теория

Статья Бердникова Ю.Л. “Ребенок — зеркало депрессивной матери”

Еще А. Фрейд писала о различиях между детьми и взрослыми в диагностике и оценке: «В случае детских расстройств определенный симптом не обязательно свидетельствует об определенном неврозе или целостном синдроме… Детские симптомы изолированны; симптомы одного вида появляются на фоне невротических расстройств другого вида» [9:345]. В частности детские депрессивные синдромы характеризуются нетипичной симптоматикой и с трудом поддаются диагностике. Они проявляются в форме дистимических расстройств или глубоких витальных расстройств (нарушения сна, аппетита, энурез, ночные кошмары, страхи, запоры и т.п.) [6:71]. У детей до 10 лет аффективные расстройства часто маскируются соматовегетативными, моторными и поведенческими нарушениями. Анаклитическая депрессия и синдром госпитализма у младенцев достаточно хорошо изучены. Эти заболевания высвечивают фундаментальную роль объектных отношений в развитии младенца. Рене Шпиц писал: «Острая недостаточность объектных отношений ведет к задержке развития во всех сферах личности» [10:278]. После 3 – 4 лет депрессивные состояния становятся более явными. При преобладании соматовегетативных симптомов дети обычно подвергаются многократным обследованиям в медицинских учреждениях разного профиля, прежде чем попасть к психотерапевту. Часто аффективные расстройства у детей сочетаются с психопатическими чертами в поведении, тиками, навязчивостями, после 3-х лет могут наблюдаться деперсонализационные, кататонические и галлюцинаторные явления. В ряде случаев возобновляются регрессивные патологические действия, например, сосание пальцев, выдергивание волос, кусание ногтей. Адинамические депрессии у детей иногда развиваются с явлениями элективного мутизма. Дети перестают говорить, либо говорят избирательно, не отвечают на вопросы, поведение стереотипизируется. [3:331; 5:52].
В этиологии детских депрессий лежат различные факторы. Типичным пусковым механизмом является материнская депривация в ситуациях разлуки с матерью или ее смерти. Кроме того, к депрессивным переживаниям приводят ситуации серьезной социальной депривации, аффективно окрашенной педагогической несправедливости, неадекватных наказаний, унижений, острых и хронических соматических заболеваний. Иногда депрессия наступает вследствие серьезных нарциссических проблем или под влиянием депрессии одного из родителей (прежде всего, матери) [6:71]. Нэнси Мак-Вильямс писала: «Серьезно депрессивная мать, которой не оказывается существенной помощи, может обеспечить ребенку заботу только в форме надзора, даже если она искренне старается, чтобы ребенок начал жизнь с наилучшего старта… Дети переживают глубокое беспокойство в связи с депрессией родителей. Они чувствуют вину за естественные для их возраста требования и приходят к убеждению, что их потребности изнуряют и истощают других. Чем раньше дети начинают переживать зависимость от кого-либо, пребывающего в глубокой депрессии, тем больше их эмоциональные лишения» [7:304].
Чем раньше диагностированы депрессивные нарушения, тем результативнее будет лечение. Кроме того, важно выяснить ситуации, послужившие причинами депрессии и устранить или скомпенсировать их. Французский психоаналитик Франсуаза Дольто, работавшая с очень маленькими детьми, оказавшимися в условиях материнской депривации, считала, что проблема возникает тогда, когда ребенку не объяснили, что с ним происходит. С детьми не говорят о том, что для них важно. «…Не было произведено акта-слова, в котором бы этим детям были проговорены те сложности, через которые прошли их тела, физическая оболочка, в то время как духовная имела несчастье впасть в заблуждение, что мать их отвергла. …Дело и заключается в том, чтобы вернуть этих детей, рассказать им, отчего произошел их разрыв с жизнью» [2:436]. Этот метод успешно применяется в работе с младенцами и с аутичными детьми.
В качестве клинической иллюстрации будет уместно привести следующий случай. Идентифицированная пациентка: девочка 6-ти лет. Обратились по поводу элективного мутизма. Девочка разговаривала только с матерью, не отвечала на вопросы, не проявляла инициативы в общении. Ни отец девочки, ни бабушка с дедушкой, проживавшие вместе, не могли разговорить ее. Мать служила каналом связи с внешним миром. В детском саду девочка почти не играла с детьми и тоже ни с кем не разговаривала. Чаще всего она сидела в стороне от других детей с отрешенным и безучастным видом, послушно выполняла все команды воспитательницы. Из анамнеза известно, что девочка родилась в срок, но из-за слабости родовой деятельности было сделано кесарево сечение. Через 10 дней после родов мать была госпитализирована с диагнозом послеродовая депрессия, и три недели девочка оставалась на попечении бабушки. До года наблюдалась невропатологом с диагнозом энцефалопатия. Грудное вскармливание после возвращения матери возобновилось и продолжалось до 8-ми месяцев. Но ребенок неохотно брал грудь, во время кормления часто засыпал, приходилось докармливать искусственно. Речь развивалась нормально до года (гуление, слоги), затем с года до двух девочка общалась только жестами и мычанием. После двух лет девочка начала понемногу разговаривать, но только с матерью. И с двух до шести лет так и продолжалось. Обратились потому, что скоро пора было идти в школу. Мать очень тревожная, ориентирована на поиск болезни. Девочку многократно обследовали по разным поводам, проведено большое количество приборных исследований. Обследовали сердечно-сосудистую систему, печень, почки, мозговую деятельность, кровообращение. Ничего серьезного ни разу обнаружить не удалось, но мать «не теряла надежды». На момент обращения к психоаналитику в семье считалось, что у девочки снижен слух, поэтому она и не разговаривает. В сурдологическом центре нарушений слуха не выявили.
Во время беседы девочка не отвечает на мои вопросы, общается только с мамой. Мама быстро отвечает вместо девочки, ретранслирует ей мои слова, пытается заставить ее отвечать. Девочка хорошо одета и ухожена. Она в нарядном платье, на голове затейливая прическа с бантами и заколками. Она странно неподвижна, вошла, встала и застыла в одной позе, пока мама не усадила ее на стул. В ее лице нет жизни, оно застывшее, как у куклы. Девочка не смотрит по сторонам, ничто не привлекло ее внимания. После короткой совместной беседы я предложила девочке посмотреть игрушки вместе со мной, а маме подождать в холле. Мама тут же сказала, что девочка без нее не останется. «Почему это не останется? Мы сейчас игрушки посмотрим и придем», — сказала я. С некоторым трудом удалось выпроводить маму из кабинета. Все это время девочка молча стояла в стороне, смотрела на маму. Затем она подошла к столу и стала рассматривать и расставлять фигурки зверей, домики, человечков. Все время первой сессии девочка сидела спиной ко мне, не произнося ни слова, и перебирала игрушки. Если я меняла положение, она тоже двигалась, не давая мне увидеть свое лицо. Я пыталась говорить с ней, но она не отвечала. После нескольких неудачных попыток я сказала: «Да, я вижу, ты действительно не хочешь ни с кем разговаривать». Неожиданно девочка слегка повернула ко мне голову, так, что вместо затылка стало видно ухо и часть щеки, и замерла на некоторое время в этой позе. Мне показалось, что она прислушивается ко мне. Даже ее манипуляции с фигурками замедлились. Тогда я сказала ей, что, наверное, знаю, почему так произошло. Я сказала, что когда девочка только родилась и была очень-очень маленькой, ее мама заболела и должна была лежать в больнице. «Мама не могла ухаживать за тобой, и тебе, может быть, было очень плохо, грустно, и ты не понимала, что происходит. Ты плакала, но никто не приходил. Потом ты устала плакать и решила, что никогда больше не будешь разговаривать ни с кем, кроме своей мамы». Реакция девочки была очень выразительной. Она резко повернулась, посмотрела мне в глаза долгим взглядом, потом так же резко отвернулась и глубоко и шумно вздохнула. Затем снова занялась переставлением фигурок. Больше мы ни о чем не говорили. Я не знала, что еще сказать, а она сохраняла невозмутимый вид, сидя по-прежнему спиной ко мне. В конце сессии она кивком подтвердила свое согласие прийти еще. Выйдя из кабинета, девочка спокойно прошла по коридору, но, увидев мать, переминавшуюся с ноги на ногу посреди холла, бросилась к ней, стала обнимать, целовать, виснуть на ней и возбужденно рассказывать, какие в кабинете игрушки. Я попрощалась отдельно с мамой и с девочкой. Предвосхитив ответ дочери, мать произнесла громко: «До свидания». Девочка отвернулась от меня и, глядя в лицо матери, сказала: «До свидания». Попрощавшись, таким образом, друг с другом, они пошли к выходу.
На второй сессии девочка нерешительно вошла в кабинет, спросив предварительно у мамы: «Я, что одна пойду?» Я сказала, что я буду с ней. После этого девочка стала охотно и сразу играть. Она молчала, но сидела так, что я видела ее лицо. Иногда она взглядывала на меня коротко и отводила глаза. Мне показалось, что она чего-то ждет от меня. Я сказала: «Ну, давай, рассказывай, как живешь». И вдруг она начала говорить, сначала медленно с запинками, потом все быстрее и громче. Было ощущение, что она пробует слова на вкус. Девочка проговорила без остановки до конца сессии. Она рассказала о себе все, что успела: о доме, о садике, об увиденном спектакле. При этом она еще успевала озвучивать сюжет с фигурками животных, который параллельно разыгрывала. Эти сюжеты воспроизводили простые бытовые действия семьи: еда, сон, прогулки, купание в бассейне, игры. За десять минут до окончания сессии девочка сказала басом: «Фу, все, устал играть. Я бы что-нибудь порисовал». Я спрашиваю, почему она говорит о себе в мужском роде. Она меня не понимает. Тут же рисует красивую фею с очень короткими руками без кистей и пальцев, в фате и хочет забрать рисунок домой. Мы выходим из кабинета и видим маму с очень недовольным выражением лица. Позже коллеги мне сказали, что лицо мамы омрачалось по мере того, как из кабинета слышался все более громкий голос девочки и смех. Девочка, в отличие от первого раза, не бросается на маму, а тихо стоит рядом и молчит. В ответ на мое прощание машет мне рукой.
На третьей сессии девочка продолжает играть и нерперывно говорить. Впервые обращается ко мне во время игры, но по-прежнему не очень откликается на мои обращения. Переносит все мелкие игрушки на другой стол, рассматривает их, издает какие-то неопределенные звуки, мычит, напевает. Берет медвежонка, поворачивается ко мне и говорит: «У меня дома такой же». Это первая фраза, обращенная ко мне. «А где же гуси будут плавать? Надо налить воды». Поворачивается ко мне, протягивает мисочку и молчит. После паузы я спрашиваю: «Ты хочешь, чтобы я налила туда воды?» «Да». Наливаем воды. «Полную?» «Нет». «А из фонтана будут пить свиньи. В фонтане нет воды». Наливает воду в фонтан. «Там всякие должны машины проезжать. В крышке я отнесет». Переносит машины в крышке от коробки. Говорит о себе в третьем лице. Расставляет машины, перечисляя их. Расставляет маленьких обезьянок. «Эти на остановке ждут маршрутку. Эти в кафе». Опускает часть зверей в банку с водой. «Эти тут плавают, а этот все дома да дома сидит». Оборачивается ко мне и говорит: «После вас мы коктейль идем пить, рядышком через дорогу». Берет корову. «Потом корова захотела пить и свалилась в воду. И вдруг они все захотели поплавать». Собирает все мелкие игрушки и высыпает в банку с водой. «Затем все поплавали и побежали домой».
На четвертой сессии игровые персонажи меняются. От животных девочка переходит к куклам, и сама становится действующим лицом, занимается обустройством кукольного дома, имитирует хозяйственную деятельность. Непрерывно говорит, комментирует свои действия, больше обращается к аналитику, отвечает на вопросы. Мама тоже меняется, она более спокойна, не тревожится за дочь, отмечает, что девочка стала играть с другими детьми и понемногу разговаривает с бабушкой. Девочка входит в кабинет и сразу берет коробку с посудой. Расставляет посуду, приговаривает: «Это тут, это сюда. А где я буду спать? Тут что-ли? На Барбиной кровати?» Смеется, напевает: «Пум-пум-пум». Обращается к аналитику: «Я сегодня на дачу поеду. А потом вернусь. А потом к бабушке и уже не вернусь. А осенью я пойду в подготовительную группу». Ищет и находит пластмассовый топорик, берет кегли и делает вид, что рубит дрова. «Пошел я на улицу, стал дрова рубить. Пум-пум-пум. Тум-тум-тум». Аналитик: «Ты говоришь: я пошел, я стал рубить, как будто ты понарошку мальчик». Девочка молчит, затем нагружает дрова на деревянные счеты и везет по комнате. «Вот сколько нарубил. Сейчас я их выгружу. Красные с красными, зеленые с зелеными. Смотри, сколько у меня там». Выгружает дрова на стол. Аналитик: «А на кого ты хочешь быть похожей, на папу или на маму?» Девочка долго молчит, надувает щеки: «Не знаю даже. Надо подумать». Мы некоторое время обсуждаем, чем отличаются мальчики от девочек и мужчины от женщин. Вносим некоторую ясность в полоролевое функционирование. Затем девочка опять собирает все мелкие игрушки в банку с водой. Роняет игрушку в воду, обрызгивает себя и аналитика. «Ой, фу, фу». Смеется. Видимо, разговор о полоролевых отличиях вызвал нарастание тревоги и регресс в игровой деятельности. В конце сессии все фигурки оказываются в банке с водой. Банка с водой символизирует утробу, первичное состояние хаоса, все перемешано, нет еще никакой дифференциации. Это некий плавильный, алхимический сосуд, где зарождается жизнь, позднее произойдет разделение на мужское и женское. Таким образом, девочка проявляет регрессивную часть психики, которая, видимо, и несет воспоминание о травме разлуки с матерью в младенческом возрасте. Этот регресс свидетельствует о нарастании сепарационной тревоги, связанном с началом терапии.
Постепенно девочка становится все более раскованной. После 12-ти сессий отмечается значительное улучшение. Девочка играет с другими детьми, разговаривает, отвечает на вопросы, проявляет инициативу в общении. Замолкает только в присутствии незнакомых людей. Под предлогом отъезда на дачу родители прерывают терапию. Видимо, адаптационные возможности матери в какой-то момент оказались на пределе. Выздоровление дочери создало угрозу полного разделения, и мать не выдержала.
Таковы оказались последствия эмоциональной депривации ребенка и физической разлуки с мамой в младенчестве. После возвращения матери, следуя ее бессознательному запросу, девочка сохранила с ней длительную симбиотическую связь. Элективный мутизм и различные соматические недомогания позволяли дочери оставаться младенцем для своей матери. Поддерживая речевой контакт только с мамой, девочка символически восстанавливала когда-то соединявшую их пуповину. Это позволяло матери чувствовать себя нужной. Дочь стала для нее единственным любящим и любимым объектом и лекарством от депрессивных переживаний. Надо сказать, что мать девочки была родом издалека, и, выйдя замуж, переехала к мужу, расставшись со всеми родными и близкими. Оказавшись в чужом городе, не сумела адаптироваться, устроиться на работу, завести друзей. Муж не давал необходимой эмоциональной поддержки, целыми днями пропадал на работе, обеспечивая семью. Отношения с его родителями также не были теплыми. Все это осложнило психологическую подготовку к материнству. Для младенца мать — интерпретатор того, что происходит в мире. В данном случае она не выполняла эту функцию, она «поглотила» ребенка, сохранила его внутри себя. Мама удерживала дочь в младенчестве, а дочь послушно отражала ее, не развивая свою Самость. Мать и дочь связывала не любовь, а страх сепарации, перерезания пуповины. Этот обоюдный страх базировался, вероятно, на чувстве вины матери за то, что она должна была оставить девочку, и чувстве вины девочки за то, что она ненавидела мать.
Мелани Кляйн писала: «Когда младенец тоскует по матери, а его потребности остаются неудовлетворенными ввиду ее отсутствия, он ощущает это как следствие своих деструктивных импульсов. Таким образом, возникает тревога преследования…, а также печаль, вина и тревога» [4:393; 8:19]. Эти тревоги образуют фундамент депрессивной позиции. Далее у пациентки происходит нарушение формирования полоролевой идентичности. Деструктивные импульсы приводят к отрицанию женского, нежеланию быть такой как мама. Часть этой враждебности проецируется на всех окружающих, выражаясь в отказе от общения. Фрейд и Абрахам разрабатывали идею, «что важнейшим источником склонности к депрессии является переживание преждевременной потери. …Депрессивные индивиды рассматривались как люди, пережившие слишком раннее или внезапное отнятие от груди или другую раннюю фрустрацию, которая превзошла их способности к адаптации». (Цит. по [7:296]). Оральная фиксация ребенка привела к нарушению коммуникативной функции. Линия овладения языком замкнулась на матери, удовлетворяя ее потребность не быть одинокой. Об оральных проявлениях пациентов с депрессивной симптоматикой упоминают многие авторы. Абрахам Брилл в книге «Лекции по психоаналитической психиатрии» упоминает пациентку, говорящую почти непрерывно в период обострения, но отказывающуюся говорить со своим мужем [1:194]. «Процесс сепарации-индивидуации разрешается в депрессивной симптоматике в том случае, когда боль матери в связи с ростом ее ребенка столь сильна, что она цепляется за него и вызывает чувство вины…» — пишет Н. Мак-Вильямс [7:302].
Терапевт стал «переходным объектом», облегчившим отрыв от матери, что позволило девочке дальше нормально расти и развиваться. Данный случай иллюстрирует одну из функций переноса. Понимание переноса — это способ помочь пациенту почувствовать и заполнить разрыв в своей жизни. Подобно тому, как переходный объект заполняет для младенца отсутствие матери.
В представленном случае у девочки нет имени. Давая название случаю или псевдоним пациенту, мы руководствуемся своими бессознательными побуждениями и что-то этим выражаем. Это тема для отдельного исследования. Дать имя, назвать — обозначить Самость, отделить от других. Долгое время девочка как будто не имела собственной идентичности, она как зеркало отражала Самость матери. У зеркала нет своего имени, оно отражает того, кто в него смотрит.

Отто Кернберг ПСИХОПАТОЛОГИЯ НЕНАВИСТИ

 

Предложив общую теорию аффектов как структурных компонентов влечений, я хотел бы обратиться к одному определенному аффекту, занимающему центральное место в поведении человека. я имею в виду ненависть, ядерный аффект при тяжелых психопатологических состояниях, а именно при тяжелых расстройствах личности, перверсиях и функциональных психозах. Ненависть происходит от ярости, первичного аффекта, вокруг которого группируется агрессивное влечение; в случае тяжелой психопатологии ненависть может полностью доминировать как в отношении к самому себе, так и к окружающим. Это сложный аффект, являющийся главным компонентом агрессивного влечения и перекрывающий собой другие имеющие всеобщее распространение агрессивные аффекты, такие, как зависть или отвращение.

Ниже я постараюсь сосредоточиться на тех особенностях развития ярости, которые у некоторых пациентов приводят к преобладанию ненависти и тяжелой патологии характера, выражающихся в проявлении ненависти в качестве всеобъемлющего аффекта в переносе. Это развитие позволяет исследовать ненависть психоаналитически, но также бросает серьезный вызов аналитику, который должен привести соответствующую ей психопатологию к разрешению в переносе. Суждения, которые я высказываю ниже, основаны, с одной стороны, на связи между патологией во взаимоотношениях матери и младенца у младенцев, принадлежащих к группе риска, и развитием чрезмерной агрессии у таких младенцев (Massie, 1977; Gaensbauer and Sands, 1979; Call, 1980; Roiphe and Galenson, 1981; Fraiberg, 1983; Galenson, 1986; Osofsky, 1988), и, с другой стороны, на психопатологии чрезмерной агрессии в переносе у пациентов с пограничной организацией личности и нарциссическими и антисоциальными расстройствами личности (Winnicott, 1949; Bion, 1957, 1959, 1970; A.Green, 1977; Moser, 1978; Ogden, 1979; Krause, 1988; Krause and Lutolf, 1988; Grossman, 1991). Наблюдения состояний сильной регрессии у пациентов, демонстрирующих преобладание ненависти в переносе, являются главным источником моих рассуждений.

Ярость

С клинической точки зрения, основное аффективное состояние, характеризующее активацию агрессии в переносе, это ярость. Раздражение — слабо выраженный агрессивный аффект, который сигнализирует о потенциале реакций ярости и в хронической форме предстает в виде раздражительности. Злость — более интенсивный аффект, нежели раздражение, однако более дифференцированный по своему когнитивному содержанию и природе активируемых им объектных отношений. Полностью развернутая реакция ярости — ее всеобъемлющий характер, ее диффузность, затемненность специфического когнитивного содержания и соответствующих объектных отношений — может создавать ошибочное впечатление, что ярость — это “чистый” примитивный аффект. Однако в клинической ситуации анализ реакций ярости — так же как и других интенсивных аффективных состояний — всегда открывает лежащие за ними сознательные и бессознательные фантазии, включающие специфические отношения между аспектом “Я” и аспектом значимого другого.

Исследования младенцев свидетельствуют о раннем появлении аффекта ярости и его первоначальной функции: удалении источника боли или раздражения. При дальнейшем развитии функцией ярости становится удаление препятствий к удовлетворению. Исходная биологическая функция ярости — сигнал ухаживающему за младенцем человеку к удалению того, что раздражает, — становится тогда более направленным призывом восстановить желательное состояние удовлетворения. При бессознательных фантазиях, которые развиваются вокруг реакций ярости, она призвана обозначить как активацию абсолютно плохих объектных отношений, так и желание устранить их и восстановить абсолютно хорошие. На еще более поздней стадии развития реакции ярости могут выполнять функцию последнего усилия по восстановлению чувства автономии перед лицом ситуаций сильной фрустрации, бессознательно воспринимаемых как угрожающая активация абсолютно плохих, преследующих объектных отношений. Бешеное усилие воли направляется на восстановление состояния нарциссического равновесия; этот акт самопринуждения представляет собой бессознательную идентификацию с идеализированным полностью хорошим объектом.

С клинической точки зрения, интенсивность агрессивных аффектов — раздражения, злости или ярости — в целом коррелирует с их психологической функцией: отстаивания автономии, удаления препятствий или барьеров на пути желаемого уровня удовлетворения, либо удаления или разрушения источника глубокой боли или фрустрации. Но психопатология агрессии не ограничивается интенсивностью и частотой приступов ярости. Наиболее тяжелый и доминирующий из аффектов, которые вместе образуют агрессию как влечение, — это имеющий сложное строение и развитие аффект ненависти. Если мы перейдем от развития переноса у пациентов с невротической организацией личности к его развитию у пациентов с пограничной организацией личности, в особенности с серьезной нарциссической патологией и антисоциальными чертами, мы столкнемся не только с приступами ярости в переносе, но и с ненавистью, возникающей вместе с типичными вторичными характерологическими проявлениями и защитами против осознания данного аффекта.

Ненависть

Ненависть — это сложный агрессивный аффект. В противоположность остроте реакций ярости и легко варьирующим когнитивным аспектам злости и ярости когнитивный аспект ненависти является хроническим и стабильным. Ненависть также укоренена в характере, что выражается в мощных рационализациях и соответствующих искажениях деятельности Эго и Супер-Эго. Важнейшей целью человека, захваченного ненавистью, является уничтожение своего объекта, специфического объекта бессознательной фантазии и сознательных производных этого объекта. В глубине души человек нуждается в объекте и вожделеет к нему и так же точно нуждается в его разрушении и вожделеет этого. Понимание данного парадокса находится в центре психоаналитического исследования этого аффекта. Ненависть не всегда является патологической: в качестве ответа на объективную, реальную опасность физического или психологического разрушения, угрозу выживания себя или тех, кого человек любит, она может быть нормальной производной ярости, направленной на устранение этой опасности. Но бессознательные мотивации обычно вторгаются в данный процесс и приводят к усилению ненависти, как в случае желания мести. Если это становится хронической характерологической установкой, то ненависть уже отражает психопатологию агрессии.

Крайняя форма ненависти требует физического устранения объекта и может выражаться в убийстве или радикальном обесценивании объекта, которое нередко находит свое выражение в символическом разрушении всех объектов: т.е. всех потенциальных взаимоотношений со значимыми другими — как это наблюдается клинически у людей с антисоциальной структурой личности. Эта форма ненависти иногда выражает себя в самоубийстве, когда “Я” идентифицируется с ненавидимым объектом и самоуничтожение — единственный путь устранения объекта.

В клинической ситуации некоторые пациенты с синдромом злокачественного нарциссизма (нарциссическая личность, Эго-синтонная агрессия, параноидные и антисоциальные тенденции) и “психопатическими” переносами (лживость как доминирующая черта переноса) могут постоянно пытаться эксплуатировать, разрушать, символически кастрировать или дегуманизировать значимых других — включая и терапевта — до степени полного подрыва усилий терапевта по защите или восстановлению хотя бы небольшого островка идеализированных примитивных абсолютно хороших отношений. В то же время перенос выглядит удивительно свободным от явной агрессии; хроническая лживость и поиск примитивного абсолютного хорошего состояния “Я” при устранении всех объектов — с помощью алкоголя или наркотиков, путем бессознательных или сознательных усилий включить терапевта в эксплуатацию или разрушение других — вот что является доминирующим. Усилие терапевта воспрепятствовать диффузному разрушению или разложению всего ценного может переживаться пациентом (посредством проективных механизмов) как грубое нападение, которое ведет к появлению направленной ярости и ненависти в переносе; мы становимся свидетелями превращения “психопатического” переноса в “параноидный” (см. гл. 14). Парадоксально, но такое превращение знаменует собой проблеск надежды для подобных пациентов.

Несколько менее тяжелый уровень ненависти проявляется в садистских склонностях и желаниях; такой пациент ощущает бессознательное или сознательное вожделение заставить свой объект страдать вместе, вожделение ощутить сознательное или бессознательное удовольствие от этого страдания. Садизм может принимать форму сексуальной перверсии с действительным физическим повреждением объекта, или являться частью синдрома злокачественного нарциссизма, садомазохистской структуры личности, или представлять иногда рационализированную, интеллектуализированную форму жестокости, включающую в себя желание унизить свой объект. В отличие от вышеупомянутой всеобъемлющей формы ненависти для садизма характерно желание не уничтожать объект, а поддерживать отношения с ненавистным объектом в форме отыгрывания объектных отношений между активным садистом и его парализованной жертвой. Страстное желание причинять боль и ощущение удовольствие от этого занимают здесь главное место, представляя собой тайный сгусток агрессии и либидинального возбуждения при причинении страданий.

Еще более мягкая форма ненависти проявляется в страстном желании доминировать над объектом, обладать властью над ним, что тоже может включать в себя садистские компоненты, но при этом нападки на объект ограничены требованием подчинения, что подразумевает подтверждение свободы и автономии субъекта. При более тяжелых формах ненависти мы обнаруживаем преобладание анально-садистских компонентов над орально-агрессивными; утверждение своего иерархического превосходства и “территориальности” в социальных взаимодействиях и агрессивные аспекты регрессивных процессов в малых и больших группах — наиболее частые проявления такой более мягкой степени ненависти.

Наконец у людей с относительно нормально интегрированным Супер-Эго и невротической организацией личности с хорошо дифференцированной трехчленной структурой ненависть может принимать форму рационализированной идентификации со строгим, наказывающим Супер-Эго, форму агрессивного утверждения идиосинкратических, но при этом хорошо обоснованных систем морали, оправданного негодования и примитивной приверженности идеям наказания и кары. Ненависть на этом уровне приближается к сублимирующей функции отважного и агрессивного утверждения тех идеалов и этических систем, которым привержен данный человек.

Обычно на этом уровне интеграции существует также тенденция направлять ненависть на самого себя, в форме жесткости Супер-Эго; с клинической точки зрения, мы видим возможность превращения переноса из примитивного “параноидного” в более развитый “депрессивный”. Мазохистские и садомазохистские личностные структуры и смешанные невротические констелляции, включающие параноидные, мазохистские и садистские черты, могут испытывать относительно внезапные колебания между депрессивной и параноидной регрессиями в переносе. В отличие от этого на более тяжелых уровнях психопатологии преобладает параноидный перенос, кроме тех случаев, когда психопатический перенос защищает пациентов от появления параноидного.

Полный спектр аффективных и характерологических компонентов ненависти нередко наблюдается в переносе пациентов с патологией второго уровня, которые по крайней мере хотят сохранить ненавистный объект. Постоянство, стабильность и характерологическая укорененность ненависти сочетаются со страстным желанием причинять боль объекту, характерологическим — и иногда сексуальным — садизмом и жестокостью.

Примитивная ненависть также принимает форму стремления разрушить способность ко вступлению в удовлетворяющие отношения с окружающими и возможность научиться чему-либо ценному в этих отношениях (см. гл. 13). Подоплекой этой потребности в разрушении реальности и общения в близких отношениях является, по моему мнению, бессознательная и сознательная зависть к объекту, особенно к такому объекту, который сам внутренне не охвачен подобной ненавистью.

Мелани Кляйн (1957) была первой, кто указал на зависть к хорошему объекту как на важную характеристику пациента с тяжелой нарциссической психопатологией. Такая зависть осложнена потребностью пациента разрушить собственное осознание этой зависти, чтобы не почувствовать весь ужас бешеной зависти, которую он испытывает к тому, что ему дорого и ценно в объекте. Под завистью к объекту и потребностью уничтожить и испортить все хорошее, что может исходить из контактов с ним, лежит бессознательная идентификация с первоначально ненавистным — и необходимым — объектом. Зависть можно рассматривать и как источник примитивных форм ненависти, тесно связанный с оральной агрессией, жадностью и прожорливостью, и как последствие ненависти, происходящее из фиксации на травме.

На поверхностном уровне ненависть к объекту бессознательной и сознательной зависти обычно рационализируется в качестве страха перед разрушительным потенциалом этого объекта, происходящего как от действительной агрессии, испытанной со стороны прошлых объектов пациента, в которых тот очень нуждался (в случае пациентов, переживших тяжелые травмы), так и от проекций его собственных ярости и ненависти.

Склонности к хроническому и потенциально тяжелому самоповреждению, а также недепрессивному суицидальному поведению часто сопровождают синдром злокачественного нарциссизма. Самоповреждение обычно отражает бессознательную идентификацию с ненавистным и ненавидимым объектом. Ненависть и неспособность выносить общение с объектом защищают пациента от того, что может в ином случае проявиться как сочетание жестоких нападок на объект, параноидных страхов перед ним и направленной на самого себя агрессии при идентификации с объектом.

С клинической точки зрения, перенос характеризуется высокомерием, любопытством и псевдотупостью (неспособностью понимать то, что говорит терапевт), описанными Бионом (1957а), что иллюстрируют выраженные в форме действия вовне зависть пациента к терапевту, разрушение смысла и садизм.

Одна из наиболее постоянных особенностей переноса, в котором преобладают действия вовне, выражающие глубинную зависть, это необычная зависимость пациента от терапевта, проявляющаяся совместно с агрессией по отношению к терапевту — впечатляющая демонстрация “фиксации на травме”. В то же время фантазии и страхи пациента отражают его представление, что пока он будет нападать на терапевта, он будет подвергаться аналогичным атакам ненависти, садистской эксплуатации и преследованиям с его стороны. Очевидно, с помощью проективной идентификации пациент приписывает собственную ненависть и садизм терапевту; эта ситуация иллюстрирует тесную связь между преследователем и преследуемым, хозяином и рабом, садистом и мазохистом, что, в конце концов, отсылает нас к садистской, фрустрирующей, дразнящей матери и беспомощному, парализованному младенцу.

Обычно пациент отыгрывает объектные отношения между преследователем и жертвой, чередуя свои идентификации с каждой из этих ролей и проецируя дополнительную роль на терапевта. В наиболее патологических случаях это выглядит так, как будто единственная альтернатива тому, чтобы быть жертвой, — быть тираном, и повторяющиеся приступы ненависти и садизма, кажется, единственное, что позволяет выжить и почувствовать какой-либо смысл, кроме убийства, самоубийства или психопатии. В более легких случаях возникает дополнительный динамический фактор, зависть, т.е. нетерпимость к хорошему объекту, избегнувшему этой жуткой жестокости, к объекту, которого ненавидят за то, что он намеренно удерживает в себе нечто (как фантазирует пациент), что превратит этот объект из преследующего в идеальный. Здесь поиск идеального объекта (идеальной матери) является подоплекой нескончаемых вспышек ненависти в переносе.

В еще более легких случаях (при сложных и особых типах садомазохистского поведения в рамках невротической организации личности) мы обнаруживаем бессознательную способность получать удовольствие от боли, искушение переживать боль в качестве предварительного условия переживания удовольствия; в контексте кастрационной тревоги бессознательная вина покрывает эдиповы желания и окончательно превращает пассивно переживаемую боль в активное компромиссное решение соответствующих бессознательных конфликтов.

Вся эта динамика может возникать в сильно сгущенном и смешанном виде, различаясь по степени и пропорции. Общим для нее является интенсивная мотивация к поддержанию связи с ненавистным объектом, связи, которая удовлетворяет все эти примитивные переносы и, с моей точки зрения, отвечает за мощную фиксацию на травматических взаимоотношениях.

Фиксация на травме

Я считаю, что пиковые аффективные состояния организуют интернализованные объектные отношения не только в условиях любви — возбуждения, соответствующего примитивному идеализированному слиянию между абсолютно хорошим “Я” и абсолютно хорошим объектом, — но и в условиях ярости при интернализации первоначально недифференцированных репрезентаций абсолютно плохого “Я” и объекта, которые постепенно складываются в типичные объектные отношения при преобладании ненависти. Мощная связь с травмирующим объектом при преобладании ненависти наблюдалась в исследованиях постоянно избиваемых детей и младенцев из группы риска, а также в исследованиях лиц, переживших экстремально травматические ситуации, таких как взятые в заложники авиапассажиры, которые в конце концов начинают защищать своих захватчиков (“Стокгольмский синдром”). Исследования Фрайберга (Fraiberd, 1983) и Галенсона (Galinson, 1986) особенно убедительно показывают, как младенцы интернализуют агрессивное поведение матери по отношению к ним и копируют его в отношениях с ней и другими объектами.

Сильная привязанность к фрустрирующей матери является главным источником превращения ярости в ненависть. Причиной данного превращения является фиксация на травматических отношениях с фундаментально необходимым объектом, переживаемым как абсолютно плохой и разрушивший или поглотивший идеальный, абсолютно хороший объект. Имеющее характер мести разрушение этого плохого объекта направлено на магическое восстановление абсолютно хорошего, но процесс мести ведет к разрушению самой способности “Я” к отношениям с объектом. Это превращение принимает форму не просто идентификации с объектом (матерью), но с отношением с нею, так что ненависть матери как преследователя, приводящая к боли, бессилию, чувству парализованности также превращается в идентификацию с ней как с жестоким, всемогущим, разрушительным объектом. В то же время возникает потребность в поиске других объектов, на которые проецируется атакуемое, презираемое и унижаемое “Я”. Идентифицируясь как со страдающим “Я”, так и с садистским объектом, субъект сам оказывается поглощенным всеобъемлющей агрессией этих взаимоотношений.

Ненависть как оборотная сторона страдания — это основной способ мстительного триумфа над объектом, триумфа также над внушающей ужас репрезентацией “Я”, который достигается посредством проективной идентификации и символической мести за прошлые страдания, нашедшей конденсированное выражение в садистических паттернах поведения. Пациенты с подобной мотивацией садистски относятся к окружающим, так как ощущают, что к ним таким же образом относятся их садистские объекты; бессознательно они становятся собственными преследующими объектами, садистски нападая на свои жертвы. Они не могут быть одновременно и жертвой, и преступником. Как преступники они не могут жить без своей жертвы — проецируемого, отчужденного от них, преследуемого “Я”; как жертвы — остаются привязанными к своим преследователям внутренне, а иногда, что шокирует наблюдателя, и внешне.

Крайне противоречивое, непредсказуемое поведение матери, видимо, подкрепляет психопатическую часть спектра ненависти, позволяя интерпретировать ее поведение как предательство со стороны потенциально хорошего объекта, который, таким образом, становится непредсказуемо и всеобъемлюще плохим. Идентификация с предающим объектом приводит на путь мстительного разрушения всех объектных отношений. Именно здесь, по-видимому, находится глубинный источник параноидной страсти к предательству (Jacobson, 1971a, pp. 302—318). Наиболее тяжелая психопатологическая привязанность была описана у младенцев, поведение матерей которых сочетало в себе отвержение, насилие, хаос и дразнящую сверхстимуляцию наряду с хронической фрустрацией (Fraiberg, 1983; Galenson, 1986).

Раньше (Kernberg, 1991b) я уже описывал агрессивный компонент, входящий в сексуальное возбуждение — агрессивный компонент проникновения и принятия в себя — как принятие агрессии на службу любви, использующее эрогенный потенциал переживания боли как важнейший вклад в удовлетворяющее слияние с другим в сексуальном возбуждении и оргазме. Эта нормальная способность к трансформации боли в эротическое возбуждение страдает в случаях, когда отношения матери и младенца характеризуются сильной агрессией, и является, по-видимому, главным мостом, ведущим к эротическому возбуждению от вызывания страданий у других людей, что приводит к консолидации приятных характеристик садистской ненависти. Если в то же самое время, как предполагают Брауншвейг и Файн (Braunschweig and Fain, 1971, 1975), противоположные друг другу эротически стимулирующие и отвергающие установки матери по отношению к младенцу образуют основу для его бессознательной идентификации с дразнящей матерью, так же как и с тем, что его дразнят, и в этом процессе происходит активация его собственного сексуального возбуждения в качестве основного аффекта, то мать, которая чрезмерно дразнит младенца, может направить его ненависть непосредственно в сторону садомазохистских перверсий.

Вообще, если вызвать у младенца или маленького ребенка сильную боль, вначале это приводит к ярости, а затем, посредством механизмов идентификации и превращения, о которых упоминалось выше, к развитию ненависти. Таким образом, как предположил Гроссман (Grossman, 1991), боль через серию внутрипсихических превращений приводит к усилению и психопатологизации агрессии.

Чрезмерная активация агрессии как влечения, в которое важнейший вклад вносит патологически фиксированная ненависть, препятствует нормальной интеграции диссоциированных друг от друга абсолютно хороших и абсолютно плохих интернализованных объектных отношений на исходе фазы сепарации-индивидуации и, следовательно, в начале периода константности объекта и на продвинутой стадии эдипова развития. При повреждении этих процессов чрезмерная агрессия ведет к фиксации на точке, когда абсолютно хорошие и абсолютно плохие интернализованные объектные отношения еще не интегрированы, в то время как репрезентации “Я” и объектов внутри каждого из этих абсолютно хороших и абсолютно плохих объектных отношений дифференцировались друг от друга. Это создает психоструктурные условия для пограничной организации личности, характерной для тяжелых расстройств личности, при которых преобладает преэдипова и эдипова агрессия.

В более благоприятных условиях интеграция абсолютно хороших и абсолютно плохих интернализованных объектных отношений может все же произойти и возникнет константность объекта, ведущая к интеграции структур Эго и Супер-Эго и установлению барьера вытеснения, отделяющего Эго от Ид: трехчленная структура получает свою консолидацию. В таких условиях патологическая ненависть поглощается Супер-Эго. Интеграция ранних садистских предшественников Супер-Эго с преэдиповым идеалом Эго, с одной стороны, и эдиповых запретов и требований с этими ранними структурами Супер-Эго, с другой стороны, ведет к садистским требованиям со стороны Супер-Эго, депрессивно-мазохистской психопатологии и вторично рационализированному характерологическому садизму, коррелирующему с интеграцией жестоких и садистских этических систем. Или, возможно, различные сексуальные патологии, включая перверсии на невротическом уровне организации личности, могут содержать в себе ненависть как относительно безобидный, эротизированный симптом.

Желание унизить — это еще одно проявление ненависти, интегрированной в черты характера, опосредованные Супер-Эго. Обсессивно-компульсивный пациент нуждается в том, чтобы контролировать других и доминировать над ними, для того чтобы чувствовать себя защищенным от опасных вспышек агрессивного неподчинения или хаоса у других людей — таким образом отыгрывая свою идентификацию с ненавистным объектом и проекцию неприемлемых, вытесненных и проецируемых аспектов своего “Я” при относительно высоком уровне психического функционирования. Фиксация на специфических ненавистных объектах может наблюдаться вместе с целым спектром психопатологии и иллюстрирует, иногда почти в карикатурной форме, привязанность к врагу или преследователю. Об общих источниках основных аффектов ярости и сексуального возбуждения на симбиотической стадии кое-что сообщает нам тот факт, что наивысшая тенденция к взаимной фиксации взгляда существует в условиях интенсивной ненависти и интенсивной любви.

Некоторые замечания о лечении

Далее я хочу привести некоторые общие соображения относительно лечения пациентов с тяжелой психопатологией агрессии, особенно интенсивной ненавистью в переносе. В гл. 3 я указываю на важность постоянных и глубоких интерпретаций фантазий, имеющих место при активации ярости в переносе, особенно на важность интерпретации вторичных защит против признания приятных аспектов ярости. При рассмотрении спектра психопатологии ярости я вначале остановлюсь на последствиях этого аффекта для контрпереноса.

В своих предыдущих работах я указывал (1975, 1984), что пациент, особенно нарциссический пациент с антисоциальными чертами, больше всего ненавидит то, что он в наибольшей степени надеется получить от терапевта — неизменную преданность ему. Пациент ненавидит также (поскольку он ей завидует) творческую способность терапевта, выражающуюся в попытках понять пациента и передать ему свое понимание. Усталость аналитика, ощущение, что его усилия потрачены напрасно, чувство, что пациент чудовищно неблагодарен, может привести к контрпереносу, который сохранит или даже замаскирует действия вовне пациента, выражающие его ненависть и зависть.

Терапевт может попытаться избегнуть этого разочарования, эмоционально отстранившись от пациента. Восстановление спокойствия терапевта может стоить ему внутренней капитуляции, что пациент, и это неудивительно, часто воспринимает и легко переносит, поскольку правильно ощущает как поражение терапевта. В результате возникает ложное равновесие, при котором поверхностное дружелюбие затмевает “паразитический” (Bion, 1970) характер терапевтических отношений.

Или терапевт может войти в союз с процессами расщепления пациента, облегчая перемещение агрессии куда-то в другое место и поощряя создание псевдотерапевтического альянса, обеспечивающего поверхностно дружелюбные отношения в переносе.

Другое решение, часто выбираемое терапевтом, состоит в том, чтобы принять в себя агрессию пациента при полном осознании того, что происходит, но без обнаружения пути превращения этого действия вовне в работающие интерпретации. Такое развитие, напоминающее “мазохистское” подчинение “невозможному” пациенту, часто выбирается терапевтом вполне сознательно, так как он считает, что при достаточной любви многое можно излечить. Подобное мазохистское подчинение пациенту часто сопровождается постоянными агрессивными действиями вовне в контрпереносе, либо прогоняющими пациента, либо бессознательно провоцирующими его уйти.

Однако наиболее вероятной является ситуация, когда терапевт, даже опытный, начинает колебаться в своей внутренней позиции день ото дня, от сеанса к сеансу, от попыток аналитического разрешения активирующейся ненависти в переносе до ее игнорирования и избегания. Эти естественные колебания отражают реальное компромиссное образование, позволяющее терапевту отойти в сторону и оценить последствия своих различных вмешательств и дающее ему передышку, пока он вновь не вернется к активной интерпретативной позиции.

Во всех случаях, как я полагаю, очень важно диагностировать вторичные защиты против ненависти на наиболее патологическом краю спектра агрессии в переносе — т.е. развитие антисоциального или психопатического переноса. Сознательное или бессознательное разрушение пациентом всех взаимоотношений, особенно терапевтических, должно постоянно прослеживаться, при этом терапевту следует полностью осознавать, что подобное прослеживание, возможно, вызовет переключение внешне “спокойных” психопатических отношений переноса на тяжело параноидные и активирует сильнейшую ненависть в переносе. Нормальные функции супер-Эго аналитика, его моральная, но не морализаторская позиция (Э. Тихо (E. Ticho), личное сообщение), будет восприниматься пациентом с антисоциальными тенденциями как разрушительные нападки и критика.

Важно интерпретировать параноидные реакции пациента как часть интерпретаций антисоциального переноса в целом. Такая интерпретация может звучать примерно следующим образом: “У меня возникает впечатление, что если я укажу вам, что я считаю (то или иное ваше поведение) проявлением вашей глубокой потребности разрушить (определенные отношения), вы истолкуете мое замечание как мое нападение на вас, вместо попытки помочь вам понять то, что я считаю важным аспектом ваших затруднений в данный момент”.

Если произошло переключение переноса с преимущественно антисоциального на параноидный, показан обычный технический подход к тяжелым параноидным регрессиям, характер и способ применения которого я обсуждаю далее (гл. 4). Сейчас я только хотел бы подчеркнуть необходимость открытого признания перед пациентом, убежденном в параноидном искажении реальности, что терапевт видит реальность совершенно иначе, но с уважением относится к временной несовместимости своего восприятия и восприятия пациента. Другими словами, “психотическое ядро” переноса идентифицируется, ограничивается и терпится до того, как будет предпринята какая-либо попытка разрешить его посредством интерпретаций. Обычно только на продвинутых стадиях лечения пациентов с тяжелой психопатологией может иметь место интеграция идеализированного и преследующего интернализованных объектных отношений, при соответствующем переключении параноидного переноса на депрессивный — т.е. возникновении у пациента чувств вины, озабоченности опасными последствиями агрессии и желания возместить ущерб для психотерапевтических взаимоотношений.

Там, где садистские элементы наиболее выражены, важно чтобы пациент осознал свое удовольствие от ненависти, о чем я подробно пишу в 3-й главе. Для этого необходимо, чтобы терапевт был способен эмпатически почувствовать то удовольствие, которое подразумевает агрессия пациента. Когда отношения власти становятся главным вопросом в переносе и ненависть начинает выражаться как чрезмерная потребность в утверждении своей власти и автономии, анализ этого аспекта переноса обычно облегчается тем фактом, что в него включаются обычные анально-садистские компоненты, и терапевт имеет дело с более “здоровым” краем спектра психопатологии агрессии.

Еще раз хочу подчеркнуть, что наиболее нежелательными пациентами являются те, у кого интенсивная агрессия сочетается с глубокой психопатологией функционирования Супер-Эго, так что внутренние ограничители против опасного отыгрывания агрессии теряются, и терапевт может реально опасаться, что освободившиеся разрушительные силы могут превзойти возможности лечения, направленного на их удержание. Это относится к некоторым пациентам с синдромом злокачественного нарциссизма и, видимо, является главной причиной того, что антисоциальные личности в чистом виде не поддаются лечению психоаналитического типа. Важно, чтобы терапевт испытывал достаточное чувство безопасности, чтобы анализ мощных агрессивных сил не создавал нового риска для пациентов и других людей, в том числе и самого терапевта. Реальная оценка такой возможности и реалистическое структурирование ситуации лечения для защиты пациента, терапевта и других людей от чрезмерных и опасных потенциально необратимых последствий агрессивных действий вовне являются предварительным условием успешной работы в данной области.

Альфред Адлер Достоевский

Глубоко под землей, в рудниках Сибири надеется спеть свою песню о вечной гармонии Дмитрий Карамазов. Без вины виноватый отцеубийца несет свой крест и находит исцеление в уравновешивающей гармонии.

“Пятнадцать лет я был идиотом”, – говорит в присущей ему любезной, улыбчивой манере князь Мышкин. При этом он умел истолковать любой завиток буквы, беспристрастно выражал собственные потаенные мысли и мгновенно разгадывал задние мысли другого. Вряд ли можно придумать большее противоречие.

“Кто я – тварь дрожащая иль право имею?” – в течение долгих месяцев, лежа в своей кровати, размышляет Раскольников, задумав переступить границы, установленные его прежней жизнью, его чувством общности и жизненным опытом. И здесь мы снова сталкиваемся с огромным противоречием, вызывающим удивление.

Таким же образом обстоит дело и с другими его героями, и с его собственной жизнью. “Словно головешка клубился юный Достоевский в родительском доме”, но когда мы читаем его письма к отцу и друзьям, то обнаруживаем довольно много смирения, терпимости и покорности своей печальной судьбе. Голод, мучения, нищета – всем этим вдоволь был устлан его путь. Он прошел тот же путь, что и его поломники. Пылкий в юности, он нес свой крест подобно мудрому Зосиме, подобно всезнающим богомольцам в “Подростке”, по крупицам вбирая в себя весь опыт и по широкой дуге охватывая весь круг жизни, чтобы обрести знание, ощутить жизнь и отыскать истину, новое слово.

Кто таит и вынужден преодолевать в себе такие противоречия, тому необходимо докапываться до самых корней, чтобы обрести в себе состояние покоя. Ему приходится переживать муки жизни, трудиться, он не может пройти мимо любой мелочи, не приведя ее в соответствие со своей формулой жизни. Все в нем требует единого взгляда на жизнь, позволяющего обрести уверенность в себе и покой в его вечных сомнениях, колебаниях, в его расщепленности и неугомонности.

Истина – вот что должно перед ним открыться, чтобы найти покой. Но путь тернист, требует большого труда, огромных усилий, тренированности духа и чувств. И неудивительно, что этот неугомонный искатель подобрался к истинной жизни, к логике жизни, к совместной жизни людей значительно ближе, чем остальные, понять позицию которых было бы гораздо проще.

Он жил в нужде, и, когда умер, вся Россия мысленно следовала за его погребальной процессией. Он, испытывавший наслаждение от творчества, стойкий к ударам жизни, всегда находивший слова утешения не только для себя, но и для своих друзей, вместе с тем был крайне слаб, страдал ужасной болезнью – эпилепсией, которая нередко на несколько дней и даже недель выбивала его из колеи и не позволяла продвигаться вперед в своих планах. Государственный преступник, в течение четырех лет носивший на своих ногах цепи в Тобольске и еще четыре года отбывавший наказание в сибирском линейном полку, этот безвинный мученик дворянского рода выходит из каторжной тюрьмы со словами и чувством в сердце: “Наказание было заслуженным, так как я замышлял недоброе против правительства, однако жаль, что теперь я должен страдать за теории, за дело, которые не являются больше моими”. Тем не менее вся Россия отрицала его вину и начала подозревать, что слова и дела могут означать полную противоположность.

Такие же немалые противоречия были у него и со своим Отечеством. Обращение Достоевского к общественности вызвало огромное брожение в умах, особенно вопрос о раскрепощении крестьян. Достоевского всегда занимали “униженные и оскорбленные”, дети, страждущие. Его друзья многое могли рассказать о том, как он легко сходился с любым нищим, когда тот, например, обращался за врачебной помощью к кому-нибудь из его друзей, как затаскивал его в свою комнату, чтобы угостить и познакомиться с ним. Самым большим его мучением на каторге было то, что другие арестанты сторонились его как человека дворянского рода, и он постоянно стремился постичь сущность каторги, понять ее внутренние законы и найти границы, внутри которых для него были бы возможны взаимопонимание и дружба с остальными заключенными. Свою ссылку он использовал для того (что, впрочем, свойственно великим людям), чтобы даже в мелочах, в тяжелейших условиях проявлять чуткость к окружающим его людям, сделать свое зрение еще более острым и тем самым нащупать жизненные связи, создать для понятия “человек” душевную подпору и в акте синтеза противоречий, грозивших подорвать и привести в смятение его дух, обрести уверенность и стойкость.

Эта неопределенность собственных душевных противоречий – то он бунтарь, то послушный слуга, – поставившая Достоевского на край пропасти и вызвавшая в нем ужас, вынудила его искать убедительную истину. Задолго до того, как он его высказал, главным тезисом Достоевского было: через ложь подобраться к истине, поскольку нам никогда не дано полностью распознать истину и мы всегда должны считаться с любой самой малой ложью. Тем самым он превратился в противника Запада, сущность которого открылась ему в стремлении европейской культуры через истину прийти ко лжи. Ему удалось обрести свою истину, лишь объединив клокочущие в нем противоречия, постоянно выражавшиеся и в его произведениях и грозившие расколоть это на части подобно его героям. Так, Достоевский воспринимал освящение как поэт и пророк и пришел к тому, чтобы установить границы себялюбию. Границы опьянению властью он нашел в любви к ближнему. То, что его самого вначале гнало вперед и подстегивало, было самым настоящим стремлением к власти, к господству, и даже в его попытке подчинить жизнь одной-единственной формуле еще многое кроется от этого стремления к превосходству. Этот мотив мы обнаруживаем во всех поступках его героев. Достоевский заставляет их стремиться возвыситься над остальными, совершать наполеоновские дела, двигаться по краю пропасти, балансировать на нем с риском сорваться вниз и разбиться. Сам он говорит о себе: “Я непозволительно честолюбив”. Однако ему удалось сделать свое честолюбие полезным для общества. И таким же образом Достоевский поступал и со своими героями: он позволял им словно безумцам переступать границы, которые раскрывались ему в логике совместной жизни людей. Подгоняя жалом честолюбия, тщеславия и себялюбия, он заставлял их переходить за черту дозволенного, но затем навлекал на них хор эвменид и загонял обратно в рамки, которые, как ему казалось, были определены самой человеческой природой, где они, обретя гармонию, могли петь свои гимны.

Вряд ли какой-нибудь другой образ повторялся у Достоевского столь же часто, как образ границ или стены. “Я безумно люблю доходить до границ реального, где уже начинается фантастическое”. Свои приступы он изображает таким образом, словно испытываемое блаженство манит его достичь границ чувства жизни, где он ощущает себя близким Богу, настолько близким, что вряд ли нужен был бы еще один шаг, чтобы отделить себя от жизни. У каждого из его героев этот образ повторяется снова и снова, всегда наполненный глубоким смыслом. Мы слышим его новое мессианское слово: грандиозный синтез героизма и любви к ближнему свершился. На этой черте, как ему казалось, решается участь его героев, их судьба. Туда его влекло, там, как он догадывался, происходит самое важное становление человека в социальной среде, и эти границы проведены им чрезвычайно точно, с редкой до него проницательностью. И эта цель стала иметь для его творчества и его этической позиции совершенно особое значение.

Там, на этой черте, куда влекло Достоевского и его героев, в муках и колебаниях, в глубоком смирении перед Богом, царем и Россией он совершает слияние со всем человечеством. Чувство, во власти которого он оказался, – это повелевавшее ему остановиться чувство границ (так, пожалуй, можно было бы его назвать), превратившееся у него уже в защитное чувство вины (об этом много рассказывали его друзья), которое он своеобразно связывал со своими эпилептическими приступами, не подозревая о его настоящей причине. Протянутая вперед рука

Бога защищала человека, когда тот заносился в своем тщеславии и намеревался переступить границы чувства общности, предостерегающие голоса начинали звучать громче, призывая задуматься.

Раскольников, запросто рассуждающий о своей смерти и в порыве мыслей о том, что все дозволено, если только принадлежишь к избранным натурам, уже подумывает об остро наточенном топоре, месяцами валяется в кровати, прежде чем переступить эти границы. И затем, когда, пряча топор под своей рубашкой, он поднимается по последним ступенькам лестницы, чтобы совершить убийство, он ощущает, как бешено колотится его сердце. В этом сердцебиении говорит логика человеческой жизни, выражается тонкое чувство границ, присущее Достоевскому.

Во многих произведениях Достоевского не индивидуалистический героизм толкает персонажей переступать через линии любви к ближнему, а наоборот, человек перестает быть незначительным, чтобы умереть в плодотворном героизме. Я уже говорил о симпатии писателя к маленьким, ничем не примечательным людям. Тут героем становится человек “из подвалов”, человек из серой обыденности, публичная женщина, ребенок. Все они начинают вдруг разрастаться до гигантских размеров, пока не достигнут тех границ общечеловеческого героизма, к которым их хочет подвести Достоевский.

Из своего детства он, несомненно, вынес ставшее ему близким понятие дозволенного и недозволенного, границ. То же самое относится и к его юности. Болезнь чинила ему препятствия, и на его духовном порыве рано сказались пережитые им зрелище смертной казни и ссылка. По-видимому, строгий педантичный отец Достоевского уже в детские годы боролся с озорством сына, несгибаемостью его пылкой души и чересчур строго указал ему границы, переступать которые было непозволительно.

“Петербургские сновидения” относятся к раннему периоду его жизни и уже по этой причине позволяют нам надеяться проследить в нем руководящие линии писателя. Все, что логическим путем может быть понято в развитии души художника, должно затрагивать линии, ведущие от ранних его работ, набросков, планов к более поздним формам его творческой энергии. Однако здесь обязательно надо отметить, что путь художественного созидания лежит в стороне от мирской суеты. И мы можем предполагать, что любой художник будет отклоняться от поведения, которое мы ожидаем от среднего, обычного человека. Писатель, который вместо того, чтобы дать обычный ответ в духе практической жизни, создает из ничего или, скажем, из своего взгляда на вещи художественное произведение, вызывающее у нас изумление, оказывается враждебно настроенным к жизни и ее требованиям. “Ведь я же фантазер и мистик!” – говорит нам Достоевский.

Примерное представление о личности Достоевского можно будет получить, как только мы узнаем, в какой момент действия он останавливается. В указанном выше очерке он говорит об этом достаточно ясно. “Подойдя к Неве, я на мгновение остановился и бросил взгляд вдоль реки в туманную, морозно-хмурую даль, где догорал последний багрянец вечерних сумерек”. Это произошло тогда, когда он спешил домой, чтобы подобно светскому человеку помечтать о шиллеровских героинях. “Но настоящей Амалии я тоже не замечал; она жила совсем рядом со мной…” Он предпочитал напиваться с горя и ощущал свое страдание более сладостным, чем все наслаждения, которые могут быть на свете, “ведь если бы я женился на Амалии, я несомненно был бы несчастен”. Но разве это не самая простая вещь в мире? Итак, некий поэт, сохраняя надлежащую дистанцию, размышляет о мирской суете, на миг останавливается, находит сладость придуманного страдания непревзойденной и знает, “как действительность уничтожает любой идеал. Я же хочу отправиться на Луну!” Но это означает: оставаться в одиночестве, не привязывать сердце ни к чему земному!

И таким образом жизненный путь писателя становится протестом против действительности с ее требованиями. Но не так, как в “Идиоте”, не так, как у того больного, у которого “не было ни протеста, ни права голоса”, а скорее как у человека, знавшего, что его умение переносить тяготы и лишения должно быть вознаграждено. Теперь, когда он был выбит из колеи своими муками и укорами, он обнаружил в себе бунтаря и революционера Гарибальди. Здесь было сказано то, что другие совершенно не поняли: смирение и покорность – это еще не конец, они всегда являются протестом, поскольку указывают на дистанцию, которую необходимо преодолеть. Толстому тоже была известна эта тайна, и часто его слова оставались непонятыми.

Об этом можно говорить, но никто этого не знает, когда речь идет о настоящей тайне. Никто не знал, кому собирался отомстить Гарпагон Соловьев, который голодал и умер в нищете, упрятав состояние в 170000 рублей в своих грязных бумагах. Как он внутри себя радовался, держа под замком свою кошку, свою квартирантку и горничную и сделав всех их виноватыми! Он держал их в своих руках, заставил нищенствовать, всех их, знавших деньги и поклонявшихся им как символу власти. Правда, это переросло у него в особую обязанность, в методическое насилие над собственной жизнью. Ему пришлось самому голодать и бедствовать, чтобы осуществить свой замысел. “Он выше всех желаний”. Каким образом? Для этого надо было быть безумным? Что ж, Соловьев приносит и эту жертву. Ведь теперь он может продемонстрировать свое презрение перед человечеством и его мнимыми земными благами и мучать каждого, кто ему близок, не неся за это никакой ответственности. Все, что прокладывает ему путь в высшее общество, он держит в своих руках. Тут он на мгновение останавливается, бросает свою волшебную палочку в мусорный ящик и чувствует себя великим, выше всех людей.

Это, как нам кажется, самая сильная линия в жизни Достоевского, и все его грандиозные творения должны были являться ему на этом пути: деяние бесполезно, пагубно или преступно; благо же только в смирении, если последнее обеспечивает тайное наслаждение от превосходства над остальными.Все биографы, занимавшиеся Достоевским, сообщают и интерпретируют одно из самых ранних его детских воспоминаний, о котором сам он рассказывает в “Записках из мертвого дома”. Чтобы лучше его понять, надо иметь в виду то расположение духа, в котором у него возникло это воспоминание.Уже отчаявшись в том, что сумеет найти контакт со своими товарищами по заключению, он отрекается от своего лагеря и осмысляет все свое детство, все свое развитие и все содержание своей жизни. И тут его внимание неожиданно задерживается на следующем воспоминании: однажды, гуляя возле имения своего отца, он слишком удалился от дома, направился напрямик через поле и вдруг в ужасе остановился, услышав крик: “Волк, волк!” Он помчался обратно к защитной близости отчего дома, увидел на пашне крестьянина и бросился к нему. Рыдая и трясясь от страха, он судорожно вцепился в этого бедняка и поведал о пережитом ужасе. Крестьянин сложил над мальчиком крест из своих пальцев, утешил его и пообещал, что не даст волку его тронуть. Это воспоминание не раз истолковывалось таким образом, будто оно должно характеризовать союз Достоевского с крестьянством и религией крестьянства. Но главное здесь скорее волк – волк, который гонит его обратно к людям. Это переживание закрепилось как символическое отображение всех стремлений Достоевского, поскольку в нем содержалась направляющая линия его поведения. То, что заставило его трепетать перед обособленным крестьянством, было равносильно волку из его переживания, который гнал его назад, к бедным и униженным. Там он пытался через крестное знамение найти с ними контакт, там он хотел помогать. Именно это настроение и выражает Достоевский, говоря: “Вся моя любовь принадлежит народу, весь мой образ мыслей – это образ мыслей всего человечества”.

Когда мы подчеркиваем, что Достоевский был истинно русским человеком и противником западников, что в нем пустила прочные корни панславянская идея, то это отнюдь не противоречит его натуре, стремившейся через заблуждение прийти к истине.

На одной из крупнейших манифестаций, в речи памяти Пушкина, он, считавшийся панславистом, тем не менее попытался добиться единения между западниками и русофилами. Результат в тот вечер был блестящим. Приверженцы обеих партий ринулись к нему, заключили в свои объятия и заявили, что согласны с его позицией. Однако это согласие было недолгим. Слишком много еще было между ними противоречий.

По мере того, как Достоевский следовал за бурным стремлением своего сердца и хотел привнести в массы человеческое совершенство – задача, которую он прежде всего отводил русскому народу, – по мере того, как в нем формировался конкретный символ любви к ближнему, ему, желавшему освободиться самому и освободить других, все ближе становился образ спасителя, русского Христа, наделенного общечеловеческой и вселенской властью. Его кредо было простым: “Для меня Христос самая прекрасная, самая величественная фигура во всей истории человечества”. Здесь Достоевский со зловещей прозорливостью открывает нам свою ведущую цель. Это проявляется в том, как он изображает свои приступы эпилепсии, когда, испытывая чувство блаженства, он устремлялся ввысь, достигал вечной гармонии и чувствовал себя близким к Богу. Его целью было стремление постоянно находиться рядом с Христом, стойко переносить его раны и исполнить его задачу. Обособленному героизму, который Достоевский считал проявлением болезненного самомнения, себялюбию, вытеснившему чувство солидарности, ставшее ему понятным и близким из логики совместной жизни людей, из любви к ближнему, такому героизму он противопоставлял: “Смирись, гордый человек!” К смиренному же человеку, уязвленному в своем себялюбии и тоже стремящемуся его удовлетворить, он взывает: “Трудись, праздный человек!” Атому, кто ссылается на человеческую природу и на ее якобы вечные законы, он, чтобы заставить усомниться в этом, возражает: “Пчела и муравей – вот кто знают свою формулу, но человек своей формулы не знает!” Исходя из сущности Достоевского, мы должны добавить: человек должен искать свою формулу, и он найдет ее в готовности помогать другим, в беззаветном служении народу.

Так Достоевский превратился в отгадчика загадок и в богоискателя, ощущавшего Бога в себе сильнее прочих. “Я не психолог, – сказал он однажды, – я реалист” – и тем самым коснулся пункта, наиболее сильно отличавшего его от всех поэтов нового времени и от всех психологов. Он испытывал глубочайшую связь с первопричиной общественной жизни, с единственной реальностью, которую все мы до конца еще не поняли, но способны на себе ощущать, – с чувством общности. И поэтому Достоевский мог называть себя реалистом.

Теперь относительно вопроса, почему образы Достоевского оказывают на нас такое сильное воздействие. Важная причина этого заключается в их завершенной цельности. В любом месте вы всегда можете понять и изучить героя Достоевского, снова и снова вы находите слитыми воедино стремления его жизни и средства их осуществления. Для сравнения можно обратиться к музыке, в которой мы находим нечто подобное, где в гармонии мелодии всегда можно обнаружить все без исключения потоки и движения. То же самое и в образах Достоевского. Раскольников один и тот же и когда, лежа в кровати, размышляет об убийстве, и когда с колотящимся сердцем поднимается по лестнице, и когда извлекает пьяного из-под колес телеги и, отдав последние копейки, поддерживает его прозябающую в нищете семью. Эта цельность в построении и есть причина такого сильного воздействия, и с каждым именем героев Достоевского мы неосознанно носим в себе прочный, словно высеченный резцом из вечного металла, наглядный образ, подобный библейским персонажам, героям Гомера и греческих трагедий, именам которых достаточно только лишь прозвучать, чтобы вызвать в нашей душе весь комплекс своего воздействия.

Существует еще один скрытый момент, затрудняющий для нас понимание воздействия Достоевского. Однако предварительные условия для решения этой проблемы уже даны. Речь идет о двойственной позиции любого персонажа Достоевского по отношению к двум прочно зафиксированным пунктам, которую мы ощущаем. Каждый герой Достоевского движется в пространстве, которое, с одной стороны, ограничивается обособленным героизмом, где герой превращается в волка, а с другой стороны – линией, которую Достоевский столь резко очертил в качестве любви к ближнему. Эта двойственность позиции придает каждому из его персонажей такую устойчивость и твердость, что они раз и навсегда откладываются в нашей памяти и наших чувствах.

Еще несколько слов о Достоевском как об этике. В силу определенных обстоятельств, противоречий своего характера, которые ему необходимо было устранить, огромных противоречий со своим окружением, которые он нашел в себе силы преодолеть, Достоевский неизбежно пришел к формулам, вобравшим в себя и выражавшим его глубочайшее стремление доказывать на деле свою любовь к ближнему. Так он пришел к формуле, которую мы можем поставить гораздо выше категорического императива Канта: “Каждый несет ответственность за вину другого”. Сегодня мы как никогда чувствуем, сколь глубока эта формула и насколько тесно она связана с жизненными реалиями, которые не вызывают никаких сомнений. Мы можем опровергать эту формулу, но она снова и снова будет всплывать на поверхность и наказывать нас за ложь. Она оказывает гораздо большее действие, чем, например, понятие любви к ближнему, которое зачастую недопонимается или превращается в тщеславие или категорический императив, который также проявляется в обособленности личных стремлений. Если я ответственен за любую вину ближнего и за вину всех, то я вечно в долгу, который подстегивает меня, делает меня ответственным, требует от меня уплаты.

Таким образом, Достоевский как художник и этик является для нас великим и непостижимым.

То, чего он достиг как психолог, неисчерпаемо и поныне. Мы смеем утверждать, что его зоркий глаз психолога проник глубже, чем та психология, которая формируется на основе абстрактных рассуждений, поскольку он был ближе к природе. И тот, кто рассуждал о значении смеха, как это делал Достоевский, о возможности лучше узнать человека из его смеха, равно как и из всей его жизненной позиции, кто ушел настолько далеко, что столкнулся с понятием случайной семьи, в которой каждый ее член живет сам по себе и насаждает в детях тенденцию к дальнейшей изоляции, к себялюбию, тот увидел больше, чем еще и сегодня можно требовать и ожидать от психолога. Кто увидел, как Достоевский изображает в своем “Подростке”, что все его фантазии закутанного в одеяло мальчика выливаются в понятие власть, кто так тонко и метко изобразил возникновение душевной болезни как средство протеста, кто углядел в человеческой душе склонность к деспотизму как Достоевский, тот и сегодня может считаться нашим учителем, каким он был и для Ницше. Его рассуждения о сновидении остаются непревзойденными и поныне, а его представление о том, что никто не способен мыслить и совершать поступки, не имея цели, не имея перед глазами финала, совпадает с самыми современными достижениями индивидуальной психологии.

Итак, существуют самые разные сферы, в которых Достоевский стал для нас бесценным, великим учителем. Реальность жизни подобна лучу солнца, который попадает в глаз спящему. Спящий протирает свои глаза, переворачивается на другой бок и ничего не знает о случившемся, Достоевский же мало что проспал и многое пробудил. Его образы, этика и искусство способствуют глубокому пониманию жизни человека среди других людей.

Статья. Шандор Ференци. Нежданный ребенок и его стремление к смерти. (1929)

Эрнст Джонс в небольшой работе «Холод, болезнь и рождение», развивая мысли моего эссе «Этапы развития чувства реальности» (а также идеи Троттера, Штерке, Александера и Ранка), объяснял склонность многих людей к простудным заболеваниям частично впечатлениями от раннеинфантильных травм, в том числе потрясением, испытываемым ребенком при отлучении от теплой материнской груди. В дальнейшем человек заново подвергается таким ощущениям. Выводы Джонса базировались главным образом на опыте физиопатологии и частично на аналитических суждениях. Ниже я остановлюсь на сходном развитии идей, однако охватывающих более широкую область.

Со времени появления эпохального труда Фрейда («По ту сторону принципа удовольствия») мы привыкли рассматривать все явления жизни, в том числе и духовные, в конечном счете как смешение двух базисных инстинктов — жизни и смерти. Единственным случаем почти полного разделения двух главных инстинктов, когда буйствует то желание жить, то высвобожденная тенденция самоуничтожения, Фрейд считал патологическое явление — симптоматику эпилепсии. Мои психоаналитические исследования подтвердили убедительность этой концепции. Мне известны случаи, когда к явлениям отвращения (ненависти) подключался эпилептический инсульт и пациент не хотел больше жить. Конечно, я не мог тогда еще сказать что-то определенное о существе этого приступа.

В качестве ведущего прием в армейском лазарете я должен был давать заключения о пригодности к службе некоторых эпилептиков. Исключив нередкие случаи симуляции и фактов истерии, я практически занимался типично эпилептическими проявлениями и мог более глубоко исследовать экспрессивные признаки инстинкта смерти. Обычно после тонической оцепенелости и клонических судорог или при длительной глубокой коме с остановившимися зрачками наступало полное расслабление мускулатуры и чрезвычайно мучительное (очевидно, в результате ослабления мускулов языка и гортани) отрывистое, слабое дыхание. Купировать это состояние часто помогало краткое подключение еще проходимых путей воздуха. Но иногда приходилось прерывать эту попытку из-за опасности удушения. Можно было предполагать с учетом глубины комы слабое разведение базисных инстинктов. К сожалению, обстоятельства войны исключали более глубокий анализ.

Исследование генезиса неосознаваемой тенденции саморазрушения я осуществил при анализе неврозных нарушений кровообращения и дыхания, например, при бронхиальной астме и, кроме того, при анатомически необъяснимых явлениях потери аппетита и исхудания. Эти симптомы соответствовали общей тенденции пациентов к суициду. В ряде случаев при ретроспективном анализе попыток самоубийства я трактовал эти явления как бессознательный возврат к инфантильным судорогам голосовых связок и гортани. Это лишь предположения, которые, возможно, будут подкреплены наблюдениями педиатров. Оба моих пациента появились на свет в качестве нежеланных детей. Один — десятый ребенок у измученной матери, другой — от смертельно больного, вскоре умершего отца. Все признаки говорят о том, что сознательно или бессознательно дети быстро уловили негативный оттенок в отношении к ним со стороны матери, а это повлияло на интерес к жизни. Даже при сравнительно ничтожных поводах они мечтали о смерти, что компенсировалось сильной волей. Заметными чертами их характеров стали нравственный и философский пессимизм, скептицизм и недоверие. Можно отметить также едва скрываемую тоску о нежности, отвращение к работе, неспособность к длительному физическому напряжению, некоторый эмоциональный инфантилизм, правда, с попытками форсировать укрепление характера.

Особенно тяжелый случай возникшего еще в детстве отвращения к жизни зафиксирован в алкоголизме юной особы, которая в трудные моменты хотела прибегнуть к самоубийству. Она, третья девочка в семье, претерпевала крайне недружелюбное отношение, по-своему объясняя себе ненависть и нетерпение матери. С детских лет она размышляла о том, что ей вообще не надо было появляться на свет. Выйдя замуж, долго не могла привыкнуть к супружеской жизни. Она осталась фригидной. Характерно, что и другие наблюдаемые мной «нежеланные дети» (мужчины) в большей или меньшей мере страдали импотенцией.

Подтвердилась и отмеченная Джонсом (органически трудно объясняемая) склонность к ночным простудам в подобных случаях. Конечно, в мою задачу не входит даже частичное объяснение причин этого вида заболевания. Необходим большой опыт исследований и анализа. Я хотел лишь отметить вероятность того, что грубое или неприязненное отношение к детям в семье ведет к тому, что дети легко и охотно умирают. Или же, избежав этой судьбы, впадают в длительные проявления тяжелого пессимизма. Существуют различные теоретические воззрения на эффективность инстинктов жизни и смерти в разные возрастные периоды. Наблюдая впечатляющие темпы развития организма в начале жизни, исследователи считали, что у младенцев абсолютно высок инстинкт жизни, а в глубокой старости он равен нулю. Однако это не совсем так. Конечно, в начальный период все органы и функции развиваются особенно полноценно и быстро, но лишь при особых условиях предродового режима и ухода за ребенком. Необходимы необычайная любовь, нежность и забота, чтобы ребенок простил родителям свое (без его ведома) появление на свет. Иначе вскоре начинают пробуждаться инстинкты разрушения. И это неудивительно: ведь у младенца «небытие» до рождения ближе, чем у взрослого с его опытом жизни. «Сила жизни» не является чисто природной, она должна быть тактично укреплена заботой и воспитанием, создавая постепенно иммунитет к физическим и психическим испытаниям. У людей в зрелом возрасте, судя по снижению уровня смертности в середине жизни, обе тенденции примерно уравновешены.

Если мы приведем к одному ряду эти случаи с исчерпывающе разработанными Фрейдом невротическими «типами заболеваний», то «неврозами отказа» отмечен переход от болезней внутреннего происхождения к экзогенным заболеваниям. Лица с ранними проявлениями отвращения к жизни характеризуются слабой приспособляемостью, однако в наших случаях это болезненное состояние, видимо, замаскировано ранней психической травмой. Разумеется, еще предстоит задача установления тонких различий в симптоматике неврозов у детей с различными уровнями воспитания и условиями ухода — от начально насильственных до слишком изнеженных. Естественно, встает вопрос о целесообразности терапии для этой группы заболеваний. В соответствии с моими суждениями об «эластичной» технике анализа я постепенно пришел к убеждению, что в случаях утраты интереса к жизни надо быть более гибким и уступчивым в своих требованиях к пациенту, к его умению адаптироваться к условиям существования. Наконец я решил, что в течение какого-то времени к пациенту надо относиться как к ребенку. В известной мере это совпадает с «предпочтением», которое Анна Фрейд считает необходимым в анализе поведения детей. Такая гибкость позволяет пациенту впервые ощутить безответственность детского возраста, что равнозначно образованию положительных импульсов жизни и мотивов для существования. И лишь позднее можно осторожно перейти к «требованиям отказа», характерным для нашего психоанализа с его завершением в виде приспособления к полной противоречий реальности. И наконец способности насладиться счастьем в возможной реальности.

Одна весьма интеллигентная дама, испытавшая одностороннее воздействие «я – психологии», возразила мне, что нежность к детям может стать сексуальной предысторией невроза. Мой ответ был убедительно прост. Я заметил, что проявления самых маленьких детей абсолютно эротичны, но незаметны, пока не разовьется специальный эротический орган, неопровержимо свидетельствующий о сексуальности. Тем самым я вообще ответил всем противникам либидо-теоретического учения Фрейда о неврозах.

Книга. Джон Боулби. “Привязанность”

Какова природа человеческой привязанности? Где ее истоки? Как зарождается и формируется привязанность маленького ребенка к взрослому? Наверно, трудно найти в психологии вопросы, которые затрагивали бы более интригующие и сокровенные стороны душевной жизни, чем эта. Ее исследование стало центральной темой всего научного творчества выдающегося английского психолога Джона Боулби (1907—1990), в том числе и представляемого читателям первого тома его фундаментальной трилогии «Привязанность и утрата».

Работы Боулби широко известны психологам всего мира, а сам он вместе со своей ближайшей и не менее знаменитой сподвижницей из США Мэри Эйнсворт считается основоположником целого направления современной психологии — психологии привязанности1*. Около сорока лет назад исследования Боулби привели к коренному пересмотру психоаналитических представлений о природе связи ребенка и матери, долгое время господствовавших в психологии. Они по-новому раскрыли значение этой связи для развития личности ребенка и роль ее нарушений в раннем детстве, например, из-за разлуки, эмоциональной депривации или сиротства.

 

 

 

СКАЧАТЬ КНИГУ

Книга. Карен Хорни “Новые пути в психоанализе”

 

СКАЧАТЬ КНИГУ

Мелани Кляйн – Психоаналитические труды. Том 2 «Ненависть, жадность и агрессия»

 

Две части этой книги обсуждают очень разные аспекты человеческих эмоций. Первая, «Ненависть, жадность и агрессия», рассматривает сильные импульсы ненависти, составляющие фундаментальную часть человеческой природы. Вторая, в которой я пытаюсь дать картину одинаково могущественных сил любви и влечения к репарации, дополняет первую, поскольку на самом деле в психике человека не существует явного деления, подразумеваемого данным способом изложения. Разделяя нашу тему таким образом, мы, пожалуй, не можем ясно выразить взаимодействие любви и ненависти; однако деление этой огромной проблемы было необходимо, поскольку показать пути развития переживаний любви и тенденций к репарации в связи с агрессивными импульсами и вопреки им возможно лишь при рассмотрении роли деструктивных импульсов во взаимодействии ненависти и любви.

 

СКАЧАТЬ КНИГУ

Микаэл Балинт “Базисный дефект – терапевтические аспекты регрессии”

Впервые опубликованная в 1968 году, книга Микаэла Балинта “Базисный дефект: Терапевтические аспекты регрессии” послужила основой для широкомасштабной реформы психоаналитической теории и технике. Книга Балинта чрезвычайно важна для понимания таких центральных проблем психоаналитической теории, как природа самости, последствия нарушений в развитии, ценность эмпатии.

СКАЧАТЬ КНИГУ

Статья. Мелани Кляйн “Ребенок, который не мог спать”. (1924)

У семилетней Эрны присутствовало множество серьезных симптомов. Она страдала от бессонницы, вызванной отчасти тревогой (обычно в форме страха перед грабителями) и отчасти рядом навязчивых действий. Последние состояли в том, что она лежала лицом вниз и билась головой о подушку, делала покачивающиеся движения, сидя или лежа на спине, а также в навязчивом сосании пальца и чрезмерной мастурбации. Все эти навязчивые действия, мешавшие ей спать ночью, продолжались и в дневное время. Особенно обращала на себя внимание мастурбация, которой она занималась даже при посторонних, например, в детском саду и, причем уже продолжительное время. Она страдала серьезными депрессиями, которые описывала такими словами: “Что-то мне не нравится в жизни”. В отношениях с матерью она была очень нежной, но временами ее поведение становилось враждебным. Она полностью закабалила свою мать, не давая ей свободы передвижения и надоедая ей постоянными выражениями своей любви и ненависти. Как выразилась однажды ее мать: “Она меня как будто проглатывает”. Этого ребенка справедливо можно было бы назвать трудновоспитуемым. В страдающем выражении лица этой маленькой девочки можно было прочесть навязчивую грусть и странную недетскую серьезность. Кроме того, она производила впечатление необычайно преждевременно развитой сексуально. Первым симптомом, бросившимся в глаза во время анализа, было ее сильное отставание в учебе. Она пошла в школу через несколько месяцев после того, как я занялась ее анализом, и сразу же стало ясно, что она не могла приспособиться ни к школьным занятиям, ни к своим школьным товарищам. То, что она чувствовала себя больной (с самого начала лечения она умоляла меня помочь ей), очень помогло мне в анализе.

Эрна начала игру с того, что взяла маленький экипаж, стоявший на небольшом столе среди других игрушек, и толкнула его ко мне. Она объяснила, что собирается поехать ко мне. Но потом вместо этого она посадила в экипаж игрушечную женщину и игрушечного мужчину. Эти двое любили и целовали друг друга и двигались все время вниз и вверх. Игрушечный мужчина в другой коляске сталкивался с ними, переезжал и убивал их, а потом зажаривал и съедал. В другой раз борьба заканчивалась по-другому, и поверженным оказывался нападавший; но женщина помогала ему и утешала его. Она разводилась со своим первым мужем и выходила за нового. Этот третий человек присутствовал в играх Эрны в самых различных ролях. Например, первый мужчина и его жена были в доме, который они защищали от грабителя, третий был грабителем и прокрадывался внутрь. Дом загорался, муж и жена сгорали в огне, оставался в живых только третий человек. Потом третий человек был братом, приходившим в гости; но когда он обнимал женщину, то бил ее по носу. Этим третьим маленьким человеком была сама Эрна. В ряде подобных игр она показывала, что желает оттеснить своего отца от матери. С другой стороны, в других играх она прямо демонстрировала Эдипов комплекс – стремление избавиться от матери и завладеть своим отцом. Так, она заставляла игрушечного учителя давать детям уроки игры на скрипке, ударяя его головой * о скрипку, или стоять на голове, читая книгу.

* Сравните этот навязчивый симптом с тем, что она билась головой об подушку. Другая игра ясно показала, что для бессознательного Эрны голова имела значение пениса: игрушечный мужчина хотел войти в машину и ударился головой в стекло, после чего автомобиль сказал ему: “Лучше войди правильно!” Автомобиль обозначал ее мать, приглашающую ее отца вступить с ней в сношение.

Потом она могла заставлять его бросать книгу или скрипку и танцевать со своей ученицей. Две другие ученицы целовались и обнимались. Здесь Эрна неожиданно спросила меня, разрешила ли бы я учителю жениться на ученице. В другой раз учитель и учительница – представленные игрушечными мужчиной и женщиной -детям уроки хороших манер, показывая им, как поклоны и реверансы, и т.д. Вначале дети были ми и вежливыми (точно так же, как и Эрна всегда быть послушной и хорошо себя вести), потом внезапно нападали на учителя и учительницу, топтали их ногами, убивали и поджаривали их. Теперь они превращались в чертей и наслаждались мучениями своих жертв. Но тут неожиданно учитель и учительница оказывались на небе, а бывшие черти превращались в ангелов, которые, по словам Эрны, не знали о том, что были когда-то чертями -”они никогда не были чертями”. Бог-отец, бывший учитель, начинал страстно целовать и обнимать женщину, поклоняться им, и все снова были довольны – хотя вскоре так или иначе вновь происходила перемена к худшему.

Очень часто в игре Эрна исполняла роль своей матери. При этом я была ребенком, а одним из самых больших моих недостатков было сосание пальца. Первым, что мне полагалось засунуть в рот, был паровозик. Перед этим она долго любовалась его позолоченными фарами, говоря: “Какие они хорошенькие, такие красные и горящие”, и потом засовывала их в рот и сосала. Они представляли собой ее грудь и грудь ее матери, а также отцовский пенис. За этими играми неизменно следовали вспышки ярости, зависти и агрессии против ее матери, сопровождаемые раскаянием и попытками исправиться и умиротворить ее. Играя кубиками, например, она делила их между нами так, чтобы ей доставалось больше; потом она отдавала мне несколько штук, оставив себе меньше, но в конце все равно все сводилось к тому, что у нее оставалось больше. Если я должна была строить из этих кубиков, то она всегда могла доказать, что ее сооружение намного красивее моего, или устраивала так, чтобы мой дом разваливался как будто от несчастного случая. Из деталей игры было очевидно, что в этом занятии она дает выход давнему соперничеству с матерью. Позднее в ходе анализа она стала выражать свое соперничество в более прямой форме.

Помимо игр она начала вырезать из бумаги разные фигурки. Однажды она сказала мне, что это она “рубит” мясо и что из бумаги идет кровь; после чего у нее началась дрожь и она сказала, что плохо себя чувствует. В одном случае она говорила о “глазном салате” (eye-salad), а в другом – о том, что она отрезает “бахрому” у меня в носу. Этим она повторила свое желание откусить мой нос, которое она выразила при нашей первой встрече. (И действительно, она делала несколько попыток осуществить это желание.) Таким образом, она демонстрировала свою тождественность с “третьим человеком”, игрушечным мужчиной, разрушавшим и поджигавшим дом и откусывавшим носы. В данном случае, как и с другими детьми, резание бумаги оказалось связанным с самыми разными факторами. Оно давало выход садистским и каннибальским импульсам и означало разрушение родительских гениталий и всего тела ее матери. В то же время, однако, оно выражало и обратные импульсы, поскольку то, что она резала – красивая ткань, скажем – то, что бывало разрушено, затем восстанавливалось.

От резания бумаги Эрна перешла к играм с водой. Небольшой кусочек бумаги, плавающий в бассейне, был капитаном утонувшего корабля. Он мог спастись, потому что – как заявила Эрна – у него было что-то “золотое и длинное”, что поддерживало его в воде. Потом она отрывала каждому голову и объявляла: “Его голова пропала; теперь он утонул”. Эти игры с водой вели к анализу ее глубоких орально-садистских, уретрально-садистских и анально-садистских фантазий. Так, например, она играла в прачку, используя несколько кусочков бумаги вместо грязного детского белья. Я была ребенком и должна была снова и снова пачкать свою одежду. (По ходу дела Эрна обнаружила свои копрофильские и каннибальские импульсы, жуя кусочки бумаги, заменявшие экскременты и детей наряду с грязным бельем.) Будучи прачкой, Эрна имела массу возможностей наказывать и унижать ребенка и играла роль жестокой матери. Но и тогда, когда она идентифицировала себя с ребенком, она также удовлетворяла свои мазохистские стремления. Часто она притворялась, что мать заставляет отца наказывать ребенка и бить его по попке. Такое наказание ей было рекомендовано Эрной, когда та была в роли прачки, как средство излечения ребенка от любви к грязи. Один раз вместо отца приходил волшебник. Он бил ребенка палкой по анусу, потом по голове, и когда он это делал, из волшебной палочки лилась желтоватая жидкость. В другом случае ребенку – довольно маленькому на этот раз -давали принять порошок, в котором было смешано “красное и белое”. Такое лечение делало его совершенно чистым, и он вдруг начинал говорить, и становился таким же умным, как его мать *.

* Эти фантазии относятся к пенису в его “хорошем” и целебном аспекте.

Волшебник обозначал пенис, а удары палкой заменяли коитус. Жидкость и порошок представляли мочу, фекалии, семя и кровь, все то, что, согласно фантазиям Эрны, ее мать впускает в себя при совокуплении через рот, анус и гениталии.

В другой раз Эрна неожиданно превратилась из прачки в торговку рыбой и стала громко сзывать покупателей. В ходе этой игры она открывала кран (который она обычно называла “кран со взбитыми сливками”), обернув его кусочком бумаги. Когда бумага промокала и падала в бассейн, Эрна разрывала ее и предлагала продавать, как будто это рыба. Неестественная жадность, с которой Эрна во время этой игры пила воду из крана и жевала воображаемую рыбу, совершенно ясно указывала на оральную зависть, которую она чувствовала во время начальной сцены и в своих начальных фантазиях. Эта жадность очень глубоко повлияла на ее характер и стала центральной особенностью ее невроза *.

* Позже мы обсудим связь между наблюдением Эрной сексуальных взаимоотношений между ее родителями и ее неврозом.

Соответствие рыбы – отцовскому пенису, а также фекалий – детям очевидно вытекало из ее ассоциаций. У Эрны были различные виды рыбы для продажи, и среди них одна называлась “кокель-рыба” (Kokelfish) или, как она неожиданно оговорилась кака-рыба (Kakelfish). В то время, когда она резала их, она вдруг захотела испражняться, и это еще раз показало, что рыба для нее была равнозначна фекалиям, а резать рыбу соответствовало акту испражнения. Будучи торговкой рыбой, Эрна всячески старалась обмануть меня. Она получала от меня большое количество денег, но не давала взамен рыбы, и я ничего не могла сделать, потому что ей помогал полицейский; вместе они “вспенивали” деньги, которые обозначали также и рыбу, и которые она получила от меня. Этот полицейский представлял ее отца, с которым она совершала коитус и который был ее союзником против матери. Я должна была смотреть, как она “вспенивала” деньги или рыбу с полицейским, а потом должна была вернуть деньги с помощью воровства. Фактически я должна была делать то, что она сама хотела сделать по отношению к своей матери, когда была свидетельницей сексуальных отношений между отцом и матерью. Эти садистские импульсы и фантазии были основанием ее мучительного беспокойства, которое она испытывала по отношению к своей матери. Она снова и снова выражала страх перед “грабительницей”, которая будто бы “вынимала из нее все внутренности”.

Анализ этого театра и всех разыгранных сцен ясно указывал на их символический смысл – коитус между родителями. Многочисленные сцены, в которых она была актрисой или танцором, которыми восхищаются зрители, указывало на огромное восхищение (смешанное с завистью), которое она испытывала к матери. Кроме того, часто при идентификации со своей матерью она изображала королеву, перед которой все кланяются. Во всех этих представлениях худшая участь доставалась именно ребенку. Все, что Эрна делала в роли своей матери – нежность, которую она испытывала к своему мужу, манера одеваться и позволять восхищаться собой – имело одну цель: возбудить детскую зависть. Так, например, когда она, будучи королевой, праздновала свадьбу с королем, она ложилась на диван и требовала, чтобы я, в качестве короля, легла рядом. Поскольку я отказывалась это делать, я должна была сидеть на маленьком стуле сбоку от нее и бить по дивану кулаком. Она называла это “взбивание”, и это обозначало половой акт. Сразу же после этого она заявила, что из нее выползает ребенок, и она разыгрывала вполне реалистическую сцену, корчась от боли и издавая стоны. Ее воображаемый ребенок впоследствии делил спальню со своими родителями и вынужден был быть свидетелем сексуальных отношений между ними. Если он мешал им, они его били, а мать все время жаловалась на него отцу. Когда она в роли матери клала ребенка в кровать, она делала это только для того, чтобы избавиться от него и поскорее вернуться к отцу. С ребенком все время плохо обращались и мучили его. Его заставляли есть кашу, что было настолько противно, что он заболевал, в то время как его отец и мать наслаждались прекрасными кушаньями из взбитых сливок или из специального молока, приготовленного доктором, в имени которого соединялись слова “взбивать” и “наливать”. Эта специальная еда, приготавливаемая только для отца и матери, использовалась в бесконечных вариациях, обозначая смешение веществ при коитусе. Фантазии Эрны по поводу того, что во время сношения ее мать принимает в себя пенис и семя ее отца, а ее отец принимает в себя грудь и молоко ее матери, возникли из ее ненависти и зависти по отношению к обоим родителям.

В одной из ее игр “представление” давал священник. Он открывал кран, и его партнерша, танцовщица, пила из него, в то время как девочка по имени Золушка должна была смотреть на это, не двигаясь. В этом месте Эрна неожиданно испытала сильную вспышку страха, которая показала, каким сильным чувством ненависти сопровождались ее фантазии и как далеко она зашла в таких чувствах. Они оказывали сильное искажающее влияние на ее отношения с матерью в целом. Каждая воспитательная мера, каждое наказание, каждая неизбежная фрустрация переживалась ею как чисто садистский акт со стороны ее матери, предпринимаемый с целью унизить и обидеть ее.

Тем не менее, играя в мать, Эрна обнаружила привязанность к своему воображаемому ребенку, поскольку он все же оставался ребенком. Потом она стала няней и мыла его и была ласковой с ним, и даже прощала ему, когда он выл грязным. Так было потому, что, по ее мнению, когда она была еще грудным ребенком, с ней самой обращались ласково. К своему старшему “ребенку” она была более жестока и допускала, чтобы его всеми способами мучили черти, которые в конце концов его убивали *.

* Там, где, как в этом случае, детская ярость против своего объекта действительно чрезмерна, в основе этого лежит то, что “Сверх-Я” обращается против “Оно”. В то же время “Я” стремится уйти от этой невыносимой ситуации с помощью какой-либо проекции, так как представляет собой враждебный объект, который “Оно” могло бы разрушить его садистским путем с согласия “Сверх-Я”. Если “Я” удается таким образом повлиять на союз между “Сверх-Я” и “Оно”, то на некоторое время садизм “Сверх-Я”, направленный против “Оно”, находит выход во внешнем мире. В этом случае первоначальные садистские импульсы, направленные против объекта, усиливаются ненавистью, ранее направленной против “Оно”.

То же, что ребенок был также и матерью, превратившейся в ребенка, прояснилось благодаря следующей фантазии. Эрна играла в ребенка, который запачкался, и я, как ее мать, вынуждена была выбранить ее, после чего она обнаглела и, выйдя из повиновения, пачкала себя еще и еще. Чтобы досадить матери еще больше, она вырвала ту плохую еду, которую я давала ей. После этого мать позвала отца, но он принял сторону ребенка. Затем мать внезапно заболела, причем болезнь называлась “С ней говорил Бог”; в свою очередь и ребенок заболел болезнью под названием “материнское волнение” и умер от нее, а мать была в наказание убита отцом. Потом девочка снова ожила и вышла замуж за отца, который не переставал хвалить ее в пику матери. Мать после этого тоже была возвращена к жизни, но в наказание превращена отцом в ребенка с помощью волшебной палочки; и теперь она, в свою очередь, должна была переносить всеобщее презрение и обиды, которым раньше подвергался ребенок. В своих бесчисленных фантазиях такого рода о матери и ребенке Эрна повторяла свои собственные переживания, испытанные ранее, и в то же время выражала садистские устремления, которые она хотела бы осуществить по отношению к матери, если бы они поменялись ролями.

Умственная жизнь Эрны была подавлена анально-садистскими фантазиями. На дальнейшей стадии анализа, начиная еще раз с игр, связанных с водой, у нее появились фантазии, в которых приготавливались и съедались “испеченные” фекалии. Другая игра заключалась в том, что она делала вид, будто сидит в уборной и ест то, что извергает из себя, или будто мы даем это есть друг другу. Ее фантазии по поводу нашего постоянного пачкания друг друга мочой и фекалиями все более явно всплывали в ходе анализа. В одной из игр она демонстрировала, как ее мать пачкает себя все больше и больше и как все в комнате становится перемазанным фекалиями по вине матери. Ее мать, соответственно, бросают в тюрьму, и там она умирает с голоду. Потом она сама берется за уборку после своей матери и в этой связи называет себя “госпожа Парад Грязи”, потому что она устраивала шествие с грязью. Благодаря своей любви к опрятности, она завоевывает восхищение и признание своего отца, который ставит ее выше ее матери и женится на ней. Она готовит для него. Питьем и едой, которые они дают друг другу, опять служат моча и фекалии, но на этот раз хорошего качества в отличие от прежних. Все это может служить примером многочисленных и экстравагантных анально-садистских фантазий, которые в ходе этого анализа становились осознанными.

Эрна была единственным ребенком, и поэтому ее фантазии часто занимало появление братьев и сестер. Эти фантазии заслуживают особого внимания, поскольку, как показывают мои наблюдения, они имеют общее значение. Судя по ним и таким же фантазиям у других детей, находящихся в подобной ситуации, единственный ребенок, видимо, в большей степени, чем другие дети, страдает от тревоги в связи с братом или сестрой, чьего появления он постоянно ждет, и от чувства вины, которое он переживает по отношению к ним из-за бессознательных импульсов агрессии против их воображаемого существования внутри материнского тела, поскольку у него нет возможности развить к ним положительное отношение в реальности. Это часто усложняет социальную адаптацию единственного ребенка. Долroe время Эрна испытывала приступы раздражения и тревоги в начале и конце аналитического сеанса со мной, и это было отчасти вызвано ее встречей с ребенком, который приходил ко мне на лечение непосредственно до или после нее и который замещал для нее ее брата или сестру, чьего появления она все время ожидала *.

* Так как в реальной жизни у Эрны не было братьев или сестер, ее бессознательный страх и зависть к ним, которые играли такую важную роль в ее психической жизни, обнаружились и оживились именно вследствие анализа. Это еще раз доказывает важность ситуации перенесения в анализе детских неврозов.

С другой стороны, хотя она плохо ладила с другими детьми, временами она все же испытывала сильную потребность в их обществе. Редкое желание иметь брата или сестру определялось, как я поняла, несколькими мотивами. (1) Братья и сестры, появления которых она хотела, обозначали ее собственных детей. Это желание, однако, было вскоре искажено серьезным чувством вины, потому что это означало бы, что она украла ребенка у своей матери. (2) Их существование как будто убеждало ее, что проявления враждебности в ее фантазиях к детям, находящимся, по ее мнению, внутри ее матери, не повредили ни им, ни матери, и что, следовательно, ее собственные внутренности остались нетронутыми. (3) Они могли бы предоставить ей сексуальное удовлетворение, которого она была лишена своими отцом и матерью; и, самое важное, (4) они могли бы быть ее союзниками не только в сексуальных занятиях, но и в борьбе против ее ужасных родителей. Вместе с ними она могла бы покончить с матерью и захватить пенис отца **.

**”В моей статье “Ранние этапы Эдипового комплекса” (1928) я указывала, что у детей в сексуальных отношениях между собой, особенно если они являются братьями и сестрами, есть фантазии, где они объединяются против своих родителей, и часто такое убеждение помогает им уменьшить свою тревогу и чувство вины.

Но на смену этим фантазиям Эрны вскоре пришли чувства ненависти к воображаемым братьям и сестрам – поскольку они были, в конце концов, всего лишь заместителями ее отца и матери – и вины из-за тех деструктивных поступков против родителей, которые связывали их с ней в ее фантазиях. И после этого она обычно впадала в депрессию.

Эти фантазии были отчасти причиной того, что Эрна не могла установить хорошие отношения с другими детьми. Она избегала их, потому что идентифицировала их со своими воображаемыми братьями и сестрами, так что, с одной стороны, она рассматривала их как соучастников своих враждебных действий против родителей, а с другой – боялась их как врагов из-за собственных агрессивных импульсов, направленных против этих братьев и сестер.

Случай с Эрной проливает свет на другой фактор, имеющий, по моему мнению, всеобщее значение. В первой главе я обращала внимание на своеобразное отношение детей к реальности. Я указывала, что неудачную адаптацию к действительности можно с помощью игры распознать у довольно маленьких детей и что необходимо даже самых маленьких из них в ходе анализа постепенно приводить в полное соприкосновение с действительностью. С Эрной, даже после длительного периода анализа, мне не удалось собрать подробной информации о ее реальной жизни. Большую часть материала я получила благодаря ее экстравагантным садистским импульсам против ее матери, но я никогда не слышала от нее ни малейшей жалобы или упрека по отношению к ее реальной матери и того, что она на самом деле делала. Хотя Эрна приближалась к пониманию, что ее фантазии были направлены против ее собственной матери – становилось все яснее, что она подражает своей матери в преувеличенной и завистливой манере, все же было сложно установить связь между ее фантазиями и действительностью. Все мои попытки более вовлечь в анализ ее действительную жизнь оставались безрезультатными до тех пор, пока я не добилась определенного успеха в анализе глубинных мотивов ее желания отгородиться от действительности. Отношение Эрны к действительности оказалось фасадом, причем в гораздо большей степени, чем это позволяло ожидать ее поведение. В действительности, она пыталась любыми средствами сохранить в неприкосновенности мир своих грез и защитить их от действительности*.

* Многие дети лишь создают видимость, что возвращаются к действительности после окончания своих игр. На самом деле они все еще охвачены своими фантазиями.

Например, она обычно воображала, что игрушечные экипажи и кучеры находятся в ее распоряжении, что они приезжают по ее команде и делают то, что она пожелает, что игрушечная женщина была ее служанкой и т.п. Даже по ходу этих фантазий она часто впадала в ярость и депрессию. После этого она отправлялась в уборную и там, справляя нужду, продолжала фантазировать в одиночестве. Когда она приходила из уборной, она бросалась на диван и начинала ожесточенно сосать палец, мастурбировать и ковырять в носу. Мне удалось заставить ее рассказывать свои фантазии, сопровождавшие дефекацию, сосание пальца, мастурбацию и ковыряние в носу. С помощью этих физических отправлений и фантазий, связанных с ними, она пыталась произвольно продлить ту ситуацию грезы, в которой она пребывала во время игры. Депрессия, страх и беспокойство, которые охватывали ее во время игры, происходили из-за вторжения реальности в ее фантазии, что разрушало их. Она также вспоминала, какое сильное неудобство ей причиняло чье-нибудь появление возле ее кроватки утром, когда она сосала палец или мастурбировала. Дело не только в том, что она боялась быть захваченной врасплох, но и в том, что хотела убежать от действительности. Псевдология, которая проявилась во время ее анализа и вырастала до фантастических пропорций, служила для воссоздания по ее желанию реальности, для нее невыносимой. Это странное отгораживание от действительности – которое доходило у нее до мегаломании (мании величия [Ред.]), – имело одной из причин, по моему мнению, чрезмерный страх перед родителями, особенно перед матерью. Именно для того, чтобы уменьшить этот страх, Эрна стремилась представлять себя сильной и строгой хозяйкой своей матери, что в свою очередь вело к значительной интенсификации ее садизма.

Фантазии Эрны, в которых она жестоко преследовала свою мать, все более отчетливо обнаруживали свой параноидальный характер. Как я уже говорила, она рассматривала любое действие, направленное на ее воспитание, даже если это касалось незначительных деталей ее одежды, как акт преследования со стороны матери. Не только это, но и все, что бы ее мать ни делала – то, как она вела себя с отцом, ее развлечения и т.д. – воспринимались Эрной как направленное против нее. Более того, она чувствовала, что за ней непрерывно следят. Одной из причин ее чрезмерной фиксации на матери было то, что она вынуждена была все время находиться под присмотром. Анализ показал, что Эрна чувствовала себя виновной в любой болезни матери и ожидала соответствующего наказания за свои собственные агрессивные фантазии. Действие сверхстрогого и жестокого “Сверх-Я” прослеживалось во многих деталях ее игр и фантазий, так как в них постоянно чередовались строгая, репрессивная мать и исполненный ненависти ребенок. Требовался углубленный анализ, чтобы прояснить эти фантазии, соответствовавшие тому, что у взрослых параноиков называется манией. Опыт, приобретенный мной с того времени, когда я впервые описывала этот случай, привел меня к мнению, что странный характер тревоги Эрны, ее фантазий и ее отношения к действительности является типичным в случаях с ярко выраженными чертами параноидальной активности.

В связи с этим я обратила внимание на гомосексуальные склонности Эрны, которые были необычайно сильными уже в раннем детстве. После того, как была проанализирована на ее сильная ненависть к отцу, вытекающая из Эдипова комплекса, эти склонности, хотя и в несомненно ослабленном виде, оставались по-прежнему довольно сильными, и на первый взгляд казалось, что вряд ли удастся от них избавиться в дальнейшем. Только после преодоления долгого и упрямого сопротивления в полную силу обозначился истинный характер ее мании преследования, связанной с ее гомосексуальностью. Теперь стремление к анальной любви проявлялось более отчетливо в его позитивной форме, чередуясь с фантазиями преследования. Эрна снова играла торговку (при этом было очевидно, что она продавала фекалии, так в самом начале она прервала игру, чтобы уйти в уборную). Я была в роли покупателя и должна была отдавать ей и ее товарам предпочтение перед всеми другими лавочниками. Потом она была покупателем и демонстрировала свою любовь ко мне, изображая таким способом отношения анальной любви между нею и ее матерью. Эти анальные фантазии вскоре были прерваны приступом депрессии и ненависти, направлявшимися главным образом против меня, хотя на самом деле они были адресованы ее матери. В связи с этим у Эрны появились фантазии, в которых присутствовала “черно-желтая” муха, в которой она сама узнала кусок фекалий – как оказалось, опасных и ядовитых фекалий. Эта муха, как сказала девочка, вышла из моего ануса, проникла в ее анус и нанесла ей повреждение.

В случае с Эрной, без сомнения, можно было утверждать наличие явлений, известных в качестве основы мании преследования, т.е. трансформации любви к родителю того же пола в ненависть и необычайно развитый механизм проекции. Дальнейший анализ, однако, обнаружил, что гомосексуальная склонность Эрны наслаивается на еще более глубокое исключительно сильное чувство ненависти по отношению к своей матери, укорененное в ее раннем Эдиповом комплексе и оральном садизме. Результатом этой ненависти стала чрезмерная тревога, которая, в свою очередь, была определяющим фактором ее фантазий с манией преследования вплоть до их мельчайших деталей. Здесь мы пришли к новому слою садистских фантазий, которые по своей силе превосходили все, через что я до сих пор пробралась в своем анализе Эрны. Это была самая сложная часть работы, подвергшая суровому испытанию готовность Эрны к сотрудничеству в нашем деле, поскольку она была сопряжена с чрезвычайно сильным чувством тревоги. Ее оральная зависть к генитальному и оральному удовлетворению, испытываемому ее родителями, по ее мнению, во время сношения, оказалась самой глубокой почвой ее ненависти. Вновь и вновь она выражала эту ненависть в своих фантазиях, направленных против родителей, соединяющихся в половом акте. В этих фантазиях она нападала на них, особенно на мать, с помощью своих экскрементов и других предметов; на самом деле, в глубине ее страха перед моими фекалиями (мухой), которые, как ей казалось, вталкивают в нее, скрывались фантазии о том, как она сама разрушала свою мать с помощью своих опасных и отравленных фекалий*.

*Как я позднее обнаружила в ходе моей аналитической работы, страх ребенка перед отравленными экскрементами усиливает его фиксацию на прегенитальном уровне, заставляя ребенка постоянно убеждать себя, что эти экскременты – и его собственные, и объекта страха – являются не вредными, а “хорошими”. Именно поэтому Эрна предлагала, чтобы мы делали друг другу “хорошие” анальные подарки и любили друг друга. Но состояния депрессии, за которыми следовали эти игры предполагаемой любви, показывали, что в глубине сознания она испытывала сильный страх и полагала, что мы – т.е. ее мать и она – преследовали и отравляли друг друга.

После того, как эти садистские фантазии и импульсы, относившиеся к очень ранней стадии исследования, были проанализированы, гомосексуальная фиксация Эрны на своей матери уменьшилась, а ее гетеросексуальные импульсы стали сильнее. До этих пор основной детерминантой ее фантазий были проявления ненависти и любви по отношению к матери. Ее отец фигурировал главным образом, как простой инструмент коитуса; его значение, по-видимому, было производным от отношений мать – дочь. В ее воображении каждый знак внимания к нему не служил никакой иной цели, кроме желания обмануть ее, Эрну, возбудить ее ревность и настроить ее отца против нее. Точно так же в тех фантазиях, где она отбирает отца у своей матери и завладевает им, основной акцент приходился на ненависть к матери и желание умертвить ее. Если в играх этого типа Эрна выражала любовь к своему мужу, тут же оказывалось, что эта нежность была только предлогом, обозначавшим ее чувство соперничества. Но по мере того, как она делала эти важные шаги в своем анализе, она продвинулась также в своих отношениях с отцом: у нее появились к нему подлинные чувства положительного характера. Теперь, когда уже не ненависть и страх безраздельно управляли ситуацией, смогли непосредственно проявиться отношения Эдипова комплекса. В то же время уменьшилась фиксация Эрны на своей матери, и их отношения, столь двойственные до сих пор, стали улучшаться. Эта перемена в отношении девочки к обоим родителям основывалась на сильных изменениях в характере ее фантазий. Ее садизм стал слабее, а мания преследования теперь проявлялась у нее значительно реже и менее интенсивно. Кроме того, важные изменения произошли и в ее отношении к действительности, и это можно было почувствовать, среди прочего, по возросшему вторжению реальности в ее фантазии.

В этот период анализа, после того, как в играх были выявлены идеи преследования, Эрна часто с удивлением говорила: “Но Мама не может на самом деле так делать? Она на самом деле очень любит меня”. Однако, по мере того, как ее связь с действительностью становилась более прочной, а ее бессознательная ненависть к своей матери – более осознанной, она начинала со все большей открытостью критически оценивать мать как реального человека. В то же время ее отношения с матерью улучшились, и наряду с этим улучшением в ее поведении стала заметной подлинная материнская нежность по отношению к ее воображаемому ребенку. Однажды, после того, как она была очень жестока с ним, она спросила глубоко взволнованным голосом: “Неужели я могла бы так обращаться со своим ребенком?” Таким образом, анализ ее мании преследования и ослабление тревоги не только укрепили ее гетеросексуальную позицию, но и улучшили ее отношения с матерью и позволили ей самой развить материнские чувства. По моему мнению, удовлетворительная регуляция этих фундаментальных отношений, определяющих для ребенка будущий выбор объекта любви и все течение его дальнейшей жизни, является одним из главных критериев успешного анализа.

Невроз Эрны очень рано проявился в ее жизни. Признаки болезни стали заметны уже в возрасте примерно одного года. (В умственном плане она была необычайно развитым ребенком.) С того времени ее трудности постоянно возрастали, и когда ей было от двух до трех лет, ее воспитание превратилось в неразрешимую проблему: ее характер уже был ненормальным, и она уже страдала от ярко выраженного навязчивого невроза. Ей еще не исполнилось четырех лет, когда обнаружилась необычная привычка к мастурбации и сосанию пальца. Впоследствии, к шести годам, стало ясно, что ее навязчивый невроз уже находился в хронической стадии. Ее лицо на фотографиях, где ей около трех, имеет то же самое невротическое, озабоченное выражение, что и в шесть лет.

Я хотела бы подчеркнуть необычайную серьезность этого случая. Навязчивые симптомы, среди всего прочего полностью лишившие ребенка сна, депрессия и другие признаки болезни, а также ненормальное развитие ее характера были лишь слабым отражением лежавшей за всем этим полностью нарушенной и неуправляемой жизни влечений. Дальнейшая перспектива в связи с развитием навязчивого невроза, который, как в этом случае, прогрессирует с годами, должна была быть совершенно мрачной. Можно с уверенностью указать, что единственным средством в подобных случаях является своевременное применение психоанализа.

Теперь мы более подробно рассмотрим структуру этого случая. Приучение Эрны к чистоплотности не было трудной задачей и завершилось необычайно рано, когда ей был всего год. Не было необходимости в какой-либо строгости: стремления рано развившегося ребенка стимулировали быстрое привыкание к общепринятым стандартам чистоты *.

*То, что было одним из источников ранней приверженности Эрны к чистоте, может быть установлено из фантазий, в которых она превосходит мать в чистоте, а ее отец называет ее “госпожа Парад Грязи” и женится на ней за это, в то время как ее мать умирает с голоду в тюрьме.

Но этот внешний успех сопровождался полной внутренней неудачей. Ужасающие анально-садистские фантазии Эрны продемонстрировали, до какой степени она застряла на этой стадии и к какой ненависти и двойственности это привело. Одной из причин этой неудачи послужила сильная органическая банально-садистская предрасположенность; но важную роль сыграл и другой фактор, на который указывал Фрейд как на предрасполагающий к навязчивым неврозам, а именно: слишком быстрое развитие “Я” по сравнению с либидо. Кроме этого, анализ показал, что и другая критическая фаза в развитии Эрны прошла успешно лишь внешне. Она все еще не оправилась после отнятия от груди. Наконец, вслед за этим она подверглась еще и третьему лишению. Когда она была в возрасте между шестью и девятью месяцами, ее мать заметила, какое очевидное сексуальное удовольствие доставляет ей забота об ее теле и в особенности мытье ее гениталий и ануса. Поэтому мать старалась мыть эти части тела очень осторожно, и чем старше и чистоплотнее становился ребенок, тем, конечно, легче было это делать. Но для ребенка, который воспринял более раннее и более внимательное отношение как форму совращения, эта позднейшая сдержанность стала фрустрацией. Это ощущение совращения, за которым лежало желание быть совращенной, впоследствии постоянно повторялось на протяжении ее жизни. В любых отношениях, например, со своей няней и с другими людьми, воспитывавшими ее, а также в ходе анализа, она пыталась повторять ситуации, в которых ее совращали или, наоборот, она выдвигала обвинение, что ее совращали. Анализ этой ситуации переноса позволил проследить эту установку через более ранние ситуации к самым ранним – к переживанию ласки в младенчестве.

Таким образом, мы можем видеть, какую роль в каждом из этих трех событий, которые повлекли за собой развитие невроза у Эрны, играли конституциональные факторы *.

* Постепенно я пришла к убеждению, что чрезмерный оральный садизм вызывает ускоренное развитие “Я”, а также ускоряет развитие либидо. Таким образом, конституциональные факторы в неврозе Эрны, о которых шла речь, – ее необычайно сильный садизм, слишком быстрое развитие ее “Я” и преждевременная активность ее генитальных импульсов – оказываются связанными между собой.

После этого случая мне удалось исследовать также и другой конституциональный фактор, приводящий к неврозу. Он заключается в неспособности части “Я” переносить тревогу. Во многих случаях – один из них и был случай Эрны – детский садизм очень скоро вызывает повышенную тревогу, с которой “Я” не может справиться. Вообще следует сказать, что способность “Я” справиться даже с обычной тревогой у разных людей неодинакова, этот факт имеет этиологическое значение для возникновения неврозов. Остается отметить, что пережитая ею сцена в то время, когда ей было два с половиной, в сочетании с этими конституциональными факторами и вызвала развитие невроза навязчивых состояний в его полной форме. В возрасте двух с половиной лет и позже, когда ей было три с половиной *, она спала в одной комнате со своими родителями во время летнего отпуска.

* 3десь мы можем проследить интересную аналогию со случаем, описанным Фрейдом в “Истории детского невроза” (1918). Когда Эрне было пять лет, то есть восемнадцать месяцев спустя после того, как она последний раз видела половой акт между родителями, она вместе с ними навестила свою бабушку и короткое время спала с ними в одной комнате, но не имела возможности видеть их коитус. Тем не менее, каждое утро Эрна удивляла бабушку, говоря: “Папа лежал в постели с мамой и возился с ней там”. Рассказ девочки оставался необъяснимым до тех пор, пока ее анализ не показал, что она представила то, что видела в возрасте двух с половиной и забыла, но это событие, тем не менее, оставило отпечаток в ее памяти. Когда ей было три с половиной года, эти впечатления возобновились, но снова были забыты. Наконец, восемнадцать месяцев спустя похожая ситуация (она спала с родителями в одной комнате) возбудила в ней бессознательное ожидание увидеть те же самые события и пробудила предыдущие переживания. В случае Эрны первоначальная сцена претерпела полное вытеснение, но впоследствии она была реактивирована и мгновенно всплыла в сознании.

В этих случаях она могла видеть происходивший между ними коитус. Последствия этого легко было установить с помощью простого внешнего наблюдения, даже не прибегая к анализу. Летом, во время которого “она имела первый опыт такого наблюдения, в ней произошли заметные перемены в неблагоприятную сторону. Анализ показал, что именно, картина полового акта ее родителей способствовала возникновению у нее невроза в его развитой форме. Он необычайно усилил ее чувства фрустрации и зависти по отношению к родителям и дал сильный толчок ее садистским фантазиям и враждебным побуждениям, направленным против их сексуального удовлетворения **.

** В своей работе “Задержка, симптом и страх” (1926) Фрейд показал нам, что именно количество имеющейся тревоги определяет начало невроза. По моему мнению, тревога высвобождается деструктивными тенденциями, так что начало невроза является, по сути, следствием резкого увеличения таких деструктивных тенденций. В случае Эрны именно возросшая ненависть, вызвавшая тревогу, и привела к болезни.

Навязчивые симптомы у Эрны объясняются следующим образом *.

* Анализ также вскрыл сильную склонность к меланхолии, связанную с ее болезнью. Во время анализа она все время жаловалась на странное чувство, которое ее посещало. Она говорила, что иногда сомневается, не животное ли она. Было доказано, что это ощущение определялось ее чувством вины за каннибальские побуждения. Ее депрессия, которую она обычно выражала словами “Что-то мне не нравится в жизни”, как было, показано в ходе анализа, оказалась подлинным taedium vitae (отвращением к жизни (лат.). – Прим. ред.) и сопровождалась идеями о самоубийстве. Она коренилась в чувстве тревоги и вины, возникавшей в результате орально-садистской интроекции объектов ее любви.

Навязчивый характер сосания пальца происходил от фантазий, в которых она сосала, била и пожирала отцовский пенис и материнские груди. Пенис заменял собой всего отца, а груди всю мать **.

** Ср. Абрахам, “Краткий очерк развития либидо” (Abraham, A Short Study of the Development of the Libido, 1924), часть II.

Кроме того, как мы видели, голова представляла в ее бессознательном пенис и, соответственно, битье головой об подушку – движения ее отца во время коитуса. Она говорила мне, что ночью она начинает бояться грабителей и воров сразу же, как только перестает “стучаться” головой. Таким образом, она освобождалась от страха с помощью отождествления себя с объектом этого страха.

Структура ее навязчивой мастурбации была очень сложной. Она различала разные ее формы: стискивание своих бедер, которое она называла “выравниванием”; качающиеся движения, о чем я уже упоминала, называемые “лепкой”, и вытягивание клитора, называемое (“буфетная игра”), когда она “хотела вытащить что-то очень длинное”. В дальнейшем она осуществляла давление на свою вагину с помощью протягивания уголка простыни между бедрами. В этих различных формах мастурбации проявлялись разные формы идентификации в зависимости от того, играла ли она в сопутствующих фантазиях активную роль своего отца или пассивную – матери, или обе сразу. Эти фантазии Эрны, имевшие сильную садо-мазохистскую окраску, обнаруживали прямую связь с той сценой, которая положила этому начало, а также с ее первоначальными фантазиями. Ее садизм был направлен против полового акта родителей, а в качестве реакции на садизм у нее появлялись соответствующие фантазии мазохистского характера.

На всем протяжении анализа Эрна мастурбировала этими различными способами. Благодаря успешному переносу, однако, удалось побудить ее к описыванию в промежутках своих фантазий. Таким образом, мне удалось найти причины этой навязчивой мастурбации и тем самым избавить от нее Эрну. Вращательные движения, которые возникли у нее во второй половине ее первого года, происходили от ее желания быть мастурбируемой и возвращали к манипуляциям, связанным с ее отправлениями в младенчестве. Был период в анализе, во время которого она в своих играх самыми разными способами изображала соитие своих родителей и потом давала выход всей своей ярости, вытекающей из пережитой фрустрации. По ходу этих сцен она ни разу не пропустила ситуации, в которой она укачивала себя в полулежачем или сидячем положении, показывала свои гениталии и со временем даже стала просить меня дотронуться до них и понюхать что-нибудь из них. В это же время она как-то удивила свою мать, попросив ее после ванны поднять одну из ее ног и похлопать или потрогать ее промежность, а сама она при этом приняла позу ребенка, которому припудривают гениталии – позу, давно уже ей забытую. Разъяснение ее качающихся движений привело к полному прекращению этого симптома.

Наиболее устойчивый симптом Эрны – задержка в учебе – был настолько труднопреодолимым, что, несмотря на все свои старания, ей понадобилось два года, чтобы овладеть тем, чему обычно дети учатся за несколько месяцев. Лишь в заключительной фазе анализа удалось существенно повлиять на эту задержку, так что когда я закончила лечение, она значительно уменьшилась, хотя полностью преодолеть ее не удалось.

Мы уже говорили о благоприятных переменах, имевших место в результате анализа, в отношениях Эрны со своими родителями и в ориентации ее либидо в целом и видели, что это стало возможным только потому, что она оказалась способной сделать первые шаги в сторону социальной адаптации. Ее навязчивые симптомы (мастурбация, сосание пальца, покачивание и т.п.) исчезли, хотя их сила была такова, что они даже вызывали у девочки бессонницу. После окончания лечения ее тревога значительно уменьшилась, и Эрна смогла спать нормально. Прошли также приступы *.

* Последний раз я получала сведения об Эрне через два с половиной года после анализа, и эти улучшения уже закрепились.

Несмотря на эти благоприятные результаты, я считала, что анализ никоим образом еще не завершен, и прервать его пришлось лишь по внешним причинам после 575 часов лечения, продлившегося два с половиной года. Чрезвычайная серьезность этого случая выразилась не только в симптомах ребенка, но и в искажениях характера и совершенно ненормальном развитии личности, требовала продолжения анализа с тем, чтобы устранить ряд трудностей, от которых она продолжала страдать. То, что она все еще находилась в очень нестабильном состоянии, было видно по тому, что в моменты сильного напряжения у нее возникали рецидивы ее старых проблем, хотя их выраженность была более слабой, чем первоначально. Поэтому оставалась возможность, что при сильном напряжении или же вступлении в период половой зрелости могло бы произойти возобновление болезни.

Это приводит нас к вопросу первостепенной важности, а именно: когда в случае анализа детского невроза можно сказать, что он завершен. Если говорить о детях в латентном возрасте, то я считаю, что даже их полное благополучие с точки зрения окружающих не может служить определяющим показателем завершенности анализа. Я пришла к выводу, что тот факт, что анализ привел к вполне благоприятным последствиям в развитии в латентный период – какими бы важными они ни были – сам по себе не гарантирует, что и дальнейшее развитие пациента будет вполне успешным. Переход к половому созреванию и дальше к зрелости, как мне представляется, является проверкой того, был ли анализ детского невроза доведен до конца. Как эмпирический факт я могу констатировать лишь то, что анализ гарантирует будущую стабильность ребенку в прямой зависимости от того, насколько он (анализ) способен разрешить тревогу на самых глубоких психических уровнях. В этом и в характере бессознательных фантазий ребенка или же в изменениях, которые произошли в его поведении, следует искать критерий завершенности анализа.

Возвратимся к случаю Эрны. Как уже было сказано, в конце анализа ее мания преследования существенно уменьшилась по частоте проявлений и интенсивности. Однако, пo моему мнению, следовало продолжать работу по ослаблению ее садизма и тревоги, чтобы предотвратить возможность вспышек болезни в пубертатный период или в период ее взросления. Но так как продолжение анализа было в тот момент невозможно, его завершение было отложено на будущее.

Теперь в связи с историей болезни Эрны я бы хотела рассмотреть вопросы общего значения, поскольку некоторые из них впервые возникли в этом случае. Я обнаружила, что большое количество сексуальных тем в анализе Эрны и свобода, которая была предоставлена в фантазиях и играх *, привели к уменьшению, а не к возрастанию сексуального возбуждения и преобладания сексуальной тематики. Эрна была ребенком, чье чрезмерное сексуальное развитие бросалось в глаза каждому.

* Я подчеркнула в другом месте, что анализ ребенка, как и взрослого, должен проводиться с осторожностью, но критерии должны быть другими. Например, принимая участие в играх и фантазиях ребенка, аналитик на самом деле доставляет ему большее удовлетворение, чем взрослому пациенту, хотя вначале это кажется не так. Ибо игра – это естественная форма самовыражения ребенка, так что участие аналитика в ней не отличается по характеру от того внимания, с которым он следит за словесным самовыражением взрослого пациента, описывающего свои фантазии. Более того, необходимо помнить, что удовлетворение, которое дети получают в своем анализе, является большей частью воображаемым. Эрна на самом деле регулярно мастурбировала во время сеансов на протяжении определенного периода времени. Но она является исключением. Мы не должны забывать, что в ее случае навязчивая мастурбация присутствовала в том же объеме, в каком она обычно мастурбировала все время, иногда даже в присутствии других людей. Когда принуждение существенно уменьшилось, аналитическая ситуация привела к прекращению мастурбации во время сеансов и свелась к простому воображению мастурбации в фантазиях.

Не только характер ее фантазий, но и ее поведение и движения были поведением и движениями, свойственными очень чувственным девочкам в период полового созревания. Это особенно проявлялось в том, как провоцирующе она держала себя по отношению к мужчинам и мальчикам. В ходе анализа ее поведение также сильно изменилось к лучшему, и когда он закончился, она стала больше похожей на ребенка во всех отношениях. Далее, в результате анализа ее фантазий с мастурбацией был положен конец реальной мастурбации в ее жизни *.

* Под этим я подразумеваю прекращение у нее чрезмерной мастурбации и мастурбации в присутствии других людей, коренившейся в принуждении, а не прекращение мастурбации вообще.

Другой психоаналитический принцип, который я хотела подчеркнуть здесь, заключается в том, что необходимо доводить до сознания (насколько это возможно) те сомнения и критицизм по отношению к родителям ребенка и, в особенности к их сексуальной жизни, которые скрываются в бессознательном этого ребенка. Его отношение к окружению не может, тем не менее, пострадать от этого, поскольку, будучи привнесенными в сознание, его бессознательные обиды и враждебные суждения проходят проверку действительностью и тем самым теряют свою прежнюю опасность, а его отношение к действительности в целом улучшается, так как его способность критиковать своих родителей сознательно уже является, как мы видели на примере Эрны, результатом того, что ее отношение к действительности улучшилось *.

* Когда Эрна была настолько оторвана от действительности, я имела возможность лишь анализировать материал, связанный с ее фантазиями; но я постоянно прослеживала какую-то нить, хоть и слабую, которая могла связывать эти фантазии с реальностью. Благодаря этому по мере постоянного уменьшения ее тревоги, мне удалось постепенно укрепить ее связь с реальностью. В латентный период аналитик очень часто должен заниматься большей частью материалом подобного рода фантазий на протяжении долгого времени, пока он не сможет получить доступ к реальной жизни ребенка и интересам “Я”.

Перейдем теперь к специальным вопросам техники. Было уже неоднократно сказано, что у Эрны во время аналитического сеанса часто случались вспышки гнева. Ее проявления гнева и садистские импульсы нередко принимали угрожающие формы по отношению ко мне. Известно, что анализ высвобождает сильные аффекты у навязчивых невротиков, а у детей они находят еще более открытый и неуправляемый выход, чем у взрослых. Я ясно дала Эрне понять, что она не должна нападать на меня физически. Но она была вольна отреагировать свои аффекты многими другими способами; она бросалась игрушками или резала их на куски, опрокидывала маленькие стулья, бросалась подушками, топала ногами на диване, разливала воду, пачкала бумагу, игрушки или умывальник, ругалась и т.п. без малейшего вмешательства с моей стороны **.

** Я считаю совершенно необходимым, чтобы при работе с детьми помещение, в котором проводится лечение, было оборудовано таким образом, чтобы ребенок мог совершенно свободно отреагировать свои аффекты. Повреждение мебели, пола и т.д. должно в определенных пределах учитываться при оплате.

Но одновременно я анализировала ее ярость, что всегда ослабляло ее, а иногда даже полностью успокаивало. Таким образом, в аналитической технике существует три способа работы с детскими вспышками эмоций во время лечения: (1) Ребенок должен держать часть своих аффектов под контролем, но это нужно лишь в той мере, насколько в этом есть реальная необходимость; (2) можно давать выход его аффектам в словах и другими способами, описанными выше; и (3) его аффекты уменьшаются или устраняются посредством продолжения интерпретации и прослеживания связи настоящей ситуации с первоначальной, т.е. давшей толчок к заболеванию.

Объем, в котором применяется каждый из этих методов, может сильно меняться. Например, с Эрной я руководствовалась следующим заранее продуманным планом. Некоторое время у нее происходили вспышки ярости каждый раз, когда я говорила ей, что сеанс закончился, поэтому я стала открывать обе половинки дверей моей комнаты, чтобы проверить Эрну, так как я знала, что для нее было бы крайне болезненно, если человек, приходящий после нее, увидел бы ее поведение. Могу отметить, что в этот период моя комната после того, как Эрна ее покидала, обычно была похожа на поле сражения. Позже перед тем, как уйти, она удовлетворялась торопливым сбрасыванием подушек на пол; в то время как еще позже она уже покидала комнату совершенно спокойно. Есть и другой пример, взятый из анализа Петера (в возрасте трех лет и девяти месяцев), который также был одно время жертвой неистовых вспышек ярости. В более поздний период его анализа он сказал совершенно неожиданно, показывая на игрушку: “Я ведь просто могу думать, что я сломал это” *.

* Наблюдения даже за очень маленькими детьми доказывают, что они полностью схватывают природу ситуации переноса и понимают, что уменьшение их аффектов произошло в результате интерпретации первичной ситуации и связанных с ней аффектов. В таких случаях, например, Петер часто делал различие между мной, которая “была как бы его мамой”, и своей “настоящей мамой”. Например, заводя и выключая свой мотор, он плевал в меня, и хотел побить, называя меня “капризной бестией”. Он яростно отрицал мое истолкование, но каждый раз он снова становился спокойным и нежным и спрашивал: “Значит, я хотел сказать “Бестия” моей настоящей маме, когда папин этот самый входил в маму?”

Здесь можно указать, что настойчивость, с которой аналитик должен добиваться от ребенка частично контролировать свои эмоции – правило, которое ребенку, разумеется, вовсе не придется по вкусу, – не имеет смысла как педагогическая мера; такое требование основано на необходимости, исходящей от реальной ситуации, так что даже маленький ребенок способен это понять. Бывают также случаи, когда я не выполняю всех действий, которые предназначаются мне в игре, на том основании, что их полная реализация была бы для меня слишком сложной или неприятной. Тем не менее, даже в этих случаях я, насколько возможно, следую за ходом мыслей ребенка. Очень важно, кроме того, чтобы аналитик выражал как можно меньше эмоций по поводу эмоциональных вспышек у ребенка.

Теперь я предлагаю сделать обзор данных, полученных на этом примере, чтобы проиллюстрировать сформировавшиеся у меня с тех пор теоретические концепции. Позолоченные лампы паровоза, которые, как думала Эрна, были “такие красивые, красные и горящие” и которые она сосала, представляли собой отцовский пенис (ср. ”что-то длинное и золотое”, что держало на воде капитана), а также груди ее матери. То, что ее сильное чувство вины было обусловлено сосанием предметов, доказывалось следующим: когда я играла роль ребенка и сосала эти лампы, – это, по ее мнению, было моим самым большим недостатком. Это чувство вины можно объяснить тем, что сосание представляет собой также кусание и пожирание материнских грудей и отцовского пениса. По моему мнению, именно процесс отнятия от груди, желание ребенка заключить в себя отцовский пенис и чувство зависти и ненависти к матери формируют Эдипов комплекс. В основании этой зависти лежит ранняя детская сексуальная теория о том, что, совокупляясь с отцом, мать принимает в себя и удерживает в себе его пенис.

Эта зависть оказалась центральным пунктом невроза Эрны. Те нападения, которые в самом начале процесса анализа она предпринимала с помощью “третьего лица” на дом, в котором жили только мужчина и женщина, были выражением ее деструктивных импульсов по отношению к материнскому телу и отцовскому пенису, который, согласно ее фантазиям, находился внутри тела матери. Эти импульсы, стимулируемые оральной завистью маленькой девочки, находили выражение в игре, где она топила корабль (свою мать) и отрывала у капитана (своего отца) “длинную золотую штуку” и его голову, которая держала его на плаву, т.е. кастрировала его тогда, когда он совокуплялся с матерью. Детали ее фантазий с нападением показывали, до каких размеров садистской изобретательности доходили враждебные импульсы по отношению к материнскому телу. Например, она превращала свои экскременты в горючее и взрывчатое вещество с целью разрушить это тело изнутри. Это изображалось в картине сжигания и разрушения дома со “взрыванием” находящихся внутри людей. Разрезание бумаги (она называла это “делать рубленое мясо” или “глазной салат”) представляло собой полное разрушение родителей во время совокупления. Желание Эрны откусить мой нос и сделать “бахрому” в нем было не столько нападением на меня лично, сколько символизировало физическое нападение на пенис ее отца, как бы находящийся у меня внутри, что доказывалось материалом ее фантазий, продуцируемых в связи с этим *.

* В другом случае анализа я также обнаружила, что нападки на мой нос, ноги, голову и т.п. никогда не относились просто к этим частям тела как таковым; они были также направлены против них как символических заменителей отцовского пениса, прикрепленного ко мне или заключенного внутри меня, т.е. внутри матери.

То, что Эрна предпринимала нападения на тело своей матери с целью захвата и уничтожения не только отцовского пениса, но и фекалий и гипотетических детей, было продемонстрировано в различных вариациях “рыбного” цикла игр, который весь вращается вокруг той отчаянной, захватившей все ресурсы борьбы между “торговкой рыбой” (ее матерью) и мной в роли ребенка (ее самой). Далее, как мы уже видели, она воображала, что я, увидев, как она вместе с полицейским “вспенивала” деньги или рыбу, пыталась любыми средствами завладеть этой рыбой. Картина полового акта между ее родителями возбудила в ней желание украсть пенис ее отца и то, что могло находиться в теле ее матери. Вспомните, что реакция Эрны против этого намерения ограбить и полностью разрушить тело ее матери выражалась в страхе, который возникал после ее борьбы с торговкой рыбой, страхе, что грабительница вытащит у нее все изнутри. Именно этот страх я описывала как имеющий отношение к самой ранней ситуации опасности у девочек и как эквивалент страха кастрации у мальчиков. Можно в связи с этим говорить о связи между этой ранней тревогой Эрны и ее необычным внутренним запретом на учебу, о связи, которая встречалась впоследствии и в других случаях. Я уже указывала, что у Эрны только анализ глубочайших уровней ее садизма и раннего Эдипова комплекса позволил как-то повлиять на этот запрет. Ее сильно развитый эпистемофилический (страх знаний [Ред.]) инстинкт был настолько тесно связан с ее ярко выраженный садизмом, что защита против последнего приводила к полному отставанию по многим предметам, которые требовали от нее стремления к знаниям. Арифметика и чистописание представлялись ее бессознательному как яростные садистские нападения на тело ее матери и отцовский пенис. Они означали разрывание, разрубание на части или сжигание материнского тела вместе с заключенными в нем детьми и кастрацию отца. Чтение же также вследствие символического приравнивания тела матери и книг должно было означать насильственное вынимание из этого тела веществ, детей и т.д.

Наконец, я хочу использовать этот случай для того, чтобы привлечь внимание и к другому моменту, который, как показал дальнейший опыт, имеет общее значение. Я обнаружила не только то, что характер фантазий Эрны и ее отношение к действительности были типичными для случаев с сильно выраженными параноидальными признаками, но и то, что причины этих параноидальных признаков и связанной с ними гомосексуальной склонности были основными факторами этиологии паранойи в целом. Замечу кратко, что я обнаружила сильные параноидальные признаки у многих детей, и это дает мне основание утверждать, что одной из важных и перспективных задач Детского Анализа является вскрытие и устранение психотических искажений личности на ранних этапах.

 

Перевод: Ю. Ланько
Знаменитые случаи из практики психоанализа. Сборник. 1995

Карл Густав Юнг “Психологическая теория типов”

 

[Лекция, прочитанная на Конгрессе швейцарских психиатров (Цюрих, 1928) и опубликованная как «Psychologische Typologies («Психологическая типология») в «Seelenprobleme der Gegenwart» (Zurich, 1931). При подготовке настоящей работы был использован (с изменениями) русский перевод с немецкого, сделанный А. М. Боковиковым и опубликованный /134- С.90-110/]

      Характер – это сложившаяся устойчивая индивидуальная форма человеческого бытия. Поскольку эта форма воплощает в себе как физическую, так и психическую природу, то общая характерология представляет собой учение о признаках как физического, так и психического свойства. Необъяснимое единство живого существа является причиной того, что физический признак есть не просто физический, а психический – не есть просто психический. Неразрывность и целостность природы ничего не ведает о тех несовместимостях и различиях, которые вынужден устанавливать человеческий разум, чтобы суметь проложить дорогу к пониманию.

      Различение тела и разума – это искусственная дихотомия, дискриминация, которая, несомненно, в большей степени основывается на своеобразии познающего интеллекта, чем на природе вещей. В действительности же взаимное проникновение телесных и психических признаков столь глубоко, что по свойствам тела мы не только можем сделать далеко идущие выводы о качествах психического, но и по психической специфике мы можем судить о соответствующих телесных формах. Последнее, конечно, потребует от нас несравненно больших усилий, но, пожалуй, не из-за того, что психика оказывает меньшее влияние на тело, чем тело на психику, а потому, что если начинать с психического, то нам придется делать вывод по неизвестному об известном, тогда как в противном случае у нас есть преимущество: ведь здесь мы можем отталкиваться от известного, то есть от видимого нами тела. Вопреки психологической теории, которая якобы у нас сегодня существует, психическое все же намного бесконечнее и темнее, чем видимая поверхность тела. Психическое по-прежнему является чужой, неизведанной страной, из которой к нам поступают лишь косвенные известия, передаваемые через подверженные всевозможным иллюзиям функции сознания.

      Следовательно, более безопасным представляется путь от внешнего к внутреннему, от известного к неизвестному, от тела к психике. Поэтому все попытки создания характерологии начинались снаружи. К ним относятся такие методы предков, как, например, астрология, которая даже обращалась к звездам, чтобы постичь те линии судьбы, начала которых лежат в человеческом сердце, а также хиромантия, френология Галля и физиогномика Лафатера. Недавние попытки подобного рода представлены графологией, физиологической типологией Кречмера и кляксографическим методом Роршаха. Как видно, путей от внешнего к внутреннему, от телесного к психическому вполне достаточно. Такое направление от внешнего к внутреннему должно быть путем исследования до тех пор, пока не будут с достаточной надежностью установлены определенные элементарные психические состояния. Но как только это произойдет, путь может стать обратным. Тогда мы сможем поставить вопрос: каково телесное выражение конкретного психического состояния? К сожалению, мы еще не настолько продвинулись в данной области, чтобы быть в состоянии вообще затрагивать этот вопрос, потому что основное условие, а именно удовлетворительная констатация психического состояния, еще далеко не выполнено. Более того, мы лишь начали упражняться в расстановке психического инвентаря, да и то не всегда успешно.

      Простая констатация того, что определенные люди выглядят так-то и так-то, совсем ничего не будет значить, если она не позволит нам сделать вывод о соответствующем содержании. Мы только тогда будем удовлетворены, когда узнаем, какой вид психического соответствует определенным физическим качествам. Тело без психики нам ни о чем не говорит, так же как – позволим себе встать на точку зрения психического – душа ничего не может значить без тела. Если мы теперь собираемся по какому-нибудь физическому признаку судить о соответствующем ему психическом качестве, то мы делаем это, как уже было сказано, по известному о неизвестном.

      Я, к сожалению, вынужден подчеркивать эту мысль, поскольку психология является самой молодой из всех наук и поэтому находится во власти предрассудков. Тот факт, что психология, в сущности, была открыта лишь недавно, является непосредственным доказательством того, что нам потребовалось слишком много времени для отрыва психического от субъекта и тем самым выделения его в качестве предмета объективного познания. Психология как естественная наука – это фактически приобретение самого последнего времени, поскольку до сих пор она была таким же фантастическим продуктом произвола, как и средневековая естественная наука. Считалось, что психологией можно распоряжаться. И этот предрассудок ощутимо следует за нами. Психическая жизнь – это нечто самое непосредственное, а поэтому вроде бы и самое знакомое, даже более чем знакомое: она зевает нам в лицо, она раздражает нас банальностью своей нескончаемой повседневности, мы даже страдаем от этого и делаем все возможное, чтобы о ней не думать. Из-за того, что психическое представляет собой самое непосредственное явление, из-за того, что мы сами являемся психическим, мы вряд ли можем предположить что-либо иное, чем то, что мы знакомы с ним глубоко, основательно и долго. Поэтому каждый не только имеет свое мнение о психологии, но и убежден, что он, само собой разумеется, лучше всех в ней разбирается. Психиатры, которым приходится сражаться с родственниками и опекунами своих пациентов, понятливость которых (родственников и опекунов) уже стала притчей во языцех, были, пожалуй, первыми людьми, которые в качестве профессиональной группы столкнулись с бытующим в массе слепым предрассудком, что в психологических вопросах каждый понимает больше любого другого, что, впрочем, не мешает и самому психиатру разделять это мнение. Причем доходит до того, что он вынужден признать: «В этом городе вообще только два нормальных человека. Профессор В. – второй».

В психологии сегодня нужно, в конце концов, прийти к пониманию того, что психическое – это нечто совершенно неизведанное, хотя оно и кажется абсолютно знакомым, и что психику другого каждый знает, пожалуй, лучше, чем свою собственную. Во всяком случае, для начала это было бы весьма полезным эвристическим предположением. Ведь именно из-за непосредственности психических явлений психология и была открыта так поздно. А поскольку мы стоим еще только у истоков науки, постольку у нас отсутствуют понятия и определения, с помощью которых мы могли бы охватить известные нам факты. Первые у нас отсутствуют, последние (факты) – нет; более того, они теснят нас со всех сторон, мы даже завалены ими в отличие от других наук, вынужденных их разыскивать, а естественное группирование их, как, например, химических элементов или семейства растений, опосредуется нами наглядным понятием апостериори. Совсем иначе, однако, обстоит дело с психикой; здесь со своей эмпирически-наглядной установкой мы просто попадаем в непрерывное течение наших субъективных психических явлений, и если из этого потока вдруг всплывает всеобъемлющее общее понятие, то оно является не более чем простым симптомом. Раз мы сами являемся психическим, то, позволяя исполниться психическому процессу, мы почти неизбежно растворяемся в нем и тем самым лишаемся способности познающего различения и сравнения.

      Это только одна трудность; другая заключается в том, что по мере отделения от пространственного явления и приближения к беспространственности психического мы теряем возможность точного количественного измерения. Даже констатация фактов становится затруднительной. Например, если я хочу подчеркнуть недействительность какой-либо вещи, то говорю, что я только подумал. «У меня даже и мыслей таких не было бы, если бы не… и вообще я такого не думал». Замечания подобного рода доказывают, какими туманными являются психические факты или, точнее сказать, насколько неопределенно субъективными они кажутся, ибо на самом деле они столь же объективны и определенны, как и любое другое событие. «Я действительно подумал так-то и так-то, и отныне это всегда будет присутствовать в моих действиях». Даже к такому, можно сказать, само собой разумеющемуся признанию многие люди должны буквально-таки продираться, порой при огромном напряжении моральных сил. Именно с этими трудностями мы сталкиваемся, когда делаем вывод по известному внешнему явлению о состоянии психического.

      Отныне область моих изысканий сужается с клинической констатации, в самом широком смысле, внешних признаков до исследования и классификации всех психических данных, которые вообще могут быть выявлены и установлены. Из этой работы сначала возникает психическая феноменология, которая делает возможным появление соответствующего структурного учения, а уже из эмпирического применения структурного учения вытекает наконец психологическая типология.

      Клинические исследования основываются на описании симптомов, и шаг от симптоматологии к психической феноменологии можно сравнить с переходом от чисто симптоматической патологии к знаниям о патологии клеточной и патологии обмена веществ, ибо психическая феноменология позволяет нам увидеть процессы заднего плана психического, лежащие в основе возникающих симптомов. Общеизвестно, что это стало возможным благодаря применению аналитического метода. Сегодня мы обладаем действительным знанием о психических процессах, вызывающих психогенные симптомы. Этим знанием является не что иное, как учение о комплексах, которое, собственно, и оказывается основой психической феноменологии. Что бы ни действовало в темных подпочвах психического – разумеется, на этот счет существуют разнообразные мнения, – несомненно, по крайней мере, одно: прежде всего это особые аффективные содержания, так называемые комплексы, которые обладают определенной автономией. Мы уже не раз сталкивались с выражением «автономный комплекс», однако, как мне кажется, оно часто употребляется неправомерно, тогда как некоторые содержания бессознательного и в самом деле обнаруживают поведение, которое я не могу назвать иначе как «автономным», подчеркивая этим их способность оказывать сопротивление сознательным намерениям, появляться и исчезать, когда им заблагорассудится. Как известно, комплексы – это прежде всего такие психические величины, которые лишены контроля со стороны сознания. Они отщеплены от него и ведут особого рода существование в темной сфере бессознательного, откуда могут постоянно препятствовать или же содействовать работе сознания.

      Дальнейшее углубление учения о комплексах последовательно приводит нас к проблеме возникновения комплексов. На этот счет также существуют различные теории. Но как бы то ни было, опыт показывает, что комплексы всегда содержат в себе нечто вроде конфликта или, по крайней мере, являются либо его причиной, либо следствием. Во всяком случае комплексам присущи признаки конфликта, шока, потрясения, неловкости, несовместимости. Это так называемые «больные точки», по-французски «betes noires», англичане в связи с этим упоминают о «скелетах в шкафу» («skeletons in the cupboard»), о которых не очень-то хочется вспоминать и еще меньше хочется, чтобы о них напоминали другие, но которые, зачастую самым неприятным образом, напоминают о себе сами. Они всегда содержат воспоминания, желания, опасения, обязанности, необходимости или мысли, от которых никак не удается отделаться, а потому они постоянно мешают и вредят, вмешиваясь в нашу сознательную жизнь.

      Очевидно, комплексы представляют собой своего рода неполноценности в самом широком смысле, причем я тут же должен заметить, что комплекс или обладание комплексом не обязательно означает неполноценность. Это значит только, что существует нечто несовместимое, неассимилированное, возможно даже, какое-то препятствие, но это также и стимул к великим устремлениям и поэтому, вполне вероятно, даже новая возможность для успеха. Следовательно, комплексы являются в этом смысле прямо-таки центром или узловым пунктом психической жизни, без них нельзя обойтись; более того, они должны присутствовать, потому что в противном случае психическая деятельность пришла бы к чреватому последствиями застою. Но они означают также и неисполненное в индивиде, область, где, по крайней мере сейчас, он терпит поражение, где нельзя что-либо преодолеть или осилить; то есть, без сомнения, это слабое место в любом значении этого слова.

      Такой характер комплекса в значительной степени освещает причины его возникновения. Очевидно, он появляется в результате столкновения требования к приспособлению и особого, непригодного в отношении этого требования свойства индивида. Так, комплекс становится для нас диагностически ценным симптомом индивидуальной диспозиции.

      На первый взгляд кажется, что существует бесконечное множество вариантов комплексов, но их тщательное сравнение дает относительно малое число основных форм, и все они надстраиваются над первыми переживаниями детства. Так и должно быть, потому что индивидуальная диспозиция вовсе не приобретается в течение жизни, а, являясь врожденной, становится очевидной уже в детстве. Поэтому родительский комплекс есть не что иное, как проявление столкновения между реальностью и непригодным в этом смысле свойством индивида. Следовательно, первой формой комплекса должен быть родительский комплекс, потому что родители – это первая реальность, с которой ребенок может вступить в конфликт.

      Поэтому существование родительского комплекса, как ничто другое, выдает нам наличие у индивида особых свойств. На практике, однако, мы вскоре убеждаемся, что главное заключается отнюдь не в факте присутствия родительского комплекса, а, скорее, в том, как этот комплекс проявляется в индивиде. Здесь имеются самые разные вариации, и, пожалуй, только малую их часть можно свести к особенностям влияния родителей, поскольку многие дети зачастую подвергаются одному и тому же влиянию и все-таки реагируют на это совершенно по-разному.

      Поэтому я стал уделять внимание именно этим различиям, сказав себе, что как раз благодаря им можно познать индивидуальные диспозиции в их своеобразии. Почему один ребенок в невротической семье реагирует на родительские воздействия истерией, другой неврозом навязчивых действий, третий психозом, а четвертый, похоже, вообще не реагирует? Эта проблема «выбора невроза», которая предстала также и перед Фрейдом, придает родительскому комплексу как таковому этиологическое значение, перенося тем самым постановку вопроса на реагирующего индивида и его особую диспозицию.

Фрейд пытался подойти к решению данной проблемы, но эти его попытки оказались совершенно неудовлетворительными, да и сам я еще далек от того, чтобы ответить на этот вопрос. Я вообще считаю преждевременным ставить вопрос о выборе неврозов. Потому что прежде, чем подходить к этой чрезвычайно трудной проблеме, мы должны знать намного больше о том, как индивид реагирует, а именно как он реагирует на препятствия. Например, нам нужно перейти ручей, через который не переброшен мостик и который слишком широк, чтобы через него перешагнуть. Значит, мы должны перепрыгнуть. Для этого мы располагаем сложной функциональной системой, а именно психомоторикой – вполне сформированной функцией, которой нужно только воспользоваться. Но прежде чем это осуществится, происходит еще нечто чисто психическое: принимается решение о том, что вообще надо сделать. Здесь-то и совершаются решающие индивидуальные события, которые, что показательно, редко признаются субъектом типичными или же не признаются таковыми вовсе, потому что они, как правило, либо вообще не рассматриваются, либо на них обращают внимание лишь в самую последнюю очередь. Подобно тому как психомоторный аппарат привычно подготавливается к прыжку, так, в свою очередь, и психический аппарат привычно (а потому бессознательно) подготавливается к принятию решения о том, что вообще нужно делать.

      Мнения насчет состава этого аппарата весьма существенно расходятся. Несомненно только одно – что каждый индивид обладает своим, характерным для него способом принимать решения и обходиться с затруднениями. Если спросить одного, то он скажет, что перепрыгнул ручей, потому что ему нравится прыгать; другой скажет, что у него не было никакой иной возможности; третий – что при встрече с любым препятствием у него возникает желание его преодолевать. Четвертый не прыгнул, потому что не терпит бесполезных усилий, пятый – потому что не было острой необходимости перебраться на другой берег.

      Я намеренно выбрал этот банальный пример, чтобы продемонстрировать, насколько несущественными кажутся подобные мотивации. Они кажутся столь поверхностными, что мы склонны отодвинуть их в сторону все и объяснить всё по-своему. И все же они являются именно теми вариациями, которые позволяют реально взглянуть на индивидуальные психические системы приспособления. Если мы рассмотрим первый случай – где ручей пересекается ради удовольствия от прыжка – в других жизненных ситуациях, то мы, вероятно, обнаружим, что подавляющее большинство поступков этого человека совершается ради получения удовольствия. Второй, который прыгает потому, что не видит иной возможности для переправы, внимателен и брюзглив и, как мы увидим, путешествуя по его жизни, всегда руководствуется принципом faute-demieux (за неимением лучшего – фр.) и т. д. У каждого уже заранее выработана особая психическая система, которая и принимает решение. Легко себе представить, что число таких установок – легион. Их индивидуальное многообразие невозможно исчерпать, так же как неисчерпаемы индивидуальные вариации кристаллов, которые, вне всяких сомнений, принадлежат, однако, к той или иной системе. Но так же как кристаллы указывают на относительно простые основные законы, так и установки указывают на некоторые основные свойства, присущие определенным группам.

      Попытки человеческого духа создать типологию и тем самым внести порядок в хаос индивидуального – можно сказать с уверенностью – уходят корнями в древность. Бесспорно, что самую первую попытку такого рода предприняла возникшая на древнем Востоке астрология в так называемых тригонах четырех элементов – воздуха, воды, земли и огня. Тригон воздуха в гороскопе состоит из трех воздушных замков Зодиака – Водолея, Близнецов и Весов; тригон огня – из Овна, Льва и Стрельца, и т. д. Согласно древним представлениям, тот, кто родился в этих тригонах, отчасти обладает их воздушной или огненной природой, а это, в свою очередь, определяет соответствующий темперамент и судьбу. Поэтому физиологическая типология древности, то есть деление на четыре гуморальных темперамента, находится в тесной связи с древними космологическими воззрениями. То, что раньше объяснялось зодиакальными созвездиями, теперь стало выражаться на физиологическом языке древних врачей, конкретно в словах флегматический, сангвинический, холерический и меланхолический, которые представляют собой не что иное, как наименование телесных соков. Как известно, эта последняя типология сохранялась по меньшей мере до 1800 года. Что же касается астрологической типологии, то она всем на удивление по-прежнему держится и даже переживает сегодня новый расцвет.

      Этот исторический экскурс в прошлое убеждает нас в том, что наши современные попытки создания типологии отнюдь не есть что-то новое и небывалое, если уж совесть ученого не позволяет нам вернуться на эти старые, интуитивные пути. Мы должны найти свое собственное решение этой проблемы, решение, которое удовлетворяло бы запросам науки. Тут-то и возникает основная трудность проблемы типологии – вопрос о масштабах или критериях. Астрологический критерий был прост: это было объективно заданное расположение звезд при рождении. Вопрос, каким образом зодиакальные созвездия и планеты приобрели качества темперамента, простирается в серый туман прошлого и остается без ответа. Критерием четырех старых физиологических темпераментов был внешний вид и поведение индивида – критерий абсолютно тот же, что и у сегодняшней физиологической типизации. Но что, однако, должно быть критерием психологической типологии?

      Вспомним о приведенном ранее примере, в котором различные индивиды должны были перебраться через ручей. Как и под каким углом зрения мы должны классифицировать их привычные мотивировки? Один делает, чтобы получить удовольствие, другой делает потому, что бездействие еще более тягостно, третий вовсе не делает, поскольку придерживается на этот счет противоположного мнения, и т. д. Ряд возможностей кажется бесконечным и безысходным.

      Другие, вероятно, подошли бы иначе к разрешению этой задачи, как – мне неизвестно. Я же в связи с этим могу сказать только одно: раз я взялся за это дело, то должен терпеть, когда меня упрекают в том, что мой способ решать проблему является всего лишь моим личным предубеждением. И это возражение до такой степени верно, что я даже не знаю, каким образом можно было бы от него защититься. Я могу только сослаться на старину Колумба, который, основываясь на субъективном предположении, на ложной гипотезе и пойдя оставленным современным ему судоходством путем, открыл Америку… Что бы мы ни рассматривали и как бы ни рассматривали, все равно глядим мы только собственными глазами. Именно поэтому наука делается не одним человеком, но многими. Каждый отдельный человек вносит только свой вклад, и только в этом смысле я осмеливаюсь говорить о своем способе смотреть на вещи.

      Моя профессия уже давно заставила меня принимать в расчет своеобразие индивидов, а то особое обстоятельство, что в течение многих лет – я не знаю скольких – я должен был лечить супругов и делать мужчину и женщину взаимоприемлемыми, еще больше подчеркивает необходимость установить определенные средние истины. Сколько раз мне приходилось говорить: «Видите ли, ваша жена – очень активная натура и от нее действительно нельзя ожидать, чтобы все ее существование заключалось лишь в домашнем хозяйстве». Это уже является типизацией, и этим выражена своего рода статистическая истина. Существуют активные и пассивные натуры. Однако эта прописная истина меня не удовлетворяла. Следующая моя попытка состояла в предположении, что существует нечто вроде задумывающихся и незадумывающихся натур, ибо я видел, что многие натуры, кажущиеся на первый взгляд пассивными, на самом деле не столько пассивны, сколько предусмотрительны. Они сначала обдумывают ситуацию – потом действуют, а так как для них это обычный образ действия, то они упускают случаи, где необходимо непосредственное действие без раздумий, и, таким образом, складывается мнение об их пассивности. Незадумывающимися всегда казались мне те, кто без раздумий прыгает обеими ногами в ситуацию, чтобы потом уж только сообразить, что они, похоже, угодили в болото. Таким образом, их, пожалуй, можно было бы охарактеризовать как незадумывающихся, что надлежащим образом проявлялось в активности; предусмотрительность же других в ряде случаев является в конечном счете весьма важной активностью и весьма ответственным действием в сравнении с необдуманной мимолетной вспышкой одной лишь деловитости. Однако очень скоро я обнаружил, что нерешительность отнюдь не всегда вызывается предусмотрительностью, а, скорее, действие не всегда необдуманно. Нерешительность первого столь же часто основывается на свойственной ему боязливости или, по крайней мере, на чем-то вроде обычного отступления перед слишком сложной задачей, а непосредственная активность второго часто обусловливается большим доверием к объекту, чем к себе. Это наблюдение побуждает меня сформулировать типизацию следующим образом: существует целый класс людей, которые в момент реакции на данную ситуацию как бы отстраняются, тихо говоря «нет», и только вслед за этим реагируют, и существуют люди, принадлежащие к другому классу, которые в такой же ситуации реагируют непосредственно, пребывая, по-видимому, в полной уверенности, что их поступок, несомненно, правильный. То есть первый класс характеризуется некоторым негативным отношением к объекту, последний – скорее позитивным.

Как известно, первый класс соответствует интровертной, а последний – экстравертной установке. Введением обоих этих терминов достигнуто столь же мало, как и открытием мольеровского «bourgeois gentilhomme», что он обычно говорит прозой. Эти типы будут иметь смысл и значимость только тогда, когда мы узнаем, что же еще присуще каждому из них.

      Ведь нельзя быть интровертом, не будучи им во всех отношениях. Понятие интровертный означает: все душевное проявляется у интроверта так, как это и определено для него соответствующими законами. Если бы это было не так, то характеристика определенного индивида как экстраверта была бы такой же несущественной, как и констатация того, что длина его тела составляет 175 сантиметров или же что он шатен либо брахицефал. Как известно, такие констатации содержат ненамного больше обозначаемого ими факта. Однако выражение экстравертный претендует на гораздо большее, ибо стремится выразить, что сознание экстраверта, равно как и его бессознательное, должно обладать определенными качествами, что все поведение экстраверта, его отношение к людям, даже течение его жизни указывают на определенные типические свойства.

      Интроверсия и экстраверсия как типы установок обозначают диспозицию, обусловливающую в значительной степени психический процесс в целом, поскольку она характеризует предрасположенное реагирование и тем самым определяет не только образ действия и вид субъективного опыта, но и характер бессознательной компенсации.

      Следовательно, определение привычного реагирования (Reactionshabitus) должно попасть в самую точку, поскольку предрасположение (Habitus) является в известной степени центральным коммутаторным пунктом, откуда, с одной стороны, регулируется внешнее поведение, а с другой – оказывается влияние на формирование специфического опыта. Определенное поведение дает соответствующие результаты, а благодаря субъективному осмыслению этих результатов появляется опыт, который со своей стороны вновь оказывает влияние на поведение и тем самым по пословице «Каждый есть кузнец своего счастья» отражается на индивидуальной судьбе.

      Что касается привычного реагирования, то можно, пожалуй, не сомневаться относительно того, что тут мы ухватываем центральное звено проблемы. Однако здесь возникает другой щекотливый вопрос: удастся ли нам (адекватно) охарактеризовать способы привычного реагирования? На этот счет могут существовать самые разнообразные мнения, даже если кто-либо и обладает интимными знаниями в этой особой области. Те факты, которые мне удалось разыскать в пользу моей точки зрения, объединены мною в книге о типах, причем я полностью отдаю себе отчет, что моя типизация не является единственно верной или единственно возможной.

      Противопоставление интроверсии и экстраверсии провести просто, однако простые формулировки, к сожалению, чаще всего подозрительны. Слишком легко они укрывают действительные трудности. Я говорю так, исходя из собственного опыта, ведь едва я опубликовал первую формулировку своих критериев – этому событию скоро будет двадцать лет, – как, к своему неудовольствию, обнаружил, что каким-то образом попал впросак. Что-то не сходилось. Видимо, я пытался объяснить слишком многое простыми средствами, как это чаще всего и бывает при первой радости открытия.

      Я обнаружил факт, который невозможно было отрицать, а именно прямо-таки огромные различия внутри самих групп интровертов и экстравертов, различия, которые были столь велики, что у меня появились сомнения, видел ли я вообще что-либо правильно. Для того чтобы развеять эти сомнения, потребовалось около десяти лет работы по наблюдению и сравнению.

      Вопрос, откуда берутся огромные различия внутри типа, столкнул меня с непредвиденными трудностями, к которым я долго не мог подступиться. Некоторые из этих трудностей основывались на наблюдении и восприятии различий, но главной их причиной была, как и раньше, проблема критериев, то есть подходящего обозначения для различий характеров. И здесь я впервые отчетливо понял, насколько же молода психология. Вряд ли она представляет собой что-либо иное, кроме хаоса произвольных учений, добрая часть которых, безусловно, обязана своим происхождением обособленному вследствие generatio aequivoca и тем самым уподобившемуся Зевсу мозгу ученого. Я не хочу быть непочтительным, но все же не могу удержаться от того, чтобы устроить очную ставку профессора психологии с психологией женщины, китайца и южного негра. Наша психология должна доходить до жизни, иначе мы просто застрянем в Средневековье.

      Я понял, что из хаоса современной психологии невозможно извлечь четкие критерии, что их, скорее, еще только требуется создать, причем не из голубого воздуха, а на основе предшествовавших бесценных работ тех, чьи имена история психологии не обойдет молчанием.

      В рамках одного доклада у меня нет возможности упомянуть о тех отдельных наблюдениях, которые побудили меня выделить в качестве критериев рассматриваемых различий определенные психические функции. В целом можно констатировать только одно, что различия, насколько они теперь стали для меня понятными, заключаются в том, что интроверт, например, не просто отступает перед объектом и колеблется, а делает это совершенно особым образом. И поступки свои он совершает не так, как любой другой интроверт, а тоже совершенно особым образом. Так же как лев поражает своего врага или добычу не хвостом, как крокодил, а лапами, в которых заключена его специфическая сила, так и присущий нам способ реагирования обычно характеризуется нашими сильными сторонами, то есть использованием нашей наиболее надежной и развитой функции, что, впрочем, не мешает нам иногда реагировать и своими специфическими слабостями. В соответствии с этим мы будем подготавливать или искать одни ситуации и избегать других и тем самым будем соответственно приобретать специфический, отличающийся от других опыт. Интеллектуал будет приспосабливаться к миру с помощью своего интеллекта, а вовсе не как боксер шестой весовой категории, хотя и он может в приступе ярости употребить свои кулаки. В борьбе за существование и приспособление каждый человек инстинктивно использует свою наиболее развитую функцию, которая в результате становится критерием привычного способа реагирования.

      Вопрос теперь можно поставить так: каким образом следует так охватить все эти функции общими понятиями, чтобы они смогли выделиться из расплывчатости простого индивидуального существования? Грубую типизацию подобного рода давно уже создала социальная жизнь в фигурах крестьянина, рабочего, художника, ученого, воина и т. д. или в перечне всех профессий. Но психологии с такой типизацией делать практически нечего, потому что среди людей науки, как однажды ехидно сказал один известный ученый, есть и такие, которые являются всего лишь «интеллектуальными носильщиками».

      То, что здесь имеется в виду, – вещь весьма тонкая. Недостаточно говорить, например, об интеллекте, ибо это понятие слишком обще и неопределенно; разумным можно назвать все, что функционирует гладко, быстро, эффективно и целесообразно. И ум, и глупость являются не функциями, а модальностями, и они никогда не говорят о том что, а всегда о том как. То же самое касается моральных и эстетических критериев. Мы должны суметь обозначить то, что в привычных реакциях действует в первую очередь. Поэтому мы вынуждены использовать здесь нечто такое, что на первый взгляд выглядит столь же ужасающе, как психология способностей XVIII столетия. В действительности же мы прибегаем к уже имеющимся в обыденном языке понятиям, которые доступны и ясны каждому. Если, например, я говорю о «мышлении», то только философ не знает, что под этим подразумевается, но ни один дилетант не найдет это непонятным; ведь мы употребляем это слово ежедневно и всегда подразумеваем под ним примерно одно и то же, однако если попросить дилетанта дать четкое определение мышлению, то он окажется в весьма затруднительном положении. То же самое касается «памяти» или «чувства». Насколько трудно бывает научно определить такие непосредственные психологические понятия, настолько же легки они для понимания в обиходном языке. Язык par excellence (предпочтительно, в основном) является собранием наглядностей; оттого-то с таким трудом закрепляются и очень легко отмирают ненаглядные, слишком абстрактные понятия, что они слишком мало соприкасаются с действительностью. Однако мышление и чувство являются такими неотъемлемыми для нас реалиями, что любой непримитивный язык имеет для них совершенно определенные выражения. Следовательно, мы можем быть уверены, что эти выражения совпадают соответственно с совершенно определенными психическими фактами, как бы эти комплексные факты научно ни назывались. Каждый представляет себе, что такое, например, сознание, и, хотя наука далеко еще этого не знает, никто не может сомневаться в том, что понятие «сознание» покрывает вполне определенные психические факты.

Именно поэтому я и взял в качестве критериев различения внутри одного типа установки просто выраженные в языке дилетантские понятия и обозначил ими соответствующие психические функции. Например, я взял мышление, как оно в общем понимается, поскольку мне бросилось в глаза, что одни люди размышляют несоизмеримо больше других и, соответственно, в своих решениях придают больший вес разуму. Они используют мышление для того, чтобы понять мир и к нему приспособиться, и, с чем бы они ни сталкивались, все подвергается обдумыванию и осмыслению либо же, в крайнем случае, приведению в соответствие с заранее разработанными общими принципами. Другие же люди удивительным образом пренебрегают мышлением в пользу эмоционального фактора, то есть чувства. Они стойко проводят «политику чувств», и требуется уже действительно чрезвычайная ситуация, чтобы заставить их задуматься. Эти люди представляют собой полную противоположность первому типу, что особенно бросается в глаза, когда первые являются деловыми партнерами вторых или же когда они вступают друг с другом в брак. При этом один из них может отдавать предпочтение своему мышлению независимо от того, экстраверт он или интроверт. Разве что тогда он пользуется им лишь соответствующим для своего типа образом.

      Однако преобладанием той или иной функции объясняются не все имеющиеся различия. Ведь то, что я называю мыслительным или эмоциональным типом, – это люди, которые опять-таки содержат в себе нечто общее, что я не могу охарактеризовать иначе как словом рациональность. То, что мышление в своей сути рационально, не будет, пожалуй, оспаривать никто. Но когда мы перейдем к чувству, появятся веские контрдоводы, которые я не стал бы отметать сразу. Напротив, я могу заверить, что проблема чувства задала мне немалую головоломку. Однако я не хочу перегружать свой доклад изложением различных научных мнений относительно этого понятия, а лишь вкратце выскажу собственную точку зрения на данный вопрос. Основная трудность здесь состоит в том, что слова «чувство» или «чувствование» используются в самых разных значениях. Особенно это характерно для немецкого языка (немецкое слово «das Gefuhl» переводится как «чувство, ощущение, чутье»), в меньшей степени – для английского и французского. Пожалуй, прежде всего мы должны строго отделить это слово от понятия «ощущение», которое характеризует функцию органов чувств. Затем, наверное, нужно так или иначе договориться, что чувство сожаления, например, в понятийном смысле должно отличаться от чувства, что изменится погода или что акции алюминиевого концерна повысятся. Поэтому я предложил под чувством в первом значении понимать чувствование как таковое и, наоборот, слово «чувство», использованное в последнем случае, убрать из психологического лексикона и заменить понятием «ощущение», если речь идет о перцептивном опыте, или понятием «интуиция», если речь идет о такого рода восприятии, которое нельзя непосредственно свести к осознанному перцептивному опыту. Поэтому я определил ощущение как осознанное восприятие с помощью органов чувств, а интуицию как восприятие через бессознательное.

      Разумеется, можно до скончания века дискутировать о правомерности этих определений, однако такая дискуссия в конечном счете сводится к вопросу, как называть некоторое известное животное: Rhinozerus, носорогом или еще как-нибудь иначе, ведь, в сущности, надо только знать, что и как мы называем. Психология – это целина, где языку еще только нужно закрепиться. Температуру, как известно, можно измерять по Реомюру, Цельсию или Фаренгейту, и единственное, что нужно здесь сделать, это сказать, какой способ использовали для измерения в каждом данном случае.

      Как следует из сказанного, я рассматриваю чувство в качестве функции души, отделяя ее от ощущения и предчувствия или интуиции. Тот, кто смешивает эти функции с чувством в узком смысле sensu stricto, разумеется, не способен признать рациональность чувства. Но кто их разделяет, тот не может уклониться от признания того факта, что эмоциональные оценки, эмоциональные суждения и вообще сами эмоции могут быть не просто разумными, но и логичными, последовательными и рассудительными и в этом смысле точно такими же, как мышление. Мыслительному типу данный факт кажется странным, но он легко объясним той характерной особенностью, что при дифференцированной мыслительной функции чувство всегда менее развито, то есть является более примитивным, а значит, и контаминированным с другими функциями, причем именно с иррациональными, нелогичными и внерассудочными, то есть функциями ощущения и интуиции, в задачу которых оценка ситуации не входит. Обе последние функции противостоят рациональным функциям, причем по причине, отвечающей самой глубокой их сущности. Когда мы думаем, то делаем это с намерением прийти к какому-нибудь выводу или заключению, а когда чувствуем, то для того, чтобы достичь верной оценки; ощущение же и интуиция как функции восприятия имеют целью восприятие данного, а не его истолкование или оценку. Следовательно, они просто должны быть открыты для данного, а не действовать избирательно по определенным принципам. Данное же по своей сути иррационально, ибо не существует методов, с помощью которых можно было бы доказать, что должно быть столько-то планет или столько-то видов теплокровных животных. Иррациональность – это то, чего не хватает мышлению и чувству, рациональность – то, чего не хватает ощущению и интуиции.

      Существует немало людей, реакции которых основываются, главным образом, на иррациональности, то есть либо на ощущении, либо на интуиции, но никогда на том и другом сразу, ибо ощущение по отношению к интуиции столь же антагонистично, как мышление по отношению к чувству. Ведь когда я своими ушами и глазами намереваюсь установить, что же происходит в действительности, я могу делать все, что угодно, только не мечтать и не фантазировать одновременно с этим, но как раз именно это последнее и должен делать интуитивист, чтобы дать простор своему бессознательному или объекту. Вот почему ощущающий тип является антиподом интуитивного. К сожалению, время не позволяет мне вдаваться в те интересные вариации, которые возникают вследствие экстравертной или интровертной установки у иррациональных типов.

      Я бы предпочел сказать еще несколько слов о закономерных последствиях, к которым приводит доминирование какой-либо одной функции над другими, а именно как это сказывается на других функциях. Человек, как известно, никогда не может быть всем сразу и никогда не может быть полностью совершенен. Он развивает всегда только определенные качества и оставляет недоразвитыми остальные. Что же происходит с теми функциями, которые он не использует ежедневно, а значит, и не развивает их упражнением? Они остаются в той или иной степени в примитивном, инфантильном, часто лишь в полусознательном, а порой даже в совершенно бессознательном состоянии; тем самым они образуют характерную для каждого типа неполноценность, которая в качестве составной части входит в общую структуру характера. Одностороннее предпочтение мышления всегда сопровождается неполноценностью чувств, а дифференцированное восприятие таким же образом сказывается на интуитивной способности, и наоборот.

      Является ли какая-либо функция дифференцированной или нет – можно довольно легко определить по ее силе, устойчивости, последовательности, надежности и приспособленности. Ее неполноценность, однако, зачастую не так уж легко описать или распознать. Важным критерием здесь является ее несамостоятельность и обусловленная этим зависимость от обстоятельств и других людей, а также ее непостоянство, ненадежность в употреблении, суггестивность и расплывчатый характер. На неполноценную (подчиненную) функцию никогда нельзя положиться, ибо ею нельзя управлять, более того, можно даже стать ее жертвой.

      К сожалению, здесь я не имею возможности дать детальное описание психологических типов, и поэтому мне приходится довольствоваться лишь кратким изложением основных идей психологической типологии. Общий результат моей предыдущей работы в этой области состоит в выделении двух основных типов установки: экстраверсии и интроверсии, а также четырех типов функций: мыслительного, ощущающего, чувствующего и интуитивного, которые варьируют в зависимости от общей установки и тем самым дают в итоге восемь вариантов.

      Меня чуть ли не с упреком спрашивали, почему я говорю ровно о четырех функциях, не больше и не меньше. То, что их ровно четыре, получилось прежде всего чисто эмпирически. Но то, что благодаря им достигнута определенная степень цельности, можно продемонстрировать следующим соображением. Ощущение устанавливает, что происходит фактически. Мышление позволяет нам узнать, что означает данное чувство – какова его ценность, и, наконец, интуиция указывает на возможные «откуда» и «куда», заключенные в том, что в данный момент имеется. Благодаря этому ориентация в современном мире может быть такой же полной, как и определение места в пространстве с помощью географических координат. Четыре функции являются своего рода четырьмя сторонами горизонта, столь же произвольными, сколь и необходимыми. Ничто не мешает сдвинуть точку координат в ту или иную сторону и вообще дать им другие названия. Все зависит от того, как мы договоримся и насколько это целесообразно.

      Но я должен признаться в одном: мне ни за что не хочется обходиться в своей психологической исследовательской экспедиции без этого компаса, и не по напрашивающейся общечеловеческой причине, что каждый влюблен в свои собственные идеи, а из-за того объективного факта, что тем самым появляется система измерения и ориентации, а это, в свою очередь, делает возможным появление критической психологии, которая так долго у нас отсутствовала.

Книга. Кляйн М. Эдипов комплекс. Том 5

ОТ ИЗДАТЕЛЕЙ
Об этом томе 3
Тексты
Эдипов КОМПЛЕКС В СВЕТЕ РАННИХ ТРЕВОГ (1945а) 3
Предварительные замечания издателей 4
Заметки о некоторых шизоидных механизмах (1946а) 69
Предварительные замечания издателей 70
О ТЕОРИИ ТРЕВОГИ И ВИНЫ (1948а) 103
Предварительные замечания издателей 104
Предисловие автора К «ВКЛАДАМ в ПСИХОАНАЛИЗ 1921-1945» (1948f [1947]) 129
Предварительные замечания издателей 130
О КРИТЕРИЯХ ЗАВЕРШЕНИЯ АНАЛИЗА [1] (1949а) 133
Предварительные замечания издателей 134
О КРИТЕРИЯХ ЗАВЕРШЕНИЯ АНАЛИЗА [2] (1949Ь) 137
Предварительные замечания издателей 138
О КРИТЕРИЯХ ЗАВЕРШЕНИЯ ПСИХОАНАЛИЗА (1950а) 141
Предварительные замечания издателей 142
О КРИТЕРИЯХ ЗАВЕРШЕНИЯ АНАЛИЗА [3] (1950Ь) 149
Предварительные замечания издателей 150
[Выступление на Всемирном конгрессе по психиатрии] (1952а [1950]) 153
Предварительные замечания издателей 154
Источники переноса (1952Ь [1951]) 161
Предварительные замечания издателей 162
ИСТОЧНИКИ ПЕРЕНОСА (1952с) 165
Предварительные замечания издателей 166
Взаимные влияния в развитии Эго и Ид (1952d) 179
Предварительные замечания издателей 180
Некоторые теоретические выводы относительно ЭМОЦИОНАЛЬНОЙ ЖИЗНИ МЛАДЕНЦА (1952е) 187
Предварительные замечания издателей 188
О НАБЛЮДЕНИИ ЗА ПОВЕДЕНИЕМ МЛАДЕНЦЕВ (1952f) 231
Предварительные замечания издателей 232
Предисловие ко второму изданию «О ВОСПИТАНИИ ДЕТЕЙ» (1952g) 269
Предварительные замечания издателей 270
Постскриптум к «О воспитании детей» (1952Н) 273
Предварительные замечания издателей 274
Appendix
Библиография 281
Лист сокращений 285
Лист пациентов 286
Именной указатель 287
Предметный указатель 290

 

СКАЧАТЬ КНИГУ

 

 

Статья. Паоло Фонда. Контейнирование по Биону и Холдинг по Винникоту.

Перевод под ред. Д.Г.Залесского

Холдинг по Винникотту
Дональд Винникотт описал, со всей своей экстраординарной тонкостью восприятия и остротой наблюдения, деликатный сюжет ранних интеракций между матерью и ребенком, который формирует базисную структуру душевной жизни.
Холдинг это “ансамбль” внимания, которым ребенок окружен с рождения. Он состоит из суммы ментального и аффективного, сознательного и бессознательного в самой матери, а также в ее внешних проявлениях материнской заботы.
Родители не только пытаются защитить ребенка от травмирующих аспектов физической реальности (шум, температура, неадекватная еда и т.д.), но они также пытаются оградить его душевный мир от преждевременных встреч с чрезмерно сильным чувством беспомощности, которое может провоцировать у ребенка тревогу полного исчезновения.
Если постоянно возрастающие и усиливающиеся потребности ребенка (голод, жажда, потребность в прикосновении, в том, чтобы взяли на руки, в понимании) остаются неудовлетворенными, то происходит развитие внутреннего дефекта (disease), который заключается неспособности ребенка доверять самому себе (у Фрейда “Hilflosichkeit”). Следовательно, чем меньше ребенок, тем больше материнская озабоченность скорейшим определением этих потребностей и готовностью их удовлетворить. Она воспринимает (можно сказать, “в контрпереносе”) угрожающее чувство боли, которое маячит перед неудовлетворенным младенцем, и она стремиться помочь ему избежать этой боли. В связи с этим в конце беременности у матери развивается частичная регрессия, называемая первичной материнской озабоченностью (primary maternal preoccupation), которая является чем-то вроде естественного физиологического психоза, находясь в котором она становится способной настроиться на очень примитивные чувства младенца,
У младенца, то есть у маленького ребенка, который еще даже не говорит, возникает неопределенное напряжение, вызываемое неудовлетворенными потребностями, например, в питании. Повторяющееся и регулярное прикладывание к груди, именно в тот момент, когда ребенок испытывает в ней потребность, побуждает ребенка чувствовать соответствие между его внутренним желанием и восприятием предлагаемой ему груди. Соответствие такого рода позволяет ребенку достичь ощущения, что он сам создает грудь – свой первый субъективный объект,. Такой первичный опыт поддерживает в младенце иллюзию омнипотентного единства с матерью. Это позволяет ему “начать доверять реальности, как чему-то такому, из чего проистекают любые иллюзии” (Винникотт). Длительность материнской заботы, внимание и соответствие ритмам ребенка, тот факт, что достаточно хорошая мать не подгоняет развитие ребенка, изначально позволяя ему доминировать, создает надежность и такой тип базового доверия, который определяет возможность хороших взаимоотношений с реальностью.

Младенец, по крайней мере, частично, живет, окутанный защитной мантией иллюзии омнипотентного единства с матерью. Это защищает его от преждевременного осознания отдельности объекта реальностью, которые могут вызвать страхи исчезновения, и оказать дезинтегрирующее влияние на ранние элементы его Self.
Как говорил еще Фрейд, если потребность абсолютно совпадает с ответом, (немедленно удовлетворяется), не остается пространства для мысли, и может быть только сенсорное чувство удовлетворения, опыт всепоглощающей омнипотентности. Следовательно, в определенный момент, как говорит Винникотт, обязанностью матери является отнятие от груди, а это ведет к упразднению иллюзии ребенка.
Умеренная фрустрация (например, слегка отсроченное удовлетворение потребности) формирует то, что, мы называем оптимальной фрустрацией. Между матерью и ребенком происходят некоторые несовпадения, они являются источником первых, очевидных переживаний отдельности. Материнский объект, который обычно удовлетворяет, ощущается как находящийся на некотором, но не слишком большом, расстоянии от субъекта, ребенка.
В атмосфере надежности, которую мать уже доказала, ребенок может использовать “дорожки памяти” предыдущего удовлетворения, которое она же и обеспечивала, для заполнения временно зияющего пространства, отделяющего ребенка от нее – той, кто чуть раньше или чуть позже, но удовлетворит его. Таким образом, устанавливается потенциальное пространство. В этом пространстве возможно формирование репрезентации материнского объекта – символа, который может замещать реальную мать на определенное время, поскольку он является мостом репрезентаций, что связывают с ней ребенка. Это делает переносимой дистанцию и отсрочку удовлетворения, Мы можем сказать, очень схематично, что это путь, по которому начинается развитие символического мышления.
Во время отсутствия матери, все это, помогает ребенку избежать потери всякой связи с материнским объектом, и провалиться в пучину страха. Для ребенка, возможность воссоздания в этом пространстве образа “объекта – груди – матери”, усиливает его иллюзию омннопотенции, снижает его чувство болезненной беспомощности и делает отдельность более переносимой. Таким образом, создается образ хорошего объекта, который присутствует во внутреннем мире ребенка и является опорой для того, чтобы вынести (хотя бы частично) первый опыт существования как отдельного существа. Таким образом, мы наблюдаем процесс создания внутреннего объекта путем интроекции.
Для того чтобы функционировать, потенциальное пространство нуждается в двух основных условиях, а именно – в устоявшейся, достаточной надежности материнского объекта, и в том, чтобы была оптимальная степень фрустрации – не слишком много, но, тем не менее, достаточно. Следовательно, достаточно хорошая мать успешно справляется с тем, чтобы давать ребенку соответствующее удовлетворение, и в меру фрустрировать его, в соответствующее время. Она, также, должна быть хорошо настроена на ритм ребенка.
Потенциальное пространство создается тайным соглашением ребенка с матерью, которая инстинктивно заботится о его безопасности и развитии. Способность заполнять это пространство все более и более сложными символами-иллюзиями, позволяет человеческому существу выдерживать все большую дистанцию от удовлетворяющих объектов,
Это связано с развитием переходных феноменов, в которых встречаются и сосуществуют иллюзия и реальность. Плюшевый мишка – переходный объект – представляет для ребенка, в одно и то же время, и игрушку и маму. Этот парадокс никогда не будет полностью прояснен, как говорил Винникотт, излишне даже пытаться объяснить ребенку, что его плюшевый мишка, это только игрушка и ничего больше, или, что это действительно его мама.
Всегда есть сильное искушение заменить потенциальное пространство непосредственными и конкретными взаимоотношениями с объектом, сводя к нулю дистанцию с ним в пространстве и во времени. Следовательно, необходимы базисные запреты: запрет на прикосновение (Anzieu, 1985) и эдипальный запрет, для того, чтобы поддерживать развитие мышления и избежать коллапса потенциального пространства. Эти запреты, естественно, значимы и для взрослых, и для их взаимоотношений с детьми (и для аналитиков в их взаимоотношениях с пациентами), поскольку хорошо известно, как исчезает потенциальное пространство в случаях инцеста и сексуального использования.
По мнению Винникотта, основой душевного здоровья является процесс того, как ребенок постепенно расстается с иллюзией омниопотентного единства с матерью, и того, каким образом мать отказывается от своей роли посредника между младенцем и реальностью.
Контейнирование Биона
Вилфред Бион начинал как аналитик, базирующийся на теориях Мелани Кляйн, но со временем, он пошел достаточно оригинальным путем мышления. По мнению Мани-Керл, между Мелани Кляйн и Бионом существует такое же различие, как между Фрейдом и Медали Кляйн. Тексты и мысли Биона достаточно трудны для понимания, поэтому некоторые авторы, такие как Дональд Мельцер и Леон Гринберг совместно с Элизабет Табак де Бъаншеди (1991) написали книги, проясняющие размышления Биона. Я не очень глубоко знаком с размышлениями Биона, но я нахожу достаточно интересными его воззрения относительно зарождения функции мышления, и основных механизмов мышления человека, Я думаю, что они помогут нам лучше понять, что происходит, как между матерью и ребенком, так и между аналитиком и пациентом. Мой набросок концепции контейнирования будет, безусловно, несколько упрощенным, но я надеюсь, что он будет вам полезен в работе.
В 1959 году Бион писал: «Когда пациент пытался избавиться от тревог аннигиляции, которые ощущались чрезмерно деструктивными, чтобы удерживать их в себе, он отделял их от себя, и вкладывал их в меня, связывая их, с надеждой на то, что, если они пробудут внутри моей личности достаточно долго, они настолько модифицируются, что он будет способен повторно интроецировать их без всякой опасности». Далее, мы можем прочесть: «…если мать хочет понять, в чем нуждается ее младенец, то ей не стоит ограничивать себя пониманием его крика, лишь как требования простого присутствия. С точки зрения ребенка, она призвана взять его на руки, и принять тот страх, который есть у него внутри, а именно, страх умереть. Поскольку это то, что младенец не может держать внутри себя… Мать моего пациента была не способна переносить этот страх, реагировала на это, стремясь предотвратить его проникновение в нее. Если же это не удавалось, ощущала себя затопленной, после такой его интроекции».
Несколькими годами позже Бион разработал несколько новых теоретических концептов. Он описывает два базисных элемента, которые присутствуют в процессе мышления человека.
Элементы в являются просто сенсорными впечатлениями, необработанными, недостаточно дифференцированными примитивными эмоциональными переживаниями, неприспособленными для того, чтобы ими думали, мечтали или их запоминали. В них не существует различий между одушевленным и неодушевленным, между субъектом и объектом, между внутренним и внешним миром. Они могут быть только непосредственно воспроизведены, они формируют конкретное мышление и не могут быть ни символизированы, ни представлены абстрактно. Элементы, в переживаются как «мысли в себе», и часто проявляются на телесном уровне, соматизируются. Обычно они эвакуируются через проективную идентификацию. Они превалируют в психотическом уровне функционирования.
Элементы а – это элементы в, трансформированные в визуальные образы или эквивалентные образы из тактильных или аудиальных паттернов. Они приспособлены к воспроизведению в виде сновидений, бессознательных фантазий в период бодрствования и воспоминаний. Они являются обязательной составляющей зрелого, здорового психического функционирования.
Схема контейнер-содержимое является основой любых человеческих взаимоотношений. Содержимое -ребенок освобождается, через проективную идентификацию, от элементов в, которые не являются осмысливаемыми. Контейнер – мать, в свою очередь контейнирует – разрабатывает их. Благодаря своей способности мечтать она придает им значение, трансформируя их в элементы а, и возвращает их обратно ребенку, который в этой новой форме (а) будет способен думать ими. Это является основной схемой психологического контейнирования, при котором мать предоставляет свой аппарат для думания мыслями (apparatus for thinking thoughts) ребенку, который постепенно интериоризирует его, становясь, все более способным выполнять самостоятельно функцию контейнирования.
Кстати, в понимании Биона проективная идентификация является скорее рациональной, коммуникативной функцией, чем навязчивым механизмом, как это вначале было описано Мелани Кляйн.
Позвольте мне, теперь, по-другому объяснить теоретические механизмы, о которых мы только что упоминали.
Ребенок плачет, поскольку он голоден, а мамы рядом нет. Он ощущает ее отсутствие в себе, как конкретное, необработанное впечатление о плохой/отсутствующей груди, – элемент. в Беспокойство, вызываемое возрастающим присутствием в нем таких преследующих элементов в повышается, и, следовательно, он нуждается в их эвакуации. Когда приходит мать, она принимает то, что он эвакуирует через проективную идентификацию (в основном, посредством плача), и она трансформирует болезненные чувства ребенка (спокойно разговаривая с ним и кормя его) в утешение. Она трансформирует страх смерти в спокойствие, в легкий и переносимый страх. Таким образом, он может теперь повторно интроецировать (re-introject) свои эмоциональные переживания, модифицированные и смягченные. Внутри у него, сейчас имеется переносимая, мыслимая репрезентация отсутствующей груди – элемент а – мысль, которая помогает ему переносить, некоторое время, отсутствие реальной груди. (Винникотт добавил бы, что эта репрезентация не является еще достаточно стабильной, и ребенок, может нуждаться в переходном объекте – плюшевом медвежонке – чтобы подкрепить, конкретной поддержкой, существование этой, еще нестабильной, символической репрезентации). Так образуется функция мышления. Шаг за шагом ребенок интроецирует представление о хорошо налаженных отношениях между ним самим и его матерью и, вместе с этим, он интроецирует саму функцию контейнирования, путь превращения элементов в в элементы а, в мышление. Через отношения со своей матерью ребенок получает структуру своего собственного мыслительного аппарата, который позволит ему, быть все более и более независимым, так что он, со временем, приобретет способность осуществлять функцию контейнирования самостоятельно.
Но развитие может пойти и ложным путем. Если мать реагирует тревожно, говорит: «Я не понимаю, что случилось с этим ребенком!» – тем самым, она устанавливает слишком большую эмоциональную дистанцию между собой и плачущим ребенком. Таким способом, мать отвергает проективную идентификацию ребенка, которая возвращается, “отскакивает” к нему обратно, не модифицированной.
Еще хуже ситуация складывается в том случае, если мать, чрезмерно тревожная сама по себе, возвращает обратно ребенку, не только его не модифицированную тревогу, но и эвакуирует в него свою тревогу. Она использует его, как хранилище для своих, непереносимых душевных содержаний, или может пытаться поменяться с ним ролями, стремясь к тому, чтобы быть самой контейнированной ребенком вместо того, чтобы контейнировать его.
Что-то не то, может быть и с самим ребенком. Он, изначально, может иметь слабую толерантность к фрустрациям. Поэтому может стремиться эвакуировать слишком много, слишком сильных эмоций боли. Контейнировать, такую интенсивную эмиссию элементов в может быть для матери слишком трудной задачей. Если она не справится с этим, ребенок вынужден выстраивать гипертрофированный аппарат для проективной идентификации. В тяжелых случаях, вместо мыслительного аппарата развивается психотическая личность, основывающаяся на перманентной эвакуации, когда мозг функционирует, скорее, как мускул, который постоянно разряжается элементами в.
Мы можем подытожить, что, по мнению Биона, психическая деятельность человека, а можно сказать, что и душевное здоровье, в основном основано на взаимодополняющей встрече между внутренней толерантностью младенца к фрустрации и способности матери к контейнированию.
Необходимо подчеркнуть, что контейнирование не означает, в лишь “дезинтоксикацию” непереносимых чувств. Существует и другой базовый аспект. Контейнирующая мать также, вручает ребенку дар – способность к означиванию, осмыслению. Она помогает ему образовывать мыслительные представления, понимать свои эмоции и декодировать, таким образом, то, что происходит. Это позволяет ребенку быть толерантным к отсутствию кого-либо значимого и последовательно укрепляет его способность переносить фрустрацию, Такое понимание близко к понятию “холдинг” у Винникотта, через которое он показывает, что лицо матери, это зеркало эмоций, которое служит ребенку средством распознавания своего собственного внутреннего состояния. Но в концепте Биона есть еще нечто большее, – материнская функция контейнирования предполагает еще и материнскую интуицию о базовой потребности ребенка быть помысленым, присутствовать, таким образом, в голове матери. С этой точки зрения, зависимость ребенка от матери проистекает, скорее, не из его физической беспомощности, а, вследствие его первичной потребности мыслить. Плачущий ребенок пытается, в первую очередь, не столько установить взаимоотношения с другим человеческим существом, чтобы эвакуировать в него элементы в вызывающие в нем слишком много боли, но также и для того, чтобы ему помогли развить способность думать.
Плачущий ребенок нуждается в матери, которая способна различать, голоден ли он, испуган, зол, мерзнет ли, испытывает жажду, боль или что-то еще. Если она обеспечивает ему правильный уход, дает правильный ответ, она не только удовлетворяет его потребности, но также помогает ему дифференцировать свои чувства, лучше репрезентировать их в своей голове. Впрочем, нередко часто встречаются матери, которые не различают этого и отвечают на различные потребности ребенка всегда лишь кормлением.
Если душевные содержания имеют такой вид, что могут быть репрезентированы в мыслительном пространстве, мы тогда способны их распознать, мы можем лучше понять, чего мы желаем и чего мы не хотим. Мы можем яснее представить элементы наших конфликтов, их возможные решения, или формировать более зрелые защиты. Если в голове нет достаточных, репрезентативных содержаний, мы вынуждены отреагировать, чувствовать лишь телесно (соматизация) или эвакуировать наши эмоции и нашу боль в других (посредством проективной идентификации). Но эти механизмы являются наиболее неэффективными, они поддерживают компульсивное повторение и часто формируют симптомы. Хорошо функционирующий мыслительный аппарат является, следовательно, предпосылкой для успешного разрешении психических конфликтов.
Я представлю краткую клиническую виньетку. В ходе сессии взрослой пациентки, я обратил ее внимание на то, что в ней есть какой-то гнев, о котором ей трудно думать, и который ей трудно выражать. Она ответила, как обычно, что, возможно, это так и есть, но что для того, чтобы выразить его, ей нужно двигаться, пройтись по кабинету, сделать что-то. Казалось, ее гнев больше связан с телесными ощущениями, чем с мыслями и не может быть хорошо репрезентирован в ее голове и выражен словами. Эта трудность часто проявляется в сессиях, обычно прерывая поток ее размышлений, и не позволяя ей ни достаточно хорошо понимать, ни сделать так. чтобы поняли ее.
Несколько дней спустя она сказала: «Сегодня ночью я не спала, поскольку моя дочь болеет и постоянно просыпается. Утром я была не выспавшейся, уставшей и раздраженной, когда пришла моя мать и сказала: «Что я могу сделать? Давай я помою посуду?» Я вышла из себя и закричала; «Оставь свою манию что-то делать! Сядь и выслушай меня! Дай мне немного пожаловаться!» Это типично для моей матери: я чувствую себя плохо, а она берет в руки пылесос».
Я сказал с мягкой иронией: «О, теперь понятно где вы этому научились, когда вы говорите, что не можете говорить о том, что чувствуете, если не двигаетесь, или не действуете».

Ома продолжала; «В прошлом случалось, что я злилась, но часто не знала почему. Иногда я знала, чего я не хочу, но никогда не понимала, чего хочу, я не могла этого помыслить. Сегодня, с моей матерью, я поняла, чего я хочу – поговорить о том, что я чувствую! Я настояла на том, чтобы сказать об этом, она выслушала меня, и напряжение уменьшилось!»
В этой виньетке присутствует, безусловно, много элементов: перенос, трудности пациентки с ее дочерью, с ее собственной детской частью и т.д. Но на что мне хотелось бы обратить внимание, так это на то, что пациентка предъявила просьбу, чтобы ее мать контейнировала ее. В определенной степени, пациентка частично уже контейнировала себя сама, (когда она самостоятельно смогла трансформировать внутреннюю тревогу, в ясно представленную потребность и вербальное требование последующего контейнирования). Мы можем также сказать, что неясно, насколько мать реально контейнировала ее, и насколько она просто выслушала свою дочь, что могло бы быть поддержкой последующего самоконтейнирования дочери.
Несколько собственных замечаний
На мой взгляд, составить гипотетическую картину того, что происходит в ранних взаимоотношениях между матерью и младенцем, можно, связав определенным образом холдинг Винникотта и контейнирование Биона. Оба исходят, правда, с различных позиций, но едины в признании базисной важности качества взаимоотношений мать – дитя.
Мы можем примерно сказать, что в то время, как холдинг скорее описывает макроскопически контекст взаимоотношений, кантейнирование является микроскопическим механизмом работы такого контекста. Мы можем представить, что ребенок нуждается в том, чтобы мать позволяла ему использовать в контейнируюших взаимоотношениях, свой мыслительный аппарат до тех пор, пока он не сформирует свой собственный. Она может, и должна «вырвать» из иллюзорного омниопотентного единства, в котором оба частично слились, свой аппарат, шаг за шагом, в то время, как ребенок «создает дубликат» в себе самом. Каждое преждевременное «извлечение» оставит «черную дыру» в области Self, где доминируют элементы в и конкретное мышление, где не может происходить развития, где не могут быть разрешены возникающие конфликты.
Мы можем также думать, что мышление, отравленное слишком большим количеством тревоги или интенсивным возбуждением (в обоих случаях мы можем говорить о слишком большом количестве элементов 0), не может поддерживать функцию а, то есть функцию мышления и контейнирования. Мышление, в таком случае, нуждается в дальнейшем контейнированни. избегая слишком интенсивного отреагирования, соматизации или проективной идентификации и в переустановке мыслительной функции,
Процесс контейнирования осуществляется, если контейнер и содержимое (мать и младенец, аналитик и пациент) близки настолько, чтобы сообщение могло быть полностью принято, Но в то же самое время, необходима достаточная дистанция, которая позволяет матери (или аналитику), а затем и самому ребенку думать, различать, что относится к одному, а что к другому члену пары. Когда ребенок напуган, мать должна чувствовать страх, который он ощущает, и чтобы понять его, она должна поставить себя на его место. Но в то же самое время, она не должна чувствовать себя только лишь испуганным ребенком. Ей важно ощущать себя еще и отдельной личностью, взрослой матерью, которая наблюдает за тем, что происходит с некоторого расстояния, и способна думать и отвечать надлежащим образом. Обычно этого не происходит в патологических симбиотических взаимоотношениях.
«Схема луковицы”
Винникотт, порой, говорил следующее: «Я не знаю, что есть младенец, есть лишь взаимоотношения мать-младенец», – подчеркивая абсолютную потребность младенца в ком-то, кто заботится о нем. Это предложение можно было бы расширить, говоря, что ни одна пара мать-младенец, не может существовать изолированно от сообщества и культурной среды. Культура снабжает схемами воспитания, выживания, поведенческими кодами, языком и т.д. Как писал Фрейд (1921): «Каждый индивид является составляющим элементом больших масс и – через идентификацию -субъектом многосторонних связей…»
С этой точки зрения, мы можем рассматривать окружение ребенка как систему, состоящую из большого количества концентрических кругов, подобных листьям луковицы. В этой схеме ребенок находится в центре, вокруг него имеется первый лист – его мать, далее – лист-отец, и затем следует большая семья со всеми родственниками, и дальше друзьями, соседями, деревней и локальным сообществом, этнической, лингвистической группой, наконец, человечеством в целом
Каждый лист имеет много функций относительно внутренних листьев: сохранять и давать часть культурных кодов, работать как защитный щит, а также функционировать как контейнер, по терминологии Биона. Винникотт говорил: «Младенец не может быть представлен сообществу чрезмерно рано, без посредничества родителей». Но также, и семья не может быть представлена более широкому сообществу сама, без защиты и контейнирования своих ближайших листьев. Гладя на эту «луковицу», мы можем представить, как какие-то тревоги могут захлестнуть, переполнить один, или более листьев в обоих направлениях – к центру ли, или к внешнему краю.
В такой «луковице» существует утонченная система фильтров и контейнирующих зон переработки между внутренними и внешними листьями. Мы можем представить, какой вред могут нанести
такие социальные катастрофы, как войны, массовые миграции, травматические социальные изменения и т.д., нарушая эту «луковицу». Мы можем это сполна ощутить, глядя в глаза детей в лагерях беженцев и слушая их дезориентированных, изгнанных родителей.
Я хочу подчеркнуть, что страдающий ребенок может продуцировать так много боли и тревоги, что это может превысить способность матери к контейнированию, а также, эту же способность у отца. Мы наблюдаем, как часто это переполняет и учителей, и социальных работников, и других людей, вовлеченных в уход за ребенком. Это имеет отношение к сложному вопросу, на который так по-разному и потому неопределенно отвечают исследователи: как гармонизировать индивидуальную аналитическую терапию ребенка и влияние его окружения. Как строить взаимоотношения детскому терапевту с родителями, и с более широким окружением так, чтобы не нарушать терапевтический сеттинг.
Но что нас еще интересует еще больше, так это ситуация, когда детский аналитик сам переполнен тревогами своего пациента.. Как правило, аналитик обращается за супевизией, когда с определенным пациентом в какой-то момент он не чувствует себя свободно, поскольку пациент поднимает в нем слишком большую тревогу или слишком сильно нарушает его способность достаточно свободно думать. Аналитики, работающие с психотическими пациентами, особенно нуждаются в группе коллег, с которыми они могут обсуждать свою работу, а также быть контейнированными ими. Другой тип контейнирования мы находим, читая психоаналитическую литературу: оно может прояснить наши смутные чувства, объяснить чувства, связанные с определенной болью, которую мы несем в себе, для выражения которых мы не находим слов, и т.п. Таким образом, мы можем представить также параллельную луковицу, в которой листья расположены от центра к внешнему краю в таком порядке: аналитик, его или ее супервизор, аналитическая рабочая группа, аналитическое сообщество и IPA.
Но это не всегда хорошо работает, поскольку некоторые супервизоры, группы или сообщества не могут функционировать как хорошие контейнеры, поскольку они отбрасывают получаемую тревогу. Или, еще хуже, они могут настолько плохо функционировать и создавать такой дискомфорт, что все их внутреннее содержимое переполняется тревогой и беспокойством.

 

АВТОР Паоло Фонда

Дональд В. Винникотт “Ненависть в контрпереносе”

В этой статье я рассмотрю один аспект проблемы амбивалентности, называемый “ненависть в контрпереносе”. Я считаю, что задача аналитика (назовем его исследующим аналитиком), принимающегося за анализ психотиков, серьезно осложняется этим феноменом, и решение ее делается невозможным, если аналитик не выделит в себе самом чувство ненависти и не доведет его до осознания. Это равносильно утверждению, что аналитик сам нуждается в анализе, но это также напоминает и о том, что анализ психотика гораздо труднее анализа невротика.

Умение справиться с психотиком вообще связано с большими трудностями. Я неоднократно выступал с критическими замечаниями о методах современной психиатрии, которая так легко использует электрические шоки и так решительно — лейкотомии (Винникотт 1947, 1949). Поэтому я хотел бы прежде всего признать чрезвычайную сложность, присущую работе психиатра и в особенности — психиатрической медсестры. Душевнобольные всегда возлагают тяжелое эмоциональное бремя на тех, кто о них заботиться. Привлеченным к этой работе людям, можно простить некоторые серьезные ошибки. Однако это не значит, что мы должны принимать решительно все, что делают психиатры и нейрохирурги, казалось бы, в соответствии с принципами науки. И хотя то, о чем пойдет речь ниже, относится к психоанализу, но представляет реальную значимость и для психиатра, даже если его работа никогда не ставит его в аналитический тип отношений с пациентами.

Чтобы помочь практикующему психиатру, психоаналитик должен объяснить ему не только роль примитивных стадий эмоционального развития в возникновении болезни, но и природу эмоциональной нагрузки, которую испытывает психиатр, выполняя свою работу. То, что мы, психоаналитики, именуем контрпереносом, должно быть понятно также и психиатру. Как бы сильно он ни любил своих пациентов, он не может избежать ненависти к ним и страха перед ними, и ему лучше знать это, чтобы ненависть и страх меньше влияли на то, что он делает.

Феномен контрпереноса может быть классифицирован следующим образом:

  • Проблемы аналитика: ненормальность в чувствах контрпереноса и установление отношений и идентификаций, которые подавлены в самом аналитике. Комментарий: аналитик нуждается в большем анализе, а сама эта проблема, как мы считаем, менее остра среди психоаналитиков, чем среди психотерапевтов вообще.
  • Индивидуальность аналитика: идентификации и тенденции, характерные для личного опыта и развития аналитика, которые обеспечивают позитивный сеттинг в его аналитической работе и качественно отличают ее от работы другого аналитика.
  • Профессия аналитика: от этих двух позиций я отделяю истинный объективный контрперенос, когда, иными словами, любовь и ненависть аналитика к реальным личностным особенностям и поведению пациента основываются на объективном наблюдении.
  • Реальные отношения врача и пациента: как двух людей, а не как врача — пациента. Это совсем другое.

Я советую аналитику, если он анализирует психотиков или социопатов, постоянно отдавать себе отчет в наличии контрпереноса, который нужно отделить, изучая свои объективные реакции на пациента. Сюда включается и ненависть. Феномен контрпереноса занимает иногда важное место в анализе.

Я считаю, что пациент может принять в аналитике только то, что сам в состоянии почувствовать. В отношении мотива: пациент с навязчивостями будет склонен думать об аналитике как о человеке, идущем в своей работе по бесполезному, навязчивому пути. Гипоманиакальный пациент, которому, исключая некоторые колебания настроения, не свойственна подавленность, в эмоциональном развитии которого депрессивная позиция не одерживала решительной победы и которому не свойственно переживать глубоко укоренившееся чувство вины, заботы или ответственности, окажется не в состоянии увидеть в анализе попытку части аналитика внести изменения в испытываемое самим аналитиком чувство вины. Невротик склонен считать аналитика амбивалентным по отношению к пациенту и ожидать, что тот обнаружит у него расщепление любви и ненависти: этот пациент, когда он счастлив, получает от аналитика любовь, потому что кто-то другой получает ненависть аналитика. Не следует ли отсюда, что, находясь в состоянии “совпадения любви-ненависти”, психотик глубоко убежден, что аналитик в своих отношениях также способен только на резкое и опасное совпадение любви и ненависти? И если аналитик выражает свою любовь, то в какой-то момент он может убить пациента.

Соотношение любви и ненависти, характерное для анализа психотиков, сталкивает нас с проблемой управления собой, которое вполне может оказаться не по силам аналитику. Это соотношение иногда определяется агрессивным компонентом, включенным в примитивный любовный импульс, и означает, что при первых инстинктивных импульсах поиска объекта окружение пациента было неудачным.

Если аналитик ощутил грубые чувства, вызванные в нем пациентом, ему нужно быть осторожным, внимательным и восприимчивым. Прежде всего он не должен отрицать реально присутствующую в нем ненависть. Ненависть, которая оправданна в том или ином случае, должна быть выделена, сохранена и доступна для возможной интерпретации.

Если мы находим возможным браться за анализ психотических пациентов, то должны распознать очень примитивные вещи в себе, и это подтверждается тем фактом, что решение многих неясных проблем в психоаналитической практике связано с дальнейшим анализом самого психоаналитика. (Возможно, психоаналитическое исследование до известной степени представляет собой попытку части аналитика продолжить свой же анализ дальше той точки, на которой остановился его собственный аналитик.)

Основное для практикующего аналитика — сохранять объективность в отношении всего, что приносит пациент, и особый случай здесь — необходимость ненавидеть пациента объективно.

Так ли мало в нашей повседневной психоаналитической работе ситуаций, когда ненависть аналитика оправданна? Мой пациент с тяжелыми навязчивостями вызывал у меня едва ли не отвращение на протяжении нескольких лет. Из-за этого я чувствовал себя плохо до тех пор, пока анализ не вышел из тупика и пациент не стал более привлекательным. И тогда я понял, что его непривлекательность — активный симптом, бессознательно обусловленный. А несколько позднее для меня наступил действительно прекрасный день, когда я наконец-то сказал пациенту, что и я, и его друзья испытывали отвращение к нему, таким он был больным, и пусть он это знает. Это был важный день также и для него — тогда был засвидетельствован громадный прогресс в его приспособлении к реальности.

В обычном анализе аналитик не испытывает трудностей с управлением своей собственной ненавистью. Она остается латентной. Тут важно, конечно, что, проходя через личный анализ, он освобождается от обширной бессознательной ненависти, принадлежащей прошлому и внутренним конфликтам. Перечислим другие причины, по которым ненависть может остаться невыраженной и неощутимой как таковая.
Анализ — выбранная мной работа, путь, который, как я ощущаю, приводит меня в большее согласие с моим собственным чувством вины, путь, на котором я могу проявить себя конструктивно.
Я получаю плату или я стремлюсь приобрести место в обществе посредством психоаналитической работы.
Я изучаю нужное дело.
Я получаю немедленную награду через идентификацию с пациентом, который достигает прогресса, и предвижу еще большую награду после окончания лечения.
Кроме того, как аналитик я имею возможность выражать ненависть. Ненависть аналитика выражается в самом существовании конца “часа”.

Я думаю, что это так, даже если у пациента нет трудностей с уходом и он сам желает уйти. Во многих анализах такое положение вещей принимается за должное и едва ли упоминается, а сама аналитическая работа осуществляется через вербальную интерпретацию происходящего бессознательного переноса пациента. Аналитик принимает роль той или иной полезной фигуры из детства пациента. Он наживается на успехе того, кто делал грязную работу, когда пациент был ребенком.

Все это — часть описания обычной психоаналитической практики главным образом с пациентами, у которых есть невротические симптомы. Что касается анализа психотиков, то у аналитика возникают различные виды напряжения, достигающие разной степени, и именно это разнообразие я пытаюсь описать.

Недавно я обнаружил, что на протяжении нескольких дней плохо выполнял свою работу. Я допускал ошибки с каждым из моих пациентов. Трудность заключалась во мне самом, она была частично личностной, но главным образом — связана с кульминационным пунктом, которого я достиг в своем отношении к одному особенному тяжелому психотическому пациенту. Она устранилась, когда я увидел то, что иногда называют лечебным сновидением. (К слову, во время моего анализа и годы спустя после его окончания я пережил длинную серию таких лечебных снов, между прочим, во многих случаях неприятных, и каждый из них отмечал собой мой переход на новый уровень эмоционального развития.)

В этом особом случае я понял смысл сновидения как только проснулся или даже раньше. Сон имел две фазы. В первой я находился на галерке в театре и смотрел вниз на множество людей, сидящих в партере. Я испытывал некоторую тревогу, что могу потерять конечность. Это ассоциировалось с чувством, испытанным на верхушке Эйфелевой башни: рука, если я подниму ее выше острия башни, может отвалиться и упасть на землю. Это обычная кастрационная тревога. В другой фазе сна я был обеспокоен тем, что люди в партере смотрят спектакль, и я теперь через них узнаю, что происходит на сцене. Теперь возник новый вид тревоги: оказалось, что у меня вообще нет правой части тела.

Когда я проснулся, то знал на очень глубоком уровне, что было моей трудностью в то время. Первая часть сновидения представляла собой обычный вид тревоги, которые мог развиться по отношению к бессознательным фантазиям моих невротических пациентов. С опасением пациентов потерять руку или пальцы я был знаком, и эта тревога была сравнительно терпимой.

Вторая часть сновидения представляла мое отношение к психотическому пациенту. Речь идет о женщине, которая требовала, чтобы я вовсе не имел отношения к ее телу, даже в воображении: не было никакого тела, которое она признавала бы как свое; для нее существовали только ее собственные чувства по отношению к себе. Любое упоминание о ее теле вызывало параноидальную тревогу. Она хотела, чтобы я мысленно обращался только к ее разуму. Мои трудности, вызванные этим, достигли кульминации в вечер перед сновидением; я почувствовал раздражение и сказал ей, что ее требования ко мне — вовсе не пустяк. Это произвело катастрофический эффект, и при анализе потом мне потребовалось много недель для исправления своей ошибки. Но главное — я осознал собственную тревогу, и это предстало в сновидении как отсутствие правой стороны моего тела, когда я пытался понять, о чем спектакль, который смотрели люди в партере. Правая сторона была обращена к этой особенной пациентке и потому служила отражением ее потребности полностью отрицать даже воображаемые взаимодействия между нашими телами. Это отрицание вызывало во мне психотическую тревогу, гораздо менее терпимую, чем обычная кастрационная тревога. И хотя сновидение могло быть проинтерпретировано иначе, результатом его стало то, что я снова оказался в состоянии взяться за этот случай, несмотря на вред, нанесенный лечению моей раздражительностью, источником которой стала реактивная тревога, полученная мной в контакте с пациенткой.

Аналитик должен быть готов выдержать напряжение, связанное с тем, что пациент, может быть, на протяжении долгого времени не понимает его действий. Чтобы продолжать свою работу, он должен спокойно осознавать собственные страх и ненависть. Его позиция должна быть подобна позиции матери по отношению к еще не родившемуся или недавно родившемуся ребенку. В конце концов, ему следует найти возможность объяснить пациенту, что происходит, но такой возможности может и не представиться. Не исключено также, что в прошлом пациента аналитик найдет весьма мало опыта, подходящего для работы. Что если у пациента в раннем детстве не было удовлетворительных отношений, которые можно проработать в переносе?

Существует огромное различие между теми пациентами, у которых был положительный ранний опыт, способный развиться в переносе, и теми, чей ранний опыт настолько недостаточен или извращен, что аналитик оказывается в жизни пациента первым, кто несет хотя бы какие-то качества заботящегося окружения. Все элементы психоаналитической техники, которые могут считаться эффективными в лечении пациентов первого типа, для пациентов второго типа становятся жизненно важными.

Я спросил коллегу, проводит ли он анализ в темноте, и услышал в ответ: “Нет, наша работа проходит в обычной обстановке, а темнота была бы чем-то необычным”. Его удивил мой вопрос. Он занимался анализом неврозов, но поддержание обычной обстановки может оказаться принципиально важным и при анализе психотиков. Иногда это фактически даже важнее словесных интерпретаций, которые также имеют место для невротика кушетка, а также тепло и комфорт могут символизировать материнскую любовь. По отношению к психотику более справедливо будет сказать, что все это становится выражением любви со стороны аналитика. Кушетка — лоно или матка аналитика, а тепло — живое тепло его тела. И тому подобное.

Это, я надеюсь, прогресс в моем понимании этого.
Ненависть аналитика обычно латентна и легко удерживаема. В анализе психотиков удержание ненависти в латентном состоянии требует большего напряжения со стороны психоаналитика, и это оказывается возможным только посредством осознания. Добавлю, что на некоторых этапах сами пациенты действительно вызывают ненависть аналитика, и тогда требуется сделать эту ненависть объективной. Если пациент провоцирует объективную, “законную” ненависть, нужно, чтобы он мог добиться ее, иначе он не сможет почувствовать, что в состоянии добиться объективной любви.

Здесь, вероятно, уместно сослаться на случай ребенка из неполной семьи или ребенка без родителей. Такой ребенок находится все время в бессознательном поиске родителей. Если взять его в семью, то он часто начинает проявлять неадекватность — испытывать свое вновь обретенное окружение на способность ненавидеть объективно. Кажется, что такой ребенок сможет поверить в то, что его любят, только после того, когда вызовет гнев своих новых родителей.

Во время второй мировой войны мальчик девяти лет поступил в приют для эвакуированных детей. Его привезли из Лондона, но не из-за бомбежек, а из-за бродяжничества. Я пробовал назначить ему определенное лечение, но симптомы бродяжничества брали у него верх. Он старался убежать из приюта, как делал это раньше, начиная с 6-летнего возраста, когда впервые убежал из дома. Мне все же удалось установить с ним контакт в одной из бесед, где я проинтерпретировал его действия: убегая, он бессознательно спасает свой дом изнутри и защищает свою мать от нападения, пытаясь также избавиться от своего внутреннего мира, полного преследователей.
Я не был удивлен, когда он появился в полицейском участке совсем недалеко от моего дома. Это был один из нескольких полицейских участков, где его еще не знали достаточно хорошо. Моя жена великодушно забрала его и продержала у нас дома три месяца — три месяца совершенно невыносимых. Мальчик был одновременно и самым милым, и самым бешеным из детей, часто разыгрывал сумасшествие. К счастью, мы знали, чего нам следует ожидать. На первом этапе мы предоставили ему полную свободу и давали шиллинг всякий раз, когда он выходил из дома. Ему стоило только позвонить по телефону, и мы забирали его, в какой бы полицейский участок он ни угодил.
Скоро наступили перемены: симптом бродяжничества “перевернулся”, и мальчик начал разыгрывать нападение изнутри. Это было время, заполненное работой для нас обоих, и когда я уделял ему чуть меньше внимания, происходили ужасные вещи. Интерпретации делались на протяжении нескольких минут днем или ночью, и часто только разрешение через кризис позволяло сделать верную интерпретацию, как если бы мальчик был в анализе. Правильной интерпретацией было то, что он оценивал абсолютно все.
Важно для замысла данной статьи — показать, как изменения в личности мальчика порождали ненависть во мне и что я делал в этой связи.
Бил ли я его? Нет, я никогда не делал этого. Но если бы я не знал все о своей ненависти к нему и не хотел бы, чтобы он тоже это все знал, я бы не показал эту ненависть никаким образом. В критические моменты я справлялся с ним, применяя физическую силу, но без гнева или упреков, и выгонял его из дома, независимо от погоды и времени суток. У нас был специальный звонок, в который он мог звонить, зная, что его тут же пустят обратно в дом без всяких напоминаний о прошлом. Он звонил, как только его маниакальные взрывы проходили. Причем всякий раз, выставляя его за порог, я говорил ему что-то в том духе, что происшедшее заставило меня ненавидеть его. Сказать это не представляло труда, потому что было правдой. Я думаю, такого рода слова были важны для прогресса в состоянии мальчика, но они были также чрезвычайно важны и для меня, поскольку давали возможность воспринимать ситуацию без аффектов, сохраняя умеренность, избавляя от всего наносного и от желания убить его.

Из всего комплекса проблем ненависти и ее корней я могу выделить один пункт, потому что считаю его очень существенным для аналитика, который занимается психотическими пациентами. Я думаю, что мать ненавидит ребенка до того, как он начинает ненавидеть ее, и до того как он узнает о ее ненависти к нему.
Прежде чем развить эту мысль, я хочу обратиться к Фрейду. В работе “Влечения и их судьба” (1915), где он оригинально высвечивает проблему ненависти, Фрейд пишет: “Говоря об инстинкте, мы считаем, что он “любит” объекты, посредством которых стремится к достижению удовольствия, но сказать, что он “ненавидит” объект, — значит поставить себя в затруднительное положение. Мы должны отдавать себе отчет в том, что отношения любви и ненависти не могут характеризовать отношения инстинктов к их объектам, они выражают отношения эго к объектам вообще…”. Я считаю, что это правильно и важно. Не значит ли это, что личность должна быть интегрирована до того, как ребенок сможет сказать, что он ненавидит? Как бы рано ни была достигнута интеграция — может быть, она случается раньше, на вершине возбуждения или ярости, — есть более ранняя стадия, на которой, что бы разрушительное ни делал ребенок, он делает это без ненависти. Для описания такого состояния я использую термин “безжалостная любовь”. Приемлемо ли это? Как только ребенок оказывается способен ощутить себя цельной личностью, слово “ненависть” получает смысл при описании определенной группы его чувств.

Мать, однако, начинает ненавидеть своего ребенка с самого начала. Фрейд считал, что мать при некоторых условиях может испытывать только любовь к своему сыну; впрочем, мы может усомниться в этом. Мы знаем о материнской любви и признаем ее реальность и силу. Позвольте мне все же указать причины, по которым мать ненавидит своего ребенка, даже если это мальчик.

Ребенок — не ее собственная (психическая) концепция.
Ребенок — не единственно из ее детской игры, он — и папин ребенок, и ребенок брата и т.п.
Ребенок появился на свет не по волшебству.
Ребенок — угроза материнскому телу при беременности и родах.
Ребенок — вмешательство в личную жизнь матери и вызов ей.

В большей или меньшей степени мать чувствует, что ее собственная мать испытывала потребность в ребенке и что этот ее ребенок отражает требование ее матери.
Ребенок повреждает соски матери даже при сосании, которое является проявлением жевательной активности.
Он безжалостен, обращается с ней, как тиран, она — его бесправная прислуга, рабыня.
Она полюбила его, его выделения и все, связанное с ним, пока он не начинает возражать ей по поводу себя самого.

Он пытается навредить ей, периодически бьет ее.
Он показывает свое разочарование ею.
Его возбужденная любовь — корыстная любовь; так что получив то, что он хочет; он желает вышвырнуть ее, как корку апельсина.
Ребенок поначалу должен доминировать, должен быть защищен от любых случайностей, жизнь должна подчиняться его желаниям, и все это требует от матери постоянного и детального приобретения знаний. Например, она не должна быть тревожной, когда держит его на руках.
Ребенку не следует знать всего, что ей приходится делать ради него или чем она для него жертвует. И прежде всего он не должен вызывать ее ненависти.
Он подозрителен, отказывается от ее хорошей пищи, заставляя ее не доверять себе самой, но хорошо ест, когда его кормит тетка.

После ужасного утра, проведенного с ним, она отстраняется от него, а он улыбается чужому человеку, который говорит: “Ну разве он не мил?”.
Если она когда-либо забывает о нем, то знает, что он всегда будет отплачивать ей тем же.
Он возбуждает ее, но и фрустрирует: она не может съесть его или использовать для занятия сексом.
Я думаю, что в анализе психотиков и на завершающих этапах анализа даже психически здорового человека аналитик должен придерживаться позиции, сходной с позицией матери по отношению к новорожденному ребенку. Глубоко регрессируя, пациент не может идентифицировать себя с аналитиком или принимать его точку зрения, подобно тому, как плод или новорожденный не может сочувствовать матери.
Мать в состоянии ненавидеть своего ребенка, никак не проявляя этого внешне. Она не может продемонстрировать ему свою ненависть, опасаясь сделать что-то не то, она не может естественно не ненавидеть, когда ребенок делает ей больно, она отступает к мазохизму. Я думаю, здесь лежит источник ложной теории природного мазохизма у женщин. Наиболее замечательная особенность матери — ее готовность нести определенный ущерб от своего ребенка, быть в достаточной мере ненавидимой им, будучи не вправе отплатить тем же, и ее способность ждать наград, которые могут и не прийти. Может быть, она находит некоторую поддержку в напеваемых ею детских песенках, которые так нравятся ее ребенку, но смысла которых он, к счастью, не понимает.

На верхушке дерева, баю-баю, детка,
Дует, дует ветер, качает колыбельку,
Сломится ветка — рухнет колыбелька,
С колыбелькой — детка, с деткой — все-все-все.

Я думаю о матери (или отце), которые играют с маленьким ребенком; ребенок доволен игрой и не знает, что родитель своими словами выражает ненависть, причем, может быть, в терминах родового символизма. Сентиментальность непригодна для родителей, фактически она отрицает ненависть, и сентиментальность матери — это, с точки зрения ребенка, совсем не хорошо. Я сомневаюсь, что ребенок в процессе развития способен полностью выдержать свою ненависть, находясь в сентиментальном окружении. Ему нужна ненависть в ответ на ненависть
Подобным образом и психотик в анализе не сможет выдержать свою ненависть, если аналитик не в состоянии его возненавидеть.

Если согласиться со сказанным, то остается еще рассмотреть вопрос об интерпретации ненависти аналитика к пациенту. Очевидно, это чревато опасностью, и необходимо очень осторожно выбирать время для такой процедуры. Но я считаю, что анализ не может считаться завершенным, пока аналитик, пусть в самом конце, не найдет возможности рассказать пациенту о своих действиях, предпринятых без его ведома в то время, когда тот был болен, в начале их работы. До тех пор, пока такая интерпретация не проделана, пациент до известной степени удерживается в позиции ребенка, который так и не может понять, чем же он обязан своей матери.

Аналитик должен проявить все свое терпение, выдержку и надежность, подобно матери, привязанной к ребенку; должен быть способен понимать желания и потребности пациента; откладывать в сторону все, что мешает сосредоточиться на пациенте и объективно относиться к нему; должен быть в состоянии притворяться, что он хочет делать то, что он на самом деле делает только потому, что это нужно пациенту.
В начале может быть долгий инициальный период, когда позиция аналитика не может быть оценена (даже бессознательно) пациентом. Здесь нельзя ожидать признания. На искомом примитивном уровне пациент не способен к идентификации с аналитиком и, конечно, не может увидеть, что ненависть аналитика часто порождается проявлениями незрелой любви со стороны пациента.
При аналитическом исследовании или просто ведении психотических по преимуществу пациентов на аналитика (психиатра, медсестру) ложится колоссальная нагрузка, и важно изучать пути формирования психотической тревоги и ненависти у тех, кто работает с тяжелыми психическими больными. Только таким образом можно надеться избежать терапии, приспособленной больше к интересам врача, нежели пациента.

© 2000 Перевод с англ. А.В.Литвинова и А.Ф.Ускова

Книга. Карен Хорни. “Невротическая личность нашего времени”

 

ведение
Глава 1. Культурные и психологические условия неврозов
Глава 2. Причины, побуждающие изучать “невротическую
личность нашего времени”
Глава 3. Беспокойство
Глава 4. Беспокойство и враждебность
Глава 5. Основная структура неврозов.
Глава 6. Невротическая потребность в любви
Глава 7. Дальнейшие характеристики невротической
потребности в любви
Глава 8. Пути приобретения любви и чувствительность
к отказу
Глава 9. Роль сексуальности в невротической потребности
в любви
Глава 10. Стремление к власти, престижу и обладанию
Глава 11. Невротическая конкуренция
Глава 12. Уклонение от конкуренции
Глава 13. Невротическое чувство вины
Глава 14. Смысл невротического страдания
Глава 15. Культура и невроз

СКАЧАТЬ КНИГУ

Книга. Фенихель О. “Психоаналитическая теория неврозов”

Книга представляет собой энциклопедическое руководство по клиническому психоанализу. Она по праву считается и классическим учебником, иклассическим научным трудом. Подробно, как ни в одном другом издании, с психоаналитических позиций рассматриваются все виды психических расстройств. Описанию частной психопатологии предшествует изложение принципов психоаналитической психологии, достойное место отводится также проблеме формирования характера, психоаналитической терапии. Библиография содержит более 1500 источников. Книга рассчитана на психологов, психотерапевтов, психиатров.

 

 

 

СКАЧАТЬ КНИГУ.

 

 

Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.