записи на главную

Шандор Ференци «Технические трудности анализа истерии. Некоторые наблюдения признаков маскируемого онанизма и «эквивалента онанизма»

У одной пациентки, стремившейся весьма разумно и тщательно следовать предписаниям психоаналитического лечения истерии, длительное время не наблюдалось позитивных результатов, хотя сначала таковые как бы намечались. Когда моя работа вообще остановилась, я решился на крайнее средство, определив для себя конечную дату ее лечения, полагая, что за это время сумею обнаружить мотив ее заболевания и выработаю соответствующий курс. Но успех был невелик; вскоре пациентка вернулась к привычной бездеятельности, скрываемой за объяснениями в любви к врачу. Многие часы проходили в ее страстных объяснениях и в моих бесплодных попытках раскрыть природу ее чувств и обратить ее к реальным, хотя ею и не распознанным объектам аффектаций. После намеченной мною даты я отпустил невылеченную пациентку. А она была вполне удовлетворена «улучшением» своего состояния.

Спустя несколько месяцев она вернулась, совершенно подавленная острым рецидивом своего заболевания. Я поддался на ее просьбы и возобновил лечение. Вскоре, когда была достигнута некоторая степень улучшения, она возобновила старую игру. На этот раз из-за внешних обстоятельств ее лечение было прервано.

Резкое ухудшение привело ее снова ко мне, но и на этот раз мы долгое время не продвигались вперед. В ходе ее неустанно извергаемых на врача любовных фантазий она зачастую как бы между прочим отмечала, что у нее возникает «ощущение внизу», т.е. эротические ощущения в гениталиях. Лишь спустя некоторое время я случайно обратил внимание на ее позу: она лежала в течение часа на кушетке со скрещенными ногами. Это наблюдение привело нас (не впервые!) к теме онанизма, поскольку девушки и женщины охотно практикуют онанизм таким образом, сжимая перекрещенные ноги. Она, как и ранее, это категорически отрицала.

Признаюсь, что я медлил с решением запретить пациентке находиться в таком положении, пояснив, что его суть в маскируемом онанизме, незаметно «снимающем» подсознательные побуждения, накопленная энергия которых становится материалом приступов. Эффект указанного запрещения я бы обозначил как сокрушительный. Пациентка, которой было отказано в привычном виде «снятия» генитальности, часами испытывала трудно переносимое состояние беспокойства: она не могла больше спокойно лежать и должна была часто менять позу. Ее фантазии уподоблялись лихорадочным явлениям, во время которых возникали обрывки давно забытых воспоминаний, постепенно группирующиеся в некие события детства и позволяющие разгадать важнейшие травматические поводы заболевания. Последовал существенный прогресс в ее лечении, но пациентка (сознательно соблюдавшая мои установки) понемногу нашла себе удобную «нишу». Иначе говоря, она снова прекратила работу, спасаясь на «острове перенесения любовных излияний».

В силу накопленного опыта я смог докопаться до укрытия, где она отдавалась своему аутоэротическому удовлетворению. Выяснилось, что она следовала предписанием только в час наших аналитических занятий, нарушая их все остальное время дня. Мы установили, что она умело эротизировала, выполняя большинство своих занятий в качестве матери и домашней хозяйки. Незаметно и даже не сознавая она сжимала ноги, естественно отдаваясь подсознательным фантазиям и защищая их от разоблачения. После того как мой запрет был распространен на весь день, лечение заметно продвинулось, хотя и не к завершающей стадии. Похоже, что в данном случае оправдалась пословица «Природа не терпит нарушения ее законов».

В течение анализа я замечал свойственные пациентке некие «симптоматические действия» — игривое пожимание и растирание различных частей тела. Общий запрет маскируемого онанизма выявил симптомы «эквивалентов онанизма». Я понимаю это явление как внешне невинное возбуждение индифферентных частей тела, фактически подменяющее эрогенность гениталий, хотя по качеству более слабое. В нашем случае лишение либидо любых иных проявлений носило столь тотальный характер, что доходило до оргазма, хотя эти части тела по своей природе отнюдь не являлись явными эрогенными зонами.

Я объяснил пациентке, что она растрачивает свою сексуальность, поддаваясь этим «небольшим невинностям». Похоже, что она поверила мне и ради успеха лечения решила отказаться от привычных с детства видов сексуального удовлетворения. Конечно, это было ей нелегко, но она надеялась на положительный результат. Сексуальность, лишенная таким образом всех анормальных путей выведения, вернулась без малейших усилий, сама по себе в положенную ей зону гениталий, т.е. как бы «на родину после длительной эмиграции».

Эта «репатриация» потребовала преодоления временного возврата к принудительному неврозу детского периода, что было легко нейтрализовано и встретило ее полное понимание. Последний этап был отмечен появлением немотивированного регулярного стремления к мочеиспусканию, отчего я рекомендовал ей воздерживаться.

Однажды она поразила меня сообщением, что чувствует в гениталиях столь сильное возбуждение, что вынуждена активно тереть слизистую оболочку вагины, добиваясь некоторого удовлетворения. Я объяснил ей, что таким образом она подтвердила мое мнение о прохождении пациенткой периода активной инфантильной мастурбации. Сначала она не соглашалась с моим утверждением, но в этом ее убедили собственные сны и побуждения. Рецидив мастурбации длился недолго. После многих попыток она обрела способность находить удовлетворение в нормальном сексе. И это несмотря на длительную несостоятельность мужа, от которого она имела детей. Одновременно удалось понять истоки многих еще необъясненных симптомов истерии, выразившихся в генитальных фантазиях.

Анализируя этот сложный случай, я стремился установить моменты, отличавшиеся особым интересом в технике приемов, описать курс, который привел меня к определению нового аналитического правила. Оно выражается в следующем. Проводя курс лечения, необходимо иметь в виду возможность маскируемого онанизма и его эквивалентов, а при установлении их признаков устранить таковые. Внешне безобидные виды онанизма могут вполне способствовать бессознательному укрытию нарциссического либидо, а в экстремальных случаях даже подменить всю сексуальную деятельность человека. Если пациент заметит, что его способы удовлетворения не распознаны аналитиком, то он закрепляет на них все патогенные фантазии, обеспечивая им кратчайший выход в душевную сферу и отказываясь от нелегкого труда их осознания.

Это техническое правило оправдало себя многократно. Полученные результаты покончили с длительным сопротивлением к продолжению нашей работы. Внимательные читатели литературы по психоанализу, вероятно, установили противоречия между приведенным техническим правилом и суждениями многих психоаналитиков об онанизме. Не удержались от возражений к применению нашего метода и пациенты, заявляя: «Вы же сами говорили о безопасности онанизма, а теперь вы запрещаете его».

Не представляет труда разрешение этого противоречия. Мы не изменяем наше мнение о сравнительной безобидности, например «вынужденного онанизма», и тем не менее настаиваем на требовании отказа от этой практики. Конечно, речь не идет о генеральном осуждении самоудовлетворения, а лишь о профилактике и сроках психоаналитического лечения. Кстати, успешное завершение лечения позволило многим пациентам отказаться от этого вида инфантильного или юношеского сексуального удовлетворения.

Правда, не всем. Известны случаи, когда пациенты (по их утверждению) впервые в жизни поддались искушению мастурбации, отметив этим «мужественным поступком» начало благоприятной перемены в своем либидозном развитии. Последнее, однако, относится только к фактам явного онанизма, осознанного как эротическая фантазия, но не к различным формам маскируемого онанизма или его эквивалентам. Последние, безусловно, следует рассматривать как патологии, требующие аналитического разъяснения, что, как мы знаем, достигается за счет временного разрешения акта, а это позволяет вывести возбуждение в чисто психическую сферу и наконец в систему сознания. Когда пациент научится соотносить свои онанизмические фантазии с реальным осознанием, то ему можно вернуть свободу выбора. В большинстве случаев он обратится к онанизму только при крайней необходимости.

Несколько наблюдений о некотором развитии проблемы маскируемого, а также видоизменяемого онанизма. Известно множество людей в целом не невротиков и особенно большое число неврастеников, бессознательно онанирующих всю свою жизнь. Если это мужчины, то их руки весь день в карманах брюк, и по движениям пальцев заметно, что они жмут или трут свой пенис. При этом, собственно, они не думают «о дурном». Напротив, возможно, погружены в глубокомысленные математические, философские или деловые комбинации.

Но не будем торопиться насчет «глубокомыслия». Да, названные деловые комбинации поглощают их внимание, но глубины их души (подсознательно) тем временем заняты примитивно-эротическими фантазиями и обеспечивают кратким, или сомнамбулическим путем желанное удовлетворение.

Особенности одежды и, конечно, воспитанность лишают женщин таких возможностей. Они вынуждены сжимать или скрещивать ноги. Занимаясь, например, отвлекающим внимание рукоделием, они охотно обеспечивают себе таким образом бессознательные «дополнительные радости». Однако учитывая последствия для психики, этот подсознательный онанизм нельзя считать совершенно безобидным явлением. И вот почему: при этом никогда не происходит полный оргазм, имеют место только фрустрационные возбуждения, которые могут содействовать явлениям невротического страха. Мне известны также случаи, когда непрерывные возбуждения в силу очень частых, хотя и минимальных оргазмов (которые у мужчин могут сопровождаться заболеванием простаты), превращают людей в неврастеников и снижают их потенцию. Нормальная потенция характерна только для таких личностей, которые длительное время накапливают свои либидозные побуждения и содержат их в латентном состоянии, а также умеют энергично направить их отток к гениталиям при наличии соответствующих сексуальных целей и объектов. Такая способность не допускает продолжительное расходование малых доз либидо (это, однако, не относится к актам сознательной периодической мастурбации).

Второй момент, который якобы противоречит нашим ранее высказанным суждениям, относится к трактовке симптоматических явлений. Согласно Фрейду, такие явления повседневной психопатологии могут быть использованы в ходе лечения как показатели признаков вытесненных фантазий, но, помимо этого, они совершенно безвредны.

Мы установили, однако, что эти явления интенсивно замещают вытесненное со своих позиций либидо и могут превратиться в отнюдь не безобидные эквиваленты онанизма. Обнаружены переходы от симптоматических явлений к некоторым формам конвульсивного тика, психоаналитическое объяснение которого нами пока не раскрыто.

Я предполагаю, что анализ известных видов тика приведет к их соотнесению со стереотипными эквивалентами онанизма. В этом случае характерная связь тиков с копролалией (например, с подавлением моторных функций) объяснялась внедрением сигнализируемых тиком эротических (чаще всего садистически-анальных) фантазий в предсознание, сопровождаемое импульсивным произнесением адекватных фантазиям словесных выражений. Возникновение тиков обязано механизму, аналогичному копролалии, который благодаря испробованным нами приемам позволяет вынести в сознание возбуждения, ранее находившие выход в эквивалентах онанизма.

Однако вернемся к более интересным методам анализа и психологическим рассуждениям, порожденных объектом, с которого мы начали данный раздел. Я был вынужден в этом случае отказаться от пассивной роли, типичной для лечащего психоаналитика, ограничивающегося выслушиванием и толкованием поступков пациента, и предпочел активное вмешательство в психический механизм пациента.

За образец «активной техники» мы обязаны благодарить самого Фрейда. Анализируя истерии страха и находясь в мертвой точке анализа, он переходил к выяснению у пациента тех критических ситуаций, которые порождали страх. Но не для того, чтобы пациент «привыкал» к фактам страха, а с целью высвобождения аффектов ошибочно закрепленных связей. Ожидается при этом, что неудовлетворенные высвобожденные аффекты будут замещены качественно адекватными и исторически соответствующими представлениями.

И в нашем случае привычный бессознательный способ вывода возбуждения был изменен на предсознательный, а затем и сознательный путь замещения. С этой стадии «активной техники» мы вправе утверждать, что в психоанализе достойное место занял эксперимент наряду с наблюдением и его логическим толкованием. Так же как в экспериментах с животными, перекрывая участки больших артериальных сосудов, можно поднять давление крови в определенной части тела, мы обязаны в соответствующих случаях перекрыть бессознательные пути вывода психического возбуждения и обеспечить его «спокойное замещение» более высокими психическими реакциями. В отличие от суггестивного метода, мы не оказываем воздействия на новое направление оттока и спокойно включим в систему анализа любые неожиданные повороты.

Этот вид «экспериментальной психологии» в высшей степени убеждает в верности заложенного Фрейдом психоаналитического учения о неврозах и в основательности базирующейся на нем (а также на толковании сновидений) психологии. Особенно значимо для нас положение Фрейда об иерархии психических инстанций. Мы начали привыкать к учету энергетических показателей психики наподобие других энергетических мощностей.

Приведенный выше опыт убеждает нас еще раз в том, что при анализе истерии недопустимы банальные ссылки на «психическую энергию».

Необходимо понимать воздействие либидозных, а точнее – генитальных движущих сил и фиксировать ослабление симптоматики, если нам удастся возвратить гениталиям анормально используемое либидо.

Уилфред Бион «Групповая динамика. Психоаналитические представления»

Фройдовские теории о группе основываются на его идеях о переносе. Так как парные отношения, характерные для классического психоанализа, могут рассматриваться в качестве части более полной групповой ситуации, то следует ожидать, что по уже названным причинам отношения переноса будут окрашены приметами группы, образующей пары. Если мы будем рассматривать классический психоанализ в качестве составной части общей групповой ситуации, то следует ожидать, что в появляющемся в нём материале особенно большую роль будут играть сексуальные моменты, а подозрительность и нападки против сексуального воздействия психоанализа будут активно исходить из той части группы, которая фактически исключена из сферы психоанализа.
На основе своего аналитического опыта Фройд обнаружил большое значение двух социальных формирований, называемых мною «специализированными рабочими группами»: а именно, армии и церкви; но всё же Фройд не обратился к той специфической рабочей группе, которая большую ценность придаёт родословной и потому больше всего проявляет в своей жизни феномены группы, образующей пары: я имею ввиду аристократию. Если бы речь при этом шла исключительно об утверждении во внешней реальности, то деятельность аристократии была намного больше схожа с работой университетского Института генетики, что фактически совсем не так. Интерес аристократии к своей родословной не несёт на себе научной окраски, которую мы встречаем при духовной деятельности, направленной на внешнюю реальность. Речь здесь идёт о специализированной рабочей группе, которая отщепилась, чтобы заниматься феноменами группы, образующей пары, полностью напоминая своими способами армию с её феноменами борьбы-бегства и церковь с феноменами зависимости. Потому отношение этой подгруппы к главной группе определяется не степенью доверия к строго генетическим принципам, на которые ориентируется их поведение, а скорее эффективность реализации «аристократами» требований главной группы брать на себя разрешение феноменов группы, образующей пары, чтобы функции рабочей группы в общей группе не испытывали помех со стороны аффектов, характерных для группы, образующей пары. Хотя Фройд не пытался глубоко обсудить групповую проблему (1921) и высказал свои мнения только в полемике с идеями Le Bon, McDougall и Wilfred Trotter; он (1921, различные места) располагал богатым опытом работы с группами и хорошо знал, что может означать для конкретного человека оказаться втянутым в аффективное поле группы – схоже с образом, посредством которого я показал, какое положение психоанализ может занять при работе с группой, в которой появляется группа, образующая пару.
Фройд говорит (1921, стр. 73 и след.), что индивидуальную и групповую психологию нельзя полностью разводить друг от друга, так как психология индивидуума уже включает в себя функцию отношений между одним человеком и другим человеком. Фройд также обращает наше внимание на то, что фактору количества вряд ли стоит придавать столь большое значение, чтобы только на его долю выпадала способность пробуждать в нашей психической жизни какое-либо новое, не активируемое другими способами, влечение. Думаю, что здесь Фройд прав. Я ещё ни разу не встречал феномен, для объяснения которого необходимо было обращаться к постулированию существования стадного инстинкта. Отдельный человек – причём всегда – является членом группы, даже тогда, когда таковая принадлежность выражается в поведении, которое якобы свидетельствует, что он вообще ни к какой группе не принадлежит. Любой человек является творением группы, находясь в непрестанной борьбе как с группой, так и с теми аспектами своей личности, которые и приводят его к «огрублению». Фройд (1930) ограничил таковую борьбу борьбой с «культурой»; надеюсь, что мне удастся показать, что это заходит ещё дальше.
McDougall и Le Bon по-видимому исходят из гипотез о том, что о групповой психологии можно говорить только тогда, когда в одном и том же месте в одно и то же время вместе собирается определённое количество людей, ничего против этого не возражает и Фройд. Но на мой взгляд никакой встречи для этого не требуется – разве только при необходимости проводить научное исследование, в схожем смысле можно сказать, что для того, чтобы показать наличие переноса, необходима встреча аналитика и анализируемого им человека. Но только совместная встреча создает адекватные условия для того, чтобы можно было наделить группу специфической характеристикой. Только когда члены группы достаточно хорошо между собой сблизятся, можно дать интерпретацию не вызывая большого шума; к тому же все участники должны сами убедиться в существовании тех опорных пунктов, которые привели к интерпретации. Потому и необходимо ограничивать число членов группы и степень их распылённости в пространстве. Так что по этим чисто техническим причинам группе важно собираться в определённом месте и в определённое время, хотя для возникновения самих групповых феноменов это не играет никакой роли. В основе мысли о том, что всё сводится к общей встрече, лежит представление о том, что в мгновение начала действительного возникновения групповых феноменов что-то уже должно существовать. Фактически мы никогда не сможем допустить, что индивидуум, как бы он ни был сильно изолирован в пространстве и во времени, находится вне группы или не проявляет никаких активных манифестаций групповой психологии. И несмотря на это, как говорят, существование группового поведения само собой понятно будет легче доказать и пронаблюдать, когда группа собралась. Думаю, что такая повышенная возможность для наблюдений и доказательств привела к гипотезе о существовании стадного инстинкта в том виде, в котором об этом пишет Trotter, а также к уже упоминавшимся различным другим теориям, которые сводятся к мысли о том, что группа больше, чем сумма её членов. Мой опыт приводит меня к убеждению, что Фройд совершенно прав, когда он отвергает одно из таких представлений, оказывающихся ненужными по только что приведённым причинам. Кажущееся различие между групповой психологией и индивидуальной психологии является лишь иллюзией, основывающейся на том, что в группе появляются феномены, которые наблюдателю, которому работа в группе непривычна, кажутся незнакомыми[7].
Большое влияние я придаю рабочей группе, которая из-за своёй обращённости на реальность вынуждена применять научные методы, хотя и пока ещё в совсем рудиментарной форме. Несмотря на сказывающееся влияние основных предпосылок – а иногда и в полном согласии с ними – довольно часто празднует свою победу именно рабочая группа. Le Bon говорил, что масса никогда не стремится к истине. Но я примыкаю к мнению Фройда – особенно к его идеям о творческой роли группы при формировании языка[8], народных песен и традиций и т. д. ─, говорящего, что Le Bon несколько предвзято относится к группе. Когда McDougall говорит, что в высокоорганизованной группе создаются условия, которые устраняют «психологические недостатки, связанные с формированием группы», то этим он близко подходит к моим идеям о том, что функция специализированной рабочей группы состоит в том, чтобы посредством манипуляций так обезопасить основные предпосылки, чтобы они не сказывались отрицательно на активности рабочей группы. А Фройд видит задачу в том, «что масса способна создать именно те качества, которые были характерны для индивидуума и под воздействием групп были устранены». Фройд вводит гипотезу о существовании «индивидуума вне примитивной массы», обладающего своей историей, самосознанием, своими традициями и привычками, особыми достижениями и особым положением. В результате же своего вступления в «не организованную массу» индивидуум теряет на время своё своеобразие (Фройд, 1921, стр. 94).
Я считаю, что борьба индивидуума за сохранение своего своеобразия в зависимости от состояния групповой психики принимает различные формы. Групповая организация создаёт стабильность и долговечность для рабочей группы, считается, что такая группа будет скорее захлёстнута основными предпосылками, когда группа будет неорганизованна. Индивидуальное своеобразие её членов не относится к жизни группы, действующей под влиянием основных предпосылок. Оружием рабочей группы являются организация и структура. А это – результат кооперации между членами группы, и даже когда таковое уже осуществилось один раз в группе, то и дальше от членов группы будет требоваться всё новые и новые усилия по кооперации. Постольку и является называемая McDougall организованная группа – рабочей группой, и никогда – группой, ориентирующейся на основные предпосылки. Группа, действующая в соответствии с основными предпосылками, не нуждается ни в кооперации, ни в способности к кооперации.
Противоположностью кооперации будет валентность в основных предпосылках – спонтанная, бессознательная функция, характеризующая стадность человека. Но только когда группа начинает действовать в соответствии с одной из основных предпосылок, только тогда и появляются трудности. Действовать с неизбежностью означает установление контакта с реальностью, а контакт с реальностью вынуждает уважать истину; сами собой навязываются научные методы и следует образование рабочей группы.
Le Bon определяет лидера как человека, которому инстинктивно подчиняется определённое число людей, признающего его авторитет; лидер своими личностными качествами должен полностью соответствовать идеалам группы и сам иметь сильную веру, чтобы уметь ею заражать всю группу. Полностью совпадает с моими идеями представление Le Bon о том, что группа проигнорирует любого лидера, если его поведение и его характеристики окажутся не соответствующими рамкам господствующих основных предпосылок. А кроме того лидер должен быть пленён той же самой «верой», что и сама группа – и не для того, чтобы вдохновлять верой группу, а потому что как установки группы, так и установки предводителя конечно же являются функциями активных групповых предпосылок.
Вводимое McDougall различие (1920, стр. 40) между простой, «неорганизованной» группой и «организованной» группой вряд ли соответствует различным типам групп, скорее это характеристики двух состояний сознания, сосуществование которых можно обнаруживать в одной и той же группе. По уже названным причинам «организованная» группа показывает с некоторой вероятностью характерные черты рабочей группы, а «неорганизованная» группа – черты группы, ориентированной на основные предпосылки. Фройд полемизирует с воззрениями McDougall и цитирует его изложение «неорганизованной» группы. Что же касается внушаемости группы, то я считаю, что всё будет зависеть от того, что именно внушается. Если это будет укладываться в рамки активной основной предпосылки, то группа будет следовать внушению; но если нет, но оно будет игнорироваться. Эта существенная черта, как мне кажется, особенно ясно проявляется в феномене паники, о котором я расскажу ниже.
McDougall, с которым полемизирует Фройд, выставляет определённые условия для повышения уровня коллективной психической жизни. «Первым из этих условий», говорит McDougall (1920, стр. 49), «на котором базируются все основные, является определённая степень постоянства в составе группы»[9]. Это убеждает меня в том, что под организованной группой McDougall понимал то, что я называю рабочей группой. Meyer Fortes (1949) разбирает мнения Radcliffe-Brown о социальной структуре, особенно касающиеся различий между «структурой как фактически существующей, конкретной реальностью» и «структуральной формой», и говорит, что различия эти связаны с непрерывностью социальной структуры по времени. По моему мнению непрерывность социальной структуры по времени является функцией рабочей группы. Meyer Fortes замечает, что временной фактор ни в коем случае не появляется в социальной структуре в единой форме, и далее добавляет, что всем коллективам должна быть присуща непрерывность. Как в случае с различением между организованными и неорганизованными группами, так и при выступлении временного фактора, мы, как я считаю, имеем дело с двумя различными видами групп в смысле двух различных сумм индивидов, а скорее с двумя различными категориями психической деятельности, которые одновременно протекают в одной и той же группе индивидов. Время является существенным фактором для функции рабочей группы, в то время как для активности основных предпосылок никакой особой роли этот фактор не имеет. Функции группы, ориентирующейся на основные предпосылки, активируются ещё до того, как группе удалось собраться вместе с каком-либо пространстве, они продолжают действовать и после того, как группа распадётся. В функциях основных предпосылок мы не обнаруживаем ни развития, ни деградации, а потому такие функции радикально отличаются от функций рабочей группы. Поэтому следует ожидать, что наблюдение за непрерывностью группы по времени может привести к аномальным и противоречивым результатам, если только не понять, что внутри группы в одно и то же время действуют два различных способа психического функционирования. Мужчина, спрашивающий: «Когда группа будет встречаться в следующий раз?» думает о рабочей группе, поскольку он говорит о психических феноменах. Группа, ориентированная на основные предпосылки, не встречается и не расходится; для неё никакого значения не имеют временные данные. Я замечал, как группа образованных людей, которым хорошо было известно время сеансов, давала волю своей раздражённости из-за того, что заканчивался сеанс, и на какое-то время она даже была не в состоянии понять факт ограничения времени, по поводу которого в ментальности рабочей группе вообще бы не было никаких сомнений. То, что обычно называют раздражённостью, в группе, ориентированной на основные предпосылки, необходимо рассматривать как проявление тревоги и страха. Страх провоцируется феноменом, который внутри души пронизан тем измерением, о котором ментальность основных предпосылок ничего не знает. Это так, словно бы слепому показывали что-то, что понять может только тот, кто доверяет зрению.
Я мог бы обозначить принципы повышения уровня коллективной психической жизни, введённые McDougall, назвать проявлением попытки, обезопасить активность рабочей группы от воздействия основных предпосылок. Вторым условием он называет необходимость обладания членами группы определённого представления о целях рабочей группы. Четвёртым условием было бы наличие фонда традиций, нравов и привычек в сознании членов группы, которые должны характеризовать их отношения друг к другу и к группе в целом. Это сближается с представлением Платона о том, что групповая гармония основывается на обладании индивидуумом определённой функции и на определённости, с которой он к ней привязан. А ещё это соприкасается с мнение Августина из 19-ой книги «О граде Божьем», что только человек, которому вначале удалось установить отношение с Богом, способен достичь правильных отношений с окружающими его людьми.
Это выглядит так, словно противоречит с моим утверждением о том, что McDougall в своём изложении организованной группы главным образом занимался феноменом рабочих групп. Различие между обоими авторами по-видимому будет следующим: у McDougall речь идёт о том, чтобы справиться с основными предпосылками путём усиливания способности рабочей группы уметь поддерживать контакт с внешней реальностью; Августин же, напротив, разрабатывал метод формирования специализированной рабочей группы со специфическими функциями поддержания контакта с определённой основной предпосылкой – и особенно с предпосылкой зависимости. Необходимо вспомнить, что христианство хотело защититься от обвинений в том, что его нравственная репутация оказалась настолько сильно подмоченной, что Рим в итоге мог не выдержать притязаний со стороны Аляриха[10]. Говоря по-другому: в то время возникла община или группа, которая подозревалась в том, что ей удалось более удачливо обходиться с основными предпосылками, чем это делали их языческие предшественники. Августин мучительно раздумывал над тем, каким образом можно опровергнуть выдвигаемые обвинения. Эта дилемма была неизвестна никому из тех, кто притязал на руководство общественным мнением или группой: стимуляция и манипуляции какой-либо из основных предпосылок – особенно тогда, (а как обычно в некотором отношении так всегда и бывает) когда имеются только кусочки знаний, а то и вообще отсутствуют догадки о таковом – должна приводить к неприятным результатам, а иногда к скамье подсудимых.
Теперь я хотел бы обратиться к тем идеям Фройда, в которых речь идёт о тезисе, что у человека, находящегося в группе, необычайно сильно повышается аффективность, в то время как интеллектуальные достижения заметно ограничиваются. К самому этому тезису я ещё вернусь, когда буду рассматривать группу с точки зрения конкретного человека; но вначале я хотел бы обсудить эту проблему в качестве группового феномена, как это делал и сам Фройд (1921, стр. 95).
В группах, с которыми я работал, было заметно, что её члены надеялись на то, что я возьму инициативу в свои руки, чтобы организовать активность группы. Если я начинаю использовать роль, которой меня наделяет группа, чтобы принудить группу вести себя по законам групповой динамики, то «организация» группы не будет делать то, что по мнению McDougall является целью организации группы. Желание иметь «организованную» группу в смысле McDougall будет фрустрировано. Страх оказаться в плену основных предпосылок, которому невозможно удовлетворительно противостоять посредством организации и структуры, выражается поэтому в подавлении аффективности – так как она является существенным моментом в основных предпосылках. Производимая в результате этого напряжённость представляется конкретным участникам группы как повышение аффективности; недостаточная структурированность открывает лазейку для определённой основной предпосылки, а так как в группе, ориентированной на основные предпосылки, интеллектуальная деятельность проявляется только очень ограниченно, то у членов группы, ориентирующихся на поведение, диктуемое ему вовлечённостью в какую-либо из основных предпосылок, возникает ощущение, что их способности к интеллектуальной деятельности ограничиваются. Члены группы будут тем сильнее в это верить, чем они будут более склонны игнорировать любое проявление интеллектуальной активности, которое выходит за рамки основной предпосылки. Но я однако не думаю, что в группе действительно понижаются интеллектуальные достижения, как и в то, что «ключевые повороты в интеллектуальной области, а также значительные открытия и решения проблем возможны только в уединённой работе конкретного человека» (McDougall, 1920). Странно, что вера в это часто высказывается в групповых дискуссиях, и даже набрасываются всякого рода планы, чтобы ограничить якобы пагубное влияние групповой аффективности. Я же исхожу из убеждённости в том, что в группе возможен высокий уровень интеллектуальной деятельности вместе с осознанием аффективности основных предпосылок, а не исключительное игнорирование и отклонение от последних. Если групповая психотерапия действительно имеет какую-нибудь ценность, тогда, как я считаю, она будет заключаться именно в осознанном переживании групповой деятельности такого рода.
Фройд обсуждает явление, которое всплывает совершенно под разными названиями, среди которых мы встречаем «внушение», «подражание», «престиж лидера», «заражение». Здесь я использую слово «валентность», чтобы с одной стороны избегать тех оттенков, которыми уже наделены только что названные термины, а с другой стороны потому, что слово «валентность», обозначающее в химии способность атомов входить в связи, имеет широкий круг пересекающихся значений, что очень хорошо соответствует моим целям. Под валентностью я понимаю способность индивидуумов вместе с другими индивидами на какое-то мгновенье разделять определённый паттерн поведения – основные предпосылки. Позднее, когда я буду обсуждать участие отдельного члена группы с психоаналитической точки зрения, я ещё точнее покажу то, какое значение мы должны придавать этому термину.
Я не хочу здесь подробно излагать фройдовские идеи, и сразу перехожу к тому способу, в котором Фройд применяет термин «либидо», который позаимствован Фройдом из своих исследований психоневрозов (Фройд, 1921). То есть, Фройд подходит к группе в соответствии с психоаналитической моделью, да и сам психоанализ в свете моего группового опыта  может рассматриваться как рабочая группа с тенденцией к стимуляции основной предпосылки, ориентированной на образование пар. Сразу становится понятно, что психоаналитическое исследование – которое в качестве такового является частью группы, образующей пары – будет придавать центральное значение сексуальности. А кроме того, становится ясно, что и само психоаналитическое исследование необходимо рассматривать как сексуальную деятельность, и в качестве такового психоанализ и подвергается нападкам, так как по моему мнению группа должна думать о группе, образующей пары, что два человека могут соединиться только ради сексуальных целей. Поэтому вполне естественно, что Фройд рассматривал связи между индивидами, находящимися в группе, по самой своей сути имеющими либидозную природу.
В группах либидозные компоненты характерны для группы, образующей пары; в зависимой группе и группе борьбы-бегства сексуальные компоненты имеют другую картину. Фройд говорит, что полководцем церкви является Христос; но я бы сказал, что им является Божество. Христос – или Мессия – является лидером не зависимой группы, а группы, образующей пары. В психоанализе, если мы относим его к группе, образующей пары, Мессия или мессианская идея занимает центральное положение, да и сама связь между индивидами имеет либидозную природу. Мессианские идеи проявляются в гипотезе, что отдельный пациент заслуживает огромной преданности к нему психоаналитика, причём иногда даже высказываются мнения, что такая конкретная работа приведёт к совершенствованию метода, которые под конец спасёт всё человечество. Короче говоря, я считаю правомерным фройдовское использование термина «либидо» только для одной фазы, конечно, фазы очень важной, и считаю, что необходимо подобрать более нейтральное выражение для обозначения элемента, связующего все уровни основных предпосылок. Связующим элементом в рабочей группе, которая по моему мнению носит интеллектуальный характер, лучше всего обозначить термином «кооперация».
Фройдовское понятие лидера (Führer) как человека, от которого группа зависит и от личности которого она заимствует свои качества, базируется на мой взгляд на идее Фройда о том, что идентификация чуть ли не исключительно является процессом интроекции, осуществляемой сферой Я. Я же считаю, что лидер точно также подвергаются воздействию основных предпосылок, как и любой другой член группы, думаю, что и этого тоже стоит ожидать, особенно если мы поймём, что идентификация членов группы с лидером основывается не только на интроекции, но ещё и на одновременно протекающем процессе проективной идентификации (Меляни Кляйн, 1946). Лидер – на уровне основных предпосылок –не создаёт группу из-за своей фанатичной веры в какую-либо идею, а является всего на всего человеком, личность которого делает его особенно подходящим для притязаний на своего «вождя» группы, ориентированной на основные предпосылки, сопровождающейся к тому же уничтожением индивидуальности рядовых членов группы. Причём «потеря своего индивидуального своеобразия» характерна для предводителя в той же самой степени, как и для любого другого члена группы – это то обстоятельство, которое вероятно может кое-что объяснить в той позе, которую часто начинаю занимать личности, занимающие лидирующее положение. Так, по-видимому, лидер группы борьбы-бегства потому обладает личностным своеобразием, что его личность ещё до того имела качества, которые делали его вполне подходящим для эксплуатации группой, стремящейся иметь лидера, группой, которая ничего другого от него и не требует как только способности к борьбе или бегству. Лидер ни в коем случае не обладает большей свободой, чем таковая предоставлена любому другому члену группы, не говоря уже о способности лидера оставаться самим собой. Как заметит читатель, эти взгляды отличаются от идей Le Bon, в соответствии с которыми лидер должен иметь сильную, непреклонную волю, как и от мнения Фройда о том, что лидер мало в чём отличается от гипнотизёра. То, что наделяет лидера властью, определяется тем, что он, как и любой другой человек, принадлежащий к группе, превращается в «безвольного автомата», как говорил Le Bon. Короче говоря, лидер играет ведущую роль из-за своей способности к мгновенной и непроизвольной (а возможно и целенаправленной, волевой) связи с любым другим членом своей группы, отличаясь от остальных членов группы только тем, что он, совершенно независимо от того какие функции он выполняет в рабочей группе, олицетворяет лидера группы, ориентированной на основные предпосылки.
В идеях Фройда плохо заметны опасные возможности, скрывающиеся в феномене лидерства. Мнения Фройда о лидере – как и вообще, любые другие идеи о лидерстве, известные мне – не легко согласовать с моим опытом, накопленным мною на практике. Лидер рабочей группы по меньшей мере имеет тот плюс, что он поддерживает контакт с внешней реальностью, но для лидера группы, ориентированной на основные предпосылки, не требуется никакой подобной квалификации. Как правило, позиция лидера чем-то напоминает орган с многочисленными обертонами, в такой позиции содержатся различные групповые феномены, причём преобладают приметы предводителя рабочей группы. По причинам, которые я уже называл, лидер рабочей группы является или совершенно бесхитростным, безобидным человеком, так как он не имеет никакого влияния на группу, или же человеком наделённым столь огромным пониманием жизни, что это наделяет его авторитетом. Поэтому-то и может столь легко произойти то, что описание ролей лидера в том случае, когда главным образом ориентируются  на качества лидера рабочей группы, получает оптимистическую оценку. Мои воззрения о лидере группы, ориентированной на основные предпосылки, не исключают возможности его идентичности с лидером рабочей группы, но я также оставляю пространство для существования лидера, которому с огромным воодушевлением оказывается предана группа, но у которого полностью отсутствуют контакты с реальностью – кроме разве реальности требований группы, ориентированной на основные предпосылки. А это уже может означать, что группа будет вестись индивидуумом, чья квалификация полностью ограничивается тем, что его личность заменена автоматом, индивидуумом, потерявшим своё «своеобразие», но зато настолько сильно переполненным аффектами основной предпосылки, что он обладает огромным престижем, что легко наделяет его особыми правами лидера рабочей группы. Когда это становится понятно, то начинают объясняться и некоторые катастрофы, к которым были приведены группы своими лидерами, квалификация которых оказалась ничтожной, как только затихли аффекты, господствующие в период их расцвета.
Фройд говорит (1921, стр. 104), что феномен паники лучше всего можно изучать в военизированных группах. Я дважды был свидетелем паники в военных частях; а в гражданской жизни, находясь в меньших группах, у меня несколько раз возникало впечатление, что аффективные переживания достаточно схожи с теми феноменами паники, которые я наблюдал в военизированных группах, чтобы им дать название паники. Фройд говорит о том же самом феномене, хотя подобного рода переживания не во всём подтверждают фройдовские теории.
Изложение паники McDougall связано с переживаниями, которые в своих существенных чертах, как я думаю, схожи с моим представлением о панике. Я полностью согласен с мнением McDougall, когда он говорит: «Да и другие из более бурных, грубых, первоначальных аффектов могут совершенно схожим образом распространяться среди масс людей – хотя процесс здесь будет редко столь быстрым и интенсивным, как в случае с ужасом или паникой» (McDougall, 1920, стр. 24); а в заключении McDougall описывает в примечании одно из пережитых им самим событий, случившихся на Борнео, когда чуть ли не в одно мгновенья огромная масса людей была охвачена яростью (там же, стр. 26). Этим McDougall очень близко подводит друг к другу ужас и ярость – хотя и не указывая для этого никаких причин – подтверждая этим мою идею о том, что паника является аспектом группы борьбы-бегства. Мой тезис заключается в следующем: паника, бегство и бесцельное нападение на самом деле являются одним и тем же.
Пародия Nestroy, о которой упоминает Фройд (1921, стр. 106), мне не известна, но на основе изложения им истории о Юдифь и Олоферне я тоже вынужден считать, что это типичный пример паники; конечно я мог бы сказать и так: нет никакого более абсолютного метода удалиться от битвы, чем взять да и умереть. Во всяком случае мы не можем рассматривать историю о паническом бегстве армии после смерти её полководца не соответствующей доверию к лидеру группы, ориентированной на борьбу-бегство; его люди следовали за ним и после его смерти, так и его гибель тоже является действием-образцом лидера.
Паника возникает только в тех ситуациях, которые могли бы с точно таким же успехом привести к взрывам ярости. Ярость или ужас не имеют для своей реализации какого-либо удобного запасного клапана. Неизбежно возникающую при этом фрустрацию невозможно выдержать, так как для того, чтобы справиться с фрустрацией необходимо учитывать временной фактор, а время никак не входит в основные предпосылки. Бегство даёт группе, ориентированной на борьбу-бегство, мгновенно используемую возможность проявления аффектов, позволяя этим тотчас удовлетворить потребность – то есть, группа спасается бегством. Другой возможностью является нападение, которое тоже мгновенно предоставляет шанс на достижение мгновенной разрядки – и тогда группа будет сражаться. Группа, ориентированная на борьбу-бегство последует за любым лидером, чьи приказы допускают незамедлительное бегство или нападение (и в отличии от приводимых ранее мнений в этих случаях группа сохраняет свою сплочённость). Когда кто-нибудь из членов группы адаптируются к ограничениям, которым должен подчиняться лидер группы борьбы-бегства, то ему будет нетрудно перевести дикое бегство группы в отчаянное нападение, а дикое нападение – в панику.
Поводом к панике ─ или к бешенству и ярости, которые на мой взгляд могут легко сменять друг друга – всегда будет явление, происходящее за пределами функций рабочей группы соответствующей группы. Это означает, что степень организованности группы не является фактором, влияющим на панику, иначе организованность (что, как я уже говорил, относится к функции рабочей группы) была бы прекрасным средством защиты от специфических внешних явлений, приводящих к панике. Во фройдовском примере пожара в театре или увеселительном заведении (1921, стр. 105) целью рабочей группы является желание посмотреть представление, но не оказаться подвергнутым переживанию пожара, уже не говоря о участии в его тушении. Сущностью организации является то, что она должна хорошо подходить как для внешних целей группы, так и для манипуляции основной предпосылкой, которая скорее всего могла бы захватить всю группу. Паника в армии вызывается не военной угрозой, хотя естественно последняя здесь всегда существует. Она вряд ли может быть вызвана какой-либо ситуацией, в которой приемлемым проявлением рабочей группы было бы нападение или бегство. Когда в подобного рода ситуациях паника всё же возникает, то её действительная причина оказывается вне зоны внимания.

Становится ясно, что между идеями, которые изложил Фройд, и теми мыслями, которые обрисованы здесь мною, зияет огромный пробел. Он даже может показаться ещё больше, чем есть на самом деле, так как я осознанно использую новую терминологию, чтобы облачить в слова то устройство механизма, которое, как я считаю, было мною открыто. Наверное нам необходимо всё это подвергнуть проверке, рассмотрев получше группу с позиции индивидуума. Но до этого я хотел бы в виде обобщения сказать, что Фройд видит группу как повторение отношений к частичным объектам. А из этого следует, что по мнению Фройда для групп характерны невротические способы поведения, по моим же взглядам для групп скорее характерны психотические способы поведения.
Общество или группа, поскольку они здоровы, явно схожи с семейной группой, так как это было описано Фройдом. Но чем сильнее расстроена группа, тем менее вероятно, что её удастся понять на основе отношений в семье или на основе невротического поведения, как мы обычно это делаем имея дело с индивидуумом.
Этим я вовсе не хочу сказать, что мои идеи значимы только для больных групп. И даже наоборот, я совсем не уверен в том, что можно осуществить эффективную групповую психотерапию, если не удастся вскрыть эти психотические паттерны – причём независимо от того, о каком типе групп идёт речь. В работе с некоторыми группами существование таких основных паттернов вскоре становится заметным; с другими группами на это приходится затрачивать громадные усилия. Такие группы напоминают тех анализируемых пациентов, которые спустя многие месяцы психоаналитического лечения кажутся намного более больными, чем они были до начала лечения.
Отдельные члены группы, которые решили участвовать ради терапевтических целей в групповых встречах, надеются на то, что им удастся пережить что-то такое, что приведёт их к излечению от болезни. Но почти безо всякого исключения – да, наверное, стоит показать, что и встречающиеся исключение скорее окажутся только кажущимися, чем реальными – пациенты полностью убеждены в том, что группа не имеет никакой пользы и не сможет их вылечить. С некоторым ужасом приходится убеждаться – во всяком случае, когда я сам принадлежу группе ─, что то, что здесь разыгрывается, не помогает устранять такие опасения, а как будто скорее явно и болезненно доказывает их справедливость; неопределённые и с трудом выражаемые опасения и враждебность по отношению к группе довольно часто оборачивается действительным неприятием группой их и их проблем. Худшие подозрения участников группы таким образом имеют своё оправдание, они укоренены – во всяком случае хотя бы с одной стороны – в по-видимому в явном и искреннем безразличии или ненависти по отношению к ним.
Пример: в одной из групп, состоявшей из шести персон и меня, одна из женщин начинает жаловаться на трудности, появляющиеся у неё при еде: сидя в ресторане, она испытывает страх от того, что может подавиться; а ещё она полностью растерялась, когда недавно за её стол села привлекательная женщина. «У меня никогда не бывает таких эмоций», сказал господин А, за замечанием которого послышался одобрительный рокот со стороны некоторых других членов группы, которые были одного мнения с господином А – можно было выразить свои чувства, они так и сделали -, но они пока сохраняли возможность говорить только тогда, когда нужно, потому они тут «ничего и не сказали»; так как эта группа стала уже достаточно изворотливой. Другие члены группы сделали такой вид, словно это их не интересовало или вовсе не касалось. Если бы на индивидуальном сеансе один из пациентов рассказал подобные истории, как эта женщина, то без сомнения в зависимости от состояния лечения психоаналитик бы обнаружил безо всякого труда целый ряд возможностей для интерпретаций. Но я ни каким образом не мог понять, каким образом подобного рода истолкования, основывающиеся на многолетнем психоаналитическом изучении парных отношений, можно подходящим способом использовать для группы; а кроме того наши представления о природе аналитической ситуации мы должны адаптировать к группе. В тех истолкованиях, которые я тогда действительно дал в той групповой ситуации, речь шла исключительно только о том, чтобы показать членам группы, что их выражения в ответ на признания женщины выдают собой неотложную потребность группы устранить от себя мысль, что подобные трудности, о которых рассказывала женщина – в чём бы конкретно они не лежали ─ существуют и  у других, а кроме того своими реакции члены группы показывали, что хотя бы в этом отношении они превосходят разоткровенничавшуюся женщину. После этого мне удалось показать, что тот приём со стороны группы, который был оказан исповеди женщины, теперь приведёт к тому, что любому члену группы будет очень трудно говорить в группе о тех пунктах, в которых они чувствуют себя «ниже других», когда в порыве искренности они захотят в чём-то признаться. Короче говоря, мне без особого труда удалось показать, что пациентка из-за того, что она так сильно разоткровенничалась, обращаясь из-за своих проблем за помощью к группе, вместо ожидавшейся помощи была ещё больше обременена чувствами собственной неполноценности и одиночества.
Эта ситуация не тождественна классическому психоанализу, когда аналитику удаётся обнаружить у пациента бессознательные опасения и страхи. В упоминавшемся случае не давались никакие интерпретации, которые могли бы прояснить значения страхов женщины, возникающих у неё во время еды в присутствии «привлекательной женщины». Различные истолкования, которые я давал, могли разве что в случае своего успеха, прояснить разоткровенничавшейся женщине неприятные чувства, возникающие в группе, чрезмерно использующей проективную идентификацию, если занимать позицию получателя («контейнера»). Я мог бы прояснить женщине, что её «обедом» оказался групповой сеанс, который вызвал у неё смущение, в скрытой форме такая интерпретация до определённой степени может быть обнаружена в тех истолкования, которые я дал группе. Но мне наверное необходимо признаться, что женщина, рассматривая весь этот случай с аналитической точки зрения, не получила удовлетворяющего её истолкования и пережила только то, что жуткость происшедшего эпизода связана не с её болезнью, а с тем фактом, что групповое лечение оказалась не тем лечением, которое ей было нужно.
Конечно, на всё это дело можно посмотреть и по-другому: и тогда, и сегодня у меня нет ни малейшего сомнения в том, что у этой женщины психоневроз; но когда она говорила в группе, то стиль и способ, которыми она исповедовалась вызвали в моей памяти прямоту и замкнутость бессознательных средств проявления, которые у психотиков столь часто стоят в явном противоречии с растерянностью и замешательством, сопровождающими их попытки рационально изложить свои проблемы. Чтобы всё это сделать ещё более ясным: я думаю, что если бы эта пациентка на аналитическом сеансе говорила со мной подобным же образом, как она это сделала на групповом сеансе, то тон её голоса и её манеры явно не позволили бы мне сомневаться в том, что правильное истолкование является истолкованием, говорящим о наличии невротического расстройства; но в группе у меня было чувство, что манеры и тон голоса пациентки скорее говорили о том, что правильнее будет оценивать её поведение, рассматривая его как близким к психотическому. И поступая так, я мог бы сказать, что у неё есть чувство, что существует только один объект, называемый группой, которые под воздействием процесса еды, который осуществляется ею, расщепляется на куски (на отдельных членов группы). Эти ощущения вызывают у неё (пациентки) большое чувство вины, её эмоции, связанные с контейнированием проективной идентификации, по-видимому провоцируются её собственным поведением. И опять же это чувство вины не позволяет ей понять ту роль, которую действия других членов группы играют в её эмоциях.
До сих пор я пытался исследовать то, каким образом пациенты, пытающиеся излечиться, соприкасаются с «низостью» группы. А теперь мы можем рассмотреть это с позиции членов группы, которые пытаются добиться излечения посредством использования описанного Меляни Кляйн (1946) механизма расщепления и проекции. Они не только устраняют от себя клеймо больных, но и, в том случае когда этот механизм оказывается в действии, ещё подвержены необходимости отвергать от себя любое чувство своей ответственности за эту женщину. Это они делают посредством отщепления добрых частей её личности  и проецирования их на психоаналитика. Таким способом «лечение», к которому присуждается эта отдельная особа со стороны группы, с одной стороны является порождением состояния сознания, явно родственного «потере индивидуального своеобразия», о котором говорит Фройд, а с другой стороны схоже с устранением личности, которое мы обнаруживаем у психотиков. В этот момент группа находится в состоянии, в котором, как я говорю, доминирует основная предпосылка зависимости.
Я не буду показывать дальнейшее развитие событий в этой группе, но упомяну ещё об одном своеобразии в её последующем поведении, которое можно очень часто встретить в групповой ситуации любого рода. Дальнейшая коммуникация состояла из обмена короткими репликами, из длительных периодов полного молчания, из скучающими вздохов и жалоб, из неуверенных движений. Такое положение дел в любой группе заслуживает того, чтобы на него обратили более пристальное внимание. Кажется, что группа довольно легко выдерживает бесконечный период таких разговоров или даже их полное отсутствие. Хотя и имеются протесты против этого, но по-видимому эта монотонность кажется гораздо меньшим злом, чем какое-либо действие, которое бы покончило с ней. Невозможно, назвать общие причины из-за которых я считаю эту фазу группового поведения очень важной. Я удовлетворюсь только тем, что скажу, что она тесно связана с расщеплением и устранением личности, о которых я упоминал выше. Далее, я считаю, что скорее всего эта фаза связана с чувствами депрессии совершенно схоже с тем способом, с которым сохранение шизоидной позиции служит для подавления депрессивной позиции (Кляйн, 1946),

Зигмунд Фрейд “ВОСЬМАЯ ЛЕКЦИЯ. ДЕТСКИЕ СНОВИДЕНИЯ”

Уважаемые дамы и господа! У нас возникло впечатление, что мы слишком ушли вперед. Вернемся немного назад. Прежде чем мы предприняли последнюю попытку преодолеть с помощью нашей техники трудности искажения сновидения, мы поняли, что лучше было бы ее обойти, взяв такие сновидения, если они имеются, в которых искажение отсутствует или оно очень незначительно. При этом мы опять отойдем от истории развития наших знаний, потому что в действительности на существование таких свободных от искажения сновидений обратили внимание только после последовательного применения техники толкования и проведения анализа искаженных сновидений.Сновидения, которые нам нужны, встречаются у детей. Они кратки, ясны, не бессвязны, не двусмысленны, их легко понять, и все таки это сновидения. Но не думайте, что все сновидения детей такого рода. И в детском возрасте очень рано наступает искажение сновидений; записаны сновидения пяти восьмилетних детей, которые имеют все признаки более поздних. Но если вы ограничитесь возрастом с начала известной душевной деятельности до четвертого или пятого года, то встретитесь с рядом сновидений, которые имеют так называемый инфантильный характер, а затем отдельные сновидения такого рода можно найти и в более поздние детские годы. Даже у взрослых при определенных условиях бывают сновидения, похожие на типично инфантильные.Используя эти детские сновидения, мы с легкостью и уверенностью сделаем выводы о сущности сновидения, которые, хотим надеяться, будут существенными и общими [для всех сновидений].381.Для понимания этих сновидений не требуется анализ и использование нашей техники. Не надо и расспрашивать ребенка, рассказывающего свое сновидение. Достаточно немного дополнить сновидение сведениями из жизни ребенка. Всегда имеется какое нибудь переживание предыдущего дня, объясняющее нам сновидение. Сновидение является реакцией душевной жизни во сне на это впечатление дня.Мы хотим предложить вам несколько примеров, чтобы сделать еще некоторые выводы.а) 22 месячный мальчик как поздравитель должен преподнести корзинувишен. Он делает это с явной неохотой, хотя ему обещают, что он сам получит несколько вишен. Утром он рассказывает свой сон: Ге(р)ман съел все вишни.Факты иллюзорной реализации потребностей в образах сновидений использовались Фрейдом для подкрепления своей общей теории, строящейся на противоположении влечений личности условиям ее существования в реальном мире.б)Девочка 3 1/4 лет впервые катается на лодке по озеру. Когда надо было выходить из лодки, она не хотела этого сделать и горько расплакалась. Ей показалось, что время прогулки прошло слишком быстро. На следующее утро она сказала: Сегодня ночью я каталась по озеру. Мы могли бы прибавить, что эта прогулка длилась дольше.в) 5 1/4 летнего мальчика взяли с собой на прогулку в Эшернталь близ Галлштатта. Он слышал, что Галлштатт расположен у подножия Дахштейна. К этой горе он проявлял большой интерес. Из своего дома в Аусзее он мог хорошо видеть Дахштейн, а в подзорную трубу можно было разглядеть на нем Симонигютте. Ребенок не раз пытался увидеть ее в подзорную трубу, неизвестно, с каким успехом. Прогулка началась в настроении радостного ожидания. Как только появлялась какая нибудь новая гора, мальчик спрашивал: это Дахштейн? Чем чаще он получал отрицательный ответ, тем больше расстраивался, потом совсем замолчал и не захотел даже немного пройти к водопаду. Думали, что он устал, но на следующее утро он радостно рассказал: сегодня ночью я видел во сне, что мы были на Симонигютте. Он участвовал в прогулке, ожидая этого момента. О подробностях он только сказал,что уже слышал раньше: поднимаются шесть часов вверх по ступенькам.Этих трех сновидений достаточно, чтобы получить нужные нам сведения.2.Мы видим, что эти детские сновидения не бессмысленны; это понятные, полноценные душевные акты. Вспомните, что я говорил вам по поводу медицинского суждения о сновидении: это то, что получается, когда не знающий музыки беспорядочно перебирает клавиши пианино. Вы не можете не заметить, как резко эти детские сновидения противоречат такому пониманию. Но не слишком ли странно, что ребенок в состоянии во сне переживать полноценные душевные акты, тогда как взрослый довольствуется в том же случае судорожными реакциями. У нас есть также все основания предполагать, что сон ребенка лучше и глубже.3.Эти сновидения лишены искажения, поэтому они не нуждаются в толковании. Явное и скрытое сновидение совпадают. Итак, искажение сновидения не есть проявление его сущности. Смею предположить, что у вас при этом камень свалился с души. Но частицу искажения сновидения, определенное различиемежду явным содержанием сновидения и его скрытыми мыслями мы после некоторого размышления признаем и за этими сновидениями.4.Детское сновидение является реакцией на переживание дня, которое оставило сожаление, тоску, неисполненное желание. Сновидение дает прямое, неприкрытое исполнение этого желания. Вспомните теперь наши рассуждения о роли физических раздражений, внешних и внутренних, как нарушителей сна и побудителей сновидений. Мы узнали совершенно достоверные факты по этому поводу, но таким образом могли объяснить лишь небольшое число сновидений. В этих детских сновидениях ничто не свидетельствует о действии таких соматических раздражений; в этом мы не можем ошибиться, так как сновидения совершенно понятны и в них трудно чего нибудь не заметить. Однако это не заставляет нас отрицать происхождение сновидений от раздражений. Мы только можем спросить, почему мы с самого начала забыли, что, кроме физических, есть еще и душевные раздражения, нарушающие сон? Мы ведь знаем, что эти волнения больше всего вызывают нарушение сна у взрослого человека, мешая установить душевное состояние засыпания, падения интереса к миру. Человеку не хочется прерывать жизнь, он продолжает работу над занимающими его вещами и поэтому не спит. Для ребенка таким мешающим спать раздражением является неисполненное желание, на которое он реагирует сновидением.5.Отсюда мы кратчайшим путем приходим к объяснению функции сновидения. Сновидение, будучи реакцией на психическое раздражение, должно быть равнозначно освобождению от этого раздражения, так что оно устраняется, а сон может продолжаться. Как динамически осуществляется это освобождение благодаря сновидению, мы еще не знаем, но уже замечаем, что сновидение является не нарушителем сна, как это ему приписывается, а оберегает его, устраняет нарушения сна. Правда, нам кажется, что мы лучше спали бы, если бы не было сновидения, но мы не правы; в действительности без помощи сновидения мы вообще бы не спали. Ему мы обязаны, что проспали хотя бы и так. Оно не могло немного не помешать нам, подобно ночному сторожу, который не может совсем не шуметь, прогоняя нарушителей покоя, которые хотят разбудить нас шумом.6.Главной характерной чертой сновидения является то, что оно побуждается желанием, исполнение этого желания становится содержанием сновидения. Другой такой же постоянной чертой является то, что сновидение не просто выражает мысль, а представляет собой галлюцинаторное переживание исполнения желания. Я желала бы. кататься по озеру, гласит желание, вызывающее сновидение, содержание сновидения: я катаюсь по озеру. Различие между скрытым и явным сновидением, искажение скрытой мысли сновидения остается и в этих простых детских сновидениях, и это превращение мысли в переживание. При толковании сновидения надо прежде всего обнаружить именно это частичное изменение. Если бы эта характерная черта оказалась общей всем сновидениям, то приведенный выше фрагмент сновидения: я вижу своего брата в ящике надо было бы понимать не как «мой брат ограничивается», а как «я хотел бы, чтобы мой брат ограничился, мой брат должен ограничиться». Очевидно, что из двух приведенных характерных черт сновидения у второй больше шансов быть признанной без возражений, чем у первой. Только многочисленные исследования могут установить, что возбудителем сновидения должно бытьвсегда желание, а не опасение, намерение или упрек, но другая характерная черта, которая заключается в том, что сновидение не просто передает это раздражение, а прекращает, устраняет, уничтожает его при помощи особого рода переживания, остается непоколебимой.7.Исходя из этих характерных черт сновидения, мы можем опять вернуться к сравнению сновидения с ошибочным действием. В последнем мы различали нарушающую и нарушенную тенденцию, а ошибочное действие было компромиссом между обеими. Та же самая схема подходит и для сновидения. Нарушенной тенденцией в ней может быть желание спать. Нарушающую тенденцию мы заменяем психическим раздражением, то есть желанием, которое стремится к своему исполнению, так как до сих пор мы не видели никакого другого психическогораздражения, нарушающего сон. И здесь сновидение является результатом компромисса. Спишь, но переживаешь устранение желания; удовлетворяешь желание и продолжаешь спать. И то и другое отчасти осуществляется, отчасти нет.8.Вспомните, как мы пытались однажды найти путь к пониманию сновидений исходя из очень понятных образований фантазии, так называемых «снов наяву». Эти сны наяву действительно являются исполнением желаний, честолюбивых и эротических, которые нам хорошо известны, но они мысленные, и хотя живо представляются, но никогда не переживаются галлюцинаторно. Таким образом, из двух характерных черт сновидения здесь остается менее достоверная, в то время как вторая, зависящая от состояния сна и не реализуемая в бодрствовании, совершенно отпадает. И в языке есть также намек на то, что исполнение желания является основной характерной чертой сновидения. Между прочим, если переживание в сновидении является только превращенным представлением, т.е. «ночным сном наяву», возможным благодаря состоянию сна, то мы уже понимаем, что процесс образования сновидения может устранить ночное раздражение и принести удовлетворение, потому что и сны наяву являются деятельностью, связанной с удовлетворением, и ведь только из за этого им и отдаются.Не только это, но и другиеобщеупотребительные выражения имеют тот же смысл. Известные поговорки утверждают: свинье снится желудь, гусю кукуруза; или спрашивают: что видит во сне курица? Просо. Поговорка идет, следовательно, дальше, чем мы,от ребенка к животному и утверждает, что содержание сна является удовлетворением потребности. Многие выражения, по видимому, подтверждают это, например: «прекрасно, как во сне», «этого и во сне не увидишь», «я бы не мог себе это представить даже в самом необычайном сне». Употребление в языке таких выражений, очевидно, говорит в нашу пользу. Правда, есть страшные сновидения и сновидения с неприятным или безразличным содержанием, но их словоупотребление и не коснулось. Хотя мы и говорим о «дурных» снах, но для нашего языка сновидение все равноостается только исполнением желания. Нет ни одной поговорки, которая бы утверждала, что свинья или гусь видели во сне, как их закалывают.Конечно, немыслимо, чтобы столь характерная черта сновидения, выражающаяся в исполнении желания, не была бы замечена авторами, писавшими о сновидениях. Это происходило очень часто, но ни одному из них не пришло в голову признать ее общей характерной чертой и считать это ключевым моментом в объяснении сновидений. Мы можем себе хорошо представить, что их могло от этого удерживать, и еще коснемся этого вопроса.Но посмотрите, сколько сведений мы получили из высоко оцененных нами детских сновидений и почти без труда. Функция сновидения как стража сна, его возникновение из двух конкурирующих тенденций, из которых одна остаетсяпостоянной желание сна, а другая стремится удовлетворить психическое раздражение; доказательство, что сновидение является осмысленным психическим актом; обе его характерные черты: исполнение желания и галлюцинаторное переживание. И при этом мы почти забыли, что занимаемся психоанализом. Кроме связи с ошибочными действиями в нашей работе не было ничего специфического. Любой психолог, ничего не знающий об исходных предположениях психоанализа, мог бы дать это объяснение детских сновидений. Почему же никто этого не сделал?Если бы все сновидения были такими же, как детские, то проблема была бы решена, наша задача выполнена, и не нужно было бы расспрашивать видевшего сон, привлекать бессознательное и пользоваться свободной ассоциацией. Но в этом то, очевидно, и состоит наша дальнейшая задача. Наш опыт уже не раз показывал, что характерные черты, которые считаются общими, подтверждаются затем только для определенного вида и числа сновидений. Речь, следовательно, идет о том, остаются ли в силе открытые благодаря детским сновидениям общие характерные черты, годятся ли они для тех неясных сновидений, явное содержание которых не обнаруживает отношения к какому то оставшемуся желанию. Мы придерживаемся мнения, что эти другие сновидения претерпели глубокое искажение и поэтому о них нельзя судить сразу. Мы также предполагаем, что для их объяснения необходима психоаналитическая техника, которая не была нам нужна для понимания детских сновидений.Имеется, впрочем, еще один класс неискаженных сновидений, в которых, как и в детских, легко узнать исполнение желания. Это те, которые вызываются в течение всей жизни императивными потребностями тела: голодом, жаждой, сексуальной потребностью, т.е. являются исполнением желаний как реакции на внутренние соматические раздражения. Так, я записал сновидение 19 месячной девочки, которое состояло из меню с прибавлением ее имени (Анна Ф., земляника, малина, яичница, каша). Сновидение явилось реакцией на день голодовки из за расстройства пищеварения, вызванного как раз двумя упомянутыми ягодами. В то же время и бабушка, возраст которой вместе с возрастом внучки составил семьдесят лет, вследствие беспокойства из за блуждающей почки должна была целый день голодать, и в ту же ночь ей снилось, что ее пригласили в гости и угощают самыми лучшими лакомствами. Наблюдения за заключенными, которых заставляют голодать, и за лицами, терпящими лишения в путешествиях и экспедициях, свидетельствуют о том, что в этих условиях они постоянно видят во сне удовлетворение этих потребностей. Так, ОттоНорденшельдв своей книге Антарктика (1904) сообщает о зимовавшей с ним команде (т. 1, с. 366 и cл.): «О направленности наших сокровеннейших мыслей очень ясно говорили наши сновидения, которые никогда прежде не были столь ярки и многочисленны. Даже те наши товарищи, которые видели сны в исключительных случаях, теперь по утрам, когда мы обменивались своими переживаниями из этого фантастического мира, могли рассказывать длинные истории. Во всех них речь шла о том внешнем мире, который был теперь так далек от нас, но часто они имели отношение и к нашим тогдашним условиям. Еда и питье были центром, вокруг которого чаще всего вращались наши сновидения. Один из нас, который особенно часто наслаждался грандиозными ночными пирами, был от души рад, если утром мог сообщить, „чтосъел обед из трех блюд“; другой видел во сне табак, целые горы табаку; третьи корабль, на всех парусах приближающийся из открытого моря. Заслуживает упоминания еще одно сновидение: является почтальон с почтой и длинно объясняет, почему ее пришлось так долго ждать, он неправильно ее сдал и ему с большим трудом удалось получить ее обратно. Конечно, во время сна нас занимали еще более невозможные вещи, но почти во всех сновидениях, которые видел я сам или о которых слышал, поражает бедность фантазии. Если бы все эти сновидения были записаны, это, несомненно, представило бы большой психологический интерес. Но легко понять, каким желанным был для нас сон, потому что он мог дать нам все, чего каждый больше всего желал». Цитирую еще по Дю Прелю (1885, 231): «Мунго Парк, погибавший от жажды во время путешествия по Африке, беспрерывно видел во сне многоводные долины и луга своей родины. Так и мучимый голодом Тренк видел себя во сне в Sternschanze в Магдебурге, окруженным роскошными обедами, а Георг Бакк, участник первой экспедиции Франклина, когда вследствие невыносимых лишений был близок к голодной смерти, постоянно видел во сне обильные обеды».Тому, кто за ужином ест острую пищу, вызывающую жажду, легко может присниться, что он пьет. Разумеется, невозможно удовлетворить сильную потребность в еде или питье при помощи сновидения; от таких сновидений просыпаешься с чувством жажды и напиваешься водыпо настоящему. Достижение сновидения в этом случае практически незначительно, но не менее очевидно, что оно возникло с целью не допустить раздражение, заставляющее проснуться и действовать. При незначительной силе этих потребностей сны, приносящие удовлетворение, часто вполне помогают.Точно так же сновидение дает удовлетворение сексуальных раздражений, но оно имеет особенности, о которых стоит упомянуть. Вследствие особого свойства сексуального влечения в меньшей степени зависеть от объекта, чем при голоде и жажде, удовлетворение в сновидении с поллюциями может быть реальным, а из за определенных трудностей в отношениях с объектом, о чем мы скажем позже, очень часто реальное удовлетворение связано с неясным или искаженным содержанием сновидения. Эта особенность сновидения с поллюциями делает их, как заметил О. Ранк (1912а), удобными объектами для изучения искажения сновидения. Впрочем, все сновидения взрослых, связанные с удовлетворением потребности, кроме удовлетворения содержат многое другое, что происходит из чисто психических источников раздражения и для своего понимания нуждается в толковании.Впрочем, мы не хотим утверждать, что образуемые по типу детских сновидения взрослых с исполнением желания являются только реакциями на так называемые императивные потребности. Нам известны также короткие и ясные сновидения такого типа под воздействием определенных доминирующих ситуаций, источниками которых являются, несомненно, психические раздражения. Таковы, например, сновидения, [выражающие] нетерпение, когда кто то готовится к путешествию, важной для него выставке, докладу, визиту и видит заранее во сне исполнение ожидаемого, т.е. ночью еще до настоящего события достигает цели, видит себя в театре, беседует в гостях. Или так называемые «удобные» сновидения, когда кто то, желая продлить сон, видит, что он уже встал, умывается или находится в школе, в то время как в действительности продолжает спать, т.е. предпочитает вставать во сне, а не в действительности. Желание спать, по нашему мнению, постоянно принимающее участие в образовании сновидения, явно проявляется в этих сновидениях как существенный фактор образования сновидения. Потребность во сне с полным правом занимает место в ряду других физических потребностей.На примере репродукции картины Швинда из Шакк галереи в Мюнхене я покажу вам, как правильно понял художник возникновение сновидения по доминирующей ситуации. Это «Сновидение узника», содержание которого не что иное, как его освобождение. Примечательно, что освобождение должно осуществиться через окно, потому что через окно проникает световое раздражение, от которого узник просыпается. Стоящие друг за другом гномы представляют его собственные последовательные положения при попытке вылезти вверх к окну и, если я не ошибаюсь и не приписываю намерению художника слишком многого, стоящий выше всех гном, который перепиливает решетку, т.е. делает то, что хотел бы сделать сам узник, имеет его черты лица.Во всех других сновидениях, кроме детских и указанных, инфантильных по своему типу, как сказано, искажение воздвигает на нашем пути преграды. Мы пока еще не можем сказать, являются ли и они исполнением желания, как мы предполагаем; из их явного содержания мы не знаем, какому психическому раздражению они обязаны своим происхождением, и мы не можем доказать, что онитакже стремятся устранить это раздражение. Они, вероятно, должны быть истолкованы, т.е. переведены, их искажение надо устранить, явное содержание заменить скрытым, прежде чем сделать вывод, что открытое нами в детских сновидениях подтверждается для всех сновидений

Жак Лакан “Желание и наслаждение (Значение фаллоса)”   1 марта 1958 года

Маски женщины
Перверсия Аидре Жида
Идеал собственного Я и перверсии
Балкон Жана Жене
Комедия и фаллос
Дорогие друзья! Возвращаясь к нашей прерванной три недели назад теме я буду исходить из того, о чем мне совершенно справедливо напомнили прошлым вечером, — из того, что дискурс наш должен быть дискурсом научным. Оказывается, однако, что имея дело с таким предметом, как наш, достичь этого совсем не так просто.
Вчера вечером я обратил ваше внимание на то, что в подходе фрейдовской дисциплины к изучению любых связанных с человеком явлений имеется один оригинальный момент: на первом плане всегда оказывается у нее тот привилегированный элемент, который мы называем желанием.
Я уже обращал ваше внимание на то, что до Фрейда элемент этот всегда оказывался сведен на нет, заведомо проигнорирован. И это позволяет нам утверждать, что до Фрейда всякое изучение человеческого устроения вменялось так или иначе морали и этике — дисциплинам, которые озабочены были не столько тем, чтобы желание изучить, сколько тем, чтобы его укротить и дисциплинировать. В психоанализе же мы имеем дело с явлениями желания в самом широком смысле слова, а не рассматриваем их как своего рода побочный эффект.^
Главное, что в явлении человеческого желания бросается в глаза — это постоянная подтасовка, а то и полная перелицовка его означающим. В этом и состоит та связь желания с означающим, о которой не устаю я здесь с вами напоминать.
Но вместо того, чтобы развивать сегодня эту мысль — хотя вернуться к ней, чтобы сделать ее своим исходным пунктом, нам все-таки пришлось, — я покажу вам, какое значение приобретает в перспективе, строго учитывающей своеобразие условий человеческого желания, понятие, которое вы, оперируя понятием желания, так или иначе должны принимать во внимание и которое заслуживает то го, чтобы его с этим последним не путали — скажу больше: которое и сформулировано-то может оказаться не раньше, чем осознаем мы в достаточной мере все сложности, которые с образованием желания связаны. Оно-то, понятие это, и станет вторым полюсом наших сегодняшних рассуждений. Я говорю о понятии наслаждения.
Возвращаясь к тому, из чего же, собственно, смещение и отчуждение желания в означающем складывается, мы зададимся для начала вопросом о значении в этой перспективе того бесспорного факта, что человеческий субъект способен овладеть навязанными ему миром условиями так, словно эти условия были для него созданы, более того — получить в этих условиях удовлетворение.
Что и приведет нас — я надеюсь, уже сегодня — к теме, которую я в начале года, когда в центре нашего внимания лежала острота, уже заявлял, — к обсуждению природы комедии.
l
Напомним для начала, что желание поставлено в связь с означающей цепочкой, что в ходе эволюции человеческого субъекта оно поначалу выступает и заявляет о себе в качестве требования и что фрустрацию у Фрейда воплощает собой Versagung, то есть отказ, а еще точнее — отречение.
Проследив, вслед за последователями Мелани Кляйн, истоки этого явления (исследование, которое, безусловно, ознаменовало в анализе определенный прогресс), мы обнаруживаем, что большинство проблем в эволюции невротического субъекта восходит к типу удовлетворения, именуемого садо-оральным. Отметим лишь, что удовлетворение это имеет место в фантазме, причем в форме, встречной по отношению к тому удовлетворению, которое субъект фантазирует.
Говорят, что начинается все с потребности в укусе, порой агрессивном, которую испытывает ребенок по отношению к телу матери. Не будем забывать, однако, что до реального укуса дело никогда не доходит, что все это не более, чем фаптазмы, и что мы не продвинемся в наших выводах ни на шаг, пока не признаем, что в сердцевине того, что нам предстоит выяснить, лежит не что иное, как страх укуса ответного.
Один из тех, с кем я говорил прошлым вечером, совершенно справедливо заметил мне, что, пытаясь использовать неплохие определения фантазма, предложенные Сышан Айзеке, обнаружилполную неспособность со своей стороны сделать из них какие-то выводы, которые были бы основаны исключительно на воображаемых отношениях между субъектами. Провести сколь-нибудь приемлемое различие между бессознательными фантазмами, с одной стороны, и чисто формальными продуктами игры воображения, с другой, абсолютно невозможно, не увидев того, что над бессознательным фантазмом господствует означающее. Именно означающим и обусловлены с самого начала его, этого фантазма, структуры.
Первичные хорошие и плохие объекты, те самые первоначальные объекты, исходя из которых всякий аналитический вывод и строится, образуют своего рода батарею, вырисовывается несколько рядов замещающих друг друга терминов, которым суждено стать эквивалентными. Так, молоко и грудь становятся впоследствии: одно — спермой, другая — пенисом. Отныне объекты эти навсегда перейдут, если можно так выразиться, в новое качество — в качество означающих.
То, что происходит с объектом первоначальным, то есть объектом материнским, с самого начала представляет собой операцию, совершаемую над знаками — теми знаками, которые можно было бы, чтобы дать о предмете нашего разговора образное представление, назвать разменной монетой желания Другого. Дело, однако, в том, что, рассматривая в прошлый раз достаточно подробно работу, которую Фрейд считал в данном отношении наиболее важной (я уже говорил вам, что она действительно знаменовала собою в понимании Фрейдом проблемы извращения решающий шаг), я уже дал вам случай обратить внимание на то, что знаки эти можно разбить на две категории. Дело в том, что далеко не все они сводимы к тому, что я уже охарактеризовал здесь как своего рода разменную монету, как ценные бумаги, как меновые, чисто репрезентативные величины или, другими словами, как знаки, уже осуществленные и положенные в этом качестве. Есть среди знаков и другие — те, что сами это качество знаковости полагают. Они-то и обеспечивают само создание ценности, именно их посредством толика реальности, ежемоментно в этой экономии задействованная, поражена оказывается тем оружием, шрам от которого и делает ее знаком.
В прошлый раз мы наблюдали с вами такое оружие в действии, и представляло оно собой знак палки, хлыста или подобного им инструмента битья. То, что служило поначалу орудием, сводившим на нет реальность брата-соперника, становится в дальнейшем в глазах субъекта показателем собственного отличия и признания, знаменующим его, субъекта, в качестве чего-то такого, что может быть либо признано, либо подвергнуто уничижению. С этого момента субъект оборачивается чистой поверхностью, на которой может быть записано все, что бы ему будущее ни принесло, — или даже, если можно так выразиться, своего рода подписанный чековый бланк, на котором впоследствии может быть проставлена любая сумма, которую заблагорассудится подарить. Поскольку же размер дара не ограничен ничем, то речь идет, собственно, не о том, что может или не может им послужить, а об отношениях, которые зовутся любовью — отношениях, состоящих, как я уже говорил вам, в том, что субъект в них приносит в дар нечто такое, чего он, по сути дела, не имеет. Сама возможность включиться в отношения, которые относились бы к разряду любовных, предполагает наличие того фундаментального для субъекта знака, которым его признание или уничижение опосредовано.
Я просил вас за время перерыва в наших занятиях кое-что прочитать. Надеюсь, вы исполнили мою просьбу и посвятили фаллической фазе Джонса и раннему развитию женской сексуальности хоть какое-то время.
Поскольку сегодня мне придется двигаться дальше, я предложу вашему вниманию один частный пример, который я обнаружил, перечитывая номер IJP, посвященный 50-летию Джонса и относящийся, соответственно, к периоду, когда интерес к фаллической фазе стоял у английских аналитиков на первом плане. В номере этом (том X) я вновь с большим интересом прочел статью Жоан Ривьер, озаглавленную Женственность как маскарад.
Речь в статье идет не о функции женственности вообще, а об анализе частного случая, который рассматривается автором как ответвление на одном из возможных путей становления субъекта в качестве женщины.
Субъект, которому посвящена статья, выступает как наделенный женственностью, видимая естественность которой для самого субъекта тем более удивительна, что всей жизнью своей он демонстрирует (что в ту, отдаленную уже эпоху, особенно бросалось в глаза) полное усвоение всех собственно мужских функций. В своей профессиональной жизни этот субъект абсолютно независим, свободен, прекрасно подготовлен, что в то время, повторяю, было чертой гораздо более неординарной, чем нынче. При этом, однако, поведение субъекта свидетельствует о том, что он в максимальной мере и на всех уровнях усвоил себе и свои женские функции — включая сюда как социальную роль супруги и хозяйки дома, где он выказывал в превосходной степени все те качества, что в нашем сословии (да и в других тоже) обусловлены задачами, которые на женщину возлагаются, так и функции собственно сексуального плана, где отношения субъекта с мужем в смысле наслаждения, то есть сексуального удовлетворения, не оставляли желать лучшего.
Вы прекрасно знаете, какое значение в нарушениях развития женской сексуальности придает наш опыт так называемой зависти к пенису, Penisneid. Здесь же, в нашем случае, скрывается нечто обратное. Я не буду пересказывать вам сегодня всю историю этой женщины, так как это в нашу сегодняшнюю тему не входит, скажу лишь главное: источником удовлетворения, на котором держится то, что явным образом расцветает в этом счастливом либидо пышным цветом, является скрытое удовлетворение превосходством над родительскими персонажами. Я воспроизвожу здесь тот термин, которым сама г-жа Жоан Ривьер и воспользовалась и который отражает, по ее мнению, самую суть того, в чем заключаются проблемы этого конкретного случая — случая, характеризующегося непринужденностью и полнотой, вероятность которых в эволюции женской сексуальности слишком мала, чтобы пройти незамеченной. Результатом обнаружения этой лежащей в основе личности скрытой пружины является пусть временное, но глубокое нарушение тех отношений, что ранее представлялись стабильными, зрелыми и безоблачными, вплоть до того, что исход, до сих пор обычно счастливый, полового акта, тоже на это время оказывается под угрозой — что, по мнению автора, и служит как раз ее предположению пробным камнем.i
Таким образом, подчеркивает г-жа Ривьер, поведение этой женщины обнаруживает потребность избежать со стороны мужчин упреждающей агрессии — агрессии, мотивированной тем, что она тайком изымает у них то самое, что является источником и символом их могущества. По мере продвижения анализа характер отношений с лицами того и другого пола все в большей степени задается, направляется и определяется с ее стороны старанием избежать наказания и упреждающего ответа со стороны мужчин, на которых внимание субъекта направлено.
Это тонкое различие моментов поведения становится, как я ужеговорил, по мере анализа все очевиднее, уже с самого начала давая о себе знать в небольших отклонениях от нормы. Всякий раз, когда женщина эта являла свое фаллическое могущество, она тут же пускалась на ряд уловок, которые носили характер обольщения или актов самопожертвования (я, мол, всю себя посвящаю людям) и которыми она, имитируя самые возвышенные формы женской самоотверженности и преданности, словно говорила: “Смотрите, никакого фаллоса у меня нет, я просто женщина и ничего больше”. Особенно тщательно маскировалась она, имея дело с мужчинами на работе, — человек исключительно квалифицированный, она шла вдруг на ухищрения, выказывая сомнения или даже тревогу по поводу качества своей работы, что было у нее, по выражению г-жи Жоан Ривьер, кокетливой игрой, призванной не успокоить, а, напротив, ввести в заблуждение тех, кого могло, как она опасалась, задеть то, что представало в ее поведении, по сути дела, как агрессия, как потребность получить превосходство и насладиться им — потребность, сложившаяся в ходе соперничества ее поначалу с матерью, впоследствии же с отцом.

Одним словом, при всей кажущейся парадоксальности такого примера, он убеждает нас, что в анализе, нацеленном на понимание субъективной структуры, речь всегда идет о чем-то таком, в свете чего субъект предстает нам как вовлеченный в процесс признания. Да, но признания в чем? Давайте в этом разберемся.
Это потребность в признании является у субъекта бессознательной — вот почему так необходимо нам найти ей место в принципиальной “инаковости” того качества, о котором мы до Фрейда пребывали в неведении. Инаковость же эта обусловлена не чем иным, как позицией означающего — того, под действием чего происходит отделение существа от его же собственного существования.
Судьба человеческого субъекта принципиально связана с отношением его к знаку своего бытия — предмету, вокруг которого разгораются всякого рода страсти и который в процессе этом воплощает собою смерть. Связанный с этим знаком, субъект оказывается настолько отрешен на деле от себя самого, что это дает ему уникальную среди всех тварей возможность занять по отношению к собственному существованию позицию, представляющую собой крайнюю форму того, что мы называем в анализе мазохизмом, — позицию, позволяющую субъекту осознать мучительность существования.
В плане существования, субъект с самого начала оказывается существующим в разделении. Почему? Потому что бытие его требует для себя представления в другом месте, в знаке, а сам знак расположен уже в ином месте, в третьем. Именно это обстоятельство и задает ту структуру субъективного разложения, без которой создать сколь-нибудь основательное представление о том, что называем мы бессознательным, просто невозможно.
Возьмите любое сновидение, и вы, обратившись к книге Толкование сновидений и правильно проанализировав его, немедленно убедитесь, что вовсе не в артикулированном означающем, даже если оно поддалось у вас первичной дешифровке, воплощено бессознательное. Не случайно настойчиво возвращается Фрейд по всякому поводу к мысли, что хотя и бывают лицемерные сновидения, они тоже представляют собой выражение желания, даже если это всего-навсего желание обвести аналитика вокруг пальца. Вспомните тот ярко выраженный в анализе молодой гомосексуалистки момент, на который я ваше внимание уже обращал. Бессознательный дискурс не является последним словом бессознательного, в основе его лежит то, что действительно является у бессознательного его тайной пружиной и говорить о чем можно лишь как о желании признания со стороны субъекта — том желании признания, которым сама ложь в данном случае обусловлена и которое под неправильным углом зрения может выглядеть как обман со стороны бессознательного.
Сказанное должно открыть вам глаза на то, почему в основу анализа феномена субъекта в целом, в том виде, в каком имеет с ним дело аналитический опыт, необходимо положить ту нарисованную здесь схему, вокруг которой и пытаюсь я наращивать адекватные представления об образованиях бессознательного. Это уже знакомая вам по недавним занятиям схема, которую я могу сегодня представить в более простом виде. Так, разумеется, и должно быть — самые простые формы всегда являются на свет в последнюю очередь. Что имеем мы в треугольнике с вершинами E, P, M- треугольнике, которым представлена у нас на схеме позиция субъекта?
Мы видим, что субъект связан с триадой терминов, которые являются теми означающими, на которых все его дальнейшее развитие строится. И в первую очередь М, мать, этот первый подвергшийся символизации объект, отсутствие или присутствие которого станут для субъекта знаком желания, с которым сцепится желание
moi
[собственное Я]
Желанный ребенок
— идеал собственного Я
ние его собственное, — знаком, в зависимости от которого он будет ребенком не просто удовлетворенным или неудовлетворенным, а, самое главное, желанным или нежеланным.
Это отнюдь не произвольная конструкция. Вы можете убедиться сами: все, что я на этой схеме располагаю, шаг за шагом было открыто нами на опыте. Именно опыт показал нам, какие лавинообразные, бесконечно разрушительные последствия имеет для субъекта то обстоятельство, что он еще до своего рождения является нежеланным. Этот пункт чрезвычайно важен. Быть желанным для ребенка гораздо важнее, нежели оказаться, в той или иной момент времени, более или менее удовлетворенным. Полюс “желанный ребенок” соответствует как формированию матери в качестве очага желания, так и всей диалектике отношений ребенка с желанием матери, которую я вам попытался продемонстрировать — диалектике, сконцентрированной в изначальном наличии символа для желанного ребенка.
Третью вершину треугольника, Р, занимает отец, являясь в означающем материале тем означающим, посредством которого полагается означающее как таковое. Именно поэтому отец является по сути своей творцом, я бы даже сказал, творцом абсолютным — творцом, творящим из ничего. Означающее действительно обладает замечательным свойством: оно может содержать в себе конкретное означающее, знаменующее собой возникновение означающего как такового.
Именно по отношению к этому должно найти свое место нечто по самой сути своей смутное, неопределенное, неотделенное от соб-
ственного существования, и, тем не менее, от него отделиться призванное — субъект в качестве подлежащего обозначению.
Если какие-то идентификации оказываются возможны, если удается субъекту в переживаниях своих придать тому,_что ему собственной человеческой физиологией преподносится, какой-то смысл, — результат обязательно укладывается в эту формирующуюся на уровне означающего триадическую структуру.
Мне не нужно очередной раз говорить вам, что на уровне означаемого, со стороны субъекта, налицо три полюса, гомологичных по отношению к трем символическим полюсам. Отчасти я вам это уже показал. И приглашал вас последовать за мной, в направлении все большей очевидности, все более широкой базы для выводов.
В отношениях с собственным образом субъект вновь обнаруживает двойственность, двуличие желания, которое испытывает по отношению к нему мать — ведь в качестве ребенка желанного он представляет собой ребенка чисто символического. В чем и удостоверяется субъект, экспериментируя с образом самого себя в зеркале — образе, на который он разве что только себя не накладывает.
Сейчас я вам это проиллюстрирую на примере. Я ведь уже упоминал вчера вечером о том, что внимательно ознакомился с рассказом о детстве Андре Жида, которое с исчерпывающей подробностью описывает Жан Делэ в опубликованной под заглавием Юность Андре Жида патографии.
Мы знаем, что в эротической жизни, в первичных проявлениях направленного на себя эротизма, Жид, ребенок милостью судьбы отнюдь не взысканный (именно так выражается автор, описывая фотографию Жида, при виде которой того охватывала дрожь), чувствовал себя отданным на милость самых хаотичных образов, ибо оргазма достигал он, по словам автора, лишь ставя себя в ситуации катастрофические. Так, он очень рано получал эротическое наслаждение от чтения мадам де Сегюр, чьи полные двусмысленностью изначального садизма книги являются в своем роде показательными, хотя садистские мотивы эти не развиты ею, пожалуй, со всей подробностью. Находим мы и другие подтверждения — здесь и ребенок, которого бьют, и служанка, у которой со страшным грохотом валится что-то, разбиваясь на части, из рук, и персонаж сказки Андерсена, с которым ребенок себя идентифицирует, — тот самый Гри-буйль, что, уносимый течением, прибивается к противоположному берегу, обратившись в веточку. Все это не что иное, как наиболеедалекие от человечности формы страдания, связанного с существованием.
Больше ничего разглядеть нам здесь не удается — разве что темные провалы, с самого начала заметные в отношениях субъекта с матерью. Об этой последней нам известно лишь то, что она была женщиной редких и высоких достоинств, хотя в сексуальности ее, в ее личной жизни как женщины были таинственные пробелы, в силу которых в ее присутствии, за которым следовали годы отсутствия, ребенок наверняка чувствовал себя совершенно потерянным, дезориентированным.
Поворот в жизни Жида, момент, когда она приобретает, если можно так выразиться, человеческий уклад и человеческий смысл, ознаменован тем событием овеществления, который предстает нам в его воспоминания со всей возможной ясностью и кладет неизгладимую печать на все дальнейшее его существование. Речь идет об идентификации его с двоюродной сестрой.
То, что перед нами идентификация, несомненно, но описать происшедшее этим расплывчатым термином явно недостаточно. Момент он называет с точностью и своеобразие этого момента заслуживает самого пристального внимания. Это тот момент, когда он обнаруживает свою двоюродную сестру в слезах на втором этаже того дома, куда он направился, привлеченный не столько им самим, сколько той атмосферой тайны, которая в этом доме царила. И вот, миновав первый этаж дома, где он застает мать сестренки, свою тетю, едва ли не в объятиях ее любовника, Андре оказывается на втором, где, видя сестренку в слезах, переживает пьянящее чувство любви, энтузиазма, скорби и преданности. С этого момента он посвящает себя, как сам впоследствии говорит, ее, этого ребенка, защите и покровительству. Не забывайте, что она при всем том его старше — во время описываемых событий Мадлен уже пятнадцать лет, а ему всего лишь тринадцать.
Смысл происшедшего останется совершенно непонятен нам, пока мы не поместим его в контекст взаимоотношений между тремя участниками. Ведь связан юный Андре не только со своей двоюродной сестрицей, но и с той, другой, что этажом ниже готовится остудить жар снедающей ее лихорадки, с матерью двоюродной сестры — той самой, о которой он в Узких вратах рассказывает, что она пыталась еще до этого эпизода его соблазнить.
Как же понять теперь, что в эпизоде этом происходит? В момент
соблазнения он становится желанным ребенком и в ужасе спасается бегством, так как в ситуации напрочь отсутствует всякий элемент сближения и опосредования, способный ее травматичность хоть как-то смягчить. Но как бы то ни было, он впервые оказывается в роли ребенка желанного. Эта новая ситуация, которая в каком-то отношении окажется для него спасительной, закрепит его, тем не менее, в позиции глубокого раздвоения, обусловленного нетипичностью, запоздалостью и, повторяю, неопосредованностью этой встречи.

Что сохранит он от этой встречи после формирования в нем того символического полюса, которого до сих пор ему не хватало? Ничего, кроме самого места — того места желанного ребенка, которое и займет он в конечном счете посредством своей сестрички. На месте этом, где раньше была пустота, дыра, теперь есть место, но только место и ничего больше, потому что, будучи не в состоянии принять желание, объектом которого он является, занять это место он не может и себе в нем, несмотря ни на что, отказывает. Зато собственное Я его явно, само того не зная, не перестает идентифицировать себя, притом на веки вечные, с субъектом желания, от которого оно всецело теперь зависит. В результате он навеки, до конца своего земного существования, влюбляется в того мальчика, которым побывал он однажды в объятиях своей тети, покрывавшей нежными ласками его шею, плечи и грудь. В этом и будет теперь вся его жизнь.
Мы можем принять во внимание, доверяя собственному его признанию, и тот факт, что уже во время своего свадебного путешествия и едва ли не в присутствии своей жены он, ко всеобщему негодованию и возмущению, только и думал, что о той, по его собственному выражению, “мучительной сладости”, которую он испытывал, лаская руки и плечи встреченных им в поезде юношей. На этих знаменитых, вошедших в литературу страницах, Жид как раз и показывает нам то, что навсегда останется привилегированным пунктом, на котором фиксировано отныне его желание.
Другими словами: то, что на уровне ставшего для него Идеалом Я, оказалось изъято, то есть желание, объектом которого он оказался и вынести которое он не может, усваивает он теперь себе самому, влюбившись навеки в того самого покрываемого ласками мальчика, которым не пожелал он стать сам.
Полюс желанного ребенка, это означающее, с самого началаоформляющее субъекта в его бытии, является здесь осевым. Здесь как раз и должно быть выработано нечто такое, с чем собственному Я предстоит так или иначе соединиться в том пункте, где оно находится — пункте, обозначенном у меня на схеме буквой Е. Именно тут складывается тот идеал собственного Я, чертами которого все дальнейшее психологическое развитие субъекта будет отмечено.
Идеал Я отмечен знаком означающего — это первое. Затем, однако, встает вопрос: что послужило для него, этого идеала, отправной точкой? С одной стороны, он может постепенно сложиться, исходя их собственного Я. С другой стороны, Я, может статься, является лишь игрушкой того, что происходит помимо субъекта, без его ведома, идеал же формируется рядом случайностей, всецело зависимых от приключений означающего, случайностей, последовательность которых позволяет субъекту сохранять свою позицию ребенка в той или иной степени желанного.
Схема показывает нам, таким образом, что в зависимости от того, происходит ли это сознательным путем или же бессознательным, на одном и том же месте развивается Идеал Я, в одном случае, и извращение — в другом.
Извращение, свойственное Андре Жиду, обусловлено, главным образом, вовсе не тем, что он не способен желать никого, кроме мальчиков, кроме того мальчика, которыми некогда был он сам, г. Извращение его состоит в том, что сформироваться там, в точке Е, он сможет лишь при условии, что ему придется постоянно себя выговаривать, при условии подчинения тому режиму переписки, которая стада жизненным нервом его литературной деятельности, при условии, что он станет тем, кто явит свои достоинства вместе, занятом его двоюродной сестрой, тем, чьи мысли заняты единственно ей, тем, кто буквально на каждом шагу отдает ей все то, чего у него нет, но не более того — тем, одним словом, кто складывается как личность в ней, посредством нее и по отношению к ней. Именно это и ставит его в пожизненную от нее зависимость, продиктовав однажды такие обращенные к ней слова: “Что такое любовь жителя Урана, вам знать не дано. Эта любовь словно набальзамирована”.
Именно полная проекция самой сути своей в отношения с двоюродной сестрой и есть основа всего существования Жида, корень и жизненный нерв его существования как литератора, как человека, всецело пребывающего в означающем, всецело пребывающегов том, что он этой женщине сообщает. Тем самым и оказывается он в своих отношениях с другим человеком овеществлен. Именно поэтому эта нежеланная женщина становится для него предметом высшей любви, и когда предмет этот, этот объект, которым закрыл он прореху любви без желания, исчез, ему ничего не остается делать, как испустить тот несчастный вопль, на сходство которого с воплем преимущественно комичным, воплем ограбленного скупца, я вам вчера указывал: “‘Омой сундук..’Милый мой сундучок,'”.
Результат отчуждения желания в объекте, все страсти представляют собой явления одного порядка. Конечно, сундучок скупого вызывает у нас смех куда естественней (если мы, конечно, что-то человеческое в себе сохранили — случай далеко не общий), нежели исчезновение переписки Жида с женой. Эта последняя всегда, разумеется, представляла бы для нас ценность. Однако в конечном счете это, по сути дела, одно и то же. КрикЖида, узнавшего об исчезновении своей переписки, — это все тот же самый что ни на есть комичный крик Гарпагона.
Что же она такое, эта комедия?
3
Комедия берет нас за живое разбросанными в ней речами и фразами. Комедия — это не комическое.
В построении правильной теории комедии исходить следует из того факта, что, по крайней мере в какой-то период времени комедия разыгрывалась перед группой людей, представлявших собой мужское сообщество, то есть тот фундамент, на котором строится существование Мужчины как такового. Комедия была тем, чем, похоже, являлась она в тот момент, когда воспроизведение отношений мужчины и женщины было предметом зрелища — зрелища, имевшего церемониальный статус. Я не первый, кто сравнивает спектакль с мессой: все, кто всерьез занимались проблемами театра, обращали внимание на то, что именно месса остается в наше время той единственной драмой, которая разыгрывает все то, что разыгрывалось некогда на сцене театра, — разыгрывалось в тот исторический момент, когда функции театра были реализованы полностью.
В классическую эпоху греческого театра трагедия разыгрывала отношения между человеком и речью — отношения, где человек представал как обреченный, причем обреченность его носила кон-
фликтный характер, поскольку цель, связывающая человека с законом означающего, оказывалась на уровне семьи совсем иной, нежели на уровне общины. В этом и заключается суть трагедии.
Что касается комедии, то она разыгрывает нечто иное, но это иное тоже связано с трагедией, поскольку, как вы сами знаете, комедия завершала трагическую трилогию и рассматривать ее независимо от этой последней просто нельзя. Я покажу в дальнейшем, что след этой комедии, тень ее прослеживается вплоть до фарсов, вторивших в качестве комментария христианской драме средневековья.
В наше время, когда христианство страдает запором, ничего подобного, конечно, уже нет и в помине — никто не решится сопровождать религиозный церемониал грубыми фарсами, составлявшими некогда так называемый rituspascaUs. Но давайте пока эту тему оставим.
Комедия знаменует собой тот момент, когда субъект и человек пытаются вступить с речью в отношения, отличные от тех, что имеют место в трагедии. Речь идет уже не о включенности его сразу в два противоречащих друг другу порядка, не о попытках его за одним из этих порядков укрыться — дело уже не только в этом, ибо речь идет о том, в чем он призван артикулировать себя в качестве того, кому предстоит поглотить, усвоить себе субстанцию и материю этого причастия, этой общности; в качестве того, кто этой материей пользуется, наслаждается, кто потребляет ее. Комедия представляет нам, так сказать, окончание той общинной трапезы, в контексте которой трагедия была разыграна. Именно человек потребляет, в конечном счете, все то, что на трапезе этой в качестве субстанции, в качестве общей плоти было представлено, и наша задача в том, чтобы извлечь из этого надлежащий урок.
А для этого нет средства более подходящего, нежели обратиться к комедии античной — комедии, по отношению к которой все последующие представляют собой лишь плоды вырождения, хотя черты оригинала и остаются в них всегда узнаваемы. Обратитесь к комедиям Аристофана, козьмите Школу женщин, Лисистрату, Фес-мофории, и выводы не заставят себя ждать. Я уже в свое время вам на это указывал — комедия, повинуясь своего рода внутренней необходимости, являет нам отношение субъекта к собственному означаемому, которое предстает в ней как результат, как плод отношений означивания. Означаемое это должно выйти на сцену ко-
медии уже вполне сформированным. Комедия усваивает себе, вбирает в себя, разыгрывает эффект, принципиально с регистром означающего соотнесенный, — появление означаемого, которое именуется фаллосом.
Случилось так. что вслед за тем, как я этот термин ввел, вскоре после того, как я кратко охарактеризовал Школу женщин Мольера как образец самой сути комических отношений, мне довелось открыть текст, который, если мое понимание Аристофана соответствует истине, можно рассматривать как исключительный, из ряда вон выходящий случай появления на свет комедийного шедевра, достойного своих античных предшественников. Я говорю о Балконе Жана Жене.
Что же такое Балкон?
Вы знаете, что попытка этот спектакль поставить встретила весьма ожесточенное сопротивление. Что и неудивительно при нынешнем состоянии театра — театра, вся суть и весь интерес которого состоят в том, чтобы актеры могли под различными предлогами себя на сцене продемонстрировать. Что доставляет удовольствие и щекочет самолюбие тем, кто приходит в зрительный зал для того, чтобы с этим публичным выставлением себя напоказ, с этим, будем называть вещи своими именами, актом эксгибиционизма, идентифицироваться. И если театр представляет собой что-то другое, именно эта пьеса словно специально создана, чтобы дать нам это почувствовать. Уверенности в том, что публика в состоянии что-то понять, конечно же, нет. И все же трудно не разглядеть заложенный в пьесе драматический интерес.
То, о чем говорит Жане, очень близко по смыслу к тому, что пытаюсь вам объяснить я. Утверждать, будто автор понимает, что делает, я не берусь. Отдает он себе в этом отчет или нет, в данном случае не имеет значения. Корнель тоже наверняка не знал, что он, будучи Корнелем, писал, хотя дело свое выполнял безупречно.
На сцену Балкона выступают одна за другой человеческие функции, связанные порядком Символического. Здесь и идущая от Христа власть наследников св. Петра и церковного епископата вязать и решать все то, что относится к области греха и вины; и власть того, кто выносит приговор и показывает, власть судьи; и власгь того, кто принимает на себя командование в таком великом событии, как война, — власть военачальника, или, попросту говоря, генерала. Все эти персонажи воплощают собой функции, по отношению к которымсубъект чувствует себя отчужденным, — те функции речи, на которые он опирается, но которые выходят при этом далеко за рамки частных его особенностей.

И вот персонажи эти неожиданно оказываются во власти законов комедии. Другими словами, воображение наше рисует то наслаждение, которое отправление этих функций может доставить. Конечно, такая постановка вопроса говорит о неуважении к ним, но важно для нас не это неуважение само по себе, а то, во что выльется оно в дальнейшем.
А то, во что оно выливается, дает о себе знать лишь во время кризиса. Не случайно именно в момент, когда Афины — в результате ряда ошибочных решений и подчинения закону полиса, который, похоже, как раз и грозит привести их к неминуемой гибели — пребывают в растерянности, Аристофан пытается вернуть их в чувство, доказывая, что истощать свои силы в войне бессмысленно и что выход один: оставаться у домашнего очага, возле своей жены. Причем преподносится это, собственно, не как мораль — Аристофан просто предлагает человеку вернуться к тому, что составляет суть его бытия, притом что мы понятия не имеем, действительно ли последствия такого шага окажутся благотворными.
Таким образом, фигуры епископа, судьи, генерала выведены здесь для того, чтобы дать ответ на один единственный вопрос: что значит для человека своим положением епископа, генерала или судьи наслаждаться? И это объясняет прием автора, местом действия Балкона выбравшего так называемый дом иллюзий. То, что происходит на уровне различных форм Идеала Я, не является, как обычно думают, эффектом сублимации, понятой как постепенная нейтрализация укорененных внутри функций. Напротив, формирование этого идеала всегда сопровождается более или менее ярко выраженной эротизацией символических связей. Тем самым возможной становится ассимиляция того, кто, занимая положение и выполняя функции епископа, генерала или судьи, этим положением наслаждается, с персонажем, которого содержатели дома иллюзий прекрасно знают, — старичком, получающим удовлетворение от заранее просчитанной ситуации, где он вступает на какое-то время в соответствующие отношения с участвующей в затее партнершей, роль которой заключается в том, чтобы по возможности ему подыгрывать.
Так, служащий кредитного учреждения надевает на себя священ-
нос облачение, чтобы принять исповедь у обслуживающей его проститутки. Конечно, исповедь эта — не что иное, как имитация, но ему важно, тем не менее, чтобы она была не так уж далека от истины. Ему важно, другими словами, чтобы в намерениях участницы этой игры было хоть что-нибудь, что по крайней мере позволяло бы ему верить, что в его окрашенном виной наслаждении она принимает участие.
Искусство Жене, лиризм, с которым умеет поэт воссоздать речи своего гротескного персонажа, проявились и в том, что гротеску этому он сумел придать масштаб еще больший, поставив свой персонаж на котурны, чтобы карикатурность его тем самым еще более подчеркнуть. Мы видим, таким образом, как субъект — извращенец, разумеется — с охотой ищет в этом образе удовлетворение, получая, однако, его лишь постольку, поскольку образ этот является отражением функции, которая является по сути дела функцией означивания.
Другими словами, в первых трех больших сценах предстает нам у Жене в облике извращения то самое, что и берет, по сути дела, здесь свое имя, — то, иными словами, что можем мы, в дни полного развала, назвать, не стесняясь в выражениях, борделем, в котором мы все живем. Общество и характеризуется-то, по сути своей, не чем иным, как состоянием большего или меньшего упадка культуры. Вся путаница в отношениях — существенных, между тем — человека и речи представлена в этих сценах как на ладони. Ситуация эта нам хорошо знакома.
О чем же все-таки здесь идет речь? Речь идет о чем-то таком, что воплощает связь субъекта функциями веры в наиболее сакраментальных ее формах, выстраивая эти формы в порядки их последовательной деградации. И когда в какое-то мгновение выбор сделан, когда, говоря языком извращения, епископ, судья и генерал выступают перед нами в качестве специалистов, под вопросом оказывается связь субъекта с функцией речи.
Что же происходит? А происходит вот что. Связь эта, сколь бы вырожденной, искаженной она ни была (ведь это отношения, в которых каждый участник потерпел неудачу, в которых никому не удается найти себя), продолжает тем не менее на наших глазах существовать, как-то поддерживается, сохраняется. Хотя и незаконная, она остается нетронутой уже потому, что существует нечто такое, что мы зовем порядком.
К чему же, однако, этот порядок сводится, когда беспорядок, царящий в обществе, доходит до крайней степени? А сводится он к тому, что зовется у нас полицией. И вот эту последнюю правовую инстанцию, это последнее прибежище, последний аргумент порядка, этот так называемый “орган поддержания порядка”, символизируемый установкой посреди общественного собрания, этой своего рода кухни, сооружения, первоначально представлявшего собой конструкцию из трех воткнутых в землю копий, орган, сводящий всю идею порядка к необходимости его поддержания, и призван воплотить в драме ключевой ее персонаж — префект полиции.
Гипотеза Жене, и вправду очень забавная, состоит, однако же, в том, что образ префекта полиции — того, на ком лежит забота о поддержании порядка и кто является последней инстанцией власти, тем. что от нее осталось, — не выглядит, однако, достаточно благородно, чтобы хоть один из престарелых посетителей борделя, прельстившись им, на его внешние признаки, атрибуты, роль и функции посягнул. Охотник, скажем, сыграть судью, находится легко — ему ничего не стоит войти в роль и потребовать у юной проститутки признания в воровстве, ссылаясь на то, что если, мол, ты не воровка, то какой же тогда из меня судья? О том, что говорит генерал своей кобыле, я вообще умолчу. А вот на роль префекта полиции не претендует никто.
Конечно, это только гипотеза. Мы недостаточно знакомы с борделями, чтобы наверняка утверждать, будто префекты полиции не возведены там покуда в достоинство персонажей, в шкуре которых можно наслаждаться. Что же касается пьесы, то в ней префект полиции, хороший приятель держательницы борделя (я не пытаюсь здесь теоретизировать, и ни на что конкретное тоже не намекаю), являясь каждый раз, озабоченно спрашивает: ну как, кто-нибудь просился стать перфектом полиции? Но этого так никогда и не происходит.
Да и формы-то у префекта полиции никакой нет. Перед нашими глазами прошли облачения епископа, тапочки судьи, генеральская фуражка (не говоря уже о его штанах), но человека, который пожелал бы заняться любовью в шкуре префекта полиции, — такого, увы, не нашлось. На этом весь сюжет пьесы и строится.
Тем временем вокруг борделя, где происходит действие, бушует революция. Все, что происходит внутри борделя (я не буду вам об этом рассказывать, чтобы не лишить вас удовольствия почитатьпьесу самим — знайте лишь, что все это не так схематично, как вам сейчас могло показаться: герои много кричат, дерутся — развлекаются, одним словом), — так вот, все, что происходит внутри, сопровождается треском автоматных очередей. В городе революция, и все обитательницы борделя уже готовятся пасть во цвете лет жертвами добродетельных и загорелых рабочих, призванных явить собой образ цельного, реального человека, ни минуты не испытывающего сомнений в том, что желание его может прийтись ко двору, может заявить о себе прямо гармоничным аккордом. Пролетарское сознание всегда верило в торжество морали, а право оно или ошибается, значения не имеет.
Важно другое: важно то, что Жене показывает нам (я вынужден многое пропускать), чем вся эта катавасия кончается. Префект полиции нисколько не сомневается — поскольку в этом и состоит его функция (почему и события в пьесе разворачиваются именно так, а не иначе), — что после революции, как и до нее, бордель также останется борделем. Он прекрасно знает, что революция в этом отношении не более чем игра.
Есть в пьесе еще одна прекрасная сцена, где потомственный дипломат, дипломат до мозга костей просвещает собравшуюся в доме иллюзий почтенную публику насчет того, что происходит в королевском дворце. Пребывающая там во всей полноте собственной законности королева вышивает, и в то же время не вышивает. Королева храпит, и в тоже время не храпит. Королева вышивает носовой платок. Посредине платка она вышивает лебедя, и не известно еще, сядет ли он в море, в пруд или же в чашку чая. На всем, что связано с полным исчезновением символа, я здесь не останавливаюсь.
Девушка, которая стала гласом революции, ее речью, является одной из проституток борделя. Некий добродетельный водопроводчик уводит ее оттуда, и она является в итоге в роли женщины во фригийском колпаке, женщины на баррикадах, оказываясь к тому же при этом чем-то наподобие Жанны д’Арк. Досконально зная диалектику мужчины — недаром она провела столько времени там, где предстает эта последняя во всей красе, — она прекрасно умеет говорить с этим полом и его убеждать. Но когда девушка эта, Шанталь, сраженная пулей, со сцены неожиданно исчезает, видимость власти воплощается в Ирме, содержательнице борделя. С каким неподдельным чувством превосходства берет она на себя функции королевы! Не приобретает ли при этом статус чистого символа и она?
Недаром же замечает автор, что кроме разве что драгоценностей ничего подлинного в ней нет.
Мы подходим к моменту, когда извращенцы, которых наблюдали мы во всей красе в первом акте, вписываются в режим власти и в самом деле полностью берут на себя те роли, которые разыгрывали только что в своих любовных забавах.
Довольно откровенный политический диалог завязывается затем между ними и префектом полиции, который нуждается в них, чтобы представлять ту власть, которая на смену свергнутому строю должна прийти. Берут они на себя новые роли крайне неохотно, прекрасно понимая, что одно дело наслаждаться жизнью в тепле и холе под защитой стен одного из тех учреждений, где, если подумать, как раз им-то порядок и поддерживается строже, чем где-либо, и совсем другое отдать себя на милость стихий, взвалив на себя ответственность, которую эти абсурдные по сути дела функции за собой влекут. Перед нами здесь, разумеется, откровенный’фарс.
И вот на завершение этого со вкусом разыгранного фарса и хочу я теперь ваше внимание обратить.
Во время разговора префекту полиции не дает покоя прежняя мысль: Не нашелся ли желающий побыть префектом полиции? Не нашелся ли кто-нибудь, кто оценил его, наконец, по достоинству? И вот, признавая, что удовлетворение, которое ему требуется, получить нелегко, отчаявшись дождаться события, которое санкционировало бы вступление его в ряды тех, чьи функции профанируются, а следовательно, пользуются уважением, префект полиции, теперь, когда ему удалось доказать, что весь порядок держится лишь на нем одном, или, другими словами, что вся власть заключается в кулаке (вывод весьма знаменательный: не случайно ведь открытие Фрейдом Идеала Я более или менее совпало по времени с появлением в Европе политической фигуры, предлагающей общественности единственный в своей простоте способ себя идентифицировать, — фигуры диктатора), советуется с теми, кто его окружает, по поводу подобающей его функции формы одежды, которая послужила бы этой функции символом, но испытывает, однако, при этом некоторое смущение. И неудивительно, ибо предложение его окружающих несколько шокирует — он хочет одеться фаллосом.
Не будет ли возражений со стороны Церкви? И он склоняется перед епископом, который, покачав в знак сомнения головой, дает понять, что в конечном счете голубка, символ Святого Духа, устроила бы Церковь больше. Генерал со своей стороны предлагает выкрасить символ в цвет национального флага. Другие поступающие предложения в этом же роде позволяют предположить, что сторонам довольно быстро удается прийти к тому, что называют в подобных случаях соглашением.
И вот тут-то и следует у Жене кульминационный сценический эффект. Одна из девушек, о роли которой в этой поистине изобилующей значениями пьесе я здесь умалчиваю, вбегает на сцену, еще не придя в себя от волнения по поводу того, что только что произошло. А произошло ни больше ни меньше, как следующее: водопроводчик, друг и спаситель ставшей революционным символом проститутки, лицо, в публичном доме известное, явился туда и потребовал себе все, что нужно, чтобы походить на префекта полиции.
Все растроганы до слез. Наконец-то! В борделе нашлось все необходимое, вплоть до парика. Префект полиции поражен: Откуда выузнали о парике? — Только вымогли думать, будто никто не знает, что вы носите парик, — отвечают ему. Когда водопроводчик (поистине героическое лицо в этой драме!) наряжается, наконец, префектом, проститутка делает вид, что швыряет ему в лицо, предварительно отрезав у него то, чем, как выражается она стыдливо, он никого больше не лишит девственности. При виде чего префект, уже находившийся было на верху блаженства, делает-таки невольно соответствующий жест, убеждаясь, что штука эта при нем осталась. Она действительно при нем осталась, и переход ее в статус символа в форме предложенного префектом фаллического костюма становится теперь бесполезен.
Вывод из всего этого совершенно ясен. Субъект, тот, что воплощает собой в пьесе простое свойственное человеку желание сделать свое существование и свою мысль — ценности, неотличимые от его плоти, — поистине своими, субъект, который выступает здесь как представляющий человека вообще, герой, сражавшийся ради того, чтобы все то, что мы до сих пор называли борделем, пришло в норму, заняло свое место и вернулось в то состояние, которое можно было бы признать вполне человеческим, — субъект этот вписывается в существующее, пройдя все испытания, лишь ценой кастрации. Ценой того, другими словами, что фаллос его вновь возводится в достоинство означающего — того, что можно дать или отнять, чем можно пожаловать или обделить, того, что совпадает в конечномсчете и притом самым откровенным манером, с образом Отца, того Отца, что есть сущий на небесах.
На этом комедия заканчивается. Кощунственна она? Или просто комична? Акценты мы можем расставлять по собственному усмотрению.
Полюса нашей схемы, к которой я позже еще вернусь, послужат ориентиром в том важнейшем разговоре о желании и наслаждении, азы которого я счел нужным сегодня вам предложить.
5 марта 1958 года
XVДевушка и фаллос
Апории Мелаии Кпяйп Фа.1л ос, юна чающее желании Теория фаллической фалы Критика Эрнеста. Джонса Шаг вперед
Наша работа предполагает, по меньшей мере, что вы отдаете себе отчет в том, какую мы преследуем цель. А цель у нас всегда одна: подвести вас к той точке зрения, с которой в полный рост предстанут перед вами те противоречия, тупики и трудности, из которых вся ваша практика соткана и которых вы теперь, обращаясь к различным частным теориям, избегаете, вплоть до того, что в самих терминах, которыми пользуетесь, этих гнездилищах ваших многочисленных алиби, допускаете смысловые сдвиги и подтасовки.
В прошлый раз мы говорили с вами о желании и наслаждении. Я хотел бы продвинуться сегодня еще немного вперед и в самом тексте Фрейда указать вам на одно конкретное дополнение, которое привносит он в свою теорию ввиду тех трудностей, которые вызывает она у его последователей. Однако в попытке присмотреться к вещам внимательнее, исходя при этом из нескольких заранее обдуманных требований, выясняется нечто такое, что заходит в смысле трудности куда дальше. Что касается нас, то мы тут можем, пожалуй, решиться на очередной, третий шаг.
Речь идет, собственно говоря, о фаллической позиции женщины, а точнее — о том, что называет Фрейд фаллической фазой.
Напомню то, на чем заострял я ваше внимание и к чему мы, в конечном счете, пришли. В ходе последних двух-трех наших встреч то желание, что является сердцевиной аналитического опосредования, мы начали худо-бедно артикулировать. Сводя воедино все нами сказанное, мы определили его самым широким образом как оглашаемое в значащей форме требование. Требование оташают, о нем дают знать — в том же смысле, в котором оглашают приговор или оглашают приказ. Требование это предполагает, таким образом, наличие другого — того, от которого нечто требуется, но такжеи того, для которого требование это имеет какой-то смысл; Другого, одним словом, среди многочисленных измерений которого есть и такое, где означающее, в котором оглашено требование, имеет какую-то силу. Что касается второго термина — означаемое или знаменуемое (в том смысле, в котором можно сказать: в ознаменование чего-то, в ознаменование моей воли) — то это очень важный пункт, который составил предмет нашего специального интереса. Термин этот предполагает в субъекте структурообразующее воздействие означающих, сама организация которых вносит в выражаемую ими потребность серьезные искажения, связанные с тем, что в требование вторгается здесь желание.
Я остановлюсь здесь, чтобы сделать краткое отступление.
В этом году мы, говоря преимущественно об образованиях бессознательного, одного из них, тем не менее, по соображениям времени и экономии, совсем еще не касались. Я имею в виду сновидение. Вы знаете, конечно, что говорите сновидении “Фрейд — он говорит, что сновидение выряжает желание. Но ведь мы, по большому счету, даже вопросом не задавались о том, что же оно, это желание сновидения, собой представляет. Ведь в каждом сновидении оно не одно. И если дневные желания дают ему повод и материал, то нас в нем, вестимо, интересует совсем другое — желание бессознательное.
Но каким образом Фрейд вообще его, это бессознательное желание, в сновидении разгадал? На каком основании заявляет он, что это желание существует? В чем именно он его усматривает? Ведь на первый взгляд ничего похожего на ту грамматику, в которой заявляет о себе желание, в сновидении нет. Если текст сновидения существует, то он представляет собой нечто такое, что предстоит перевести, выявив ту скрытую артикуляцию, которая заложена в его глубине. Но существует ли на уровне этой скрытой, замаскированной артикуляции что-то такое, что хоть как-нибудь выделяло бы, позволяло бы обнаружить то, что, собственно, сновидение артикулирует? На первый взгляд — ничего.
Обратите внимание: то. что Фрейд в сновидении опознает как желание, заявляет о себе, в конечном счете, тем самым, о чем я вам уже говорил — искажением потребности. Что, по сути дела, остается замаскированным, будучи артикулировано в материале, трансформирующем потребность до неузнаваемости. Процесс этот проходит через ряд форм, образов, выступающих в нем как означающие, а это свидетельствует о том, что мы имеем здесь дело с некоей структурой, причем со структурой в целом.
Структура эта является, разумеется, структурой субъекта, обусловленной тем, что действовать в нем должен целый ряд инстанций. Узнаем мы ее, однако, лишь в силу того факта, что все, происходящее в сновидении, подчинено модусам и видоизменениям означающего, структурам метафоры и метонимии, правилам сгущения и смещения. Закон выражения желания в сновидении — это закон означающего. Лишь путем истолкования того, что в том или ином конкретном сновидении артикулировано, можем мы различить, в конечном итоге, нечто такое, что является — чем собственно? — Чем то таким, что, как мы предполагаем, стремится к признанию; что имеет прямое отношение к нашему первому приключению; что в это означаемое событие вписано и себя артикулирует; что мы постоянно относим к чему-то первичному, что произошло с нами в детстве и впоследствии было вытеснено. Именно этому и даем мы, в конечном итоге, смысловое преимущество в том, что заявляет о себе в артикуляции сновидения.
Здесь предстает нашему вниманию нечто такое, что в означающем желания субъекта играет самую последнюю роль. Мы можем теперь это нечто назвать членораздельно — это не что иное, как то, что приключилось изначально с детским желанием — с тем сущностным желанием, что является желанием желания Другого, то есть желанием быть желанным. То, что в ходе этого приключения в субъект вписывается, подспудно остается в нем навсегда. В этом и заключается окончательная разгадка того, что интересует нас в сновидении. Бессознательное желание выступает под маской того, что случайно подбрасывает сновидению свой материал. Знак об этом желании подается нам лишь посредством тех, в каждом отдельном случае особых, условий, которые накладывает на желание закон означающего.
Я пытаюсь здесь приучить вас к тому, чтобы на место механической экономии поощрений, забот, фиксации, проявлений агрессии — всего, что остается в теории более или менее непроясненным, так как всегда носит частичный характер — стало у вас фундаментальное понятие изначальной зависимости субъекта от желания Другого. Все то, что выстраивается в субъекте в какую-то структуру, обязательно проходит для этого через механизм, под действием которого желание его с самого начала моделируется условиями требования. В ходе истории субъекта в его структуру вписываются, таким образом, те перипетии и превращения, в которых складывается, повинуясь закону желания Другого, его собственное желание. Вот почему самое глубокое желание субъекта, то, что остается задержанным в подсознании, становится не чем иным, как суммой — можно сказать, интегралом — нашего большого D, желания Другого.
Только это и объясняет известную вам эволюцию, которую проделал психоанализ, для которого первоначальные отношения с матерью стали настолько важными, что он, похоже, игнорирует теперь всю диалектику, им последующую, в том числе и диалектику эдипова комплекса.
Развитие это, имея верную цель, допускает, однако, промашку, когда ее формулирует. Самое главное ведь заключается на самом деле не в фрустрациях, как таковых, то есть не в той большей или меньшей порции Реального, которая была или не была субъекту уделена; самое главное — то в чем усмотрел или разглядел субъект это желание Другого, которое предстает перед ним как желание его матери. И важно лишь дать ему понять, в чем именно удалось или не удалось ему стать тем, кто этому х, этой неизвестной величине, представляющей собой желание его матери, отвечает.
Вот это действительно существенно. Не обратившая на это внимания Мелани Кляйн уже самим тем, что она к этому приблизилась, что она подошла к самой сути того, что в ребенке происходит, дала психоанализу очень много. Однако сформулировав свое открытие в терминах противостояния ребенка и фигуры матери, дальше отношений зеркального типа, отношений взаимного отражения, она не пошла. А потому и тело — поразительно уже то, что именно тело оказывается у нее на переднем плане, — материнское тело становится у нее оградой и обиталищем всего материала детских влечений, который может, путем проекции, в нем разместиться, тем более, что сами эти влечения мотивируются лишь агрессией, обязанной своим возникновением неизбежному разочарованию. В конечном счете, ничто в этой диалектике так и не способно вывести нас из механизма иллюзорной проекции, механизма построения мира путем прогрессивного самовоспроизведения первоначальных фантазмов. Генезис внешнего как места всего дурного остается чисто искусственным, так что подход субъекта к реальности в дальнейшем определяется в этом случае исключительно диалектикой его фантазии.
 — Чтобы кляйновскую диалектику дополнить, нужно ввести в нее понятие о том внеположном, что дано субъекту заранее, дано не в качестве чего-то такого, что проецируется изнутри его самого, не как порождение собственных его влечений, а как то пространство, то место, где располагается желание Другого, где предстоит субъекту с Ним, этим Другим, встретиться.
Это единственный путь, который позволит нам разрешить апории, к которым приводит подход Мелани Кляйн, — подход, доказавший во многих отношениях свою плодотворность, но в то же время сводящий на нет, полностью исключивший или до неузнаваемости перестроивший — тихой сапой, сам того не замечая, и в то же время незаконно, ибо никак это го не мотивируя — первоначальную диалектику желания, как описал ее Фрейд, — диалектику, включающую в схему отношений матери и ребенка тот третий вектор, благодаря которому заявляет о себе через посредство матери присутствие за ней еще одной, третьей, желанной субъектом или соперничающей с ним, фигуры, фигуры отца.
Здесь-то и становится ясна справедливость той схемы, которую я дал вам. сказав, что в основу всего следует положить символическую триаду матери, ребенка, отца.
Отсутствие матери, или присутствие ее, уже самим тем, что оно вводит новое, символическое измерение, дает ребенку — полагаемому здесь не как субъект, а как чисто символическая величина — возможность быть или не быть ребенком затребованным.
Значение третьего, отцовского полюса в том, что именно он является тем, что все это позволяет или, наоборот, запрещает. Располагается он по ту сторону желания матери, располагается в качестве смысла, значащего присутствия, что позволяет, или, наоборот, не позволяет ему себя проявить. И как только порядок означающего устанавливается, субъект волей-неволей вынужден оказывается найти в нем себе по отношению к этим полюсам место.
Субъект вручает этому порядку свою конкретную и реальную жизнь. Жизнь эта включает отныне и желания в воображаемом смысле, желания в смысле плененности, завороженности субъекта образами, по отношению к которым он чувствует себя собственным Я, центром, господином, или, наоборот, объектом господства.
Вы сами знаете, что в воображаемых отношениях образ самого себя, образ своего тела играет у человека первоочередную роль и, в конечном счете, ставит в зависимость от себя все. То, как избирается этот образ у мужчины, глубочайшим образом связано с фактом открытости его той диалектике означающего, о которой мы только что говорили. Сведение пленяющих образов к единственному и центральному — к образу тела — имеет прямое отношение к фундаментальной для субъекта связи его с триадой означающих. Именно связь с триадой означающих и вводит в его существование тот третий полюс, в силу которого субъект, помимо своего противостояния матери, помимо своей плененности образом, требует, если можно так выразиться, еще одного — требует быть обозначенным. Именно по этой причине в плане воображения налицо три полюса.
Поскольку существовать мне предстоит в качестве означающего, по ту сторону моего Я и моего образа складывается минимальное символическое поле, где налицо должен быть признактого, что желание мое, обязательно проходящее через требование, о котором я должен в плане символическом подать знак, нуждается в обозначении. Другими словами, мне нужен общий символ того зазора, который всегда отделяет меня от моего желания — зазора, в силу которого желание мое всегда отмечено искажением, которое претерпевает оно, вступая в ранг означающего. И у зазора этого, у этой фундаментальной нехватки, необходимой, чтобы ввести мое желание в означающее, чтобы превратить его в то желание, с которым я в аналитической диалектике имею дело, символ такой действительно есть. Он-то как раз и указывает на означаемое в качестве такового — вечно означаемого, вечно искаженного, вечно остающегося где-то сбоку.
Именно его наличие и утверждается схемой, которую я вам дал. Перед вами здесь треугольник, который располагается для субъекта на уровне воображаемого. Вот его образ, / [image]. Вот точка, где складывается его собственное Я, m[moi]. Aздесь, на третьей вершине, располагается то, что обозначил я греческий буквой φ- фаллос.
Вывести функцию фаллоса как элемента, который в диалектике вступления субъекта в существование и его сексуального самоопределения является основополагающим, было бы невозможно, не сделай мы из него то фундаментальное означающее, с помощью которого желание субъекта — независимо от того, идет ли речь о мужчине или о женщине — только и может дать знать о себе как таковое.
Факт есть факт: желание субъекта, каково бы это желание ни было, так или иначе соотнесено у него оказывается с фаллосом.
Конечно, речь идет о желании самого субъекта, но поскольку значение свое получено им от Другого, своей властью субъекта обязан он знаку — знаку, получить который он может лишь при условии, что лишит себя чего-то такого, чья нехватка как раз и станет для всего остального масштабом ценности.
Это не результат логического вывода. Это данные аналитического опыта. Это сама суть фрейдовского открытия.
Именно поэтому в 1931 году, в работе ÜberdieweiblicheSexualität, и делает Фрейд утверждение — поначалу проблематичное, недостаточно обоснованное, еще нуждающееся в раскрытии — на которое так бурно откликнулись в первую очередь аналитики-женщины, в том числе Элен Дейч, Карен Хорни, Мелани Кляйн, Жозин Мюллер, и которое впоследствии, обобщив эти отклики и приведя формулировку проблемы в соответствие с постановкой ее у Фрейда, откомментировал в своем выступлении Эрнест Джонс.
Этим утверждением мы сейчас и займемся.
2
Подойдем к вопросу в наиболее парадоксальной его постановке.
В первую очередь парадокс возникает в плане наблюдений чисто эмпирического характера. “Какмой опыт о том свидетельствует, фаллос находится в центре не только у мужчины, но и у женщины”, — констатирует Фрейд тоном натуралиста.
В соответствии с общей формулой, которую я только что попытался вам дать, Фрейд показал, что введение субъекта в диалектику, которая позволит ему занять определенное место и положение в числе тех, кто призван воспроизвести черты человека в следующем поколении, то есть позволит ему, в свою очередь, стать отцом — что введение это неосуществимо в принципе без того, что является, как я недавно сказал вам, тем основным увечьем, в силу которого и становится фаллос скипетром, означающим власти — тем, благодаря чему усвояется человеком мужественность. Это все мы с вами у Фрейда поняли. Но он идет дальше, показывая нам, каким образом тот же самый фаллос обнаруживается в центре диалектики женской. Здесь, похоже, зияет некая недосказанность.
Возведение мужчины в достоинство мужчины мы еще могли, худо-бедно, объяснить в терминах борьбы и биологического соперничества. Но в отношении женщины подобное утверждение звучит парадоксально. Фрейд ограничивается поначалу тем, что преподносит его как результат наблюдения, который, как и все получаемые эмпирическим путем выводы, предстает как нечто естественное, природное.
Точно таким же, похоже, образом, представляет он дело, заявляя — будем держаться его собственных выражений — что поначалу девочка, как и мальчик, желает мать. Но есть только один способ желать. Так что поначалу девочка уверена, что у нее имеется фаллос. Уверена она в наличии фаллоса и у матери.
Это означает, что в ходе естественной эволюции своих влечений субъект, минуя, от одного переноса к другому, череду обусловленных инстинктом фаз, приходит в итоге, посредством ряда форм, первой из которых является материнская грудь, к тому фаллическому фантазму, в силу которого дочь занимает по отношению к матери мужскую позицию. Чтобы она признала за собой позицию, более ей подобающую, позицию женщины, необходимо вмешательство куда более сложное, нежели в случае мальчика. У Фрейда же дело предстает так, будто признание девочкой своей женской позиции не только в принципе безосновательно, но и обречено с самого начала остаться несостоятельным.
Подобное утверждение, откровенно идущее вразрез с природой, выглядит парадоксом куда как не безобидным. Куда сообразнее этой последней было бы, по-видимому, предположить наличие между мальчиками и девочками определенной симметрии, выделив у девочки такой орган, как вагина, или даже, как выразился один исследователь, вагинальный рот. Более того, мы располагаем наблюдениями, которые, на мой взгляд, фрейдовским данным противоречат. В раннем возрасте у субъектов можно обнаружить следы примитивных переживаний, свидетельствующих о том, что, вопреки представлениям об изначальном заблуждении, налицо имеется нечто такое, что — по крайней мере косвенно — вызывает у субъекта в момент кормления живую реакцию. Девочка грудного возраста выказывает какие-то эмоции, пусть смутные, которые можно не совсем безосновательно соотнести с глубоким телесным эмоциональным переживанием. Локализовать это переживание исходя из воспоминаний трудно. В целом, однако, оно позволяет приравнять, посредством серии последовательных превращений, рот, через который происходит кормление, отверстию вагинальному — отверстию, которое впоследствии, на этапе уже сформированной женственности, как раз и выполняет функцию органа вби-
Образования бессознательного: глава XVрающего и даже засасывающего.
Все это факты, в верности которых можно убедиться на опыте. Они-то и создают картину той непрерывности, в которой, иди у нас речь лишь о миграции эрогенного влечения, легко прослеживался бы царский путь эволюции женственности на биологическом уровне. Это и есть картина, защитником и теоретиком которой выступает Джонс, утверждая, что по целому ряду принципиальных соображений он никак не может признать, будто сексуальность женщины обречена разыгрываться путем настолько обходным и искусственным.
В итоге Джонс предлагает теорию, которая то, что предстает у Фрейда как результат наблюдений, пункт за пунктом оспаривает — в основе фаллической фазы у девочки лежит, согласно Джонсу, влечение, опирающееся, по его мнению, на два естественных элемента. Против первого из них возражений нет — это врожденная биологическая двуполость. Надо признать, однако, что это пункт чисто теоретический и нам, в чем мы вполне согласны с держащимся того же мнения Джонсом, малодоступный. Другое дело — наличие у девочки зачаточного фаллического органа. Именно клитор, с которым связаны первые удовольствия от мастурбации, способен дать начало фаллическому фантазму — фантазму, который ту решающую роль, что приписывал ему Фрейд, здесь как раз и играет. Ведь именно это Фрейд и подчеркивал: фаллическая фаза, согласно ему, — это фаллическая фаза клитора; фантазматический пенис — это преувеличенное представление о том маленьком пенисе, который в анатомии женщины и в самом деле присутствует.
То, что девочка занимает, в конечном счете, позицию женщины, объясняется, по Фрейду, ее разочарованием. Именно этим разочарованием обусловлен выход ее из фаллической фазы. Обходной путь этот предусмотрен однако, согласно Фрейду, естественным механизмом. Здесь-то, какутверждает Фрейд, и выполняет эдипов комплекс ту нормализующую роль, к которой он предназначен, хотя происходит это у девочек, по сравнению с мальчиками, прямо противоположным образом. Эдипов комплекс дает девочке доступ к недостающему ей пенису. Происходит же это путем знакомства ее с пенисом мужским — независимо оттого, обнаруживает ли девочка его у кого-то из своих товарищей, или приписывает отцу.
Именно разочарование, именно утрата иллюзий в отношении возникающих на определенном этапе фаллической фазы фантазмов и знаменует собой вступление девочки в эдипов комплекс — такова теория г-жи Лампл де Гроот, одной из первых аналитиков, следовавших в этом вопросе по стопам Фрейда. Она абсолютно верно заметила, что фазы, в которых девочка проходит комплекс Эдипа, следуют в обратном порядке. Поначалу, вступая в комплекс, девочка имеет дело с матерью. Неудача, которую девочка в этих отношениях терпит, становится началом как отношений ее с отцом, так и всего того, что приведет она в конечном итоге в норму, приравняв пенис, которым не будет обладать никогда, к ребенку, которого реально сможет иметь и которого вместо этого пениса сможет дать.
Обратите внимание — здесь вновь оказываются перед нами те самые ориентиры, о которых мы с вамиуже говорили. Ύζκ, Penisneidстановится здесь ведущим звеном вхождения женщины в эдипову диалектику — подобно тому, как кастрация находится в центре этой диалектики у мужчины. Конечно, критические замечания, которые я в дальнейшем здесь сформулирую, равно как и уже приведенная мною критика Джонса, способны поставить под сомнение эту концепцию, которая при первом подходе к аналитической теории действительно может показаться искусственной.
На этом мы несколько задержимся. Вслед за Джонсом, который тоже на этом заостряет внимание, мне хотелось бы подчеркнуть, что употребление термина Penisneidприменительно к разным этапам эдиповой эволюции у девочек неоднозначно. Дело в том, что в период между вступлением в эдипов комплекс и выходом из него Penisneidпредстает в трех различных формах — формах, которые были охарактеризованы Фрейдом в связи с фаллической фазой.
Во-первых, существует Penisneidв смысле фантазма. Это не что иное, как чаяние, как долго, порою всю жизнь, сохраняющееся пожелание, чтобы клитор на самом деле был пенисом. Фрейд настаивает на том, что фантазм этот, оказавшись на первом плане, бывает неустраним.
Совершенно иной смысл получает Penisneid, появляясь в момент, когда предметом желания субъекта является пенис отца. Это момент, когда субъект проявляет интерес к реальности пениса там, где тот есть, и видит, куда следует направить усилия, чтобы обладать им. В результате ожидания его оказываются обмануты — виной чему как эдипов запрет, так и физиологическая невозможность в чистом виде.
И, наконец, входе дальнейшей эволюции возникает фантазм обретения ребенка от отца, то есть фантазм обладания пенисом в символической форме.
Вспомните теперь о трех формах утраты, которые я в связи с комплексом кастрации вас научил различать, и подумайте, которая из этих трех форм соответствует каждому из трех наших терминов.
Фрустрация является воображаемой, но объект ее вполне реален. Именно в этом смысле тот факт, что девочка отцовского пениса не получает, переживается ею как обманутое ожидание.
Лишение, напротив, совершенно реально, хотя объект его является чисто символическим. И в самом деле — когда у маленькой девочки нет ребенка от отца, о том, чтобы он у нее был, в действительности не могло быть и речи. Она просто еще не способна к деторождению. Ребенок выступает здесь всего-навсего как символ — причем символ того самого реального объекта, который и был предметом ее обманутых ожиданий. Таким образом, в определенный момент развития желание субъекта иметь от отца ребенка оборачивается для него лишением.
Остается рассмотреть, что соответствует кастрации, символически ампутирующей у субъекта нечто воображаемое. Ясно, что речь в данном случае идет о фантазме.
Какова бы концепция Фрейда ни была, но уточняя позицию девочки по отношению к ее клитору он находится на верном пути — рано или поздно наступает момент, когда от мысли о том, на что она питала до поры, по крайней мере, надежду — о том, что из клитора этого выйдет что-нибудь не менее значительное, чем пенис — ей приходится окончательно отказаться. Именно на этом уровне и находится то, что занимает в структуре место кастрации — вспомните формулы, которые я счел нужным вам дать, говоря о кастрации в том избранном пункте, где она проявляется, то есть у мальчика.
О том, действительно ли все сосредоточено у девочки вокруг влечения, связанного с клитором, можно, конечно, спорить. Можно прослеживать обходные пути, которыми авантюра эдипова комплекса следует, — что и было сделано, как сами вы убедитесь, рассматривая вместе со мной критику Джонса. Нельзя, однако, не отметить при этом, насколько удачно встраивается в структурную перспективу пункт, который, по Фрейду, соответствует у женского субъекта кастрации. Именно на уровне фантазматических отношений — при условии, разумеется, что они приобретают достоинство означаю-
щего — должен этот симметричный пункт так или иначе располагаться.
Все дело теперь в том, чтобы понять, как именно это, собственно, происходит. Пункт этот является ключевым вовсе не потому, что он в анализе используется. У Фрейда он несомненно является ключевым оттого, что тот, похоже, пытается с его помощью пролить свет на историю наблюдаемой во влечении аномалии, а это как раз и вызывает со стороны определенных субъектов неприятие и протест, во многом обусловленные их чисто биологическими предубеждениями. Но сами возражения их поневоле, как вы вскоре увидите, говорят о многом. Сама природа вещей приводит их к целому ряду формулировок, которые как раз и позволяют нам сделать теперь очередной шаг вперед.
Речь, в конечном счете, идет о том, чтобы, выйдя за рамки теории естественных влечений, понять, что фаллос как раз и выступает здесь в форме, которую я во вступлении к этому занятию обозначил. Я говорю о том, к чему мы с вами, следуя сразу нескольким путями, вплотную приблизились, — о том, что фаллос выступает здесь в качестве означающего.
Перейдем теперь к возражениям, высказанным Джонсом в ответ Фрейду.
3
Существует три важных статьи Джонса на эту тему. Одна из них, написанная в 1935 году, называется EarlyFemaleSexuality- о ней-то нам и предстоит сегодня поговорить. Предшествовала ей статья ThePhallicPhase, представленная тремя годами раньше, в сентябре 1932 года, на конгрессе в Висбадене, а также статья под заглавием EarlyDevelopmentofFemaleSexuality, с которой он выступил в сентябре 1927 года на конгрессе в Инсбруке — та самая, на которую ссылается Фрейд в своей статье 1931 года, открещиваясь в нескольких строчках, надо сказать, в довольно презрительных выражениях, от мнений Джонса, который в Фаллической фазе собственно и формулирует, отвечая ему, свою, в общем самостоятельную позицию, пытаясь в то же время следовать букве Фрейда настолько близко, насколько это возможно.
Третья статья, на которую я и буду сегодня опираться, в отношении нашей сегодняшней темы особенно показательна. К тому же она представляет собой наиболее развитый этап построенийДжонса. Написана она была четыре года спустя после опубликования статьи Фрейда о женской сексуальности. Доклад, легший в основу статьи, был сделан по просьбе Федерна, тогдашнего вице-президента Венского психоаналитического общества. В Вену доклад был привезен не случайно — важно было предложить вниманию венского кружка то, что Джонс представил как общее мнение лондонских свих коллег — мнение, уже тогда опиравшееся в основном на клинический опыт Кляйн и ее последователей.
Джонс проводит, как это свойственно лондонским аналитикам, очень четкие противопоставления, в результате чего изложение много выигрывает в простоте и ясности, давая, таким образом, дискуссии обильную пищу. Очень интересно остановиться на некоторых его замечаниях, следуя тексту статьи как можно ближе.
В первую очередь Джонс отмечает, что, изучая ребенка, очень трудно, как показывает опыт, обнаружить у девочки пресловутую мужскую позицию, которую она должна, якобы, занять по отношению к матери с наступлением так называемой фаллической фазы. Чем более приближаемся мы к истокам, тем более оказываемся перед лицом чего-то в этом отношении критического. Я извиняюсь, если текст этот порой уводит нас немного в сторону от той магистральной линии, которой мы здесь придерживаемся, но мнения автора достойны упоминания — хотя бы лишь в связи с тем, о чем они нам поневоле напоминают.
Предположения Джонса, сразу скажу, с самого начала направлены, по сути дела, на то, что он в конце статьи формулирует недвусмысленно — является ли женщина в качестве женщины существом рожденным, born, или же сделанным, сфабрикованным, made·: Именно этим вопросом он задается, и именно в этом вопросе против мнения Фрейда решительно восстает. По сути дела, он все время упирается в эту альтернативу. Конечно, работа его подводит итоги конкретных наблюдений над детским поведением, позволяющих где-то возразить Фрейду, где-то согласиться с ним, в любом случае, его подправить, но занимает его все время именно то, что в конце он и формулирует окончательно как вопрос — да или нет?. На само деле он полагает, что тут выбора быть не может, что один из ответов заведомо исключен — нельзя же, в самом деле, всерьез защищать мнение, из которого вытекает, что половина человечества состоит из существ сделанных, made, то есть сфабрикованных на конвейере эдипова комплекса.
Похоже, ему не приходит при этом в голову, что и мужчин, если уж на то пошло, фабрикуют на том же самом конвейере. Тем не менее, сам факт, что женщины вступают на этот путь с багажом, который им не принадлежит, является для него достаточным основанием для суждений весьма даже категорических.
Суть этих суждений заключается в следующем. Да, мы действительно наблюдаем, что у маленькой девочки в определенный момент ее развития на первый план выходит именно фаллос, а с ним и та триада, то желание, которое, в несколько двусмысленной и столь проблематичной для нас форме, заявляет о себе в качестве Penisneid. Что же это такое? Объяснения Джонса сводятся к тому, что перед нами в данном случае защитное образование, некое сопоставимое с фобией отклонение. Выход из фаллической фазы следует, таким образом, рассматривать как излечение от своего рода фобии — пусть общераспространенной и, так сказать, нормальной, но представляющей собой явление того же порядка и с тем же механизмом, что и фобия вообще.
Коли уж я, по своему обыкновению, взял быка за рога, надо тут же добавить, что есть в аргументации Джонса нечто, говорящее в пользу нашего собственного подхода — вспомните, каким образом пытался я сформулировать для вас функцию фобии. Если отношение девочки к фаллосу и вправду правомерно представлять себе так, как описывает его Джонс, то мы, безусловно, приближаемся здесь ктой концепции, которую выстраивал я, утверждая, что в эдиповых отношениях маленькой девочки фаллос выступает в качестве привилегированного означающего элемента.
Значит ли это, что мы присоединяемся к мнению Джонса? Конечно, нет. Вы помните различие, которое проводил я между фобией и фетишем — так вот, фаллос играет здесь роль не фобическо-го объекта, а скорее именно фетиша. Мы к этому в дальнейшем еще вернемся.
Обратимся теперь к отправной точке критических суждений Джонса и посмотрим, откуда же, по его мнению, эта фобия возникает. Оказывается, фобия эта является, с его точки зрения, защитным образованием против опасности, которую несут с собой, как для мальчика, так и для девочки, простейшие их влечения. В данном случае, однако, речь идет именно о девочке, и Джонс отмечает здесь, что первоначальное ее отношение к матери — именно это имею я в виду, говоря, что нам предстоит встретиться с чем-то очень
своеобразным — свидетельствует о том, что поначалу ее позиция является женской. По словам Джонса, она далека оттого, чтобы вести себя по отношению к матери как мужчина по отношению к женщине. Her mother she regards not as a man regards a woman, as a creature whose wishes to receive something it is a pleasure to fulfill. Итак, если верить Джонсу, мужчина считает женщину созданием, чье желание что-то получить является удовольствием удовлетворить и исполнить.
Надо сознаться, что столь сложные представления об othooic-ниях между мужчиной и женщиной по меньшей мере парадоксально проецировать на уровень, который мы здесь рассматриваем. Совершенно очевидно, что говоря о мужской позиции девочки, Фрейд не имеет в виду той высшей — сомнительно, чтобы уже достигнутой — ступени цивилизации, где роль мужчины состоит в том, чтобы удовлетворять все пожелания женщины. Поэтому нельзя не отметить, что выходя из-под пера человека, выступающего в этой области под знаменем натурализма, теория эта лишний раз свидетельствует о том, насколько зыбкая почва ожидает нас там, где возникают в доказательствах — да еще с самого начала — промахи столь очевидные. Хорошо, по крайней мере, уже то, что позицию мужчины по отношению к женщине автор не путает с позицией ребенка по отношению к матери.
Итак, следуя Мелани Кляйн, автор подводит нас к той кринке с молоком, именуемой матерью, которую ребенок рассматривает — я процитирую здесь Джонса — как регзоп whohabeensuccessfulinfillingherselfwithjustthethingsthechildwantssobadly. Слово successfulособенно здесь уместно, так как подразумевает — хотя Джонсу это, похоже, и не приходило в голову — что если положение дел тому тексту, который вкладывает он в уста ребенка, действительно соответствует, то материнский субъект является существом, испытывающим желание. Лицо, которому что-то в данном случае удалось, — это именно мать, так как именно ей посчастливилось наполнить себя тем, чего так отчаянно жаждет ребенок, той материей вещей жидких и твердых, которая приносит ему столь большую радость.
Первоначальные переживания детей приходится, конечно, изучать буквально под лупой, но Мелани Кляйн, внимательнейшим образом проанализировав поведение детей в возрасте трех-четырех лет, обнаружила наличие у них определенных отношений с объектом, который я охарактеризовал когда-то как царство материнского тела. Нельзя не признать, что уже сам факт такого открытия представляет собой выдающийся вклад в дело психоанализа.
Формулирует Кляйн это открытие, говоря о том, что рассматривается в ее работе как “ультра-ранняя” стадия Эдипа. Рисунки ребенка, проходящих) эту стадию, свидетельствуют, что внутри этого материнского царства располагается то, что назвал я, имея в виду китайскую историю, соперничающими княжествами — ребенок помещает на рисунке внутри этого поля все то, что для него значимо, что-то означает — братьев, сестер, собственные испражнения. Все это вместе обитает в материнском теле, все с самого начала находится у нее внутри — в том числе помещает туда ребенок и то, что диалектика исследования позволяет опознать в качестве отцовского фаллоса. Этот последний присутствует там с самого начала, представляя собой элемент особенно враждебный и вредоносный по отношению к нуждам ребенка, связанным с обладанием содержимым материнского тела.
Трудно не обратить внимание на то, что данные эти лишний раз подчеркивают и углубляют сомнительный характер тех отношений, которые преподносятся нам здесь ничтоже сумняшеся как естественные, хотя для нас очевидно теперь, что они с самого начала обладают структурой и что структура эта задана тем, что назвал я недавно батареей означающих — означающих, выстроенных таким образом, что никакие связи естественные, биологические, мотивировать эти отношения ни в коем случае не могли.
Таким образом, уже на уровне этого раннего опыта выходит на сцену в диалектике ребенка фаллос. И хотя отсылка к фаллосу предстает у Мелани Кляйн как нечто такое, что прочитала в предложенном ей ребенком материале она сама, факт не кажется от этого менее поразительным. Появление на первом плане пениса в качестве боле доступной, более удобной и в каком-то смысле более совершенной груди — этого нельзя не признать, это дано нам на опыте.
Раз это дано в опыте, на это можно опираться. И все же о самоочевидности здесь говорить не приходится. Что, собственно, делает из пениса предмет более доступный, более удобный и приносящий больше наслаждения, чем материнская грудь, с которой ребенок имел дело первоначально? По сути дела, это вопрос о том, что пенис означает, то есть о первом вступлении ребенка в диалектику означающего. Все дальнейшие аргументы Джонса ведут лишь к тому, что вопрос этот приобретает все большую настоятельность.
Джонс, как его предпосылки и требуют, вынужден заявить, что фаллос не может выступать здесь ничем, кроме средства и алиби определенного рода защиты. Он предполагает, таким образом, что ” поначалу девочка проявляет некоторый либидинально обусловленный интерес к восприятию, на примитивном уровне, своего собственного, женского, органа, объясняя затем, почему получается так, что восприятие это она впоследствии вытесняет. Отношение ребенка женского пола к своему половому органу выдает беспокойство куда большее, чем такое же отношение у мальчика, и объясняется это, по мнению Джонса, тем, что орган девочки является чем-то более внутренним, более смутным, что источники первых его движений кроются в глубине его самого. Откуда и та роль, которую играет у девочки клитор.
Если Джонс не останавливается в данном случае перед сравнительно наивными формулировками, то я уверен, лишь для того, чтобы лучше выявить стоящие за ними зависимости. Клитор — утверждает он, — будучи внешним органом, позволяет субъекту проецировать на него свои страхи и быть относительно уверенным на его счет, так как субъект всегда может, манипулируя им, или, в крайнем случае, посмотрев на него, убедиться, что орган этот на месте. В дальнейшем то, что Джонс называет потребностг>ю в уверенности, так и будет связываться женщиной с внешним объектами — обликом, одеждой, — что позволит ей смягчить свою тревогу, перенося ее на предметы, которые никак с происхождением этой тревоги не связаны. Именно поэтому относительно происхождения ее она как раз чаще всего и ошибается.
Как вы сами видите, перед нами еще один фактор, говорящий в пользу того, что на первый план в качестве предела, полагающего границу тревоге, должен, будучи элементом внешним, себя обнаруживающим, выступить именно фаллос. Такова диалектика рассуждений Джонса. Насколько она основательна, нам еще предстоит выяснить.
Диалектика эта вынуждает его представить фаллическую фазу как фаллическую позицию — позицию, позволяющую ребенку отстранить от себя тревогу, сосредоточив ее на чем-то доступном, в то время как собственные его желания орального и садистского характера, направленные на внутренность тела матери, немедленно возбуждают ответные страхи и предстают ребенку- девочке в виде опасности, способной угрожать ей изнутри собственного ее тела. Таково, согласно Джонсу, происхождение фаллической позиции — происхождение, роднящее ее с фобией.
Итак, фаллос несомненно выступает в данном случае в качестве органа доступного, внешнего, но чисто фантазматического и потому в дальнейшем способного вновь со сцены исчезнуть. Страхи, обусловленные враждебностью, будут впоследствии смягчены путем переноса их с матери на другие объекты. Эрогенность и тревога, связанные с внутренними органами, будут смещены в процессе мастурбационной практики. В конечном счете, утверждает Джонс, отношение к женскому объекту утратит свой частичный характер и сможет сместиться на другие объекты. Что же касается той первоначальной тревоги, что не имеет имени, тревоги, связанной с женским половым органом и соответствую щей у девочки преследующему мальчика страху кастрации, то и она со временем претерпит изменения, превратившись мало-помалу в тот страх быть оставленной, который Джонс считает для женской психологии характерным.
Такова стоящая перед нами проблема, и мы посмотрим сейчас, каксобирается решить ее Фрейд. Его позиция — это позиция наблюдателя, и потому мысль свою он формулирует как это делал бы наблюдатель-натуралист.
Связь с фаллической фазой имеет природу влечения. Исходным пунктом в становлении женственности является либидо, которое по природе своей является, скажем так — чтобы называть вещи своими именами, не следуя Джонсу с его несколько карикатурной критикой, — активным. Субъект приходит к женской позиции по мере того, как разочарованию удается, путем серии преобразований и отождествлений, породить в нем требование, обращенное к отцовскому персонажу — требование чего-то такого, что исполнило бы его желание.
В конечном счете, предположение Фрейда — недвусмысленно, кстати, им сформулированное — состоит в том, что первоначальные детские запросы, как он говорит, ziellos, бесцельны. Субъекту нужно все, и лишь на опыте убедившись, что нужду эту удовлетворить невозможно, он занимает мало-помалу позицию более нормативную. Будучи сама по себе проблематичной, формулировка эта закладывает, однако, основу, которая позволит нам артикулировать проблему в терминах требования и желания — тех самых, которыми пытаюсь я здесь оперировать.
Джонс, отвечая Фрейду, его позицию наблюдателя-натуралиста, его естественно исторический подход одобряет — только вот выводы кажутся ему вовсе не естественными./lвот у меня они выйдут гораздо естественнее — он так прямо и говорит. История фаллической фобии — всего лишь обходной маневр на пути к позиции, которая природой уже изначально задана. Женщина с самого начала родится, born, как таковая, и позиция ее — это с самого начала позиция рта, поглощающего, сосущего рта. Справившись с фобией, представляющей собой не более чем обходной маневр, она в эту позицию вновь возвратится. То, что вы называете фаллической позицией, — это лишь искусственное, вывернутое наизнанку описание фобии, вызванной у ребенка собственной враждебностью и агрессивностью по отношению к матери. Это всего лишь небольшое отклонение в целиком заданном инстинктами поведенческом цикле, завершив который женщина по праву вернется на свою естественную позицию — позицию вагинальную.
Такова, в общих чертах, концепция Эрнеста Джонса.
4
В ответ я попытаюсь сформулировать следующее.
Ни в диалектику, ни в механику кляйновского подхода фаллос совершенно не вписывается. Фаллос вообще мыслим лишь в том случае, если он с самого начала работает как означающее нехватки, означающее зазора, дистанции между требованием субъекта и его желанием. Чтобы желание это постичь, необходимо путем дедукции установить то, как происходит вступление субъекта в означающий цикл — вступление, для него обязательное. Если женщина, как это ни парадоксально, тоже должна через это означающее пройти, то происходит это потому, что задача, которая ей предстоит, состоит не в том, чтобы реализовать какую-то изначально заданную женскую позицию, а в том, чтобы вступить в определенную диалектику обмена. И если мужчина, особь мужского пола, самим фактом своего существования в качестве означающего от всех запретов, образующих эдиповы отношения, освобожден, то девочке предстоит вписаться в цикл брачно-родственных обменов, превратившись в предмет обмена самой.
Как всякий корректно проведенный анализ на деле показывает, в основе структуры эдиповых отношений лежит то, что женщина должна предложить себя — или, точнее, признать себя — в качестве элемента цикла обменов. Значение этого факт огромно — с природной точки зрения он сказывается на человеке куда больше, чем любые замеченные нами до сих пор аномалии в развитии его инстинктов. И мы должны быть готовы к тому, что на уровне воображаемом, на уровне желания, на тех обходных путях, которыми девочке самой предстоит в мир означающего войти, факт этот будет как-то представлен.
Тот факт, что девочке, как и мальчику, предстоит вписаться в мир означающего, акцентирован у нее тем желанием, которое, будучи означаемым, всегда сохранит определенную дистанцию, определенный зазор по отношению ко всему, что может иметь какое-то отношение к естественной, природной потребности. Ибо само вступление в диалектику означающего требует, чтобы какая-то часть естественных отношений была отсечена, принесена в жертву. Для чего? Да именно для того, чтобы сделать эту часть означающим элементом — тем самым, который означает собой введение в диалектику требования.
Обратите внимание, что мы возвращаемся — в чем нет, на мой взгляд, ничего удивительного — к необходимости, вам только что мною заявленной со всей прямотой, которой это социологическое замечание, основанное на всех известных нам фактах и сформулированное недавно в Структурах родства Леви-Строссом, требует — к печальной необходимости для половины человечества стать означающим обмена, протекающего по самым различным законам — относительно простым в элементарных структурах родства или имеющим куда более запутанную разветвленность в структурах более сложных. На самом деле, диалектика включения ребенка в систему означающих представляет собой — в том виде, в котором мы ее наблюдаем — своего рода оборотную сторону вхождения женщины в качестве означающего объекта в то, что мы можем назвать диалектикой социальной — в кавычках, конечно, так как мы считаем своим долгом всячески подчеркивать зависимость социального от означающей и комбинаторной структуры. Но когда ребенок в эту социальную означающую диалектику включается — что мы наблюдем? А вот что: не существует желания, от которого он зависел бы более тесно и непосредственно, чем желание женщины, причем происходит это постольку, поскольку желание это как раз и обозначено тем, чего ей не хватает — фаллосом.
Я, собственно, уже показал вам, что все, что выглядит в развитии ребенка как срыв или неудача, вплоть до самых серьезных из этих
срывов, связано с тем, что ребенок предстоит матери не один, что наряду с ним матери предстоит еще и означающее ее желания, то есть фаллос. Мы подходим здесь к тому, что послужит предметом нашего следующего занятия.
Одно из двух. Либо ребенок вступает в диалектику, делается объектом в череде обменов и в один прекрасный момент от отца и матери, то есть от первоначальных объектов своего желания, отказывается. Либо он эти объекты сохраняет. То есть, другими словами, сохраняет за ними нечто такое, что гораздо больше их ценности, потому что ценность — это как раз то, что, собственно, подлежит обмену. Но если после того, как объекты эти становятся означающими, он продолжает стремиться к ним как объектам своего желания, то эдипова привязанность навсегда сохраняется, то есть детское отношение к родительским объектам в прошлое не уходит. И вот в той мере, строго в той мере, в которой оно в прошлое не уходит, как раз и наблюдаем мы — выражаясь здесь в самой общей форме — те смещения и извращения желания, которые показывают нам, что внутри воображаемых отношений с эдиповыми объектами ни о какой нормативности не может быть речи.
Почему? Да потому, что даже в отношениях самых примитивных, в отношениях ребенка с матерью, всегда имеется еще один, третий элемент — фаллос как объект желания матери. Он-то и ставит непреодолимую преграду удовлетворению желания ребенка — желанию, которое как раз и заключается в том, чтобы самому быть единственным объектом желания матери. Что и подсказывает ребенку целый ряд решений, заключающихся в той или иной редукции или идентификации внутри данной триады. Если мать становится фаллической или место матери занимает фаллос, то мы имеем дело с фетишизмом. Если ребенок осуществляет соединение фаллоса и матери, без которого никакое удовлетворение для него невозможно, в самом себе, интимным образом, то перед нами случай трансвестизма. Короче говоря, в той мере, в какой ребенок, это существо, вступающее со своими естественными потребностями в диалектику означающего, от своего объекта не отказывается, желание его оказывается неудовлетворенным.
Удовлетворенным же оно оказывается лишь при условии, что от него отчасти отказываются. Именно это имел я поначалу в виду, когда говорил, что желание должно стать требованием, то есть желанием, которое в силу существования и вмешательства означающего стало желанием обозначенным, другими словами — желанием отчужденным.
1 марта 1958 года

Зигмунд Фрейд “СЕДЬМАЯ ЛЕКЦИЯ. ЯВНОЕ СОДЕРЖАНИЕ СНОВИДЕНИЯ И СКРЫТЫЕ ЕГО МЫСЛИ”

Уважаемые дамы и господа! Вы видите, что мы не без пользы изучали ошибочные действия. Благодаря этим усилиям мы – исходя из известных вам предположений – усвоили два момента: понимание элемента сновидения и технику толкования сновидения. Понимание элемента сновидения заключается в том, что он не является собственным [содержанием], а заместителем чего то другого, не известного видевшему сон, подобно намерению ошибочного действия, заместителем чего то, о чем видевший сон знает, но это знание ему недоступно. Надеемся, что это же понимание можно распространить и на все сновидение, состоящее из таких элементов. Наша техника состоит в том, чтобы благодаря свободным ассоциациям вызвать к этим элементам другие замещающие представления, из которых можно узнать скрытое.
Теперь я предлагаю вам внести изменения в терминологию, которые должны упростить наше изложение. Вместо “скрытое, недоступное, не собственное[ 36] [содержание]” мы, выражаясь точнее, скажем «недоступное сознанию видевшего сон, или бессознательное» (unbewuЯt). Под этим мы подразумеваем (как это было и в отношении к забытому слову или нарушающей тенденции ошибочного действия) не что иное, как бессознательное в данный момент. В противоположность этому мы, конечно, можем назвать сами элементы сновидения и вновь полученные благодаря ассоциациям замещающие представления сознательными. С этим названием не связана какая то новая теоретическая конструкция. Употребление слова «бессознательное», как легко понятного и подходящего, не может вызвать возражений.
Если мы распространим наше понимание отдельного элемента на все сновидение, то получится, что сновидение как целое является искаженным заместителем чего то другого, бессознательного, и задача толкования сновидения – найти это бессознательное. Отсюда сразу выводятся три важных правила, которых мы должны придерживаться во время работы над толкованием сновидения:
1) не нужно обращать внимания на то, что являет собой сновидение, будь оно понятным или абсурдным, ясным или спутанным, так как оно все равно ни в коем случае не является искомым бессознательным (естественное ограничение этого правила напрашивается само собой);
2) работу ограничивать тем, что к каждому элементу вызывать замещающие представления, не задумываясь о них, не проверяя, содержат ли они что то подходящее, не обращать внимания, насколько они отклоняются от элемента сновидения;
3) нужно выждать, пока скрытое искомое бессознательное возникнет само, точно так же, как забытое слово Монако в описанном примере.
Теперь нам также понятно, насколько безразлично, хорошо или плохо, верно или неверно восстановлено в памяти сновидение. Ведь восстановленное в памяти сновидение не является собственным содержанием, но только искаженным заместителем того, что должно нам помочь путем вызывания других замещающих представлений приблизиться к собственному содержанию, сделать бессознательное сознательным. Если воспоминание было неточным, то просто в заместителе произошло дальнейшее искажение, которое, однако, не может быть немотивированным.
Работу толкования можно провести как на собственных сновидениях, так и на сновидениях других. На собственных даже большему научишься, процесс толкования здесь более убедителен. Итак, если попытаешься это сделать, то замечаешь, что что то противится работе. Мысли хотя и возникают, но не всем им придаешь значение. Производится проверка, и делается выбор. Об одной мысли говоришь себе: нет, это здесь не подходит, не относится сюда, о другой – это слишком бессмысленно, о третьей – это уж совсем второстепенно, и вскоре замечаешь, что при таких возражениях мысли задерживаются прежде, чем станут совершенно ясными, и наконец прогоняются. Таким образом, с одной стороны, слишком сильно зависишь от исходного представления, от самого элемента сновидения, с другой – выбор мешает результату свободной ассоциации. Если толкование сновидения проводишь не наедине, а просишь кого нибудь толковать свое сновидение, то ясно чувствуешь еще один мотив, которым оправдываешь такой недопустимый выбор. Тогда говоришь себе по поводу отдельных мыслей: нет, эта мысль слишком неприятна, я не хочу или не могу ее высказать.
Эти возражения явно угрожают успешности нашей работы. Против них нужно защититься, и при анализе собственного сновидения делаешь это с твердым намерением не поддаваться им; если анализируешь сновидение другого, то ставишь ему как непреложное условие не исключать ни одной мысли, даже если против нее возникает одно из четырех возражений: что она слишком незначительна, слишком бессмысленна, не относится к делу или ее неприятно сказать. Он обещает следовать этому правилу, но затем с огорчением замечаешь, как плохо подчас он сдерживает это обещание. Сначала объясняешь это тем, что он не уяснил себе смысл свободной ассоциации, несмотря на убедительное заверение, и думаешь, что, может быть, следует подготовить его сначала теоретически, давая ему литературу или послав его на лекции, благодаря чему он мог бы стать сторонником наших воззрений на свободную ассоциацию. Но от этих приемов воздерживаешься, замечая, что и сам, будучи твердо уверен в собственных убеждениях, подвержен этим же критическим возражениям против определенных мыслей, которые впоследствии устраняются, в известной мере, во второй инстанции.
Вместо того чтобы сердиться на непослушание видевшего сон, попробуем оценить этот опыт, чтобы научиться из него чему то новому, чему то, что может быть тем важнее, чем меньше мы к нему подготовлены. Понятно, что работа по толкованию сновидения происходит вопреки сопротивлению (Widerstand), которое поднимается против него и выражением которого являются те критические возражения. Это сопротивление независимо от теоретических убеждений видевшего сон. Больше того. Опыт показывает, что такое критическое возражение никогда не бывает правильным. Напротив, мысли, которые хотелось бы подавить таким образом, оказываются все без исключения самыми важными, решающими для раскрытия бессознательного. Если мысль сопровождается таким возражением, то это как раз очень показательно.
Это сопротивление является каким то совершенно новым феноменом, который мы нашли исходя из наших предположений, хотя он как будто и не содержится в них. Этому новому фактору мы не так уж приятно удивлены. Мы уже предчувствуем, что он не облегчит нашей работы. Он мог бы нас привести к тому, чтобы вовсе оставить наши старания понять сновидение. Такое незначительное явление, как сновидение, и такие трудности вместо безукоризненной техники! Но с другой стороны, именно эти трудности заставляют нас предполагать, что работа стоит усилий. Мы постоянно наталкиваемся на сопротивление, когда хотим от заместителя, являющегося элементом сновидения, проникнуть в его скрытое бессознательное. Таким образом, мы можем предположить, что за заместителем скрывается что то значительное. Иначе к чему все препятствия, стремящиеся сохранить скрываемое? Если ребенок не хочет открыть руку, чтобы показать, что в ней, значит, там что то, чего ему не разрешается иметь.
Сейчас, когда мы вводим в ход наших рассуждений динамическое представление сопротивления, мы должны подумать о том, что это сопротивление может количественно изменяться. Оно может быть большим и меньшим, и мы готовы к тому, что данные различия и обнаружатся во время нашей работы. Может быть, благодаря этому мы приобретем другой опыт, который тоже пригодится в работе по толкованию сновидений. Иногда необходима одна единственная или всего несколько мыслей, чтобы перейти от элемента сновидения к его бессознательному, в то время как в других случаях для этого требуется длинная цепь ассоциаций и преодоление многих критических возражений.
Мы скажем себе, что эти различия связаны с изменением величины сопротивления, и будем, вероятно, правы. Если сопротивление незначительно, то и заместитель не столь отличен от бессознательного; но большое сопротивление приводит к большим искажениям бессознательного, а с ними удлиняется обратный путь от заместителя к бессознательному.
Теперь, может быть, настало время взять какое нибудь сновидение и попробовать применить к нему нашу технику, чтобы оправдать связываемые с ней надежды. Да, но какое для этого выбрать сновидение? Вы не представляете себе, как мне трудно сделать выбор, и я даже не могу вам еще разъяснить, в чем трудность. Очевидно, имеются сновидения, которые в общем мало искажены, и самое лучшее было бы начать с них. Но какие сновидения меньше всего искажены? Понятные и не спутанные, два примера которых я уже приводил? Но тут то вы глубоко ошибаетесь. Исследование показывает, что эти сновидения претерпели чрезвычайно высокую степень искажения. Но если я, отказавшись от каких либо ограничений, возьму первое попавшееся сновидение, вы, вероятно, будете очень разочарованы. Может случиться, что нам нужно будет выделить и записать такое обилие мыслей к отдельным элементам сновидения, что работа станет совершенно необозримой. Если мы запишем сновидение, а напротив составим список всех пришедших по его поводу мыслей, то он может быть больше текста сновидения. Самым целесообразным кажется, таким образом, выбрать для анализа несколько коротких сновидений, из которых каждое сможет нам что нибудь сказать или что либо подтвердить. На это мы и решимся, если опыт нам не подскажет, где действительно можно найти мало искаженные сновидения.
Кроме того, я знаю еще другой путь для облегчения нашей задачи. Вместо толкования целых сновидений давайте ограничимся отдельными элементами и на ряде примеров проследим, как их можно объяснить, используя нашу технику.
а) Одна дама рассказывает, что ребенком очень часто видела сон, будто у Бога на голове остроконечный бумажный колпак. Как вы это поймете, не прибегнув к помощи видевшей сон? Ведь это совершенно бессмысленно. Но это перестает быть бессмыслицей, когда дама сообщает, что ей ребенком за столом имели обыкновение надевать такой колпак, потому что она не могла отвыкнуть от того, чтобы не коситься в тарелки братьев и сестер и не смотреть, не получил ли кто нибудь из них больше ее. Таким образом, колпак должен был действовать как шоры. Кстати, историческое сообщение было дано без всякой задержки. Толкование этого элемента, а с ним и всего короткого сновидения легко осуществляется благодаря следующей мысли видевшей сон. «Так как я слышала, что Бог всеведущ и все видит, – говорит она, – то сновидение означает только, что я все знаю и все вижу, как Бог, даже если мне хотят помешать». Этот пример, возможно, слишком прост.
б) Одна скептически настроенная пациентка видит длинный сон, в котором известные лица рассказывают ей о моей книге «Остроумие» (1905с) и очень ее хвалят. Затем что то упоминается о «Канале», возможно, о другой книге, в которой фигурирует канал, или еще что то, связанное с каналом. она не знает. это совершенно не ясно.
Вы склонны будете предположить, что элемент «канал» не поддается толкованию, потому что он сам так неопределенен. Вы правы относительно предполагаемого затруднения, но толкование трудно не потому, что этот элемент неясен, наоборот, он неясен по той же причине, по которой затруднено толкование: видевшей сон не приходит по поводу канала никаких мыслей; я, конечно, тоже ничего не могу сказать.
Некоторое время спустя, вернее, на следующий день она говорит, что ей пришло в голову, что, может быть, относится к делу. А именно острота, которую она слышала. На пароходе между Дувром и Кале известный писатель беседует с одним англичанином, который в определенной связи цитирует: Du sublime au ridicule il n’у a qu’un pas [От великого до смешного только один [шаг]. Писатель отвечает: Qui, le pas de Calais [Да, Па де Кале]; [шаг по французски «па». – Прим. пер.] – этим он хочет сказать, что Франция великая страна, а Англия – смешная. Но Pas de Calais ведь канал, именно рукав канала, Canal la manche. Не думаю ли я, что эта мысль имеет отношение к сновидению? Конечно, говорю я, она действительно объясняет загадочный элемент сновидения. Или вы сомневаетесь, что эта шутка уже до сновидения была бессознательным для элемента «канал», и предполагаете, что она появилась позднее? Пришедшая ей в голову мысль свидетельствует о скепсисе, который скрывается у нее за искусственным восхищением, а сопротивление является общей причиной как задержки мысли, так и того, что соответствующий элемент сновидения был таким неопределенным. Вдумайтесь в этом случае в отношение элемента сновидения к его бессознательному. Он как бы кусочек бессознательного, как бы намек на него; изолировав его, мы бы его совершенно не поняли.
в) Один пациент видит длинный сон: вокруг стола особой формы сидит несколько членов его семьи и т. д. По поводу стола ему приходит в голову мысль, что он видел такой стол при посещении определенной семьи. Затем его мысль развивается: в этой семье были особые отношения между отцом и сыном, и он тут же добавляет, что такие же отношения существуют между ним и его отцом. Таким образом, стол взят в сновидение, чтобы показать эту параллель.
Этот пациент был давно знаком с требованиями толкования сновидения. Другой, может быть, был бы поражен, что такая незначительная деталь, как форма стола, является объектом исследования. Мы считаем, что в сновидении нет ничего случайного или безразличного, и ждем разгадки именно от объяснения таких незначительных, немотивированных деталей. Вы, может быть, еще удивитесь, что работа сновидения выразила мысль «у нас все происходит так, как у них» именно выбором стола. Но все легко объяснится, если вы узнаете, что эта семья носит фамилию Тишлер [Tisch – стол. – Прим. пер.]. Усаживая своих родных за этот стол, он как бы говорит, что они тоже Тишлеры. Заметьте, впрочем, как в сообщениях о таких толкованиях сновидений поневоле становишься нескромным. Теперь и вы увидели упомянутые выше трудности в выборе примеров. Этот пример я мог бы легко заменить другим, но тогда, вероятно, избежал бы этой нескромности за счет какой то другой.
Мне кажется, что теперь самое время ввести два термина, которыми мы могли бы уже давно пользоваться. Мы хотим назвать то, что рассказывается в сновидении, явным содержанием сновидения (manifester Trauminhalt), а скрытое, к которому мы приходим, следуя за возникающими мыслями, скрытыми мыслями сновидения (latente Traumgedanken). Обратим внимание на отношения между явным содержанием сновидения и скрытыми его мыслями в наших примерах. Эти отношения могут быть весьма различными. В примерах а) и б) явный элемент является составной частью скрытых мыслей, но только незначительной их частью. Из всей большой и сложной психической структуры бессознательных мыслей в явное сновидение проникает лишь частица как их фрагмент или в других случаях как намек на них, как лозунг или сокращение в телеграфном стиле. Толкование должно восстановить целое по этой части или намеку, как это прекрасно удалось в примере б). Один из видов искажения, в котором заключается работа сновидения, есть, таким образом, замещение обрывком или намеком. В примере в), кроме того, можно предположить другое отношение, более ясно выраженное в следующих примерах.
г) Видевший сон извлекает (hervorzieht) (определенную, знакомую ему) даму из под кровати. Он сам открывает смысл этого элемента сновидения первой пришедшей ему в голову мыслью. Это означает: он отдает этой даме предпочтение (Vorzug).
д) Другому снится, что его брат застрял в ящике. Первая мысль заменяет слово ящик шкафом (Schrank), а вторая дает этому толкование: брат ограничивает себя (schrдnkt sich ein).
е) Видевший сон поднимается на гору, откуда открывается необыкновенно далекий вид. Это звучит совершенно рационально, и, может быть, тут нечего толковать, а следует только узнать, какие воспоминания затронуты сновидением и чем оно мотивировано. Но вы ошибаетесь – оказывается, именно это сновидение нуждается в толковании, как никакое другое спутанное.
Видевшему сон вовсе не приходят в голову собственные восхождения на горы, а он вспоминает, что один его знакомый издает «Обозрение» (Rundschau), в котором обсуждаются наши отношения к дальним странам. Таким образом, скрытая мысль сновидения здесь: отождествление видевшего сон с издателем «Обозрения».
Здесь вы видите новый тип отношения между явным и скрытым элементами сновидения. Первый является не столько искажением последнего, сколько его изображением, наглядным, конкретным выражением в образе, которое имеет своим источником созвучие слов. Однако благодаря этому получается опять искажение, потому что мы давно забыли, из какого конкретного образа выходит слово, и не узнаем его в замещении образом. Если вы подумаете о том, что явное сновидение состоит преимущественно из зрительных образов, реже из мыслей и слов, то можете догадаться, что этому виду отношения принадлежит особое значение в образовании сновидения. Вы видите также, что этим путем можно создать в явном сновидении для целого ряда абстрактных мыслей замещающие образы, которые служат намерению скрыть их. Это та же техника ребуса. Откуда такие изображения приобретают остроумный характер, это особый вопрос, которого мы здесь можем не касаться.
О четвертом виде отношения между явным и скрытым элементами сновидения я умолчу, пока наша техника не откроет нам его особенность. Но и тогда я не дал бы полного перечисления этих отношений, для наших же целей достаточно и этого.
Есть у вас теперь мужество решиться на толкование целого сновидения? Сделаем попытку и посмотрим, достаточно ли мы подготовлены для решения этой задачи. Разумеется, я выберу не самое непонятное сновидение, а остановлюсь на таком, которое хорошо отражает его свойства.
Итак, молодая, но уже давно вышедшая замуж дама видит сон: она сидит с мужем в театре, одна половина партера совершенно пуста. Ее муж рассказывает ей, что Элиза Л. и ее жених тоже хотели пойти, но смогли достать только плохие места, три за 1 фл. 50 кр.,[ 37] а ведь такие места они не могли взять. Она считает, что это не беда.
Первое, что сообщает нам видевшая сон, – это то, что повод к сновидению указан в явном сновидении.
Муж действительно рассказал ей, что Элиза Л., знакомая, примерно тех же лет, обручилась. Сновидение является реакцией на это сообщение. Мы уже знаем, что подобный повод в переживаниях дня накануне сновидения нетрудно доказать во многих сновидениях, и видевшие сон часто без затруднений дают такие указания. Такие же сведения видевшая сон дает и по поводу других элементов явного сновидения. Откуда взялась деталь, что половина партера не занята? Это намек на реальное событие прошлой недели. Она решила пойти на известное театральное представление и заблаговременно купила билеты, но так рано, что должна была доплатить за это, когда же они пришли в театр, оказалось, что ее заботы были напрасны, потому что одна половина партера была почти пуста. Она бы не опоздала, если бы купила билеты даже в день представления. Ее муж не преминул подразнить ее за эту поспешность. Откуда 1 фл. 50 кр.? Это относится к совсем другому и не имеет ничего общего с предыдущим, но и тут есть намек на известие последнего дня. Ее невестка получила от своего мужа в подарок 150 фл., и эта дура не нашла ничего лучшего, как побежать к ювелиру и истратить деньги на украшения. А откуда три? Об этом она ничего не знает, если только не считать той мысли, что невеста Элиза Л. всего лишь на три месяца моложе ее, а она почти десять лет замужем. А что это за нелепость брать три билета, когда идешь в театр вдвоем? На это она ничего не отвечает и вообще отказывается от дальнейших объяснений.

Но эти пришедшие ей в голову мысли и так дали нам достаточно материала, чтобы можно было узнать скрытые мысли сновидения. Обращает на себя внимание то, что в ее сообщениях к сновидению в нескольких местах подчеркиваются разные сроки, благодаря чему между отдельными частями устанавливается нечто общее: она слишком рано купила билеты в театр, поспешила, так что должна была переплатить; невестка подобным же образом поспешила снести деньги ювелиру, чтобы купить украшения, как будто она могла это упустить. Если эти так подчеркнутые «слишком рано», «поспешно» сопоставить с поводом сновидения, известием, что приятельница, которая моложе ее всего на три месяца, теперь все таки нашла себе хорошего мужа, и с критикой, выразившейся в осуждении невестки: нелепо так торопиться, то само собой напрашивается следующий ход скрытых мыслей сновидения, искаженным заместителем которых является явное сновидение: «Нелепо было с моей стороны так торопиться с замужеством. На примере Элизы я вижу, что и позже могла бы найти мужа». (Поспешность изображена в ее поведении при покупке билетов и в поведении невестки при покупке украшений. Замужество замещено посещением театра.) Это – главная мысль; может быть, мы могли бы продолжать, но с меньшей уверенностью, потому что в этом месте анализу незачем было бы отказываться от заявлений видевшей сон: «За эти деньги я могла бы приобрести в 100 раз лучшее!» (150 фл. в 100 раз больше 1 фл. 50 кр.). Если бы мы могли деньги заменить приданым, то это означало бы, что мужа покупают за приданое; муж заменен украшениями и плохими билетами. Еще лучше было бы, если бы элемент «три билета» имел какое либо отношение к мужу. Но наше понимание не идет так далеко. Мы только угадали, что сновидение выражает пренебрежение к мужу и сожаление о слишком раннем замужестве.
По моему мнению, результат этого первого толкования сновидения нас больше поражает и смущает, чем удовлетворяет. Слишком уж много на нас сразу свалилось, больше, с чем мы в состоянии справиться. Мы уже замечаем, что не сможем разобраться в том, что может быть поучительного в этом толковании сновидения. Поспешим же извлечь то, что мы узнали несомненно нового.
Во первых, замечательно, что в скрытых мыслях главный акцент падает на элемент поспешности; в явном сновидении именно об этом ничего нет. Без анализа мы бы не могли предположить, что этот момент играет какую то роль. Значит возможно, что как раз самое главное то, что является центром бессознательных мыслей, в явном сновидении отсутствует. Благодаря этому совершенно меняется впечатление от всего сновидения. Во вторых, в сновидении имеется абсурдное сопоставление три за 1 фл. 50 кр., в мыслях сновидения мы угадываем фразу: нелепо было (так рано выходить замуж). Можно ли отрицать, что эта мысль «нелепо было» выражена в явном сновидении именно абсурдным элементом? В третьих, сравнение показывает, что отношение между явными и скрытыми элементами не просто, оно состоит не в том, что один явный элемент всегда замещает один скрытый. Это скорее групповое отношение между обоими лагерями, внутри которого один явный элемент представляется несколькими скрытыми или один скрытый может замещаться несколькими явными.
Что касается смысла сновидения и отношения к нему видевшей сон, то об этом можно было бы тоже сказать много удивительного. Правда, она признает толкование, но поражается ему. Она не знала, что пренебрежительно относится к своему мужу, она также не знает, почему она к нему так относится. Итак, в этом еще много непонятного. Я действительно думаю, что мы еще не готовы к толкованию сновидений и нам надо сначала еще поучиться и подготовиться.

Денис Колосов НЕВРОЗ как ответ субъекта на «несуществующее сексуальное отношение»

Жизнь невротика, то есть практически каждого современного субъекта, разворачивается вокруг изначального происшествия, которое нельзя обойти, перешагнуть, забыть или вытеснить. Оно бесконечно взывает к себе, маяча на горизонте нашего бытия неизводимым пятном. Всю нашу активность, все наши устремления, главный нерв и биение нашей жизни, в конечном счете, сводится к необходимости каким-то образом обойтись с тем, что в какой-то момент «Что-то случилось!». При том, что с точки зрения реальности, это событие является исключительно психическим инцидентом. Другими словами, это фикция, никогда не имевшая место в действительной биографии субъекта. В соответствии с интуициями З. Фрейда, Ж. Лакана, а также современного российского психоаналитика и исследователя Александра Смулянского, этим происшествием является акт гомосексуального изнасилования мальчика генитальным мужчиной. Это условно мифический виртуальный инцест с отцовской фигурой.

У самого Фрейда эта догадка нашла выражение в его исходной концепции «происхождения истеричек в результате изнасилования их отцами».

Отсылку к этому происшествию в его формулировке, близкой к той о которой идет речь в настоящей статье, можно найти уже в V семинаре Жака Лакана. В XXII главе он говорит, что для обсессивного невротика этот «психический травматизм служит опорой критики воссоздания, и потому субъект берет на себя активную роль»[1]. То есть он выбирает «иметь» фаллос и преследовать его в акте реализации желания, субъективируясь в этом преследовании как отмеченный нехваткой фаллоса, как похеренный им. В то время как имеющий такой же первичный травматизм в своем мифическом бек-граунде истерический субъект предпочитает занять пассивную позицию «быть» и выступать в роли объекта желания Другого. По Лакану, истеричка выбирает роль объекта желания, а невротик навязчивости — субъекта желания, субъекта, отмеченного нехваткой.

Базовые симптомы и невротика навязчивости, и истерического невротика завязаны на проблематизации желания Другого.

Для того, чтобы получить в свое распоряжение желание, обсессивному субъекту необходимо сперва опереться на Другого, как на место этого желания, как на того, кто удостоверяет код, закон желания. Ведь желание — желание Другого, и, соответственно, обсессик должен сначала столкнуться с этим Другим, чтобы увидеть за ним, «через его голову» объект его желания, то есть усмотреть то, что желанно Другому (это базовая операция каждого невротика). В случае субъекта мужской сексуации[2] этим другим оказывается, например, женщина. Он видит этот объект желания, которым для женщины оказывается фаллос. И постольку, поскольку взаимодействие с «первичным происшествием» предпосылает ему активную роль, сам он занимает позицию «иметь» (фаллос), и начинает преследовать этот объект а, фаллос, «в теле женщины». Но, как только он начинает преследовать этот объект-причину желания Другого (при том, что женщина тоже его желает его, будучи сама являясь этим фаллосом), он переступает черту «друговости», совершает то, что Лакан обозначает как переход «по ту сторону» требования, с уровнем требования порывает, ведь другой ему уже не нужен, он желание уже обрел. Более того, Другой теперь превратился для него из другого субъекта в объект, стал инструментом, орудием наслаждения. Так, Смулянский замечает, что для обсессионала малый другой и Большой Другой, другой ближний как объект и Другой как одобряющая инстанция, склеиваются. Это умерщвление Другого (когда он становится объектом-причиной желания) и играет с ним злую шутку. Влечение к объекту, по мере все большего сближения с ним, начинает угасать, но получить подкрепление своего желания уже не откуда, Другого как места желания уже не существует. Для одержимого, как называл обсессивного невротика Лакан, важно желание как таковое, другой ему нужен только как переходный элемент, пусковая установка, активирующая режим желания. Сам по себе другой ему не нужен. Поэтому расстается с женщиной такой субъект холодно и бесцеремонно. Ведь объект, — он объект и есть, его существенной чертой является переходность, он радикально «взаимозаменяем», и поэтому для навязчивого субъекта любой партнер изначально и неустранимо является таким же как и любой другой. «Незаменимых не существует», — вот девиз навязчивого невротика. Именно в этом «иметь», а не «быть», в активной позиции преследования объекта, навязчивая структура сополагается с сексуационной позицией по мужскому типу.

Таким образом, главная проблема невротика навязчивости — найти устойчивую, постоянную опору своему желанию, что сделать практически никогда не удается (конечно, если он не прошел через горнила анализа). Именно поэтому и Лакан, и Смулянский полагают, что непроанализированный невроз навязчивости — более тяжелые формы невротического расстройства, чем истерические неврозы, и, что вне анализа уж лучше быть истеричкой, у которой такая поддержка худо бедно складывается, если конечно она встретит «своего мясника»[3]. Однако, после анализа обсессивный невроз получает лучшую перспективу, чем, пусть и проанализированная, истерия. Ведь если навязчивый невротик в итоге получает доступ к своему собственному желанию, то истеричка всегда пользуется желанием Другого, свое для нее закрыто с самого начала и навсегда. По выражению Смулянского, в случае истерии «заблуждение падающее на желания отца достигает максимума, и в этом смысле ни к какому исцелению никогда не ведет»[4]. И в этом смысле, говоря о навязчивости, мы и можем сказать, что «более тяжелые формы болезнетворного движения, является наиболее правдивыми, то есть пробрасывают нас к идеалу проанализированности сильнее, нежели формы болезнетворного движения более легкие»[5].

Image

В историю истерического невротика «стартовое происшествие» также вписано, но она, в отличие от обсессика, об этом факте так и «не узнала», и, соответственно, ее стратегия не связана с паранойяльностью, запирательством и удержанием. Для нее вопрос замешанности ее желания в чем-то непристойном не стоит, и поэтому она не тщится отвести от себя подозрения бешеной активностью по преследованию объекта. Она устремляется к желанию без оглядки на непристойное происшествие, оглядки, которая задерживает обсессика на уровне требования и воображаемого единства своего собственно «Я», в котором можно укрыться, чтобы скрыть факт «падения», и причастности своего желания к нему. Но весь фокус в том, что мир желания целиком завязан на фигуре Другого, а значит, если целиком и перманентно оставаться на этом уровне, приходится быть объектом в желании Другого, и, разумеется, желанием собственным желанием пожертвовать.

В случае истерички — для нее важен сам Другой и его желание, ибо именно поддержка его желания позволяет ей быть на уровне Другого, прорваться к этой инаковости, «по ту сторону» требования. Поэтому, чтобы это желание не угасло она занимает позицию «быть» и встает на место всегда ускользающего объекта-причины желания Другого. Собственно, ее роль — быть означающим большого Другого, иными словами, выступать в качестве объекта а. Прочно удерживая эту позицию посредством так называемых карнавальных практик[6], она не позволяет желанию Другого угаснуть, что сохраняет ее в мире Другого как абсолютной «инаковости». То есть отправлять собственное желание ей , в общем то, и не нужно, она вполне согласна это делать за другого, следя за тем, чтобы он сам не слишком то в этом переусердствовал. Главное для нее — оставаться на уровне желания.

Но, и уровень требования, в отличие от навязчивого невротика, она не покидает. Именно это позволяет ей сочетать сразу две позиции: на первом круге поддерживать диалектику абсолютного требования любви, и, на втором, — иметь дело с желанием посредством желания Другого. Это и обеспечивает ей более или менее устойчивое равновесие, тонкий баланс: поддерживать существование Другого в качестве субъекта, и, при этом, находиться на позиции желания. При этом, здесь налицо соположение базового истерического симптомокомплекса со способом извлечения наслаждения, характерным для субъекта сексуации.

В статье «Значение фаллоса» Лакан обращает внимание на то, что в случае женской сексуационной позиции объект любви и желания совпадает, в то время как в случае мужской, — они всегда разведены: «Но, что касается ее собственного желания, она находит его означающее в теле того, кому адресован ее запрос любви… Но результат для женщины остается тот же: на одном объекте сходятся опыт любви, который как таковой в идеале лишает ее того, что дает, — и желание, обретающее здесь свое означающее. У мужчины, напротив, диалектика запроса и желания порождает эффекты, которые Фрейд с лишний раз восхищающей нас точностью поместил на тех самых стыках, к которым они принадлежат, под рубрикой специфического унижения [Emiedrigung] любовной жизни. Если мужчине действительно удается удовлетворить в отношении к женщине свой запрос любви настолько, насколько означающее фаллоса конституирует ее как дающую в любви то, чего она не имеет, — наоборот, его собственное желание фаллоса заставит появиться его означающее в остающейся склонности к «другой женщине», которая может означать этот фаллос в различных планах, будь то девственница или проститутка»[7].

Вилла мистерий в Помпеях. Фреска с изображением момента разоблачения фаллоса.
Вилла мистерий в Помпеях. Фреска с изображением момента разоблачения фаллоса.

Ухватившись за желание, обсессивный субъект покидает тенеты требования. Смулянский вторит Славою Жижеку, говоря о том, что для субъекта мужской сексуации любовь это что-то еще более непристойное чем секс, в то время как субъект, сексуированный по женскому типу, каким-то образом способен вписать любовь в свою историю, освоить ее. Очевидно это связанно не только с заземленностью истерички на уровне требования, но, и с тем, что истерический субъект отправляет наслаждение, которого по словам Лакана «не надо бы», то самое, что получил однажды мальчик в акте инцестуозного изнасилования генитальным отцом. Именно в связи с этим можем мы прочитать слова Лакана, которые он говорит в конце 22 главы V семинара о том, что «сфокусировать свое желание субъект (обсессивный) может лишь сопротивляясь тому, что мы назовем абсолютной мужественностью, и что, с другой стороны не будучи в состоянии обойтись без того, чтобы свое желание показать, он насущно нуждаясь в этом, может однако совершить это лишь в другом месте, там, где приходится вершить ему свои подвиги»[8].

Итак, перед нами гипотеза о «первоначальном», никогда не бывшем, происшествии, представляющем собой акт падения, инцестуозного обесчещения «по мужской линии», как о краеугольном камне современной субъектности как таковой. Смулянский выводит ее из наблюдений за симптоматическими действиями маленьких мальчиков, доступными наблюдению в ближайшем опыте повседневности. По его мнению, существует так называемая «мальчишеская сексуация»[9], которая имеет место на фаллической фазе развития, когда мальчик овладевает операцией «падения» на глазах генитального мужчины, воспроизводящую тот самый фиктивное акт первичного гомосексуального обесчещения. В играх в войнушку он падает, навзничь пораженный вражеской пулей, падает с тем, чтобы получить нежное и заботливое внимание командира, на которое только те бывают способны в отношении к раненым. Речь идет фактически о запросе на любовь со стороны мужчины и в направлении к нему, притом мужчины генитального[10]. Проделывается этот маневр исключительно в присутствии и на глазах того, кто на такую роль может быть поставлен. В этот момент ему как будто бы заповедуется то самое, базовое (женское) наслаждение, наслаждение которого не надо бы, которое предположительно было получено в этом первичном происшествии. Именно в этот момент мальчик получает то, что Фрейд называл первичным капиталом наслаждения, из которого субъект черпает дивиденты, когда ему нужно полюбить (собственно, только так полюбить любой субъект и может). В данном прочтении, любовь, — то, что связано с тем самым, непристойным, наслаждением, которое генитальностью, мужской сексуационной позицией, отвергается. В заключении XXII главы V семинара Лакан как раз и говорит, что мужчине, для того чтобы изначально влюбиться в женщину, полюбить ее («до овладения желанием»), ему нужно совершить что-то подобное этому падению, чтобы соприкоснувшись с измерением заповеданного непристойного наслаждения почерпнуть оттуда его толику («сопротивление мужественности»). Но потом, овладевая желанием, в соответствии с той логикой, что была описана выше, он сразу покидает этот уровень безусловного требования любви, связанный с этим базовым, по сути своей, женским, наслаждением. Мужчина вступает во владение законом желания, который не предполагает таких непристойностей как любовь. То есть уровень требования — и есть то, что связано с невозможным наслаждением, иллюзиями первичной «доязыковой» потребности, изначально утраченного «фиктивного» объекта абсолютного удовлетворения, и регистром воображаемого, в котором любовь и находит себе приют.

Image

Именно в истоке этого «события» и коренится гомосексуальное влечение как таковое, гомосексуальное в подлинно аналитическом смысле. Мужское гомосексуальное влечение и наслаждение, которое по мысли Фрейда, в отличие от частичных влечений, является особым влечением без объекта. Эта безобъектность и выражается в стремлении к полнейшему восполнению, абсолютному удовлетворению в слиянии с другим таким же как и я.

Сопричастность навязчивого и истерического невротиков к одному и тому же исходному инциденту подтверждается общностью операции «падения», которая имеет место как у мальчика долатентного периода, так и у истерической девушки в фазе поздней латентности. Приступы истерической пациентки, ее головокружения, тошнота, обмороки и параличи, — не что иное как та же игра в войнушку в модифицированной форме. И один, и другая грезят слиться с генитальным Другим в полноте Единого. Можно обвить что истерическая женщина всегда оказывается на мужской стороне, даже в ступая в гомосексуальные связи с другими женщинами, она фантазирует о том, что тем самым разыгрывается сцена гомосексуального сопряжения именно мужских фигур. В этом смысле женская гомосексуальность — функция производная от мужской гомосексуальности. Смена пола, часто предпринимаемая девушками подростками является еще одним веским аргументом в подтверждение этому.

Image

После того как субъект смог усмотреть за Другим его желание, «через голову» этого другого, он понимает что никакой первичной изначальной потребности нет и быть не может. Доступ к первичному, изначально утраченному объекту утрачен раз и на всегда, его не существовало и вовсе. Именно таким образом субъект может прийти к усвоению того, что за требованием лежит не потребность Другого, но требование, всегда уже только требование. Ведь если за другим не потребность во мне, но желание чего-то еще, чего то другого, не пойми чего, то о потребности нельзя говорить не только в отношении Другого, но и меня самого. В данной точке происходит понимание того, что «той самой» (заповеданной, мифической) потребности не существует, а мой запрос всегда уже, задним числом, является требованием. Требование же, самим фактом своего предъявления, дезавуирует не только потребность, но и себя как таковое постольку, поскольку в чистом виде виде оно не просто требование материнского каприза (требование сходить на горшок), и не просто требование самого субъекта (требование груди), но это безграничное требование любви. Это требование ненасытно и не подлежит удовлетворению. То есть требование как таковое всегда уже терпит крах. В то время как требование горшка или груди, представляет собой иллюзию вроде бы как артикулированной потребности, и еще позволяет поддерживать иллюзию возможности достижения той самой, первичной мифической потребности, точнее ее объекта. Здесь субъект еще не прошел кастрацию, и, имея дело с материнским Другим, может мечтать о невозможном наслаждении. Именно поэтому на этом уровне сохраняется иллюзия безграничной любви, и возможности ее достигнуть посредством бесконечного выдвижения безусловного требования любви. Сталкиваясь с желанием другого, и, понимая, что первичной потребности нет как нет. Субъект пытается прорваться на уровень циркуляции цепочки желания, с тем, чтобы уже отбросив все надежды на мифический объект, спросить Другого о его желании. Спросить с тем, чтобы обрести свое. Получая «ответ в бок», который всегда является ответом на незаданный, другой вопрос, он лишается иллюзии на совпадение ответа на требование с удовлетворением первичной потребности. Ведь само желание, — это та же потребность, но в ее абсолютной, смещенной форме. Ребенок это видит на уровне структуры. Но, только получив неопределенный ответ на уровне желания Другого, он окончательно все это усваивает, и принимает кастрацию.

Image

Субъект уже намечает для себя эту перспективу, готовится к ней, но окончательно утверждается в кастрации только тогда, когда сообщение по линии желания Другого будет им получено. Это всегда происходит ретроактивно, то есть задним числом. К этому субъекта побуждает маячащее за головой Другого желание. С одной стороны, это порождает в нем сомнение в возможности достичь мифического удовлетворения и полнейшего совпадения потребности с требованием, с другой, стремясь все же потребность как-то освоить (ведь желание, как уже было отмечено выше, это тоже потребность, пусть и более высокого порядка), как-то прорваться к удовлетворению, как-то обыграть «тупиковость» требования, нащупать выход за пределы его безысходности, пробуждает в нем стремление получись свой объект желания, позаимствовав его у другого. Поняв в итоге, что этим объектом-причиной желания Другого является фаллос[11], приходится немного разочароваться, и, в то же время, смириться с тем, что теперь и потребностью самого субъекта всегда будет лишь потребность в фаллосе.

Сама же греза о беспредельном удовлетворении заповеданной потребности, достижение изначально утраченного объекта этой потребности, связана с галлюцинированием о возможности повторения опыта первичного удовлетворения. Этим опытом, всегда виртуальным, фиктивным, и является невыносимое, непристойное наслаждение от гомосексуального инцестуозного происшествия. Это и есть наслаждение, которого, по словам Лакана, «не надо бы». Но сама запись этого акта структурно укоренена в символическом, в желании, и именно она задает возможность желания как такового. Правда существовать такое желание может только в симптоматической форме, сопротивляясь себе самому, запираясь от себя, себя отрицая.

При этом, Лакан утверждает, что невротик навязчивости сохраняет связь с целостным образом себя, сохраняя иллюзию целостности и автономии. Отсюда и его тенденции к осознанному контролю и самостоятельности во всех отправления, навязчивая мания ни от кого не зависеть. Отсюда и его паранойяльность. Ведь, по словам Лакана, он заинтересован не в самом Другом (как истерик), а, собственно, в желании как таковом. Ему не нужды оставаться на уровне Другого ради самого бытия на этом уровне (что для истерички является самоценным). Схватив желание, пощупав его, он тут же возвращается в свое «Я», укрывается в нем. Его «Я» предоставляет ему убежище. До «друговости» как таковой обсессику нет дела. Более того, он считает ее опасной и вредоносной, ведь он стремится к независимости от Другого.

Image

Истеричка же заинтересована в желании Другого ради самого Другого. Истеричка ближе к истине, так как никакой независимости по факту не существует, и любой субъект кровно зависим от Другого[12]. В итоге, она напротив, стремится полностью порвать с уровнем «самости» и навсегда остаться на уровне Другого как такового. Ей нужна чистая инаковость. По словам Лакана, в случае истерички стирается связь между фантазмом и образом, что вызывает у нее симптом головокружения и тошноты. Поэтому ее образ Я, в некотором смысле, распадается, что и выражается в конверсионных симптомах, демонстрирующих непослушание различных органов и частей тела единому центру, рассогласованность организма, то есть его фрагментирование. Несмотря на это, символическая позиция истерички, позиция, занимаемая ей в качестве объекта-причины желания Другого, дает ей более прочную основу для отправления желания, чем позиция обсессивного невротика. Это обусловлено тем, что обсессионал не может удержаться на высоте желания будучи чистым «Я», Я оторванным от Другого как места желания. Сам статус объекта, а обеспечивает неудовлетворенность желания этого Другого, поэтому и распоряжаться его желанием на постоянной основе легче будучи идентифицировавшись с этим объектом.

Image

Парадоксальным образом позиция обсессика состоит в том, чтобы урвать наслаждение на уровне Другого и вернуться с награбленным к своему автономному «Я,» покинув тот уровень, на котором желание функционирует. И постольку, поскольку без разрядки, выражающейся в прибавочном наслаждении, обойтись нельзя, обращаться к Другому за перевыпуском желания приходится вновь и вновь, одним и тем же, проторенным, путем. Истеричка же, напротив, пытается, прорвавшись на уровень желания и, связанного с ним, Другого (именно в таком порядке), навсегда остаться там, а про свое «Я» забыть навсегда. В связи с этим, можно утверждать, что истерическому субъекту путь к «своему собственному» желанию заказан. Именно поэтому для истерички, среди других всегда есть незаменимый, «тот самый», выходящий из ряда вон, единственный в своем роде. Именно поэтому ее позиция, с точки зрения перспективы и прогноза анализа, выглядит тупиковой. Ну, а обсессик? — Он всегда имеет дело со своим собственным, хотя и вечно угасающим, желанием, и потому его перспектива более радужна, — она пролегает по пути прекращения восприятия места Другого как места угрозы. Так он сможет оставаться на этом месте, не укрываясь в своем «Я», и упорствуя в своем желании на более прочной, длительной основе.

Таким образом, катастрофа изначальной замаранности, измазанности в инцестуозном гомосексуальном грехопадении, предположительно даровавшем невозможное наслаждение являясь фикцией, никогда не имевшим место в действительности фактом, и может быть нами помыслено как то самое, сексуальное отношение, которое «не перестает не писаться»[13], то есть то, которого не существует. Но, имея такой статус, оно как раз и обладает той неустранимостью, той необратимостью, которая заставляет невротика непрерывно заниматься обслуживанием этого зияния. Симптом — и есть ответ каждого современного субъекта на эту невозможность[14].

Примечания:

[1] Ж. Лакан, Семинар V «Образования бессознательного», стр. 462

[2] Сексуация — способ извлечения наслаждения из объекта причины-желания; профиль, форма наслаждения, присущая тому или иному субъекту. Сексуация примерно соответствует стадиям психосексуального развития, представленным Фрейдом в «Трех очерках по теории сексуальности» (оральная, анальная, фаллическая, генитальная), хотя этим перечнем не ограничивается. Так например Смулянский выделяет сексуацию мальчика, сексуацию по женскому типу, сексуацию «книгой» (сексуацию интеллектуала), сексуацию субъекта власти, сексуацию психоаналитика.

[3] Случай «жены мясника» рассмотренный З. Фрейдом в «Толковании сновидений», иллюстрирует женского истерического субъекта, обретшего устойчивое равновесие в отношении желания Другого, заполучив в свое распоряжение генитального, хозяйственного и щедрого мужа (мясника).

[4] А. Смулянский, лекция «Декарт и эгократия», семинар «Лакан-ликбез», 2018 г.

[5] Там же

[6] Под «карнавальными практиками» истерического субъекта Лакан имеет ввиду маленькие, бессознательные акты «падения», «обесчещения», которые женщина совершает на глазах у мужчины, призывая его в невольные свидетели своего женского беззакония, наслаждения беззакония. При это сопровождается все это некоторой театральностью и демонстративностью, нацеленными на поддразнивание мужского генитального субъекта, с целью посеять в нем подозрение на присутствие под всем этими маскарадными покровами того самого, фаллического, означающего, которое, по предположению самой истерички, оказалось в нехватке.

[7] Ж. Лакан, «Значение фаллоса», доклад 9 мая 1958 г. МПЖ №0, стр. 18-19

[8] Ж. Лакан, Семинар V «Образования бессознательного», стр. 462

[9] Сексуация мальчика в возрасте от 3-до 5 лет, в период выхода из эдипа, на фаллической стадии психосексуального развития.

[10] Одной из наиболее выраженных образов генитальности является фигура военного, лица отмеченного всеми достоинствами кастрации.

[11] Фаллос, — в логике Жака Лакана, — означающее желания. Это не орган, не пенис, а именно означающее. Более того, фаллос, фаллическое означающее, — краеугольное означающее, означающее означающего как такового, задающее весь символический порядок, являющееся отправным пунктом, удостоверяющее Закон.

[12] Знаменитая формула Жака Лакана «Я — Другой», «Мое желание — желание Другого», раскрывает сущность децентрации субъекта по отношению к себе самому, его кровную зависимость от Другого.

[13] Ж. Лакан, XX семинар, «Еще», стр. 111 — 112

[14] Под «каждым субъектом» здесь разумеется именно невротизированный субъект. Дело в том, что по мнению А. Смулянского, основывающего свои построения на интуициях Лакана, невротическая навязчивость, помимо трех диагностических структур (невроза, психоза и перверсии), лежит в основе любой субъектности современного типа, особым образом оформляя и характеризуя акт высказывания современной речи именно как обсессивный, навязчивый. Иначе говоря, еще до складывания то или иной дифференцированной структуры, любой субъект обзаводится базовой навязчивостью. В данном смысле, структуры предстают в качестве надстроек над этим базисом. Не случайно Фрейд сближал невроз навязчивости и паранойю.

Мишель Фуко. Интервью с Мадлен Шапсаль (1966)

Вам тридцать восемь. И вы один из самых молодых философов своего поколения. Ваша недавно вышедшая книга «Слова и вещи» представляет собой попытку исследовать то, что за последние двадцать лет полностью изменило поле мысли. Согласно вам, например, экзистенциализм и мысль Сартра уже превращаются в музейные экспонаты. Вы обживаете — как обживаем и мы, не зная о том — совершенно обновленное интеллектуальное пространство. «Слова и вещи», которые эту новизну отчасти раскрывают, книга трудная. Не могли бы вы дать мне (пускай ценой аккуратности) относительно простой ответ на вопрос: где в этой книге вы? И где мы?

— Совершенно неожиданно, причем без всякой видимой на то причины, лет пятнадцать тому назад, для нас стало очевидно, что мы очень, очень сильно отдалились от предыдущего поколения — поколения Сартра и Мерло-Понти, поколения «Тан Модерн» — журнала, который руководил нашим мышлением и служил нам ориентиром в нашем существовании…

Вы говорите «мы». Кто это — «мы»?

— Поколение людей, которым исполнилось двадцать уже после войны. Поколение Сартра было для нас поколением смелым и благородным, со страстью к жизни, к политике, к существованию. Но мы, со своей стороны, открыли нечто иное: мы открыли иную страсть — страсть к концепциям и к тому, что я зову «системой»…

Что интересовало Сартра как философа?

— Грубо говоря, перед лицом исторического мира, который выглядел абсурдным в глазах буржуазной традиции, уже в нем себя не узнававшей, Сартр хотел показать, что, напротив, смысл — он повсюду. Но Сартр это выражение использовал крайне двусмысленно: «смысл есть» — это разом и констатация, и наказ, предписание… Смысл есть — это значит, что мы всё должны наполнить смыслом. Смыслом, который сам по себе был крайне двусмысленным: он был результатом дешифровки, прочтения, но также он был чем-то темным, что несмотря ни на что случается с нами, когда мы действуем. По Сартру, можно быть одновременно и читателем, и оператором смысла: ты открываешь смысл и в нем действуешь.

Когда вы перестали доверять «смыслу»?

— Точкой разрыва был момент, когда Леви-Стросс для обществ, а Лакан для бессознательного показали нам, что смысл — это, возможно, лишь поверхностный эффект, мерцание, пена, а то, что нас глубоко пронизывает, возникает прежде нас, поддерживает нас во времени и пространстве, это система.

Что вы имеете в виду под системой?

— Под системой я имею в виду совокупность отношений, которые поддерживают и преобразуют себя независимо от тех вещей, которые они сочленяют. Сегодня, например, у нас есть возможность показать, что, несмотря на то что в романских, скандинавских и кельтских мифах боги и герои могут быть различными, порядок, который их соединяет (при том что культуры эти были друг с другом незнакомы), сочленяя их иерархии, их состязания, их предательства, их договоры и приключения — этот порядок подчиняется одной-единственной системе… Ровно таким же образом недавние открытия в области доисторической археологии позволили пролить свет на системную упорядоченность, которая отвечает за расположение фигур в наскальной живописи… В биологии, как вы знаете, хромосомная спираль является носителем кода, шифрованного сообщения, всех генетических маркеров, которые позволяют развиться будущему человеку… Что касается Лакана, то его работа важна, поскольку он показал, каким образом через дискурс болезни и невротические симптомы заявляет о себе речь структуры, самой системы языка (но не субъекта)… Прежде всякого человеческого существования, всякой человеческой мысли, уже было знание, система, которую ныне мы переоткрываем…

Кто же в таком случае эту систему вырабатывает?

— Чем является эта анонимная система без субъекта? Кто мыслит? «Я» взорвалось (посмотрите на современную литературу) — и обнаружилось безличное «есть». Есть это. В каком-то смысле мы возвращаемся здесь к точке зрения семнадцатого века — с одной лишь разницей: мы ставим человека не на место Бога, но, скорее, на место анонимной мысли, знания без субъекта, теории без идентичности…

Что это значит для тех, кто философом не является?

— Во все эпохи то, как люди размышляют, пишут, судят и говорят (в том числе на улице, в повседневных разговорах и переписках), даже то, как люди чувствуют, как реагирует их чувствительность — всё их поведение управляется теоретической структурой, системой, которая изменяется вместе с эпохами и обществами — но которая присутствует во всякой эпохе и во всяком обществе.

Сартр учил нас свободе. А вы? Вы учите нас тому, что реальной свободы у мысли нет?

— Мы мыслим в рамках анонимной и навязывающей себя мысли, которая является мыслью эпохи и языка. У этой мысли и этого языка есть свои законы преобразования. Задача современной философии и всех тех теоретических дисциплин, которые я для вас перечислил, состоит в том, чтобы вывести на свет эту мысль до мысли, эту систему до всякой системы. На этой-то глубине наша «свободная» мысль, блеснув на мгновение, и возникает…

Какой может быть сегодняшняя система?

— Я попытался раскрыть ее — отчасти — в «Словах и вещах».

А вы, когда ее изучаете, находитесь по ту сторону системы?

— Продумывая ее, я уже подчинен системе позади системы, которую я не знаю и которая отступает в той степени, в какой я ее раскрываю, в какой она раскрывает себя сама…

Что в таком случае происходит с человеком? Всё это какая-то новая философия человека, находящаяся на стадии своего построения? Разве всё ваше исследование не зависит от гуманитарных наук?

— На первый взгляд, да. Открытия Леви-Стросса, Лакана, Дюмезиля принадлежат тому, что принято называть гуманитарными науками; однако характерной особенностью всех этих исследований является то, что они не только стирают традиционный образ человека, но и саму идею человека, на мой взгляд, делают бесполезной как в качестве объекта, так и в качестве инструмента изучения. Наиболее неуклюжее наследие, доставшееся нам от девятнадцатого столетия — и самое время от него отделаться — это гуманизм…

Гуманизм?

— Гуманизм был способом разрешить — с точки зрения морали, ценностей, примирения — проблемы, которые нельзя было разрешить. Помните, что сказал Маркс: человечество ставит перед собой всегда только такие проблемы, которые оно может разрешить. Мне же думается, что мы можем сказать: гуманизм претендует на разрешение проблем, которые он не способен даже поставить!

Но что это за проблемы?

— Ну, проблемы отношений между человеком и миром, проблема реальности, проблема художественного творчества, счастья — все эти навязчивые идеи, которые нисколько не способны выступить в качестве проблем теоретического характера. Система, о которой мы говорим, не имеет к этому ни малейшего отношения. Нашей текущей задачей является решительное освобождение от гуманизма, и в этом смысле наша работа — это работа политическая.

Где же здесь политика?

— Спасение человека, переоткрытие человека в человеке и пр. Наступает конец всем этим многословным проектам, теоретическим и практическим, нацеленным на примирение, например, Маркса и Тейяра де Шардена (проектам, погрязшим в гуманизме, который годами превращал всякую интеллектуальную работу в нечто стерильное…). Наша задача — решительно освободиться от гуманизма, и в этом смысле наша работа является политической: в той мере, в которой все режимы Востока и Запада под флагом гуманизма втюхивают нам свою просрочку. Мы обязаны разоблачать все эти мистификации, как это происходит сегодня в коммунистической партии, где Альтюссер со своими смелыми товарищами борется против «шардено-марксизма»…

Как глубоко успела проникнуть эта мысль?

— Обсуждаемые открытия уже получили широкое распространение среди неопределенной группы французских интеллектуалов, куда входит масса студентов, а также молодые преподаватели. Разумеется, без сопротивления в этой области никуда — особенно со стороны гуманитарных наук. Доказать, что мы никогда не покидаем пределов знания или теории, в гуманитарных науках — например, в литературе — гораздо труднее, чем в логике и математике.

Где зародилось это движение?

— Нужен весь одноязыкий нарциссизм французов, чтобы вообразить — как они это и делают, — будто они одни открыли (причем только что) всё это проблемное поле. Движение это развивалось в Америке, Англии и Франции и началось с работы, проделанной сразу после Первой мировой войны в славянских и немецкоязычных странах. И тогда как «новая критика» существует в Соединенных Штатах вот уже добрых сорок лет, а в Великобритании проделана огромная работа в области логики, несколько лет тому назад французских лингвистов можно было пересчитать по пальцам… У нашей культуры шестигранное сознание, которое, как ни парадоксально, позволяет сойти за интеллектуала и де Голлю…

Всё это приводит к тому, что порядочный человек чувствует себя сегодня отсталым. Идет ли речь о том, чтобы в принципе отвергнуть хорошее воспитание, или же это в большей степени касается одних специалистов?

— Мы отвергаем не порядочных людей, а наше среднее образование (находящееся, между прочим, под контролем гуманизма). У нас вообще не изучаются фундаментальные дисциплины, которые позволили бы понять, что с нами происходит — и, что куда важнее, происходит в других местах… Если порядочной человек сегодня чувствует себя так, будто он попал в варварскую культуру, изобилующую цифрами и аббревиатурами, то это впечатление обязано лишь одному факту: наша система образования восходит к восемнадцатому веку, а в ней царствует самая пресная психология, самый обветшалый гуманизм, категории вкуса и человеческого сердца… Не виноваты в этом ни происходящее, ни порядочный человек, если он, как ему кажется, ни аза в происходящем не понимает — виной всему организация образования.

Тем не менее эта новая форма мысли, будь то в виде цифр или чего другого, выглядит холодно и крайне абстрактно.

— Абстрактно? Я бы ответил: гуманизм — вот что абстрактно! Абстрактны все эти крики души, все эти восклицания по поводу человеческой личности и существования — они оторваны от научного и технического мира, который и есть наш реальный мир. Раздражает меня в гуманизме то, что как раз таки за его ширмой скрывается сегодня самая реакционная мысль и формируются чудовищные, немыслимые альянсы, которые, например, хотят соединить Сартра с Тейяром… И во имя чего же? человека! Кто посмеет сказать что-нибудь дурное о человеке! Впрочем, усилия, которые сегодня совершают люди нашего поколения, совершаются ими не для того, чтобы выставить человека против знания и против техники, но чтобы как раз таки показать, что наше мышление, наша жизнь, наш способ существования, даже самого повседневного — всё это является частью одной и той же системной упорядоченности и, следовательно, зависит от тех же самых категорий, от которых зависит научный и технический мир. Абстрактным является «человеческое сердце», и именно наше исследование хочет соединить человека с его наукой, с его открытиями и с его миром, который является более чем конкретным.

Надеюсь, что это так…

— Я отвечу вам, что нам не следует путать вялую теплоту компромиссов с холодностью подлинной страсти. Писатели, которые нам, «холодным» систематикам, нравятся больше всего — это Сад и Ницше, которые на самом деле говорили о «болезни человека». Не они ли были также и самыми страстными писателями?

Оригинал опубликован в первом томе «Dits et ecrits» (стр. 513-518).

ШЕСТАЯ ЛЕКЦИЯ ПРЕДПОЛОЖЕНИЯ И ТЕХНИКА ТОЛКОВАНИЯ

Уважаемые дамы и господа! Итак, нам нужен новый подход, определенный метод, чтобы сдвинуться с места в изучении сновидения. Сделаю одно простое предложение: давайте будем придерживаться в дальнейшем предположения, что сновидение является не соматическим, а психическим феноменом. Что это означает, вы знаете, но что дает нам право на это предположение? Ничего, но ничто не мешает нам его сделать. Вопрос ставится так: если сновидение является соматическим феноменом, то нам нет до него дела; оно интересует нас только при условии, что является психическим феноменом. Таким образом, мы будем работать при условии, что это действительно так, чтобы посмотреть, что из этого следует. Результаты нашей работы покажут, останемся ли мы при этом предположении и сможем ли считать его, в свою очередь, определенным результатом. Чего мы, собственно, хотим достичь, для чего работаем? Мы хотим того, к чему вообще стремятся в науке, т. е. понимания феноменов, установления связей между ними и, в конечном счете, там, где это возможно, усиления нашей власти над ними.

Итак, мы продолжаем работу, предполагая, что сновидение есть психический феномен. В этом случае оно является продуктом и проявлением видевшего сон, который, однако, нам ничего не говорит, который мы не понимаем. Но что вы будете делать в случае, если я скажу вам что то непонятное? Спросите меня, не так ли? Почему нам не сделать то же самое, не расспросить видевшего сон, что означает его сновидение?

Вспомните, мы уже были однажды в данной ситуации. Это было при исследовании ошибочных действий, в случае оговорки. Некто сказал: Da sind Dinge zum Vorschwein gekommen, и по этому поводу его спросили — нет, к счастью, не мы, а другие, совершенно непричастные к психоанализу люди, — эти другие спросили, что он хотел сказать данными непонятными словами. Спрошенный тотчас же ответил, что он имел намерение сказать: das waren Schweinereien (это были свинства), но подавил это намерение для другого, выраженного более мягко. Уже тогда я вам заявил, что этот расспрос является прообразом любого психоаналитического исследования, и теперь вы понимаете, что техника психоанализа заключается в том, чтобы получить решение загадок, насколько это возможно, от самого обследуемого. Таким образом, видевший сон сам должен нам сказать, что значит его сновидение.

Но, как известно, при сновидении все не так просто. При ошибочных действиях это удавалось в целом ряде случаев, но были и случаи, когда спрашиваемый ничего не хотел говорить и даже возмущенно отклонял предложенный нами вариант ответа. При сновидении же случаев первого рода вообще нет; видевший сон всегда отвечает, что он ничего не знает. Отрицать наше толкование он не может, потому что мы ему ничего не можем предложить. Может быть, нам все же отказаться от своей попытки? Ни он, ни мы ничего не знаем, а кто то третий уж наверняка ничего не может знать, так что у нас, пожалуй, нет никакой надежды что либо узнать. Тогда, если хотите, оставьте эту попытку. Если нет, можете следовать за мной. Я скажу вам, что весьма возможно и даже очень вероятно, что видевший сон все таки знает, что означает его сновидение, он только не знает о своем знании и полагает поэтому, что не знает этого.

Вы можете мне заметить, что я опять ввожу новое предположение, уже второе в этом коротком изложении, и тем самым в значительной степени ставлю под сомнение достоверность своего метода. Итак, первое предположение заключается в том, что сновидение есть психический феномен, второе — в том, что в душе человека существует что то, о чем он знает, не зная, что он о нем знает, и т. д. Стоит только принять во внимание внутреннюю неправдоподобность каждого из этих двух предположений, чтобы вообще утратить всякий интерес к вытекающим из них выводам.

Но, уважаемые дамы и господа, я пригласил вас сюда не для того, чтобы подурачить или что то скрывать. Я, правда, заявил об «элементарном курсе лекций по введению в психоанализ», но я не намерен был излагать вам материал in usum delphini,[32] изображая все сглаженным, тщательно скрывая от вас все трудности, заполняя все пробелы, затушевывая сомнения, чтобы вы с легким сердцем могли подумать, что научились чему то новому. Нет, именно потому, что вы начинающие, я хотел показать вам нашу науку как она есть, с ее шероховатостями и трудностями, претензиями и сомнениями. Я знаю, что ни в одной науке не может быть иначе, особенно вначале. Я знаю также, что при преподавании сначала стараются скрыть от учащихся эти трудности и несовершенства.

Но к психоанализу это не подходит. Я действительно сделал два предположения, одно в пределах другого, и кому все это кажется слишком трудным и неопределенным, кто привык к большей достоверности и изяществу выводов, тому не следует идти с нами дальше. Я только думаю, что ему вообще следовало бы оставить психологические проблемы, потому что, боюсь, точных и достоверных путей, которыми он готов идти, здесь он, скорее всего, не найдет. Да и совершенно излишне, чтобы наука, которая может что то предложить, беспокоилась о том, чтобы ее услышали, и вербовала бы себе сторонников. Ее результаты должны говорить за нее сами, а сама она может подождать, пока они привлекут внимание.

Но тех из вас, кто хочет продолжать занятия, я должен предупредить, что оба мои предположения не равноценны. Первое предположение, что сновидение является психическим феноменом, мы хотим доказать результатами нашей работы; второе уже доказано в другой области науки, и я только беру на себя смелость приложить его к решению наших проблем.

Так где же, в какой области науки было доказано, что есть такое знание, о котором человеку ничего не известно (как это имеет место, по нашему предположению, у видевшего сон)? Это был бы замечательный, поразительный факт, меняющий наше представление о душевной жизни, который нет надобности скрывать. Между прочим, это факт, который сам отрицает то, что утверждает, и все таки является чем то действительным, contradictio in adjecto.[33] Так он и не скрывается. И не его вина, если о нем ничего не знают или недостаточно в него вдумываются. Точно так же не наша вина, что обо всех этих психологических проблемах судят люди, которые далеки от всех наблюде ний и опытов, имеющих в данном вопросе решающее значение.

Доказательство было дано в области гипнотических явлений. Когда я в 1889 г. наблюдал чрезвычайно убедительные демонстрации Льебо и Бернгейма в Нанси, я был свидетелем и следующего эксперимента. Когда человека привели в сомнамбулическое состояние, заставили в этом состоянии галлюцинаторно пережить всевозможные ситуации, а затем разбудили, то сначала ему казалось, что он ничего не знает о происходившем во время гипнотического сна. Бернгейм потребовал рассказать, что с ним происходило во время гипноза. Человек утверждал, что ничего не может вспомнить. Но Бергейм настаивал, требовал, уверял его, что он знает, должен вспомнить, и вот человек заколебался, начал собираться с мыслями, вспомнил сначала смутно одно из внушенных ему переживаний, затем другое, воспоминание становилось все отчетливей, все полнее и наконец было восстановлено без пробелов. Но так как он все это знал, как затем и оказалось, хотя никто посторонний не мог ему ничего сообщить, то напрашивается вывод, что он знал об этих переживаниях ранее. Только они были ему недоступны, он не знал, что они у него есть, он полагал, что ничего о них не знает. Итак, это совершенно та же самая ситуация, в которой, как мы предполагаем, находится видевший сон.

Надеюсь, вас поразит этот факт и вы спросите меня: почему же вы не сослались на это доказательство уже раньше, рассматривая ошибочные действия, когда мы пришли к заключению, что приписывали оговорившемуся человеку намерения, о которых он не знал и которые отрицал? Если кто нибудь думает, что ничего не знает о переживаниях, воспоминания о которых у него все таки есть, то тем более вероятно, что он ничего не знает и о других внутренних душевных процессах. Этот довод, конечно, произвел бы впечатление и помог бы нам понять ошибочные действия. Разумеется, я мог бы сослаться на него и тогда, но я приберег его для другого случая, где он был более необходим. Ошибочные действия частично разъяснились сами собой; с другой стороны, они напомнили нам, что вследствие общей связи явлений все таки следует предположить существование таких душевных процессов, о которых ничего не известно. Изучая сновидения, мы вынуждены пользоваться сведениями из других областей, и, кроме того, я учитываю тот факт, что здесь вы скорее согласитесь на привлечение сведений из области гипноза. Состояние, в котором совершаются ошибочные действия, должно быть, кажется вам нормальным, оно не похоже на гипнотическое. Напротив, между гипнотическим состоянием и сном, при котором возникают сновидения, имеется значительное сходство. Ведь гипнозом называется искусственный сон; мы говорим лицу, которое гипнотизируем: спите, и внушения, которые мы ему делаем, можно сравнить со сновидениями во время естественного сна. Психические ситуации в обоих случаях действительно аналогичны. При естественном сне мы гасим интерес к внешнему миру, при гипнотическом — опять таки ко всему миру, за исключением лица, которое нас гипнотизирует, с которым мы остаемся в связи. Впрочем, так называемый сон кормилицы, при котором она имеет связь с ребенком и только им может быть разбужена, является нормальной аналогией гипнотического сна. Перенесение особенностей гипноза на естественный сон не кажется поэтому таким уж смелым. Предположение, что видевший сон также знает о своем сновидении, которое ему только недоступно, так что он и сам этому не верит, не совсем беспочвенно. Кстати, заметим себе, что здесь перед нами открывается третий путь к изучению сновидений: от нарушающих сон раздражений, от снов наяву, а теперь еще от сновидении, внушенных в гипнотическом состоянии.

А теперь, когда наша уверенность в себе возросла, вернемся к нашей проблеме. Итак, очень вероятно, что видевший сон знает о своем сновидении, и задача состоит в том, чтобы дать ему возможность обнаружить это знание и сообщить его нам. Мы не требуем, чтобы он сразу сказал о смысле своего сновидения, но он может открыть происхождение сновидения, круг мыслей и интересов, которые его определили. Вспомните случай ошибочного действия, когда у кого то спросили, откуда произошла оговорка «Vorschwein», и первое, что пришло ему в голову, дало нам разъяснение. Наша техника исследования сновидений очень проста, весьма похожа на только что упомянутый прием. Мы вновь спросим видевшего сон, откуда у него это сновидение, и первое его высказывание будем считать объяснением. Мы не будем обращать внимание на то, думает ли он, что что то знает, или не думает, и в обоих случаях поступим одинаково.

Эта техника, конечно, очень проста, но, боюсь, она вызовет у вас самый резкий отпор. Вы скажете: новое предположение, третье! И самое невероятное из всех! Если я спрошу у видевшего сон, что ему приходит в голову по поводу сновидения, то первое же, что ему придет в голову, и должно дать желаемое объяснение? Но ему вообще может ничего не прийти или придет бог знает что. Мы не понимаем, на что тут можно рассчитывать. Вот уж, действительно, что значит проявить слишком много доверия там, где уместнее было бы побольше критики. К тому же сновидение состоит ведь не из одного неправильного слова, а из многих элементов. Какой же мысли, случайно пришедшей в голову, нужно придерживаться?

Вы правы во всем, что касается второстепенного. Сновидение отличается от оговорки также и большим количеством элементов. С этим условием технике необходимо считаться. Но я предлагаю вам разбить сновидение на элементы и исследовать каждый элемент в отдельности, и тогда вновь возникнет аналогия с оговоркой. Вы правы и в том, что по отношению к отдельным элементам спрашиваемый может ответить, что ему ничего не приходит в голову. Есть случаи, в которых мы удовлетворимся этим ответом, и позднее вы узнаете, каковы они. Примечательно, что это такие случаи, о которых мы сами можем составить определенное суждение. Но в общем, если видевший сон будет утверждать, что ему ничего не приходит в голову, мы возразим ему, будем настаивать на своем, уверять его, что хоть что то должно ему прийти в голову, и окажемся правы. Какая нибудь мысль придет ему в голову, нам безразлично какая. Особенно легко ему будет дать сведения, которые можно назвать историческими. Он скажет: вот это случилось вчера (как в обоих известных нам «трезвых» сновидениях), или: это напоминает что то недавно случившееся; таким образом, мы замечаем, что связи сновидений с впечатлениями последних дней встречаются намного чаще, чем мы сначала предполагали. Исходя из сновидения, видевший сон припомнит наконец более отдаленные, возможно, даже совсем далекие события.

Но в главном вы не правы. Если вы считаете слишком произвольным предположение о том, что первая же мысль видевшего сон как раз и даст искомое или должна привести к нему, если вы думаете, что эта первая пришедшая в голову мысль может быть, скорее всего, совершенно случайной и не связанной с искомым, что я просто лишь верю в то, что можно ожидать от нее другого, то вы глубоко заблуждаетесь. Я уже позволил себе однажды предупредить вас, что в вас коренится вера в психическую свободу и произвольность, но она совершенно ненаучна и должна уступить требованию необходимого детерминизма и в душевной жизни. Я прошу вас считаться с фактом, что спрошенному придет в голову именно это и ничто другое. Но я не хочу противопоставлять одну веру другой. Можно доказать, что пришедшая в голову спрошенному мысль не произвольна, а вполне определенна и связана с искомым нами.[34] Да, я недавно узнал, не придавая, впрочем, этому большого значения, что и экспериментальная психология располагает такими доказательствами.

В связи с важностью обсуждаемого предмета прошу вашего особого внимания. Если я прошу кого то сказать, что ему пришло в голову по поводу определенного элемента сновидения, то я требую от него, чтобы он отдался свободной ассоциации, придерживаясь исходного представления. Это требует особой установки внимания, которая совершенно иная, чем установка при размышлении, и исключает последнее. Некоторым легко дается такая установка, другие обнаруживают при таком опыте почти полную неспособность. Существует и более высокая степень свободы ассоциации, когда опускается также и это исходное представление и определяется только вид и род возникающей мысли, например, определяется свободно возникающее имя собственное или число. Эта возникающая мысль может быть еще произвольнее, еще более непредвиденной, чем возникающая при использовании нашей техники. Но можно доказать, что она каждый раз строго детерминируется важными внутренними установками, неизвестными нам в момент их действия и так же мало известными, как нарушающие тенденции при ошибочных действиях и тенденции, провоцирующие случайные действия.

Я и многие другие после меня неоднократно проводили такие исследования с именами и числами, самопроизвольно возникающими в мыслях; некоторые из них были также опубликованы. При этом поступают следующим образом: к пришедшему в голову имени вызывают ряд ассоциаций, которые уже не совсем свободны, а связаны, как и мысли по поводу элементов сновидения, и это продолжают до тех пор, пока связь не исчерпается. Но затем выяснялись и мотивировка, и значение свободно возникающего имени. Результаты опытов все время повторяются, сообщение о них часто требует изложения большого фактического материала и необходимых подробных разъяснений. Возможно, самыми доказательными являются ассоциации свободно возникающих чисел; они протекают так быстро и направляются к скрытой цели с такой уверенностью, что просто ошеломляют. Я хочу привести вам только один пример с таким анализом имени, так как его, к счастью, можно изложить кратко.

Во время лечения одного молодого человека я заговариваю с ним на эту тему и упоминаю положение о том, что, несмотря на кажущуюся произвольность, не может прийти в голову имя, которое не оказалось бы обусловленным ближайшими отношениями, особенностями испытуемого и его настоящим положением. Так как он сомневается в этом, я предлагаю ему, не откладывая, самому провести такой опыт. Я знаю, что у него особенно много разного рода отношений с женщинами и девушками, и полагаю поэтому, что у него будет особенно большой выбор, если ему предложить назвать первое попавшееся женское имя. Он соглашается. Но к моему или, вернее, к его удивлению, на меня не катится лавина женских имен, а, помолчав, он признается, что ему пришло на ум всего лишь одно имя: Альбина. Странно, что же вы связываете с этим именем? Сколько Альбин вы знаете? Поразительно, но он не знает ни одной Альбины, и больше ему ничего не приходит в голову по поводу этого имени. Итак, можно было предположить, что анализ не удался; но нет, он был уже закончен, и не потребовалось никаких других мыслей. У молодого человека был необычно светлый цвет волос, во время бесед при лечении я часто в шутку называл его Альбина, мы как раз занимались выяснением доли женского начала в его конституции. Таким образом, он сам был этой Альбиной, самой интересной для него в это время женщиной.

То же самое относится к непосредственно всплывающим мелодиям, которые определенным образом обусловлены кругом мыслей человека, занимающих его, хотя он этого и не замечает. Легко показать, что отношение к мелодии связано с ее текстом или происхождением; но следует быть осторожным, это утверждение не распространяется на действительно музыкальных людей, относительно которых у меня просто нет данных. У таких людей ее появление может объясняться музыкальным содержанием мелодии. Но чаще встречается, конечно, первый случай. Так, я знаю одного молодого человека, которого долгое время преследовала прелестная песня Париса из Прекрасной Елены [Оффенбаха], пока анализ не обратил его внимания на конкуренцию «Иды» и «Елены», занимавшую его в то время.

Итак, если совершенно свободно возникающие мысли обусловлены таким образом и подчинены определенной связи, то тем более мы можем заключить, что мысли с единственной связью, с исходным представлением, могут быть не менее обусловленными. Исследование действительно показывает, что, кроме предполагаемой нами связи с исходным представлением, следует признать их вторую зависимость от богатых аффектами мыслей и интересов, комплексов, воздействие которых в настоящий момент неизвестно, т. е. бессознательно.

Свободно возникающие мысли с такой связью были предметом очень поучительных экспериментальных исследований, сыгравших в истории психоанализа достойную внимания роль.[35] Школа Вундта предложила так называемый ассоциативный эксперимент, при котором испытуемому предлагалось как можно быстрее ответить любой реакцией на слово раздражитель. Затем изучались интервал между раздражением и реакцией, характер ответной реакции, ошибки при повторении того же эксперимента и подобное. Цюрихская школа под руководством Блейлера и Юнга дала объяснение происходящим при ассоциативном эксперименте реакциям, предложив испытуемому разъяснять полученные реакции дополнительными ассоциациями, если они сами по себе привлекали внимание своей необычностью. Затем оказалось, что эти необычные реакции самым тесным образом связаны с комплексами испытуемого. Тем самым Блейлер и Юнг перебросили мост от экспериментальной психологии к психоанализу.

На основании этих данных вы можете сказать: «Теперь мы признаем, что свободно возникающие мысли детерминированы, не произвольны, как мы полагали. То же самое мы допускаем и по отношению к мыслям, возникающим по поводу элементов сновидения. Но ведь это не то, что нам нужно. Ведь вы утверждаете, что мысли, пришедшие по поводу элемента сновидения, детерминированы какой то неизвестной психической основой именно этого элемента. А нам это не кажется очевидным. Мы уже предполагаем, что мысль по поводу элемента сновидения предопределена комплексами видевшего сон, но какая нам от этого польза? Это приведет нас не к пониманию сновидения, но только к знанию этих так называемых комплексов, как это было в ассоциативном эксперименте. Но что у них общего со сновидением?»

Вы правы, но упускаете один момент. Кстати, именно тот, из за которого я не избрал ассоциативный эксперимент исходной точкой этого изложения. В этом эксперименте одна детерминанта реакции, а именно слово раздражитель, выбирается нами произвольно. Реакция является посредником между этим словом раздражителем и затронутым им комплексом испытуемого. При сновидении слово раздражитель заменяется чем то, что само исходит из душевной жизни видевшего сон, из неизвестных ему источников, т. е. из того, что само легко могло бы стать «производным от комплекса». Поэтому напрашивается предположение, что и связанные с элементами сновидения дальнейшие мысли будут определены не другим комплексом, а именно комплексом самого элемента и приведут также к его раскрытию.

Позвольте мне на другом примере показать, что дело обстоит именно так, как мы предполагаем в нашем случае. Забывание имен собственных является, собственно говоря, прекрасным примером для анализа сновидения; только здесь в одном лице сливается то, что при толковании сновидения распределяется между двумя. Если я временно забыл имя, то у меня есть уверенность, что я это имя знаю; та уверенность, которую мы можем внушить видевшему сон только обходным путем при помощи эксперимента Бернгейма. Но забытое, хотя и знакомое имя мне недоступно. Все усилия вспомнить его ни к чему не приводят, это я знаю по опыту. Но вместо забытого имени я могу придумать одно или несколько замещающих имен. И если такое имя заместитель (Ersatz) придет мне в голову спонтанно, только тогда ситуация будет похожа на анализ сновидения. Элемент сновидения ведь тоже не то, что нужно, только заместитель того другого, нужного, чего я не знаю и что нужно найти при помощи анализа сновидения. Различие опять таки только в том, что при забывании имен я не признаю заместитель собственным [содержанием] (Eigentliche), а для элемента сновидения нам трудно стать на эту точку зрения. Но и при забывании имен есть путь от заместителя к собственному бессознательному [содержанию], к забытому имени. Если я направлю свое внимание на имена заместители и буду следить за приходящими мне в голову мыслями по их поводу, то рано или поздно я найду забытое имя и при этом обнаружится, что имена заместители, как и пришедшие мне в голову, были связаны с забытым, были детерминированы им.

Я хочу привести вам пример анализа такого рода: однажды я заметил, что забыл название маленькой страны на Ривьере, главный город которой Монте Карло. Это было досадно, но так. Я вспоминаю все, что знаю об этой стране, думаю о князе Альберте из дома Лузиньян, о его браках, о его любви к исследованию морских глубин и обо всем, что мне удается вспомнить, но ничего не помогает. Поэтому я прекращаю размышление и стараюсь заменить забытое название. Другие названия быстро всплывают. Само Монте Карло, затем Пьемонт, Албания, Монтевидео, Колико. Сначала в этом ряду мне бросается в глаза Албания, она быстро сменяется Монтенегро, возможно, как противоположность белого и черного. Затем я замечаю, что в этих четырех названиях заместителях содержится слог мон; вдруг я вспоминаю забытое название и громко произношу: Монако. Заместители действительно исходили из забытого, первые четыре из первого слога, последнее воспроизводит последовательность слогов и весь конечный слог. Между прочим, я могу восстановить, почему я на время забыл название. Монако имеет отношение к Мюнхену, это его итальянское название; название этого города и оказало тормозящее влияние.

Пример, конечно, хорош, но слишком прост. В других случаях к первым замещающим названиям следовало бы прибавить более длинный ряд возникающих мыслей, тогда аналогия с анализом сновидения была бы яснее. У меня и в этом есть опыт. Когда однажды незнакомец пригласил меня выпить итальянского вина, в ресторане оказалось, что он забыл название вина, которое хотел заказать, только потому, что о нем остались лучшие воспоминания. Из большого числа замещающих названий, которые пришли ему в голову вместо забытого, я сделал вывод, что название забыто из за какой то Гедвиги, и действительно, он не только подтвердил, что пробовал его в обществе одной Гедвиги, но и вспомнил благодаря этому его название. К этому времени он был счастливо женат, а та Гедвига относилась к более раннему времени, о котором он неохотно вспоминал.

То, что оказалось возможным при забывании имен, должно удасться и при толковании сновидений; идя от заместителя через связывающие ассоциации, можно сделать доступным скрытое собственное [содержание]. По примеру забывания имен мы можем сказать об ассоциациях с элементом сновидения, что они детерминированы как самим элементом сновидения, так и собственным бессознательным [содержанием]. Тем самым мы привели некоторые доказательства правомерности нашей техники.

Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.