” понятия, введенные в психоанализ М. Кляйи. – Прим. научного редактора) уже жаргонизм, означающий вполне удовлетворительную материнскую заботу и родительское внимание в целом. Од-нако умение нянчить ребенка, держать его на руках и обращаться с ним является более важным индикаторам того, что мать успеш-но справляется со своей задачей, чем факт действительного вскар-мливания грудью. Хорошо известно, что многие дети, которые, казалось бы, имели удовлетворительный опыт грудного вскармли-вания, обнаруживают явные дефекты в развитии и способности общаться с людьми и использовать предметы – дефекты, которые обусловлены плохим холдингом.
Теперь, разъяснив, что слово “грудь ” и идея кормления грудью является лишь частью того, что входит в понятие “быть матерью ребенку”, я могу подчеркнуть, как важна может быть грудь сама по себе. Возможно, вы поймете, от чего я хочу уйти. Я хочу отде-литься от тех, кто пытается заставлять матерей кормить грудью. Я видел много детей, которым приходилось очень плохо, когда мать хотела и пыталась кормить их грудью, но не могла этого делать, так как данный процесс не поддается сознательному контролю. Страдает мать – страдает ребенок. С переходом к искусственному вскармливанию иногда наступает огромное облегчение, и что-то налаживается – в том смысле, что ребенок удовлетворен, полу-чая нужное количество подходящей пищи. Многих мучений мож-но избежать, не превращая идею о кормлении грудью в догму. Мне кажется, нет худшего способа оскорбить женщину, желающую кормить грудью своего ребенка и пришедшую к этому естествен-ным путем, чем сказать ей то, что считают вправе делать некото-рые доктора и патронажные сестры: “Вы должны кормить грудью”. Будь я женщиной, мое намерение сразу бы в корне переменилось. Я бы ответил: “Прекрасно, тогда я не стану кормить”. К сожале-нию, матери безоглядно верят докторам и медсестрам. Они дума-ют: раз доктор знает, что делать, если случится беда, если необ-ходимо срочное хирургическое вмешательство, значит, ему известно и то, как матери и ребенку лучше общаться. Обычно доктор не имеет представления об этом. Область этой интимной близости доступна только двоим: матери и ребенку.
Важно, чтобы доктора и патронажные сестры понимали: они нужны, очень нужны, если дела пошли плохо со стороны физио-логии, но они не являются специалистами, когда речь идет о бли-зости, жизненно важной как для матери, так и для младенца. Начни медики давать советы, касающиеся этой близости, они окажутся и сомнительном положении, потому что ни мать, ни ребенок не нуждаются в подобных советах. Им нужны подходящие условия, которые позволят матери верить в себя. Очень ценной мне представляется новая, получающая широкое распространение прак-тика, когда отец присутствует при родах. Его присутствие прида-ет значимость самым первым моментам, когда мать смотрит на свое дитя, прежде чем отдохнуть. (То же самое – с кормлением гру-дью.) Это часто вызывает серьезные затруднения, потому что мать не может кормить грудью путем сознательного усилия. Ей надо подождать реакции собственного организма. С другой стороны, возможна настолько интенсивная реакция, что мать не в силах дождаться ребенка, и ей необходимо помочь что-то сделать с пе-реполненной молоком грудью.
Что касается образования докторов и патронажных сестер в этой области, следует помнить, что им нужно учиться многому друго-му, ведь требования современной медицины и хирургии очень высоки. Доктора же и сестры – обыкновенные люди. Родителям следует знать, что от них требуется уже на ранней ступени ухода за ребенком, и настойчиво совершенствоваться в умении быть родителями. Изредка родители находят такого доктора, такую се-стру, которые прекрасно понимают, в чем состоят функции ме-диков, а в чем – родителей, и тогда партнерство складывается очень успешно. Мне же часто приходится слышать от матерей о страданиях, причиненных докторами и патронажными сестрами, которые даже при высокой квалификации не способны удержать-ся от вмешательства и совсем не помогают – чтобы не сказать вре-дят – отношениям между матерью, отцом и ребенком.
Конечно, есть матери, испытывающие очень большие трудно-сти из-за своего внутреннего конфликта, который, возможно, свя-зан с их собственным детским опытом. Иногда таким матерям можно помочь. Если матери не удается кормить грудью, будет ошибкой настаивать на продолжении попыток, которые никогда не увенчаются успехом, а вот вред от них весьма вероятен. Сле-довательно, очень вредно, когда те, кто в ответе за помощь мате-ри, имеют предвзятое мнение о том, что она должна делать в от-ношении кормления грудью. Часто мать вынуждена рано перейти к иному способу кормления, но, родив второго, третьего ребен-ка, она может успешно справиться и тогда будет счастлива, что кормление грудью дается ей без всяких усилий – естественно. Если мать не может кормить, у нее все равно есть много других путей установить близкий, физический контакт с ребенком.
Проиллюстрирую особую важность этих моментов на очень ран-ней стадии. Вот, к примеру, женщина, взявшая на воспитание полуторамесячного ребенка. Она обнаруживает, что ребенок кон-тактный, реагирует, когда его берут на руки, прижимают к гру-ди-на все прочие, аспекты холдинга в заботе о ребенке. Но при-емная мать выясняет еще и то, что у девочки в полтора месяца уже есть паттерн поведения, связанный с прошлым опытом. Он про-является только в ситуации кормления: чтобы крохотная девочка согласилась принимать пищу, мать должна положить ее на пол или на стол и без непосредственного физического контакта держать бутылочку, из которой девочка будет сосать. Эта неестественная форма кормления закрепляется и включается в структуру личнос-ти ребенка, а кроме того, открывает всем наблюдающим за раз-витием ребенка, что очень ранний этап обезличенного кормления дал эффект – в данном случае далеко не положительный.
Если продолжить примеры, я только запутаю вас, потому что предмет необъятный. Лучше я попрошу слушающих меня обратить-ся к собственному опыту и напомню: все мелочи взаимоотноше-ний между матерью и ребенком в самом начале их общения значи-мы и ничуть не утрачивают значения оттого, что кажутся само собой разумеющимися.
Таким образом, я подхожу к утверждению ценности вскармли-вания грудью, отправляясь от мысли, что вскармливание грудью не является абсолютно необходимым, особенно для матерей, име-ющих с этим личные трудности. Но едва ли кто-нибудь возразит, если я скажу: полнота опыта, переживаемого в момент естествен-ного кормления, безмерна. Ребенок бодрствует, оживлен, вся его зарождающаяся личность целиком вовлечена в процесс. Большая часть бодрствования у младенца на первых порах связана с процес-сом кормления. В этом процессе ребенок черпает материал для сновидений. Впрочем, вскоре у него появляется много других источников, которые отражаются во внутренней реальности спя-щего и, конечно, видящего сны ребенка. Доктора так привыкли говорить либо о здоровье, либо о болезнях, что иногда забывают упомянуть о спектре состояний, которые как раз и обозначают словом “здоровье”. А спектр таков, что если у одного ребенка переживания слабые, бледные, даже наводящие скуку, то у дру-гого – слишком волнующие, яркие; такой ребенок затоплен эмо-циями, с многообразием которых ему трудно справиться. Для не-которых же младенцев кормление является настолько скучным опытом, что плач от ярости и разочарования будет облегчением, так как станет переживанием, по крайней мере, дающим чувство реальности и вовлекающим все существо младенца. Следователь-но, когда речь идет о кормлении грудью, первое, о чем надо за-думаться, – обеспечено ли младенцу богатство переживаний и возможность участвовать всем существом. Многие важные черты кормления грудью присутствуют и при вскармливании из бутылоч-ки. Например, ребенок и мать смотрят в глаза друг другу. Это значимый аспект раннего опыта, не связанный с использованием настоящей груди. Однако можно предполагать, что вся полнота вкуса и запаха и вся совокупность чувственных ощущений корм-ления грудью остается неизвестной маленькому ребенку, беруще-му резиновую соску. Дети, несомненно, находят некое удоволь-ствие даже в такой невыгодной ситуации, и в некоторых случаях их пристрастие к резине может быть прослежено до этого раннего этапа вскармливания через соску. Способность младенца накапли-вать чувственный опыт видна и в использовании того, что я на-звал “переходными объектами”, когда все многообразие мира сво-дится для ребенка к различию между шелком, нейлоном, шерстью, хлопком, льном, накрахмаленным нагрудником, резиновой соской и мокрой салфеткой. Впрочем, это иная тема, которой я бегло коснулся, только чтобы напомнить вам: в крохотном мирке мла-денца происходят грандиозные события.
Наряду с переживаниями ребенка, более богатыми при корм-лении грудью, а не из бутылки, вспомним о том, что чувствует и испытывает во время кормления сама мать. Едва ли мне нужно здесь подробно обсуждать эту большую тему и пытаться описать чувство достижения, которое может испытать мать, когда собствен-ная физиология, на первых порах приводившая ее в некоторое за-мешательство, вдруг обретает смысл, и она уже способна справить-ся со страхом перед тем, что ребенок проглотит ее, разобравшись, что у нее есть нечто, называемое “молоком”, – и с чем она может его надуть. Оставляю тему вашему воображению, впрочем, дол-жен подчеркнуть, что хотя кормление ребенка – любым спосо-бом – может быть вполне удовлетворительным, чувство материн-ского удовлетворения носит особый характер в том случае, если женщина предоставляет ребенку часть самой себя. Чувства матери соединяются в ней с опытом собственного младенчества, а этот совокупный опыт уходит в глубь времен, когда род homo только выделился из класса млекопитающих.
Теперь я подошел к тому, что считаю здесь самым важным. Речь пойдет об агрессивности обычного ребенка. Младенец чуть подрос ц начинает бить ножками, царапаться и кричать. Когда дают грудь, младенец сильно захватывает сосок деснами, так что на соске мо-гут появиться трещины. Некоторые младенцы упорно не выпус-кают грудь и, сдавливая деснами, причиняют матери настоящую боль. Нельзя сказать, что они стараются сделать больно, потому что это еще слишком крохотные существа, чтобы выражать агрес-сию намеренно. Но со временем у младенца можно отметить по-буждение кусать. Здесь начинается чрезвычайный по значению поворот в развитии. Это целая область, характеризуя которую, мы говорим о безжалостности, импульсах и использовании незащи-щенных объектов. Очень скоро дети приучаются защищать мате-ринскую грудь, и даже когда у них появляются первые зубы, они редко кусают из побуждения причинить боль.
Дело не в том, что у них отсутствуют такие импульсы. Объяс-нение надо искать в аналогиях с приручением волка, в одомашнен-ном виде ставшего собакой, или льва, ставшего кошкой. Что ка-сается человеческих детенышей, то я считаю эту неизбежную стадию развития очень трудной. Мать вместе со своим ребенком успешно преодолеет эту стадию с неизбежной для нее толикой вреда от собственного чада, – если она осведомлена о естественности такого периода и способна оградить себя от младенческой агрессив-ности, а кроме того, способна подавить инстинктивное движение наказать или ответить агрессивностью на агрессивность.
Иными словами, когда ребенок кусается, царапается, тянет ее за волосы и бьет ножками, у матери одна задача – уцелеть. Все остальное остается за ребенком. Если она уцелеет, ребенок узна-ет новое значение слова “любовь”, в его мир войдет нечто новое – воображение. Теперь ребенок мог бы сказать матери: “Я люблю тебя, потому что ты уцелела, когда я тебя уничтожал. В моих снах и фантазиях я уничтожаю тебя каждый раз, когда вижу, – потому что люблю тебя”. Именно так происходит объективация матери, именно так ребенок помещает мать в мир, не являющийся частью его самого, и делает мать полезной.
Я говорю о ребенке между шестью месяцами и двумя годами. Мы с вами выстраиваем язык, важный для общего описания ран-него развития ребенка, которое ведет к тому, что он становится частью мира и уже не живет в особой заповедной области или в субъективном мире, созданном матерью, изо всех сил стремящейся приспособиться к нуждам ребенка. Но не будем отказывать даже новорожденному в зачатках указанного опыта.
У меня нет намерения подробно разбирать этот переходный пе-риод, столь важный в жизни каждого ребенка, позволяющий ему стать частью мира, использовать мир и вносить в него свой вклад. Главное в данном случае – осознать тот факт, что основой здоро-вого развития индивидуума является сохранность объекта, на кото-рый он нападал. В случае с кормящей матерью речь идет не толь-ко о выживании в физическом смысле, но и о том, что в критичес-кий момент она не превращается в мстительную и карающую. Очень скоро другие существа, включая отца, животных и игруш-ки, будут играть ту же роль. Матери совсем не просто сочетать задачу отнятия от груди с задачей сохранения целостности объек-та, на который направлена естественная агрессивность развивающе-гося ребенка (Потому что мать, которая не дает грудь, превращается в “плохой” объект. – Прим. научного редактора). Не касаясь чрезвычайно любопытных тонкостей, связанных с обсуждаемой темой, повторю: главное здесь – выжи-вание объекта, несмотря на обстоятельства. И теперь легко увидеть различие между грудью и бутылочкой. Во всех случаях “выживание” матери – главное. Тем не менее, очевидно, что существует разни-ца между “выживанием” части материнского тела и “выживанием” бутылочки. Кстати, укажу на крайне травмирующее ребенка пере-живание, когда во время кормления разбивается бутылочка. На-пример, мать роняет бутылочку на пол. А иногда сам ребенок может выбить бутылочку из материнских рук и разбить.
Возможно, опираясь на эти наблюдения, вы уже сами сможете понять, что факт “выживания” груди – то есть части матери – имеет чрезвычайное значение, принципиально отличающееся от значения факта “выживания” стеклянной бутылочки. Вот те сооб-ражения, которые и заставляют меня видеть в кормлении грудью еще один из важнейших естественных феноменов, говорящих сами за себя, хотя ими, при необходимости, можно и пожертвовать.
(1968)
Статья. Жерар Швек “Ребенок как ипохондрический орган его матери”
Предисловие
Мы все чаще стали встречаться со сложными соматическими проявлениями в очень раннем возрасте.
В случае, который я хочу изложить ниже, нарушение пищевого поведения выраженной тяжести началось, похоже, с самых первых дней после рождения.
Психоаналитическая психотерапия началась с триадой (девочка и ее родители), когда ребенку было 11 месяцев, и длилась до возраста 3 лет и 3 месяцев. И я попытаюсь изложить ниже свое понимание этой патологии.
Глава I Первая консультация
Первая консультация Н. вместе с ее родителями состоялась в то время, когда она была госпитализирована в педиатрическое отделение.
Я увидел красивую, маленькую, бодрую и улыбающуюся девочку. И лишь желудочный зонд, выходящий из ее правого носового прохода, говорил о том, что передо мной действительно тяжело больная пациентка; было странно, что у этой девочки именно такой веселый и непринужденный вид, не соответствующий её состоянию средней тяжести, ее вид не вязался с состоянием младенца, который решил предать себя голодной смерти.
Глава II Анорексия и ее лечение до психотерапии
Н. родилась с нормальным ростом и весом (3 кг), но в момент нашего знакомства ее вес был меньше нормы в 3,5 раза, а рост отставал в 3 раза.
Со слов матери, она с самого начала отказывалась сосать грудь, и к бутылочке она также не проявляла никакого интереса, с трудом проглатывая совсем небольшие глоточки молока. Она теряла стремительно вес и поэтому была госпитализирована уже на пятый день своей жизни.
Мать говорит о том, насколько она уязвлена ситуацией, усугубленной повторением того, что было уже ею пережито со своим старшим сыном, который также был госпитализирован в очень раннем возрасте и тоже из-за анорексии, правда, его снижение веса тогда врачи связали с непереносимостью белка коровьего молока.
Эти предшествующие события сыграли значительную роль в принятии решения о такой ранней госпитализации маленькой Н.
В больнице Н. подверглась многочисленным исследованиям, в частности, она прошла фиброгастроскопию на 7-й день от рождения и дуоденальную биопсию на 28-й день. На 15-й день был установлен желудочный зонд, который выскочил, что привело к многочисленным осложнениям, а также к диарее и к рвоте, которые сначала врачи связывали с вирусной инфекцией, а потом с реакцией на слишком обильное кормление.
На 23-й день, в связи с ухудшением состояния Н., было принято решение о ее кормлении через центральный венозный катетер. Н. начинает набирать вес, но как только, через 2 месяца, перфузия останавливается, вес начинает снижаться, поскольку Н. отказывается от бутылочки.
Кормление через зонд возобновляется. Новая неудача. Приходится опять перейти к перфузии. В три месяца из-за постоянной рвоты всякое кормление через рот прекращается, нутриция происходит исключительно только за счёт внутривенных вливаний.
Впервые Н. была выписана в возрасте 5-ти месяцев. Катетер был удален, но ее кормление продолжается через желудочный зонд. Ее вес составлял 5 кг 100 гр. Для педиатров ее диагноз остается неизвестным.
Ее вновь госпитализируют через 3 месяца, ненадолго, из-за кожного высыпания, у которого оказалось благоприятное течение, но уже спустя восемь дней, как только было немного уменьшено кормление через зонд, в пользу кормления ложечкой, ее госпитализировали в третий раз, в состоянии тяжелой анорексии, с выраженной потерей веса. Ей было ровно 6 месяцев. Она вновь выписывается через 8 дней, продолжается ее наблюдение, Н находится на домашней госпитализации под наблюдением мамы.
Вернувшись домой, Н. продолжает свое анорексическое поведение и отказывается посещать ясли. Мать растеряна и подавлена. В 7 месяцев, постепенно снижая кормление через зонд, вводится дробное оральное кормление, что приводит к незначительному увеличению роста и веса. Никаких знаков предполагаемой аллергии к коровьему молоку обнаружено не было. Аппетит снизился, когда кормление через зонд было приостановлено; у Н. развилась выраженная анорексия оппозиции. Вес падает на 1 кг между 8 и 9 месяцами, ее госпитализируют вновь в 4-й раз.
Помимо медицинских назначений, педиатры рассчитывали также и на эффекты сепарации с матерью, которая постоянно пыталась ввести Н. какую-нибудь еду. Медицинский персонал отмечает, что Н. не играет, не интересуется вещами, которые находятся вокруг нее, и обнаруживают симптомы выраженной депрессии младенца. Она отказывается от любой еды, которую следует принимать через рот и кричит сразу, как только увидит еду, кто бы ее не предлагал, мать, или другой человек.
Похоже, что госпитализация привела в ухудшению состояния и усугублению анорексии. Ее опять начинают кормить через желудочный зонд.
Глава III Другие элементы первичного интервью
Рассказ всей этой впечатляющей истории занял большую часть первичного интервью, во время которого я узнал также, что в настоящее время Н. отказывается от всякой пищи, и что все, что она ест на данное время, это несколько крошек, которые она сама отщипывает от хлеба; она также пьет немного воды.
На сеансах в моем кабинете взаимодействие Н. со своими родителями было хорошего качества. Когда мать начинала плакать, Н. тут же пыталась ее утешить, для этого она шла к ней на руки.
Она не выказывала никакой тревоги, связанной со мной, и я играю с ней, протягивая игрушки, которые она бросает на пол для того, чтобы я их поднимал. Она получает от этого явное удовольствие. Также она поступает и с пустышкой, которую родители тут же всовывают ей в рот; в связи с этим ее мать рассказывает об одном периоде, когда, как она полагала, ей следовало вкладывать пустышку в рот всякой раз, когда Н. ее выплевывала.
Мать Н. происходит из семьи в которой она (мать Н.) является последней в длинной цепи девочек, рожденных у пары, которая (пара) была одержима идеей родить хотя бы одного мальчика. Мальчик родился через год после рождения мамы Н. Прежде, чем родить своих детей, мать Н. пережила, как минимум, 11 выкидышей.
Она потеряла отца, когда она была подростком, он умер, а ее мать умерла 3 года назад от рака, после того, как мать Н. долго ухаживала за своей матерью и сопровождала ее в ее долгой агонии. Прогрессирующее снижение интереса ее матери к еде очень сильно отразилось на маме Н, как и развивающаяся кахексия у женщины, которая до болезни обладала повышенным весом. Она сожалеет, что Н., которую она назвала именем своей мамы не обладает той же «силой», что и ее бабушка, при этом мать Н. использует такое выражение, в котором сила и вес эквивалентны.
В противоположность отцу, который считает, что все было бы гораздо лучше, если бы Н выписали домой, мать опасается, как бы Н. не выписали из больницы преждевременно.
Глава IV Начало терапии и ее кадр
Психотерапия началась с кадром/сеттингом 1 раз в неделю с Н. и ее двумя родителями. Она продлилась 18 месяцев, из которых 9 месяцев Н. провела в больнице.
Каждый сеанс начинался с рассказов матери Н, а именно с озвучивания веса Н. и его вариаций на протяжении недели; иногда, она учитывала даже колебания в 5 граммов. Отец делал все для того, чтобы Н. не прекращала свою игру и делал он это преследуя явную цель, чтобы я слушал его жену, а его оставлял в покое.
На каждом сеансе я специально оставлял некоторое время для того, чтобы играть с Н., во время игры с Н. я многое вербализовывал и проводил с ней диалоги, как только появившаяся у нее речь стала позволять это. Я вовлекал в игру и родителей, к примеру, я им предлагал куклу или плюшевую игрушку для того, чтобы они ими маневрировали и говорили с их помощью.
Глава V Основные линии терапии
С 11 до 14 месяцев Н. все еще госпитализирована. Н. отпускали из больницы для того, чтобы она могла приходить ко мне на сеансы, затем, каждую ночь после сеанса она проводила у себя дома. В начале этой терапии я был сильно удивлён тем контрастом, который я обнаруживал всякий раз между ребёнком, которого я видел в своем кабинете, играющего с удовольствием, и рассказами родителей о ней, в которых ее описывали как несчастную девочку, находящуюся в больнице из-за смертельной опасности. На двенадцатом сеансе, поскольку мать вытащила её зонд, Н стала отщипывать от багета, который принесли с собой её родители, маленькие кусочки, и, мало помалу, съела его четвертую часть. Так она продолжала делать на протяжении месяца.
В больнице ее продолжали кормить через зонд, у нее не прекращается выраженная депрессия, однако, в моем кабинете не обнаруживается ни малейших проявлений оной. Ее описывают как апатичную, атоничную, мало стремящуюся к отношениям, много спящей.
Дома, она, наоборот, очень жива и бодра, но очень мало спит, засыпая только в результате истощения. Она отказывается от кормления ложкой и худеет каждый раз, когда остаётся ночевать дома.
Во время первых сеансов Н. без конца бросает игрушки, ожидая чтобы кто-то их подобрал; ее отец вводит различные игровые варианты, которые Н. принимает охотно, типа «ку-ку» или «пряток». Мать, напротив, вообще не играет с Н. и показывает свою полную неспособность к тому, чтобы приспособиться к игре с ней, в частности, в «прятки». Она скорее, да еще и требовательно, предлагает своей дочери обнять куклу, которую она ей протягивает.
Н. плохо переносит эту мамину настойчивость и относится к кукле так же, как если бы мать ей предлагала ложку с едой. Всякий раз Н. пугается, начинает постанывать и отворачиваться. Все происходит так, как если бы она имела дело с незнакомым человеком.
На каждом сеансе, мать Н. говорит, с излишней детализацией, о ее неудачных попытках заставить Н. есть, о том, как с этой целью она даже пыталась много раз менять блюда или пробовала всунуть ложку ей в рот неожиданно.
Мать Н. также докладывает об огромном количестве заболеваний. Ангины, ринофарингиты, гриппы, усталость различного происхождения, в частности, как полагает мать Н., из-за гастроэнтерита; заболевания следуют одно за другим. Со слов матери, заболевания всегда сопровождаются потерей веса, либо потому, что они снижают у Н. аппетит, либо потому, что они сопровождаются рвотой или диареей, и всякий раз, когда Н. спала не в больнице, а дома, мать находилась настороже, не отрывая глаз от стрелки весов. Я не склонен считать, что все перечисленные заболевания оказали хоть какое-то серьёзное влияние на Н. Однако очевидно то, что как только стул Н. становился хоть немного более жидким, чем обычно, никто не спал, мать находилась в панике, тут же спешила отвезти ее в больницу, преследуемая идеей о том, что потеря веса и анорексия, которые наблюдались у Н. в 5 месяцев могут возобновиться.
Мать также, каждый раз, при малейшем осложнении парентерального кормления Н., или через зонд, сильно тревожилась.В частности ее беспокоило то, что Н. постоянно вырывала очередной зонд.
Сеансы были переполнены нескончаемыми жалобами мамы на тему потери веса и здоровья Н. Бессонница Н. прекратилась сразу после одного сеанса, на котором мать очень много о ней говорила, а Н. впервые уснула у неё на руках в моем кабинете.
На сеансах она продолжала грызть хлеб, а ее пальчики отщипывали крошки с удивительной для ее возраста ловкостью. Так продолжалось несколько недель. Такое поведение Н. было расценено мной как попытка и желание накормить себя саму активно, самостоятельно, и нежелание быть накормленной другими (а она бы претерпевала это пассивно) с помощью ложки; такое поведение Н., ее преждевременная автономия, были связаны с ее желанием обойтись без материнского объекта, который переживался ею как источник возбуждения.
Несмотря на ту еду, что она съедала сама и на кормление через зонд, Н. не росла и не прибавляла в весе. Предполагаемая аллергия к
молочному белку может быть и смогла бы объяснить эту проблему пищеварения, но попытки доказать и найти таковую аллергию не удались.
Другая попытка объяснить состояние Н. заключалась в наличии задержки роста и веса психогенного происхождения, которые не сводились лишь к последствиям анорексии, а предполагали наличие независимых от анорексии гормональных нарушений.
Каждый раз перед приближающейся выпиской состояние Н. ухудшалось, как и ее анорексическое поведение. Тогда педиатрическая служба ввела тактику постепенного уменьшения ее кормления через зонд и увеличения орального кормления, а также увеличения длительности отпускных дней, также она (служба) попыталась найти источники помощи снаружи.
Однако, анорексия усиливалась при каждой новой попытки внесения каких-либо изменений.
Фобическое измерение анорексии становилось очевидным. Ложка и еда всеми способами избегались Н. как очень анксиогенные, как и всякое поведение мамы, сопряжённое с настойчивостью с ее стороны.
Пока Н. находится в больнице кормление через зонд оказывается очень эффективным, однако во время отпуска Н. каждый раз теряет в весе, несмотря на то, что мать свякий раз продолжает пичкать ее едой.
При каждом новом выходе из больницы мать предъявляла все больше и больше требований к персоналу: чтобы у Н. изъяли желудочный зонд для кормления, чтобы она научилась ходить, чтобы она научилась говорить, мать Н. требовала гарантий, что Н. не останется инвалидом. Каждый раз, когда матери предлагают госпитализацию на дому или чтобы Н. начала ходить в ясли хотя бы по нескольку часов в неделю, мать категорически отказывается.
Удлинение отпусков Н. бойкотируются матерью в одной и той же манере. Мать возвращает Н. в больницу раньше, чем было оговорено, сразу, как только Н. теряет несколько граммов, или когда ей кажется, что Н. чувствует себя плохо, демонстрируя тем самым живую фобию
перед агрессивными импульсами.
Затем мать требует от медперсонала, чтобы насильственное кормление Н. было прекращено. Она полагает, что без зонда ничто не помешает ей вернуться к насильственному кормлению Н., напоминая вскользь, что это она настояла на том, чтобы прекратили кормление Н. через зонд в 5 мес.
В этот период, на сеансах Н. систематически требует у меня игрушку или сачок, который, как ей кажется, находится в стороне. Как только я даю ей то, что она у меня просит, Н. тут же требует другую игрушку из тех, которые, как она считает, находятся в стороне. Когда я связал эту ее игру со страхом возвращения в больницу, ее родители смогли вспомнить и другие ситуации, в которых Н. боялась быть брошенной.
Тем не менее, в конце каждого сеанса, родители не прекращали предаваться жестокой игре, когда они притворялись, что бросают Н. в моем кабинете. «До свидания Н., мы тебя оставляем здесь», говорили они Н., видя, как она мучается. Н. паниковала и плакала. Несмотря на то, что Н. каждый раз сильно страдает, когда возвращается после отпуска снова в больницу, они не прекращают эту игру, а только усиливают ее.
Родителей развлекает не только то, что Н верит, что ее бросят. Как только у Н появляется фобия животного, родители развлекаются, обнаруживая эту фобию. Или, к примеру, отец Н говорит: « Иди к своей маме», притворяясь, что передаёт ее на руки маме, но сам забирает ее в последний момент и это заставляет Н сильно плакать; так играют родители, возбуждая объекты, находящиеся перед ними, прежде чем они исчезают.
Пик садизма игры в брошенность достигается в моем кабинете на сеансе, предшествующем возвращению Н домой.
Глава VI От выписки до новой госпитализации
В 14 месяцев Н. была выписана, но после выписки ее анорексия развернулась еще ярче. Мать не справилась с тем, что Н. начала ходить в ясли. Она жалуется на то, что Н. не ест, не ходит, что из-за зубов и из-за ангины она потеряла аппетит, что она заболела «гастроэнтеритом», из-за которого она не набирает вес. На поверхности отсутствие аппетита сопровождается тревожно-фобическим отказом от какой-либо пищи, которую следует принимать через рот. Мать занята только мыслями о кормлении и ни о чём другом подумать не может. Она говорит мне, что сможет успокоиться лишь когда Н. наберет еще 1 кг и она находит любой повод для того, чтобы попытаться всунуть ей ложку какой-нибудь еды.
На наших сеансах, Н. играет, помогая мне кормить ребенка, даже когда я играю в ребенка, который отказывается от еды. Игра сходит на нет как только я предлагаю матери подключиться, потому, что она становится крайне настойчивой, когда пытается накормить игрушечного ребенка, используя для этого соску. Напуганная, Н. отворачивает голову и начинает хныкать, возвращаясь к своему анорексическому поведению.
Уже через месяц, сильно похудевшая, Н. вновь госпитализирована в очень тяжелом состоянии. Мать утверждает, что она потеряла вес из-за различных болезней. Диагноз педиатров – энтеропатия, вызванная выраженной непереносимостью белка коровьего молока. Собственно отказ от еды не принимается никем во внимание, все заняты поиском других болезней и причин, которые, на мой взгляд, вообще не имели особого значения.
Н. была госпитализирована вновь накануне запланированного отъезда на каникулы, и я полагаю, что дата её поступления в больницу была не случайной. Мать даже представить себе не могла как она проводит каникулы вместе с Н., далеко от больницы, которой она приписывала капитальную защитную роль.
Глава VII Тяжелейшее обострение анорексии в 15 месяцев
Родители уехали в отпуск без Н., но периодически приезжали ее навещать. Состояние Н. продолжало ухудшаться, и медперсонал находился в ожидании фатального исхода. Анорексия стала тотальной, кормление через зонд не удавалось (Н. его вырывала), размах потери веса вынудил врачей в четвертый раз прибегнуть к кормлению Н. через центральный венозный катетер.
Н. перенесла эту госпитализацию очень тяжело, у нее развилась тяжелая депрессия и септицемия.
На первом сеансе со мной, последовавший за этой госпитализацией, Н. боится меня, как угрожающего незнакомца. Немного позже, она начала играть со мной, но как только в игре появляется сцена матери, кормящей ребенка бутылочкой, тревога возвращается снова; создаётся впечатление, что тревога сместилась с лица незнакомца на еду, предлагаемой матерью. Катетер вновь сместился, поэтому его пришлось вытащить и перейти опять к кормлению через желудочный зонд. В больнице Н. подавлена, но дома у нее наблюдается иное состояние, она активна, отказывается спать, у нее бессонница и она отказывается от любой еды.
Н. продолжает пребывать в критическом состоянии с 15 месяцев до 17, когда, наконец, появляется незначительное улучшение состояния.
Глава VIII Некоторые фрагменты психотерапии Н.
Это улучшение состояния Н. совпало с некоторой мобилизацией ее матери, о которой я здесь могу упомянуть лишь вскользь. Мне удалось донести маме Н., что преходящая тревога Н., связанная с моим лицом, которое стало для неё на время лицом незнакомца, как и тревога, которая появлялась у неё перед тем, как покинуть мой кабинет, были связаны со страхом быть брошенной.
Мать воспользовалась этим для того, чтобы поведать мне о ее собственной тревоге, связанной с началом учебного года, с тем, что ее старший сын должен будет покинуть дом и пойти в школу. Она сама смогла начать ходить в школу лишь с 6-ти лет (во Франции дети начинают ходить в «материнскую» школу с 3-х лет), и ее мать пережила это как полный разрыв, как вырывание с корнем. В последующем они никогда не прекращали жить вместе, даже после замужества матери Н.
Одновременно с рассказом мамы, Н. удалось найти в игре новые способы для совладания с угрозой быть брошенной; особенно она преуспела в том, чтобы превращать пассивность в активность; теперь уже не её бросали, а она была той, которая бросает; это помогло ей подготовиться и оснаститься для того, чтобы пережить состояние, которое могло у неё появиться в случае дезинвестиции. Мне удалось донести это маме Н.
Ассоциативные нити речи мамы Н. связаны с историями брошенности. Эти нити привели к тому, что всплыла тема семейной тайны; это был секрет, касающийся ребенка, которого бросили. В конце концов, вся эта история закончилась тем, что мать брошенного ребенка умерла. Поражает то, насколько эта потеря отрицалась в семье. Единственное переживание, о котором смогла заговорить мать Н., было связано с ее сожалением о том, что её дочь не обладала той же силой, что и ее мать.
Постепенно проясняется то всемогущество, которым наделялась инкорпорированная пища. Эта женщина, бабушка Н., добровольно приобрела лишний вес для того, чтобы заново влюбить в себя своего мужа, который собирался уйти к более полной женщине.Мать Н. вспоминает о том, что в детстве она прибегала к шантажу, угрожая отказаться от еды, но никогда не претворяла свои угрозы в жизнь.
Тем временем истощение Н. и ее отставание в росте были впечатляющими: вес отклонялся от нормы в 4 раза, рост – в 3,5. Н. становится все более и более фобической. Она начала ходить лишь в 22 месяца, но опережала других детей по навыкам чистоплотности.
Бисексуальные идентификации, скорее преждевременные, стали проявляться у нее в виде интереса то к макияжу, то к револьверам. Мать в связи с этим заявляет, что не делает никаких различий между своими детьми, настолько, что покупает им одинаковые игрушки. Она не делает никаких различий между своим старшим сыном и младшей дочерью, так же, как и ее мать,которая не видела никакой разницы между нею и ее братом. Однако, это отрицание долго не продержалось; мать Н. поведала о той глубочайшей ране, которая появилась у неё из-за того, что ее мать всегда предпочитала ей брата, который, к тому же, был еще и долгожданным. Это проливает свет на происхождение страха Н. о том, что возвращение ее дочери домой могло бы вызвать недовольство у ее сына; этот ее страх становится понятнее: мать Н. пытается, таким образом, защитить своего сына от ненависти, которую она наверняка испытывала к собственному брату. Она вводит между ним и собой Н., ожидая, что Н. сыграет роль щита противовозбуждения.
Однако таких плодотворных моментов в терапии мало, мать Н. говорит в основном лишь о весе своей дочери. Н. отпускают периодически из больницы домой на несколько дней. Каждый раз перед ее возвращением в больницу мать сильно тревожится, жалуясь, к примеру, на то, что у дочки был слишком обильный стул и что это может ухудшить показатели, ведь при возвращении в больницу ее должны будут взвешивать.
В своих играх Н. все время (постоянно) показывает свое желание есть дома самостоятельно, как она говорит «полностью одна». Ее мать переводит мне сказанное ею так: «ей до смерти хочется независимости».
Н. получает огромное удовольствие, играя со мной в кормление младенца бутылочкой. Когда я начинаю играть роль матери, отказывающейся кормить своего ребенка, это приводит ее в такое замешательство, что она на какое-то время замирает, но вскоре она уже не желает играть никакие другие роли, кроме роли матери, заставляющей голодать своего ребенка.
При выписке из больницы, в возрасте 22-х месяцев, эта игра прекращается, более того, Н. всячески избегает любого конфликта, связанного с кормлением. Она остаётся еще очень анорексичной, поэтому внутривенный катетер, на всякий случай, всё еще оставляют. Ее фобия врачей продолжает нарастать.
Страх, что она может быть дезинвестирована, усиливается, как и та настойчивость, с которой Н. требует, чтобы ей дали какую-нибудь игрушку из тех, что сложены и находятся в стороне. Я нахожу и показываю связь между этой идентификацией и игрой родителей (родители часто затевали садистическую игру, пугая дочку тем, что её бросят, говоря ей: «Нина, тебя оставят здесь!») для того, чтобы показать родителям, что они т. о. пытаются защититься от восприятия и переживания сепарационной тревоги. Я показал родителям садистический и смертоносный аспекты такой их игры, после чего они эту игру прекратили.
Анорексия прекратилась тогда, когда фобии начали становиться всё более и более выраженными. Нина отказывалась ложиться спать, и она начала свою диверсионную работу, требуя, чтобы ей давали еду. Самого факта того, что Н. начала есть, было недостаточно для того, чтобы успокоить ее мать, поэтому она продолжала пичкать Н. едой, доводя ее тем самым до рвоты. Мать Н. говорит, что чувствует себя виноватой из-за этого; однако, она заявляет о более непереносимых вещах, таких, как, например, потеря Ниной нескольких граммов, поскольку это для ее матери становилось настоящей катастрофой.
Нина продолжает есть; устанавливается период позитивного трансфера, как со стороны матери, так и Н. Мать Н. начала говорить мне, что дорога ко мне становится для нее легкой и напоминает больше приятную прогулку, что я становлюсь для нее отцовской поддерживающей фигурой, которому, разумеется, нравятся «полные» и который, без сомнения, предпочел бы, чтобы Н. поскорее располнела.
В 24 месяца Н. удаляют катетер, что сильно тревожит ее мать. Скорее всего, она вновь начала кормить Н. насильно, но только она уже ничего мне об этом не говорит.
Следует новое обострение, но не столь выраженное, как предыдущее. Н. отказывается от еды, мать связывает это с ОРВИ. Однажды Н. упала во время сеанса, но быстро успокоилась с помощью пустышки, затем заснула на руках своей матери. Я обращаю внимание ее матери на то, что ее дочь отказывается от пюре, но не от нежности. Она мне отвечает, что нежностью сытым не будешь.
Придя на следующий сеанс, мать Н. говорит мне, что размышляла над моими словами и прекратила насильственное кормление дочери. Я заметил, что всякий раз, когда падала пустышка, мать тут же ее поднимала и всовывала Н. в рот, несмотря на то, что Н. этого не просила. Это была компульсия, которая, похоже, появилась взамен постоянного насильственного кормления.Позже удается узнать, что мать Н. прибегала к насилию не только для кормления дочери.
Она была такой же настойчивой во время транзиторного периода, когда Н. страдала из-за кошмаров и бессонницы. Несмотря на то, что все врачи, к которым она обращалась, отказывались от назначения снотворных, она не смогла обойтись без них. В этом случае всё происходило так, как если бы речь шла только о выживании. Здравый смысл не имел никакого значения. Как если бы стояла задача выжить любой ценой.
По-моему мнению, этот навязчиво повторяющийся автоматизм свидетельствовал о пережитом травматическом состоянии. Возможно, нам удастся обнаружить его проявления и в других жизненных ситуациях.
Мать Н. говорит о своей борьбе и о затраченных силах для того, чтобы родить ребенка, что она все это делала с таким же напором, с которым она позже приступила к кормлению Н. Какое-то время, она говорила только об этом, она была полностью затоплена рассказами о своих 11 выкидышах. Ее отношение к медперсоналу, ее требовательность во время медосмотров напоминала ее настойчивость и ее отношение к своим анорексичным детям.
Ее раны, несмотря на поддержку со стороны матери, становились все более и более выраженными и усугублялись по той причине, что ее сестрам удавалось рожать без конца.
Когда я сказал ей, что она ожидала, что больница сыграет ту противовозбуждающую роль, которую раньше играла ее мать, у нее всплывает несколько воспоминаний, связанных с тем, как ее мать играла для нее роль врача.
Позже я приблизил ее тяжелейшие переживания, испытанные ею всякий раз после очередного выкидыша со всеми разочаровывающими ситуациями ожидания, серийно повторяющиеся, с тем местом, которое она занимала в родительской семье, а именно последней дочери у родителей, которые каждый раз надеялись, что у них родиться, наконец, сын.
Еще позже обнаружилось, что для матери Н. малейшее снижение аппетита могло являться первым признаком кахексии. Она воюет с гибелью Н., пичкая ее едой, но, похоже, что с каждым глотком она также продолжает борьбу за спасение жизни ее собственной матери. Это проясняется позже, когда в ее речи звучат опасения, что ее могут обвинить в гибели матери.
И, как будто противопоставляясь всем этим элементам, затем на передний план выходит более оператуарное функционирование, все мысли мамы Н. заняты количеством. Так, мать Н., оглушенная успехом, тем, что Н. охотно начала поглощать калории, пытается заменить макароны, которые Н. съедает без проблем, картофельным пюре, так как количество калорий в нем выше. Она посвящает свое время тому, чтобы составлять краткосрочные планы, к примеру, чтобы к определенному числу Н. весила 9,350 кг, а на следующий день – 9,400.
Со слов матери, которая часто вызывает «Скорую» и сопровождает Н., когда ее на ней увозят, Н. продолжает отказываться от еды. Она также говорит, что Н. часто соматизирует, что ее попытка ввести в рацион дочери коровье молоко не удалась, но та радость, с которой Н. приходит на сеансы, и, то удовольствие, которое она от них получает, от совместной игры со мной, заставляют меня усомниться в ее катастрофических словах.
Она использует все средства для того, чтобы заставить Н. есть. И поскольку Н. плохо ест когда она боится, мать рассказывает ей во время еды страшные истории с волками, или звонит подруге, которая должна была сходить к колдунье, чтобы узнать подробности. Как правило, каждый прием пищи заканчивался тем, что мать кормила Н. насильно.
Н. нашла выход из этого положения, он состоял том, что она сама себе рассказывала те истории, которые напугали ее раньше, что вынуждало ее мать сидеть в напряжении с ложкой наготове, потому что она считала, что человек не может есть, если он в это время говорит.
Я это связал с тем, что происходило в моем кабинете, когда на сеансах Н. демонстрировала ту же потребность совладания с ситуацией, когда она повторяла активно то, что уже было пережито ею пассивно. В своей интервенции я показал эту связь, что привело к тому, что давление со стороны матери во время еды ослабло. Она, наконец, стала позволять Н. есть самостоятельно,
маленькими порциями.
Н., которой сейчас 3 г, с тех пор продолжает есть так, как она хочет, а именно мало и то, что ей нравится. Она растет, набирает вес и догоняет своих сверстников, лишь незначительно отставая от них. Мать, тем не менее, говорит, что видит ее все время очень худой.
Нина получает все больше и больше удовольствия, играя в куклы, идентифицируясь при этом с матерью, которая занимается своими детьми и которая кормит их. Повторная попытка ввести в рацион коровье молоко увенчалась успехом, мать связывает это с уменьшением собственных страхов и тревог.
Нина продолжает делать прогрессы, с той лишь особенностью, что ей всегда хочется, чтобы все было по ейному. Ее развитие совпало с двумя важными изменениями, которые произошли у ее матери.
Мать Н. начинает сравнивать свою дочь с собой, а не со своей матерью, как это было раньше; она сильно разочарована тем, что дочь больше не похожа на нее.
По этому поводу я думаю, что терапия, всколыхнув воспоминания и приоткрыв ту роль, которую ее мать смогла сыграть в их общей неспособности к сепарации, привели к дезидеализации последней и убрала помехи в работе по гореванию.
Второе изменение состоит в том, что если мать продолжает вызывать «Скорую» и ходить по врачам, сдавать анализы, то только для себя самой. Теперь уже она без конца проверяется и сдает анализы, преследуемая страхом заболеть раком. Постоянное беспокойство о теле Н. превратилось в беспокойство по поводу собственного тела, появилась выраженная ипохондрическая тревога. Такой оказалась цена за ослабление давления, которое она оказывала на Н. в связи с ее питанием.
Глава IX Комментарии. Анорексия и ментализация
Анорексия появилась в жизни Н. так рано, что ее можно было бы квалифицировать как неонатальную. Однако эта анорексия начинает видоизменяться и принимать различные формы. По моему мнению, Н. родилась с хорошим аппетитом, но вскоре у нее появляется анорексия, которая вначале проявляется отсутствием аппетита; этот симптом является лишь частью клинической картины очень ранней депрессии, которая в таком возрасте выражается заторможенностью мышления и является скорее преформой эссенциальной депрессии, чем классической объектной депрессии.
В дальнейшем анорексия начинает проявляться в виде отказа и оппозиции и становится все более явно тревожно-фобической; этот вираж особенно выражен в возрасте 5-ти месяцев, что можно объяснить аватарами дифференциации между Я и объектом. Обычно, появление тревоги незнакомца приводит к контр-инвестированию, необходимому для поддержания вытесненного фантазма, масштабного, уже триангулярного, об исчезновении мамы, в тот момент, когда создается отсепарированный объект и Я, способное принять и осмыслить потерю. Этот процесс заканчивается тем, что устанавливаются различия между своим и чужим, различия, которые являются структурирующими для ребенка.
Сам факт того, что у младенца с анорексией тревога не связана с «не-мамой», но останавливается, в какой-то мере, на пути своего развития, на еде, свидетельствует о том, что это движение организатора (тревога чужого) претерпело неудачу. Сама мать, via ее еда, остается анксиогенной и переживается как деструктивная. Младенцу не удается отделить от нее проекции своих первичных деструктивных манифестаций и процесс расщепления, описанный Мелани Кляйн между плохим и хорошим, не происходит.
Я полагаю, что отказ младенца от еды здесь является попыткой ребенка экспульсировать вовне собственное влечение к смерти, а также попыткой подавить инвестиции, вложенные в слишком тревожную мать, и делает он это будучи в отношениях с парциальным объектом, едой.
Девиантное поведение занимает место психической активности вкупе с вытеснением, которые выведены из строя коротким замыканием. Такое поведение противостоит как инкорпорациии еды, предлагаемой матерью, так и интроекции любых репрезентаций, касающихся матери. Вот каким образом анорексическое поведение противостоит мышлению, ментализации.
Медицинская аппаратура, с помощью которой осуществляется кормление, стремящаяся к повторению питания плода через пуповину, подавляет основной инстинкт, являющийся важнейшим проявлением инстинкта самосохранения – голод. В связи с этим возникает вопрос о том, что же находится там, где должен быть у Н. опыт удовлетворения потребности, в то время как именно этот предварительный опыт обязательно необходим для того, чтобы появилось галлюцинаторное исполнение желания, а в дальнейшем из галлюцинации смогла сформироваться репрезентация. Поскольку попытка получить подобное удовлетворение была пертурбирована, вместо поиска такого опыта ведется поиск разрядки.
Ансамбль мать-аппаратура мешает работе по построению репрезентаций и как я полагаю, фантазмы, которые были описаны клянианцами как орально-садистические, просто не могут появится, клянианские фантазмы интроекции объекта и его реинтроекции из-за подобных обстоятельств не появляются.
Всё психическое развитие Н. отмечено отказом от пассивности как позиции влечений. Полагаю, что это очень важный момент: получать пассивно кормление со стороны активного материнского объекта, или аппаратурой, замещающей ее являлось для нее дополнительной травмой, вызванной природой материнской дезинвестиции и эта постоянная травма становится преследующей. Дезинвестиция активного материнского объекта становится для Н. императивом, приводящим ее, в частности, к преждевременному развитию автономного поведения, которое становится уже явно заметным в 11 месяцев, когда я ее впервые увидел.
Соматические процессы, оказывающие влияние на плохую ассимиляцию пищи были связаны либо с аллергией на белок коровьего молока, либо с нарушениями гормона роста. И аллергия, и гормональные нарушения, в соответствии с психосоматической теорией Пьера Марти, вызваны тем, что способности к ментализации были затоплены из-за ранней депрессии.
Глава X Участие матери
Я мало упоминал об отце Н. На первый план выступила его роль мучителя, в играх в конце сеансов, и, как следствие, его бессознательный садизм. Он старался не особо принимать участие в терапии, но последняя скорее всего была бы невозможной без его участия. Мать показала себя как неспособная адаптироваться к играм, являющимися прообразами игры с катушкой. Мать находится больше в отношениях с воображаемым ребенком, от которого она так и не отказалась, чем со своей реальной маленькой девочкой. Идеальный ребенок, по ее мнению, это полный ребенок и все сообщения, адресованные Н., в каком бы они ни были регистре, содержат один и тот же посыл: «Кушай!». Ее пораженный нарциссизм зашифрован в виде отсутствующих кг у своей дочери.
Борьба с потерей веса у своего ребенка была спутана у нее с борьбой с кахексией у ее собственной матери. Для того, чтобы обеспечивать и поддерживать отрицание смерти матери, она прилагает усилия для мегаломанической фабрикации фетиша заменителя. «Ешь, чтобы она не умерла!». Платой могла стать смерть Нины в качестве субъекта.
Однако, поскольку вся энергия, все усилия матери Н направлены на прием хотя бы еще одной ложки, то я не думаю, что задействованный механизм можно свести к маниакальной защите от меланхолического процесса.
Я нахожу наиболее важным, в этом материнском предписании то, что – это вовсе не тот регистр, где находится смысл или значение, а экономическая необходимость. Мать является настоящей «рабыней количества». Её психизм заполнен одной единственной идеей: «ежедневно больше», и так без конца и без того, чтобы это когда-нибудь ее удовлетворяло. Повторение для неё является лишь способом, к которому она прибегает для того, чтобы ее мышление застывало. Она говорит только лишь о цифрах, имеющих отношение к весу, о потерянных или набранных граммах, о количестве проглоченных ложек с едой, о количестве выделенных дочерью фекалий; психическое функционирование мамы Н., квази оператуарное, целиком захвачено кратковременными целями.
Телесный конверт, корпулентность, должны служить противовозбуждению, а поскольку последнее дефицитарно, именно больница выбирается матерью Н. тем местом, которое будет находиться на месте оного. Как если бы больница должна была стать столпом, поддерживающим дефицитарность системы противозбуждения и замещать неспособную справляться с протвовозбуждающей функцией мать.
Сомнение мамы Н. в том, что она не справляется с материнской ролью, было поддержано ее одиннадцатью выкидышами. Да и как можно было ей добиться того, чтобы хотя бы один ее ребенок сохранился и не умер, когда так много ее проектов беременности и рождения детей закончились выкидышами или мертворождёнными детьми?
У матери Н. обнаруживается травматичное состояние, вызванное многочисленными выкидышами, последствия которых в начале были минимизированы, но по-настоящему проявились во всей своей патогенетичности лишь к концу терапии.
Н. с таким слабым аппетитом, с такой незначительной «силой», наводила ее мать на переживания, эквивалентные неизбежной угрозе двенадцатого выкидыша. Ее необходимо было спасти и мать Н. пыталась это сделать, перекармливая ее. Вскармливая таким образом Н., ее мать пыталась удержать в стороне (в расщеплении) ввергающее в кошмар восприятие погибающих плодов недостаточно «сильных», гибель, конденсированная с гибелью собственной матери от терминальной кахексии.
Глава XI Ятрогенная составляющая
Возможно, слабый аппетит Н. с самого рождения является составляющей частью ее конституции, ее изначального оснащения.
Плохой аппетит получил бы свое развитие и остановился бы на каком-то уровне. Этого не произошло в ее случае, что, похоже, связано с дополнительными ятрогенными факторами, а именно с травматическим медицинским лечением и слишком длительными госпитализациями. Интервенции педиатров привели к некоторым проблемам, потому что они считаются только лишь с теориями, связанными с физиологическими потребностями; кроме того, они напрямуюборются только лишь с симптомами и применяют для этого лишь физические средства, совершенно не принимая в расчёт даже малейшие психологические явления, и это не смотря на то, что они сами потребовали срочную психотерапевтическую помощь.
Постоянное внутривенное кормление привело к подавлению чувства голода, как физиологической потребности, нарушив тем самым этот базовый инстинкт самосохранения у Н.
В то же время нельзя сказать, что медицинский уход потерпел полную неудачу, поскольку характер и многочисленность интрузий с помощью фиброгастроскопов и желудочных зондов, несомненно привели кгиперсексуализации и стали эквивалентными жестокости и насилию, против которых маленькая Н. была вынуждена защищаться и она это делала, отказываясь глотать. Фантазматическая активность, которая могла бы развиться в связи с этими насильственными актами, возможно благоприятствовала такому исходу, при котором психический регистр был больше задействован. Гипотеза комбинированной акции мамы и медицинского ухода наводит на дискуссию о наличии синдрома Мюнхгаузена по доверенности. Я это отмечаю с некоторой сдержанностью, потому, что понятие фактической патологии, которая является одной из характеристик мне представляется не присвоенной настолько, чтобы можно было говорить об анорексии. Случай Н. схож с этим синдромом тем, что, на мой взгляд, некоторые «просители помощи» часто добиваются госпитализации их детей, практикуя, таким образом, плохое обращение с ними.
Глава XII Ребенок как ипохондрический орган своей матери
Самым удивительным для меня в этой терапии было то, что я отметил, что как только мать прекратила свою тревожную сверхинвестицию тела Н., она перенесла свою тревогу на свое собственное тело.
Тело Н. воспринималось матерью как один из органов ее собственного тела, рождающее ипохондрическую тревогу, которой она уделяла эксцессивное внимание, чувствуя его (тело) поражённым и болезненным. Она осаждала больницу, добиваясь медицинского вмешательства, способного удалить причину ее страдания, локализированную сначала в теле ее ребенка, прежде чем
переместиться в ее собственное тело.
Мы здесь находим связь между ипохондрической позицией матери, которая стремится к экскорпорациинаходящегося в ней страдания, как если бы речь шла об угрожающей интроекции, которая была проглочена и отказом дочки от поглощения и инкорпорации какой бы то ни было пищи.
Похоже Н. захвачена материнской регрессией к такому функционированию, которое возвращает ее к единице мать-плод.
Однако, эта регрессия неизбежно ведет мать к тем пустотам, которые остались в ней после всех незавершённых беременностей.
Она воспринимала Н. лишь как неизбежно умирающего от истощения плода, такое её восприятие Н.активизировало ее травматический невроз, связанный с причинами, которые так и остались для неё таинственными, из–за которых она не смогла выносить
столько беременностей.
Именно из-за этого травматического невроза, который развернулся в полной мере, у матери Н. и наблюдалась непробиваемая и чрезмерная компульсия к заполнению пустоты на уровне рта Н. Каждое навязчивое повторение в поведении матери, разумеется, вызывало травматическое повторение у ребенка. В свою очередь Н. рвала и экскорпорировала, в том числе и зонды и катетеры, и это являлось чем-то наподобие постоянно повторяющегося аборта, поддерживающего травматическое состояние ее матери.
У матери произошла психическая эволюция, которую я бы резюмировал схематически следующим образом: «лучше ипохондрия, чем травматический невроз».
В данном случае, для матери попыткой справиться ипохондрическим способом со столь непереносимой для нее травмой, были все ее стремления по заполнению репрезентативной пустоты, исходящей и являющейся результатом этой травмы; тем самым создавались проекции на собственное тело, создавался внутренний объект.
Такой подход сопровождается отходом нарциссического либидо, он мог бы привести вообще к полной дезинвестиции объектных отношений, но инвестиция психотерапевтических отношений смогла помешать этому движению.
Изменения произошли у матери, потому что она смогла, на протяжении многих сеансов говорить аналитику, который ее слушал, и у которого она смогла пробудить аффекты, репрезентации и идентификационные движения.
Ее собственная мать отрицала психическую индивидуальность мамы Н., но мама Н. смогла стать субъектом своей истории и, тем самым, позволила своей дочери стать субъектом собственной.
© 2015 Перевод с французского Фусу Л. И. При цитировании ссылка на источник обязательна
Статья. Натали Зальцман “Является ли инцест психоаналитическим понятием?”
Когда Жак Андре предложил мне участвовать в этом семинаре, он указал на заглавие во множественном числе: инцесты. Насколько я поняла, он имел в виду растущий размах в употреблении в средствах массовой информации термина «инцест», а так же то, что произошло смещение понимания инцеста в единственном числе, в смысле «главного сексуального нарушения», к группе злоупотреблений и плохого обращения взрослых с детьми, включенных в общий термин «инцест», где, похоже, акцент, поставленный на сексуальное нарушение, перешел к различным нарушениям, связанным с насилием. Не следовало ли ограничить содержание этого концепта в аналитической сфере, ограждая его от расширения в социально-юридической сфере?
Инцест в современном социальном и культурном толковании
В американской культурной среде, как мы узнаем из средств массовой информации или по слухам, происходит феномен стирания понимания разницы между психопатологическими актами и бессознательными фантазмами. Этот феномен, говорят, может привести к карикатурным законодательным формам, в которых психоаналитик может подтолкнуть пациента к возбуждению судебного дела против своих родителей, если в анализе появляется классический фантазм родительского соблазнения. Хотя Фройд проник на территорию бессознательного фантазма и инфантильной психосексуальности только после отказа от теории реального соблазнения, сегодня мы наблюдаем перетолкованное понимания Эдипова комплекса в его первооткрытом виде; любое сексуальное действие связано с инцестуозными фантазмами (взрослого? ребенка?). Психоаналитическая вульгата, касающаяся отношений между родителями и детьми, и юридическое недовольство, вместе взятые, придают понятию сексуального насилия эффект и совокупность социологических, моральных, юридических и психологических значений, из которых психоаналитику, в своем кабинете, едва ли удается обнаружить какую-нибудь фундаментальную характеристику по своей дисциплине, то есть по Эдипу, как либидинальной бессознательной организации, образованной первичным фантазмом, следовательно, отмеченной первичным вытеснением. В противоправных актах взрослых по отношению к детям, быстро распространяющихся на социальной сцене, в актах, квалифицированных как инцестуозные, едва ли признаем метапсихологический ориентир. Каким образом эти акты, исходящие из гражданского и уголовного Кодексов, давно разработанные юридической номенклатурой, в социальной сфере, в сознании общественности смешиваются с психоаналитическими ссылками?
Как происходит эта регрессия мышления, эта путаница, которая установилась между актом и тем, что психически представляется его противоположностью, отрицание акта в том смысле, в котором невроз является отрицанием перверсии? В том плане, в котором, как писал Фройд, «фундаментом невроза является возмущение Я против претензий сексуальной функции». Здесь я имею в виду две категории фактов. Одна описательная, социологическая, позволяющая пациентам, открывающим Эдипову природу их бессознательной жизни, обратить свои горькие воспоминания в судебный процесс против соблазняющих родителей, а педиатрам смешивать насилие, связанное с жестоким обращением с насилием сексуального характера. Истинная или переоцененная, эта социальная практика, не передает ли она новую форму пренебрежения и вражды по отношению к психоанализу, меняя местами, путем чрезмерного употребления, акт и бессознательную сцену, что заслуживает интерес и внимание аналитиков по поводу свободного использования психоанализа на общественной арене? Другой факт, еще больше интересующий аналитика, касается способа, которым общество возвращает ему деформированную репрезентацию инструментов его дисциплины, объединяя все виды злоупотребления, преступные, сексуальные и агрессивные акты под общим термином «инцесты». Или, если выразиться более точно: любое применение силы взрослым в отношении ребенка становится формой нарушения запрета на инцест. От сексуального насилия взрослого над ребенком, и так очень легко смешанного с нарушением запрета на инцест (социальный инцест или инцест в психоаналитическом смысле, подверженный первичному вытеснению?) дошло до обобщенного подозрения многих взрослых, несущих ответственность за детей: родителей, педагогов, воспитателей, врачей.
Легковесное стремление к определению «инцестуозной связи» и травматической и драматической ауры, ассоциирующейся с этим подозрением, заставляет аналитика рассуждать о смысле и специфическом содержании, которое он придает в своей практике этим терминам: «Эдип, инцест, запрет.» Легкость, с которой использованы эти термины, вынуждает его задавать себе вопросы, чтобы ясно отличить искажения, которым они подвержены, при их использовании вне психоаналитической сферы. Я могла бы посвятить все свое выступление опровержению явных и скрытых аргументов, лежащих в основе смешения между сексуальным действием взрослого по отношению к ребёнку и его определение как «инцестуозное». Эта задача заслуживает такого усилия. З. Фройд не переставал задаваться вопросом о ядре, представленном исторической последовательностью между периодом сексуального возбуждения раннего детства, его ретроактивного включения посредством травматических эффектов, связанных со второй сценой, и ее вкладом в формировании бессознательных сексуальных фантазмов. Имплицитный аргумент, которым оправдывают определение «инцестуозных» всех преступных сексуальных актов, совершенных взрослыми с детьми, основывается на прямолинейной связи, а именно на прямой филиации между бессознательным фантазмом и актом, в этом нет ничего аналитического. Акт есть своеобразное превращение фантазма во что-то включенное в действие. Это рассуждение основывается на определенной сиюминутной и обманчивой очевидности, касающейся идентичности между тем, что может произойти на бессознательном уровне, и тем, что происходит в действительности.
Сексуальный характер любви ребенка к своим родителям и родителей к своему ребенку, это психоаналитическое открытие инфантильной психосексуальности и в то же время эротического свойства родительской любви, бесспорно, составляет общую почву любой генитальной сексуальности, а также всех социальных отношений. Разница лишь в том, что от латентного к явному, от вытесненного к акту, от бессознательных репрезентаций к симптоматическим актам простирается все пространство метапсихологии, вся проблематика статуса запрета в психоаналитическом смысле и полное различие между социальными запретами и психическим запретом. Что касается эволюции социальных запретов, социолог Ирен Тери, специалист-консультант по вопросам семейного законодательства при государственных органах, особенно выделяет в неопубликованном сообщении (1), озаглавленном «Нормы и сексуальные запреты сегодня», юридическую эволюцию, согласно которой, исходя из уголовного кодекса 1790 года, затем 1810 года, социальное восприятие сексуального нарушения организовывается преимущественно вокруг свободного распоряжения собой. Отделяясь от церковного права, где то, что позволено и запрещено с сексуальной точки зрения, определяется местом, занятым в системе родительства, и где, по этой причине, инцест является главным организатором запрета, гражданское и уголовное право продвигает право субъекта и его согласия.
Исходя из этого, изнасилование постепенно стало парадигмой сексуального запрета. Акцент перемещается с самой сексуальности на насильственную сексуальность. Инцест, определенный в антропологическом смысле посредством системы родительства, указывающей на неприступные позиции и генеалогически возможные с сексуальной точки зрения альянсы, теряет свое верховенство в качестве запрета, организующего социальную сексуальность, в то же время затрагивая понятие сексуального преступления. Последнее включает в себя все виды насилия, от покушения на достоинство несовершеннолетнего до самых тяжелых актов педофилии и злодеяния. Совокупность актов сексуального правонарушения вписывается в continuum, под знаком инцестуозного насилия. В каком-то смысле это широкое юридическое толкование сексуальной преступности незримо прибавляется к двойному воздействию бессознательного запрета, который одновременно и неразделимо является и сексуальным, и преступным.
1 Сообщение на Коллоквиуме «Pratiques de la folie: Experts de l’intime», июнь 1999.
Постулируя универсальный характер Эдипа, понятие в высшей степени метапсихологическое, а не феноменологической клиники, никак невозможно определить существование прямой каузальности между либидинальной организацией психики и сексуальной преступностью, обозначенной гражданским и уголовным кодексом. Это обсуждение существующих отношений между метапсихологическими понятиями и клиническим полем, выходящей за рамки прямой психоаналитической практики, вызывает чрезвычайные трудности. И хотя тема «инцестов» вроде ставит эту фундаментальную эпистемологическую проблему, похожую на проблему отношений между психоаналитической нозологией и психиатрической нозологией, я выбрала для обсуждения современное расширение, по моему мнению, чрезмерную, применяемую косвенным образом к понятию инцеста. Я полагаю, но это всего лишь моя интуиция, что во включении в действие речь не идет о том, чтобы вставить в него не вытесненный или плохо вытесненный инцестуозный фантазм. Речь идет скорее о сексуальной практике, в которой влечения разрушения и аффекты бессознательной ненависти преобладают над эротическими влечениями. Партнер заменяет в этом случае объект для использования и для разрушения, намного больше, чем желаемый объект любви.
Инцест, Эдип, или запрет
Уточняя, как действует in vivo проблематика инцеста, чье присутствие подтверждается в каждой терапии, я, может быть, смогу способствовать с пользой для дела различению между «инцестом» в единственном числе, в самом единственном из всех единственных чисел, инцестом в аналитическом смысле, и «инцестами» во множественном числе, в смысле симптоматических социально-психиатрических юридических актов. Мне показалось очевидным, что действительно, если тематика инцеста присутствует в каждом лечении, она обнаруживается посредством любой формы нерешительности, принадлежа запрету, без того, чтобы иметь содействие прямых репрезентаций. Я намереваюсь показать, что инцест это не специфическое психоаналитическое понятие.
Подход к тому, что Фройд назвал комплексом Эдипа, не осуществляется только лишь путем понятия инцеста, но так же путём понятия табу, затем — запрета. Запрет появляется лишь с момента, когда сексуальная любовь ребенка к каждому из двух родителей принимает психическое качество нарушения, преступного эротического измерения, достойного осуждения, и от которого он должен отказаться. Лишь с того момента, когда уже невозможно исполнение желания любви ребенка, сыну невозможно обладать матерью, дочери невозможно иметь ребенка от отца, когда они выходят из-под покровительства принципа удовольствия и подчиняются принципу действительности – лишь с этого момента понятие любви становится инцестуозным, то есть квинтэссенцией желания, желания того, что невозможно реализовать; в то же время оно становится запрещенным сознательными репрезентациями, исчезая под влиянием вытеснения, забвения, некоторые авторы сказали бы даже форклюзии (С. Леклер), в то время как его след, сам по себе бессознательный, остается лишь в форме идентификации с объектом, от которого отказались.
Тот факт, что любая человеческая история, индивидуальная или коллективная, вписывается внутри этой Эдиповой либидинальной организации, является сейчас прописной истиной, столь часто используемой, что экстравагантность феномена, комплексность его импульсов и эффектов скрыты. Гипотеза, которую я выдвину, всего лишь одна из вероятных точек зрения, которые могут служить ориентиром для использования понятия Эдипа и понятия инцеста, может скорее Эдипа, чем инцеста. Я бы пожелала показать, что в анализе мы встречаем всего лишь отрицательные формы, контринвестиции, инцеста и эдиповой структуры в виде фобических формирований, которые, своей неустанной деятельностью избегания, свидетельствуют о постоянно живой силе притяжения Эдипа. Разве что бредовая идея, как мысль председателя Шребера, «идея, что было бы прекрасно быть женщиной, подлежащей совокуплению» (с мужчиной или с Богом), разве что бредовая идея формулирует прямую репрезентацию инцестуозного сексуального акта; и даже здесь объект желания, отец, переряжен в Бога. Эдиповая либидинальная организация не является прямой принадлежностью анализа. Она требует реконструкции, приобретает форму лишь во втором периоде, периоде перестройки; она утверждается своими эффектами, своими динамическими последствиями.
Она утверждается как невидимая архитектура духа, как виртуальная арматура психической жизни, исходя из которой превратности любовной жизни и невротические, психотические и первертные организации могут стать понятными. Не в том смысле, в каком эти симптоматические образования, будь они обычными или причиняющими страдание, касаются актуализации, эксгибиции или повторения эдиповой драматургии, как будто имевшей место в инфантильном прошлом: обладание матерью, убийство отца, в той же мере, как и попытки, более или менее неудавшиеся, осуществление более или менее удачных формирований запрета на инцест, превращений невозможного, от которого следует отказаться, в более или менее удачное возможное. Если предположить, что мы смогли бы поддержать эту точку зрения, то инцест как бы существует на протяжении психической жизни и начиная с его первичной формы только в фобических видах. Отнюдь не побуждая к включению в акт, он скорее предполагает действия избегания, отрицания; фиксирование в бессознательном этого феномена определяется только его противоположностью, а именно борьбой против этого феномена, который, безусловно, совершается лишь ценой защит равнозначных его запрету. Иными словами, ставка Эдипа на психическую эволюцию не сексуальное обладание, не убийство соперника, а неустанное создание преград и новых территорий, образование запрета, укорененного в окончательном изменении сексуальной и нарциссической либидинальной эволюции. Запрет не является данностью, чем-то уже установленным, чем-то уже упорядоченным, а чем-то, за что должен отвечать каждый индивидуум на протяжении своей либидинальной эволюции, чем-то приемлемым в том смысле, в каком законы природы могут быть приемлемыми, признанными. Запрет есть обязательная возможность.
Запрет уже существует в каждом, с рождения, его вносят родительские вытеснения. Но в то же время он постоянно находится в опасности капитулировать, и, значит, постоянно находится в процессе созидания. Вот клинический фрагмент, из которого полностью вытекает его загадочный характер. Речь идет о матери, которая родила «хруствального» ребенка, страдающего болезнью костей, из-за чего любой уход за ним, любое соприкосновение становится в высшей степени проблематичным, даже опасным для новорожденного. Какой бы ни была органическая причина болезни, для матери и для ее ребенка тело младенца становится сценой запрета соприкосновения. Движимая своими фантазмами, молодая женщина, в поиске неизбежного запрета, родила ребенка, до которого нельзя дотрагиваться. Ребенок, любой ребенок для любой матери представляет и высшее нарушение, исполнение самых сильных инфантильных желаний, иметь ребенка от матери, затем от отца. Но в то же время своим существованием во плоти и крови, своим реальным присутствием он вытесняет и заменяет инцестуозного ребенка, о котором она лишь мечтала.
Для того, чтобы женщина могла инвестировать ребенка, о котором заботится, чтобы она могла желать его на самом деле, необходимо, чтобы тот другой, из фантазма, был подвержен вытеснению. Кстати, в фрагменте рассказа о рождении неприкосновенного ребенка, уже существует настоящее отдаление между инцестуозным желанием и больным ребенком. Для матери этот реальный ребенок тот, которого она бы рискнула трогать инцестуозно, и которого болезнь предохраняет от этого, в то время как ее ничто не смогло предохранить от психической и даже физической грубости со стороны ее матери. Как пишет Пьерра Оланье: «Ребенок является тем, кто, в плане реальности, свидетельствует о победе материнского Я над вытеснением, но с таким же успехом, и в этом парадокс ситуации, является тем, кто остается ближе всего к объекту бессознательного желания». П. Оланье формулирует это и по-другому: «Ребенок, в реальности, одновременно находится на минимальном расстоянии от одного и того же объекта, вызывающего максимальную силу вытеснения.» И еще: «Сам ребенок является твердыней, охраняющей мать от возвращения ее собственного вытеснения.» (2)
2 Pierra Aulagnier, La violence de l’ interprétation, PUF, стр. 140-141
Табу на прикосновение
Я преднамеренно решила проиллюстрировать инцест и запрет рассказом о младенце, которого опасно трогать. З. Фройд устанавливает табу на соприкосновения как центральный пункт системы запретов, находящийся на пересечении между Эросом и деструкцией, на пересечении между нарушением запрета на инцест и запрета на убийство. Эрос, пишет Фройд, обозначает прикосновение, но разрушение также предполагает прикосновение, при ударе. Запрет соприкосновения объединяет сексуальный запрет и запрет разрушения. «Тогда, когда возникает вопрос, почему избегание прикосновения, касания, заражения играет такую большую роль при неврозе, и становится содержанием таких сложных систем, ответ в том, что прикосновение, телесный контакт служит как сиюминутной цели агрессивной инвестиции, так и цели нежной инвестиции объекта. Эрос желает соприкосновения, потому что жаждет единения, стирания пространственных граней между Я и любимым объектом. Также и разрушительность, которая, прежде чем было изобретено оружие, действующее на расстоянии, должна была осуществляться в пространстве, когда к телу можно было бы прикоснуться, до которого можно было бы дотронуться рукой.» (3)
В «Тотеме и табу» Фройд еще пишет: «Глубокое отвращение, которое человек чувствует к своим давним инцестуозным желаниям, ведет его к установлению вокруг фигуры умершего отца системы запретов, которая сможет избежать контакта, двойной запрет прикосновения, как убийственного, так и инцестуозного.» Посредством этого двойного запрета прикосновения мы находимся, в анализе, в непосредственной близости к этим вещам. Чтобы проверить эту версию, я сошлюсь на текст из одного доклада Жака Андре, озаглавленного: «Точка прикосновения». К сожалению, я не могу послать его вам для ознакомления, ибо он был написан не для печати. Сложность моих отрицаний сверхопределена моей собственной неловкостью: могу я или не могу к нему прикоснуться? Аналитическая работа сводится точно к пониманию избежания отрицания, какими являются те, что содержатся в речи одной пациентки: «Пока я говорю, поведала она, я могу думать, что вас здесь нет.» «Лишь регулярный характер, без исключения, отмены «нет» смог меня убедить, что следовало бы придать словам «быть ничем» или «не быть» их полную положительную валентность, полную силу смысла, который носит в себе избегание отнекивания» (Жак Андре).
История этого анализа, как и многих других, и не только неврозов навязчивых состояний, касается усилия установить и в то же время избежать точки прикосновения, как и название доклада: прикоснуться к аналитику, быть тронутым
3 Freud, Inhibition symptôme et angoisse, PUF, 44
его словами и отменить эти точки прикасания. Избегание отнекивания в формулировке: «Пока я говорю, я могу думать, что вас здесь нет» не означает ли степень неопределенности запрета? Если «нет» заняло бы свое место в вышесказанной фразе, может быть, присутствие аналитика возле пациентки перестало бы быть таким проблематичным или даже опасным?
Наслаждение или удовольствие-неудовольствие
Я использую комментарий трех работ, чтобы продемонстрировать пуповинный характер инцеста, такой же непознаваемый, как и пупок из сновидений, и, несмотря на это, такой же постоянно реконструированный формами, запрещающими его. Я перейду, в порядке убывающей трудности, от книги Жоржа Батайя «Моя мать» к книге «Эдип в Винсенне» Сержа Леклера и к книге Филипа Рота: «Комплекс Портного» (известный российскому читателю как «Случай Портного». Итак, Жорж Батай. Самый трудный. Как известно, «наслаждение» не является фройдовским термином, зато является термином, без которого часть точки зрения Лакана об эффектах анализа была бы непонятной. «Наслаждение» появляется на горизонте анализа тогда, когда Я обнаруживает крах воображаемых позиций, крах объекта а и доступ к реальности, там, где он уже не занимает позицию суверенной значимости. Наслаждение своего рода точка полного соприкосновения между Эросом и Танатосом, когда отменен любой запрет прикасания. Я не знаю, правоверна ли моя формулировка с точки зрения Лакана, но я полагаю, что это лакановское понятие касается существования психического горизонта, где происходит обрушение всей фантазматической организации в ее защитной роли и, в соответствии с этим, обрушение любого признака идентификации, периода, когда сексуальные влечения достигают точки невозврата, достигая цели Танатоса.
Вот что пишет Жорж Батай об инцесте: «В тот же день, когда моя мать поняла, что она должна, в конце концов, уступить, поднять завесы, которые направили бы меня к ней, которые направили бы ее ко мне, она перестала колебаться и убила себя». Более жестко не выразишь воссоединение между сексом и смертью в инцесте, и способ, которым его запрет действует, чтобы защитить каждый субъект от этой точки соприкосновения, являющейся не встречей желающих друг друга тел, а точкой, в которой секс и смерть становятся неразделимыми. И что еще говорит поэт-прорицатель. Он говорит, что: «она (мать, желающая своего сына) была безумной в прямом смысле этого слова». «Если бы мы воплотили это помутнение нашего рассудка как мерзость совокупления… я бы перестал замечать, как бредит мать, видя меня; моя мать перестала бы замечать, как безумствую я, глядя на нее… Мы бы потеряли чистоту нашего невозможного.» Инцестуозная любовь принадлежит области невозможного. В возможном имеется лишь деструкция. В основной части своего творчества, следуя тому же, писатель встречает непреодолимое препятствие, безумие, а не акт. «В пустыне, в которой она горела, – пишет далее Батай, – ему хотелось, чтобы вместе с ней мерзким образом разрушилась молчаливая красота существ, анонимных и равнодушных.» Инцест, это загадочное явление, эта противоположность всех психических образований, мобилизованных для борьбы с запретом на контакт, противится самости, инцест гранича со смертью. В одном из последних писем матери к сыну, перед их предсмертной встречей, она пишет: «Твоя ошибка состоит в том, что ты предпочитаешь удовольствие порочности.»
В действительности, наслаждение и удовольствие не принадлежат тому же психическому миру. Более того, они исключают друг друга, как исключают друг друга перверсия, включенная в акт, и невроз. Лакановская метапсихология наслаждения и фройдовская метапсихология, полностью организованные вокруг запрета и экономии удовольствия, эти две метапсихологии не выявляют либидинальных организаций бессознательного желания, которые были бы идентично переданы на языке Лакана или на языке Фройда. Для З. Фройда эдиповая организация это либидинальный тупик, а выходом из этого тупика было бы разрушение этой организации, то есть удачное вытеснение и полное и стабильное установление запрета на инцест и запрета на убийство. Или, точнее, как он пишет в «Исчезновении Эдипова комплекса»: «Процесс (при котором Я отдаляется от Эдипова комплекса) больше чем вытеснение; он равносилен, если все происходит идеальным образом, разрешению и отмене комплекса. Мы вынуждены допустить, что коснулись границы, никогда не бывающей полностью ясной, между нормальным и патологическим. Если действительно Я не удалось ничего, кроме вытеснения комплекса, тогда последний продолжает существовать бессознательно в Оно, и позже проявит свой патогенный эффект». Термины Фройда в этой статье радикальные: Эдипов комплекс исчезает. Он разрушен.
Сейчас посмотрим, что говорит нам Серж Леклер в Винсенне, в том анархическом 1968 году или считающимся таковым. (4) «Инцест, сексуальное наслаждение матери является самой моделью наслаждения…абсолютным наслаждением, итак, запретным. Но что означает наслаждение матери? Одним словом, что такое наслаждение? Это что-то, связанное с переходом границ, с отменой границ». А в этот период своей теоретизации С. Леклер придавал материнской функции определение фиксирования границ, установления границ, отделяющих биологическое тело от эрогенного тела ребенка. Отмена этой границы, сексуальное использование материнского тела невозможно, по мере того, как материнская функция отменена в этом нарушении. А установление запрета является одновременно гарантом недоступности этого использования, сохранением этой материнской функции и переходом от метапсихологии наслаждения к
4 Leclaire, Oedipe a Vincenne, Fayard, 1999
фройдовской метапсихологии удовольствия и неудовольствия, определенными С. Леклером, как «эта смягченная форма, в которой временно граница затенена». И еще: «Разрушение этой грани в то же время отменяет любую возможную эрогенность, или, по крайней мере, вновь возводит все в путаницу, при которой биологическое уже не отличается от эрогенного.» Точку зрения С. Леклера, особенно в главе под названием «О наслаждении», следует принять во внимание. Я полагаю, что, исходя из этого понятия, которым он пользуется, в прямой связи со своей практикой, он указывает на два фундаментальных течения, два регистра в отношении возможных целей анализа. Один регистр умеренный, цивилизирующий, эдиповый, исключающий инцест. Второй находится в прямой связи с психическим безумием, там, «где этот истинно инцестуозный опыт имеет совершенно знаменательный, необратимый и неизгладимый характер, и где что-то, связанное с пределом, границами, было полностью разрушено.» Материнская функция, как предел, граница, как невозможный инцест устанавливает радикальный барьер между наслаждением и смертью, с одной стороны, и между фройдовскими системами удовольствия и самосохранения, с другой стороны, которые могут действовать в жизнеспособном конфликте.
С. Леклер не оспаривает существование инцестуозного опыта как такового. В своей книге «Разоблачение реального» он выявляет аналитические секвенции, относящиеся к тому инцестуозному опыту, «уловимым на уровне исполнения парциального сексуального влечения», там, где видно, какая большая дистанция существует между инцестуозным актом в повседневном, антропологическом, социально-юридическом смыслах. Он указывает на то, что тогда вся ставка анализа ведет к тому, чтобы «вновь найти (я бы сказала установить) определенную невозможность иметь доступ к Оно». Эдипово желание, инцестуозное желание уже является желанием, отмеченным запретом. Хотим ли мы знать, касается ли запрет на наслаждение или на эдиповые бессознательные фантазмы, несомненно одно: конечная участь инцестуозной либидинальной организации состоит в ее необходимом разрушении; в ее форклюзии, по Леклеру; ее полном вытеснении, сказала бы Оланье. Именно припоминание этого утверждения Оланье послужило исходным пунктом этих рассуждений. Она говорила, что в анализе невроза никогда не проявляются прямые репрезентации инцестуозного желания. В свое время это утверждение вызвало у меня скептицизм, так как мне казалось, что речь, так или иначе, идет только об этом в любом анализе.
Сейчас я бы добавила: так или иначе, но не прямо; или тогда речь идет лишь о вторичных репрезентациях, обдуманных, а не о бессознательных фантазмах. Если сейчас я полностью согласна с этим справедливым утверждением, то задача анализа кажется мне еще трудней. Мне хотелось бы завершить эту ретроспективу несколькими мыслями об инцесте в юмористической версии, версии Филипа Рота из его книги «Комплекс Портного». Известно, что мать еврейка определяет общую культурную сущность маленьких историй, касающихся избытка материнской любви. Находка Ф. Рота: быть наказанным матерью через его запирание на улице высшая точка этого юмора. И вот этот бедный малыш, всю жизнь ощущающий непростительную вину, что обделил мать своей любовью, обреченный стоять перед закрытой дверью дома, обреченный умереть от изолирования внутри целого мира, оставшийся без своей матери. А вот сцена разделенной инцестуозной чувственности: «Она села на краю кровати, в корсете, в стеганом лифчике и начала спускать чулки, болтая впустую. Кто самый дорогой птенчик у мамы? Кого мама любит больше-больше всего на свете?»
«Я таял от счастья, и в то же время не отрывал глаз от медленного, прелестно тревожного спускания плотно отлегающих прозрачных чулок вниз, придающих коже оттенки волнующих изгибов… Ух, мне хотелось стонать от удовольствия, мне было четыре года и, несмотря на это, я чувствовал его в крови» и т.д. Мальчишка, ставший взрослым, влюбленный во всех женщинах и большой соблазнитель, возвращается однажды в Израиль. «И…Доктор (ибо вся книга адресована психоаналитику), Доктор, в государстве Израиль я не мог возбуждаться! Что вы скажете об этом символизме, дружище? Не быть способным к эрекции на Земле Обетования!» «Итак, это апогей эдиповой драмы, Доктор?» – Oedipus Rex замечательная трагедия, болван, а не еще одно надругательство! – Вы садист, шарлатан и мерзкий паяц! Но последнее слово за психоаналитиком. После того, как послушал историю любовных терзаний Портного, с первого детства до провала его сексуальной взрослой жизни, мерзкий паяц говорит своему пациенту: «Итак, говорит доктор, может, уже начнем, а?»
Из книги “Формы инцеста”.
© 2014 Перевод Л. И. Фусу. При цитировании ссылка на источник обязательна.Кернберг “Дифференциальный диагноз у подростков”
ОБЩИЕ СООБРАЖЕНИЯ
В публикациях прошлых лет, посвященных вопросам нарушений идентичности у подростков, такие вещи, как кризис идентичности и диффузная идентичность, не отделялись друг от друга. Так что еще можно встретить дискуссии на тему: всем ли подросткам в какой-то степени свойственна диффузная идентичность? Если да, то все подростки с диагностической точки зрения не отличаются от лиц с пограничной организацией личности более старшего возраста. Я думаю, что отличить пограничную патологию характера от непограничной достаточно легко, если пользоваться структурным подходом. Существуют обзоры, посвященные тяжелым расстройствам характера и пограничным состояниям у подростков, их описательному аспекту и психодинамике (см. Geelerd, 1958; Masterson, 1967, 1972; Paz, 1976; Michael Stone, 1980; Paulina Kernberg, 1982).
Пытаясь применить структурные критерии к начальному обследованию подростков, клиницист сталкивается с серьезными трудностями. Во-первых, симптоматические неврозы, чаще всего серьезные тревога или депрессия, настолько сильно дезорганизуют подростков и могут в такой мере влиять на их поведение дома, в школе и со сверстниками, что картина напоминает серьезный социальный срыв, типичный для пограничных состояний.
Во-вторых, подросткам свойственны проявления кризиса идентичности, мгновенное переключение идентификации с одной социальной идеологии или группы на другие, так что кажущаяся полная перемена личности может произойти всего за несколько месяцев. Эти внезапные изменения идентификации заставляют задуматься, не стоит ли за ними гораздо более серьезный синдром диффузной идентичности.
В-третьих, конфликты подростков с родителями, братьями и сестрами и с учителями можно неверно проинтерпретировать. Эти конфликты могут отражать невротическую потребность в зависимости или в бунте, а могут также быть проявлением тяжелой патологии объектных отношений и диффузной идентичности. Невротические, непограничной природы, конфликты с родителями и авторитетами могут интенсифицировать и активизировать примитивные механизмы защиты и у пациентов, свободных от пограничной патологии, так что у них в некоторых объектных отношениях можно обнаружить контроль всемогущества, проективную идентификацию и обесценивание.
В-четвертых, антисоциальное поведение подростков может быть проявлением “нормальной” или невротической адаптации к антисоциальной культурной подгруппе (и в этом случае оно сравнительно незлокачественно) или же оно может отражать серьезную патологию характера, замаскированную адаптацией к антисоциальной группе. Следовательно, ярлык “приспособительная реакция подросткового возраста”, которым нередко злоупотребляют, – это, скорее, не диагноз, а сигнал тревоги, призывающий глубоко исследовать структуру личности подростка, находящегося в состоянии конфликта.
В-пятых, нормальные, невротические и инфантильные нарциссические реакции, столь частые в подростковом возрасте, могут маскировать тяжелое нарциссическое расстройство личности, особенно в тех случаях, когда нет антисоциальных проявлений, которые бы заставили терапевта, устанавливающего диагноз, исследовать пациента на предмет нарциссической, а не только антисоциальной патологии. Нарциссическая патология может выражаться не в типичных для нее конфликтах всемогущества, величия и обесценивания, но в странных колебаниях между прекрасным функционированием в школе и необъяснимыми провалами, как только возникает соревновательный момент.
В-шестых, нормальные проявления полиморфной перверсной сексуальности у подростков могут имитировать смешение генитальных и прегенитальных черт (с преобладанием агрессивных конфликтов), типичное для пограничной организации личности. Как я уже говорил, природа основных бессознательных конфликтов не является надежным диагностическим критерием.
Наконец, психотические состояния, развивающиеся постепенно, такие как хроническая шизофрения, могут маскироваться под пограничные нарушения, поскольку на первом плане мы видим тяжелую патологию объектных отношений, замкнутость и тяжелые расстройства характера вообще. К тому же, хотя распознать наличие галлюцинаций и несложно, формирующийся бред можно сначала ошибочно принять за, скажем, ипохондрические черты характера или за чрезмерную озабоченность своей внешностью.
Далее я попытаюсь проиллюстрировать эти трудности дифференциальной диагностики пограничных расстройств у подростков, а также покажу, как приложить общие диагностические критерии, упомянутые выше, к этой возрастной группе
КЛИНИЧЕСКИЕ ИЛЛЮСТРАЦИИ
Мисс А. Восемнадцатилетняя первокурсница колледжа была направлена ко мне с предположительным диагнозом: пограничная личностная организация и тяжелая невротическая депрессия. Мисс А. не справлялась с учебой, избегала социальных контактов и периодически то замыкалась в себе в депрессивном состоянии, то непрерывно вступала в яростные споры с друзьями и домашними. У нее были как гомосексуальные, так и гетеросексуальные отношения, и доктору, направившему ее ко мне, мисс А. показалась чрезмерно отчужденной и холодной. Главной причиной обращения были тяжелый кризис социального общения в колледже и неуспеваемость при высоком уровне интеллекта.
При углублении в ее проблемы выяснилось, что мисс А. всегда страдала от сексуальной скованности, что проявлялось в виде интенсивного чувства вины по поводу сексуальности и в сопровождающих мастурбацию фантазиях о том, что ее унижают, избивают и порабощают сильные мужчины с садистическими чертами. Хотя она влюблялась в мужчин, половой акт всегда вызывал у нее отвращение. Она чувствовала, что боится женщин, поскольку не может соперничать с ними, и пыталась занять подчиненное положение по отношению к некоторым властным женщинам. У нее были гомосексуальные связи с некоторыми подругами, но она не испытывала от этого сексуального удовольствия. При поступлении в колледж ей казалось, что старательность в работе и учебе помогут ей установить профессиональную идентичность, так что не надо будет вступать в сексуальные отношения с мужчинами или соревноваться с другими женщинами за мужчин. В колледже она ощутила, что все пути к сексуальной близости для нее закрыты, и растущее отчаяние перед этой неразрешимой проблемой в сочетании с усиливающейся виной за участие в “запрещенных” сексуальных действиях привели к депрессии, ставшей настолько сильной, что это уже серьезно мешало ей учиться.
Мисс А. могла дать точные и живые описания значимых для нее людей и своих взаимоотношений с ними. У нее был цельный образ Я вопреки – или благодаря – сильному вытеснению; в данном случае можно было увидеть типичную картину истерически-мазохистической личностной структуры. Мисс А. имела определенные ценности и идеалы, ее по-настоящему интересовали некоторые темы в культурной и политической областях. Она на удивление хорошо общалась в таких межличностных ситуациях, когда большая разница в возрасте снижала давление потенциальных сексуальных взаимоотношений. Работая добровольцем в сфере социальной помощи, где она была самой молодой из участников, несколько месяцев она функционировала прекрасно, живя “как монахиня”. Цельная концепция Я и других в данном случае позволяла исключить диффузную идентичность; хаотичная сексуальная жизнь имеет отношение к стоящей за ней сексуальной скованности по отношению к мужчинам и желанию подчиняться женщинам, вызванному виной. Мисс А. могла устанавливать глубокие объектные отношения в тех случаях, когда туда не примешивались сексуальные конфликты, у нее было ярко садистичное и жесткое, но вполне интегрированное Супер-Эго. Заключительный диагноз был: истерическая личность с мазохистическими чертами, фригидность и тяжелая невротическая депрессия. Состояние мисс А. улучшилось после кратковременной психоаналитически ориентированной терапии, она смогла намного успешнее заниматься в колледже и участвовать в социальной жизни. Позднее ее направили на психоанализ, чтобы там работать с более глубокими проблемами характера.
Мисс В. Пятнадцатилетняя ученица школы была направлена на консультацию из-за произошедших с ней внезапных и бурных изменений. Раньше она была тесно связана со своей семьей, робка с окружающими, усердно занималась уроками. Внезапно, как говорили ее родители, она переменила стиль одежды на подчеркнуто “хиповый”, у нее начался бурный роман с молодым человеком, который был старше ее на несколько лет и которого она чрезмерно боготворила, она примкнула к субгруппе неконвенциональных, склонных употреблять наркотики ребят. Спокойствие в доме сменилось чередой споров и взаимных обвинений, родители расстраивались, сталкиваясь с частыми обманами и манипулятивным и хитрым – нечестным, по их ощущению, – поведением дочери, чего раньше они за ней никогда не замечали. Девушка ходила к психотерапевту, который призвал родителей быть гибче и терпимее по отношению к дочери. По неясным причинам между этим психотерапевтом и родителями установились очень напряженные отношения, в которых пациентка играла роль “наивного” свидетеля.
Врач, направивший пациентку, предполагал у нее проблемы пограничной личностной организации, но с клинической точки зрения мисс В. интеллектуально и эмоционально казалась более зрелым человеком, чем можно было ожидать в ее возрасте. После того как мы поговорили о ее начальном недоверии ко мне и о том, что она боится и рассматривает меня как своих родителей, я смог объяснить ей свою нейтральность по отношению к ее стилю жизни, к ее идеологии и ее молодому человеку. Тогда она стала более открытой и описала, на мой взгляд, глубокие и осмысленные взаимоотношения с ним – нормальная романтическая влюбленность и сексуальные взаимоотношения, приносящие удовлетворение. Мисс В. действительно открыто бунтовала против “чрезмерной благопристойности” своей семьи, но в то же время строила вполне реалистичные планы относительно своей карьеры и будущего. Она выполняла школьные задания, ответственно относилась к своим обязанностям и общественным поручениям, открыто говорила, что любит иногда покурить “травку” в бунтующей группе, но не производила при этом впечатления человека зависимого. Она также не отказалась от своих прежних интересов в сферах культуры и искусства или от своих взаимоотношений со старыми друзьями. Она цельно воспринимала и описывала себя, у нее были четкие образы других людей, она давала понятные и эмоционально открытые ответы на мои вопросы о конфликтах с родителями и об отношениях с ее психотерапевтом.
Меня беспокоила внезапная перемена ее внешности и взглядов, и я исследовал этот вопрос вместе с нею на протяжении девяти встреч. Перемена, произошедшая с ней, перестала казаться столь уж патологической. В процессе общения с пациенткой я пришел к выводу, что это нормальная попытка отделиться от своей семьи, слишком тесная связь с которой действовала на девушку подавляюще. Итак, мое заключение в данном случае состояло в том, что мисс В. – нормальный подросток. На последующих двух встречах – на отдельной встрече с родителями и на встрече со всеми вместе – я подтвердил рекомендацию ее психотерапевта, что родители должны уважать попытку своей дочери отделиться и строить собственную жизнь, не соответствующую их социальным стандартам. Родители оказались на удивление понимающими и гибкими людьми. Через год трудности в отношениях родителей с дочерью значительно уменьшились; полгода спустя после первой консультации мисс В. рассталась с бойфрендом и теперь встречалась с другим, она совершенно нормально функционировала в социальной жизни и на работе.
Мистер С. Девятнадцатилетний студент колледжа был направлен к нам врачом, который находил у него почти психотическую манию величия, поглощенность самим собой и серьезные нарушения в сфере объектных отношений. Этот молодой человек много лет интересовался историей и искусством, писал эссе, в котором пытался собрать воедино различные подходы к некоторым вопросам истории и искусствоведения. Хотя врач и не мог оценить само эссе, на него произвел впечатление ум молодого человека; но в то же время его обеспокоили величественный тон, в котором пациент говорил о своих делах, и по-детски торжественное отношение к самому себе. Кроме того, мистер С. с презрением относился ко многим близким людям. Мир его объектных отношений состоял, с одной стороны, из малого числа идеализированных образцов и, с другой – из подавляющего большинства никчемных “посредственностей” (куда входили его родители и другие члены семьи, большинство учителей, друзей и знакомых). Врач не мог решить: то ли он гений, то ли психотик, а может, сочетание того и другого?
Непосредственной причиной консультации было растущее опасение мистера С., что он не способен установить удовлетворяющие его взаимоотношения с девушкой. Женщины, которыми он восхищался, казались недосягаемыми или отвергали его, с ними пациент был крайне застенчив и скован; он не мог ничего сказать о том, как его внутренние установки влияли на эти взаимоотношения. В то же время проявляющие к нему интерес девушки, с которыми устанавливались какие-то отношения, быстро теряли свою привлекательность, и он убегал от них, как только они предъявляли к нему какие-либо требования. Иногда у него бывали не слишком удовлетворяющие сексуальные отношения с девушками, порой он страдал импотенцией, а кроме того, ему была свойственна быстро меняющая объект идеализация недостижимых женщин.
Можно сказать, что мистер С. переживал сильное одиночество, происходящее из-за того, что он отделил себя от сверстников (презираемых им) и из-за его особенностей во взаимоотношениях с женщинами. Его успехи в колледже были фрагментарными: с одной стороны, он снискал себе славу благодаря своему уму и познаниям в некоторых областях, с другой – (причины ему самому были неясны) он получал плохие отметки по отдельным предметам, а некоторые преподаватели и инструкторы открыто его не любили и критиковали.
Надо подчеркнуть, что сочетание робости и скованности с бравадой по поводу своего интеллектуального превосходства, а также сложности с девушками и резкие колебания настроений – все это может показаться довольно типичными трудностями подростка. Его преданность интеллектуальным и культурным ценностям, хорошая работоспособность в некоторых областях, творчество в сфере своих интересов показывают способность сублимировать для интеграции Супер-Эго. У него хороший контроль над импульсами, нормальная толерантность тревоги и, если не считать импотенции, нет невротических симптомов.
При внимательном обследовании больше всего на меня произвело впечатление то, что мистер С. не мог ясно описать природу своих трудностей с девушками и причины, по которым некоторые преподаватели и сверстники его не любили. Несмотря на свой ум, он не мог описать родителей, любимых преподавателей, двух-трех девушек, с которыми в то время общался. Короче говоря, его объектные отношения были крайне бедны, и можно было увидеть явные признаки расщепления и недостаточной интеграции объект-репрезентаций.
И, напротив, его Я-образ и Я-концепция были устойчивыми и интегрированными, они отражали патологическое грандиозное Я. Он адекватно передавал свое понимание противоречия между представлениями о себе как о гении, еще неизвестном выдающемся человеке, которому суждено будет сказать новое слово в современной культуре, и своим чувством неуверенности и страха по отношению к девушкам и к социальным ситуациям вообще. Он понимал, что ему нужны другие люди, что иначе он обречен на одиночество. В той мере, в какой он нуждался в людях и переживал свою неспособность устанавливать взаимоотношения, он чувствовал свою незащищенность. Он искал помощи терапевта, чтобы чувствовать себя безопасно и уверенно в своих отношениях с женщинами, чтобы эта сфера “ограничения” его самоудовлетворенности существенно уменьшилась, и тогда он смог бы посвятить себя целиком любимому делу – литературному творчеству.
Тестирование реальности у него было сохранено, в процессе диагностического интервью он мог реалистично оценить свое чувство превосходства. Он вскоре начал воспринимать меня как дружелюбного, но несколько запутавшегося, не слишком умного, достаточно непривлекательного и немужественного пожилого психиатра. Поскольку меня ему хорошо отрекомендовали, он был готов “позволить” мне заняться его случаем, но серьезно сомневался, может ли ему в его трудностях с женщинами помочь человек, который сам не выглядит достаточно привлекательным для женщин.
Данный случай иллюстрирует поверхностную патологию, похожую на некоторые типичные проблемы подростков, которая скрывает под собой серьезную патологию характера, а именно: нарциссическую личность, которая функционирует лучше, чем на явно пограничном уровне.
Мистер С. был направлен на психоанализ, два года спустя он еще продолжал ходить к аналитику и у него появилось типичное нарциссическое сопротивление в переносе. К этому времени не произошло глобальных изменений в его проблемах с женщинами, хотя он стал намного лучше осознавать свой вклад в возникновение проблем в работе, особенно проблем с учителями и начальством.
Выше я приводил случаи, в которых по поверхностным проявлениям можно было предположить пограничную личностную организацию, но в то же время нельзя было исключить диагноз невротической организации личности – или просто нормальность. Случаи, приведенные ниже, иллюстрируют другой полюс: это пациенты, у которых надо проводить дифференциальную диагностику между пограничной и психотической организациями личности.
Мисс D. Впервые симптомы болезни проявились у молодой художницы в 17 лет, когда она первый год училась в колледже. Ее ум начали занимать странные сексуальные мысли, которые мешали сосредоточиться, появились чувство отчужденности и отчаянная потребность находиться все время рядом с матерью. Мисс D. тайком наносила себе на коже порезы, избегала общества, большую часть времени сидела в своей комнате, депрессия все усиливалась, она совершила несколько суицидальных попыток, разрезая себе вены. За начальным диагнозом – к этому заключению приходили все – тяжелой депрессии (вероятно, психотической) последовала электрошоковая терапия; после некоторого непродолжительного улучшения все ее симптомы вскоре вернулись. Кратковременные госпитализации в различные терапевтические центры и стандартное фармакологическое лечение – комбинация транквилизаторов и антидепрессантов – не принесли облегчения. Наконец ее госпитализировали на длительный срок. В госпитале встал вопрос о диагнозе: было неясно, что у мисс D. – хроническая шизофрения или пограничная личностная организация. Большинство психиатров, которые видели ее, склонялись к шизофрении.
В процессе длительного диагностического обследования, продолжавшегося несколько недель, я обнаружил, что она с большой подозрительностью относится к мотивам других людей – как членов своей семьи, так и всех окружающих в больнице. Не было явных признаков бреда, но пациентка проявляла яркую параноидную ориентацию. Ее речь была неопределенной и фрагментированной, с длительными периодами молчания или запинок, что заставило меня задаться вопросом, нет ли у нее дезорганизации процесса мышления. При тщательном исследовании я не мог увидеть признаков галлюцинаций или бреда. Ее описания самой себя и значимых других были неопределенны, хаотичны и противоречивы. Ее эмоциональное состояние колебалось между растерянностью и замешательством, депрессией и легким смущением.
Когда я конфронтировал мисс D., заговорив об ее подозрительном и закрытом отношении ко мне, по ее ответу можно было судить об удивительном понимании своего поведения и его влияния на взаимоотношения терапевта с пациентом. Интерпретация ее главных проективных механизмов (например, страхов, что она не будет мне интересна или что я буду ее ругать, когда косвенно она выражала все то, чего боялась во мне, своим собственным поведением) увеличила ее осознание реальной ситуации интервью и резко снизила неопределенность ее речи. Можно кратко сказать, что отсутствие галлюцинаций или бреда, способность чувствовать эмпатию по отношению к обычным социальным критериям в ситуации взаимодействия с терапевтом и целостная реакция с временным улучшением функций Эго в ответ на интерпретацию примитивных защитных операций в раннем переносе – все это подтверждало нормальную способность к тестированию реальности.
Мой диагноз был: пограничная личностная организация с преобладанием шизоидных, мазохистических и параноидных черт. Я рекомендовал ей интенсивную психоаналитически ориентированную психотерапию и прекращение приема всех медикаментов, а также советовал начать психотерапию в структурированном сеттинге госпиталя до того момента, пока она не будет в состоянии контролировать свое саморазрушительное и суицидальное поведение.
Эти рекомендации были выполнены; мисс D. провела в госпитале еще полгода, а затем продолжала четыре раза в неделю приходить к терапевту в течение четырех лет. Исследование, проведенное после трех лет терапии, показало, что у нее выросло чувство автономии, улучшились работоспособность и учеба (так что она закончила колледж и начала работать художником); у нее начались нормальные сексуальные отношения с подходящими мужчинами, она могла уехать далеко от родителей и обрести чувство внутренней независимости; совсем исчезли стремление к самоповреждению и суицидальные тенденции. Данный пример показывает, сколь важно оценить способность к тестированию реальности при дифференциальной диагностике, когда надо отличить пограничные расстройства от психозов – особенно от шизофрении.
Мисс Е. Восемнадцатилетняя девушка с историей нескольких случаев тяжелой депрессии, хронической неуспеваемости в школе на протяжении последних двух-трех лет, серьезных и постоянных ссор с родителями, а также с увеличивающейся социальной изоляцией. Мисс Е. была свойственна сексуальная скованность по отношению к юношам, она тянулась к бунтующим и социально изолированным людям – с некоторыми из них дружила уже несколько лет. Она была госпитализирована потому, что родители боялись утяжеления ее депрессии и суицида.
В госпитале она вела себя капризно, властно и подозрительно, пыталась манипулировать людьми. Она утверждала, что у нее нет психологических проблем, что единственная ее проблема – боль в руках, возникшая из-за нарушений сна во время предыдущей длительной депрессии. Она считала, что первоначально у нее были эмоциональные проблемы, из-за которых развилась депрессия, а депрессия привела к бессоннице, и теперь боль в руках есть физическая болезнь вследствие недостатка сна. Она твердила, что ей ничто не поможет, кроме правильного лекарства, и она готова бороться до тех пор, пока его не получит.
Боль в руках постепенно заняла центральное место, вокруг нее выстраивались все межличностные отношения. На конфронтации, направленные на ее манипулятивное поведение, она ответила сильным раздражением, после этого у нее усилилась тенденция к расщеплению как персонала, так и пациентов своей палаты. Сочетание явных примитивных механизмов защиты – в частности отрицания, расщепления и проекций – с недостаточно интегрированной Я-концепцией и концепциями других заставило сначала думать о том, что у пациентки пограничная личностная организация.
Во время диагностического интервью у меня создалось впечатление, что у нее сохранена способность к тестированию реальности: она могла чувствовать эмпатию по отношению к людям, наблюдающим за ее поведением со стороны, интерпретация примитивных механизмов защиты не вызывала у нее углубления дезинтеграции. Тем не менее я никак не мог пробиться сквозь отрицание всех психологических проблем, а ипохондрическая установка по отношению к боли в руках не снижалась с помощью тестирования реальности. Так что один вопрос оставался открытым: может быть, ее состояние есть хронический ипохондрический бред, указывающий – у пациентки, которая в данный момент не проявляла признаков глубокой депрессии – на то, что у нее шизофрения (или шизоаффективное расстройство)?
Была рекомендована длительная госпитализация и пробный экспрессивный подход для выяснения диагноза. Реакцией на такой терапевтический подход было углубление дезорганизации поведения мисс Е.; через некоторое время появились четкие признаки галлюцинаций и также ипохондрического и параноидного бреда. Окончательный диагноз был: хроническая шизофрения.
Данный случай показывает сложность постановки диагноза у пациентки с хронической моносимптомной бредовой симптоматологией, мы снова видим, как важно оценить способность к тестированию реальности при установлении диагноза. Как пограничные пациенты, так и пациенты с шизофренией, показывают выраженные признаки диффузной идентичности и доминирования примитивных механизмов защиты. Именно наличие или отсутствие способности к тестированию реальности помогает нам отличить одну группу от другой. Помещение изолированного хронического бреда во что-то похожее на более или менее выраженный подростковый бунт, может скрыть стоящую за ним психотическую организацию личности.
НАРЦИССИЧЕСКАЯ ПАТОЛОГИЯ У ПОДРОСТКОВ
Сначала надо сказать, что, по-видимому, лишь пациенты с наиболее выраженными типами нарциссической личности обращаются к нам в подростковом возрасте. Многие люди с нарциссической личностной организацией, которые функционируют лучше, обращаются к терапевту гораздо позднее – по поводу других симптомов или когда процесс старения угрожает их нарциссическим защитам. Некоторые подростки с нарциссической личностью обращаются к нам по другим поводам: из-за неуспехов в учебе, например, или по поводу депрессии или же в связи с сексуальными отклонениями, – но обычно эти проблемы должны быть достаточно серьезными, чтобы заставить подростка с нарциссической личностной организацией обратиться к психиатру. Следовательно, диагноз нарциссической патологии у подростка обычно предполагает, что это патология тяжелая.
Я не раз описывал (см. главу 11) степени тяжести нарциссических нарушений. Тут я приведу характерные черты нарциссических подростков. Это, во-первых, противоречивые характеристики учебы, где есть, с одной стороны, амбиции и старание, а с другой – почти неизбежные провалы и нежелание заниматься какими-то видами деятельности. Объяснение этих противоречий заключается в том, что таким подросткам нужно быть победителями, а если это не получается, они обесценивают те сферы, где не могут преуспеть или где для достижения успеха требуется приложить много усилий. Этот тип поведения часто замаскирован депрессией по поводу школьных неудач. Лишь тщательное исследование позволяет разглядеть нарциссический характер такой депрессии (ощущение поражения и стыда из-за того, что не мог добиться успеха) и обесценивание тех видов деятельности, которые нелегко даются или не приносят сразу награды. Проблема принять статус “новичка” характерна для нарциссических пациентов (хотя не только для них).
Другой часто встречающейся чертой подростка с нарциссической организацией личности является то, что можно назвать “невинным” очаровательным гедонизмом: поиск удовольствия и наслаждения, часто в сочетании с легким, поверхностно-дружелюбным характером, тип “плейбоя”, который может быть достаточно обаятельным. Такая установка в сочетании с талантами и высоким интеллектом может скрывать неспособность этих подростков посвятить себя каким-либо жизненным целям или установить глубокие взаимоотношения. При тщательном исследовании можно увидеть, что поверхностная теплота и общительность скрывают за собой типичную бедность объектных отношений и отсутствие глобальных жизненных ценностей и целей, выходящих за пределы самовосхваления.
Сексуальное поведение подростка с нарциссической организацией личности может включать в себя чувство неполноценности (озабоченность “маленькими размерами пениса”) и сексуальную скованность по отношению к другому полу в сочетании с сексуальным промискуитетом. Для того чтобы отличить промискуитет нарциссический от нормального, свойственного подросткам, надо глубоко изучить природу каждого конкретного сексуального взаимоотношения подростка, понять, насколько он способен к романтической влюбленности и насколько дифференцированно может относиться к сексуальному партнеру.
Сочетание всемогущего контроля, грандиозности и обесценивания окружающих с жестоким бунтом против родителей следует отличать от обычного подросткового бунта. Нормальный или невротичный подросток, в отличие от нарциссичного или пограничного, тоже может бурно конфликтовать со своими родителями, а также жестко критиковать и обесценивать их, но обычно это сочетается со способностью видеть какие-то другие ценные стороны родителей. Кроме того, у невротиков есть другие взаимоотношения, лишенные примеси самоутверждения и обесценивания. Непограничные пациенты не делят всех людей на две категории: на абсолютно лишенных ценности и на немногих совершенно идеальных. Они способны дифференцированно и более цельно смотреть, по крайней мере, на некоторых людей. Суммируя главное, как я сделал это в другой публикации (1975), можно сказать, что подростков с пограничными и нарциссическими нарушениями можно отличить от невротиков и нормальных подростков по следующим чертам: непограничные подростки способны переживать чувство вины и заботу, устанавливать длительные взаимоотношения, лишенные примеси эксплуатации, с друзьями, учителями или с кем-то еще, и они могут давать этим людям реалистичную оценку. У непограничных подростков есть ряд ценностей, постоянно расширяющихся и углубляющихся, которые могут как совпадать, так и идти вразрез с ценностями их культурной среды.
Когда мы встречаемся с серьезной патологией семьи (что часто сопутствует различным пограничным состояниям и нарциссической организации личности), нередко бывает трудно понять, насколько это является проблемой подростка, насколько – его родителей, братьев и сестер. В таких сложных случаях исследование семьи и наблюдение за начальными трансферентными паттернами в индивидуальной психотерапии хорошо дополняют друг друга и могут быть крайне важны для установления диагноза. Дифференциальная диагностика антисоциального поведения в таких случаях есть важнейший аспект диагностики у подростков с нарциссическими нарушениями.
Разнообразные сочетания этих нарциссических черт могут дать более “адаптивный” и, парадоксальным образом, более злокачественный тип нарциссической патологии у подростков. Один пациент, семнадцатилетний сын видного политика, сражался против традиционного властного стиля своего отца, устраивая скандалы дома, но сам отождествлялся с авторитарной установкой родителя, пользуясь отцовским влиянием в своем городе. Он пытался запугивать учителей в школе, продавцов и других взрослых, угрожая им наказанием со стороны отца в тех случаях, когда они не исполняли его требования. В то же время, пользуясь богатством своих родителей, он поверхностно, но интеллигентно объяснял свой стиль ориентированной на удовольствия жизни тем, что он “противник истеблишмента”. Терапевта, ставящего диагноз, пациент такого рода заставляет задуматься: до какой степени это сравнительно незлокачественная форма адаптации к особым социальным условиям и до какой степени особые условия скрывают и защищают лежащую за ними нарциссическую структуру личности?
Из-за того, что нарциссическая патология характера часто поддерживается адаптивными нарциссическими чертами семьи, отделить патологию пациента от патологии семьи бывает нелегко. Повторим, что разрешить эту задачу помогает тщательное исследование качества объектных отношений и интеграции Супер-Эго пациента параллельно с индивидуальным исследованием пациента и его семьи.
Прежде чем перейти к случаям, иллюстрирующим данную тему, мне хочется подчеркнуть, что настоящая нарциссическая патология зарождается в раннем детстве и не является следствием той семейной динамики и структуры, которую можно наблюдать в данный момент. Следовательно, весьма спорно утверждение, что для разрешения настоящей нарциссической патологии у подростка достаточно одной лишь семейной терапии. Даже в тех случаях, когда семья подростка в крайней степени патологична, подлинная пограничная организация личности не зависит от актуальной семейной патологии и данному пациенту необходима длительная индивидуальная терапия. В то же время во многих случаях чисто индивидуальный подход невозможен, по крайней мере сначала, поскольку психопатология подростка хорошо защищена семейной психопатологией и сознательным или бессознательным договором семьи о том, что она должна контролировать пациента.
Так, например, девятнадцатилетний пациент с нарциссической патологией личности и с антисоциальными тенденциями ставил условие, что он пойдет к терапевту, только если родители купят ему машину. Его отец готов был на это согласиться, несмотря на выраженные мной опасения, что таким образом он продолжает свои хронические попытки подкупить пациента. Постепенно выяснилось, что пациент не согласится на мои рекомендации или на условия, которые я ставил перед началом терапии, если это не дает возможности эксплуатировать семью. Тогда я предложил семье альтернативы: либо найти другого терапевта, который согласится заниматься их сыном на других условиях, либо я буду работать с родителями, но без сына, чтобы помочь им справиться с их крайне сложной ситуацией. В данном случае два года поддерживающих отношений помогли им выйти из-под всемогущего контроля, которому они подчинялись в прошлом, и это заставило сына самого нести последствия своего антисоциального поведения, что косвенно опять поставило его перед необходимостью терапии.
Вот несколько случаев, в которых смешиваются нарциссическая патология подростка и патология семьи. Семнадцатилетняя девушка во время ссоры выстрелила в своего молодого человека и серьезно его ранила. У ее отца тоже бывали приступы ярости – он с гордостью говорил, что когда ситуация совсем плоха, он может стукнуть кулаком по столу и остаться победителем в своих коммерческих делах. Его угрозы психиатрам и терапевтическим центрам, не соглашавшимся защищать его дочь от ответственности перед законом, выглядели страшнее, чем импульсивный выстрел девушки.
Другая семнадцатилетняя девушка, занимавшаяся проституцией, сговорилась со своей матерью о прекращении терапии. Она обещала матери, что будет “хорошо себя вести” до того момента, пока не окажется вне госпиталя – и вне контроля терапевтической команды, – и просила мать добиться ее выписки, чтобы не тратить, как она считала, зря деньги на терапию.
Следующий пример – случай художницы чуть старше двадцати лет, страдавшей нарциссической патологией личности. Она употребляла разнообразные наркотики, страдала ожирением, ей был свойственен гомосексуальный и гетеросексуальный промискуитет. Все ее попытки контролировать и использовать в своих целях терапевтическую ситуацию, а также не поддаваться внешнему контролю или опеке (что она воспринимала как унижение) тайно поддерживались ее влиятельной семьей. Пациентка ненавидела своего терапевта, который “злоупотребляет конфронтацией”. Семья, следуя желаниям пациентки, требовала от госпиталя переменить терапевта и сумела выбрать такого, который, как они полагали, будет уступчивее к их требованиям. Администрация госпиталя выразила неодобрение ее конфронтирующему терапевту, и ситуация терапии стала настолько ненормальной, что, казалось, семья командует госпиталем, стараясь сделать терапию как можно более комфортабельной для себя – такой, чтобы она не пробуждала чувства вины. Пациентка умерла из-за передозировки наркотика – нельзя исключить самоубийства – через несколько месяцев после того, как рассталась со своим вторым терапевтом и вышла из госпиталя.
Следующий и последний случай показывает другие аспекты диагностических проблем у пограничных пациентов, подростков с нарциссической личностью и антисоциальными тенденциями. Диагноз антисоциальной личности был установлен лишь после длительного периода обследования и наблюдения.
Мистер F. Пациента, семнадцатилетнего старшеклассника, к терапевту привели родители. Неуспеваемость в школе (при IQ выше среднего уровня); отсутствие мотивации для продвижения в учебе или в профессиональной сфере; капризы и скандалы дома, возникающие, когда не выполнялись его желания; угрозы домашним, которых он пугал физическим насилием, – все это заставило родителей обратиться за помощью. Он швырял все вещи в доме куда попало, и родители уже много лет боялись ему противоречить.
Мистер F. был старшим из пяти детей, он всегда сильно завидовал младшим братьям и сестрам, когда те получали что-нибудь такое, чего не было у него. Когда я подробно расспрашивал обо всех случаях лжи, воровства и антисоциального поведения в его прошлом, родители крайне неохотно отвечали на мои вопросы. Они признавали, что иногда он воровал вещи у них и у других домашних, но всегда к этому прибавляли объяснения, почему он это сделал, говоря о его эмоциональных реакциях. Их также очень беспокоила “плохая компания”, которая “портила” его. В отчетах школьных психологов говорилось, что он всегда производил впечатление злого и подозрительного юноши. Он был пассивен, нетерпелив и легко бросал дело, если оно не вело к немедленному достижению цели. Ему страстно хотелось достичь успеха, но он не мог приложить к этому усилий. Трудно было понять, как его воспринимают взрослые в школе или родители. Он казался очень осторожным и изолированным подростком, за исключением тех моментов, когда чего-то требовал от окружающих, угрожая им.
При общении со мной мистер F. был осторожен, говорил неопределенно, казался равнодушным, но его поведение изменилось, когда он понял, что от меня не стоит ждать “опасных” экспериментов или неожиданного поведения. Когда, например, я сказал ему, что он ответил на все мои вопросы и теперь может рассказать о себе то, что, на его взгляд, важно мне сообщить, чтобы я лучше его понимал, он заговорил достаточно свободно, но с поверхностной обаятельностью и, по сути, без интереса.
Мои попытки исследовать явные противоречия отца пациента, который, с одной стороны, предъявлял к себе высокие требования и ценил серьезную работу, а с другой – пытался оправдывать любое антисоциальное действие своего сына, привели к росту напряженности во взаимоотношениях между родителями. Мать обвиняла отца в том, что он распустил сына, не способен его контролировать; она также сказала, что побаивается сына.
Мне было очень трудно создать ясную картину социальной жизни пациента, его как будто интересовали лишь вождение спортивной машины, вечеринки и выпивка. Он уверял меня, что не принимает наркотики, но мне думалось, что это неправда. На внешнем уровне, казалось, он боится, что его не примут, но глубже за этим фасадом на протяжении всего исследования чувствовались высокомерие и самоутверждение.
Из-за того, что полную информацию от пациента и его семьи получить было трудно, я, кроме своего клинического исследования, воспользовался также наблюдениями психиатрического социального работника, который знал всю семейную структуру. Опытный психолог провел тестирование. Оно выявило тяжелую патологию характера без малейших признаков психотического функционирования. Социальный работник полагал, что хронический супружеский конфликт между родителями отыгрывался вовне в их спорах вокруг пациента. Отец многого требовал от сына и в то же время со странной снисходительностью относился к его антисоциальному поведению. Социальный работник предполагал, что в их доме (как, возможно, и в других сферах жизни пациента) происходило больше краж и сцен шантажа, чем казалось на первый взгляд. Мать вроде бы нарциссично замкнулась в себе от своего сына и углубилась в свои личные интересы, но в то же время начала понимать всю серьезность ситуации и чувствовала бессильную злобу по поводу происходящего.
Мой окончательный диагноз был: нарциссическая личность с антисоциальными тенденциями. Меня беспокоило и казалось неблагоприятным фактором прогноза то, что семья принимает патологию мистера F. Из-за антисоциальных тенденций в данном случае я предполагал, что внешние социальные структуры и обратная связь являются неотъемлемой частью общего плана терапии.
Окончательная рекомендация была такова: семейная терапия для всей семьи и интенсивная психотерапия для F. с другим терапевтом. Я также рекомендовал, чтобы при начале терапии пациент переехал в какую-то школу с общежитием или еще куда-либо из своего дома.
Семья так и не согласилась на это. Пациент уехал в длительное путешествие в другой штат, отец поддержал это его желание и дал ему денег, не беспокоясь о каких-либо планах относительно работы или учебы сына. Отец консультировался еще с несколькими психиатрами, пока не достиг более “оптимистического” взгляда на проблемы сына. Он считал, что дает ему возможность “перерасти все это” и что не надо давить на сына, если он не хочет продолжать терапию.
Через два года мы узнали, что мистер F. вернулся домой и нуждается в помощи отца, поскольку против него выдвинуто уголовное обвинение. Он участвовал в перестрелке, связанной с наркобизнесом.
Психиатрическое исследование в этот период показало, что молодой человек стал более самоуверенным, все презирающим и высокомерным, чем два года назад. Создавалось впечатление, что он начал свою криминальную карьеру. Оценка объектных отношений, поиск доказательств того, что он не является подлинной антисоциальной личностью (как то: взаимоотношения, свободные от эксплуатации, проявления заботы или вины, честное осознание неадекватности стиля своей жизни) показали негативные результаты; я заключил, что это подлинная антисоциальная личность (antisocial personality proper).
Я уже упоминал в предыдущей работе (Kernberg, 1975), что во всех случаях, когда мы видим антисоциальное поведение подростков, для дифференциального диагноза необходимо учесть ряд важных критериев. Что подразумевается под словом антисоциальное? Антисоциальное с точки зрения закона, с социальной точки зрения или же с точки зрения психиатрической терминологии? Действительно ли подросток может быть “антисоциальным” или же термин относится к социальной группе, к которой он пытается приспособиться? Отражает ли антисоциальное поведение обычную невротическую реакцию на подростковую зависимость и бунт или же это часть серьезных личностных нарушений, в частности нарциссической патологии (таков был начальный диагноз у только что упоминавшегося пациента)? Или же это проявление подлинной антисоциальной личности – таков был окончательный диагноз в приведенном выше случае? Антисоциальная личность всегда имеет пограничную личностную организацию, как и личность нарциссическая. Хотя многие пациенты с нарциссическими расстройствами личности не проявляют антисоциальных тенденций, нельзя недооценивать частоту такого сочетания и плохой прогноз в этих случаях.