Фрейд
Статья. Эрик Порж Следы китайского языка в учении Лакана
Доклад, представленный на «Международном симпозиуме» по психоанализу в Чэнду (Китай) с 15 по 18 апреля 2002 года под руководством профессора Хуо Датуна.
Лакан никогда не был в Китае, хотя в 70-е годы он обсуждал это с Филиппом Соллерсом. Несмотря на это, он обладал определенными знаниями китайского языка и знаниями о китайской культуре, которые вдохновляли его на исследования и предоставляли его разработкам реальную поддержку.
Во время войны он начал изучать китайский язык с профессором Полем Демиевилем [1], известным синологом. В 1970-х он возобновил изучение этого языка с Франсуа Ченом, – художником, романистом и автором многочисленных работ по китайской живописи и поэзии, – который также опубликовал свидетельство о своей работе с Лаканом. В нем воспроизведен переписанный Лаканом и сопровождаемый комментариями [2] текст Мен-цзы на китайском языке.
На многих семинарах Лакану случалось писать на доске слова или фразы на китайском языке. К сожалению, они часто не были записаны слушателями, вследствие чего их невозможно найти в опубликованных версиях семинаров. К ним относятся: «Психозы» (стр. 273, 336), «L’identification» (6.12.1961; 24.1.1962), «Важнейшие проблемы психоанализа» (3.3.1965), «Un discours qui ne serait pas du semblant» (10.2.1971 ; 17.2.1971 ; 10.3.1971), «Ou pire» (9.2.1972, та же встреча, на которой он вводит борромеев узел), «Le sinthome»… Эта небрежность в составлении семинаров Лакана способствует искажению смысла и затемняет значение его отношений с китайским языком. Чтобы оценить это, следует также учитывать удовольствие Лакана от чтения без утилитарной цели — «забаву» от расшифровки иероглифов, чувствительность к их красоте, а также его признание китайской философии перемен.
Основные труды, на которые Лакан ссылается в своих семинарах, являются классикой китайской философии: «Четверокнижие», в особенности «Мэн-Цзы»; «Ши цзин» или «Книга песен»; «Дао де цзин» («Книга пути и его добродетели») «Лао-Цзы»; «И цзин» ( «Книга перемен»). Он также цитирует каноническую книгу о живописи «Беседы о живописи монаха Горькая Тыква», приводит различные виды искусства, творения китайской цивилизации. Например, искусство гончарного дела и керамики, китайскую астрономию, сексуальные обычаи [les mœurs sexuelles] — все они фигурировали в научных трудах о Китае. Отметим особенный интерес к китайской опере (семинары «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа» (8.6.1955), «Четыре основные понятия психоанализа» (11.3.1964)), в которой приостановленный жест приобретает значение (как скандирование в логическом времени), и где актеры, скользящие по сцене, кажется, пересекают разные пространства [4].
Основной интерес Лакана к китайскому языку, — и это объясняет почему он изучал его на протяжении всего своего учения, — связан с тем вкладом, который тот вносит в его теорию означающего. Поэтому китаец больше, чем кто-либо другой, должен чувствовать себя как дома в тексте Лакана.
10.2.1971 Лакан заходит так далеко и говорит о том, что китайский язык помог ему обобщить функцию означающего. По его словам, иероглифы идентичны означающему (24.1.1962), каждый иероглиф [caractère] — это фонема ( «D’un Autre à l’autre», (14.5.1969)) [5], моносиллабизм [6], различающий смысл. Иероглифы являются элементарными формами означающей артикуляции. В этом смысле в китайском языке есть нечто образцовое и наиболее чистое («D’un Autre à l’autre», (14.5.1969). Почему? Потому что само слово-фонема [le mot-phonème] [то есть моноссилабизм, прим. пер.] — это своего рода сгущение двусмысленности. Различие смысла не зависит от фонем в слове, как например во французском языке: «colon» [поселенец] отличается от «coton» [хлопок], поскольку «l» отличается от «t». В китайском фонема создает слово – как если бы нужно было различить «со» и «со». Здесь нет двойной артикуляции (уровня слов, которые создают смысл [des mots qui font sens], и уровня фонемы). Именно для различения одних и тех же фонем китаец прибегает к различным тонам (4 +1). Китайский язык гораздо более двусмысленный, поэтому интерпретация термина в куда большей степени зависит от его произношения с правильным тоном и от его места в предложении.
Китайское письмо является образцом означающего потому, что оно обладает показательной двусмысленностью, присущей означающему, но также и благодаря его комбинаторной природе – как в предложении, так и в его композиции. В алфавитном языке, таком как французский, можно определить три фактора двусмысленности для слов, которые уже определены как таковые. 1. Некоторые слова имеют различное значение, но одно и то же произношение: «laid», «les», «lai», «lait». Здесь орфография различает смысл. 2. Некоторые слова имеют одинаковое написание, но различное значение и произношение – омографы[7]. 3. Довольно редко встречаются слова с одинаковым произношением и орфографией, но разными значениями, например, «conjurer» – может означать «привлечь удачу» (écarter le mauvais sort) и подготовку заговора, как в «conjurer la perte de quelqu’un». Таким образом, иногда требуется соединение звука (произношение), смысла и орфографии (одна буква в слове), чтобы устранить двусмысленность, если она есть.
Это соединение также необходимо для слов, находящихся в предложении, поскольку различные связи между словами могут варьировать смысл: «sacerdoce» [священнодействие], «ça sert d’os» [это выступает в роли кости]. Возможности двусмысленности увеличиваются, когда в каком-либо предложении мы рассматриваем другие сегментации между звуками, отличные от тех, что уже закреплены в этом предложении за словами[8], именно этот случай преобладает во французском языке. В китайском языке вариации этих сочетаний встречаются для каждого слова, поскольку каждое слово сводится к слогу, играет в предложении роль, эквивалентную роли буквы в слове.
Существует множество факторов, способствующих двусмысленности китайских иероглифов, поэтому при разговоре иногда необходимо нарисовать на ладони черты того или иного иероглифа. Фактор, который больше всего привлекает Лакана, – это многозначность иероглифа с одинаковым произношением (независимо от региональных акцентов). В семинаре «Un discours qui ne serait pas du semblant» он берет слово «wei» из книги «Мен-цзы», для которого использует древнее (а не современное «为») правописание.
«Wei» означает глагол «действовать» или союз «как», используемый для метафоры, и «в этом качестве, — в качестве метафоры, — служит для указания на какую-то вещь». «Этот язык работает вовсе недурно, – комментирует Лакан, – это язык, в котором наиболее глагольные глаголы могут запросто превратиться в мелкий союз, существует ли вообще что-то более глагольное, более активное, чем глагол «действовать». Для китайского языка — это обычное дело! Все это помогло мне обобщить функцию означающего, даже если это ранит некоторых лингвистов, не знающих китайского языка». Далее он добавляет: «Итак, иероглиф «wei», — привыкайте, что он записывается таким образом,— вводится мной, но он вводится крайне осторожно. Я бы мог привести и другой набор иероглифов, но нас интересуют наиболее наглядные примеры. Это упрощает многие вещи, кроме того, что этот глагол одновременно обозначает и действие, и союз, вводящий метафору. Может быть, «действовать» было в самом начале, может быть, это то же самое, что сказать: «в начале было слово [le verbe]». Возможно, нет другого действия, кроме этого [9]».
Существует еще один источник двусмысленности, который связан с тем, что разные иероглифы могут быть перепутаны, особенно, если вы плохо различаете тон [10]. Например, «hi» может произноситься разными тонами, писаться различными иероглифами и принимать разный смысл. Но может случиться и так, что одно и то же произношение используется для нескольких разных символов : «ta1» для «Он» «他» и для «Она» «她»»; или «hé», которое может означать «река», «и», «с», « ядро», «присоединиться» (каждый раз с различными иероглифами).
Есть еще один случай, когда один и тот же символ имеет несколько тонов. Иероглиф «wei» («为») может произноситься как «wei2» (действовать, как) и «wei4» (к, для). Или же один и тот же иероглиф имеет, помимо тонов, два разных произношения – «heng» (линия) и «xing» (точный) для одного и того же иероглифа – «行».
Наконец, и Лакан об этом не упоминает, написание иероглифов как таковых может служить опорой для двусмысленности. Например, сновидение имеет дело с определенными иероглифами, как показал в своей статье Ж. Сулье де Моран [11]. Он выбирает отрывки из главы о снах «Ю-ся-цзы» или «Мемуары нефритовой шкатулки» (начатых Сиу Ченном, родившимся в 239 году н.э.). Статья была представлена Морисом Буве, который добавил к ней «вполне очевидные» комментарии. Вот два примера сновидений, которые интерпретируются как вещие сны, исходя из комбинаторных игр буквы:
«5° Вырвать рога у барана»
В то время когда князь Прей был еще стражником, ему приснилось, что он преследует барана и вырывает у него рога и хвост. Танн-Ло объяснил : «баран», «yang» «羊», у которого удаляют рога и хвост, дает в результате «王» «wang» — «князь». И, действительно, позже он стал князем Ранна, чтобы исполнить это предзнаменование». Перед нами сон о кастрации отца (интерпретация Мориса Буве). Рассмотрим еще один сон с такой же интерпретацией.
«7° Сорвать и потерять колос пшеницы»
Цре Мао из поздних Ранн снилось, что он собирает колос пшеницы, а затем теряет его. Куо Цяо-Цин сказал ему: «потерянный» «失» и «колос» «禾» вместе дают «официальный пост» «秩» . Собрать колос и потерять его – значит получить официальную должность. Вы обязательно получите важную должность!» Действительно, в последующие десять дней государство Wé назначило его премьер-министром». А теперь рассмотрим сон о силе, обретении и потере фалосса (интерпретация Мориса Буве) .
«8° Кисть ставит точку на лбу»
Венн-сюанн из северных Цри вот-вот должен был обрести власть. Ему приснилось, что какой-то человек кистью ставит ему точку на лбу. Ван Транн-че говорит: «Если добавить точку к «князю» «王» (wang2) — это дает «主» (zhu3) «хозяина». Вы обязательно обретете власть».
Комбинаторика, свойственная китайскому иероглифу, является существенным элементом его двусмысленности, – это то, что притягивало Лакана. Во-первых, существует комбинация иероглифов друг с другом, которую необходимо установить, чтобы зафиксировать смысл предложения. Во-вторых, есть комбинаторика, связанная с порядком черт иероглифа, их направлением и графическим расположением – все это необходимо соблюдать для его распознавания. В-третьих, есть комбинаторика, связанная с образованием иероглифа и его графической эволюцией. Иероглифы часто представляют собой набор черт, и если эти черты взять изолированно, то они будут представлять собой другие иероглифы, с другим произношением. Компоненты могут быть автономными или нет. Любая ошибка в комбинаторике может сделать иероглиф непонятным или привести к другому прочтению, она может быть причиной lapsus calami [описки] или даже дислексии.
Именно на этом комбинаторном свойстве Лакан специально остановился, – в частности, в семинаре «L’identification» (24.1.1962), – чтобы найти в нем аргумент против якобы подражательного [imitative] происхождения иероглифов. Таким образом, «可» «ke3» (можно, разрешается) образуется из комбинации «丁» «ding1», изображающей поток, который упирается в гортани [гортанная смычка] и «口» «kou3», обозначающий рот. Иероглиф «可» произносится как «ke3», а не «ding1kou3», как это произошло бы при словообразовании на французском языке: так «eu» (хорошо) и «phorie» (носить) дают в результате «euphorie» [эйфория] . К «可» еще можно добавить иероглиф «大» «da4» [большой]. Получившееся «奇» читается как «ji1» (нечетное) или как «qi1» (необыкновенное), а не «dake», как это было бы при алфавитном письме . Приведем пример: «男» «nan2» «мужское» —комбинация «поля» «田» и «силы» «力». Это комбинаторика по смыслу. Существуют комбинаторики по форме (например, «女» (женское) — иероглиф, изображающий танцовщицу), по звучанию, по звукоподражанию…
Каждый иероглиф становится похожим на пазл, элементы которого соединяются, отсылают друг к другу с теми же композициями замещений и смещений, которые описываются Фрейдом в отношении сновидения и повторяются Лаканом для означающего. Законы композиции иероглифа включают законы композиции означающего. Лакан суммирует полезность обращения к китайскому в очень красивой фразе: «Это небольшое отклонение полезно для того, чтобы вы увидели, что отношение письма к языку не является чем-то, что следует рассматривать в эволюционном ключе. Мы не исходим из чего-то плотного, ощутимого, чтобы извлечь оттуда абстрактную форму. Нет ничего, что можно было бы рассматривать как процесс образования понятия или даже процесс обобщения. У нас есть последовательность чередований, где означающее возвращается, чтобы бить воду, если можно так выразиться, из потока через барабаны его мельницы, и его колесо каждый раз поднимает что-то, что течет, чтобы снова упасть, обогатиться, усложниться, и мы никогда не можем ни в какой момент схватить то, что доминирует от конкретного начала или двусмысленности [12]».
Помимо того, что метафора воды очень ценится китайцами, и Соссюром, она присоединяется к тому, что Лакан сказал в «Предложении от 9 октября 1967 года» о пассе: «Ибо кто, увидев, как два партнёра ведут игру, где они предстают двумя лопастями одного вращающегося, в моих последних строках, экрана, не убедится воочию, что перенос всегда был всего лишь осью самого этого чередования [13]?».
В этой связи китайский язык особенно подходит для размышлений о разнице значения (или референта) и смысла согласно различию Фреге. Значение слова «Венера» имеет два смысла: «утренняя звезда» и «вечерняя звезда». В 1971 году Лакан подчеркнул: «характер языка таков, что когда дело доходит до того, чтобы что-то в нем обозначить, референт никогда не бывает правильным, он всегда реален». Таким образом, «не существует другого языка, кроме метафорического». Мы видим, что этим он обобщает метафорическую функцию языка, выходящую за рамки Имени Отца. Он берет в качестве примера именно Инь и Ян — «неуловимые», но все же «реальные» референты [14].
Отметим, что для психоаналитика двусмысленность означающих не означает, что они открыты всем смыслам. Она приводит к интерпретации, которая приводит к решению [décision] (это и значит разрез). Интерпретация проходит через референт. Но если он реален, как ограничить метафору [comment limiter la métaphore]?
Обращение к китайскому языку служит Лакану не только для изучения ресурсов означающего, но и для демонстрации значения, присущего письму, «буквы как опоры означающего» (6.12.1961).
Китайский язык лучше, чем алфавитное письмо, иллюстрирует существование и функцию унарной черты. Конечно, Лакан не обнаружил унарную черту в китайском письме, поскольку впервые извлек ее в ходе семинара «Перенос» (в 1961 году) в виде идентификаторной черты «l’einziger Zug», которую он берет у Фрейда из главы «Идентификация». Через год (в семинаре «L’identification», 6.12.1961 г.), он с волнением находит иллюстрацию этого в виде засечек, сделанных на костях оленей, обнаруженных в Ле-Мас-д’Азиль. Унарная черта – это сущность означающего, его различительная функция. Качественное различие черт может иногда подчеркивать тожество [mêmeté] означающего. «То же самое [mêmeté] состоит из того, что означающее как таковое служит для обозначения различия в чистом виде».
Цитируя этот отрывок, мы, как правило, забываем, что на том же семинаре (6.12.1961 г.) Лакан впервые приводит в качестве примера унарной черты сопоставление двух написаний одного и того же китайского текста — каллиграфического и с упрощенными иероглифами. Точно так же, как китайский язык находится на стыке речи и пения (из-за тонов), китайский иероглиф находится на стыке живописи и письма. А искусство, или даже аскеза черты, которую представляет собой каллиграфия, это ничто иное как признание унарной черты на уровне культуры.
Унарная черта обозначает единицу различия в чистом виде [un de différence à l’état pur], она проявляет функцию означающего, которая в отличие от знака не представляет (vorstellen) что-то для кого-то, а репрезентирует (repräsentieren) субъекта для другого означающего. Она является «стиранием» вещи [Il est «effaçon» de la chose].
Унарная черта проявляет письменность в речи (фонема, различительная черта). Имя собственное является образцовым примером, оно не переводится с одного языка на другой, его транспозиция зависит не от смысла (meaning), а от фонем. Это не значит, что оно не имеет смысла в изначальном языке или в языке перевода. В китайском языке фамилия Лакан пишется различными символами на Тайване и на материковом Китае. На Тайване иероглифы, используемые для транслитерации имени «Жак», (произносится как «джиак»), означают «деловой человек», тогда как на материковом Китае, (где «Жак» произносится как «йак»), они означают «хорошего малого или красавца». Для транслитерации фамилии «Лакан» на Тайване и материковом Китае используются одинаковые иероглифы, и они означают «tirer colline». Эти различия могут повлиять на отношение читателя к тексту Лакана.
Китайское письмо также стало одним из поворотных пунктов в изменении концепции Лакана о соотношении письменности и речи. Первоначально («L’identification», 20.12.1961 г.), ссылаясь на работы сэра Флиндерса Петри, Лакан утверждает, что письмо является первичным по отношению к речи, или, скорее, что в письме есть материальные элементы, черты, которые уже существуют и ожидают фонетизации, они будут служить для поддержки звуков и в последующем использоваться в качестве записи этих звуков. Петри показал, что задолго до появления иероглифов на керамике можно найти все формы, которые впоследствии использовались в греческом, этрусском, латинском, финикийском алфавитах. В 1969 году в семинаре «D’un Autre à l’autre» Лакан придерживается этой концепции и ссылается на китайскую письменность. «То, что письменность первична и должна быть рассмотрена как таковая по отношению к речи — вот, что, в конце концов, можно считать не только законным, но и очевидным благодаря уже существующей письменности, подобной китайской [14]».
Начиная с 1971 года, точка зрения меняется, и как ни странно, изменения всегда связаны с китайской письменностью. Приведем несколько цитат из семинара «Un discours qui ne serait pas du semblant». «Письменность не первична , но вторична по отношению к любой функции языка [à toute fonction du langage], и все же, без письменности никоим образом невозможно вернуться к вопросу о том, что в первую очередь следует из эффекта языка как такового» (17.2.1971 г.), и «Письменность – это то, что в некотором смысле отражается на речи [se répercute sur la parole], на жилище речи» (10.3.1971).
Лакан снова обращается к китайской письменности, чтобы опровергнуть предположение о подражательном происхождении письма, напомнив, что оно берет начало в предсказаниях через интерпретацию трещин черепашьих панцирей и что иероглиф «письмо» «文», « вэнь», также означает «цивилизация». Также верно, что важность произношения тонов на китайском языке не может отводить речи второстепенную роль.
Изменил ли полностью свое мнение Лакан в 1971 году в вопросе о первичности письма? Скорее всего, нет. Во-первых, в то время для него было важно устранить путаницу с дерридианским представлением о письменности как об архиписьме. Деррида прямо не упоминается, но есть аллюзия, сделанная на встрече 10.3.1971 года. Во-вторых, полагать письмо второстепенным по отношению к речи – значит иметь в виду концепцию, которая относится к возникновению знания, науки, опорой которой является письмо. Письменность, которую имеет в виду Лакан, это скорее письмо в его логическом, топологическом и математическом использовании. Он не отказывается от выводов, сделанных в работе сэра Петри, но ему нужно объяснить, почему именно знаки на керамике, а не другие знаки на других носителях, были приняты в качестве письменных знаков.
В 1973 году он дает ответ: это факт дискурса [c’est un fait de discours]. Структурность дискурса [La structuration d’un discours] определяет рождение того или иного письма : «Письмо, радикально, является эффектом дискурса [15]». Именно законы рынка (уже тогда капиталистические) заставили циркулировать керамику, с нанесенными на ней знаками, которые впоследствии смогли быть приняты в качестве письменных знаков. Китайская письменность возникла из другого дискурса: сначала дискурса прорицателей, а затем Ши – ученых, советников, правителей. Наконец, буквы Лакана, его матемы, – в первом ряду которых находятся буквы, записывающие 4 дискурса, формулы которых были написаны в 1969-1970 годах, – происходят из другого дискурса – психоаналитического. «Если исходить из аналитического дискурса, буквы, которые я здесь извлекаю, имеют другое значение по отношению к тем, которые могут быть извлечены [qui peuvent sortir] из теории множеств [16]».
Можно было бы возразить, что дискурсы, как их понимает Лакан, все еще являются письменностью. Поэтому его позиция не изменилась: письмо всегда первично. Это, действительно, так. При этом следует учитывать, что при написании дискурсов речь идет о логическом и топологическом письме, которое выходит за рамки оппозиции письменности/речи и допускает письмо, включенное в речь. Этот новый подход к письму будет иметь последствия для Лакана, в частности, он скажет, что «написанное в моем понимании сделано для того, чтобы не читаться» [«un écrit à mon sens est fait pour ne pas se lire»], в то же время он придает новый смысл слову «транскрипция» — это «то, что читается, проходит сквозь письмо, оставаясь в нем невредимым» [17] (Об этом он говорит в первой транскрипции своего семинара, которую он сделал именно в 1973 году) [18].
В заключение можно задаться вопросом, почему Лакан так интересовался чтением Мен-Цзы (390-305 гг. до н. э.)? Этот философ, последователь Конфуция, постулирует потенциальность благой человеческой натуры, то есть способности развивать свои положительные качества с помощью собственных сил, не прибегая к помощи Божественной трансцендентности. Он известен своими литературными способностями и, в отличие от Конфуция, не осуждает использование речи [l’usage de la parole] для доступа к мудрости. Речь участвует в «ци», «пневме», которая объединяет человека со Вселенной. Существует истинная речь, которая не является поверхностной, скрытой, искаженной или чрезмерной (книга III, Часть I, стр. 313). Таким образом, речь может стать средством доступа к «hi» – центральному понятию, которое представляет собой чувство равенства и справедливости. Речь, в частном порядке направленная на конкретного собеседника, (что может привести к ее противоречивости при изменении контекста), является способом обойти ловушки овеществляющей речи.
Вот, например, как Лакан переводит фразу Мэн-цзы, которую он переписал на китайском языке: «Язык, помещенный в мир, язык под небесами, — вот, что создает «xing», «природу», природу говорящего существа», — и далее, — «именно здесь я и могу позволить себе признать, касательно воздействия дискурса, всего того, что находится под небесами, что все то, что вытекает из этого, делает ничто иное, как выполняет функцию причины в качестве прибавочного наслаждения [19]». На предыдущем семинаре (10.2.1971 г.) он вспоминает о Менциусе [Мен-Цзы так называли иезуиты, прим. пер.] в связи с вопросом о месте аналитика.
Таким образом, причина интереса Лакана к Мэн-цзы может быть той же, что и причина, по которой он обращается к этике искусного слова [une éthique du bien dire] («Телевидение», стр. 39).
Перевод и редакция текста — Алексей Зайчиков, Анна Хитрова.
Примечания к тексту
[1] Paul Demiéville, Choix d’études sinologiques (1921-1970), Leiden, E.J. Brill, 1973.
[2] F. Cheng, « Lacan et la pensée chinoise », dans Lacan, l’écrit, l’image, Paris, Flammarion, 2000.
[4] Речь идет об этом отрывке: «Я не мог не подумать об этом однажды на представлении китайского театра, где то, что доведено до высшего совершенства, выражено в искусстве жеста. Оттого, что люди эти говорят по-китайски, зрелище это захватывает вас ничуть не меньше. В течение немногим более четверти часа – хотя зрителю кажется, что это длится часами, – два персонажа перемещаются на одной сцене, создавая тем не менее полное впечатление, будто движутся они в двух разных пространствах. С поистине акробатической ловкостью они словно проходят друг через друга насквозь. Каждое мгновение они настигают друг друга жестом, который не может, казалось бы, не задеть противника, но все же минует его, ибо тот уже находится в другом месте. Это поистине удивительное представление наводит на мысль о призрачном характере пространства, напоминая нам в то же время о той характер ной для символического плана истине, что никогда не бывает встречи, которая оказалась бы столкновением. «Я» в теории Фрейда и в технике психоанализа» (русский перевод – М: Гнозис/Логос, 1999), стр 378.
[5] Для большей ясности приведем отрывок из 16 семинара: «Акцент, который делается на письменности, несомненно, имеет решающее значение для правильной оценки языка. То, что письмо должно считаться первичным по отношению к речи, в конце концов, можно считать не только законным, но и очевидным благодаря самому существованию такой формы письма как китайский, где остается бесспорным: то, что относится к порядку восприятия взгляда [имеется в виду материал китайского письма, прим. пер.], не без связи с тем, что переводится в голос, однако помимо фонетических элементов, есть и другие. Это тем более поразительно, что с точки зрения структуры, строгой структуры языка, ни один язык не является более чистым, чем китайский, где каждый морфологический элемент сводится к фонеме. Было бы проще, если бы мы могли сказать, что письменность – это лишь транскрипция того, что выражается в речи, но, напротив, китайское письмо не является транскрипцией речи, это другая система, к которой в некоторых случаях присоединяется то, что вырезается из другого носителя – голоса». «D’un Autre à l’autre», встреча 14 мая, 1969.
[6] Под моносиллабизмом в строгом смысле слова понимают такое состояние языка, при котором любое слово материально тождественно морфеме, а морфема – слогу, иными словами, в моносиллабическом языке все слова односложны, а само понятие морфемы оказывается избыточным. Считается, что именно таким было состояние древнекитайского языка. Его можно охарактеризовать как «глоссосиллабизм»
[7] Дословно в переводе: Des mots ayant même orthographe mais de sens différents ont des prononciations différentes : adoptions, dictions… Примеры омографов: за́мок — замо́к, сóрок — сорóк.
[8] Отличным примером на русском языке послужит песня Игоря Суханова «Скрипка-лиса», где слышится либо «скрипка-лиса», либо «скрип колеса».
[9] J. Lacan, Un discours qui ne serait pas du semblant, 10.2.1971.
[10] Китайский язык принадлежит к числу тональных языков. Слог китайского языка характеризуется не только определенным звуковым составом, но и тем или иным тоном, который называется этимологическим тоном данного слога. Тон — это мелодический рисунок голоса, характеризующийся определенным изменением высоты звука. Тоны выполняют смыслоразличительную функцию.
[11] G. Soulié de Morant, « Les rêves étudiés par les Chinois », RFP, 1927, 4 (1). L’article est cité dans l’article de Dany Nobus, dans The Letter, summer 2001, LSB College, Dublin.
[12] J. Lacan, L’identification, 24.1.1962, inédit.
[13] J. Lacan, «Предложение от 9 октября 1967 года», Scilicet, 1, Paris, Le Seuil, 1968, p. 26.
[14] J. Lacan, Un discours qui ne serait pas du semblant, 10.2.1971, inédit.
[15] J. Lacan, D’un Autre à l’autre, 14 mai 1969, inédit.
[16] J. Lacan, «Еще»,Paris, Le Seuil, 1975, p. 36.
[17] Ibid., p. 37.
[18] J. Lacan, Postface au séminaire Les quatre concepts fondamentaux de la psychanalyse, Paris, Le Seuil, 1973
[19] Речь о семинаре «Четыре основные понятия психоанализа». Это первый семинар, который Лакан решил опубликовать — Paris, Le Seuil, 1973.
[20] J. Lacan, Un discours qui ne serait pas du semblant, 17.2.1971, inédit.
Зигмунд Фрейд лекции по психоанализу. ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ЛЕКЦИЯ. Страх
Уважаемые дамы и господа! То, что я сказал вам на прошлой лекции об общей нервозности, вы посчитали, наверное, самым неполным и самым недостаточным из моих сообщений. Я это знаю и думаю, что ничто не удивило вас больше, чем то, что в ней ничего не было сказано о страхе, на который жалуется большинство нервнобольных, считая его самым ужасным своим страданием, и который действительно может достичь у них громадной интенсивности и привести к самым безумным поступкам. Но, по крайней мере в этом вопросе, я не хотел быть кратким; напротив, я решил особенно остро поставить проблему страха у нервнобольных и подробно изложить ее вам.
Сам по себе страх мне не нужно вам представлять; каждый из нас когда нибудь на собственном опыте узнал это ощущение, или, правильнее говоря, это аффективное состояние. Но я полагаю, что никто никогда достаточно серьезно не спрашивал себя, почему именно нервнобольные испытывают страх в гораздо большей степени, чем другие. Может быть, это считали само собой разумеющимся; ведь обычно слова «нервный» и «боязливый»94 употребляют одно вместо другого, как будто бы они означают одно и то же. Но мы не имеем на это никакого права; есть боязливые люди, но вовсе не нервные, и есть нервные, страдающие многими симптомами, у которых нет склонности к страху.
94 В немецком языке «боязливый» (angstlich) — прилагательное от слова «страх» (Angst). В современной психологической литературе это слово зачастую переводится как «тревожный». Мы сочли возможным в настоящем издании перевести это слово как «боязливый», так как Фрейд употребляет это слово в более общем значении (склонный к страху «вообще», а не только к беспредметному страху, каким является тревога). — Прим. ред. перевода.
Как бы там ни было, несомненно, что проблема страха — узловой пункт, в котором сходятся самые различные и самые важные вопросы, тайна, решение которой должно пролить яркий свет на всю нашу душевную жизнь. Не стану утверждать, что могу вам дать ее полное решение, но вы, конечно, ожидаете, что психоанализ и к этой теме подходит совершенно иначе, чем школьная медицина. Там, кажется, интересуются прежде всего тем, какими анатомическими путями осуществляется состояние страха. Это значит, что раздражается Medulla oblongata,95 и больной узнает, что страдает неврозом блуждающего нерва. Medulla oblongata — очень серьезный и красивый объект. Я хорошо помню, сколько времени и труда посвятил его изучению много лет тому назад. Но сегодня я должен вам сказать, что не знаю ничего, что было бы дальше от психологического понимания страха, чем знание нервного пути, по которому идут его импульсы.
95 Продолговатый мозг (лат.} — Прим. ред. перевода.
О страхе можно много рассуждать, вообще не упоминая нервозности. Вы меня сразу поймете, если такой страх я назову реальным в противоположность невротическому. Реальный страх является для нас чем то вполне рациональным и понятным. О нем мы скажем, что он представляет собой реакцию на восприятие внешней опасности, т. е. ожидаемого, предполагаемого повреждения, связан с рефлексом бегства, и его можно рассматривать как выражение инстинкта самосохранения. По какому поводу, т. е. перед какими объектами и в каких ситуациях появляется страх, в большой мере, разумеется, зависит от состояния нашего знания и от ощущения собственной силы перед внешним миром. Мы находим совершенно понятным, что дикарь боится пушки и пугается солнечного затмения, в то время как белый человек, умеющий обращаться с этим орудием и предсказать данное событие, в этих условиях свободен от страха. В другой раз именно большее знание вызовет страх, так как оно позволяет заранее знать об опасности. Так, дикарь испугается следов в лесу, ничего не говорящих неосведомленному, но указывающих дикарю на близость хищного зверя,96 а опытный мореплаватель будет с ужасом рассматривать облачко на небе, кажущееся незначительным пассажиру, но предвещающее моряку приближение урагана.
96 Приведенный пример чувства страха не следует истолковывать принадлежностью «дикаря» к низшей расе, поскольку очевидно, что в данном случае чувство определяется уровнем рационального понимания вызывающих его явлений.
При дальнейшем размышлении следует признать, что мнение о реальном страхе, будто он разумен и целесообразен, нуждается в основательной проверке. Единственно целесообразным поведением при угрожающей опасности была бы спокойная оценка собственных сил по сравнению с величиной угрозы и затем решение, что обещает большую надежду на благополучный исход: бегство или защита, а может быть, даже нападение. Но в таком случае для страха вообще не остается места; все, что происходит, произошло бы так же хорошо и, вероятно, еще лучше, если бы дело не дошло до развития страха. Вы видите также, что если страх чрезмерно силен, то он крайне нецелесообразен, он парализует тогда любое действие, в том числе и бегство. Обычно реакция на опасность состоит из смеси аффекта страха и защитного действия. Испуганное животное боится и бежит, но целесообразным при этом является бегство, а не боязнь.
Итак, возникает искушение утверждать, что проявление страха никогда не является чем то целесообразным. Может быть, лучшему пониманию поможет более тщательный анализ ситуации страха. Первым в ней является готовность к опасности, выражающаяся в повышенном сенсорном внимании и моторном напряжении. Эту готовность ожидания следует, не задумываясь, признать большим преимуществом, ее же отсутствие может привести к серьезным последствиям. Из нее исходит, с одной стороны, моторное действие, сначала бегство, на более высокой ступени деятельная защита, с другой стороны, то, что мы ощущаем как состояние страха. Чем больше развитие страха ограничивается только подготовкой, только сигналом, тем беспрепятственней совершается переход готовности к страху в действие, тем целесообразней протекает весь процесс. Поэтому в том, что мы называем страхом, готовность к страху (Angstbereitschaft)97 кажется мне целесообразной, развитие же страха — нецелесообразным.
97 В современной психологической литературе для обозначения этого понятия употребляются термины «тревога», «тревожность». — Прим. ред. перев.
Я избегаю подходить ближе к вопросу о том, имеют ли в нашем языке слова «страх», «боязнь», «испуг» одинаковое или разное значение. Я только полагаю, что «страх» (Angst) относится к состоянию и не выражает внимания к объекту, между тем как «боязнь» (Furcht) указывает как раз на объект. Напротив, «испуг» (Schreck), кажется, имеет особый смысл, а именно подчеркивает действие опасности, когда не было готовности к страху. Так что можно было бы сказать, что от испуга человек защищается страхом.
Известная многозначность и неопределенность употребления слова «страх» не может ускользнуть от вас. Под страхом по большей части понимают субъективное состояние, в которое попадают благодаря ощущению «развития страха», и называют его аффектом. А что такое аффект в динамическом смысле? Во всяком случае, нечто очень сложное. Аффект, во первых, включает определенные моторные иннервации или оттоки энергии, во вторых, известные ощущения, причем двоякого рода: восприятия состоявшихся моторных действий и непосредственные ощущения удовольствия и неудовольствия, придающие аффекту, как говорят, основной тон. Но я не думаю, что бы это перечисление затрагивало бы как то сущность аффекта. При некоторых аффектах, по видимому, можно заглянуть глубже и узнать, что ядром, объединяющим названный ансамбль, является повторение какого то определенного значительного переживания. Это переживание могло бы быть лишь очень ранним впечатлением весьма общего характера, которое нужно отнести к доисторическому периоду не индивида, а вида. Другими словами, аффективное состояние построено так же, как истерический припадок, и, как и он, представляет собой осадок воспоминания. Истерический припадок, таким образом, можно сравнить со вновь образованным индивидуальным аффектом, нормальный аффект — с выражением общей истерии, ставшей наследственной.
Не думайте, что сказанное здесь об аффектах является признанным достоянием обычной психологии. Напротив, это взгляды, возникшие на почве психоанализа и признанные только им. То, что вы можете узнать об аффектах в психологии, например, теорию Джемса — Ланге,98 как раз для нас, психоаналитиков, непонятно и не обсуждается. Но и наше знание об аффектах мы тоже не считаем очень надежным; это лишь первая попытка ориентировки в этой темной области. Но продолжу: нам кажется, что мы знаем, какое раннее впечатление повторяется при аффекте страха. Мы полагаем, что это впечатление от акта рождения, при котором происходит такое объединение неприятных впечатлений, стремлений к разрядке [напряжения] и соматических ощущений, которое стало прообразом воздействия смертельной опасности и с тех пор повторяется у нас как состояние страха. Невероятное повышение возбуждения вследствие прекращения обновления крови (внутреннего дыхания) было тогда причиной переживания страха, так что первый страх был токсическим. Название «страх» (Angst) — angustiae, теснота, теснина (Enge) — выделяет признак стеснения дыхания, которое тогда было следствием реальной ситуации и теперь почти постоянно воспроизводится в аффекте. Мы признаем также весьма значительным то, что первое состояние страха возникло вследствие отделения от матери. Разумеется, мы убеждены, что предрасположение к повторению первого состояния страха так основательно вошло в организм благодаря бесконечному ряду поколений, что отдельный индивид не может избежать аффекта страха, даже если он, как легендарный Макдуф, «был вырезан из тела матери», т. е. не знал самого акта рождения. Мы не можем сказать, что является прообразом страха у других млекопитающих животных. Мы также не знаем, какой комплекс ощущений у этих созданий эквивалентен нашему страху.
98 Согласно концепции Джемса — Ланге (по имени американского психолога У. Джемса и датского анатома К. Ланге), выдвинутой в 80 х гг. прошлого века, первичными являются изменения в организме, вторичными — состояния, которые переживаются субъектом в виде эмоций.
Может быть, вам интересно будет услышать, как можно прийти к мысли, что акт рождения является источником и прообразом аффекта страха. Умозрение принимало в этом самое незначительное участие: скорее, я позаимствовал это у наивного мышления народа. Когда много лет тому назад мы, молодые больничные врачи, сидели за обеденным столом в ресторане, ассистент акушерской клиники рассказал, какая веселая история произошла на последнем экзамене акушерок. Одну кандидатку спросили, что значит, когда при родах в отходящей жидкости обнаруживается Mekonium (первородный кал, экскременты), и она, не задумываясь, ответила, что ребенок испытывает страх. Ее осмеяли и срезали. Но я в глубине души встал на ее сторону и начал догадываться, что несчастная женщина из народа правильным чутьем открыла важную связь.
Теперь перейдем к невротическому страху: какие формы проявления и отношения имеет страх у нервнобольных? Тут можно многое описать. Во первых, мы находим общую боязливость, так сказать, свободный страх, готовый привязаться к любому более или менее подходящему содержанию представления, оказывающий влияние на суждение, выбирающий ожидания, подстерегая любой случай, чтобы найти себе оправдание. Мы называем это состояние «страхом ожидания» или «боязливым ожиданием». Лица, страдающие этим страхом, всегда предвидят из всех возможностей самую страшную, считают любую случайность предвестником несчастья, используют любую неуверенность в дурном смысле. Склонность к такому ожиданию несчастья как черта характера встречается у многих людей, которых нельзя назвать больными, их считают слишком боязливыми или пессимистичными; но необычная степень страха ожидания всегда имеет отношение к нервному заболеванию, которое я назвал «неврозом страха» и причисляю к актуальным неврозам.
Вторая форма страха, в противоположность только что описанной, психически более связана и соединена с определенными объектами или ситуациями. Это страх в форме чрезвычайно многообразных и часто очень странных «фобий». Стенли Холл, видный американский психолог, взял на себя труд представить нам весь ряд этих фобий под великолепными греческими названиями. Это звучит как перечисление десяти египетских казней, но только их число значительно превышает десять. Послушайте, что только не может стать объектом или содержанием фобии: темнота, свободное пространство, открытые площади, кошки, пауки, гусеницы, змеи, мыши, гроза, острые предметы, кровь, закрытые помещения, человеческая толпа, одиночество, переход мостов, поездка по морю, по железной дороге и т. д. При первой попытке сориентироваться в этом сумбуре можно различить три группы. Некоторые из объектов и ситуаций, внушающих страх, и для нас, нормальных людей, являются чем то жутким, имеют отношение к опасности, и поэтому эти фобии кажутся нам понятными, хотя и преувеличенными по своей силе. Так, большинство из нас испытывает чувство отвращения при встрече со змеей. Фобия змей, можно сказать, общечеловеческая, и Ч. Дарвин очень ярко описал, как он не мог побороть страх перед приближающейся змеей, хотя знал, что защищен от нее толстым стеклом. Ко второй группе мы относим случаи, имеющие отношение к опасности, в которых, однако, мы привыкли не придавать ей значения и не выдвигать ее на первый план. Сюда относится большинство ситуативных фобий. Мы знаем, что при поездке по железной дороге возникает больше возможностей для несчастного случая, чем дома, а именно вероятность железнодорожного крушения; мы знаем также, что корабль может пойти ко дну, и при этом, как правило, люди тонут, но мы не думаем об этих опасностях и без страха путешествуем по железной дороге и по морю. Нельзя также отрицать возможность падения в реку, если мост рухнет в тот момент, когда его переходишь, но это случается так редко, что не принимается во внимание как опасность. И одиночество имеет свои опасности, и мы избегаем его при известных обстоятельствах; но не может быть и речи о том, чтобы мы не могли его вынести при каких то условиях и всего лишь на некоторое время. То же самое относится к человеческой толпе, закрытому помещению, грозе и т. п. Что нас поражает в этих фобиях невротиков — так это вообще не столько их содержание, сколько интенсивность. Страх фобий прямо неописуем! И иной раз у нас складывается впечатление, будто невротики боятся вовсе не тех вещей и ситуаций, которые при известных обстоятельствах и у нас могут вызвать страх, а тех, которые они называют теми же именами.
Остается третья группа фобий, которые мы вообще не можем понять. Если крепкий взрослый мужчина не может от страха перейти улицу или площадь хорошо ему знакомого родного города, если здоровая, хорошо развитая женщина впадает в бессознательный страх, потому что кошка коснулась края ее платья или через комнату прошмыгнула мышь, то какую же мы можем здесь установить связь с опасностью, которая, очевидно, все таки существует для страдающих фобиями? В относящихся сюда случаях фобии животных не может быть и речи об общечеловеческих антипатиях, потому что, как бы для демонстрации противоположного, встречается множество людей, которые не могут пройти мимо кошки, чтобы не поманить ее и не погладить. Мышь, которую так боятся женщины, в то же время служит лучшим ласкательным именем; иная девушка, с удовольствием слушая, как ее называет так любимый, с ужасом вскрикивает, когда видит милое маленькое существо с этим именем. В отношении мужчины, страдающего страхом улиц или площадей, мы можем дать единственное объяснение, что он ведет себя, как маленький ребенок. Благодаря воспитанию ребенка непосредственно приучают избегать таких опасных ситуаций, и наш агорафобик действительно освобождается от страха, если его кто нибудь сопровождает при переходе через площадь.
Обе описанные здесь формы страха, свободный страх ожидания и страх, связанный с фобиями, независимы друг от друга.
Один не является более высокой ступенью развития другого, они встречаются вместе только в виде исключения и то как бы случайно. Самая сильная общая боязливость не обязательно проявляется в фобиях; лица, вся жизнь которых ограничена агорафобией, могут быть совершенно свободны от пессимистического страха ожидания. Некоторые фобии, например страх площадей, страх перед железной дорогой, приобретаются, бесспорно, лишь в зрелые годы, другие, как страх перед темнотой, грозой, животными, по видимому, существовали с самого начала. Страхи первого рода похожи на тяжелые болезни; последние кажутся скорее странностями, капризами. У того, кто обнаруживает эти последние, как правило, можно предположить и другие, аналогичные. Должен прибавить, что все эти фобии мы относим к истерии страха, т. е. рассматриваем их как заболевание, родственное известной конверсионной истерии.
Третья из форм невротического страха ставит нас перед той загадкой, что мы полностью теряем из виду связь между страхом и угрожающей опасностью. Этот страх появляется, например, при истерии, сопровождая истерические симптомы, или в любых условиях возбуждения, когда мы, правда, могли бы ожидать аффективных проявлений, но только не аффекта страха, или в виде приступа свободного страха, независимого от каких либо условий и одинаково непонятного как для нас, так и для больного. О какой то опасности и каком то поводе, который мог бы быть раздут до нее преувеличением, вовсе не может быть речи. Во время этих спонтанных приступов мы узнаем, что комплекс, называемый нами состоянием страха, способен расколоться на части. Весь припадок может быть представлен отдельным, интенсивно выраженным симптомом — дрожью, головокружением, сердцебиением, одышкой, — а обычное чувство, по которому мы узнаем страх, — отсутствовать или быть неясным, и все же эти состояния, описанные нами как «эквиваленты страха», во всех клинических b этиологических отношениях можно приравнять к страху.
Теперь возникают два вопроса. Можно ли невротический страх, при котором опасность не играет никакой роли или играет столь незначительную роль, привести в связь с реальным страхом, всегда являющимся реакцией на опасность? И как следует понимать невротический страх? Пока мы будем придерживаться предположения: там, где есть страх, должно быть также что то, чего люди боятся.
Для понимания невротического страха клиническое наблюдение дает нам некоторые указания, значения которых я хотел бы вам изложить.
а) Нетрудно установить, что страх ожидания, или общая боязливость, находится в тесной зависимости от определенных процессов в сексуальной жизни, скажем, от определенного использования либидо. Самый простой и поучительный пример этого рода дают нам лица, подвергающиеся так называемому неполному возбуждению, т. е. у которых сильные сексуальные возбуждения не находят достаточного выхода, не достигают удовлетворяющего конца. Так бывает, например, у мужчин во время жениховства и у женщин, мужья которых недостаточно потентны или из осторожности сокращают или прерывают половой акт. В этих условиях либидозное возбуждение исчезает, а вместо него появляется страх как в форме страха ожидания, так и в форме припадков и их эквивалентов. Прерывание полового акта из осторожности, став сексуальным режимом, так часто становится причиной невроза страха у мужчин, но особенно у женщин, что во врачебной практике рекомендуется в таких случаях в первую очередь исследовать эту этиологию. При этом можно бесчисленное множество раз убедиться, что когда прекращаются сексуальные отклонения, невроз страха исчезает.
Факт причинной связи между сексуальным воздержанием и состоянием страха, насколько мне известно, более не оспаривается даже врачами, которые далеки от психоанализа. Однако могу себе хорошо представить, что будет сделана попытка перевернуть отношение и защищать мнение, что речь идет о лицах, изначально склонных к боязливости и поэтому сдержанных в сексуальном отношении. Но против этого со всей решительностью говорит поведение женщин, сексуальные проявления которых, в сущности, пассивны по природе, т. е. определяются обращением со стороны мужчины. Чем женщина темпераментнее, чем более склонна к половым сношениям и более способна к удовлетворению, тем скорее она будет реагировать страхом на импотенцию мужчины или на coitus interruptus,99 между тем как то же самое у холодных в половом отношении и малолибидозных женщин играет гораздо меньшую роль.
99 Прерванный половой акт (лат.) — Прим. пер.
То же самое значение для возникновения состояний страха имеет так горячо рекомендуемое в настоящее время врачами сексуальное воздержание, разумеется, лишь в тех случаях, когда либидо, которому отказано в удовлетворяющем выходе, в соответствующей степени сильно и не переработано по большей части путем сублимации. Решающим моментом для [возникновения] заболевания всегда являются количественные факторы. И там, где дело касается не болезни, а проявления характера, легко заметить, что сексуальное ограничение идет рука об руку с известной боязливостью и опасливостью, между тем как бесстрашие и смелая отвага приводит к свободе действий для удовлетворения сексуальной потребности. Как ни меняются и ни усложняются эти отношения благодаря многообразным культурным влияниям, в среднем остается фактом то, что страх связан с сексуальным ограничением.
Я сообщил вам далеко не все наблюдения, подтверждающие генетическую связь между либидо и страхом. Сюда еще относится, например, влияние на возникновение страха определенных периодов жизни, которым можно приписать значительное повышение продукции либидо, как, например, периода половой зрелости и менопаузы. В некоторых состояниях возбуждения можно непосредственно наблюдать смешение либидо и страха и в конце концов замещение либидо страхом. Впечатление от всех этих фактов двоякое: во первых, что дело идет о накоплении либидо, которое лишается своего нормального применения, во вторых, что при этом находишься исключительно в области соматических процессов. Как из либидо возникает страх, сначала не ясно, констатируешь только, что либидо пропадает, а на его месте появляется страх.
б) Второе указание мы берем из анализа психоневрозов, в частности истерии. Мы слышали, что при этом заболевании нередко наступает страх в сопровождении симптомов, но также и несвязанный страх, проявляющийся в виде припадка или длительного состояния. Больные не могут сказать, чего они боятся, и связывают его путем явной вторичной обработки с подходящими фобиями, типа фобий смерти, сумасшествия, удара. Если мы подвергнем анализу ситуацию, выступившую источником страха, или сопровождаемые страхом симптомы, то, как правило, можем указать, какой нормальный психический процесс не состоялся и замещен феноменом страха. Выразимся иначе: мы строим бессознательный процесс так, как будто он не подвергался вытеснению и беспрепятственно продолжался в сознании. Этот процесс тоже сопровождался бы определенным аффектом, и тут мы узнаем, к своему удивлению, что этот сопровождающий нормальный процесс аффект после вытеснения в любом случае замещается страхом независимо от своего качества. Следовательно, если перед нами истерическое состояние страха, то его бессознательный коррелят может быть проявлением сходного чувства, т. е. страха, стыда, смущения, но точно так же положительным либидозным возбуждением или враждебно агрессивным вроде ярости и досады. Таким образом, страх является ходкой монетой, на которую меняются или могут обмениваться все аффекты, если соответствующее содержание представления подлежит вытеснению.
в) Третий факт мы наблюдаем у больных с навязчивыми действиями, которых страх удивительным образом как будто бы пощадил. Но если мы попробуем помешать им исполнить их навязчивое действие, их умывание, их церемониал, или если они сами решаются на попытку отказаться от какой либо из своих навязчивостей, то ужасный страх заставляет их подчиниться этой навязчивости. Мы понимаем, что страх был прикрыт навязчивым действием и оно выполнялось лишь для того, чтобы избежать страха. При неврозе навязчивых состояний страх, который должен был бы возникнуть, замещается образованием симптомов, а если мы обратимся к истерии, то при этом неврозе найдем аналогичное отношение: результатом процесса вытеснения будет или развитие чистого страха, или страха с образованием симптомов, или более совершенное образование симптомов без страха. Так что в отвлеченном смысле, по видимому, правильнее сказать, что симптомы вообще образуются лишь для того, чтобы обойти неизбежное в противном случае развитие страха. Благодаря такому пониманию страх как бы оказывается в центре нашего интереса к проблемам неврозов.
Из наблюдений за неврозом страха мы заключили, что отвлечение либидо от его нормального применения, из за чего возникает страх, происходит на почве соматических процессов. Из анализов истерии и невроза навязчивых состояний следует добавление, что такое же отвлечение с тем же результатом может вызвать также отказ психических инстанций. Вот все, что мы знаем о возникновении невротического страха; это звучит еще довольно неопределенно. Но пока я не вижу пути, который вел бы нас дальше. Вторую поставленную перед нами задачу — установить связь между невротическим страхом, являющимся ненормально использованным либидо, и реальным страхом, который соответствует реакции на опасность, кажется, еще труднее решить. Хотелось бы думать, что речь идет о совершенно разных вещах, однако у нас нет средства отличить по ощущению реальный и невротический страх друг от друга.
Искомая связь наконец устанавливается, если мы предположим наличие часто утверждавшейся противоположности между Я и либидо. Как мы знаем, развитие страха является реакцией Я на опасность и сигналом для обращения в бегство; поэтому для нас естественно предположить, что при невротическом страхе Я предпринимает такую попытку бегства от требований своего либидо, относясь к этой внутренней опасности так, как если бы она была внешней. Этим оправдывается предположение, что там, где появляется страх, есть также то, чего люди боятся. Но аналогию можно было бы провести дальше. Подобно тому как попытка бегства от внешней опасности сменяется стойкостью и целесообразными мерами защиты, так и развитие невротического страха уступает образованию симптомов, которое сковывает страх.
Теперь в процессе понимания возникает другое затруднение. Страх, означающий бегство Я от своего либидо, сам, однако, происходит из этого либидо. Это неясно и напоминает о том, что, в сущности, либидо какого то лица принадлежит ему и не может противопоставляться как что то внешнее. Это еще темная для нас область топической динамики развития страха, неизвестно, какие при этом расходуются душевные энергии и из каких психических систем. Я не могу обещать вам ответить и на эти вопросы, но не будем упускать возможность пойти по двум другим путям и воспользуемся при этом снова непосредственным наблюдением и аналитическим исследованием, чтобы помочь нашим умозрительным взглядам. Обратимся к возникновению страха у ребенка и к происхождению невротического страха, связанного с фобиями.
Боязливость детей является чем то весьма обычным, и достаточно трудно, по видимому, различить, невротический это страх или реальный. Больше того, ценность этого различия ставится под вопрос поведением детей. Потому что, с одной стороны, мы не удивляемся, если ребенок боится всех чужих лиц, новых ситуаций и предметов, и очень легко объясняем себе эту реакцию его слабостью и незнанием. Таким образом, мы приписываем ребенку сильную склонность к реальному страху и считали бы вполне целесообразным, если бы он наследовал эту боязливость. В этом отношении ребенок лишь повторял бы поведение первобытного человека и современного дикаря, который вследствие своего незнания и беспомощности боится всего нового и многого того, что в настоящее время нам знакомо и уже не внушает страха. И нашему ожиданию вполне соответствовало бы, если бы фобии ребенка хотя бы отчасти оказывались теми же, какие мы можем предположить в те первобытные времена человеческого развития.
С другой стороны, нельзя не заметить, что не все дети боязливы в равной мере и что как раз те дети, которые проявляют особую пугливость перед всевозможными объектами и ситуациями, впоследствии оказываются нервными. Невротическая предрасположенность проявляется, таким образом, и в явной склонности к реальному страху, боязливость кажется чем то первичным, и приходишь к заключению, что ребенок, а позднее подросток боится интенсивности своего либидо именно потому, что всего боится. Возникновение страха из либидо тем самым как бы отрицается, а если проследить условия возникновения реального страха, то последовательно можно прийти к мнению, что сознание собственной слабости и беспомощности — неполноценности, по терминологии А. Адлера, — является конечной причиной невроза, если это сознание переходит из детского периода в более зрелый возраст.
Это звучит так просто и подкупающе, что имеет право на наше внимание. Правда, это перенесло бы разрешение загадки нервозности в другую плоскость. Сохранение чувства неполноценности — ас ним и условия [для возникновения] страха и образования симптомов — кажется таким несомненным, что в объяснении скорее нуждается то, каким образом, хотя бы в виде исключения, может иметь место все то, что мы называем здоровьем. А что дает нам тщательное наблюдение боязливости у детей? Маленький ребенок боится прежде всего чужих людей; ситуации приобретают значимость лишь благодаря участию в них лиц, а предметы вообще принимаются во внимание лишь позднее. Но этих чужих ребенок боится не потому, что предполагает у них злые намерения и сравнивает свою слабость с их силой, т. е. расценивает их как угрозу для своего существования, безопасности и отсутствия боли. Такой недоверчивый, напуганный господствующим в мире влечением к агрессии ребенок является очень неудачной теоретической конструкцией. Ребенок же пугается чужого образа, потому что настроен увидеть знакомое и любимое лицо, в основном матери. В страх превращается его разочарование и тоска, т. е. не нашедшее применения либидо, которое теперь не может удерживаться в свободном состоянии и переводится в страх. Вряд ли может быть случайным, что в этой типичной для детского страха ситуации повторяется условие [возникновения] первого состояния страха во время акта рождения, а именно отделение от матери.100
100 Значение отделения от матери как фактора, влияющего на возникновение страха, излагается в работе Фрейда «Торможение, симптом и страх» (1926).
Первые фобии ситуаций у детей — это страх перед темнотой и одиночеством; первый часто сохраняется на всю жизнь, в обоих случаях отсутствует любимое лицо, которое за ним ухаживает, т. е. мать. Я слышал, как ребенок, боявшийся темноты, кричал в соседнюю комнату: «Тетя, поговори со мной, мне страшно». — «Но что тебе от этого? Ты же меня не видишь». На что ребенок отвечает: «Когда кто то говорит, становится светлее». Тоска в темноте преобразуется, таким образом, в страх перед темнотой. Мы далеки от того, чтобы считать невротический страх лишь вторичным и особым случаем реального страха, скорее, мы убеждаемся, что у маленького ребенка в виде реального страха проявляется нечто такое, что имеет с невротическим страхом существенную общую черту — возникновение из неиспользованного либидо. Настоящий реальный страх ребенок как будто мало испытывает. Во всех ситуациях, которые позднее могут стать условиями [для возникновения] фобий, — на высоте, на узком мостике над водой, при поездке по железной дороге и по морю, — ребенок не проявляет страха, и проявляет его тем меньше, чем более он несведущ. Было бы очень желательно, если бы он унаследовал побольше таких защищающих жизнь инстинктов; этим была бы очень облегчена задача надзора [над ним], который должен препятствовать тому, чтобы ребенок подвергался то одной, то другой опасности. Но в действительности ребенок сначала переоценивает свои силы и свободен от страха, потому что не знает опасностей. Он будет бегать по краю воды, влезать на карниз окна, играть с острыми предметами и с огнем, короче, делать все, что может ему повредить и вызвать беспокойство нянек. И если в конце концов у него просыпается реальный страх, то это, несомненно, дело воспитания, так как нельзя позволить, чтобы он научился всему на собственном опыте.
Если встречаются дети, которые идут дальше по пути этого воспитания страха и сами затем находят опасности, о которых их не предупреждали, то в отношении них вполне достаточно объяснения, что в их конституции имелось большее количество либидозной потребности или что они преждевременно были избалованы либидозным удовлетворением. Неудивительно, что среди этих детей находятся и будущие нервнобольные: ведь мы знаем, что возникновение невроза больше всего обусловливается неспособностью длительное время выносить значительное накопление либидо. Вы замечаете, что и конституциональный момент получает при этом свои права, хотя в них ему, правда, мы никогда не отказывали. Мы возражаем лишь против того, что из за этого притязания пренебрегают всеми другими и вводят конституциональный фактор даже там, где ему, согласно общим результатам наблюдения и анализа, не место либо он занимает по значимости самое последнее место.
Позвольте нам обобщить сведения из наблюдений о боязливости детей: инфантильный страх имеет очень мало общего с реальным страхом и, наоборот, очень близок к невротическому страху взрослых. Как и последний, он возникает из неиспользованного либидо и замещает недостающий объект любви внешним предметом или ситуацией.
Теперь вы с удовольствием услышите, что анализ фобий не может дать много нового. При них, собственно, происходит то же самое, что при детском страхе: неиспользованное либидо беспрерывно превращается в кажущийся реальным страх, и таким образом малейшая внешняя опасность замещает требования либидо. В этом соответствии нет ничего странного, потому что детские фобии являются не только прообразом более поздних, причисляемых нами к истерии страха, но и непосредственной их предпосылкой и прелюдией. Любая истерическая фобия восходит к детскому страху и продолжает его, даже если она имеет другое содержание и, следовательно, должна быть иначе названа. Различие обоих заболеваний кроется в [их] механизме. Для превращения либидо в страх у взрослого недостаточно того, чтобы либидо в форме тоски оказалось неиспользованным в данный момент. Он давно научился держать его свободным и использовать по другому. Но если либидо относится к психическому импульсу, подвергшемуся вытеснению, то создаются такие же условия, как у ребенка, у которого еще нет разделения на сознательное и бессознательное, и благодаря регрессии на инфантильную фобию как бы открывается проход, по которому легко осуществляется превращение либидо в страх. Как вы помните, мы много говорили о вытеснении, но при этом всегда прослеживали лишь судьбу подлежащего вытеснению представления, разумеется, потому, что ее легче было узнать и изложить. То, что происходит с аффектом, который был связан с вытесненным представлением, мы оставляли в стороне и только теперь узнали, что ближайшая участь этого аффекта состоит в превращении в страх, в форме которого он всегда проявился бы при нормальном течении. Но это превращение аффекта — гораздо более важная часть процесса вытеснения. Об этом не так то легко говорить, потому что мы не можем утверждать, что существуют бессознательные аффекты в том же смысле, как бессознательные представления. Представление остается тем же независимо от того, сознательно оно или бессознательно; мы можем указать, что соответствует бессознательному представлению. Но об аффекте, являющемся процессом разрядки [напряжения] (Abfuhrvorgang), следует судить совсем иначе, чем о представлении; что ему соответствует в бессознательном, нельзя сказать без глубоких раздумий и выяснения наших предпосылок о психических процессах. Этого мы здесь не можем предпринять. Но давайте сохраним полученное впечатление, что развитие страха тесно связано с системой бессознательного.
Я сказал, что превращение в страх, или, лучше, разрядка (Abfuhr) в форме страха является ближайшей участью подвергнутого вытеснению либидо. Должен добавить: не единственной или окончательной. При неврозах развиваются процессы, стремящиеся связать это развитие страха, и это им удается различными путями. При фобиях, например, можно ясно различить две фазы невротического процесса. Первая осуществляет вытеснение и перевод либидо в страх, связанный с внешней опасностью. Вторая заключается в выдвижении всех тех предосторожностей и предупреждений, благодаря чему предотвращается столкновение с этой опасностью, которая считается внешней. Вытеснение соответствует попытке бегства Я от либидо, воспринимаемого как опасность. Фобию можно сравнить с окопом против внешней опасности, которую теперь представляет собой внушающее страх либидо. Слабость системы защиты при фобиях заключается, конечно, в том, что крепость, настолько укрепленная с внешней стороны, остается открытой для нападения с внутренней. Проекция либидозной опасности вовне никогда не может удастся вполне. Поэтому при других неврозах употребляются другие системы защиты против возможного развития страха. Это очень интересная область психологии неврозов, к сожалению, она уведет нас слишком далеко и предполагает более основательные специальные знания. Я хочу добавить еще только одно. Я уже говорил вам о «противодействии»,101 к которому Я прибегает при вытеснении и должно постоянно его поддерживать, чтобы вытеснение осуществилось. На это противодействие возлагается миссия воплотить в жизнь различные формы защиты против развития страха после вытеснения.
101 «Контрзаполнения» [энергией].
Вернемся к фобиям. Теперь, пожалуй, я могу сказать; вы понимаете, насколько недостаточно объяснять их только содержанием, интересуясь лишь тем, откуда происходит то, что тот или иной объект или какая то ситуация становится предметом фобии. Содержание фобии имеет для нее примерно то же значение, какое явная часть сновидения для всего сновидения. Соблюдая необходимые ограничения, следует признать, что среди этих содержаний фобий находятся такие, которые, как подчеркивает Стенли Холл,102 могут стать объектами страха благодаря филогенетическому унаследованию. С этим согласуется и то, что многие из этих внушающих страх вещей могут иметь с опасностью только символическую связь.
102 Холл Стенли (1844 1924) — американский психолог. Представитель функционального направления. Распространил биогенетический закон (см. выше) на развитие детской психики. По инициативе Стенли Холла Фрейд был приглашен для чтения лекций в США, где его психоанализ впервые получил признание.
Так мы убедились, какое, можно сказать, центральное место среди вопросов психологии неврозов занимает проблема страха. На нас произвело сильное впечатление то, насколько развитие страха связано с судьбами либидо и с системой бессознательного. Только один момент мы воспринимаем как выпадающий из связи, как пробел в нашем понимании, — это тот трудно оспариваемый факт, что реальный страх должен рассматриваться как проявление инстинктов самосохранения Я.
Статья. Зигмунд Фрейд ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ЛЕКЦИЯ. “Пути образования симптомов”
Уважаемые дамы и господа! Для неспециалиста сущность болезни составляют симптомы, выздоровление, как он считает, — устранение симптомов. Врач же признает существенным отличие симптомов от болезни и считает, что устранение симптомов еще не является излечением болезни. Но что реального остается от болезни после устранения симптомов — то это лишь способность образовывать новые. Давайте поэтому встанем пока на точку зрения неспециалиста и будем считать, что проникновение в суть симптомов означает понимание болезни.
Симптомы — мы говорим здесь, разумеется, о психических (или психогенных) симптомах и психическом заболевании — представляют собой вредные для всей жизни или, по крайней мере, бесполезные акты, на которые лицо, страдающее ими, часто жалуется как на вынужденные и связанные для него с неприятностями или страданиями. Их главный вред заключается в душевных затратах, которых стоят они сами, а в дальнейшем в затратах, необходимых для их преодоления. При интенсивном образовании симптомов оба вида этих затрат могут привести к чрезвычайному обеднению личности в отношении находящейся в ее распоряжении душевной энергии и тем самым к ее беспомощности при решении всех важных жизненных задач. Так как этот результат зависит главным образом от количества затребованной таким образом энергии, то вы легко поймете, что «быть больным» — в сущности, практическое понятие. Но если вы встанете на теоретическую точку зрения и не будете обращать внимания на эти количества, то легко можете сказать, что все мы больны, т. е. невротичны, так как условия для образования симптомов можно обнаружить и у нормальных людей.
О невротических симптомах нам уже известно, что они являются результатом конфликта, возникающего из за нового вида удовлетворения либидо. Обе разошедшиеся было силы снова встречаются в симптоме, как будто примиряются благодаря компромиссу — образованию симптомов. Поэтому симптом так устойчив — он поддерживается с двух сторон. Мы знаем также, что одной из двух сторон конфликта является неудовлетворенное, отвергнутое реальностью либидо, вынужденное теперь искать других путей для своего удовлетворения. Если реальность остается неумолимой, даже когда либидо готово согласиться на другой объект вместо запретного, то оно вынуждено в конце концов встать на путь регрессии и стремиться к удовлетворению в рамках одной из уже преодоленных организаций или благодаря одному из ранее оставленных объектов. На путь регрессии либидо увлекает фиксация, которая оставила его на этих участках его развития.
Тут пути, ведущие к извращению и к неврозу, резко расходятся. Если эти регрессии не вызывают возражений со стороны Я, то дело и не доходит до невроза, а либидо добивается какого нибудь реального, хотя уже и ненормального удовлетворения. Если же Я, имеющее в своем распоряжении не только сознание, но и доступ к моторной иннервации и тем самым к реализации душевных стремлений, не согласно с этими регрессиями, то создается конфликт. Либидо как бы отрезано и должно попытаться отступить куда то, где найдет отток для своей энергии по требованию принципа удовольствия. Оно должно выйти из под власти Я. Но такое отступление ему предоставляют фиксации на его пути развития, проходимом теперь регрессивно, против которых Я защищалось в свое время вытеснениями. Занимая в обратном движении эти вытесненные позиции, либидо выходит из под власти Я и его законов, отказываясь при этом также от всего полученного под влиянием Я воспитания. Оно было послушно, пока надеялось на удовлетворение; под двойным гнетом внутренне и внешне вынужденного отказа оно становится непокорным и вспоминает прежние лучшие времена. Таков его, по сути неизменный, характер. Представления, которые либидо теперь заполняет своей энергией, принадлежат системе бессознательного и подчиняются возможным в нем процессам, в частности сгущению и смещению. Так возникают условия, совершенно аналогичные условиям образования сновидений. Подобно тому как сложившемуся в бессознательном собственному (eigentliche) сновидению, представляющему собой исполнение бессознательной желанной фантазии, приходит на помощь какая то часть (пред) сознательной деятельности, осуществляющая цензуру и допускающая после удовлетворения ее требований образование явного сновидения в виде компромисса, так и представители либидо в бессознательном должны считаться с силой предсознательного Я. Возражение, поднявшееся против либидо в Я, принимает форму «противодействия» (Gegenbesetzung),83 вынуждая выбрать такое выражение, которое может стать одновременно его собственным выражением. Так возникает симптом, как многократно искаженное производное бессознательного либидозного исполнения желания, искусно выбранная двусмысленность с двумя совершенно противоречащими друг другу значениями. Только в этом последнем пункте можно увидеть различие между образованием сновидения и образованием симптома, потому что предсознательная цель при образовании сновидения заключается лишь в том, чтобы сохранить сон, не пропустить в сознание ничего, что могло бы его нарушить, и не настаивает на том, чтобы резко ответить бессознательному желанию: нет, напротив! Она может быть более толерантной, так как положение спящего внушает меньше опасений. Выход в реальность закрыт уже самим состоянием сна.
83 Букв.: «контрзаполнения» [энергией]. В английском языке эквивалентом является «антикатексис». — Прим. ред. перевода.
Вы видите, что отступление либидо в условиях конфликта стало возможным благодаря наличию фиксаций. Регрессивное заполнение этих фиксаций либидо ведет к обходу вытеснения и выводу — или удовлетворению — либидо, при котором сохраняются компромиссные условия. Обходным путем через бессознательное и прежние фиксации либидо наконец удается добиться реального удовлетворения, хотя и чрезвычайно ограниченного и едва заметного. Позвольте мне добавить по поводу этого окончательного исхода два замечания. Во первых, обратите внимание, как тесно здесь оказываются связаны либидо и бессознательное, с одной стороны, и Я, сознание и реальность, — с другой, хотя с самого начала они вовсе не составляют одно целое, и примите к сведению далее мое сообщение, что все сказанное здесь и рассматриваемое в дальнейшем относится только к образованию симптомов при истерическом неврозе.
Где же либидо находит те фиксации, в которых оно нуждается для прорыва вытесненного? В проявлениях и переживаниях инфантильной сексуальности, в оставленных частных стремлениях и в объектах периода детства, от которых оно отказалось. К ним то либидо и возвращается опять. Значение этого периода детства двоякое: с одной стороны, в нем сначала проявляются направленности влечений, которые ребенок имеет в своих врожденных предрасположениях, а во вторых, активизируются другие его влечения, разбуженные внешними воздействиями, случайными переживаниями.
Я полагаю, что мы, несомненно, имеем право на такое разделение. Проявление врожденной предрасположенности не подлежит никакому критическому сомнению, но аналитический опыт вынуждает нас допустить, что чисто случайные переживания детства в состоянии оставить фиксации либидо. И я не вижу в этом никаких теоретических затруднений. Конституциональные предрасположения, несомненно, являются последствиями переживаний далеких предков, они тоже были когда то приобретены; без такого приобретения не было бы наследственности. И разве мыслимо, что такое ведущее к наследованию приобретение прекратится именно у рассматриваемого нами поколения? Поэтому не следует, как это часто случается, полностью игнорировать значимость инфантильных переживаний по сравнению со значимостью переживаний предков и собственной зрелости, а, напротив, дать им особую оценку. Они имеют тем более тяжелые последствия, что попадают на время незавершенного развития и благодаря именно этому обстоятельству способны действовать травматически. Работы по механике развития Ру84 и других показали, что укол в зародышевую ткань, находящуюся в стадии деления клеток, имеет следствием тяжелое нарушение развития. Такое же ранение, причиненное личинке или развившемуся животному, перенеслось бы без вреда.
84 Ру Вильгельм (1850 1924) — один из основателей экспериментальной эмбриологии.
Фиксация либидо взрослого, введенная нами в этиологическое уравнение неврозов в качестве представителя конституционального фактора, распадается, таким образом, для нас на два компонента: на унаследованное предрасположение и на предрасположение, приобретенное в раннем детстве. Мы знаем, что схема наверняка вызовет симпатию обучающегося, поэтому представим эти отношения в схеме: Причина невроза = Предрасположение благодаря фиксации либидо (Сексуальная конституция (доисторическое переживание) или Инфантильное переживание + Случайное переживание (травматическое) [взрослого]
Наследственная сексуальная конституция предоставляет нам большое разнообразие предрасположений в зависимости от того, какой заложенной силой обладает то или иное частное влечение само по себе или в сочетании с другими. С фактором детского переживания сексуальная конституция образует опять таки «дополнительный ряд», подобно уже известному ряду между предрасположением и случайным переживанием взрослого. Здесь, как и там, встречаются такие же крайние случаи, и их представляют те же отношения. Тут естественно поставить вопрос, не обусловлена ли самая замечательная из регрессий либидо, регрессия на более ранние ступени сексуальной организации, преимущественно наследственно конституциональным фактором; но ответ на этот вопрос лучше всего отложить, пока не рассмотрено большее число форм невротических заболеваний.
Остановимся на том факте, что аналитическое исследование показывает связь либидо невротиков с их инфантильными сексуальными переживаниями. Оно придает им, таким образом, видимость огромной значимости для жизни и заболевания человека. Эта значимость сохраняется за ними в полном объеме, когда речь идет о терапевтической работе. Но если оставить в стороне эту задачу, то легко признать, что здесь кроется опасность недоразумения, которое могло бы ввести нас в заблуждение ориентироваться в жизни лишь на невротическую ситуацию. Однако значимость инфантильных переживаний уменьшается тем, что либидо возвращается к ним регрессивно, после того как было изгнано со своих более поздних позиций. Но тогда напрашивается противоположный вывод, что либидозные переживания не имели в свое время совершенно никакого значения, а приобрели его только путем регрессии. Вспомните, что мы высказали свое мнение по отношению к такой альтернативе при обсуждении Эдипова комплекса.
И на этот раз нам нетрудно будет принять решение. Замечание, что заполненность либидо — и, следовательно, патогенное значение — инфантильных переживаний в большой мере усиливается регрессией либидо, несомненно правильно, но оно привело бы к заблуждению, если его считать единственно определяющим. Необходимо считаться и с другими соображениями. Во первых, наблюдение, вне всякого сомнения, показывает, что инфантильные переживания имеют свое собственное значение и доказывают его уже в детские годы. Ведь встречаются и детские неврозы, при которых фактор временного сдвига назад очень снижается или совсем отпадает, когда заболевание возникает как непосредственное следствие травматических переживаний. Изучение этих детских неврозов предупреждает некоторое опасное недопонимание неврозов взрослых, подобно тому как сновидения детей дали нам ключ к пониманию сновидений взрослых. Неврозы у детей встречаются очень часто, гораздо чаще, чем думают. Их нередко не замечают, оценивают как признак испорченности или невоспитанности, часто подавляют авторитетом воспитателей «детской», но их легко распознать позже ретроспективно. В большинстве случаев они проявляются в форме истерии страха. Что это значит, мы узнаем еще в другой связи. Если в более поздние годы у человека развивается невроз, то при помощи анализа он раскрывается как прямое продолжение того, возможно, неясного, лишь намечавшегося детского заболевания. Но, как сказано, бывают случаи, когда эта детская нервозность без всякого перерыва переходит в болезнь, длящуюся всю жизнь. Несколько примеров детских неврозов мы имели возможность анализировать на самом ребенке — в актуальном состоянии; но гораздо чаще нам приходилось довольствоваться тем, что заболевший в зрелом возрасте давал возможность дополнительно познакомиться с его детским неврозом, при этом мы не могли не учитывать определенных поправок и предосторожностей.
Во вторых, нужно сказать, что было бы непонятно, почему либидо постоянно возвращается к временам детства, если там ничего нет, что могло бы его привлекать. Фиксация, которую мы предполагаем в отдельных точках развития, имеет содержание только в том случае, если мы допустим, что в нее вложено определенное количество либидозной энергии. Наконец, я могу вам напомнить, что здесь между интенсивностью и патогенным значением инфантильных и более поздних переживаний имеется сходное отношение дополнения, как в уже ранее изученных нами рядах. Есть случаи, в которых причина заболевания кроется главным образом в сексуальных переживаниях детства, когда эти впечатления оказывают несомненно травматическое действие и не нуждаются ни в какой другой поддержке, кроме той, которую им предоставляет обычная незавершенная конституция. Наряду с ними бывают другие случаи, в которых весь акцент падает на более поздние конфликты, а выступление в анализе на первый план детских впечатлений кажется исключительно результатом регрессии; следовательно, встречаются крайние случаи «задержки развития» и «регрессии», а между ними — любая степень взаимодействия обоих факторов.
Эти отношения представляют определенный интерес для педагогики, которая ставит своей задачей предупреждение неврозов благодаря своевременному вмешательству в сексуальное развитие ребенка. Пока внимание направлено преимущественно на детские сексуальные переживания, считается, что для профилактики нервных заболеваний все сделано, если позаботиться о том, чтобы задержать это развитие и избавить ребенка от такого рода переживаний. Но мы уже знаем, что условия, являющиеся причиной неврозов, сложны и на них нельзя оказать всестороннего влияния, учитывая один единственный фактор. Строгая охрана детства теряет свою ценность, потому что она бессильна против конституционального фактора; кроме того, ее труднее осуществить, чем представляют себе воспитатели, и она влечет за собой две опасности, которые нельзя недооценивать: одна достигает слишком многого, а именно создает благоприятные условия для впоследствии вредного чрезмерного сексуального вытеснения, и ребенок попадает в жизнь неспособным к сопротивлению ожидающему его штурму сексуальных требований в период половой зрелости. Так что остается весьма и весьма сомнительным, насколько полезной может быть профилактика детства, и не обещает ли другая установка по отношению к действительности лучших перспектив для предупреждения неврозов.
А теперь вернемся к симптомам. Итак, они создают замещение несостоявшемуся удовлетворению благодаря регрессии либидо к более ранним периодам, с чем неразрывно связан возврат на более ранние ступени развития выбора объектов или организации. Мы уже раньше слышали, что невротик застревает где то в своем прошлом; теперь мы знаем, что это период прошлого, когда его либидо не было лишено удовлетворения, когда он был счастлив. Он так долго исследует историю своей жизни, пока не находит такое время — пусть даже период своего младенчества, — каким он вспоминает или представляет его себе по более поздним побуждениям. Симптом каким то образом повторяет тот вид раннего детского удовлетворения, искаженного вызванной конфликтом цензурой, обращенного, как правило, к ощущению страдания и смешанного с элементами, послужившими поводом для заболевания. Тот вид удовлетворения, который приносит симптом, имеет в себе много странного. Мы не обращаем внимания на то, что оно остается неизвестным для лица, которое ощущает это мнимое удовлетворение скорее как страдание и жалуется на него. Это превращение относится к психическому конфликту, под давлением которого и должен образоваться симптом. То, что было когда то для индивида удовлетворением, сегодня должно вызывать его сопротивление или отвращение. Нам известен незначительный, но поучительный пример такого изменения ощущений. Тот же ребенок, который с жадностью сосал молоко из материнской груди, несколько лет спустя обычно выражает сильное отвращение к молоку, преодолеть которое воспитателям достаточно трудно. Отвращение усиливается, если молоко или смешанный с ним напиток покрыт пенкой. Видимо, нельзя отрицать то, что пенка вызывает воспоминание о столь желанной некогда материнской груди. Между ними лежит переживание отлучения, подействовавшее травматически.
Есть еще кое что другое, что кажется нам странным и непонятным в симптомах как средствах либидозного удовлетворения. Они не напоминают нам ничего такого, от чего мы в нормальных условиях обычно ждем удовлетворения. Они в большинстве случаев игнорируют объект и отказываются тем самым от связи с внешней реальностью. Мы понимаем это как следствие отхода от принципа реальности и возврат к принципу удовольствия. Но это также возврат к некоторому виду расширенного аутоэротизма, который предоставлял сексуальному влечению первое удовлетворение. Оно ставит на место изменения внешнего мира изменение тела, т. е. внутреннюю акцию вместо внешней, приспособление вместо действия, что опять соответствует чрезвычайно важной в филогенетическом отношении регрессии. Мы поймем это только в связи с новым явлением, которое нам еще предстоит узнать из аналитических исследований образования симптомов. Далее мы припомним, что при образовании симптомов действовали те же процессы бессознательного, что и при образовании сновидений, — сгущение и смещение. Симптом, как и сновидение, изображает что то исполненным, дает удовлетворение по типу инфантильного, но из за предельного сгущения это удовлетворение может быть сведено к одному единственному ощущению или иннервации, ограничиться в результате крайнего смещения одной маленькой деталью всего либидозного комплекса. Неудивительно, что даже мы нередко испытываем трудности при распознании предполагаемого в симптоме и всегда подтверждающегося либидозного удовлетворения.
Я предупреждал вас, что нам предстоит узнать еще кое что новое; это действительно нечто поразительное и смущающее. Вы знаете, что посредством анализа, отталкиваясь от симптомов, мы познакомились с инфантильными переживаниями, на которых фиксировано либидо и из которых создаются симптомы. И вот поразительно то, что эти инфантильные сцены не всегда верны. Да да, в большинстве случаев они не верны, а в отдельных случаях находятся в прямой противоположности к исторической правде. Вы видите, что это открытие, как никакое другое, способно дискредитировать или анализ, приведший к такому результату, или больных, на высказываниях которых построен анализ, как и все понимание неврозов. А кроме того, есть еще нечто весьма смущающее. Если бы вскрытые анализом инфантильные переживания были всегда реальными, у нас было бы чувство, что мы стоим на твердой почве, если бы они всегда оказывались поддельными, разоблачались бы как вымыслы, фантазии больных, то нам нужно было бы покинуть эту колеблющуюся почву и искать спасения на другой. Но ни то, ни другое не соответствует истине, а положение дел таково, что сконструированные или восстановленные в воспоминаниях при анализе детские переживания один раз бесспорно лживы, другой раз столь же несомненно правильны, а в большинстве случаев представляют собой смесь истины и лжи. Так что симптомы изображают то действительно происходившие переживания, которым можно приписать влияние на фиксацию либидо, то фантазии больного, которым, естественно, эта этиологическая роль совершенно не присуща. В этом трудно разобраться. Первую точку опоры мы, может быть, найдем в сходном открытии, что именно отдельные детские воспоминания, которые люди сознательно хранили в себе издавна до всякого анализа, тоже могут быть ложными или могут, по крайней мере, сочетать достаточно истины и лжи. Доказательство неправильности в этом случае редко встречает трудности, и мы имеем по меньшей мере лишь одно утешение, что в этом разочаровании виноват не анализ, а каким то образом больные.
По некоторым размышлениям мы легко поймем, что нас так смущает в этом положении вещей. Это недооценка реальности, пренебрежение различием между ней и фантазией. Мы готовы уже оскорбиться тем, что больной занимал нас вымышленными историями. Действительность кажется нам чем то бесконечно отличным от вымысла и заслуживающим совершенно иной оценки. Впрочем, такой же точки зрения в своем нормальном мышлении придерживается и больной. Когда он приводит материал, который ведет от симптомов к ситуациям желания, построенным по образцу детских переживаний, мы сначала, правда, сомневаемся, идет ли речь о действительности или о фантазии. Позднее на основании определенных признаков мы можем принять решение по этому поводу, и перед нами встает задача ознакомить с ним и больного. При этом дело никогда не обходится без затруднений. Если мы с самого начала открываем ему, что теперь он собирается показать фантазии, которыми окутал свою историю детства, как всякий народ сказаниями свой забытый доисторический период, то мы замечаем, что у него нежелательным образом вдруг понижается интерес к продолжению темы. Он тоже хочет знать действительность и презирает всякие «фантазии». Если же мы до окончания этой части работы предоставим ему верить, что заняты изучением реальных событий его детских лет, то рискуем, что позднее он упрекнет нас в ошибке и высмеет за наше кажущееся легковерие. Он долго не может понять наше предложение поставить наравне фантазию и действительность и не заботиться сначала о том, представляют ли собой детские переживания, которые нужно выяснить, то или другое. И все таки это, очевидно, единственно правильная точка зрения на эти душевные продукты. И они имеют характер реальности; остается факт, что больной создал себе такие фантазии, и этот факт имеет для его невроза вряд ли меньшее значение, чем если бы он действительно пережил содержание этих фантазий. Эти фантазии обладают психической реальностью в противоположность материальной, и мы постепенно научаемся понимать, что в мире неврозов решающей является психическая реальность.
Среди обстоятельств, всегда повторяющихся в юношеской истории невротиков и, по видимому, почти всегда имеющих место, некоторые приобретают особую важность, и поэтому я считаю, что их следует особо выделить из других. В качестве примеров такого рода я приведу следующие факты: наблюдение полового сношения родителей, совращение взрослым лицом и угрозу кастрацией. Было бы большой ошибкой полагать, что они никогда не имеют материальной реальности; наоборот, ее часто можно с несомненностью доказать при расспросах старших родственников. Так, например, вовсе не редкость, что маленькому мальчику, который начинает неприлично играть со своим членом и еще не знает, что такое занятие нужно скрывать, родители или ухаживающие за детьми грозят отрезать член или грешную руку. При расспросах родители часто сознаются в этом, так как полагают, что таким запугиванием делали что то целесообразное; у некоторых остается точное, сознательное воспоминание об этой угрозе, особенно в том случае, если она была сделана в более поздние годы. Если угрозу высказывает мать или другое лицо женского пола, то ее исполнение они перекладывают на отца или врача. В знаменитом Степке растрепке франкфуртского педиатра Гофмана, обязанного своей популярностью именно пониманию сексуальных и других комплексов детского возраста, вы найдете кастрацию смягченной, замененной отрезанием большого пальца в наказание за упрямое сосание. Но в высшей степени невероятно, чтобы детям так часто грозили кастрацией, как это обнаруживается в анализах невротиков. Нам достаточно понимания того, что такую угрозу ребенок соединяет в фантазии на основании намеков, с помощью знания, что аутоэротическое удовлетворение запрещено, и под впечатлением своего открытия женских гениталий. Точно так же никоим образом не исключено, что маленький ребенок, пока у него не допускают понимания и памяти, и не только в пролетарских семьях, становится свидетелем полового акта родителей или других взрослых, и нельзя отказаться от мысли, что впоследствии ребенок может понять это впечатление и реагировать на него. Если же это сношение описывается с самыми подробными деталями, представляющими трудности для наблюдения, или если оно оказывается сношением сзади, more ferarum,85 как это часто бывает, то не остается никакого сомнения в причастности этой фантазия к наблюдению за сношением животных (собак) и в мотивировке ее неудовлетворенной страстью к подглядыванию ребенка в годы половой зрелости. Высшим достижением такого рода является фантазия о наблюдении полового акта родителей во время пребывания в материнской утробе еще до рождения. Особый интерес представляет собой фантазия о совращении, потому что слишком часто это не фантазия, а реальное воспоминание. Но к счастью, оно все же не так часто реально, как это могло бы сначала показаться по результатам анализа. Совращение старшими детьми или детьми того же возраста случается все еще чаще, чем взрослыми, и если у девушек, рассказывающих о таком событии в истории своего детства, соблазнителем довольно часто выступает отец, то ни фантастическая природа этого обвинения, ни вызывающий его мотив не подлежат никакому сомнению. Фантазией совращения, когда никакого совращения не было, ребенок, как правило, прикрывает аутоэротический период своей сексуальной деятельности. Он избавляет себя от стыда за мастурбацию, перенося в фантазии желанный объект на эти самые ранние времена. Не думайте, впрочем, что использование ребенка как сексуального объекта его ближайшими родственниками мужского пола относится непременно к области фантазии. Многие аналитики лечили случаи, в которых такие отношения были реальны и могли быть с несомненностью установлены; только и тогда они относились к более поздним детским годам, а были перенесены в более ранние.
85 Подобно животным (лат.) — Прим. ред. перевода.
Возникает впечатление, что такие события в детстве каким то образом требуются, с железной необходимостью входят в состав невроза. Имеются они в реальности — хорошо; если реальность отказывает в них, то они составляются из намеков и дополняются фантазией. Результат один и тот же, и до настоящего времени нам не удалось доказать различия в последствиях в зависимости от того, принимает в этих детских событиях большее участие фантазия или реальность. Здесь опять таки имеется одно из так часто упоминавшихся дополнительных отношений; это, правда, одно из самых странных, известных нам. Откуда берется потребность в этих фантазиях и материал для них? Невозможно сомневаться в источниках влечений, но необходимо объяснить факт, что каждый раз создаются те же фантазии с тем же содержанием. У меня готов ответ, но я знаю, что он покажется вам рискованным. Я полагаю, что эти прафантазии — так мне хотелось бы назвать их и, конечно, еще некоторые другие — являются филогенетическим достоянием. Индивид выходит в них за пределы собственного переживания в переживание доисторического времени, где его собственное переживание становится слишком рудиментарным. Мне кажется вполне возможным, что все, что сегодня рассказывается при анализе как фантазия, — совращение детей, вспышка сексуального возбуждения при наблюдении полового сношения родителей, угроза кастрацией — или, вернее, кастрация — было реальностью в первобытной человеческой семье, и фантазирующий ребенок просто восполнил доисторической правдой пробелы в индивидуальной правде. У нас неоднократно возникало подозрение, что психология неврозов сохранила для нас из древнего периода человеческого развития больше, чем все другие источники.
Уважаемые господа! Вышеупомянутые обстоятельства вынуждают нас поближе рассмотреть возникновение и значение той душевной деятельности, которая называется фантазией. Как вам известно, она пользуется всеобщей высокой оценкой, хотя ее место в душевной жизни остается невыясненным. Я могу вам сказать об этом следующее. Как вы знаете, под воздействием внешней необходимости Я человека постепенно приучается оценивать реальность и следовать принципу реальности, отказываясь при этом временно или надолго от различных объектов и целей своего стремления к удовольствию — не только сексуальному. Но отказ от удовольствия всегда давался человеку с трудом; он совершает его не без своего рода возмещения. Он сохранил себе за это душевную деятельность, в которой допускается дальнейшее существование всех этих оставленных источников наслаждения и покинутых путей его получения, форма существования, в которой они освобождаются от притязания на реальность и от того, что мы называем «испытанием реальностью». Любое стремление сразу достигает формы представления о его исполнении; несомненно, что направление фантазии на исполнение желаний дает удовлетворение, хотя при этом существует знание того, что речь идет не о реальности. Таким образом, в деятельности фантазии человек наслаждается свободой от внешнего принуждения, от которой он давно отказался в действительности. Ему удается быть еще попеременно то наслаждающимся животным, то опять разумным существом. Он не довольствуется жалким удовлетворением, которое может отвоевать у действительности. «Обойтись без вспомогательных конструкций вообще нельзя», — сказал однажды Т. Фонтане. Создание душевной области фантазии находит полную аналогию в организации «заповедников», «национальных парков» там, где требования земледелия, транспорта и промышленности угрожают быстро изменить до неузнаваемости первоначальный вид земли. Национальный парк сохраняет свое прежнее состояние, которое повсюду в других местах принесено в жертву необходимости. Там может расти и разрастаться все, что хочет, даже бесполезное, даже вредное. Таким лишенным принципа реальности заповедником и является душевная область фантазии.
Самые известные продукты фантазии — уже знакомые нам «сны наяву», воображаемое удовлетворение честолюбивых, выражающих манию величия, эротических желаний, расцветающих тем пышнее, чем больше действительность призывает к скромности или терпению. В них с очевидностью обнаруживается сущность счастья в фантазии, восстановление независимости получения наслаждения от одобрения реальности. Нам известно, что такие сны наяву являются ядром и прообразами ночных сновидений. Ночное сновидение, в сущности, не что иное, как сон наяву, использованный ночной свободой влечений и искаженный ночной формой душевной деятельности. Мы уже освоились с мыслью, что и сны наяву не обязательно сознательны, что они бывают и бессознательными. Такие бессознательные сны наяву являются как источником ночных сновидений, так и источником невротических симптомов.
Значение фантазии для образования симптомов станет вам ясно из следующего. Мы сказали, что в случае вынужденного отказа либидо регрессивно занимает оставленные им позиции, на которых оно застряло в некотором количестве. Мы не отказываемся от этого утверждения и не исправляем его, но должны вставить промежуточное звено. Как либидо находит путь к этим местам фиксации? Все оставленные объекты и направленности либидо оставлены не во всех смыслах. Они или их производные с определенной интенсивностью еще сохраняются в представлениях фантазии. Либидо нужно только уйти в фантазии, чтобы найти в них открытый путь ко всем вытесненным фиксациям. Эти фантазии допускались в известной степени, между ними и Я, как ни резки противоречия, не было конфликта, пока соблюдалось одно определенное условие.
Условие это, количественное по природе, нарушается обратным притоком либидо к фантазиям. Вследствие этого прибавления заряженность фантазий энергией так повышается, что они становятся очень требовательными, развивая стремление к реализации. Но это делает неизбежным конфликт между ними и Я. Независимо от того, были ли они раньше предсознательными или сознательными, теперь они подлежат вытеснению со стороны Я и предоставляются притяжению со стороны бессознательного. От бессознательных теперь фантазий либидо перемещаются к их истокам в бессознательном, к местам их собственной фиксации.
Возврат либидо к фантазиям является переходной ступенью на пути образования симптомов, заслуживающей особого обозначения. К. Г. Юнг дал ей очень подходящее название интроверсии, но нецелесообразно придал ему еще другое значение.86 Мы останемся на том, что интроверсия обозначает отход либидо от возможностей реального удовлетворения и дополнительное заполнение им безобидных до того фантазий. Интровертированный человек еще не невротик, но он находится в неустойчивом положении; при ближайшем изменении соотношения сил у него должны развиться симптомы, если он не найдет других выходов для накопившегося у него либидо. Нереальный характер невротического удовлетворения и пренебрежение различием между фантазией и действительностью уже предопределены пребыванием на ступени интроверсии.
86 Юнгом было введено представление о двух основных психологических типах: интровертивном и экстравертивном. Они различались по направленности своего либидо (которое Юнг «десексуализировал», понимая под термином «либидо» не половую энергию, а психическое влечение).
86 Интроверта отличает направленность на собственный внутренний, мир, тогда как экстраверта — на внешний.
Вы, наверно, заметили, что в своих последних рассуждениях я ввел в структуру этиологической цепи новый фактор, а именно количество, величину рассматриваемых энергий; с этим фактором нам еще всюду придется считаться. Чисто качественным анализом этиологических условий мы не обойдемся. Или, другими словами, только динамического понимания этих душевных процессов недостаточно, нужна еще экономическая точка зрения. Мы должны себе сказать, что конфликт между двумя стремлениями не возникнет, пока не будет достигнута определенная степень заряженности энергией, хотя содержательные условия могут давно существовать. Точно так же патогенное значение конституциональных факторов зависит от того, насколько больше в конституции заложено одного частного влечения, чем другого; можно себе даже представить, что качественно конституции всех людей одинаковы и различаются только этими количественными соотношениями. Не менее решающим является количественный фактор и для способности к сопротивлению невротическому заболеванию. Это будет зависеть от того, какое количество неиспользованного либидо человек может оставить свободным и какую часть своего либидо он способен отторгнуть от сексуального для целей сублимации. Конечная цель душевной деятельности, которую качественно можно описать как стремление к получению удовольствия и избегание неудовольствия, с экономической точки зрения представляется задачей справиться с действующим в душевном аппарате количеством возбуждения (массой раздражения) и не допустить его застоя, вызывающего неудовольствие.
Вот то, что я хотел вам сказать об образовании симптомов при неврозе. Но чтобы не забыть, подчеркну еще раз со всей определенностью: все здесь сказанное относится только к образованию симптомов при истерии. Уже при неврозе навязчивых состояний — хотя основное сохранится — многое будет по другому. Противоположности по отношению к требованиям влечений, о которых шла речь и при истерии, при неврозе навязчивых состоянии выступают на первый план и преобладают в клинической картине благодаря так называемым «реактивным образованиям». Такие же и еще дальше идущие отступления мы открываем при других неврозах, где исследования о механизмах образования симптомов ни в коей мере не завершены.
Прежде чем отпустить вас сегодня, я хотел бы на минуту обратить ваше внимание на одну сторону жизни фантазии, которая достойна всеобщего интереса. Есть обратный путь от фантазии к реальности, это — искусство. В основе своей художник тоже интровертированный, которому недалеко до невроза. В нем теснятся сверхсильные влечения, он хотел бы получать почести, власть, богатство, славу и любовь женщин; но у него нет средств, чтобы добиться их удовлетворения. А потому, как всякий неудовлетворенный человек, он отворачивается от действительности и переносит весь свой интерес, а также свое либидо на желанные образы своей фантазии, откуда мог бы открыться путь к неврозу. И многое должно совпасть, чтобы это не стало полным исходом его развития; ведь известно, как часто именно художники страдают из за неврозов частичной потерей своей трудоспособности. Вероятно, их конституция обладает сильной способностью к сублимации и определенной слабостью вытеснений, разрешающих конфликт. Обратный же путь к реальности художник находит следующим образом. Ведь он не единственный, кто живет жизнью фантазии. Промежуточное царство фантазии существует со всеобщего согласия человечества, и всякий, испытывающий лишения, ждет от него облегчения и утешения. Но для нехудожника возможность получения наслаждения из источников фантазии ограничена. Неумолимость вытеснений вынуждает его довольствоваться скудными грезами, которые могут еще оставаться сознательными. Но если кто то — истинный художник, тогда он имеет в своем распоряжении больше. Во первых, он умеет так обработать свои грезы, что они теряют все слишком личное, отталкивающее постороннего, и становятся доступными для наслаждения других. Он умеет также настолько смягчить их, что нелегко догадаться об их происхождении из запретных источников. Далее, он обладает таинственной способностью придавать определенному материалу форму, пока тот не станет верным отображением его фантастического представления, и затем он умеет связать с этим изображением своей бессознательной фантазии получение такого большого наслаждения, что благодаря этому вытеснения, по крайней мере временно, преодолеваются и устраняются. Если он все это может совершить, то дает и другим возможность снова черпать утешение и облегчение из источников наслаждения их собственного бессознательного, ставших недоступными, получая их благодарность и восхищение и достигая благодаря своей фантазии того, что сначала имел только в фантазии: почести, власть и любовь женщин.87
87 Здесь типичное для психоанализа объяснение творческого мышления и фантазии художника исключительно характером его либидо и полное игнорирование социальной природы искусства, определяющей динамику психических процессов при создании продуктов культуры, в том числе — художественных произведений.
Статья. Фрейд об инстанции Я (отр из “Недомогание культуры”)
“…..в нормальном состоянии для нас нет ничего достовернее чувства самих себя, нашего собственного «Я», кажущегося нам самостоятельным, целостным, ясно отличимым от всегоостального. Видимость обманчива, не существует четкой внутренней границы между «Я» и бессознательной душевной субстанцией, обозначаемой нами как «Оно». «Я» для нее служит лишь фасадом – этому
научил нас психоанализ. Ему предстоит еще во многом уточнить отношения между «Я» и
«Оно», однако, по крайней мере в отношениях с внешним миром, «Я» кажется отделенным
от последнего резкой разграничительной линией. Только в одном, хотя и необычайном, но не
патологическом состоянии дело обстоит иначе. На вершине влюбленности граница между
«Я» и объектам угрожающе расплывается. Вопреки всякой очевидности, влюбленный
считает «Я» и «Ты» единым целым и готов вести себя так, будто это соответствует
действительности. То, что на время может устранить известная физиологическая функция,
может, конечно, быть результатом и болезнетворных процессов. Из патологии нам известно
большое число состояний, когда грань между «Я» и внешним миром делается ненадежной,
либо границы пролагаются неверно. Таковы случаи, при которых части нашего собственного
тела или даже душевной жизни – наши восприятия, мысли, чувства – кажутся нам как бы
чужими, не принадлежащими нашему «Я». Либо те случаи, когда на внешний мир
переносится нечто порожденное или явно принадлежащее «Я». Таким образом, чувство «Я»
также подвержено нарушениям, а границы «Я» неустойчивы.
Дальнейшие размышления показывают, что чувство «Я» взрослого человека не могло
быть таковым с самого начала. Оно должно было пройти долгий путь развития. Понятийно
это зачастую недоказуемо, но реконструируется с достаточной степенью вероятности3 .
Младенец еще не отличает своего «Я» от внешнего мира как источника приходящих к нему
ощущений. Его постепенно обучают этому различные импульсы. Сильнейшее впечатление
должно производить на него то, что одни источники возбуждения все время могут посылать
ему ощущения (позже он узнает в них органы собственного тела), тогда как другие
источники время от времени ускользают. Самый желанный из них – материнская грудь,
призвать которую к себе можно только настойчивым криком. Так «Я» противопоставляется
некий «объект», нечто находимое «вовне», появляющееся только в результате особого
действия. Дальнейшим побуждением к вычленению «Я» из массы ощущений, а тем самым к
признанию внешнего мира, являются частые, многообразные и неустранимые ощущения
боли и неудовольствия. К их устранению стремится безраздельно господствующий в
психике принцип удовольствия. Так возникает тенденция к отделению «Я» от всего, что
может сделаться источником неудовольствия. Все это выносится вовне, а «Я» оказывается
инстанцией чистого удовольствия, которому противостоит чуждый и угрожающий ему
внешний мир. Границы такого примитивного «Я» – чистого удовольствия – исправляются
под давлением опыта. Многое из того, что приносит удовольствие и от чего нельзя
отказаться, принадлежит все же не «Я», а «объекту». И наоборот, многие страдания, от
которых хотелось бы избавиться, неотделимы от «Я», имеют внутреннее происхождение.
Целенаправленная деятельность органов чувств и соответствующих умственных усилий учит
человека методам различения внутреннего (принадлежащего «Я») и внешнего, пришедшего
из окружающего мира. Тем самым он делает первый шаг к утверждению принципа
реальности, который будет управлять дальнейшим его развитием. Такое различение,
понятно, служит и практическим целям – защите от угрожающих неприятных ощущений. То
обстоятельство, что «Я» способно применять для защиты от внутреннего неудовольствия те
же методы, которыми оно пользуется против внешних неприятностей, является исходным
пунктом некоторых серьезных психических расстройств.
Так «Я» отделяется от внешнего мира. Вернее, первоначально «Я» включает в себя все,
а затем из него выделяется внешний мир. Наше нынешнее чувство «Я» – лишь съежившийся
остаток какого-то широкого, даже всеобъемлющего чувства, которое соответствовало
неотделимости «Я» от внешнего мира. Если мы примем, что это первичное чувство «Я» в
той или иной мере сохранилось в душевной жизни многих людей, то его можно признать
своего рода спутником более узкого и ограниченного чувства «Я» в зрелом возрасте. Этим
же объясняются представления о безграничности и связи с мировым целым, именуемые
моим другом «океаническим» чувством. Но вправе ли мы из остатков первоначального,
существующего наряду с возникшим позже, выводить второе из первого? Конечно, в этом не
было бы ничего удивительного – ни в области душевной жизни, ни в любой иной. Мы твердо
убеждены, что в животном царстве высокоразвитые виды произошли от самых низших,
причем простейшие формы жизни встречаются и поныне. Гигантские динозавры вымерли,
освободив место млекопитающим, но такой представитель этого вида, как крокодил,
продолжает здравствовать и сегодня. Эта аналогия может показаться несколько натянутой,
да и ущербной, поскольку выжившие низшие виды по большей части не являются
истинными предками современных более развитых видов. Промежуточные звенья по
большей части вымерли, они известны только по реконструкциям. Напротив, в душевной
жизни сохранение примитивного наряду с возникшим из него и преобразованным
встречается столь часто, что тут даже можно обойтись без примеров. Происходят перерывы в
развитии, какая-то количественно определенная часть влечения остается неизменной, тогда
как другая развивается дальше.”
Статья Зигмунд Фрейд “Мы и смерть”
Почтенные председательствующие и дорогие братья!
Прошу вас, не думайте, что я дал своему докладу столь зловещее название в приступе озорства. Я знаю, что многие люди ничего не желают слышать о смерти, быть может, есть такие и среди вас, и я ни в коем случае не хотел заманивать их на собрание, где им придется промучиться целый час. Кроме того, я мог бы изменить и вторую часть названия. Мой доклад мог бы называться не “Мы и смерть”, а “Мы, евреи, и смерть”, поскольку то отношение к смерти, о котором я хочу с вами поговорить, проявляем чаще всего и ярче всего именно мы, евреи.
Между тем вы легко вообразите, что привело меня к выбору этой темы. Это череда ужасных войн, свирепствующих в наше время и лишающих нас ориентации в жизни. Я подметил, как мне кажется, что среди воздействующих на нас и сбивающих нас с толку моментов первое место занимает изменение нашего отношения к смерти.
Каково ныне наше отношение к смерти? По-моему, оно достойно удивления. В целом мы ведем себя так, как если бы хотели элиминировать смерть из жизни; мы, так сказать, пытаемся хранить на её счет гробовое молчание; мы думаем о ней – как о смерти!
Разумеется, мы не можем следовать этой тенденции беспрепятственно. Ведь смерть то и дело напоминает о себе. И тут мы испытываем глубокое потрясение, словно нечто необычайное внезапно опрокинуло нашу безопасность. Мы говорим: “Ужасно!!” – когда разбивается отважный летчик или альпинист, когда во время пожара на фабрике гибнут двадцать молоденьких работниц или даже когда идет ко дну корабль с несколькими сотнями пассажиров на борту. Особенное впечатление производит на нас смерть кого-нибудь из наших знакомых; если умирает известный нам Н. или его брат, мы даже участвуем в похоронах. Но никто бы не мог заключить, исходя из нашего поведения, что мы признаем смерть неизбежной и твердо убеждены в том, что каждый из нас обречен природой на смерть. Наоборот, всякий раз мы находим объяснение, сводящее эту неизбежность к случайности. Один умер, потому что заболел инфекционным воспалением легких – никакой неизбежности в этом не было; другой уже давно тяжело болел, только не знал об этом; третий же был очень стар и дряхл. Когда речь заходит о ком-нибудь из нас, евреев, можно подумать, будто ни один еврей вообще никогда не умирал от естественных причин. На худой конец, его залечил доктор, иначе он жил бы и поныне. Мы, правда, допускаем, что рано или поздно всем придется умереть, но это “рано или поздно” мы умеем отодвигать в необозримую даль. Когда у еврея спрашивают, сколько ему лет, он бодро отвечает: “До ста двадцати осталось лет этак шестьдесят!”
Психоаналитическая школа, которую я, как вам известно, представляю, смеет утверждать, что мы – каждый из нас – в глубине души не верим в собственную смерть. Мы просто не в силах её себе представить. При всех попытках вообразить, как все будет после нашей смерти, кто будет нас оплакивать и т.д., мы можем заметить, что сами, собственно говоря, продолжаем присутствовать при этом в качестве наблюдателей. И впрямь, трудно отдельному человеку проникнуться убеждением в собственной смертности. Когда он получает возможность проделать решающий опыт, он уже недоступен любым доводам.
Только черствый или злой человек рассчитывает на смерть другого или думает о ней. Мягкие, добрые люди, такие, как мы с вами, сопротивляются подобным мыслям, особенно если смерть другого человека может принести нам выгоду – свободу, положение, обеспеченность. А если все-таки случилось так, что этот другой умер, мы восхищаемся им чуть ли не как героем, совершившим нечто из ряда вон выходящее.
Если мы враждовали, то теперь мы с ним примиряемся, перестаем его критиковать. О мертвых следует говорить хорошее или ничего не говорить, и мы с удовольствием допускаем, чтобы на его надгробии начертали малодостоверную хвалебную эпитафию. Но когда смерть настигает дорогого нам человека – кого-нибудь из родителей, мужа или жену, брата, сестру, ребенка, друга – мы оказываемся совершенно беззащитны. Мы хороним с ним наши надежды, притязания, радости, отвергаем утешения и не желаем замены утраченному. Мы ведем себя как люди из рода Азра, умирающие вместе с любимыми.
Однако подобное отношение к смерти накладывает глубокий отпечаток на нашу жизнь. Она обедняется, тускнеет. Наши эмоциональные связи, невыносимая интенсивность нашей скорби делают из нас трусов, склонных избегать опасности, грозящей нам или нашим близким. Мы не осмеливаемся затевать некоторые, в сущности, необходимые предприятия, такие, как воздушные полеты, экспедиции в дальние страны, опыты со взрывчатыми веществами. Нас при этом гнетет мысль о том, кто заменит матери сына, жене мужа, детям отца, если произойдет несчастный случай, – а между тем все эти предприятия необходимы. Вы знаете девиз Ганзы: “Navigare necesse est, vivere non necesse” (“Плавать мы обязаны, жить не обязаны”). Сравните его с еврейским анекдотом: мальчик упал со стремянки, и мать бежит за советом и помощью к раввину. “Объясните мне, – спрашивает раввин, – как еврейский мальчик попал на стремянку?”
Я говорю, что жизнь теряет содержательность и интерес, когда из жизненной борьбы исключена наивысшая ставка, то есть сама жизнь. Она становится пустой и пресной, как американский флирт, при котором заранее известно, что ничего не должно случиться, в отличие от любовных отношений в Европе, при которых обоим партнерам приходится помнить о постоянно подстерегающей их опасности. Нам необходимо чем-то вознаградить себя за это оскудение жизни, и вот мы обращаемся к миру воображаемого, к литературе, театру. На сцене мы находим людей, которые ещё умеют умирать, да к тому же умереть могут только другие. Здесь мы удовлетворяем свое желание видеть саму жизнь, ставшую значительной ставкой в жизни, причем не для нас, а для другого. Собственно, мы бы ничуть не возражали против смерти, если бы она не полагала конец жизни, которая дается нам только один раз. Все-таки слишком это жестоко, что в жизни с нами может случиться то же, что в шахматной партии: один-единственный неверный ход может вынудить нас к признанию своего проигрыша, с тем, однако, отличием, что отыграться в следующей партии нам не удастся. В области вымысла мы находим то разнообразие жизней, в котором испытываем потребность. Мы умираем с одним из героев, но все-таки переживаем его, а при случае умираем ещё раз с другим героем без малейшего для себя ущерба.
Что же меняет ныне война в этом нашем отношении к смерти? Очень многое. Наш договор со смертью, как я бы его назвал, перестает соблюдаться так, как прежде. Мы уже не можем упускать смерть из виду, нам приходится в неё поверить. Теперь люди умирают по-настоящему, и не единицы, а во множестве, подчас десятки тысяч в день. К тому же теперь это уже не случайность. Правда, может показаться, будто пуля случайно поражает одного и минует другого, но нагромождение смертей быстро кладет конец этому ощущению случайности. Зато жизнь, разумеется, снова становится интереснее, к ней возвращается полностью все её содержание.
Здесь следовало бы разделить людей на две категории: тех, что сами участвуют в войне и рискуют собственными жизнями, следует отличать от других, которые остались дома и которым приходится только опасаться утраты близких, рискующих умереть от раны или болезни.
Крайне интересно было бы, если бы мы обладали возможностью исследовать, какие душевные изменения влечет за собой у воюющих готовность к самопожертвованию. Но я об этом ничего не знаю; я, как и вы все, принадлежу ко второй группе, к тем, которые остались дома и дрожат за дорогих им людей. По моему впечатлению, та апатия, тот паралич воли, что присущ мне так же, как другим людям, находящимся в том же положении, что я, определяются в большей степени тем обстоятельством, что мы более не в силах поддерживать прежнее отношение к смерти, а нового взгляда на неё ещё не нашли. Быть может, нашей с вами переориентации будет способствовать попытка сопоставить два разных отношения к смерти – то, которое мы вправе приписать древнему человеку, человеку первобытных времен, и другое, то, что сохраняется в каждом из нас, но незаметно для нашего сознания таится в глубочайших пластах нашей душевной жизни.
До сих пор я не сказал вам, дорогие братья, ничего такого, чего бы вы не могли знать и чувствовать так же хорошо, как я. А теперь мне выпадает возможность сказать вам нечто, о чем вы, быть может, не знаете, а также нечто другое, что наверняка вызовет у вас недоверие. Мне придется с этим смириться.
Итак, каким же образом относился к смерти первобытный человек? Его отношение к смерти было весьма примечательно и лишено какой бы то ни было цельности, но скорее даже противоречиво. Однако впоследствии мы поймем причину этой противоречивости. Человек, с одной стороны, принимал смерть всерьез, признавал её уничтожением жизни и в этом смысле пользовался ею, но, с другой стороны, отвергал её, начисто её отрицал. Почему это возможно? Потому, что к смерти другого, чужака, врага он относился в корне иначе, чем к собственной смерти. Смерть другого не вызывала у него возражений, он воспринимал её как уничтожение и жаждал её достичь. Первобытный человек был страстным существом, свирепым и коварным, как звери. Никакой инстинкт, имеющийся, по общему мнению, у большинства диких зверей, не препятствовал ему убивать и разрывать на куски существо своей же породы. Он убивал охотно и не ведая сомнений.
Древняя история человечества также полна убийств. И сегодня древняя история в том виде, как её изучают наши дети в школе, представляет собой, в сущности, череду геноцидов. Смутное ощущение вины, изначально присущее человечеству, во многих религиях воплотившееся в признание исконной виновности, первородного греха, представляет собой, по всей видимости, память о преступлении, за которое несут ответственность первобытные люди. Из христианского вероучения мы ещё можем вынести догадку о том, в чем состояло это преступление. Если сын Божий принес свою жизнь в жертву, чтобы искупить первородный грех человечества, то, согласно закону талиона, предписывающему воздаяние мерой за меру, этим грехом было убийство, умерщвление. Только оно могло потребовать в качестве возмездия такой жертвы, как жизнь. А поскольку первородный грех был виной перед Богом-отцом, значит, наидревнейшим преступлением человечества было, по всей видимости, умерщвление прародителя кочующим племенем первобытных людей, в памяти которых образ убитого позже преобразился в божество. В своей книге “Тотем и табу” (1913) я постарался собрать аргументы в пользу такого понимания изначальной вины.
Впрочем, разрешите мне заметить, что учение о первородном грехе не изобретено христианством, а представляет собой часть древнейших верований, которая долгое время сохранялась в подземных течениях разных религий. Иудаизм тщательно отодвинул в сторону эти смутные воспоминания человечества, и, быть может, именно поэтому он лишился права быть мировой религией.
Давайте же вернемся к первобытному человеку с его отношением к смерти. Мы слышали, как он относился к смерти чужака.
Его собственная смерть была для него точно так же невообразима и неправдоподобна, как ныне для любого из нас. Однако для него был возможен случай, когда оба противоположных представления о смерти смыкались и вступали между собой в конфликт, и этот случай имел огромное значение и был чреват далеко идущими последствиями. Речь идет о случае, когда первобытный человек видел, как умирает кто-то из его близких – жена, ребенок, друг – которых он любил совсем так же, как мы любим своих близких, потому что любовь – чувство ничуть не менее древнее, чем кровожадность. Так он убеждался на опыте, что человек может умереть, потому что каждый из тех, кого он любил, был частицей его “Я”, но, с другой стороны, в каждом из этих любимых была и частица ему чуждая. Согласно законам психологии, которые верны и поныне, а в первобытные времена власть их распространялась ещё шире, чем теперь, эти любимые оказывались одновременно также и чужаками, врагами, вызывавшими также и враждебные чувства.
Философы утверждают, что интеллектуальная загадка, которую картина смерти загадывала первобытному человеку, понуждала его к размышлению и становилась отправной точкой любого его умозрительного рассуждения. Я бы хотел поправить и ограничить этот постулат. Не интеллектуальная загадка и не каждый случай смерти, но конфликт чувств в виде смерти любимого и при этом все же чужого и ненавистного человека раскрепостил человеческую пытливость. Много позже из этого конфликта чувств родилась психология. Первобытный человек уже не мог оспаривать смерть, в своем горе он отчасти узнал на собственном опыте, что это такое, но вместе с тем он не хотел её признавать, потому что не мог вообразить умершим самого себя. Тогда он пошел на компромисс: он допускал смерть, но отрицал, что она есть то самое уничтожение жизни, которого он мысленно желал своим врагам. Над телом любимого существа он выдумывал духов, воображал разложение индивидуума на плоть и душу – первоначально не одну, а несколько. Вспоминая об умерших, он создавал себе представление об иных формах существования, для которых смерть – это лишь начало, он создавал себе понятие загробной жизни после мнимой смерти. Это дальнейшее существование было поначалу лишь расплывчатой, бессодержательной и пренебрегаемой добавкой к тому, которое завершалось смертью, оно ещё носило черты убогости. Позвольте мне привести вам слова, в которых наш великий поэт Генрих Гейне – впрочем, в полном соответствии со стариком Гомером – заставляет мертвого Ахилла выразить свое пренебрежительное отношение к существованию мертвых.
Любой ничтожнейший мещанин, Живущий среди родных равнин, – И тот блаженней стократ, Чем я, усопший герой великий, Что в царстве мертвых зовусь владыкой.
И только позже религии удалось придать этому посмертному существованию достоинство и полноценность, а жизнь, завершаемую смертью, низвести всего-навсего до подготовки к нему. Затем, со всей последовательностью, жизнь была продолжена и в сторону прошлого: были придуманы предыдущие существования, второе рождение и переселение душ, и все это преследовало цель лишить смерть её значения, состоявшего в отмене жизни. Весьма примечательно, что наше Священное писание не приняло в расчет этой потребности человека в гарантии его предсуществования. Напротив, там сказано, что Бога славит только живой. Я предполагаю – а вы безусловно знаете об этом больше, чем я, – что иудейская религия и литература, базирующаяся на Ветхом завете, по-другому относилась к учению о бессмертии. Но я бы хотел отметить и этот пункт в ряду прочих, воспрепятствовавших иудаизму заменить другие древние религии после их упадка.
У тела умершего любимого человека зародились не только представления о душе и вера в бессмертие, но и осознание вины, страх перед смертью и первые этические требования. Осознание вины произошло из двойственного чувства по отношению к покойнику, страх смерти – из идентификации с ним. Такая идентификация с точки зрения логики кажется непоследовательностью, поскольку ведь неверие в собственную смерть не было устранено. В разрешении этого противоречия мы, современные люди, также не продвинулись дальше. Древнейшее требование этики, возникшее тогда, но важное и теперь, гласило: “Не убивай”. Первоначально оно касалось любимого человека, но постепенно распространилось на нелюбимых, чужих, а в конце концов и на врага.
Теперь я хотел бы поведать вам об одном странном факте. В некотором смысле первобытный человек сохранился доныне и предстает нам в облике примитивного дикаря, который недалеко ушел от первобытных людей. Теперь вам естественно будет предположить, что этот дикий австралиец, житель Огненной Земли, бушмен и т.д., убивает без всякого раскаяния. Но вы заблуждаетесь, дикарь в этом отношении чувствительней цивилизованного человека, во всяком случае до тех пор, пока его не коснется влияние цивилизации. После успешного завершения свирепствующей ныне мировой войны победоносные немецкие солдаты поспешат домой, к женам и детям, и их не будет удерживать и тревожить мысль о врагах, которых они убили в рукопашном бою или дальнобойным оружием. Но дикарь-победитель, возвращающийся домой с тропы войны, не может вступить в свое селение и увидеть жену, пока не искупит совершенных им на войне убийств покаянием, подчас долгим и трудным. Вы скажете: “Да, дикарь ещё суеверен, он боится мести со стороны духов убитых”. Но духи убитых врагов есть не что иное, как выражение его нечистой совести по причине содеянного им кровопролития.
Позвольте мне ещё немного задержаться на этом древнейшем требовании этики: “Не убивай”. Его древность и категоричность позволяют нам прийти к одному важному выводу. Было выдвинуто утверждение, что инстинктивное отвращение перед пролитием крови коренится глубоко в нашей натуре. Набожные души охотно этому верят. Теперь мы с легкостью можем проверить это утверждение. Ведь мы располагаем прекрасными примерами такого инстинктивного, врожденного отвращения.
Давайте вообразим, что мы с вами находимся на юге на прекрасном курорте. Там разбит виноградник с отменным виноградом. В этом винограднике попадаются также и змеи, толстые черные змеи, в сущности, вполне безобидные создания, их ещё называют змеями Эскулапа. В винограднике развешаны таблички. Мы читаем одну из них – на ней написано: “Отдыхающим строго запрещается брать в рот голову или хвост змеи Эскулапа”. Не правда ли, вы скажете: “В высшей степени бессмысленный и излишний запрет. И без него такое никому в голову не придет”. Вы правы. Но мы читаем ещё одну такую табличку, предупреждающую, что срывать виноград запрещается. Этот запрет скорее покажется нам оправданным. Нет уж, давайте не будем заблуждаться. У нас нет никакого инстинктивного отвращения перед пролитием крови. Мы потомки бесконечно длинной череды поколений убийц. Страсть к убийству у нас в крови, и, вероятно, скоро мы отыщем её не только там.
Оставим теперь первобытного человека и обратимся к нашей собственной душевной жизни. Как вы, вероятно, знаете, мы владеем определенным методом исследования, с помощью которого мы можем обнаружить, что происходит в глубинных пластах души, скрытых от сознания, – это своего рода глубинная психология. Итак, мы спрашиваем: “Как относится к проблеме смерти наше бессознательное?” И тут выясняется такое, чему вы не поверите, хотя для вас это также не является новостью, поскольку недавно я вам это уже описывал.
Наше бессознательное относится к смерти в точности так же, как относился к ней первобытный человек. В этом плане, как и во многих других, в нас по-прежнему жив первобытный человек в его неизменном виде. Итак, бессознательное в нас не верит в собственную смерть. Оно вынуждено вести себя так, будто мы бессмертны. Быть может, именно в этом кроется тайна героизма. Правда, рациональным обоснованием героизма является мнение, что собственная жизнь может быть не так дорога человеку, как некоторые другие всеобщие и абстрактные ценности. Но, по-моему, чаще мы встречаемся с импульсивным или инстинктивным героизмом, который проявляет себя таким образом, словно черпает уверенность в известном кличе саперов: “Ничего с тобой не случится!” – и заключается, по сути, в том, чтобы сохранить веру бессознательного в бессмертие. Страх смерти, которым мы страдаем чаще, чем нам кажется, являет собой нелогичное противоречие этой уверенности. Впрочем, чаще он имеет не столь древний источник и происходит по большей части от чувства вины.
С другой стороны, мы признаем смерть чужаков и врагов и прочим им смерть, подобно первобытному человеку. Разница лишь в том, что мы не в самом деле насылаем на них смерть, а только думаем об этом и желаем этого. Но когда вы согласитесь с существованием этой так называемой психической реальности, вы сможете сказать: “В нашем бессознательном все мы и поныне банда убийц. В тайных наших мыслях мы устраняем всех, кто стоит у нас на пути, всех, кто нас огорчает или обижает. Пожелание “Черт бы его побрал!”, которое, являясь безобиднейшим междометием, так часто вертится у нас на языке, в сущности, означает: “Смерть бы его побрала!” – и наше бессознательное вкладывает в него мощный и серьезный смысл. Наше бессознательное карает смертью даже за пустяки; как древнее афинское законодательство Дракона, оно признает смерть как единственную меру наказания преступника, из чего следует определенный вывод: каждый ущерб нашему всемогущему и самовластному “Я” является, в сущности, crimen laesae majestatis. Хорошо еще, что все эти свирепые желания не наделены никакой силой. Иначе род людской уже давно бы прекратился, и не уцелел бы никто ни самые лучшие и мудрые из мужчин, ни самые прекрасные и очаровательные из женщин. Нет, не будем заблуждаться на этот счет, мы по-прежнему те же убийцы, какими были наши предки в первобытные времена.
Я могу рассказать вам об этом совершенно спокойно, потому что знаю, что вы мне все равно не поверите. Вы больше доверяете своему сознанию, отвергающему подобные предположения как клевету. Но я не могу удержаться и не напомнить вам о поэтах и мыслителях, которые понятия не имели о психоанализе, а между тем утверждали нечто подобное. Вот только один пример! Ж.Ж. Руссо в одной из своих книг обрывает рассуждения, чтобы обратиться к читателю с необычным вопросом: “Представьте себе, – говорит он, – что в Пекине находится некий мандарин (а Пекин был тогда ещё дальше от Парижа, чем теперь), чья кончина могла бы доставить вам большую выгоду, и вы можете его убить, не покидая Парижа, и, разумеется, так, что никто не узнает о вашем поступке, простым усилием воли. Уверены ли вы, что не сделаете этого?” Что ж, я не сомневаюсь, что среди собравшихся здесь почтенных братьев многие с полным основанием могут утверждать, что они бы этого не сделали. Но, в общем, не хотел бы я быть на месте того мандарина и думаю, что ни одна страховая компания не заключила бы с ним договор о страховании жизни.
Ту же неприятную истину я могу высказать вам в другой форме, так что она даже доставит вам удовольствие. Я знаю, все вы любите слушать шутки и остроты, и надеюсь, вас не слишком заботит вопрос, на чем основано удовольствие, получаемое нами от таких шуток.
Есть категории шуток, называемых циничными, причем они относятся далеко не к самым худшим и не к самым плоским. Открою вам, что тайну таких шуток составляет искусство так подать скрытую или отрицаемую истину, которая сама по себе звучала бы оскорбительно, чтобы она могла даже порадовать нас. Такие формальные приемы понуждают вас к смеху, ваше заранее заготовленное мнение оказывается обезоружено, а потому истина, которой вы в ином случае оказали бы отпор, украдкой проникает в вас. Например, вам знакома история про человека, к которому в присутствии компании знакомых вручили траурное извещение, а он, не читая, сунул листок в карман. “Разве вы не хотите знать, кто умер?” спрашивают у него. “Ах, какая разница, – гласит ответ, – в любом случае у меня нет возражений”. Или другая, про мужа, который, обращаясь к жене, говорит: “Если один из нас умрет, я перееду в Париж”. Это циничные шутки, и они бы не были возможны, если бы в них не сообщалась отрицаемая истина. Как известно, в шутку можно даже говорить правду.
Дорогие братья! Вот ещё одно полное совпадение между первобытным человеком и нашим бессознательным. И тут, и там возможен такой случай, когда оба устремления, одно – признать смерть уничтожением, а другое отрицать её существование, сталкиваются и вступают в конфликт. И случай этот для нашего бессознательного тот же, что и у первобытного человека: смерть или смертельная опасность, грозящая любимому человеку – кому-нибудь из родителей, супругу, брату или сестре, детям или близким друзьям. Эти любимые люди, с одной стороны, внутренне принадлежат нам, входят в состав нашего “Я”, но, с другой стороны, они отчасти и чужие нам, то есть враги. Самым сердечным, самым задушевным нашим отношениям, за исключением очень немногих ситуаций, всегда присуща крошечная доля враждебности, дающая толчок бессознательному пожеланию смерти. Но из конфликта обоих стремлений уже рождается не понятие о душе и не этика, а невроз, который позволяет нам глубже познакомиться и с нормальной душевной жизнью. Изобилие преувеличенно нежной заботы между членами семьи покойного и совершенно беспочвенные упреки, которыми они сами себя осыпают, открывают нам глаза на распространенность и важность этого глубоко запрятанного пожелания смерти. Не хочу далее рисовать вам эту оборотную сторону картины. Скорее всего, вы бы ужаснулись, и ужаснулись не напрасно. Природа и здесь устроила все тоньше, чем это сделали бы мы. Нам бы наверняка в голову не пришло, что такое соединение любви с ненавистью может послужить к нашей же пользе. Однако пока природа работает с таким противоречием, она заставляет нас все время будоражить нашу любовь и подновлять её, чтобы защитить её от таящейся за нею ненависти. Можно сказать, что прекраснейшие проявления любви существуют благодаря реакции против жала страсти к убийству, которое мы ощущаем у себя в груди.
Подведем итог: наше бессознательное так же недоступно для представления о собственной смерти, так же кровожадно по отношению к чужим, так же двойственно (амбивалентно) по отношению к любимым людям, как первобытный человек. Но как же далеко ушли мы с нашей культурной точкой зрения на смерть от первобытного состояния!
А теперь давайте мы с вами ещё раз посмотрим, что делает с нами война. Она смывает с нас позднейшие культурные наслоения и вновь выпускает на свет живущего в нас первобытного человека. Она снова заставляет нас быть героями, не желающими верить в собственную смерть, она указывает нам, что чужаки – наши враги, чьей смерти надо добиваться или желать, она советует нам переступать через смерть тех, кого мы любим. Таким образом, она колеблет наши культурные договоры со смертью. Однако войну упразднить невозможно.
Покуда не исчезнут столь огромные различия в условиях существования разных народов и не прекратится столь сильное отталкивание между ними, до тех пор будут и войны. Но возникает вопрос: не следует ли нам уступить и поддаться им? Не следует ли нам признать, что мы с нашим культурным отношением к смерти психологически жили выше, чем нам положено, и должны поскорее повернуть обратно, смириться с истиной? Не лучше ли было бы вернуть смерти в действительности и в наших мыслях то место, которое ей принадлежит, и понемногу извлечь на свет наше бессознательное отношение к смерти, которое до сих пор мы так тщательно подавляли? Я не могу призывать вас к этому как к высшей цели, поскольку прежде всего это было бы шагом назад, регрессией. Но наверняка она способствовала бы тому, чтобы сделать для нас жизнь более сносной, а ведь нести бремя жизни – долг всех живущих. В школе мы слышали политическое изречение древних римлян, гласившее “Si vis pacem, para bellum”. Хочешь мира – готовься к войне. Мы можем изменить его сообразно нашим нынешним потребностям: “Si vis vitam, para morten”. Если хочешь вынести жизнь, готовься к смерти.
Статья Зигмунд Фрейд “Сознание и бессознательное”
Разделение психики на сознательное и бессознательное является основной предпосылкой психоанализа и дает ему одному возможность понять в такой же мере частые, как и важные патологические процессы психической жизни и причислить их к научным явлениям. Повторяю еще раз другими словами: психоанализ не может считать сознательное сутью психики, а должен смотреть на сознание как на качество психики, которое может присоединиться к другим качествам или может отсутствовать.
Если бы я мог себе представить, что интересующиеся психологией прочтут этот труд, то я приготовился бы и к тому, что уже тут часть читателей остановится и не пойдет дальше, так как здесь первый шиболет психоанализа. Для большинства философски образованных людей идея психики, которая к тому же и бессознательна, настолько непонятна, что она кажется им абсурдной и отвергается простой логикой. Мне думается, что причина этого заключается в том, что они никогда не изучали соответствующих феноменов гипноза и сновидения (не говоря уже о патологических феноменах), делающих такое понимание обязательным. Но выдвинутая ими психология сознания ведь и неспособна разрешить проблемы гипноза и сновидения.
«Быть сознательным» есть чисто описательный термин, ссылающийся на наиболее непосредственные и наиболее надежные восприятия. Но дальше опыт показывает нам, что психический элемент, например, представление, обычно не осознается длительно. Напротив, характерно то, что состояние осознательности быстро проходит; осознанное сейчас представление в следующий момент делается неосознанным, но при известных легко осуществимых условиях может снова вернуться в сознание. И мы не знаем, чем оно было в промежутках; мы можем сказать, что оно было латентно, и подразумеваем под этим, что оно в любой момент было способно быть осознанным. Но и в этом случае, если мы скажем, что оно было бессознательным, мы даем правильное описание. Это бессознательное совпадает тогда с латентной способностью к осознанию.
Правда, философы нам возразили бы: нет, термин – бессознательное – здесь неприменим; пока представление было в состоянии латентности, он вообще и не был ничем психическим. Если бы мы уже тут начали им возражать, то завязался бы спор, который бы никакой пользы не принес.
Таким образом, мы приобретаем наше понятие о бессознательном из учения о вытеснении. Вытесненное является для нас примером бессознательного; мы видим, однако, что есть два вида бессознательного: латентное, но способное к осознанию, и вытесненное – само по себе и без дальнейшего неспособное для осознания. Наше представление о психической динамике не может не повлиять на номенклатуру и описание. Мы называем латентное – бессознательное – только в дескриптивном, а не в динамическом смысле, предсознательным. названием бессознательного мы ограничиваем только динамически бессознательно вытесненное и получаем, таким образом, три термина: сознательное (СЗ), предсознательное (ПСЗ) и бессознательное (БСЗ), смысл которых – уже не чисто дескриптивный. ПСЗ, как мы думаем, гораздо ближе к G3, чем БСЗ, и так как БСЗ мы назвали психическим, то тем увереннее отнесем это название к латентному ПСЗ. Но не остаться ли нам лучше в добром согласии с философами и не отделить ли ПСЗ и БСЗ, как естественное следствие, от сознательного психического? Тогда философы предложили бы нам описать ПСЗ и БСЗ как два вида или две ступени психоида, и согласие было бы восстановлено. Но следствием этого были бы бесконечные затруднения при описании, и единственно важный факт – именно тот, что эти психоиды почти во всех остальных пунктах совпадают с признанно психическим – был бы оттеснен на задний план из-за предубеждения, которое создалось в те времена, когда еще не знали о психоидах или о самом о них важном.
Мы, однако, пришли к термину или понятию о бессознательном другим путем, а именно – обработкой опыта, в котором играет роль психическая динамика. Мы узнали, т. е. должны были признать, что есть сильные психические процессы или представления (здесь, прежде всего, важен квантитативный, значит, экономический момент), которые для психической жизни могут, иметь все те последствия, что и прочие представления, в том числе и такие последствия, которые могут быть вновь осознаны как представления, но они сами не осознаются. Нет надобности подробно описывать здесь то, что уже так часто излагалось. Короче говоря, тут вступает в действие психоаналитическая теория и заявляет, что такие представления не могут быть осознаны, так как этому противится известная сила; что в иных случаях они могли бы быть осознаны, и тогда было бы видно, как мало они отличаются от других, признанных психических элементов. Эта теория становится неопровержимой ввиду того, что в психоаналитической технике нашлись средства, которыми можно прекратить действие сопротивляющейся силы и сделать данные представления сознательными. Состояние, в котором они находились до осознания, мы называем вытеснением, а силу, которая привела к вытеснению и его поддерживала, мы ощущаем во время аналитической работы как сопротивление.
Теперь мы удобно можем, манипулировать нашими тремя терминами СЗ, ПСЗ и БСЗ, если только не будем забывать, что в дескриптивном смысле имеется– два вида бессознательного, а в динамическом —только один. Для ряда целей изложения мы можем опустить это деление, но для других оно, конечно, необходимо. Мы все же к этому двоякому значению бессознательного более или менее привыкли и хорошо с ним уживались. Но уклониться от этой двойственности, насколько я вижу, нельзя.
Различение сознательного и бессознательного является, в конце концов, вопросом восприятия, на который можно ответить «да» и «нет»; сам же акт восприятия не, дает нам никакой справки о том, по какой причине что-то воспринимается или не воспринимается. Нельзя жаловаться на то, что динамическое в своем проявлении получает лишь двусмысленное выражение [1] .
Поскольку на решение в таком вопросе, зависящем или от традиций или от эмоциональных моментов, можно повлиять аргументацией, следует по этому поводу заметить следующее: указание на шкалу отчетливости осознанности не содержит ничего обязательного и имеет не больше доказательности, чем, например, аналогичные положения; есть столько ступеней освещения, начиная от резкого, слепящего света и кончая слабыми проблесками мерцания, что темноты, следовательно, вообще не существует; или – есть различные степени витальности, значит, нет смерти. Эти положения, быть может, в известном смысле и содержательны, но практически они неприменимы, и это тотчас же обнаруживается, если выводить из “них заключения, например: значит, света зажигать не надо или, следовательно, все организмы бессмертны. А кроме того, приравнением незаметного к сознательному достигается лишь то, что отнимается единственная непосредственная достоверность, вообще имеющаяся у психики. Сознание, о котором ничего не знаешь; кажется мне все же много абсурднее, чем бессознательное психическое. И, наконец, такое приравнивание незамеченного к бессознательному производилось, очевидно, без учета.динамических соотношений, которые для психоаналитического понимания были решающими, ибо при этом не учтены два факта: во-первых, что посвятить такому незамеченному достаточно внимания очень трудно и требует большого напряжения; во-вторых, если это и достигнуто, то ранее незамеченное теперь не узнается сознанием, а довольно часто кажется ему совершенно чуждым, противоречащим, и резко им отвергается. Рекурс бессознательного на мало замеченное и незамеченное исходит, следовательно, только из предубеждения, для которого идентичность психического с сознательным раз и навсегда установлена.
В дальнейшем течении психоаналитической работы выясняется, что и эти подразделения недостаточны и практически неудовлетворительны. Среди возникающих ситуаций отметим следующую как решающую: мы создали себе представление о связной организации психических процессов в личности и называем эту организацию «Я» личности. К этому «Я» прикреплено сознание, оно владеет подступами к мотилитетности, т. е. к разрядке раздражений во внешний мир. Это та психическая инстанция, которая производит контроль над всеми своими частичными процессами; ночью она засыпает, но и тогда все еще управляет цензурой сновидений. От этого «Я» исходят и вытеснения, при помощи которых известные психические стремления должны быть исключены не только из сознания, но и из других видов значимости и действительности. Все это, устраненное вытеснением, в анализе противостоит «Я», а анализу ставится задача – уничтожить сопротивление, которое «Я» проявляет к вниманию, уделяемому анализом вытесненному. Во время анализа мы наблюдаем, что больной испытывает затруднения, когда мы ставим ему известные задачи: его ассоциации отказываются работать, когда они должны приблизиться к вытесненному. В таком случае мы говорим ему, что он находится под властью сопротивления, но ничего об этом не знает; даже в том случае, когда он по чувству своего неудовольствия угадал бы, что теперь в нем действует сопротивление, то он не может его назвать или на него указать. Но так как это сопротивление несомненно исходит из его «Я» и является принадлежностью «Я», то мы оказываемся в непредвиденной ситуации. В самом «Я» мы нашли что-то, что тоже бессознательно и проявляет себя точно так, как и вытесненное, т. е.оно сильно воздействует, не будучи сознательным; – для того, чтобы сделать его сознательным, нужна особая работа. Для аналитической практики следствием этого опыта будет то, что мы попадаем в бесконечные неясности и затруднения, если захотим придерживаться нашего обычного способа выражения и захотим, например, привести невроз к конфликту между сознательным и бессознательным. Вместо этого противоположения, мы, опираясь на наши представления о структурных соотношениях психической жизни, вводим другое: противоположность между связным «Я» и отклонившимся от него вытесненным. Но следствия для нашего представления о бессознательном еще значительнее. Динамическое рассмотрение внесло первую корректуру; структурное понимание дает вторую. Мы видим, что БСЗ не совпадает свытесненным. Правильно, что все вытесненное – БСЗ, но, в то же время, и не все БСЗ вытеснено. Так же и часть «Я» (один Бог знает, какая важная часть!) может быть БСЗ и, несомненно, и есть БСЗ. И это БСЗ не латентно в духе ПСЗ, иначе его нельзя было бы активизировать, не делая СЗ, и доведение его до осознанности не представляло бы таких больших затруднений. Если мы поставлены перед необходимостью выдвинуть третье – не вытесненное БСЗ, то мы должны признать, что значение характера неосознанности для нас уменьшается. Он становится многозначным качеством, не допускающим широких и исключительных выводов, в целях которых мы бы его охотно использовали. Однако мы должны остерегаться небрежного к нему отношения, так как, в конце концов, это качество – сознательно или бессознательно – является единственным светочем в потемках глубинной психологии.
Фрейд. Лекции по психоанализу. ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ЛЕКЦИЯ. Представление о развитии и регрессии. Этиология
Уважаемые дамы и господа! Мы узнали, что функция либидо проделывает длительное развитие, прежде чем станет служить продолжению рода способом, называемым нормальным. Теперь я хотел бы вам показать, какое значение имеет это обстоятельство для возникновения неврозов.
Я полагаю, что в соответствии с теориями общей патологии мы можем предположить, что такое развитие несет в себе опасности двух видов — во первых, опасность задержки (Hemmung) и, во вторых, — регрессии (Regression). Это значит, что при общей склонности биологических процессов к вариативности должно будет случиться так, что не все подготовительные фазы будут пройдены одинаково успешно и преодолены полностью; какие то компоненты функции надолго задержатся на этих ранних ступенях, и в общей картине развития появится некоторая доля задержки этого развития.
Поищем аналоги данным процессам в других областях. Если целый народ покидал места своего поселения в поисках новых, как это не раз бывало в ранние периоды истории человечества, то, несомненно, он не приходил на новое место в своем полном составе. Независимо от других потерь постоянно бывало так, что небольшие отряды или группы кочевников останавливались по дороге и селились на этих остановках, в то время как основная масса отправлялась дальше. Или возьмем более близкое сравнение. Вам известно, что у высших млекопитающих мужские зародышевые железы, первоначально помещающиеся глубоко внутри полости живота, к определенному времени внутриутробной жизни меняют место и попадают почти непосредственно под кожу тазового конца. Вследствие этого блуждания у ряда мужских особей обнаруживается, что один из парных органов остался в полости таза или постоянно находится в так называемом паховом канале, который оба [органа] проходят на своем пути, или, по крайней мере, то, что этот канал остался открытым, хотя обычно после завершения перемещения половых желез он должен зарастать. Когда я юным студентом выполнял свою первую научную работу под руководством Брюкке,75 я занимался происхождением задних нервных корешков в спинном мозгу маленькой, очень архаичной по своему строению рыбы. Я нашел, что нервные волокна этих корешков выходят из больших клеток в заднем роге серого вещества, чего уже нет у других животных со спинным мозгом. Но вскоре я открыл, что эти нервные клетки находятся вне серого вещества на всем [его] протяжении до так называемого спинального ганглия заднего корешка, из чего я заключил, что клетки этих ганглиозных скоплений перешли из спинного мозга в корешковую часть нервов. Это показывает и история развития; но у этой маленькой рыбы весь путь изменений отмечен оставшимися клетками. При более пристальном рассмотрении вам нетрудно будет отыскать слабые места этих сравнений. Мы хотим поэтому прямо сказать, что для каждого отдельного сексуального стремления считаем возможным такое развитие, при котором отдельные его компоненты остаются на более ранних ступенях развития, тогда как другим удается достичь конечной цели. При этом вы видите, что каждое такое стремление мы представляем себе как продолжающийся с начала жизни поток, в известной мере искусственно разлагаемый нами на отдельно следующие друг за другом части. Ваше впечатление, что эти представления нуждаются в дальнейшем разъяснении, правильно, но попытка сделать это завела бы нас слишком далеко. Позвольте нам еще добавить, что такую остановку частного влечения на более ранней ступени следует называть фиксацией (Fixierung) [влечения].
75 Брюкке Э. (1819 1892) — крупный представитель физико химической школы в физиологии. Учитель Фрейда. В его лаборатории Фрейд в молодости провел ряд ценных исследований по анатомии нервной системы.
Вторая опасность такого ступенчатого развития заключается в том, что даже те компоненты, которые развились дальше, могут легко вернуться обратным путем на одну из этих более ранних ступеней, что мы называем регрессией. Стремление переживает регрессию в том случае, если исполнение его функций, т. е. достижение цели его удовлетворения, в более поздней или более высокоразвитой форме наталкивается на серьезные внешние препятствия. Напрашивается предположение, что фиксация и регрессия не совсем независимы друг от друга. Чем прочнее фиксации на пути развития, тем скорее функция отступит перед внешними трудностями, регрессируя до этих фиксаций, т. е. тем неспособнее к сопротивлению внешним препятствиям для ее выполнения окажется сформированная функция. Представьте себе, если кочевой народ оставил на стоянках на своем пути сильные отряды, то ушедшим вперед естественно вернуться к этим стоянкам, если они будут разбиты или встретятся с превосходящим их по силе противником. Но вместе с тем они тем скорее окажутся в опасности потерпеть поражение, чем больше народу из своего числа они оставили на пути.
Для понимания неврозов вам важно не упускать из виду это отношение между фиксацией и регрессией. Тогда вы приобретете твердую опору в вопросе о причинах неврозов, в вопросе об этиологии неврозов, к которым мы скоро подойдем.
Сначала давайте остановимся еще на регрессии. По тому, что вам известно о развитии функции либидо, вы можете предположить существование двух видов регрессии: возврат к первым захваченным либидо объектам, которые, как известно, инцестуозного характера, и возврат общей сексуальной организации на более раннюю ступень. Оба вида встречаются при неврозах перенесения и играют в их механизме большую роль. Особенно возврат к первым инцестуозным объектам либидо является чертой, повторяющейся у невротиков с прямо таки утомительной регулярностью. Гораздо больше можно сказать о регрессиях либидо, если привлечь другую группу неврозов, так называемых нарцисстических, чего мы не намерены делать в настоящее время. Эти заболевания позволяют нам судить о других, еще не упоминавшихся процессах развития функции либидо и соответственно показывают нам новые виды регрессии. Но я думаю, что сейчас должен прежде всего предостеречь вас от того, чтобы вы не путали регрессию и вытеснение, и помочь вам выяснить отношения между обоими процессами. Вытеснение, как вы помните, это такой процесс, благодаря которому психический акт, способный быть осознанным, т. е. принадлежащий системе предсознательного (Vbw), делается бессознательным, т. е. перемещается в систему бессознательного (Ubw). И точно так же мы говорим о вытеснении, когда бессознательный психический акт вообще не допускается в ближайшую предсознательную систему, а отвергается цензурой уже на пороге. Понятие вытеснения, следовательно, не имеет никакого отношения к сексуальности; заметьте себе это, пожалуйста. Оно обозначает чисто психологический процесс, который мы можем еще лучше охарактеризовать, назвав топическим. Этим мы хотим сказать, что оно имеет дело с предполагаемыми психическими пространственными емкостями, или, если опять ввести это грубое вспомогательное представление, с построением душевного аппарата из особых психических систем.
Только проведя это сравнение, мы заметим, что до сих пор употребляли слово «регрессия» не в его общем, а в совершенно специальном значении. Если вы придадите ему его общий смысл — возврат от более высокой ступени развития к более низкой, то и вытеснение подпадает под регрессию, потому что оно тоже может быть описано как возврат на более раннюю и глубинную (tiefere) ступень развития психического акта. Только при вытеснении суть заключается не в этом обратном движении, потому что мы называем вытеснением в динамическом смысле и тот случай, когда психический акт задерживается на более низкой ступени бессознательного. Вытеснение именно топически динамическое понятие, регрессия же — чисто описательное. Но то, что мы до сих пор называли регрессией и приводили в связь с фиксацией, мы понимали исключительно как возврат либидо на более ранние ступени его развития, т. е. как нечто совершенно отличное, по существу, от вытеснения и совершенно независимое от него. Мы не можем также назвать регрессию либидо чисто психическим процессом и не знаем, какую локализацию указать ей в душевном аппарате. Если она и оказывает на душевную жизнь сильнейшее влияние, то все таки органический фактор в ней наиболее значителен.
Разъяснения, подобные этим, уважаемые господа, должны казаться несколько сухими. Обратимся к клинике, чтобы показать применение наших данных, которое произведет большее впечатление. Вы знаете, что истерия и невроз навязчивых состояний — два основных представителя группы неврозов перенесения. Хотя при истерии и встречается регрессия либидо к первичным инцестуозным объектам, и она закономерна, но регрессии на более раннюю ступень сексуальной организации совершенно не бывает. Зато вытеснению в механизме истерии принадлежит главная роль. Если мне позволено будет дополнить наши теперешние достоверные сведения об этом неврозе одной конструкцией, я могу описать фактическое положение вещей следующим образом: объединение частных влечений под приматом гениталий завершилось, но его результаты наталкиваются на сопротивление предсознательной системы, связанной с сознанием. Генитальная организация значима для бессознательного, но не для предсознательного, и это отрицание со стороны предсознательного создает картину, имеющую определенное сходство с состоянием до господства гениталий. Но все же это нечто совсем иное. Из двух регрессий либидо гораздо более примечательна регрессия на более раннюю ступень сексуальной организации. Так как она при истерии отсутствует, а все наше понимание неврозов находится еще под сильным влиянием предшествовавшего по времени изучения истерии, то значение регрессии либидо станет нам ясно намного позднее, чем значение вытеснения. Приготовимся к тому, что наши взгляды еще более расширятся и подвергнутся переоценке, когда мы подвергнем рассмотрению, кроме истерии и невроза навязчивых состояний, еще другие, нарцисстические неврозы.
При неврозе навязчивых состояний, напротив, регрессия либидо на предварительную ступень садистско анальной организации является самым замечательным и решающим фактом симптоматического выражения. Любовный импульс должен тогда маскироваться под садистский. Навязчивое представление: я хотел бы тебя убить, в сущности, означает, если освободить его от определенных, но не случайных, а необходимых добавлений, не что иное, как: я хотел бы насладиться тобой в любви. Прибавьте к этому еще то, что одновременно произошла регрессия объектов, так что эти импульсы относятся только к самым близким и самым любимым лицам, и вы сможете себе представить тот ужас, который вызывают у больного эти навязчивые представления, и одновременно ту странность, с которой они выступают перед его сознательным восприятием. Но и вытеснение принимает в механизме этих неврозов большое участие, которое, правда, нелегко разъяснить в таком беглом вводном экскурсе, как наш. Регрессия либидо без вытеснения никогда не привела бы к неврозу, а вылилась бы в извращение. Отсюда вы видите, что вытеснение — это тот процесс, который прежде всего свойствен неврозу и лучше всего его характеризует. Но может быть, у меня когда нибудь будет случай показать вам, что мы знаем о механизме извращений, и тогда вы увидите, что и здесь ничто не происходит так просто, как хотелось бы себе представить.
Уважаемые господа! Я полагаю, что вы, скорее всего, примиритесь с только что услышанными рассуждениями о фиксации и регрессии либидо, если будете считать их за подготовку к исследованию этиологии неврозов. Об этом я сделал только одно единственное сообщение, а именно то, что люди заболевают неврозом, если у них отнимается возможность удовлетворения либидо, т. е. от «вынужденного отказа» (Versagung), как я выражаюсь, и что их симптомы являются заместителями несостоявшегося удовлетворения. Разумеется, это означает вовсе не то, что любой отказ от либидозного удовлетворения делает невротиком каждого, кого он касается, а лишь то, что во всех исследованных случаях невроза был обнаружен фактор вынужденного отказа. Положение, таким образом, необратимо. Вы, наверное, также поняли, что это утверждение не раскрывает всех тайн этиологии неврозов, а выделяет лишь важное и обязательное условие заболевания.
В настоящее время неизвестно, следует ли при дальнейшем обсуждении этого положения обратить особое внимание на природу вынужденного отказа или на своеобразие того, кто ему подвержен. Вынужденный отказ чрезвычайно редко бывает всесторонним и абсолютным: чтобы стать патогенно действующим, он должен затронуть тот способ удовлетворения, которого только и требует данное лицо, на который оно только и способно. В общем, есть очень много путей, чтобы вынести лишение либидозного удовлетворения, не заболев из за него. Прежде всего, нам известны люди, которые в состоянии перенести такое лишение без вреда, они не чувствуют себя тогда счастливыми, страдают от тоски, но не заболевают. Затем мы должны принять во внимание, что именно сексуальные влечения чрезвычайно пластичны, если можно так выразиться. Они могут выступать одно вместо другого, одно может приобрести интенсивность других; если удовлетворение одного отвергается реальностью, то удовлетворение другого может привести к полной компенсации. Они относятся друг к другу как сеть сообщающихся, наполненных жидкостью каналов, и это — несмотря на их подчинение примату гениталий, что вовсе не так легко объединить в одном представлении. Далее, частные сексуальные влечения, так же как составленное из них сексуальное стремление, имеют способность менять свой объект, замещать его другим, в том числе и более легко достижимым; эта способность смещаться и готовность довольствоваться суррогатами должны сильно противодействовать патогенному влиянию вынужденного отказа. Среди этих процессов, защищающих от заболевания из за лишения, один приобрел особое культурное значение. Он состоит в том, что сексуальное стремление отказывается от своей цели частного удовольствия или удовольствия от продолжения рода и направляется к другой [цели], генетически связанной с той, от которой отказались, но самой по себе уже не сексуальной, а заслуживающей название социальной. Мы называем этот процесс «сублимацией» (Sublimierung), принимая при этом общую оценку, ставящую социальные цели выше сексуальных, эгоистических в своей основе. Сублимация, впрочем, является лишь специальным случаем присоединения сексуальных стремлений к другим, не сексуальным. Мы будем говорить о нем еще раз в другой связи.
Теперь у вас может сложиться впечатление, что благодаря всем этим средствам, помогающим перенести лишение, оно потеряло свое значение. Но нет, оно сохраняет свою патогенную силу. В целом средства противодействия оказываются недостаточными. Количество неудовлетворенного либидо, которое в среднем могут перенести люди, ограниченно. Пластичность, или свободная подвижность, либидо далеко не у всех сохраняется полностью, и сублимация может освободить всегда только определенную часть либидо, не говоря уже о том, что многие люди лишь в незначительной степени обладают способностью к сублимации. Самое важное среди этих ограничений — очевидно, ограничение подвижности либидо, так как оно делает зависимым удовлетворение индивида от очень незначительного числа целей и объектов. Вспомните только о том, что несовершенное развитие либидо оставляет весьма многочисленные, иногда даже многократные фиксации либидо на ранних фазах организации и нахождения объекта, по большей части не способные дать реальное удовлетворение, и вы признаете в фиксации либидо второй мощный фактор, выступающий вместе с вынужденным отказом причиной заболевания. Схематически кратко вы можете сказать, что в этиологии неврозов фиксация либидо представляет собой предрасполагающий, внутренний фактор, вынужденный же отказ — случайный, внешний.
Здесь я воспользуюсь случаем предостеречь вас, чтобы вы не приняли какую либо сторону в совершенно излишнем споре. В науке весьма принято выхватывать часть истины, ставить ее на место целого и бороться в ее пользу со всем остальным, не менее верным. Таким путем от психоаналитического движения откололось уже несколько направлений, одно из которых признает только эгоистические влечения, но отрицает сексуальные, другое же отдает должное только влиянию реальных жизненных задач, не замечая индивидуального прошлого, и т. п.76 И вот здесь возникает повод для подобного противопоставления и постановки проблемы: являются ли неврозы экзогенными или эндогенными заболеваниями, неизбежным следствием определенной конституции или продуктом определенных вредных (травматических) жизненных впечатлений, в частности, вызываются ли они фиксацией либидо (и прочей сексуальной конституцией) или возникают под гнетом вынужденного отказа? Эта дилемма кажется мне в общем не более глубокомысленной, чем другая, которую я мог бы вам предложить: появляется ли ребенок в результате оплодотворения отцом или вследствие зачатия матерью? Оба условия одинаково необходимы, справедливо ответите вы. В причинах неврозов соотношение если не совсем такое, то очень похожее. Все случаи невротических заболеваний при рассмотрении их причин располагаются в один ряд, в пределах которого оба фактора — сексуальная конституция и переживания или, если хотите, фиксация либидо и вынужденный отказ — представлены так, что одно возрастает, если другое уменьшается. На одном конце ряда находятся крайние случаи, о которых вы с убеждением можете сказать: эти люди заболели бы в любом случае вследствие своего особого развития либидо, что бы они ни пережили, как бы заботливо ни щадила их жизнь. На другом конце располагаются случаи, о которых следовало бы судить противоположным образом: [эти люди] определенно избежали бы болезни, если бы жизнь не поставила их в то или иное положение. В случаях, находящихся внутри ряда, большая или меньшая степень предрасположенности сексуальной конституции накладывается на большую или меньшую степень вредности жизненных требований. Их сексуальная конституция не привела бы к неврозу, если бы у них не было таких переживаний, и эти переживания не подействовали бы на них травматически, если бы у них были другие отношения либидо. Я, пожалуй, мог бы признать, что в этом ряду большую роль играют предрасполагающие моменты, но и это зависит от того, как далеко вы растянете границы неврастении.
76 Здесь имеются в виду отколовшиеся от школы Фрейда школы Юнга и Адлера.
Уважаемые господа! Предлагаю назвать подобного рода ряды дополнительными рядами (Ergдnzungsreihen) и предупреждаю вас, что у нас будет повод образовать и другие подобные ряды.
Упорство, с которым либидо держится за определенные направления и объекты, так сказать, прилипчивость либидо, кажется нам самостоятельным, индивидуально изменчивым, совершенно неизвестно от чего зависящим фактором, значение которого для этиологии неврозов мы, конечно, не будем больше недооценивать. Но нельзя и переоценивать глубину этой связи. Такая же «прилипчивость» либидо — по неизвестным причинам — встречается при многих условиях у нормального человека и считается определяющим фактором для лиц, которые в известном смысле противоположны страдающим неврозом, — для извращенных. Еще до психоанализа (Binet, 1888)77 было известно, что в анамнезе извращенных весьма часто встречается очень раннее впечатление ненормальной направленности влечения или выбора объекта, на котором либидо этого лица застряло на всю жизнь. Часто нельзя сказать, что сделало это впечатление способным оказать на либидо столь интенсивное притягательное действие. Я расскажу вам случай такого рода из собственного опыта наблюдений. Один мужчина, для которого гениталии и другие прелести женщины уже ничего не значили, который мог прийти в непреодолимое сексуальное возбуждение только от обутой ноги определенной формы, вспоминает одно переживание в шестилетнем возрасте, ставшее решающим для фиксации его либидо. Он сидел на скамеечке возле гувернантки, у которой брал уроки английского языка. У гувернантки, старой, сухой, некрасивой девы с водянистыми голубыми глазами и вздернутым носом, в тот день болела нога, и поэтому она вытянула ее, обутую в бархатную туфлю, на подушке; при этом верхняя часть ноги была закрыта самым скромным образом. Такая худая жилистая нога, которую он видел тогда у гувернантки, после робкой попытки нормальной половой деятельности в период половой зрелости стала его единственным сексуальным объектом, и он был неудержимо увлечен, если к этой ноге присоединялись еще и другие черты, напоминавшие тип гувернантки англичанки. Но вследствие этой фиксации своего либидо этот человек стал не невротиком, а извращенным, как мы говорим, фетишистом ноги.78 Итак, вы видите, хотя чрезмерная, к тому же еще и преждевременная фиксация либидо является непременной причиной неврозов, однако круг ее действия выходит далеко за область неврозов. Само по себе это условие является таким же мало решающим, как и ранее упомянутое условие вынужденного отказа.
77 Бине Альфред (1857 1911) — французский психолог. Основатель первого во Франции психологического журнала и психологической лаборатории.
78 Ср. работу Фрейда «Фетишизм» (1927е).
Итак, проблема причин неврозов, по видимому, усложняется. В самом деле, психоаналитическое исследование знакомит нас с новым фактором, не принятым во внимание в нашем этиологическом ряду, который лучше всего наблюдать в тех случаях, когда хорошее самочувствие неожиданно нарушается невротическим заболеванием. У таких лиц всегда находятся признаки столкновения желаний, или, как мы привыкли говорить, психического конфликта. Часть личности отстаивает определенные желания, другая противится этому и отклоняет их. Без такого конфликта не бывает невроза. В этом, казалось бы, нет ничего особенного. Вы знаете, что наша душевная жизнь беспрерывно потрясается конфликтами, которые мы должны разрешать. Следовательно, для того чтобы такой конфликт стал патогенным, должны быть выполнены особые условия. Мы можем спросить, каковы эти условия, между какими душевными силами разыгрываются эти патогенные конфликты, какое отношение имеет конфликт к другим факторам, являющимся причиной болезни.
Надеюсь, я смогу дать вам исчерпывающий ответ на эти вопросы, хотя он и будет схематичным. Конфликт вызывается вынужденным отказом, когда лишенное удовлетворения либидо вынуждено искать другие объекты и пути. Условием конфликта является то, что эти другие пути и объекты вызывают недовольство части личности, так что накладывается вето, делающее сначала невозможным новый способ удовлетворения. Отсюда идет далее путь к образованию симптомов, который мы проследим позднее. Отвергнутые либидозные стремления оказываются в состоянии добиться цели окольными путями, хотя и уступая протесту в виде определенных искажений и смягчений. Обходные пути и есть пути образования симптомов, симптомы — новое и замещающее удовлетворение, ставшее необходимым благодаря факту вынужденного отказа.
Значение психического конфликта можно выразить по другому: к внешне вынужденному отказу, чтобы он стал патогенным, должен присоединиться еще внутренне вынужденный отказ. Разумеется, внешне — и внутренне вынужденный отказы имеют отношение к разным путям и объектам. Внешне вынужденный отказ отнимает одну возможность удовлетворения, внутренне вынужденный хотел бы исключить другую возможность, вокруг которой затем и разыгрывается конфликт. Я предпочитаю этот способ изложения, потому что он имеет скрытое содержание. Он намекает на то, что внутренние задержки произошли, вероятно, в древние периоды человеческого развития из за реальных внешних препятствий.
Но каковы те силы, от которых исходит протест против либидозного стремления, что представляет собой другая сторона в патогенном конфликте? Вообще говоря, это не сексуальные влечения. Мы объединяем их во «влечения Я»;79 психоанализ неврозов перенесения не дает нам прямого доступа к их дальнейшему разложению, мы знакомимся с ними в лучшем случае лишь отчасти благодаря сопротивлениям, оказываемым анализу. Патогенным конфликтом, следовательно, является конфликт между влечениями Я и сексуальными влечениями. В целом ряде случаев кажется, будто конфликт происходит между различными чисто сексуальными стремлениями; но, в сущности, это то же самое, потому что из двух находящихся в конфликте сексуальных стремлений одно всегда, так сказать, правильно с точки зрения Я, в то время как другое вызывает отпор Я. Следовательно, конфликт возникает между Я и сексуальностью.
79 При объяснении патогенного конфликта Фрейдом впервые вводится понятие о влечениях Я как мотивационном факторе, отличном от сексуального влечения (либидо).
Уважаемые господа! Очень часто, когда психоанализ считал душевный процесс результатом работы сексуальных влечений, его с сердитой враждебностью упрекали в том, что человек состоит не только из сексуальности, что в душевной жизни есть еще другие влечения и интересы, кроме сексуальных, нельзя «все» сводить к сексуальности и т. п. Очень приятно иной раз быть одного мнения со своими противниками. Психоанализ никогда не забывал, что есть и несексуальные влечения, он опирается на четкое разделение сексуальных влечений и влечений Я и еще до всяких возражений утверждал не то, что неврозы появляются из сексуальности, а что они обязаны своим происхождением конфликту между Я и сексуальностью. Когда он изучает роль сексуальных влечений в болезни и в жизни, у него также нет никакого возможного мотива оспаривать существование и значение влечений Я. Только его судьба такова, чтобы заниматься сексуальными влечениями в первую очередь, потому что благодаря неврозам перенесения они стали самыми доступными для рассмотрения и потому что ему пришлось изучать то, чем другие пренебрегли.
Неверно также и то, что психоанализ вовсе не интересовался несексуальной частью личности. Как раз разделение Я и сексуальности позволяет нам с особой ясностью понять, что и влечения Я проходят значительный путь развития, развития, которое не совсем независимо от либидо и не происходит без обратного воздействия на него. Правда, мы гораздо хуже знаем о развитии Я, чем о развитии либидо, потому что только изучение нарцисстических неврозов обещает дать понимание структуры Я. Однако уже имеется заслуживающая внимания попытка Ференци (1913)80 теоретически построить ступени развития Я, и по крайней мере в двух местах мы получили твердые точки опоры для того, чтобы судить об этом развитии. Мы не думаем, что либидозные интересы личности с самого начала находятся в противоречии к ее интересам самосохранения; скорее Я будет стремиться на каждой ступени оставаться в согласии с соответствующей сексуальной организацией и подчинять ее себе. Смена отдельных фаз в развитии либидо происходит, вероятно, по предписанной программе, но нельзя не согласиться, что на этот процесс может оказывать влияние Я и одновременно, по видимому, предусмотрен известный параллелизм, определенное соответствие фаз развития Я и либидо; нарушение же этого соответствия могло бы стать патогенным фактором. С нашей точки зрения важно, как Я относится к прочной фиксации своего либидо на какой то ступени его развития. Оно может допустить ее и станет тогда в соответствующей мере извращенным, или, что то же самое, инфантильным. Но оно может отнестись к этому закреплению либидо и отрицательно, и тогда Я приобретет “вытеснением там, где у либидо имеется «фиксация».
80 Ференци Шандор (1873 1932) — венгерский психиатр. Один из главных представителей школы Фрейда.
Таким образом, мы получаем, что третий фактор этиологии неврозов, склонность к конфликтам, точно так же зависит от развития Я, как и от развития либидо. Наше понимание причин неврозов, таким образом, углубилось. Сначала, как самое общее условие — вынужденный отказ, затем — фиксация либидо, которая теснит его в определенных направлениях, и, в третьих, склонность к конфликтам в результате развития Я, отвергающего такие проявления либидо. Положение вещей, следовательно, не так уж запутано и не так трудно в нем разобраться, как вам, вероятно, показалось в ходе моих рассуждений. Пожалуй, однако, это еще не все. Нужно прибавить еще кое что новое и детализировать уже известное.
Для того чтобы продемонстрировать вам влияние развития Я на образование конфликтов и вместе с тем на причину неврозов, я хотел бы привести пример, хотя и совершенно вымышленный, но ни в коей мере не лишенный вероятности. Ссылаясь на заглавие комедии Нестройя, я дам примеру характерное название «В подвале и на первом этаже». В подвале живет дворник, на первом этаже — домовладелец, богатый и знатный человек. У обоих есть дети, и предположим, что дочери домовладельца разрешается без присмотра играть с ребенком пролетария. Легко может случиться, что игры детей примут непристойный, т. е. сексуальный характер, что они будут играть «в папу и маму», разглядывать друг друга при интимных отправлениях и раздражать гениталии.
Девочка дворника, которая, несмотря на свои пять или шесть лет, могла наблюдать кое что из сексуальной жизни взрослых, пожалуй, сыграет при этом роль соблазнительницы. Этих переживаний, даже если они продолжаются недолго, достаточно, чтобы активизировать у обоих детей определенные сексуальные импульсы, которые после прекращения совместных игр в течение нескольких лет будут выражаться в мастурбации. Таково общее, конечный же результат у обоих детей будет очень различным. Дочь дворника будет продолжать мастурбацию до наступления менструаций, затем без труда прекратит ее, несколько лет спустя найдет себе любовника и, возможно, родит ребенка, пойдет по тому или другому жизненному пути, который, может быть, приведет ее к положению популярной актрисы, и закончит жизнь аристократкой. Вполне возможно, что ее судьба окажется менее блестящей, но во всяком случае она выполнит свое предназначение в жизни, не пострадав от преждевременного проявления своей сексуальности, свободная от невроза. Другое дело — дочь домовладельца. Она еще ребенком начнет подозревать, что сделала что то скверное, скоро, но, возможно, лишь после тяжелой борьбы откажется от мастурбационного удовольствия, и, несмотря на это, в ней сохранится какая то удрученность. Когда в девичьи годы она сможет кое что узнать о половых сношениях, то отвернется от этого с необъяснимым отвращением и предпочтет остаться в неведении. Вероятно, теперь она уступит вновь охватившему ее непреодолимому стремлению к мастурбации, о котором не решается пожаловаться. В годы, когда она могла бы понравиться мужчине как женщина, у нее прорвется невроз, который лишит ее брака и жизненной надежды. Если при помощи анализа удастся понять этот невроз, то окажется, что эта хорошо воспитанная, интеллигентная девушка с высокими стремлениями совершенно вытеснила сексуальные чувства, а они, бессознательно для нее, застряли на жалких переживаниях с подругой детства.81
81 Приведенный пример не имеет никаких научных оснований и лишь отражает классовую ориентацию мировоззрения Фрейда, считающего, что ребенок из бедной семьи отрицательно влияет на ребенка из зажиточной семьи.
Различие двух судеб, несмотря на одинаковые переживания, происходит от того, что Я одной девушки проделало развитие, не имевшее места у другой. Дочери дворника сексуальная деятельность казалась столь же естественной и не вызывающей сомнения, как в детстве. Дочь домовладельца испытала воздействие воспитания и приняла его требования. Ее Я из предоставленных ему побуждений создало себе идеалы женской чистоты и непорочности, с которыми несовместима сексуальная деятельность; ее интеллектуальное развитие снизило ее интерес к женской роли, предназначенной для нее. Благодаря этому более высокому моральному и интеллектуальному развитию своего Я она попала в конфликт с требованиями своей сексуальности.
Сегодня я хочу остановиться еще на одном пункте развития Я как из за известных далеких перспектив, так и потому, что именно то, о чем будет речь, оправдывает излюбленное нами, резкое и не само собой разумеющееся отделение влечений Я от сексуальных влечений. В оценке обоих развитии, Я и либидо, мы должны выдвинуть на первый план точку зрения, на которую до сих пор не часто обращали внимание. Оба они представляют собой в основе унаследованные, сокращенные повторения развития, пройденного всем человечеством в течение очень длительного времени, начиная с первобытных времен.82 Мне кажется, что это филогенетическое происхождение развития либидо вполне очевидно. Представьте себе, что у одного класса животных генитальный аппарат находится в теснейшей связи с ртом, у другого неотделим от аппарата выделения, у третьего связан с органами движения, все эти данные прекрасно описаны в ценной книге В. Бельше (1911 1913). У животных можно видеть, так сказать, застывшими в сексуальной организации все виды извращений. Но у человека филогенетическое рассмотрение отчасти заслоняется тем обстоятельством, что то, что является, по существу, унаследованным, вновь приобретается в индивидуальном развитии и, вероятно, потому, что те же самые обстоятельства, которые в свое время вызвали необходимость приобретения новых свойств, продолжают существовать и действовать на каждого в отдельности. Я бы сказал, что в свое время они оказали творческое влияние, теперь же вызывают к жизни уже созданное. Кроме того, несомненно, что ход предначертанного развития у каждого в отдельности может быть нарушен и изменен новыми влияниями извне. Но мы знаем силу, которая вынудила человечество на такое развитие и сегодня продолжает оказывать свое давление в том же направлении: это опять таки вынужденный реальностью отказ, или, если называть ее настоящим именем, жизненная необходимость (??????). Она была строгой воспитательницей и многое сделала из нас. Невротики относятся к тем детям, которым эта строгость принесла горькие плоды, но такой риск есть в любом воспитании. Впрочем, данная оценка жизненной необходимости как двигателя развития не должна восстанавливать нас против значения «внутренних тенденций развития», если таковые можно доказать.
82 Фрейд распространяет биогенетический закон Мюллера Геккеля (см. выше) на отношение между психическим развитием индивида и всего человечества. Неправомерность такого подхода доказана последующими исследованиями развития психики в онтогенезе.
Весьма достойно внимания то, что сексуальные влечения и инстинкты самосохранения не одинаковым образом ведут себя по отношению к реальной необходимости. Инстинкты самосохранения и все, что с ними связано, легче поддаются воспитанию; они рано научаются подчиняться необходимости и направлять свое развитие по указаниям реальности. Это понятно, потому что они не могут приобрести себе нужные объекты никаким другим способом; без этих объектов индивидуум должен погибнуть. Сексуальные влечения труднее воспитать, потому что вначале у них нет необходимости в объекте. Так как они присоединяются к другим функциям тела, как бы паразитируя, и аутоэротически удовлетворяются собственным телом, то сначала ускользают из под воспитательного влияния реальной необходимости и у большинства людей утверждают этот характер своеволия, недоступности влиянию воспитания, то, что мы называем «неразумностью», в каком то отношении в течение всей жизни. И подверженности воспитатательным воздействиям молодой личности, как правило, приходит конец, когда ее сексуальные потребности окончательно просыпаются. Это известно воспитателям, и они действуют сообразно этому; но, может быть, благодаря результатам, полученным в психоанализе, их удастся склонить к тому, чтобы перенести главный акцент на воспитание в первые детские годы, начиная с младенческого возраста. Маленький человек часто уже к четвертому или пятому году бывает закончен и только постепенно проявляет то, что в нем уже заложено.
Чтобы полностью оценить значение указанного различия между обеими группами влечений, мы должны начать издалека и привести одно из тех рассуждений, которое заслуживает названия экономического. Тем самым мы вступаем в одну из самых важных, но, к сожалению, и самых темных областей психоанализа. Мы ставим вопрос, можно ли в работе нашего душевного аппарата найти главную цель, и отвечаем на него в первом приближении, что эта цель состоит в получении удовольствия. Кажется, что вся наша душевная деятельность направлена на то, чтобы получать удовольствие и избегать неудовольствия, что она автоматически регулируется принципом удовольствия (Lustprinzip). Больше всего на свете мы хотели бы знать, каковы условия возникновения удовольствия и неудовольствия, но именно этого то нам и не хватает. С уверенностью можно утверждать только то, что удовольствие каким то образом связано с уменьшением, снижением или угасанием имеющегося в душевном аппарате количества раздражения, а неудовольствие — с его увеличением. Исследование самого интенсивного удовольствия, доступного человеку, — наслаждения при совершении полового акта — не оставляет сомнения в этом пункте. Так как при таких процессах удовольствия речь идет о судьбе количества душевного возбуждения, или энергии, то рассуждения такого рода мы называем экономическими. Мы замечаем, что можем описать задачу и функцию душевного аппарата также иначе и в более общем виде, чем выдвигая на первый план получение удовольствия. Мы можем сказать, что душевный аппарат служит цели одолеть поступающие в него извне и изнутри раздражения и возбуждения и освободиться от них. В сексуальных влечениях совершенно ясно проглядывает то, что они как в начале, так и в конце своего развития стремятся к получению удовольствия; они сохраняют эту первоначальную функцию без изменения. К тому же самому стремятся сначала и другие влечения Я. Но под влиянием наставницы необходимости влечения Я быстро научаются заменять принцип удовольствия какой либо модификацией. Задача предотвращать неудовольствие ставится для них почти наравне с задачей получения удовольствия; Я узнает, что неизбежно придется отказаться от непосредственного удовлетворения, отложить получение удовольствия, пережить немного неудовольствия, а от определенных источников наслаждения вообще отказаться. Воспитанное таким образом Я стало «разумным», оно не позволяет больше принципу удовольствия владеть собой, а следует принципу реальности (Realitдtsprinzip), который, в сущности, тоже хочет получить удовольствие, хотя и отсроченное и уменьшенное, но зато надежное благодаря учету реальности.
Переход от принципа удовольствия к принципу реальности является одним из важнейших успехов в развитии Я. Мы уже знаем, что сексуальные влечения поздно и лишь нехотя проходят этот этап развития Я, а позже мы услышим, какие последствия имеет для человека то, что его сексуальность довольствуется таким непрочным отношением к внешней реальности. И в заключение — еще одно относящееся сюда замечание. Если Я человека имеет историю развития, как либидо, то вы не удивитесь, услышав, что бывают и «регрессии Я», и захотите узнать, какую роль этот возврат Я на более ранние фазы развития может играть в невротических заболеваниях.
Алексей Зайчиков Семинар Тревога 13 (часть 2)
Видео семинар Алексей Зайчиков Тревога 13 (часть 1)
Жак Лакан “Выход через симптом” 25 июня 1958 года
От речи Другого к бессознательному
Значение регрессии Что нас отличает от обезьян Психотик и желание Другого Невротик и образ другого
Очертив в прошлый раз фигуру желания страдающего неврозом навязчивости, мы начали кольцо нашего определения вокруг него понемногу сжимать.
Я уже говорил вам в связи с этим о характерной для такого невротика позиции требования, особая настоятельность которого, делающая его столь невыносимым, очень рано начинает Другим ощущаться; говорил о его потребности желание Другого уничтожить, говорил о функциях некоторых его фантазмов. Начало нашей сегодняшней теме тем самым было положено.
В работе, которую я сделал объектом критики — критики не полемической, а отправляющейся от систематического анализа выводов из тех данных, которые сам же автор в этой работе приводит, — фаллический фантазм отнюдь не случайно предстает в ходе анализа невроза навязчивых состояний у женщины как зависть к пенису. Где-где, а в этой статье аргументов в пользу того, что роль фаллического означающего я склонен несколько преувеличивать, вам не найти. Но урок, который я хотел бы вам дать, указанием на важность фаллического означающего отнюдь не исчерпывается. Речь ведь идет не о легковесной и поверхностной критике аналитического курса лечения, в детали которого мы не входили и который, кстати, по свидетельству автора, еще не закончен, — речь идет о том, как им, этим фаллическим означающим, пользоваться. Что же касается этого курса, то ни одного из элементов, которые я считаю для направления лечения ориентирами, вы там не найдете. Описанный в статье ход лечения несет на себе печать авторских колебаний и принимает в итоге направление откровенно противоположное тому, которое сочли бы логичным мы.
В своей критике мы исходим не только из наблюдений автора в форме его отчета, но и из тех проделанных им опросов, которые онв нужном месте всегда приводит, — недаром одно из свойств человеческого ума состоит в том, что здравый смысл, как однажды справедливо, хотя и не без иронии, было сказано, это самая распространенная вещь на свете. То, что служит нам препятствием здесь, несомненно послужило препятствием и для авторов, в отчетах которых препятствия эти исчерпывающим образом артикулированы. Имеются в них и тексты опросов, имеются даже замечания, свидетельствующие о парадоксальном исходе, об отсутствии, точнее, того исхода, которого пытались добиться, имеются и противоречия, которым сам автор подобающего им значения не придает, но от которых, тем не менее, никуда не уйти, поскольку они черным по белому в его тексте прочитываются.
Возьмем сразу быка за рога, констатировав разницу между тем, что в этом курсе лечения предстает как не просто поддающееся артикуляции, а артикулированное, с одной стороны, и тем, какая цель в нем поставлена и что в нем действительно сделано, с другой.
Возьмем за исходный пункт нашу схему. Она объединяет в единое целое ряд позиций, позволяющих разобраться в вещах, издавна нам знакомых. Позиции эти получают в ней некоторую топологическую упорядоченность.
Попробуем прежде всего разобраться в том, что представляет собой верхняя линия нашей схемы. Во-первых, это линия означающая, поскольку структурирована она как язык. Во-вторых, будучи структурирована как язык, это своего рода фраза, которую сам субъект артикулировать не в состоянии, артикулировать которую должны помочь ему мы, — фраза, которая как раз и определяет собой структуру невроза в целом.
Невроз не идентичен какому-либо объекту, это не паразит, личности субъекта совершенно чуждый, — это аналитическая структура, проявляющаяся в его, этого субъекта, поступках и поведении. Развивая наши представления о неврозе, мы пришли к выводу, что он не сводится, как я было, переводя положения Фрейда на язык лингвистики, утверждал, к симптомам, поддающимся разложению на означающие элементы, с одной стороны, и означаемые как их эффекты, с другой. Не сводятся уже потому, что печать этих структурных связей несет на себе вся личность субъекта. Смысл, в котором я здесь слоъоличность употребляю, выходит далеко за преде-
лы обычного о ней представления как о чем-то статичном, во много совпадающем с тем, что мы называем характером. Я говорю в данном случае совсем о другом, я говорю о личности в том виде, в котором она предстает в своем поведении, в своих отношениях с Другим и другими, предстает как некое движение, вновь и вновь оказывающееся тем же самым, как некое ритмическое членение, как способ перехода от другого к Другому, причем не просто к Другому, а Другому, который вечно и без конца обретает себя, — тому самому, которым как раз действия страдающего неврозом навязчивости и модулируются.
Поведение страдающего неврозом навязчивости или истерией структурировано, в совокупности своей, как язык. Что это значит? Дело не исчерпывается тем, что по ту сторону артикулированной речи, дискурса, все поступки субъекта тоже эквивалентны языку в том смысле, в каком эквивалентны ему жесты, представляющие собой не просто те или иные движения, а определенные означающие. Здесь более уместно другое созвучное этому французское слово geste, означающее эпическое сказание, как, скажем, Сказание о Роланде, полный повествовательный цикл.
В конечном счете это, если хотите, речь. Поведение невротика предстает в совокупности своей как речь, более того — как речь полноценная, полная, примитивную форму которой мы обнаруживаем в заключенном на словах соглашении или помолвке. Но, будучи полной, речь эта в то же время представляет собой тайнопись, смысл которой субъекту, всем существом своим, всеми проявлениями своими, всем, что непроизвольно возникает у него в памяти и что в’о-лей-неволей воплощает он успехом или же безуспешностью собственных начинаний, эту речь выговаривающему, остается непонятен до тех пор, пока не вторгнутся в его жизнь некие колебательные процессы, которые мы с вами называем психоанализом. Именно эту речь — речь субъекта загражденного, похеренного для себя самого за семью печатями — и называем мы бессознательным. Именно ее обозначаем мы на схеме символом в виде большой перечеркнутой буквы S- знаком S.
Нам предстоит теперь ввести на уровне Другого, А, некоторые различия. Мы уже определили Другого как место речи. Другой возникает и вырисовывается в определенных чертах благодаря уже одному тому факту, что субъект говорит. Уже в силу самого факта этого большой Другой получает рождение в качестве места речи.
Это еще не значит, что он тем самым реализуется как субъект, в качестве иного. Другой возникает, как в заклинании, каждый раз, когда место имеет речь. Я повторял это столь настойчиво, что возвращаться к этому мне, думается, смысла нет. Но то потустороннее, что артикулируется верхней линией нашей схемы, — это не Другой. Это Другой Другого.
Я имею в виду ту речь, что артикулируется на горизонте Другого. Другой Другого — это то место, где вырисовывается речь Другого как таковая. И нет причины, по которой место это для нас должно быть закрыто. Более того, отношения между субъектами и коренятся как раз, собственно говоря, в том факте, что Другой в качестве места речи прямо и непосредственно предстает нам как некий субъект — субъект, который, в свою очередь, мыслит нас в качестве своего Другого. Это и есть принцип любой стратегии. Играя с противником в шахматы, вы приписываете ему расчет ровно на такую же глубину, на которую делаете его сами. Но если мы осмеливаемся утверждать, что этот Другой Другого должен нам быть, по идее, совершенно прозрачен и вместе с измерением Другого неизбежно нам придан, то почему же тогда говорим мы одновременно, что этот Другой Другого является местом, где артикулируется речь бессознательного — речь сама по себе вполне артикулированная, но нашей артикуляции не поддающаяся! Почему приходится нам так говорить? Что дает нам на это право?
Ответ на этот вопрос очень прост. Сами условия человеческой жизни диктуют обусловленность ее словом — подчиненные Другому условием требования, мы не знаем, однако, что наше требование для него значит. Откуда эта неизвестность? Что ему эта непрозрачность дает? Все это, конечно же, вещи очевидные, но договориться о них не будет здесь совсем бесполезно, так как мы зачастую довольствуемся преждевременными объективациями — объек-тивациями, которые дело лишь затемняют.
Поскольку мы не знаем, как Другой наше требование принимает, он входит в нашу стратегию, становится unbewusstи воплощает собой парадоксальную по своему характеру позицию дискурса. Именно это я имею в виду, когда говорю вам, что бессознательное — это дискурс Другого. Это то, что происходит предположительно на горизонте Другого Другого по мере того, как именно там, на горизонте этом, возникает его, этого Другого, речь — но возникает не просто, а становясь нашим бессознательным, то есть тем, что с необходимостью предстает в нас осуществленным в силу самого того факта, что в нем, этом месте речи, мы помещаем Другого, живого Другого, способного дать нам ответ. Непрозрачен же для нас этот Другой потому, что есть в нем нечто нам неизвестное, нечто такое, что отделяет нас от его ответа на наше требование. Именно это — и ничто иное — зовем мы его желанием.
Ценность этого замечания, очевидного только на первый взгляд, связана с тем, что желание, о котором мы говорим, располагается между Другим как местом речи в чистом и непосредственном в его виде и Другим как тем существом из плоти и крови, от произволения которого зависит, будет ли удовлетворено наше требование. Именно положением желания и обусловлена связь его с символизацией действия означающего — символизацией, которая и создает, собственно говоря, то, что мы называем субъектом и что обозначаем на нашей схеме символом S.
Субъект — это совсем не то, что “я сам” или, как элегантно выражаются по-английски, self. Произнося это английское слово, мы ее, “самость” эту, обособляем и видим сразу, что означает она в речи не что иное, как то неустранимое, ни к чему не сводимое, что присутствие индивида в мире с собой привносит. Субъектом же в собственном смысле слова, тем загражденным субъектом, которым предстает он на нашей схеме, становится это selfлишь постольку, поскольку ложится на него печать обусловленности, подчиняющая его не только Другому как месту речи, но и Другому как таковому. И тогда это уже не субъект, который имеем мы обычно в виду, говоря о связи с миром, о соотношении мира и глаза, о том субъектно-объектном отношении, одним словом, которое носит у нас имя сознания. Это субъект, который рождается на свет лишь в момент, когда возникает в условиях речи человеческое существо, — рождается, следовательно, лишь постольку, поскольку отмечен оказывается печатью Другого, в свою очередь обусловленного и отмеченного теми условиями, которые накладывает на него речь.
Что же видим мы на том горизонте, который возникшее в виде желания Другого препятствие делает для нашего взгляда непроницаемым? По мере того, как Другой не отвечает ему, субъект отсылается к собственному своему требованию. С ним-то и возникают у него определенные отношения, обозначенные у нас на схеме маленьким ромбиком, значение которого я вам не так давно объяснил. Итак, большое А больше не отвечает — знаменитая фраза, еслизаменить в ней заглавную букву. На уровне субъекта, где-то на линии горизонта, стремится к образованию то, что, отсылая субъекта к противостоянию собственному своему требованию, принимает форму означающих, которые, если можно так выразиться, этот субъект вбирают в себя, — означающих, для которых сам субъект становится только знаком. Именно горизонт этого отсутствующего со стороны Другого ответа и начинает вырисовываться в анализе пациента постольку, поскольку аналитик остается в нем поначалу лишь местом речи, лишь ухом, которое, слыша, не отвечает.
Это отсутствие ответа постепенно толкает субъекта на отказ от тех форм и способов требования, которые проступают в его дискурсе, подобно водяным знакам, в виде того, что называем мы у себя анальной, оральной или какой угодно иной фазой. Что мы, рассуждая о всех этих фазах, имеем в виду? Не забывайте, что субъект как-никак не возвращается на наших глазах к грудному младенчеству. Мы не факиры какие-нибудь, чтобы заставить субъекта вернуться назад во времени и превратиться в конце концов в породившее его семя. Речь у нас идет только об означающих. То, что называем мы оральной или анальной фазой, это всего лишь способ, которым артикулирует субъект свое требование, артикулирует появлением в своем дискурсе — дискурсе в самом широком смысле, включающем все те формы, в которых может заявить о себе невроз, — означающих, успевших на том или ином этапе развития сформироваться и послуживших для выражения его требования в недавних или, наоборот, более ранних фазах.
То, что мы называем фиксацией, — это не что иное, как сохраненное той или иной формой орального, анального или иным образом нюансированного означающего преобладание; это особое значение, которое та или иная система означающих для себя удержала. Регрессия же — это когда означающие эти в дискурсе субъекта вновь возвращаются: возвращаются просто-напросто потому, что речь, просто будучи речью, ничего особенного не требуя, в измерении требования обязательно вырисовывается. Именно поэтому и открывается в ней задним числом перспектива условий требования, в которых жил субъект с самого раннего и нежного своего возраста.
Регрессия — это всегда регрессия дискурсивная. Означающие, в ней задействованные, принадлежат к структуре дискурса — именно там мы их, как правило, и обнаруживаем. Этот факт я проиллюстрирую сейчас, нарисовав вам две линии.
Верхняя линия — это линия означающих. Ниже, под ней, находим мы образованные по законам означающей цепочки значения. Те и другие друг другу эквивалентны, ибо стоит явиться означающему символу, который, замыкая, так сказать, петлю фразы, придает тем самым происходящему на уровне означающего функцию обратного действия, как эффект предвосхищения, любой последовательности означающих, любой означающей цепочке свойственный, немедленно открывает перед ней как горизонт собственного ее завершения, так и собственную перспективу ретроактивности. Так, в нашем примере, с появлением S, уже рисуется, в предвосхищении дальнейшего, S, завершающееся, однако, лишь позже — в момент, когда S, окажет на Stобратное действие. Определенное смещение, расхождение между означающим и значением существует всегда; именно это делает всякое значение — если, конечно, оно не представляет собой значение естественное, связанное у субъекта с моментальным настоятельным позывом потребности? — фактором принципиально метонимическим, отсылающим нас к тому, что формирует означающую цепочку, сплетая в ней узлы и петли, которые мы можем, на какое-то мгновение ее распутав, в ней указать, к некоей сигме, если хотите, которой мы обозначим то, что является по отношению к означающей цепочке потусторонним.
Столкновение субъекта с требованием приводит к тому, что дискурс субъекта блекнет и в нем проступают, как водяные знаки, те элементарные означающие, что образуют основу нашего опыта. Тут-то и обнаруживается, что все поведение субъекта, равно как и способ, которым он его порой объясняет, все, вплоть до ритмических особенностей его речи и работы тех двигательных механизмов, в которых его дискурс артикулируется, подчинено одним и тем же структурным закономерностям, так что любой лепет субъекта, сколь бы косноязычен он ни был, любая его, как я некогда выразился, речевая оплошность могут для нас оказаться значимы, отсылая к некоему означающему требования как оральной или анальной нехватки.
Небольшая группа исследователей, возглавляемая одним из наиболее доброжелательных моих коллег, Лагашем, с удивлением, объясняемым лишь на фоне укоренившегося недоразумения, обнаружила, что везде, где во французском переводе Фрейда стоит слово инстинкт, в немецком тексте ему соответствует слово Trieb. Мы его переводим споъомриЫоп — толчок, импульс — что, по правде говоря, дело лишь затемняет. Англичане придумали термин drive, а вот нам, французам, перевести это слово нечем. Подходящим научным термином был бы тропизм, означающий определенного рода необоримые и несводимые к физико-химическим факторам влечения, которые наблюдаются у животных. Слово это позволило бы изгнать, наконец, тот финализм, которым грешит неизбежно термин инстинкт. Смысл фрейдовского термина Triebему очень близок. Можно было бы перевести Triebи как attirance- влечение, тяга — учитывая, конечно, при этом, что с субъектом, который встречается нам в стадных формах темной органической тяги к какому-нибудь, скажем, элементу климата или иному природному фактору, человеческое существо ничего общего не имеет.
И, конечно, не тяга интересует нас, аналитиков, призванных исследовать область, где речь идет об оральной, анальной, гениталь-ной и прочих фазах. Аналитическая теория усматривает закономерность, которая связывает всю организацию человека — его зависимость, его подчиненность, его влечения — с некой инстанцией. Но что это за инстанция? Не что иное, как означающие — означающие, заимствованные из набора определенного количества собственных его органов.
В сущности, мы имеем в виду то же самое, когда говорим, что сохраняющаяся у взрослого субъекта оральная и анальная фиксация обусловлена определенного рода воображаемыми отношениями. Добавляем же мы к этому лишь одно — что отношения эти получают в данном случае функцию означающего. Не будь они таким превращением обособлены, умерщвлены, им никогда не удалось бы взять на себя в субъекте такую важную для его устроения роль — по той простой причине, что единственное, чему служат образы, это возбуждение потребностей и удовлетворение их. И тем не менее аналитики признают, что человек остается привязан к оральным или анальным образам даже тогда, когда о пище и, соответственно, экскрементах речь не идет. А это означает, что образы эти из своего контекста изъяты, что дело больше не в потребностях как таковых, что образы получили теперь иную, новую функцию — функцию означающего. Понятие влечения — лишь удобный способ сформулировать важные для нас представления о зависимости субъекта от определенного означающего.
Суть дела заключается в том, что желание субъекта, встречая его в облике чего-то потустороннего требованию, делает субъект для нашего требования непрозрачным. В результате оно полагает начало дискурсу своему собственному — дискурсу, который, будучи для нашей структуры необходим, остается для нас в каком-то отношении полностью непроницаемым. Что и превращает его, собственно, в дискурс бессознательный. Что же касается желания, являющегося его условием, то оно само обусловлено, в свою очередь, существованием особого рода означающего эффекта — эффекта, о котором я вам, начиная _с этого января, уже говорил и который называю я отцовской метафорой.
В основе этой метафоры лежит примитивное, темное, непроницаемое желание матери, для субъекта поначалу совершенно недоступное. На горизонте его появляется, однако, уже Имя Отца, опора порядка — порядка, установленного цепочкой означающих. Я уже записывал вам однажды эту метафору в символической форме, представив ее как отношение двух означающих, одно из которых занимает в ней две различные позиции — Имя Отца стоит в ней над Желанием Матери, а Желание Матери над его, этого желания, символизацией.
Установление этого желания в качестве означаемого метафорой как раз и осуществляется.
Там, где Имени Отца не оказывается, метафора не работает. Субъекту не удается в результате произвести на свет то, что позволило бы приписать нашему неизвестному, х, значение фаллического означающего. Это как раз и происходит в психозе, где Имя Отца, будучи с самого начала отброшено, verworfen, в цикл означающих не вошло, оставив желание Другого, матери, непросимволизированным.
Если бы нам нужно было показать место, которое занимает на нашей схеме психоз, мы сказали бы, что желание это — я не хочу добавлять: насколько оно существует, так как вам известно, что даже
у матерей психотиков желание есть, хотя это далеко не так уж порою и очевидно, — так вот, что желание это в системе психотического субъекта символизации не подверглось, и потому речь Другого в его бессознательное не проходит, хотя сам Другой в качестве места речи разговаривать с ним может при этом сколько угодно. Под Другим я не обязательно имею в виду себя или вас — скорее, это совокупность всего того, что в его поле восприятия попадает.
Поле это, естественно, говорит ему о нас. Вот первый пример, который приходит в голову, так как рассказали его нам не далее, как прошлым вечером: красный цвет, в который выкрашен автомобиль, говорит находящемуся в состоянии бреда субъекту, что он бессмертен. С ним говорит абсолютно все, ибо символическая организация, призванная направить Другого туда, где уготовано ему место, то есть в бессознательное субъекта, в символическом регистре в данном случае не сложилась. Другой говорит с ним способом, подобным той первой и примитивной речи, которая является речью требования. Вот почему все прорастает звуками и “оно говорит”, скрытое для невротика в его бессознательном, для психотического субъекта воспринимается как находящееся вовне. То, что оно говорит, и говорит вслух, — совершенно естественно и никакого удивления не вызывает. Если Другой — это место речи, то оно и говорит там, причем речь эта слышна отовсюду.
Крайний случай наблюдаем мы в момент развязывания психоза — момент, когда то, что было из символического отброшено, verworfen, вновь появляется, какя вас всегда и учил, в реальном. Реальное, о котором идет речь, — это галлюцинация, то есть Другой, поскольку он говорит. Когда что-то говорится, говорится оно всегда в Другом, но принимает оно у психотического субъекта форму реального. Психотический субъект не сомневается, что говорит с ним Другой — говорит, используя при этом все означающие, которых здесь, в человеческом мире, полно как грязи, потому что отмечено их печатью все, что нас окружает. Вспомните об афишах, которыми оклеены наши улицы.
Состояние ослабления связей, распада, может быть в зависимости от характера психоза более или менее ярко выражено. Как мы наблюдаем сами и как свидетельствует нам Фрейд, те проявления, в которых психоз, как правило, выражается, как раз и призваны бывают восполнить то, что в месте, зависящем от означающей структуры желания Другого, то есть в месте, для организациисубъекта решающем, у него отсутствует. Во всех формах психоза, от самых благоприятных вплоть до случаев крайнего распада, нам предстает дискурс Другого в чистом его виде — дискурс Другого, здесь, в точкеs(A), членораздельно озвучиваемый в форме значения.
Два года назад я привел вам несколько странных примеров распада речи, которые в структуре, представленной на этом графе — тогда я еще вам его показать не мог — занимают место кода сообщений относительно кода. Посланное ему из А — это все, чем субъект располагает впоследствии, чтобы сообщить дискурсу Другого жизнь. Так называемый базовый язык Шребера — язык, каждое слово которого предполагает сопутствующее его появлению определение, — представляет собой код сообщения о коде. И наоборот, фразы вроде: “как это…”, “тебе достаточно мне…”, “может быть, ему захочется…” — где “ему захочется” даже, пожалуй, лишнее — представляют собой серии сообщений, нацеленных лишь на то, что в коде относится к сообщению. Частицы, личные местоимения, вспомогательные глаголы — все они указывают на место отправителя сообщения. Все это строго укладывается в мой граф, но чтобы не быть слишком многословным, я отсылаю вас к своей статье о психозах, которая скоро должна выйти в свет, — статье, представляющей собой синтез прочитанного мною пару лет назад курса с работой, проделанной с вами в этом году.
Возьмем, к примеру, бред ревности. Фрейд описывает его как отрицание субъектом исходного высказывания “Я этого человека люблю” — высказывания, имеющего в виду не столько субъекта гомосексуального, сколько субъекта зеркально подобного, хотя в качестве такового, разумеется, гомосексуального. “Онлюбит не меня, а ее” — говорит далее Фрейд. Что это значит? — Что бред ревности, препятствуя бесконтрольному высвобождению истолковывающей речи, пытается воссоздать желание Другого, восстановить его. Структура бреда ревности и состоит как раз в том, чтобы приписать Другому желание — своего рода воображаемый эскиз, набросок его, — которое субъект испытывает сам. Желание, таким образом, приписывается Другому — “Онлюбит не меня, он любит мою супругу, он мой соперник”. Будучи психотиком, я пытаюсь поместить в Другого желание, которое мне самому, как психотику, не дано — не дано потому, что не возникла у меня та главная, принципиально существенная метафора, которая дает желанию Другого его изначальное означающее — означающее фаллическое. Остается, правда, пока неясным, почему, собственно, должны мы признать это фаллическое означающее основным, почему оказываем мы ему некоторым образом предпочтение перед множеством других объектов — объектов, которые выполняют порою, на первый взгляд, совершенно аналогичную роль. Фаллическое означающее легко становится эквивалентом таких, скажем, означающих, как экскременты или женская грудь, сосок — этот главный для грудного ребенка объект. То, что составляет привилегию именно фаллоса, действительно определить трудно. Все дело, очевидно, в самом месте его — в месте, которое занимает фаллос в той фазе, которой в отношениях индивида и рода принадлежит первенство, — в фазе, которую мы зовем гениталъной.
Именно по этой причине фаллос и оказывается более, чем что-либо другое, зависим от функции означения. Прочие объекты — будь то сосок материнской груди или та часть тела, что, в форме экскрементов, предстает как нечто, способное порою сообщить субъекту переживание утраты, — даны ему, до известной степени, как объекты внешние, в то время как фаллос представляет собой монету, имеющую хождение в любовном обмене, — монету, которой для выполнения своей функции необходимо, подобно тем камушкам или ракушкам, что служат эквивалентом обмена у некоторых племен, перейти в разряд означающего.
Дело с фаллосом обстоит, правда, несколько сложнее. Поскольку представлен он в реальной, органической форме — либо пениса, либо того, что соответствует пенису у женщины, — то стать, будь то фантазматическим или иным способом, объектом независимым, ему куда сложнее, нежели предметам, только что упомянутым выше. Что ни говори, а комплекс кастрации, Penisneid, по-прежнему окружен тайной, ибо речь ведь идет о чем-то в конечном счете принадлежащем телу, об органе, которому грозит опасность не большая, чем любому другому — ноге, руке, носу, или, скажем, уху.
Этот орган, элемент этот, предстает поначалу как имеющаяся на теле точка — точка, которая вызывает у субъекта сладострастные ощущения. Именно в таком качестве он ее поначалу и обнаруживает. Связанный с мастурбацией автоэротизм, который действительно играет в истории субъекта роль очень важную, сам по себе не способен, как мы из клинического опыта знаем, спровоцировать серьезную катастрофу — не способен до тех пор, пока орган, о котором у нас идет речь, не оказался включен в игру означающих, в отцовскую метафору, не подпал под отцовское или материнское прещение. Поначалу орган этот является для субъекта всего лишь местом сладострастия по отношению к собственному своему телу, местом органической связи с самим собой — местом, одним словом, увечью подверженным куда меньше, нежели все прочие элементы, успевшие еще ранее получить в его требовании роль означающего. Именно поэтому для него более, чем для какого-либо другого органа, важным оказывается то включение в метафорическую цепочку, которое и возводит его в достоинство означающего — означающего, тут же приобретающего, в качестве означающего отношения Другого к Другому, привилегированное значение. Это и делает из него, собственно, центральное означающее бессознательного.
Здесь-то и замечаем мы, что измерение субъекта, которое оказалось психоанализом обнаружено, совершенно ново по отношению ко всему, что было известно относительно него раньше, — тем более если вспомнить, что речь идет об органе, с которым живое существо может поддерживать отношения вполне невинные. Вспомним, как обстоит дело у братского нам племени обезьян. Сходите в Вен-сенский зоопарк, постойте немного у рва, окружающего обезьянью площадку, и вы сами убедитесь, с какой безмятежностью представители смелого и отважного бабуинова племени, на которых мы без всякого на то основания проецируем свои страхи, играют своим бросающимся в глаза хозяйством, нимало не смущаясь тем, что могут подумать о них соседи и разве что при случае принимая участие в затеянных ими коллективных забавах. Между отношениями, которые поддерживает это более или менее прямоходящее животное с тем, что болтается у него внизу живота, и отношением к этому же органу у человека, лежит пропасть. С самого начала — и это очень показательно — фаллос стал у человека объектом культа. С незапамятных времен эрекция как таковая выступает как означающее — не случайно столь важную роль, и именно в качестве означающего, играют при создании форм человеческой коллективности в древних наших культурах каменные дольмены.
Эта важнейшая роль вовсе не принадлежит фаллосу изначально, его выступление в ней обусловлено лишь метафорическим переходом его в ранг означающего — события, от которого зависят, в свою очередь, те возможные, желанием Другого заданные координаты, в которых предстоит субъекту найти место желанию своему собственному, его каким-то образом обозначить. Встреча желаниясубъекта с желанием Другого чревата, разумеется, несчастными случаями. Они-то и позволяют нам наблюдать, каким образом функционирует фаллическое означающее у субъекта, положение которого по отношению к четырем определяющим желание полюсам является нетипичным, ненормальным, неполноценным, патологическим.
У невротика все созвездие этих полюсов налицо, в то время как у психотика набор их оказывается неполным.
Страдающий неврозом навязчивых состояний — это, как мы уже говорили, тот, чье отношение к желанию Другого изначально, начиная с простейших своих проявлений, отмечено расслоением инстинктов. Первая, исходная реакция такого субъекта, которой и будут все его дальнейшие трудности обусловлены, состоит в том, чтобы его, это желание, упразднить, аннулировать. Что это означает, если принять всерьез только что нами проделанные рассуждения?
Желание Другого, как желание, упразднить — это совсем не то же самое, что обусловленная несостоятельностью или ущербностью метафорического акта, Имени Отца, неспособность желание Другого постичь. С другой стороны, если в Реальном, которое более или менее окрашено бредом, желание Другого, символизированное, введенное фаллосом, подлежит отрицанию, то связь страдающего неврозом навязчивости субъекта с собственным желанием зиждется на запирательстве, на отрицании желания за Другим. Термин Verneinungприменяется здесь по отношению к желанию в собственно фрейдовском двойственном смысле, с одной стороны, предполагающим, что желание это артикулировано, символизировано, а с другой — что оно несет на себе печать отрицания. Именно с этим страдающий неврозом навязчивых состояний и сталкивается, именно это ложится в основу его позиции, именно на это реагирует он поиском формулы дополнения, компенсации.
Говоря это, я не высказываю ничего нового, я просто иначе формулирую те понятия, которые выдвигаются на первый план всеми, кто о неврозе навязчивых состояний пишет, — упразднение, обособление, реакция защиты. Обратите внимание, что говоря об упразднении, только означающее и можно иметь в виду, так как ничто, означающим не являющееся, упразднить нельзя. На уровне животного упразднение просто немыслимо, а если что-то его напоминающее там и встречается, то это лишь дает нам повод говорить о зачатках какого-то символического образования. Упразднение — это не стирание следа, о котором я только что говорил, а заключение элементарного означающего в скобки, позволяющие сказать о заключенном в них: этого нет. Но в качестве означающего оно, тем не менее, как раз этим актом и полагается. Речь идет всегда только об означающем.
Если страдающий неврозом навязчивости вынужден упразднять столь многое, то исключительно потому, что все это может быть сформулировано, то есть, как мы уже знаем, представляет собой требование. Беда лишь в том, что требование это — требование смерти. Требование же смерти, особенно слишком раннее, приводит к уничтожению Другого, и, в первую очередь, его желания, а с ним, Другим, и того, в чем субъекту возможно, предстоит артикулировать себя самого. В итоге совершенно необходимо оказывается обособить те части дискурса, которые субъект, чтобы не оказаться уничтоженным сам, вынужден сохранить, от тех, которые ему совершенно необходимо упразднить и стереть. Результатом является постоянная игра между “да” и “нет” — игра, направленная на отделение, отсечение того, что в речи, в самом требовании субъекта, ведет его к самоуничтожению, оттого, что не только способно сохранить его самого, но и необходимо для сохранения Другого, поскольку Другой этот только на уровне означающей артикуляции, собственно, и существует.
Жертвой этого противоречия субъект, сградающий неврозом навязчивости, как раз и является. Он постоянно озабочен тем, чтобы Другого поддерживать, чтобы придать ему прочность теми воображаемого характера формулировками, изобретением которых такой субъект непрестанно занят. К формулировкам этим прибегает он для того, чтобы Другого — который в любой момент может, уступив требованию смерти, пасть, — хоть как-нибудь поддержать, так как Другой этот является существенно необходимым условием сохранения его самого как субъекта. Окажись этот Другой действительно упразднен, субъект не смог бы существовать и сам.
Именно то, что на означающем уровне предстает в качестве упраздненного, и знаменует собой место желания Другого как такового. И это не что иное, как фаллос. Маленькое dt>, о котором я вам в прошлый раз говорил и которым место желания страдающего неврозом навязчивости, собственно, и задается, эквивалентно на схеме упразднению фаллоса. Все, с чем имеем мы дело в анализе, разыгрывается вокруг чего-то такого, что стоит с этим означающим в самой тесной связи. Поэтому последовательной является лишь та методика, которая функцию фаллоса как означающего принимает в расчет. Любая другая, для себя эту функцию не уяснившая, волей-неволей вынуждена будет продвигаться на ощупь.
В чем же главный критерий верной методики состоит? Вы обнаружите это золотое правило, дав себе труд прочитать статью, о которой я говорю. Есть, правда, риск, что мы создадим на нее таким образом головокружительный спрос, но это не беда. Критерий заключается в ответе на вопрос о том, что именно является основой и предпосылкой способности субъекта дойти в отношениях со своим желанием до конца, придать им полноценную завершенность. Мой ответ на него заключается в том, что если субъект усваивает свое генитальное желание не как животное, а именно как человек, то в качестве означающего этого желания непременно функционирует у него означающее фаллическое. Лишь постольку, поскольку в контурной цепи бессознательной артикуляции субъекта фаллическое означающее оказывается налицо, способен этот субъект оставаться вполне человеческим — даже когда он трахается.
Это не значит, впрочем, что человеческим субъектам не случается порою трахаться как животным. Более того — это идеал, который они в глубине души как раз и лелеют. Я не уверен, что им часто его удается осуществить, хотя иные похваляются подобной удачей, и не доверять им особого повода у нас нет. Впрочем, бог им судья. Как бы то ни было, а наш опыт свидетельствует о том, что на пути к этому возникают серьезнейшие препятствия — препятствия означающего порядка.
Постоянные недоразумения, с генитальной и фаллической стадиями связанные — оказались ли они в том или ином конкретном случае достигнуты, достигает ли ребенок генитальной стадии до латентного периода, или речь на этом этапе может идти лишь о стадии фаллической, и т. д., – все эти недоразумения более или менее разъяснились бы, если бы спорящие отдали себе, наконец, отчет в том, что фаллическая стадия — это стадия, когда генитальное желание получает доступ на уровень значения. Здесь нужно отличать друг от друга две вещи. В первом приближении можно было бы сказать, что ребенок дальше фаллической фазы не идет, и это, вероятно, так на самом деле и есть, хотя позволительно, разумеется, в этой связи спросить себя, не является ли аутоэротическая активность уже генитальной, что, в конечном счете, окажется тоже верно. Но для нас это не имеет сейчас значения. Речь ведь идет у нас не о гени-тальном желании, которое действительно, представляя собой первый толчок физиологической эволюции, проявляется очень рано, а о том, как выстраивается это желание в фаллической плоскости. Именно этот фактор и является для развития невроза решающим.
Все дело в том, осуществилось ли на уровне бессознательного нечто эквивалентное тому, чем выступает полная, полноценная речь на уровне нижнем — на уровне, где артикулированный в месте Другого дискурс возвращается к субъекту в качестве означающего, насущного для собственного его Я — того Я, позиция которого конкретно задана для субъекта по отношению к образу маленького другого. На верхнем уровне завершение бессознательной артикуляции предполагает, что ветвь контура, берущая начало в точке противостояния субъекта завершенному требованию, приходит к формуле желания, артикулированного как такового, — желания, которое удовлетворяет субъекта и которому субъект идентичен. Ведет же она, эта ветвь, далее, к месту Другого — Другого, который выступает здесь как человеческое существо, отмеченное печатью языка и пережившее разыгранную комплексом кастрации драму: как другой я сам, одним словом. Вместо формулы “Я-фаллос” рождается здесь иная, противоположная ей: “Я занимаю то самое место, которое в означающей артикуляции принадлежит фаллосу”. Именно в этом смысл фразы WoEswar, sollichwerdenи состоит.
Субъекту, поневоле участвующему в движении означающего, предстоит осознать, что тем, с чем он преждевременно в своей жизни столкнулся, — означающим желания, которое мать, этот всеобъемлющий объект, у него похитила, фаллосом, — он сам, субъект, никак не является, что он просто-напросто связан необходимостью, требующей для фаллоса этого определенного места. Лишь осознав, что он фаллосом не является, может субъект признать то, что служило всему происходящему подоплекой, — признать, что у него есть фаллос, если он есть, и что его нет, если его действительно нет. Происходит это на схеме в пункте S (Ä) — пункте, где артикулируется верхняя означающая цепочка. Прояснение отношения субъекта к фаллосу, осознание им, что, не являясь фаллосом, он призван заступить его место, — вот единственный способ представить себе то идеальное для анализа завершение, которое Фрейд своей формулой WoEswar, sollIchwerdenимел в виду.
Таково неизбежное условие, на которое наше вмешательство и наша техника призваны ориентироваться. Как этого можно добиться? Это и станет темой моего семинара в будущем году. “Желание и его интерпретация” — таким будет его название. Мы попытаемся в деталях артикулировать указания и руководящие правила, способные открыть доступ к тому подлинному желанию, на которое до-сократическая, лапидарная формула Фрейда указывает. В отсут-ствищтакого доступа происходит как раз то самое, что невроз, как и любая другая форма аномалий в развитии, спонтанно осуществляет.
Истерический субъект пребывает по поводу своего желания в глубочайшей неуверенности. В результате он вынужден идти в обход. Ориентиром в этом маневре служит ему, или ей, образец, позволяющий субъекту найти для собственного Я подобающее ему место. Фиксировать это место истерическому субъекту, как и любому иному, удается путем ориентации на образ другого. Особенность же истерического субъекта состоит в том, что точно таким же образом находит он своему желанию место и на верхнем уровне тоже. Как от Другого, так и от означаемого Другого истерический субъект отворачивается, отделяется, утверждаясь посредством какого-то образа, с которым он себя идентифицирует, в определенном идеальном типе. Именно таким обходным маневром идентифицирует, как я вам уже объяснял, себя Дора с г-ном К — идентифицирует, чтобы определить то, что в ее желании находится под вопросом: как можно желать женщину, будучи бессильным?
К похожей, но несколько иной процедуре прибегает и страдающий неврозом навязчивости. В то время как субъект истерический ищет разрешения связанных с собственной позицией трудностей на уровне идеала, на уровне идентифицирующей его маски, страдающий неврозом навязчивости пытается, напротив, определить своему желанию место, укрепившись в собственном Я. Отсюда и берут свое начало те упоминавшиеся мною достойные Вобана фортификационные сооружения, где субъект под нависшей над ним угрозой уничтожения вынужден окопаться — сооружения, выстроенные по модели собственного Я и с оглядкой на образ другого с маленькой буквы.
Звеном же, которое его с этим образом другого связывает, какраз и является означающий фаллос — то, что всегда находится под угрозой уничтожения, поскольку в отношениях с большим Другим субъект, запираясь, его признать не желает. В истории любого страдающего неврозом навязчивости, будь то мужчина или женщина, наступает, как вам известно, момент, когда важную роль в ней приобретает идентификация с другим, товарищем, сверстником или старшим ненамного братом — субъектом, престиж которого зиждется на преимуществе в мужественности и силе. Фаллос выступает в этом случае в форме воображаемой, не символической. Субъект как бы дополняет себя образом кого-то более сильного и могущественного.
Все это придумано отнюдь не мною, все это вы найдете в статье, которую я вам цитировал. Для тех, кому общение с такими больными успело соответствующие представления внушить, статья эта представляет собой важное руководство к действию. Подчеркивая значение образа другого в качестве фаллической формы, смысл этой формы она сводит к воображаемому. Ценность и функция фаллоса состоит здесь не в символизации им желания Другого, а в воображаемом воплощении им некоего преимущества, престижа. О функции фаллоса на уровне нарциссической связи мы уже говорили. Вся симптоматика невроза навязчивых состояний, вся история страдающего таким неврозом сводится к этому. Именно этим определяется та особая роль, которую играют в таком неврозе фан-тазматические отношения субъекта с воображаемым другим, с ему подобным.
Уже в ходе самих изложенных в этой статье наблюдений осязаемым становится, если читать внимательно, постепенно нарастающее различие между присутствием Другого, с большой буквы, и присутствием другого, с маленькой. Обратите внимание, скажем, на очень интересную эволюцию, проделанную субъектом от начала курса, когда она говорить не может, к дальнейшему, когда она говорить не хочет, поскольку с момента, когда отношения анализируемого и аналитика установились на уровне речи, именно на этом уровне она ему и отказывает. Аналитик, даже не говоря об этом в таких выражениях, прекрасно видит, что запирается она потому, что ничем иным, кроме требования смерти, требование ее быть не может. Далее происходят уже другие процессы, и забавно наблюдать, как аналитик, отмечая разницу, констатирует, что отношения улучшаются. Тем не менее, она так и не говорит, так как теперь онаговорить не хочет. Разница между “не хочет” и “неможет” заключается в том, что когда субъект говорить не хочет, причину нужно искать в присутствии Другого, Другого с большой буквы. Беспокойство же здесь вызывает другое обстоятельство: говорить она не желает в данном случае потому, что место большого Другого оказалось занято другим маленьким — тем самым, которого аналитик изо всех сил пытается собственной персоной явить. А почему? Да потому что, оценивая ход вещей, объективно он видит, что содержание материала, который приносит субъект, свидетельствует о месте, которое занимает в нем фантазм фаллоса. На самом деле субъект, конечно, выстраивает таким образом свою защиту. Аналитик же старательно внушает субъекту, что тот хотел бы, мол, стать мужчиной.
Все зависит от того, как к этому подойти. Верно, конечно, что субъект, на уровне воображаемого, фаллос этот обращает в грудь и что положение мужчины как обладателя фаллоса, и притом исключительно как обладателя фаллоса, связано для нее с представлением о своего рода власти. Вопрос лишь в том, почему так важно ей опереться именно на этот элемент власти — элемент, который воплощен в фаллосе?
С другой стороны, она совершенно права, начисто отрицая за собой малейшее желание стать мужчиной. Другое дело, что ее не оставляют в покое, что явления очень сложные и, если следовать принципам, которые мы попытались здесь вывести, нуждающиеся в артикуляции совершенно иного рода, автор интерпретирует в таких общих терминах, какагрессивность или, дальше больше, как ж&пание подвергнуть мужчину кастрации. Вся эволюция лечения, весь ход его — в чем двусмысленность соотношения между интерпретацией и внушением как раз и сказывается — состоит в том, что Другой — и я не хочу использовать здесь иного термина, потому что правомерность этого не только не вызывает сомнения, но и самим автором различными способами, в том числе тем, как он свои действия артикулирует, непрерывно подчеркивается — что Другой этот, эта благосклонная мать — Другой, одним словом, куда более благожелательный, чем тот, с которым субъект имел дело ранее, — внушает ему что-то напоминающее примерно такую формулу, которую я у этого же автора в другом месте, но примерно в этих же выражениях встретил: “Сей фаллос есть тело мое, сей фаллос есть кровь моя, мне, какмужчине, можете вы довериться; примите его,
и вы исполнитесь силой и крепостью, которые все ваши невротические проблемы отымут от вас”.
На самом деле ни один из навязчивых симптомов устранен не был, избавиться удалось лишь от сопровождавшего их чувства вины. Это строго соответствует схеме, которую я собираюсь обрисовать вам — иного результата у такого рода вмешательства просто не могло быть.
Поразительно, однако, что в конце, когда лечение закончено и пациентка с аналитиком расстается, она посылает к нему на анализ сына. Это тем более удивительно, что сын этот всю жизнь внушал ей священный ужас — судя по контексту упоминаний о нем и тому представлению, которое у аналитика о нем сложилось, у пациентки всегда с ним были, мягко выражаясь, проблемы.
Тот факт, что в конце анализа она предлагает аналитику своего сына — не отреагирование ли это? Отреагирование, как раз и указывающее на место, где что-то оказалось упущено, на ту точку, где фаллос не является уже просто аксессуаром, принадлежностью власти, а служит тем означающим, посредством которого происходящее между мужчиной и женщиной оказывается символизировано. Разве Фрейд, описывая отношения между женщиной и ее отцом, не доказал нам, что воплощенное в фаллосе символического дара желание эквивалентно ребенку, который заступает впоследствии его место? Именно ребенок и занимает то место, которое в разбираемом нами анализе прояснено и проработано так и не было — место символическое. Субъект невольно, бессознательно дает нам понять, что реализоваться в анализе должно было нечто совсем иное. Причем способ, которым он это делает, вполне идентичен отреагиро-ванию — реакции на допущенные в анализе промахи.
Лечение действительно привело субъекта к своего рода опьянению силой и добротой — едва ли не маниакальному опьянению, показательному и характерному для анализов, которые ставят себе целью воображаемую идентификацию. Все, что анализу в данном случае удалось сделать, это довести до крайних последствий, облегчить методом одобрительного внушения то, что в механизмах навязчивых состояний было с самого начала заложено: то поглощение, ту инкорпорацию фаллоса на воображаемом уровне, которая одним из механизмов невроза навязчивости как раз и является. Именно на этом, выбранном среди других защитных механизмов, пути, решение — если, конечно, его можно таковым счесть — и было в данном случае найдено. Подкрепляется оно одобрением, исходящим оттого, кто выступает здесь в роли хорошей матери — матери, которая дозволяет поглощение фаллоса.
Должны ли мы довольствоваться при лечении невроза тем, что доводим до предела одну из его составляющих — своего рода наиболее удавшийся и изолированный от прочих симптом?
Я не думаю, что подобное решение способно нас полностью удовлетворить. Я не думаю также, что успел высказать все, что имел по поводу такого лечения высказать, до конца — время нас с вами, как всегда,’поджимает.
В следующий раз я выберу из той же статьи еще три или четыре места, которые, на мой взгляд, особенно хорошо подтверждают соображения, которые я сегодня здесь сформулировал.
Затем, подводя итоги тому пути, что проделан был нами в этом учебном году, я скажу несколько заключительных слов об образованиях бессознательного, после чего нам останется лишь ждать года следующего — года, ознаменующего собой новый, иной этап.
Алексей Зайчиков Психоаналитический акт 1 (часть 2)
Фрейд. Лекции по психоанализу. 22 лекция. Представление о развитии и регрессии. Этиология
Уважаемые дамы и господа! Мы узнали, что функция либидо проделывает длительное развитие, прежде чем станет служить продолжению рода способом, называемым нормальным. Теперь я хотел бы вам показать, какое значение имеет это обстоятельство для возникновения неврозов.
Я полагаю, что в соответствии с теориями общей патологии мы можем предположить, что такое развитие несет в себе опасности двух видов – во первых, опасность задержки (Hemmung) и, во вторых, – регрессии (Regression). Это значит, что при общей склонности биологических процессов к вариативности должно будет случиться так, что не все подготовительные фазы будут пройдены одинаково успешно и преодолены полностью; какие то компоненты функции надолго задержатся на этих ранних ступенях, и в общей картине развития появится некоторая доля задержки этого развития.
Поищем аналоги данным процессам в других областях. Если целый народ покидал места своего поселения в поисках новых, как это не раз бывало в ранние периоды истории человечества, то, несомненно, он не приходил на новое место в своем полном составе. Независимо от других потерь постоянно бывало так, что небольшие отряды или группы кочевников останавливались по дороге и селились на этих остановках, в то время как основная масса отправлялась дальше. Или возьмем более близкое сравнение. Вам известно, что у высших млекопитающих мужские зародышевые железы, первоначально помещающиеся глубоко внутри полости живота, к определенному времени внутриутробной жизни меняют место и попадают почти непосредственно под кожу тазового конца. Вследствие этого блуждания у ряда мужских особей обнаруживается, что один из парных органов остался в полости таза или постоянно находится в так называемом паховом канале, который оба [органа] проходят на своем пути, или, по крайней мере, то, что этот канал остался открытым, хотя обычно после завершения перемещения половых желез он должен зарастать. Когда я юным студентом выполнял свою первую научную работу под руководством Брюкке
], я занимался происхождением задних нервных корешков в спинном мозгу маленькой, очень архаичной по своему строению рыбы. Я нашел, что нервные волокна этих корешков выходят из больших клеток в заднем роге серого вещества, чего уже нет у других животных со спинным мозгом. Но вскоре я открыл, что эти нервные клетки находятся вне серого вещества на всем [его] протяжении до так называемого спинального ганглия заднего корешка, из чего я заключил, что клетки этих ганглиозных скоплений перешли из спинного мозга в корешковую часть нервов. Это показывает и история развития; но у этой маленькой рыбы весь путь изменений отмечен оставшимися клетками. При более пристальном рассмотрении вам нетрудно будет отыскать слабые места этих сравнений. Мы хотим поэтому прямо сказать, что для каждого отдельного сексуального стремления считаем возможным такое развитие, при котором отдельные его компоненты остаются на более ранних ступенях развития, тогда как другим удается достичь конечной цели. При этом вы видите, что каждое такое стремление мы представляем себе как продолжающийся с начала жизни поток, в известной мере искусственно разлагаемый нами на отдельно следующие друг за другом части. Ваше впечатление, что эти представления нуждаются в дальнейшем разъяснении, правильно, но попытка сделать это завела бы нас слишком далеко. Позвольте нам еще добавить, что такую остановку частного влечения на более ранней ступени следует называть фиксацией (Fixierung) [влечения].
Вторая опасность такого ступенчатого развития заключается в том, что даже те компоненты, которые развились дальше, могут легко вернуться обратным путем на одну из этих более ранних ступеней, что мы называем регрессией. Стремление переживает регрессию в том случае, если исполнение его функций, т. е. достижение цели его удовлетворения, в более поздней или более высокоразвитой форме наталкивается на серьезные внешние препятствия. Напрашивается предположение, что фиксация и регрессия не совсем независимы друг от друга. Чем прочнее фиксации на пути развития, тем скорее функция отступит перед внешними трудностями, регрессируя до этих фиксаций, т. е. тем неспособнее к сопротивлению внешним препятствиям для ее выполнения окажется сформированная функция. Представьте себе, если кочевой народ оставил на стоянках на своем пути сильные отряды, то ушедшим вперед естественно вернуться к этим стоянкам, если они будут разбиты или встретятся с превосходящим их по силе противником. Но вместе с тем они тем скорее окажутся в опасности потерпеть поражение, чем больше народу из своего числа они оставили на пути.
Для понимания неврозов вам важно не упускать из виду это отношение между фиксацией и регрессией. Тогда вы приобретете твердую опору в вопросе о причинах неврозов, в вопросе об этиологии неврозов, к которым мы скоро подойдем.
Сначала давайте остановимся еще на регрессии. По тому, что вам известно о развитии функции либидо, вы можете предположить существование двух видов регрессии: возврат к первым захваченным либидо объектам, которые, как известно, инцестуозного характера, и возврат общей сексуальной организации на более раннюю ступень. Оба вида встречаются при неврозах перенесения и играют в их механизме большую роль. Особенно возврат к первым инцестуозным объектам либидо является чертой, повторяющейся у невротиков с прямо таки утомительной регулярностью. Гораздо больше можно сказать о регрессиях либидо, если привлечь другую группу неврозов, так называемых нарцисстических, чего мы не намерены делать в настоящее время. Эти заболевания позволяют нам судить о других, еще не упоминавшихся процессах развития функции либидо и соответственно показывают нам новые виды регрессии. Но я думаю, что сейчас должен прежде всего предостеречь вас от того, чтобы вы не путали регрессию и вытеснение, и помочь вам выяснить отношения между обоими процессами. Вытеснение, как вы помните, это такой процесс, благодаря которому психический акт, способный быть осознанным, т. е. принадлежащий системе предсознательного (Vbw), делается бессознательным, т. е. перемещается в систему бессознательного (Ubw). И точно так же мы говорим о вытеснении, когда бессознательный психический акт вообще не допускается в ближайшую предсознательную систему, а отвергается цензурой уже на пороге. Понятие вытеснения, следовательно, не имеет никакого отношения к сексуальности; заметьте себе это, пожалуйста. Оно обозначает чисто психологический процесс, который мы можем еще лучше охарактеризовать, назвав топическим. Этим мы хотим сказать, что оно имеет дело с предполагаемыми психическими пространственными емкостями, или, если опять ввести это грубое вспомогательное представление, с построением душевного аппарата из особых психических систем.
Только проведя это сравнение, мы заметим, что до сих пор употребляли слово «регрессия» не в его общем, а в совершенно специальном значении. Если вы придадите ему его общий смысл – возврат от более высокой ступени развития к более низкой, то и вытеснение подпадает под регрессию, потому что оно тоже может быть описано как возврат на более раннюю и глубинную (tiefere) ступень развития психического акта. Только при вытеснении суть заключается не в этом обратном движении, потому что мы называем вытеснением в динамическом смысле и тот случай, когда психический акт задерживается на более низкой ступени бессознательного. Вытеснение именно топически динамическое понятие, регрессия же – чисто описательное. Но то, что мы до сих пор называли регрессией и приводили в связь с фиксацией, мы понимали исключительно как возврат либидо на более ранние ступени его развития, т. е. как нечто совершенно отличное, по существу, от вытеснения и совершенно независимое от него. Мы не можем также назвать регрессию либидо чисто психическим процессом и не знаем, какую локализацию указать ей в душевном аппарате. Если она и оказывает на душевную жизнь сильнейшее влияние, то все таки органический фактор в ней наиболее значителен.
Разъяснения, подобные этим, уважаемые господа, должны казаться несколько сухими. Обратимся к клинике, чтобы показать применение наших данных, которое произведет большее впечатление. Вы знаете, что истерия и невроз навязчивых состояний – два основных представителя группы неврозов перенесения. Хотя при истерии и встречается регрессия либидо к первичным инцестуозным объектам, и она закономерна, но регрессии на более раннюю ступень сексуальной организации совершенно не бывает. Зато вытеснению в механизме истерии принадлежит главная роль. Если мне позволено будет дополнить наши теперешние достоверные сведения об этом неврозе одной конструкцией, я могу описать фактическое положение вещей следующим образом: объединение частных влечений под приматом гениталий завершилось, но его результаты наталкиваются на сопротивление предсознательной системы, связанной с сознанием. Генитальная организация значима для бессознательного, но не для предсознательного, и это отрицание со стороны предсознательного создает картину, имеющую определенное сходство с состоянием до господства гениталий. Но все же это нечто совсем иное. Из двух регрессий либидо гораздо более примечательна регрессия на более раннюю ступень сексуальной организации. Так как она при истерии отсутствует, а все наше понимание неврозов находится еще под сильным влиянием предшествовавшего по времени изучения истерии, то значение регрессии либидо станет нам ясно намного позднее, чем значение вытеснения. Приготовимся к тому, что наши взгляды еще более расширятся и подвергнутся переоценке, когда мы подвергнем рассмотрению, кроме истерии и невроза навязчивых состояний, еще другие, нарцисстические неврозы.
При неврозе навязчивых состояний, напротив, регрессия либидо на предварительную ступень садистско анальной организации является самым замечательным и решающим фактом симптоматического выражения. Любовный импульс должен тогда маскироваться под садистский. Навязчивое представление: я хотел бы тебя убить, в сущности, означает, если освободить его от определенных, но не случайных, а необходимых добавлений, не что иное, как: я хотел бы насладиться тобой в любви. Прибавьте к этому еще то, что одновременно произошла регрессия объектов, так что эти импульсы относятся только к самым близким и самым любимым лицам, и вы сможете себе представить тот ужас, который вызывают у больного эти навязчивые представления, и одновременно ту странность, с которой они выступают перед его сознательным восприятием. Но и вытеснение принимает в механизме этих неврозов большое участие, которое, правда, нелегко разъяснить в таком беглом вводном экскурсе, как наш. Регрессия либидо без вытеснения никогда не привела бы к неврозу, а вылилась бы в извращение. Отсюда вы видите, что вытеснение – это тот процесс, который прежде всего свойствен неврозу и лучше всего его характеризует. Но может быть, у меня когда нибудь будет случай показать вам, что мы знаем о механизме извращений, и тогда вы увидите, что и здесь ничто не происходит так просто, как хотелось бы себе представить.
Уважаемые господа! Я полагаю, что вы, скорее всего, примиритесь с только что услышанными рассуждениями о фиксации и регрессии либидо, если будете считать их за подготовку к исследованию этиологии неврозов. Об этом я сделал только одно единственное сообщение, а именно то, что люди заболевают неврозом, если у них отнимается возможность удовлетворения либидо, т. е. от «вынужденного отказа» (Versagung), как я выражаюсь, и что их симптомы являются заместителями несостоявшегося удовлетворения. Разумеется, это означает вовсе не то, что любой отказ от либидозного удовлетворения делает невротиком каждого, кого он касается, а лишь то, что во всех исследованных случаях невроза был обнаружен фактор вынужденного отказа. Положение, таким образом, необратимо. Вы, наверное, также поняли, что это утверждение не раскрывает всех тайн этиологии неврозов, а выделяет лишь важное и обязательное условие заболевания.
В настоящее время неизвестно, следует ли при дальнейшем обсуждении этого положения обратить особое внимание на природу вынужденного отказа или на своеобразие того, кто ему подвержен. Вынужденный отказ чрезвычайно редко бывает всесторонним и абсолютным: чтобы стать патогенно действующим, он должен затронуть тот способ удовлетворения, которого только и требует данное лицо, на который оно только и способно. В общем, есть очень много путей, чтобы вынести лишение либидозного удовлетворения, не заболев из за него. Прежде всего, нам известны люди, которые в состоянии перенести такое лишение без вреда, они не чувствуют себя тогда счастливыми, страдают от тоски, но не заболевают. Затем мы должны принять во внимание, что именно сексуальные влечения чрезвычайно пластичны, если можно так выразиться. Они могут выступать одно вместо другого, одно может приобрести интенсивность других; если удовлетворение одного отвергается реальностью, то удовлетворение другого может привести к полной компенсации. Они относятся друг к другу как сеть сообщающихся, наполненных жидкостью каналов, и это – несмотря на их подчинение примату гениталий, что вовсе не так легко объединить в одном представлении. Далее, частные сексуальные влечения, так же как составленное из них сексуальное стремление, имеют способность менять свой объект, замещать его другим, в том числе и более легко достижимым; эта способность смещаться и готовность довольствоваться суррогатами должны сильно противодействовать патогенному влиянию вынужденного отказа. Среди этих процессов, защищающих от заболевания из за лишения, один приобрел особое культурное значение. Он состоит в том, что сексуальное стремление отказывается от своей цели частного удовольствия или удовольствия от продолжения рода и направляется к другой [цели], генетически связанной с той, от которой отказались, но самой по себе уже не сексуальной, а заслуживающей название социальной. Мы называем этот процесс «сублимацией» (Sublimierung), принимая при этом общую оценку, ставящую социальные цели выше сексуальных, эгоистических в своей основе. Сублимация, впрочем, является лишь специальным случаем присоединения сексуальных стремлений к другим, не сексуальным. Мы будем говорить о нем еще раз в другой связи.
Теперь у вас может сложиться впечатление, что благодаря всем этим средствам, помогающим перенести лишение, оно потеряло свое значение. Но нет, оно сохраняет свою патогенную силу. В целом средства противодействия оказываются недостаточными. Количество неудовлетворенного либидо, которое в среднем могут перенести люди, ограниченно. Пластичность, или свободная подвижность, либидо далеко не у всех сохраняется полностью, и сублимация может освободить всегда только определенную часть либидо, не говоря уже о том, что многие люди лишь в незначительной степени обладают способностью к сублимации. Самое важное среди этих ограничений – очевидно, ограничение подвижности либидо, так как оно делает зависимым удовлетворение индивида от очень незначительного числа целей и объектов. Вспомните только о том, что несовершенное развитие либидо оставляет весьма многочисленные, иногда даже многократные фиксации либидо на ранних фазах организации и нахождения объекта, по большей части не способные дать реальное удовлетворение, и вы признаете в фиксации либидо второй мощный фактор, выступающий вместе с вынужденным отказом причиной заболевания. Схематически кратко вы можете сказать, что в этиологии неврозов фиксация либидо представляет собой предрасполагающий, внутренний фактор, вынужденный же отказ – случайный, внешний.
Здесь я воспользуюсь случаем предостеречь вас, чтобы вы не приняли какую либо сторону в совершенно излишнем споре. В науке весьма принято выхватывать часть истины, ставить ее на место целого и бороться в ее пользу со всем остальным, не менее верным. Таким путем от психоаналитического движения откололось уже несколько направлений, одно из которых признает только эгоистические влечения, но отрицает сексуальные, другое же отдает должное только влиянию реальных жизненных задач, не замечая индивидуального прошлого, и т. п.[76] И вот здесь возникает повод для подобного противопоставления и постановки проблемы: являются ли неврозы экзогенными или эндогенными заболеваниями, неизбежным следствием определенной конституции или продуктом определенных вредных (травматических) жизненных впечатлений, в частности, вызываются ли они фиксацией либидо (и прочей сексуальной конституцией) или возникают под гнетом вынужденного отказа? Эта дилемма кажется мне в общем не более глубокомысленной, чем другая, которую я мог бы вам предложить: появляется ли ребенок в результате оплодотворения отцом или вследствие зачатия матерью? Оба условия одинаково необходимы, справедливо ответите вы. В причинах неврозов соотношение если не совсем такое, то очень похожее. Все случаи невротических заболеваний при рассмотрении их причин располагаются в один ряд, в пределах которого оба фактора – сексуальная конституция и переживания или, если хотите, фиксация либидо и вынужденный отказ – представлены так, что одно возрастает, если другое уменьшается. На одном конце ряда находятся крайние случаи, о которых вы с убеждением можете сказать: эти люди заболели бы в любом случае вследствие своего особого развития либидо, что бы они ни пережили, как бы заботливо ни щадила их жизнь. На другом конце располагаются случаи, о которых следовало бы судить противоположным образом: [эти люди] определенно избежали бы болезни, если бы жизнь не поставила их в то или иное положение. В случаях, находящихся внутри ряда, большая или меньшая степень предрасположенности сексуальной конституции накладывается на большую или меньшую степень вредности жизненных требований. Их сексуальная конституция не привела бы к неврозу, если бы у них не было таких переживаний, и эти переживания не подействовали бы на них травматически, если бы у них были другие отношения либидо. Я, пожалуй, мог бы признать, что в этом ряду большую роль играют предрасполагающие моменты, но и это зависит от того, как далеко вы растянете границы неврастении.
Уважаемые господа! Предлагаю назвать подобного рода ряды дополнительными рядами (Ergдnzungsreihen) и предупреждаю вас, что у нас будет повод образовать и другие подобные ряды.
Упорство, с которым либидо держится за определенные направления и объекты, так сказать, прилипчивость либидо, кажется нам самостоятельным, индивидуально изменчивым, совершенно неизвестно от чего зависящим фактором, значение которого для этиологии неврозов мы, конечно, не будем больше недооценивать. Но нельзя и переоценивать глубину этой связи. Такая же «прилипчивость» либидо – по неизвестным причинам – встречается при многих условиях у нормального человека и считается определяющим фактором для лиц, которые в известном смысле противоположны страдающим неврозом, – для извращенных. Еще до психоанализа (Binet, 1888)[77] было известно, что в анамнезе извращенных весьма часто встречается очень раннее впечатление ненормальной направленности влечения или выбора объекта, на котором либидо этого лица застряло на всю жизнь. Часто нельзя сказать, что сделало это впечатление способным оказать на либидо столь интенсивное притягательное действие. Я расскажу вам случай такого рода из собственного опыта наблюдений. Один мужчина, для которого гениталии и другие прелести женщины уже ничего не значили, который мог прийти в непреодолимое сексуальное возбуждение только от обутой ноги определенной формы, вспоминает одно переживание в шестилетнем возрасте, ставшее решающим для фиксации его либидо. Он сидел на скамеечке возле гувернантки, у которой брал уроки английского языка. У гувернантки, старой, сухой, некрасивой девы с водянистыми голубыми глазами и вздернутым носом, в тот день болела нога, и поэтому она вытянула ее, обутую в бархатную туфлю, на подушке; при этом верхняя часть ноги была закрыта самым скромным образом. Такая худая жилистая нога, которую он видел тогда у гувернантки, после робкой попытки нормальной половой деятельности в период половой зрелости стала его единственным сексуальным объектом, и он был неудержимо увлечен, если к этой ноге присоединялись еще и другие черты, напоминавшие тип гувернантки англичанки. Но вследствие этой фиксации своего либидо этот человек стал не невротиком, а извращенным, как мы говорим, фетишистом ноги.[78] Итак, вы видите, хотя чрезмерная, к тому же еще и преждевременная фиксация либидо является непременной причиной неврозов, однако круг ее действия выходит далеко за область неврозов. Само по себе это условие является таким же мало решающим, как и ранее упомянутое условие вынужденного отказа.
Итак, проблема причин неврозов, по видимому, усложняется. В самом деле, психоаналитическое исследование знакомит нас с новым фактором, не принятым во внимание в нашем этиологическом ряду, который лучше всего наблюдать в тех случаях, когда хорошее самочувствие неожиданно нарушается невротическим заболеванием. У таких лиц всегда находятся признаки столкновения желаний, или, как мы привыкли говорить, психического конфликта. Часть личности отстаивает определенные желания, другая противится этому и отклоняет их. Без такого конфликта не бывает невроза. В этом, казалось бы, нет ничего особенного. Вы знаете, что наша душевная жизнь беспрерывно потрясается конфликтами, которые мы должны разрешать. Следовательно, для того чтобы такой конфликт стал патогенным, должны быть выполнены особые условия. Мы можем спросить, каковы эти условия, между какими душевными силами разыгрываются эти патогенные конфликты, какое отношение имеет конфликт к другим факторам, являющимся причиной болезни.
Надеюсь, я смогу дать вам исчерпывающий ответ на эти вопросы, хотя он и будет схематичным. Конфликт вызывается вынужденным отказом, когда лишенное удовлетворения либидо вынуждено искать другие объекты и пути. Условием конфликта является то, что эти другие пути и объекты вызывают недовольство части личности, так что накладывается вето, делающее сначала невозможным новый способ удовлетворения. Отсюда идет далее путь к образованию симптомов, который мы проследим позднее. Отвергнутые либидозные стремления оказываются в состоянии добиться цели окольными путями, хотя и уступая протесту в виде определенных искажений и смягчений. Обходные пути и есть пути образования симптомов, симптомы – новое и замещающее удовлетворение, ставшее необходимым благодаря факту вынужденного отказа.
Значение психического конфликта можно выразить по другому: к внешне вынужденному отказу, чтобы он стал патогенным, должен присоединиться еще внутренне вынужденный отказ. Разумеется, внешне– и внутренне вынужденный отказы имеют отношение к разным путям и объектам. Внешне вынужденный отказ отнимает одну возможность удовлетворения, внутренне вынужденный хотел бы исключить другую возможность, вокруг которой затем и разыгрывается конфликт. Я предпочитаю этот способ изложения, потому что он имеет скрытое содержание. Он намекает на то, что внутренние задержки произошли, вероятно, в древние периоды человеческого развития из за реальных внешних препятствий.
Но каковы те силы, от которых исходит протест против либидозного стремления, что представляет собой другая сторона в патогенном конфликте? Вообще говоря, это не сексуальные влечения. Мы объединяем их во «влечения Я»;[79] психоанализ неврозов перенесения не дает нам прямого доступа к их дальнейшему разложению, мы знакомимся с ними в лучшем случае лишь отчасти благодаря сопротивлениям, оказываемым анализу. Патогенным конфликтом, следовательно, является конфликт между влечениями Я и сексуальными влечениями. В целом ряде случаев кажется, будто конфликт происходит между различными чисто сексуальными стремлениями; но, в сущности, это то же самое, потому что из двух находящихся в конфликте сексуальных стремлений одно всегда, так сказать, правильно с точки зрения Я, в то время как другое вызывает отпор Я. Следовательно, конфликт возникает между Я и сексуальностью.
Уважаемые господа! Очень часто, когда психоанализ считал душевный процесс результатом работы сексуальных влечений, его с сердитой враждебностью упрекали в том, что человек состоит не только из сексуальности, что в душевной жизни есть еще другие влечения и интересы, кроме сексуальных, нельзя «все» сводить к сексуальности и т. п. Очень приятно иной раз быть одного мнения со своими противниками. Психоанализ никогда не забывал, что есть и несексуальные влечения, он опирается на четкое разделение сексуальных влечений и влечений Я и еще до всяких возражений утверждал не то, что неврозы появляются из сексуальности, а что они обязаны своим происхождением конфликту между Я и сексуальностью. Когда он изучает роль сексуальных влечений в болезни и в жизни, у него также нет никакого возможного мотива оспаривать существование и значение влечений Я. Только его судьба такова, чтобы заниматься сексуальными влечениями в первую очередь, потому что благодаря неврозам перенесения они стали самыми доступными для рассмотрения и потому что ему пришлось изучать то, чем другие пренебрегли.
Неверно также и то, что психоанализ вовсе не интересовался несексуальной частью личности. Как раз разделение Я и сексуальности позволяет нам с особой ясностью понять, что и влечения Я проходят значительный путь развития, развития, которое не совсем независимо от либидо и не происходит без обратного воздействия на него. Правда, мы гораздо хуже знаем о развитии Я, чем о развитии либидо, потому что только изучение нарцисстических неврозов обещает дать понимание структуры Я. Однако уже имеется заслуживающая внимания попытка Ференци (1913)[80] теоретически построить ступени развития Я, и по крайней мере в двух местах мы получили твердые точки опоры для того, чтобы судить об этом развитии. Мы не думаем, что либидозные интересы личности с самого начала находятся в противоречии к ее интересам самосохранения; скорее Я будет стремиться на каждой ступени оставаться в согласии с соответствующей сексуальной организацией и подчинять ее себе. Смена отдельных фаз в развитии либидо происходит, вероятно, по предписанной программе, но нельзя не согласиться, что на этот процесс может оказывать влияние Я и одновременно, по видимому, предусмотрен известный параллелизм, определенное соответствие фаз развития Я и либидо; нарушение же этого соответствия могло бы стать патогенным фактором. С нашей точки зрения важно, как Я относится к прочной фиксации своего либидо на какой то ступени его развития. Оно может допустить ее и станет тогда в соответствующей мере извращенным, или, что то же самое, инфантильным. Но оно может отнестись к этому закреплению либидо и отрицательно, и тогда Я приобретет “вытеснением там, где у либидо имеется «фиксация».
Таким образом, мы получаем, что третий фактор этиологии неврозов, склонность к конфликтам, точно так же зависит от развития Я, как и от развития либидо. Наше понимание причин неврозов, таким образом, углубилось. Сначала, как самое общее условие – вынужденный отказ, затем – фиксация либидо, которая теснит его в определенных направлениях, и, в третьих, склонность к конфликтам в результате развития Я, отвергающего такие проявления либидо. Положение вещей, следовательно, не так уж запутано и не так трудно в нем разобраться, как вам, вероятно, показалось в ходе моих рассуждений. Пожалуй, однако, это еще не все. Нужно прибавить еще кое что новое и детализировать уже известное.
Для того чтобы продемонстрировать вам влияние развития Я на образование конфликтов и вместе с тем на причину неврозов, я хотел бы привести пример, хотя и совершенно вымышленный, но ни в коей мере не лишенный вероятности. Ссылаясь на заглавие комедии Нестройя, я дам примеру характерное название «В подвале и на первом этаже». В подвале живет дворник, на первом этаже – домовладелец, богатый и знатный человек. У обоих есть дети, и предположим, что дочери домовладельца разрешается без присмотра играть с ребенком пролетария. Легко может случиться, что игры детей примут непристойный, т. е. сексуальный характер, что они будут играть «в папу и маму», разглядывать друг друга при интимных отправлениях и раздражать гениталии.
Девочка дворника, которая, несмотря на свои пять или шесть лет, могла наблюдать кое что из сексуальной жизни взрослых, пожалуй, сыграет при этом роль соблазнительницы. Этих переживаний, даже если они продолжаются недолго, достаточно, чтобы активизировать у обоих детей определенные сексуальные импульсы, которые после прекращения совместных игр в течение нескольких лет будут выражаться в мастурбации. Таково общее, конечный же результат у обоих детей будет очень различным. Дочь дворника будет продолжать мастурбацию до наступления менструаций, затем без труда прекратит ее, несколько лет спустя найдет себе любовника и, возможно, родит ребенка, пойдет по тому или другому жизненному пути, который, может быть, приведет ее к положению популярной актрисы, и закончит жизнь аристократкой. Вполне возможно, что ее судьба окажется менее блестящей, но во всяком случае она выполнит свое предназначение в жизни, не пострадав от преждевременного проявления своей сексуальности, свободная от невроза. Другое дело – дочь домовладельца. Она еще ребенком начнет подозревать, что сделала что то скверное, скоро, но, возможно, лишь после тяжелой борьбы откажется от мастурбационного удовольствия, и, несмотря на это, в ней сохранится какая то удрученность. Когда в девичьи годы она сможет кое что узнать о половых сношениях, то отвернется от этого с необъяснимым отвращением и предпочтет остаться в неведении. Вероятно, теперь она уступит вновь охватившему ее непреодолимому стремлению к мастурбации, о котором не решается пожаловаться. В годы, когда она могла бы понравиться мужчине как женщина, у нее прорвется невроз, который лишит ее брака и жизненной надежды. Если при помощи анализа удастся понять этот невроз, то окажется, что эта хорошо воспитанная, интеллигентная девушка с высокими стремлениями совершенно вытеснила сексуальные чувства, а они, бессознательно для нее, застряли на жалких переживаниях с подругой детства[81].
Различие двух судеб, несмотря на одинаковые переживания, происходит от того, что Я одной девушки проделало развитие, не имевшее места у другой. Дочери дворника сексуальная деятельность казалась столь же естественной и не вызывающей сомнения, как в детстве. Дочь домовладельца испытала воздействие воспитания и приняла его требования. Ее Я из предоставленных ему побуждений создало себе идеалы женской чистоты и непорочности, с которыми несовместима сексуальная деятельность; ее интеллектуальное развитие снизило ее интерес к женской роли, предназначенной для нее. Благодаря этому более высокому моральному и интеллектуальному развитию своего Я она попала в конфликт с требованиями своей сексуальности.
Сегодня я хочу остановиться еще на одном пункте развития Я как из за известных далеких перспектив, так и потому, что именно то, о чем будет речь, оправдывает излюбленное нами, резкое и не само собой разумеющееся отделение влечений Я от сексуальных влечений. В оценке обоих развитии, Я и либидо, мы должны выдвинуть на первый план точку зрения, на которую до сих пор не часто обращали внимание. Оба они представляют собой в основе унаследованные, сокращенные повторения развития, пройденного всем человечеством в течение очень длительного времени, начиная с первобытных времен.[82] Мне кажется, что это филогенетическое происхождение развития либидо вполне очевидно. Представьте себе, что у одного класса животных генитальный аппарат находится в теснейшей связи с ртом, у другого неотделим от аппарата выделения, у третьего связан с органами движения, все эти данные прекрасно описаны в ценной книге В. Бельше (1911 1913). У животных можно видеть, так сказать, застывшими в сексуальной организации все виды извращений. Но у человека филогенетическое рассмотрение отчасти заслоняется тем обстоятельством, что то, что является, по существу, унаследованным, вновь приобретается в индивидуальном развитии и, вероятно, потому, что те же самые обстоятельства, которые в свое время вызвали необходимость приобретения новых свойств, продолжают существовать и действовать на каждого в отдельности. Я бы сказал, что в свое время они оказали творческое влияние, теперь же вызывают к жизни уже созданное. Кроме того, несомненно, что ход предначертанного развития у каждого в отдельности может быть нарушен и изменен новыми влияниями извне. Но мы знаем силу, которая вынудила человечество на такое развитие и сегодня продолжает оказывать свое давление в том же направлении: это опять таки вынужденный реальностью отказ, или, если называть ее настоящим именем, жизненная необходимость (??????). Она была строгой воспитательницей и многое сделала из нас. Невротики относятся к тем детям, которым эта строгость принесла горькие плоды, но такой риск есть в любом воспитании. Впрочем, данная оценка жизненной необходимости как двигателя развития не должна восстанавливать нас против значения «внутренних тенденций развития», если таковые можно доказать.
Весьма достойно внимания то, что сексуальные влечения и инстинкты самосохранения не одинаковым образом ведут себя по отношению к реальной необходимости. Инстинкты самосохранения и все, что с ними связано, легче поддаются воспитанию; они рано научаются подчиняться необходимости и направлять свое развитие по указаниям реальности. Это понятно, потому что они не могут приобрести себе нужные объекты никаким другим способом; без этих объектов индивидуум должен погибнуть. Сексуальные влечения труднее воспитать, потому что вначале у них нет необходимости в объекте. Так как они присоединяются к другим функциям тела, как бы паразитируя, и аутоэротически удовлетворяются собственным телом, то сначала ускользают из под воспитательного влияния реальной необходимости и у большинства людей утверждают этот характер своеволия, недоступности влиянию воспитания, то, что мы называем «неразумностью», в каком то отношении в течение всей жизни. И подверженности воспитатательным воздействиям молодой личности, как правило, приходит конец, когда ее сексуальные потребности окончательно просыпаются. Это известно воспитателям, и они действуют сообразно этому; но, может быть, благодаря результатам, полученным в психоанализе, их удастся склонить к тому, чтобы перенести главный акцент на воспитание в первые детские годы, начиная с младенческого возраста. Маленький человек часто уже к четвертому или пятому году бывает закончен и только постепенно проявляет то, что в нем уже заложено.
Чтобы полностью оценить значение указанного различия между обеими группами влечений, мы должны начать издалека и привести одно из тех рассуждений, которое заслуживает названия экономического. Тем самым мы вступаем в одну из самых важных, но, к сожалению, и самых темных областей психоанализа. Мы ставим вопрос, можно ли в работе нашего душевного аппарата найти главную цель, и отвечаем на него в первом приближении, что эта цель состоит в получении удовольствия. Кажется, что вся наша душевная деятельность направлена на то, чтобы получать удовольствие и избегать неудовольствия, что она автоматически регулируется принципом удовольствия (Lustprinzip). Больше всего на свете мы хотели бы знать, каковы условия возникновения удовольствия и неудовольствия, но именно этого то нам и не хватает. С уверенностью можно утверждать только то, что удовольствие каким то образом связано с уменьшением, снижением или угасанием имеющегося в душевном аппарате количества раздражения, а неудовольствие – с его увеличением. Исследование самого интенсивного удовольствия, доступного человеку, – наслаждения при совершении полового акта – не оставляет сомнения в этом пункте. Так как при таких процессах удовольствия речь идет о судьбе количества душевного возбуждения, или энергии, то рассуждения такого рода мы называем экономическими. Мы замечаем, что можем описать задачу и функцию душевного аппарата также иначе и в более общем виде, чем выдвигая на первый план получение удовольствия. Мы можем сказать, что душевный аппарат служит цели одолеть поступающие в него извне и изнутри раздражения и возбуждения и освободиться от них. В сексуальных влечениях совершенно ясно проглядывает то, что они как в начале, так и в конце своего развития стремятся к получению удовольствия; они сохраняют эту первоначальную функцию без изменения. К тому же самому стремятся сначала и другие влечения Я. Но под влиянием наставницы необходимости влечения Я быстро научаются заменять принцип удовольствия какой либо модификацией. Задача предотвращать неудовольствие ставится для них почти наравне с задачей получения удовольствия; Я узнает, что неизбежно придется отказаться от непосредственного удовлетворения, отложить получение удовольствия, пережить немного неудовольствия, а от определенных источников наслаждения вообще отказаться. Воспитанное таким образом Я стало «разумным», оно не позволяет больше принципу удовольствия владеть собой, а следует принципу реальности (Realitдtsprinzip), который, в сущности, тоже хочет получить удовольствие, хотя и отсроченное и уменьшенное, но зато надежное благодаря учету реальности.
Переход от принципа удовольствия к принципу реальности является одним из важнейших успехов в развитии Я. Мы уже знаем, что сексуальные влечения поздно и лишь нехотя проходят этот этап развития Я, а позже мы услышим, какие последствия имеет для человека то, что его сексуальность довольствуется таким непрочным отношением к внешней реальности. И в заключение – еще одно относящееся сюда замечание. Если Я человека имеет историю развития, как либидо, то вы не удивитесь, услышав, что бывают и «регрессии Я», и захотите узнать, какую роль этот возврат Я на более ранние фазы развития может играть в невротических заболеваниях.
Славой Жижек. За Лакана, против лакановской идеологии
«Желание психоанализа» Габриэля Тупинамба — новаторский шедевр: книга эта удивительна, и эффект этого удивления обязан тому, что она проливает свет на вещи, долгое время витавшие в воздухе.
Благодаря ей идеологическая игра, преобладающая в лакановских кругах, оказалась раскрыта, а определенная невинность — навсегда утрачена.
Книга эта произвела на меня глубокое впечатление на двух уровнях, связанных между собой, но тем не менее различных. Первому соответствует строгий анализ нестыковок «лакановской идеологии», как это называет Тупинамба: речь идет о целых сериях ограничений, не позволивших Лакану в полной мере раскрыть потенциал его собственных теоретических достижений. Второму соответствует целый пучок достаточно пугающих призраков из моей собственной прошлой вовлеченности в лакановское движение, которые пробудила книга. Поскольку концептуальный анализ, предпринятый Тупинамба, заслуживает детальной проработки, для которой здесь нет места, я ограничусь лишь кратким воскрешением преследующих меня призраков.
Источник тех затруднений, в которых запуталось лакановское движение, лежит в области «лакановской идеологии»: она состоит в двойном жесте, описанным Тупинамба, как 1) предоставление аналитикам радикальной эпистемологической привилегии: благодаря своей укорененности в уникальной клинической констелляции, психоанализ может видеть «конститутивную нехватку» или слепоту науки (которая отбрасывает субъекта), философии (которая в конечном счете представляет собой мировоззрение, Weltanschauung, прикрывающее трещину невозможности) и политики (которая ограничивается областью воображаемых и символических идентификаций и объединения в группы); и в то же время 2) молчаливое отсечение психоаналитической теории от ее специфической укорененности в клиническом сеттинге и идеологическое возвышение ее до уровня универсальности, где она по определению оказывается умнее всех остальных дискурсов (логика означающего или теория дискурсов де факто превратились в новую онтологию). Показательным случаем этого двойного жеста является политизация психоанализа Жаком-Аленом Миллером в его политическом движении Задиг, где либерально-демократический выбор напрямую легитимируется за счет лакановской терминологии. Тупинамба безжалостно выявляет корни этой идеологии у самого Лакана.
Не предпринимает ли таким образом Тупинамба по отношению к Лакану то, что в конце своей книги он столь превосходно описывает в виде заключительных моментов аналитического лечения: пересечение фантазма, именование и проговаривание несимволизируемого препятствия, которое поддерживало перенос? Он позволяет нам избавиться от переноса на Лакана через проговаривание его фатальной ограниченности: мы больше не захвачены бесконечным процессом постижения величайшей загадки Лакана, у нас в руках оказывается формула того, как Лакан конструировал само пространство, в котором возникает этот неуловимый избыток.
В противовес этим отклонениям Тупинамба развивает идею аналитического сообщества как транс-клинического пространства, в котором целью является не просто лечение индивидов, но расширение рамок самой аналитической теории вплоть до вопрошания ее основополагающих предпосылок. Целиком и полностью одобряя такую цель, я всё же думаю, что здесь нас поджидают свои ловушки (в которых Тупинамба прекрасно отдает себе отчет). Несмотря на то что практика Шандора Ференци (который, согласно ряду свидетельств, иногда перебивал своих пациентов прямо посреди потока свободных ассоциаций, усаживался на диван и принимался изливать ассоциации свои собственные) может показаться сочувственно «демократичной», в ее лице мы имеем дело с трансферным подчинением анализанта аналитику, которое в лакановских обществах представлено в полной мере. Речь идет не только о телах, одними из которых являются исключительно аналитики, а другими — анализанты, но и о ключевой третьей категории, о чем-то вроде аналитика-пехотинца: аналитика, принимающего своих пациентов, который одновременно проходит анализ у более «высокого» аналитика (уже не находящегося в анализе). Я даже знал парочку случаев аналитиков, находившихся в поистине затруднительном положении: они проходили бесконечный анализ у «чистого» аналитика (нередко ввиду простого соображения — сохранять свой статус в аналитическом сообществе, так как прекращение их собственного анализа могло бы вызвать гнев у «чистого» аналитика, который де факто был их господином), а иногда ради заработка сами работали аналитиками, дабы оплачивать свой анализ.
Можно перефразировать известное изречение Лакана о том, что безумец — это не только нищий, который думает, будто он король, но это также король, который думает, будто он король: безумец — это в том числе аналитик, который думает, будто он аналитик, ведь именно так аналитики и стремятся вести себя за пределами клинического сеттинга, внутри своих организаций. В этом направлении следует идти до конца: существуют ли вообще аналитики? Не является ли аналитик субъектом/анализантом, который в рамках аналитического клинического сеттинга ведет себя так, будто он аналитик, или даже аналитика играет? Как только мы субстанционализируем аналитика, как только мы принимаем его за субъекта, являющегося аналитиком-в-себе даже вне клинического сеттинга, аналитики превращаются в новую группу людей особой формовки, скроенных из особого материала (как выразился по поводу большевиков Сталин), так что в итоге возвращаются все трудности имения дела с Господином.
В коротком тексте о роспуске Лакан обращается к «тем, кто меня любит» («à ceux qui m’aiment»), а это однозначно подразумевает, что в его школе перенос его присутствия сохраняет свою полную силу — здесь нет «выпадения субъекта предположительно знающего»… Перед нами топология ленты Мебиуса: в ходе анализа вы постепенно продвигаетесь к его завершению, пересечению идентификаций, однако в тот момент, когда вы наконец оказываетесь признаны как член, принадлежащий к группе аналитиков, вы вновь обнаруживаете у себя кране примитивную групповую идентификацию.
Есть одна особенность, показывающая, каким образом Лакан остается субъектом предположительно знающим: режим миллеровской школы предполагает, что все новые открытия должны быть представлены как проникновение в то, что уже открыл и артикулировал, хотя бы и туманно, хотя бы и в поздние годы, сам Лакан: короче, как проникновение в последний секрет Лакана, в то, что он узрел перед смертью. Здесь перед нами новая версия альтюссерианских попыток установить место марксова «эпистемологического разрыва»: поначалу он уверенно располагал его в «Немецкой идеологии», но под конец своей философской карьеры заявил, что Маркс по-настоящему увидел контуры своего открытия лишь в критических замечаниях на книгу Адольфа Вагнера… Подобным образом, когда Катрин Милло, последняя «официальная» любовница Лакана, присутствовала при его смерти, в миллеровских кругах прошел слух, будто перед самым последним вздохом Лакан прошептал ей несколько слов, в которых содержалось его предельное проникновение в тайну нашего мира…
У такого трансферного отношения к Лакану имеется еще один аспект: когда кто-то формулирует небольшое критическое замечание по поводу Лакана, то такая критика не просто отметается как нечто основанное на непонимании Лакана, но нередко (по крайней мере так было, когда я сам вращался в лаканистских кругах) прямо клиницизируется и рассматривается как симптом, который следует интерпретировать аналитически. То же самое случилось и со мной, когда я сформулировал ряд небольших критических замечаний по поводу Миллера — реакция его последователей была такова: «В чем ваша проблема с Миллером? Откуда у вас по отношению к нему такое сопротивление? У вас есть какие-то неразрешенные травмы?» Всё окажется гораздо сложнее, если мы учтем заявление Лакана, что на своем семинаре он занимал позицию анализанта, аудитория же выступала в роли аналитика: как если бы расщепление между анализантом и аналитиком пролегало по самой лакановской работе, так что если в своих устных семинарских выступлениях он был анализантом, предающимся свободным ассоциациям на теоретические темы, возвращаясь к одним и тем же пунктам и меняя ход мысли, то в своих малопонятных письменных текстах он был аналитиком предположительно знающим, изрекающим темные формулы, дабы вызвать нас (читателей-анализантов) на интерпретацию.
Стоит также упомянуть еще об одной особенности, которая меня поразила (просто потому, что в то время я хотел опубликовать книгу): лет тридцать тому назад, когда Миллер почти ничего не писал, но много выступал устно, в его школе возник негласный запрет: не писать собственных книг; самое большое, что вам позволено делать, это составлять из транскрибированных выступлений небольшие сборники. Многие его последователи практически впали в отчаяние, поскольку им хотелось издавать собственные тезисы, тогда как публикация за пределами миллеровского круга была достаточно рискованным жестом…
Трансферная групповая динамика, характерная для лакановских школ, приводит к тому, что нельзя не назвать настоящим этическим фиаско: когда между различными группами (или, скорее, фракциями) разгорается конфликт, аналитики, возглавляющие одну из групп, начинают мобилизовать своих анализантов на публичную поддержку их самих и нападение на других аналитиков и нарушают тем самым то, что мне кажется главным этическим правилом, эксплуатируя основанную на переносе привязанность, т.е. зависимость анализантов, ради политических целей борьбы за власть в аналитическом сообществе. Можно только представить, какой личностным кризис может развязать такое сочетание клиники и политики.
Отсюда отнюдь не вытекает отрицание необычайно производительной силы отношений переноса на фигуру Господина в теоретическом поле. Главная функция Господина — не выступать в качестве образца рационального мышления, которое бы обеспечивало нас окончательными аргументами в пользу принятия определенной позиции, но, напротив, удивлять нас высказываниями, идущими вразрез с нашей привычной до сих пор доксой (равно как и доксой самого Господина), то есть жестами, которые не могут не выглядеть как своевольный произвол. Помню, как давно на конгрессе школы Миллер импровизировал на тему оппозиции между S₁ (господским означающим) и S₂ (цепочкой знания) и сказал, что сверх-Я находится не на стороне господина, а на стороне цепочки знания. Все, кто тогда там присутствовал, были поражены таким заявлением, поскольку нам казалось очевидным, что приказы сверх-Я — это жест господина в чистом виде, произвольное навязывание, не имеющее основания в цепочке размышления. Однако по некотором размышлении я не только поддержал миллеровский тезис, но и нашел его крайне продуктивным: он лег в основу моих теоретических измышлений на тему сталинизма как показательного случая университетского дискурса, а также моих прочтений роли бюрократии в кафкианской вселенной.
Таким образом, мы должны отказаться от взгляда на Господина как на властную фигуру, которая просто-напросто навязывает старые мудрости и устоявшиеся взгляды, тогда как перемены исходят «снизу», от тех, кто ставит под сомнение мудрость Господина. Мы, теоретики, являемся истеричками и, по сути дела, в таком Господине нуждаемся. В теоретических разработках демократии нет: нечто новое возникает не в ходе хорошего рассуждения и т.п., а в ходе отчаянных попыток разгадать значение «произвольных» утверждений Господина, которые переворачивают общепринятую теоретическую доксу. У таких «произвольных» утверждений, разумеется, есть свой риск: они могут дать осечку и вместо того, чтобы привести в движение новые теоретические изобретения, всего лишь остаться ничему не соответствующими произвольными заявлениями — однако важно держать в уме то, что последствия вмешательства Господина зависят от нас, его истерических учеников. Господин не является гением самим по себе, он становится им благодаря нашей усердной работе.
В политическом отношении, впрочем, Миллеру не присущи черты истинного Господина, он нередко скатывается на уровень либеральных банальностей. Например, в последние несколько десятилетий он толковал критические замечания Лакана по поводу студенческих бунтов 68-го года как либеральную критику, направленную против левых (я уж не говорю о том, как он на семинаре шокировал свою аудиторию высокой оценкой Саркози). Довольно расхожие корни этого неудачного захода проявились в очевидной абсурдности миллеровских аргументов против любого радикального политического переворота — всё это держится на следующем силлогизме: 1) психоаналитическая клиника может процветать лишь при стабильном гражданском порядке, в отсутствие общественных беспорядков; 2) левые радикалы по определению стремятся подорвать стабильный социальный порядок; 3) следовательно, психоаналитики должны противостоять левым радикалам, так как последние для стабильности социального порядка представляют угрозу. (У этой аргументации есть и сионистская версия: во времена нестабильности растет антисемитизм, а поскольку причиной нестабильности являются радикальные левые, им нужно противостоять.) Здесь Тупинамба совершенно оправданно указывает на непристойную лживость миллеровской мобилизации против угрозы Марин ле Пен в ходе последних президентских выборов во Франции. Хотя официальной причиной организованной Миллером мобилизации (а ведь поначалу его выбором был Саркози!) было предотвращение победы расистско-популистского правого крыла, сразу же стало понятно, что его подлинной мишенью была та часть левого движения, которая не поддалась шантажу: «Голосуя за Макрона, вы объективно поддерживаете ле Пен» — Миллер даже выдумал термин «лепено-троцкисты», называя так тех, кто отказался поддерживать Макрона. Тупинамба бьет прямо в цель, когда указывает, что миллеровская мобилизация против ле Пен скрывает тот факт, что в случае ее победы психоаналитический бизнес невозмутимо продолжил бы свое существование: под маской антифашистского сопротивления его мобилизация была направлена против левых.
Я был свидетелем похожего инцидента на лакановском конгрессе в Париже, проходившем за год или около того до Фолклендской войны (в начале 1980-х), т.е. когда в Аргентине еще была военная диктатура. К ужасу многих присутствовавших Миллер предложил следующий конгресс проводить в Буэнос-Айресе, и его предложение поддержали приехавшие на конгресс аргентинцы, заявившие, что, если конгресс будет проходить не в Буэнос-Айресе, они (представители сильнейшего национального аналитического сообщества) де факто окажутся в подчиненном положении: почему они должны ехать в другую страну, чтобы принимать в нем участие? Многие высланные из страны аргентинцы (которые вынуждены были бежать из Аргентины, дабы остаться в живых) сразу же указали на тот факт, что те, кто продолжают жить в Аргентине, для участия в конгрессе по крайней мере могут поехать в другую страну, тогда как для них участие де факто оказывается исключенным (ведь их могут арестовать). Но Миллер был непоколебим и настаивал на своем решении. (К счастью, через год рухнула военная диктатура и демократия была восстановлена.) Очевидно, что военное правительство вполне устраивало Миллера до тех пор, пока оно было терпимым по отношению к аналитическому бизнесу…
Увы, такой же выбор в 1934 году в Австрии сделало аналитическое сообщество, когда Дольфус распустил демократические институты в стране и установил «мягкую» фашистскую диктатуру: во время протестов социал-демократов и вспышек уличных драк психоаналитическая организация предписала своим членам воздерживаться от любой вовлеченности в борьбу и как обычно продолжать заниматься своим делом — именно тем делом, которым они обычно занимались, — даже если это предполагало молчаливое согласие с фашистской диктатурой. Очевидно, что значение здесь имеет не демократическая политика, а обычное дело.
Тупинамба правильно указывает на то, что, хотя психоаналитическое лечение открыто для всех и каждого, довольно грубое вторжение экономики здесь неизбежно: у огромного количества людей просто-напросто нет денег не то чтобы на полный курс (который оканчивается превращением анализанта в аналитика), но даже на какой бы то ни было в принципе. Говоря о проблеме денег, лаканисты, как правило, ограничиваются обсуждением той роли, которую играет оплата сессий: платя аналитику, анализант обеспечивает должную дистанцию между аналитиком и анализантом, а это значит, что аналитик остается за пределами круга символического долга и обмена. Первый большой пример, который здесь напрашивается, это случай Человека-волка. Когда после Октябрьской революции его семья разорилась и Человек-волк больше не мог оплачивать лечение, Фрейд не только решил продолжать лечение бесплатно, но даже финансово поддерживал его — результаты были, мягко говоря, предсказуемы: Человек-волк отреагировал на эту «доброту» Фрейда паранойяльной симптоматикой. Он начал задаваться вопросами: почему Фрейд это делает? что за скрытые планы у аналитика? не хочет ли он, аналитик, женить его на своей дочери? Лишь позже, когда он продолжил свой анализ у Мюриэл Гардинер, всё стало на свои места, так что Человек-волк смог продолжить более-менее нормальную жизнь.
Нечто подобное произошло и со мной. В определенный момент своего анализа я больше не мог игнорировать невозможность продолжения анализа из–за того, что мне нужно было содержать безработную жену и сына: продолжать анализ означало лишить их базового уровня жизни, что для меня было неприемлемо. Когда я предложил аналитику остановить лечение, он сразу же проинтерпретировал это предложение «имманентно», как форму сопротивления прогрессу моего анализа. Он сказал мне, что мы могли бы продолжить анализ: я не буду платить ему теперь, но сумма за каждый сеанс будет накапливаться в виде долга, который я выплачу позже, когда заработаю достаточно денег. Я был достаточно глуп, чтобы согласиться, и лишь по счастью неожиданно большой гонорар позволил мне рассчитаться… Ошибка моя в тогдашнем прочтении данной ситуации заключалась в том, что я не предпринял дальнейший шаг и не признал, что нехватка денег у анализанта зачастую является чем-то внешним по отношению к имманентной логике аналитического лечения; т.е. деньги — это не несущая никакого значения социальная реальность, которую не следует напрямую интегрировать в имманентную логику аналитического процесса.
Стандартным ответом «социально ответственных» аналитиков (я слышал его много раз, когда вращался в их кругах) было, во-первых, признать наличие проблемы, а затем предложить (и практиковать) «гуманитарное» решение: я знавал немало состоятельных, успешных аналитиков, которые дважды-трижды в неделю горделиво хвастались тем, как они оставляют свободные часы после обеда для приема пациентов из низших слоев населения, чтобы лечить их бесплатно… Тупинамба справедливо указывает на то, что из–заэтого «гуманитарного» решения классовое различие возвращается, причем в более грубой и прямой форме — в виде деления анализантов на два типа: на «полноправных» анализантов, способных регулярно оплачивать анализ и, стало быть, продолжать его вплоть до «логического» завершения, когда они сами станут аналитиками, и на неплатежеспособных анализантов, которым предоставляют лишь кратковременное лечение без возможности доведения анализа до того момента, когда они могли бы стать аналитиками… короче говоря, здесь с новой силой возвращается классовая борьба.
«Желание психоанализа» — глубоко лакановская книга, гораздо более лакановская, чем книги тех, кто всего лишь верно следует за господствующей лаканистской доксой. Ей предназначено преобразовать всё поле — однако будет ли эта цель достигнута? Это зависит от ряда вероятных событий и в большей степени от того, как отреагирует на нее лакановское сообщество. Поэтому мы можем лишь повторить материалистическую версию предопределения: если эта книга изменит всё поле, то это случится обязательно. Вот почему книгу Тупинамба следует прочитать всем, кто… да ладно, всем, кого я знаю!
Опубликовано в качестве предисловия к книге: Gabriel Tupinambá “The Desire of Psychoanalysis. Exercises in Lacanian Thinking” (2021)