записи на главную

Статья. Фрейд З. Фетишизм (1927)

Интерес этот, однако, необычайно возрастает, потому что в создании подобного заменителя памятник себе воздвигло отвращение к кастрации. Как некая stigma indélébile имевшего место вытеснения, остается также и то прохладное отношение (Entfremdung) к реальным женским гениталиям, которое непременно характеризует любого фетишиста. Теперь мы видим, что фетиш делает и на чем он держится. Он остается знаком триумфа над угрозой кастрации и защитой от нее; он также избавляет фетишиста от необходимости сделаться гомосексуальным, наделяя женщину таким характером, благодаря которому она становится терпимой в качестве сексуального объекта. В своей последующей жизни фетишист надеется насладиться еще одним преимуществом своего заменителя гениталий. Фетиш не признается в своем значении другими, а потому в нем и нет отказа, он легко доступен, связанное с ним сексуальное удовлетворение просто получить. То, чего другие мужчины должны домогаться, ради чего они должны прилагать какие-то усилия, фетишист может получить безо всяких затруднений.

 

Фрейд З. Фетишизм (1927)…

З. Фетишизм (1927) Источник: Венера в мехах (сборник работ) — М.: РИК «Культура», 1992. стр. 372-379, перевод с немецкого A.B. Гараджи с издания: Fetischismus. In: S. Freud. Gesammelte Werke. Bd. 14, S. 311—17 В последние годы у меня была возможность аналитически исследовать некоторое число мужчин, у которых выбор объекта управлялся каким-то фетишем. Не следует думать, будто данный фетиш служил причиной того, что эти люди искали анализа, ибо хотя фетиш и признается своими приверженцами за некое отклонение от нормы, все же он лишь в редких случаях ощущается ими как какой-то болезненный симптом; большей частью они вполне им удовлетворены или даже расхваливают те удобства, которые он доставляет им в их любовной жизни. Таким образом, фетиш, как правило, появлялся в анализе в виде какого-то побочного открытия.

По понятным причинам, детали этих случаев отклоняются от опубликования. Поэтому я не могу показать и то, каким образом те или иные случайные обстоятельства повлияли на выбор фетиша. Самым примечательным представляется мне следующий случай: некий молодой человек возвел в свое фетишистское условие какой-то «блеск на носу». Поразительное объяснение этому обнаружилось в том факте, что пациент вырос в английской детской, но затем переехал в Германию, где он почти совершенно забыл свой родной язык[1]. Фетиш, восходящий к ранним этапам детства, следовало читать не по-немецки, а по-английски: «блеск (Glanz) на носу» оказался, собственно, «взглядом на нос» (glance — взгляд), то есть именно нос был фетишем, которому он, впрочем, соизволил затем придать тот особенный глянец, который не в силах были заметить другие.
Поставляемые анализом сведения о смысле и цели фетиша во всех случаях были одинаковыми. Они выдавались столь непринужденно и казались мне столь неотвязными, что я готов был ожидать того же самого решения для всех вообще случаев фетишизма. И если я теперь сообщу, что фетиш есть заменитель пениса (Penisersatz), то наверняка вызову разочарование. Поэтому я спешу добавить: заменитель не какого угодно, но вполне определенного, совершенно особенного пениса, который в первые годы детства имеет большое значение, но позднее пропадает. Это означает, что при нормальном развитии от него должны были отказаться, но фетиш как раз и предназначен для того, чтобы уберечь его от упадка. Если сказать яснее, фетиш есть заменитель фаллоса женщины (матери), в который маленький мальчик верил и от которого он — мы знаем, почему — не хочет отказываться[2].

События, следовательно, развивались таким образом, что мальчик воспротивился принимать к сведению тот факт своего восприятия, что женщина не обладает пенисом. Нет, это не может быть правдой, ибо если женщина кастрирована, под угрозой оказывается его собственное обладание пенисом, а против этого восстает тот квантум нарциссизма, которым природа предусмотрительно снабдила именно этот орган. Схожую панику, может быть, переживет позднее и взрослый, когда вокруг него поднимется крик об опасности, в которую угодили будто бы престол и алтарь, и она [эта паника] приведет к схожим нелогическим последствиям. Если не ошибаюсь, Лафорг в этом случае сказал бы, что мальчик «скотомизирует»[3] свое восприятие нехватки пениса у женщины.[4].
Новый термин оправдан тогда, когда он описывает или выделяет какой-то новый фактический материал. Здесь этого нет; слово «вытеснение», старейшее в нашей психоаналитической терминологии, уже относится к этому патологическому процессу. Если бы мы захотели более четко отделить в этом процессе судьбу представления от судьбы аффекта,зарезервировав слово «вытеснение» для аффекта, тогда правильным немецким обозначением для судьбы представления было бы «отклонение» (Verleugnung)[5]. «Скотомизация» кажется мне особенно неподходящим словом, ибо оно внушает мысль о том, будто бы восприятие было полностью изглажено — с тем же результатом, как если бы то или иное зрительное впечатление упало на слепое пятно сетчатки. Наша же ситуация, напротив, указывает на то, что восприятие осталось и что с целью поддержания его отклонения было предпринято какое-то весьма энергичное действие. Неверно думать, будто бы ребенок после своего наблюдения за женщиной сохранил свою веру в фаллос женщины неизменной. Он ее сберег, но также и отказался от нее; в конфликте между весом нежеланного восприятия и силой контржелания был достигнут некоторый компромисс, как это бывает возможно лишь в условиях господства бессознательных законов мышления — первичных процессов. Да, в сфере психического у женщины есть все-таки некий пенис, но пенис этот — уже не то же самое, чем он был раньше. Нечто иное заступило на его место, было, так сказать, провозглашено его заместителем, и это нечто оказывается теперь наследником того интереса, который был обращен к его предшественнику. Интерес этот, однако, необычайно возрастает, потому что в создании подобного заменителя памятник себе воздвигло отвращение к кастрации. Как некая stigma indélébile имевшего место вытеснения, остается также и то прохладное отношение (Entfremdung) к реальным женским гениталиям, которое непременно характеризует любого фетишист. Теперь мы видим, что фетиш делает и на чем он держится. Он остается знаком триумфа над угрозой кастрации и защитой от нее; он также избавляет фетишиста от необходимости сделаться гомосексуальным, наделяя женщину таким характером, благодаря которому она становится терпимой в качестве сексуального объекта. В своей последующей жизни фетишист надеется насладиться еще одним преимуществом своего заменителя гениталий. Фетиш не признается в своем значении другими, а потому в нем и нет отказа, он легко доступен, связанное с ним сексуальное удовлетворение просто получить. То, чего другие мужчины должны домогаться, ради чего они должны прилагать какие-то усилия, фетишист может получить безо всяких затруднений.
Очевидно, от страха кастрации при виде женских гениталий не избавлено ни одно существо мужского пола. Но вот почему одни вследствие этого впечатления становятся гомосексуальными, другие защищаются от него созданием фетиша, а подавляющее большинство преодолевает его, — этого мы объяснить не можем. Возможно, что среди ряда взаимодействующих условий нам еще не известны те, которые имеют решающее значение для редких патологических исходов; впрочем, мы должны быть довольны, если можем объяснить то, что произошло, и вправе временно уклониться от задачи объяснения того, почему нечто не произошло.

Можно ожидать, что заменителем упущенного женского фаллоса будут избраны такие органы или объекты, которые и в других случаях замещают пенис как символы. Это может иметь место достаточно часто, но определенно не является решающим фактором. Нам кажется, что при установлении (Einsetzung) фетиша выдерживается, скорее, такой процесс, который напоминает приостановку воспоминания при травматической амнезии. Как и в последнием случае, интерес здесь также как бы приостанавливается на полпути, в качестве фетиша удерживается нечто вроде последнего впечатления, предшествующего жуткому, травматическому. Так, нога или обувь обязаны своим предпочтением в качестве фетиша — или его составной части — тому обстоятельству, что любопытство мальчика, высматривающего женские гениталии, направлялось снизу вверх, от ног[6]; меха и бархат фиксируют — как это уже давно предполагалось — вид волосяного покрова гениталий, за которым должен был бы следовать с нетерпением ожидаемый женский член; столь часто избираемые в качестве фетиша детали нижнего белья задерживают миг раздевания — последний, в который женщину еще можно было считать фаллической. Я, однако, не стану утверждать, будто то, что детерминирует фетиш, всякий раз просматривается с уверенностью.

Исследование фетишизма необходимо рекомендовать всем тем, кто еще сомневается в существовании комплекса кастрации или может думать, что страх перед женскими гениталиями имеет иное основание, выводясь, например, из гипотетического воспоминания о травме рождения[7]. Для меня же объяснение фетишизма представляло еще один теоретический интерес.

Незадолго до того, идя чисто спекулятивным путем, я обнаружил следующее положение: существенное различие между неврозом и психозом состоит в том, что при первом Я, состоя на службе реальности, подавляет некий пласт (Stuck) Оно, тогда как при психозе Я позволяет Оно увлечь себя и отрывается от какого-то пласта реальности; я и позднее вновь вернулся к этой теме[8]. Но вскоре после этого я получил повод пожалеть о том, что зашел столь далеко. Из анализа двух молодых мужчин я узнал, что оба они не приняли к сведению смерть любимого отца, один в два года, другой в десять лет, «скотомизировали» ее, — и однако, ни одни из них двоих не развил у себя психоза. Таким образом, Я отклонило несомненно значительный пласт реальности, подобно тому, как фетишист отклоняет нелюбезный ему факт кастрации женщины.Я начал догадываться и о том, что аналогичные события в детской жизни отнюдь не редкость, и мог счесть себя изобличенным в ошибочной характеристике невроза и психоза. Оставался, правда, один выход из затруднения: признать, что моя формула должна быть пригодной только для более высокой ступени дифференциации душевного аппарата; ребенку позволительно то, что у взрослого повлекло бы за собой тяжкое расстройство. Однако, дальнейшие изыскания вели к иному решению данного противоречия.

А именно, оказалось, что оба молодых человека в столь же малой степени «скотомизировали» смерть отца, как фетишисты — кастрацию женщины. В их душевной жизни был не только тот поток, который не признал смерть отца, но и другой, который всецело учел этот факт; друг рядом с другом существовали две установки: верная желанию и верная реальности. В одном из двух моих случаев, это расщепление сделалось основой для невроза навязчивых состояний средней тяжести; во всех жизненных обстоятельствах этот молодой человек колебался между двумя предпосылками: что отец его все еще жив и препятствует его деятельности, и противоположной — что он имеет право рассматривать себя в качестве наследника своего умершего отца. Я могу, таким образом, подтвердить ожидание того, что один — верный реальности — поток действительно должен был бы отсутствовать в случае психоза.
Возвращаясь к описанию фетишизма, я вправе указать на то, что имеются еще многочисленные и весомые доказательства расщепленной установки фетишиста по вопросу относительно кастрации женщины. В совсем уж уточненных случаях сам фетиш оказывается тем, в построение чего нашли доступ как отклонение, так и утверждение кастрации. Так обстояло дело с одним мужчиной, фетишем которого была набедренная повязка (Schamgurtel), которую могут носить также в качестве плавок. Эта деталь одежды совершенно скрывала как гениталии, так и различие гениталий. По показаниям анализа, это означало как то, что женщина кастрирована, так и то, что она не кастрирована, и, сверх того, допускало гипотезу о кастрации мужчины, ибо все эти возможности с равным успехом могли скрываться за повязкой, зачатком которой в детстве был фиговый листок на какой-то статуе. Подобный фетиш, двойным узлом связанный из противоположностей, держится особенно хорошо. В других случаях в том, что фетишист — в реальности или фантазии — предпринимает со своим фетишем, сказывается его расщепленная установка. Мы не скажем всего, если подчеркнем лишь то, что он свой фетиш почитает; во многих случаях он обращается с ним таким образом, который явно равнозначен изображению кастрации. Это случается в особенности тогда, когда у него получила развитие сильная идентификация с отцом, и он играет отцовскую роль, ибо ребенком он приписал кастрацию женщины именно отцу. Нежность и враждебность в обращении с фетишем, параллельные отклонению и признанию кастрации, в различных случаях смешиваются в неравной мере, так что заметнее становится то одна, то другая. С этой точки зрения, можно надеяться, хотя бы отдаленно, понять поведение срезателя кос, у которого прорывается на поверхность потребность совершить отклоненную кастрацию. Его действие соединяет в себе два несовместимых друг с другом утверждения: «женщина удержала свой пенис» и «отец кастрировал женщину». Другой вариант, но также и народно-психологическую параллель фетишизму можно было бы усмотреть в обычае китайцев сначала увечить женскую стопу, а затем, изувеченную, почитать в качестве фетиша. Можно предположить, что китайский мужчина хочет отблагодарить женщину за то, что она подверглась кастрации. В заключение мы вправе высказать мысль о том, что нормальным прообразом фетиша является пенис мужчины, так же как прообразом неполноценного органа — реальный маленький пенис женщины, клитор[9].

(1927) Сноски:

1 Речь идет об С. П., или Wolfmann’e, знаменитом пациенте Фрейда, случай которого подробно описывается им в работе «Aus der Geschichte einer infantilen Neurose» (G. W, 12). Любопытно, что «родным языком» (Muttersprache) С. П. был русский. — Пер

2 Это толкование я привел, не обосновывая его, уже в 1910, в своей статье «Одно детское воспоминание Леонардо да Винчи». [G.W. 8].

3 От греч. «затемнять, покрывать мраком, затмевать» (σκοτοω). — Пер….
4 Я, однако, сам себя поправляю и добавляю, что у меня есть превосходные основания предположить, что Лафорг этого вообще не сказал бы. Согласно его собственным высказываниям, термин «скотомизация» происходит из описания dementia praecox, он не возникает в результате перенесения психоаналитической точки зрения на психозы и никак не применим к процессам развития и формирования неврозов. Его изложение в тексте статьи старается прояснить эту несовместимость. [R. Laforgue «Verdrângung und Skotomisation» In: Int. Z. Psychoan. 12(1926)].

5 См. наше введение к текстам Фрейда. — Пер.

6 Ср. примечание 1915 года к 3-му изданию «Трех очерков» (1905) (З. Фрейд. Психология бессознательного, М., 1989, с. 137), а также 22 лекцию по «Введению в психоанализ» (М., 1989, с. 222). — Пер.

7 Ср. О. Rank. Das Trauma der Geburt (1924), S. 22-4. — Пер.
8 «Невроз и психоз» (1924) и «Утрата реальности при неврозе и психозе» (1924).

9 Имеется в виду теория А. Адлера, выводящая все неврозы из «неполноценности органов». Ср. 31 лекцию по «Введению в психоанализ», где, в частности, говорится: «Единственный орган, который может рассматриваться как неполноценный, это рудиментарный пенис, клитор девочки». (М., 1989, с. 340). — Пер.

Статья. Роберт Лихи (схема терапия) «Краткая История Эмоций В Западной Философии И Культуре»

Примат Рациональности

Платон в «Республике» использует метафору возницы, который пытается контролировать двух лошадей: одна позволяет собой управлять, другая выходит из-под контроля. Он (Plato, 1991) рассматривает эмоции как препятствия к рациональному мышлению и действию, соответственно, отвлекающие от поиска добродетели, и описывает первоначальное влияние событий, ведущее к эмоции, как «колебания души». Если подумать, как происходит движение к рациональному отклику на события, первый толчок может дать «встряска» или «колебание души». Дальнейшие движения предполагают шаг назад и наблюдение за тем, что происходит, потом – рассмотрение релевантной добродетели (например, смелости), затем – изучение действий и мыслей, которые могут вести человека к добродетельной реакции. Как мы увидим позже, модель эмоциональных схем признает, что первый отклик на эмоцию может характеризоваться переживанием дезорганизации и удивления. Также он, вероятно, будет отражать автоматический или бессознательный процесс (Bargh & Morsella, 2008; LeDoux, 2007), то есть, по Платону, «колебание души».
   Но люди могут сделать шаг назад, чтобы оценить происходящее в данный момент и понять, какой у них есть выбор, как это относится к связанным с ценностями целям и как их эмоции могут подняться или упасть, в зависимости от интерпретаций того, что они делают. Аристотель рассматривает добродетель как черту характера и практику, которая представляет собой идеальную середину между двумя крайностями желанного личностного качества. В модели эмоциональных схем, как и в модели, лежащей в основе терапии принятия и ответственности (Hayes, Strosahl & Wilson, 2012), существует признание того, что ценности (или добродетели) могут определять то, как человек рассматривает эмоции, и способность выносить дискомфорт в контексте ценимого действия. Цель – не просто эмоция, а скорее смысл, ценность или добродетель, которой человек хочет достичь.
   Аристотель (Aristotle, 1984/1995) подчеркивает блаженство (эвдемонию) вести «хорошую жизнь» – переживание счастья или благополучия оттого, что человек действует в соответствии с добродетелями и ценимым им смыслом собственной жизни. Он определяет добродетели как качества характера, которыми человек восхищается в другом. То есть цель – стать таким человеком, каким бы вы сами восхищались. Эмоциональный опыт счастья – результат ежедневной практики добродетелей: умеренность, смелость, терпение, скромность и др. Таким образом, хорошее самочувствие – результат стремления к хорошему и практики в должном поведении, то есть добродетели. Модель эмоциональных схем опирается на взгляд Аристотеля, что практика в ценных привычках, или добродетелях, может способствовать большей адаптации и удовлетворению.
   Стоики, например Эпиктет, Сенека и Цицерон, утверждали превосходство рациональности над эмоциями и предполагали, что эмоции ведут к чрезмерным реакциям и потере из виду важных ценностей; то есть отвлекают от добродетели и в конце концов порабощают человека (Inwood, 2003). Они делали акцент на рациональном поведении, избавлении от чрезмерной привязанности к внешнему миру, сдерживании своих желаний, свободе от материального мира и желании одобрения. Упражнения стоиков включали голодание, физический дискомфорт и бедность, чтобы усвоить: человек способен прожить без материальных богатств; созерцание устранения ценимых объектов и людей в жизни человека, чтобы признать их ценность; размышления о каждом дне, который прожит хорошо, и о том, как можно стать лучше; дистанцирование от эмоций и обдумывание рациональных действий; признание того, что жизнь делают плохой мысли, а не реальность сама по себе. Каждый день, по Марку Аврелию, должен начинаться с признания того, что реальность ограниченна, и, принимая ее, важно следовать путем добродетели: «Начинай каждый день, говоря себе: “Сегодня я встречусь с помехами, неблагодарностью, наглостью, предательством, враждебностью и эгоизмом, и причина их всех – незнание обидчиками того, что такое добро и зло”» (Marcus Aurelius, 2002).
   В дальнейшем примат когниции получил поддержку в культуре европейского Просвещения, когда акцент все чаще делался на рациональном дискурсе, разуме, индивидуальной свободе, науке и исследовании неизведанного. Локк, Юм, Вольтер, Бентам, Милль (Gay, 2013) и другие старались освободить человеческое мышление от ограничений предрассудка, авторитета и зова эмоций. Новые научные открытия ставили под вопрос авторитет христианской доктрины. Сделанный Кантом акцент на рациональной и добродетельной жизни, основанной на категориальном императиве, освободил моральные суждения от диктата церкви. Теория общественного договора Локка признавала легитимность скорее за договором, чем за грубой властью. А исследование новых территорий привело к признанию того, что культурные нормы – это, возможно, не вечные истины, а произвольные соглашения. Однако на контрасте с привилегированным статусом рациональности и науки Юм утверждал, что разум – раб эмоций, потому что не может сказать нам, чего мы хотим; он лишь способен указать нам, как это получить. Эмоция, по мнению Юма, играет центральную роль. Он утверждал, что эмоции говорят нам о том, что имеет значение, тогда как рациональность помогает достичь целей, поставленных эмоцией.
   В XX веке акцент на рациональном, практичном (скорее на открытии фактов), а не на вере, стал центральным в прагматизме, логическом позитивизме, философии обыденного языка и в целом в области аналитической философии. Гилберт Райл (Gilbert Ryle, 1949) в книге «Понятие сознания» отвергает идею существования «духа в машине», критикуя представление о том, что души, умы, личности и другие «предполагаемые структуры» что-то определяют. Представители логического позитивизма, такие как молодой Витгенштейн (Wittgenstein, 1922/2001), Айер (Ayer, 1946), Карнап (Carnap, 1967) и другие, предполагали, что единственным критерием истины является проверяемость, что знание происходит из опыта, а данные эмоций обманчивы и должны подвергаться проверке логического дискурса и ясного определения. Остин (Austin, 1975) и Райл (Ryle, 1949) выдвинули идею, что философия должна сосредоточиться на обыденном использовании языка, чтобы с помощью логического анализа прояснять значение утверждений. Акцент делался на прояснении, логике, эмпиризме (в некоторых случаях) и, если возможно, на сведении их к математической логике. Эмоции рассматривались как помехи.

Примат Эмоций

Хотя рациональность и логика всегда имели большое влияние в философии (особенно в западной), эмоция в ходе истории была партнером и играла свою диалектическую роль. Акцент, сделанный Платоном на логике и рациональности, контрастировал с великой традицией греческой трагедии. Действительно, в «Вакханках» Еврипида (The Bacchae, 1920) представлен трагический взгляд, заключающийся в том, что если человек игнорирует бога (Диониса или Вакха), который собирает последователей в пении, танцах и забывании всего, то, как ни странно, он столкнется с полным разрушением в безумии. Игнорирующий эмоции подвергается опасности. Модель эмоциональных схем предполагает, что цель – не чувствовать хорошее, а способность чувствовать все. В этой модели нет более высокого или низкого Я, скорее Я включает все эмоции. Эта модель утверждает включение всех эмоций, даже осуждаемых, таких как гнев, возмущение, ревность и зависть, и их принятие как части сложной человеческой природы.
   Ви́дение жизни в греческой трагедии признает неизбежность страдания; что могущественный может пасть, а силы, не подвластные контролю человека и даже его воображению, могут разрушать; что несправедливость часто неизбежна, а страдание других имеет значение для человека, потому что является примером того, что может случиться с каждым. Мы все – часть единой общности хрупких, ошибающихся и смертных людей. По контрасту с трагиками Платон подчеркивал рациональность как путь к власти и контролю, а в трагедии с ее апелляцией к эмоциям видел великий противовес.
   В XIX веке Ницше (Nietzche, 1956) предположил, что великий контраст в культуре и философии наблюдается между аполлоническим и дионисийским, то есть между акцентом на структуре, логике, рациональности, контроле и акцентом на эмоциональном, интенсивном, индивидуальном и неистовом выражении полной свободы. Последнее нашло выражение в движении романтизма, которое полностью охватывало эмоции, подчеркивая их интенсивность, опыт, героизм, магическое мышление, метафору, миф, личное и частное, революционное мышление, национализм и пылкую индивидуальную любовь. Предпочтение отдавалось природе перед структурированным миром Просвещения, акцент делался на естественных инстинктах, «благородном дикаре», естественных ландшафтах и свободе от ограничений. Среди ведущих философов-романтиков – Гегель, Шопенгауэр и Руссо; среди ведущих поэтов – Шелли, Байрон, Гёте, Вордсворт, Кольридж и Китс. Романтизм также оказал сильное влияние на музыку, представленный в данной области Вагнером, Бетховеном, Шубертом и Берлиозом (Pirie, 1994).
   Одним из романтических направлений XVIII века был сентиментализм, который подчеркивал скорее интенсивность индивидуального развития чувств, а не рациональность или принятые нормы, интенсивное выражение чувств как аутентичность, искренность и силу чувств человека. Действительно, для членов палаты лордов в Британии не было характерно отстаивание своей позиции в слезах. Самоубийство же являлось крайним выражением романтической силы чувств.
   В конце XIX и в XX веке экзистенциализм стал главной силой, противостоявшей британской и американской моделям рационализма в философии. Экзистенциалисты подчеркивали роль индивидуальной цели, выбора, признания смертности, условной природы существования и эмоций. Кьеркегор (Kierkegaard,1941) описывал экзистенциальную дилемму ужаса, «болезнь к смерти» и кризис индивидуального выбора. Хайдеггер (Heidegger, 1962) предположил, что философии следует обратиться к последствиям того, что отдельный человек «заброшен» в жизнь и историю, перед ним стоит индивидуальная проблема конструирования смысла. А Сартр (Sartre, 1956) утверждал, что отдельные люди должны решать проблемы того, что становится результатом их конкретной ситуации – использования свободы. Модель эмоциональных схем предполагает, что люди борются со свободой выбора, часто включающей трудности с данностью, которая является спорной частью повседневной жизни, признавая, что выбор, с которым они сталкиваются, предполагает эмоционально сложные проблемы и необходимость компромиссов. Выбор, свобода, сожаление и ужас рассматриваются в этой модели как важные составные части жизни, и эти «реальности» не могут быть устранены простым анализом затраты-выгоды, рационализацией, прагматизмом. Хотя рациональная оценка важна, каждый компромисс предполагает цену. А цена часто неприятна или трудна.
   Краткий обзор не способен отдать должное дихотомическому взгляду на эмоции и рациональность в западной культуре (и, конечно, не освещает важность данных факторов в других культурах). Как предположила Нуссбаум (Nussbaum, 2001), каждая область – рациональная и эмоциональная – имеет свою ценность и дает информацию о другой. Модель эмоциональных схем признает, что эмоции и рациональность часто борются друг с другом и состоят в диалектическом напряжении, решая вопрос о том, какое влияние выбрать. При этом важно и то и другое.

Эмоции: Культурный И Исторический Фактор

Новая область истории, названная эмоционологией, прослеживает изменение того, как эмоции рассматривались в разных обществах в разные исторические периоды, и то, как они социализируются. Действительно, изучение истории эмоций дает нам много свидетельств их социальной конструкции (особенно какие эмоции ценятся и подавляются, как меняются правила их выражения). В 1939 году австрийский социальный историк Норберт Элиас написал монументальный труд о возникновении интернализации и самоконтроля в западноевропейском обществе (позже переизданном как The Civilizing Process: Sociogenetic and Psychogenetic Investigations; Elias, 1939/2000). Элиас проследил изменения правил в отношении речи, питания, одежды, приветствия, сексуального и агрессивного поведения, а также других его социальных форм с XIII до начала XX века. С укреплением власти короля и расцветом придворного общества, в котором рыцари несколько месяцев в году жили при дворе короля, правила самоконтроля приобрели большую значимость. Элиас утверждал, что результатом стала значительная степень интернализации эмоций и поведения. В самом деле, слово «куртуазность» (вежливость, courtesy) произошло от слова court (королевский двор. – Примеч. пер.). Яркое выражение эмоций, конфронтации и сексуального поведения отныне перестали быть приемлемыми: данный эмоциональный опыт интернализировался. Кроме того, все более ярко выраженным являлся акцент на личном и приватном в любви, росло ощущение приватного эмоционального Я при распространении чтения и личных дневников, растущих чувства стыда и вины. Макс Вебер (1930) в книге «Протестантская этика и дух капитализма» развивает мысль о том, что интернализация эмоции одновременно создавала эмоциональные условия для капитализма и сама была его побочным продуктом. Откладывание удовлетворения, акцент на работе и продуктивности, ценность успеха как отражения индивидуального достоинства, координация с рыночными процессами и отношений покупателя с продавцом привели к сильному контролю эмоций. И все это отражало социальную конструкцию эмоций.
   Дальнейшее развитие управления эмоциями наблюдается в культуре североамериканских пуритан в XVII и XVIII веках с акцентом на контроле гнева и страсти, отрицании мирских удовольствий, с предпочтением скромности, усилением чувства стыда и вины. В XVIII и XIX веках в Америке и Британии растет число книг о поведении, стремившихся научить читателя вести себя подобающим образом. В это время, особенно в Америке, одновременно с коммерцией стала развиваться идея «человека, который сделал себя сам», наблюдался закат аристократии и появление нового класса торговцев, предпринимателей, людей бизнеса, профессионалов. Предполагалось, что человек не ограничен статусом и может подняться, попав в более высокий общественный класс, если научится правильно себя вести. Женщины, хотевшие повысить свой статус, могли полагаться на брак по расчету. С другой стороны, Бенджамин Франклин в «Альманахе бедного Ричарда» (1759/1914) давал читателям советы на каждый день о том, как откладывать удовольствие, говорил о важности накопления, выгодах усердного труда и хорошей репутации. Именно Франклин впервые сформулировал мысль, что «без труда нет выигрыша», и предлагал всем тренироваться по 45 минут в день.
   Будущий американский президент Джон Адамс, надеявшийся повысить свой социальный статус в колониях, обычно вставал перед зеркалом, изучая выражение лица и осанку, стараясь контролировать себя, чтобы не демонстрировать ненужных эмоций. Контроль за лицом, телом, жестами и тоном голоса – это были составляющие нового акцента на самоконтроле. Возможно, самой влиятельной книгой о самоконтроле стали «Письма к сыну» британского лорда Честерфилда (1774/2008), в которых автор настаивает на том, чтобы читатель делал следующее: «Оставайся сдержанным», «Не показывай свои настоящие чувства», «Частый и громкий смех – признак глупости и плохого воспитания», «Если можешь, будь мудрее окружающих, но не говори им об этом». Другие книги советовали женщинам прятать свою сексуальность и настоящие чувства за фасадом вежливого безразличия с акцентом на скромности. Стандарт предполагал, что женщина дружелюбна, но не флиртует и не показывает слишком большого интереса к мужчине, должна контролировать его страсть. Женщинам разрешалось краснеть, потому что это знак смущения, вызываемого сексуальностью и флиртом. И снова акцент на контроле за телом, лицом и речью. В XVIII и XIX веках все больше подчеркивалось, что человеку не нужно демонстрировать сильные эмоции и вообще полагаться на них.
   Кристофер Лэш в «Гавани в бессердечном мире» (1977) описывает рост значимости дома и семьи как места эмоциональной близости в викторианский период и позднее. Эмоции оказались за закрытыми дверями, приветствовалась домашняя гармония. Викторианский период также стал свидетелем «гендеризации эмоций» – отнесения их к тому или иному полу. Мужчины захватили публичную сферу коммерции, а женщины теперь были заключены в сфере частного – дома. Таким образом, в публичной сфере мужчинам позволялось быть конкурирующими, конфликтующими, амбициозными, а дома и мужчины, и женщины должны фокусироваться на любви, доверии, интимности. Теперь акцент делался на любви между супругами, материнской любви и идиллии (гнев не терпели); ревность осуждалась, так как нарушала гармонию семейной жизни. В этом разделенном мире гнев не рассматривался как допустимый в семейном кругу, но его выражение считалось допустимым для мужчин за пределами семьи, чтобы их мотивировать. При социализации детей в XIX веке страх считался нормальным, но мальчикам говорили, что они должны преодолевать его с помощью смелости. От девочек смелости не ждали. Кроме того, вине теперь придавалось большее значение, чем стыду.
   В XIX и в начале XX века эмоциональные нормы продолжали меняться. Со снижением младенческой смертности родители могли надеяться, что их малыши доживут до взрослого возраста, это вело к снижению рождаемости. Отдельный ребенок мог получать больше внимания и, соответственно, вызывать сильную родительскую привязанность и любовь. Большее значение стало придаваться детству как отдельной стадии человеческой жизни; возник дизайн одежды для детей, особое внимание уделялось защите их благополучия. От детей не ждали, что они будут вести себя как маленькие взрослые (Ariès, 1962; Kessen, 1965). Кроме того, развитие коммерческой экономики, особенно сферы услуг и торговли, привело к тому, что нормы выражения эмоций адаптировались к отношениям покупателя и продавца (Sennett, 1996). Наконец, в XX веке, с появлением гендерного равенства, сексистский взгляд на женщин как истеричных, более слабых и эмоциональных, менее рациональных, чем мужчины, все чаще воспринимался как старомодный, даже когда его сторонники ссылались на раннюю психоаналитическую теорию (Deutsch, 1944–1945).
   С 1920-х по 1950-е годы родились новые теории эмоциональной социализации как под влиянием исследования Уотсона (Watson, 1919), показавшего, что страхи – результат научения, так и психоаналитических объяснений, прослеживающих начало невроза в детских трудностях. Популярная интерпретация бихевиоризма Уотсона говорила, что лучший способ работы со страхом – избегание. Отныне не подчеркивалась необходимость смелости для преодоления трудностей или страха; речь шла обобщенно о толерантности к сложным чувствам; не делался акцент на том, что можно назвать культурой выражения эмоций и успокоения. Влияние психоаналитической теории привело к акценту на безопасном, успокаивающем окружении. Хорошим примером здесь являются популярные книги Бенджамина Спока с призывами к успокоению, эмоциональной экспрессии, балованию и гиперопеке как способам преодоления детских страхов (напр.: Spock, 1957). Когда эмоции превратились в пугающий опыт, а целью стало защитить ребенка от трудностей, в массовом сознании начала культивироваться «крутизна» с упором на то, чтобы ребенок сам справлялся и контролировал эмоции, с избеганием сентиментальности, даже с некоторой отстраненностью и недоступностью (Stearns, The Social Construction of Emotion, 1994). Герои популярных мультфильмов демонстрировали бесстрашие (они были «крутыми»); им не приходилось испытывать или преодолевать страх. Герои вроде Супермена были настолько неуязвимы, что не нуждались в демонстрации мужества.
   Конечно, наряду с интернализацией, самоконтролем и заглушенным проявлением эмоций существовала контркультура самовыражения, спонтанности, силы индивидуальных переживаний и сексуальной свободы. Возникало больше элементов массовой культуры. С 1920-х годов растет популярность джаза: в век запретов всегда есть андеграунд нарушителей устоев. В 1950-е годы появились битники и рок-н-ролл, в 1960-е – хиппи, протестная музыка эпохи войны во Вьетнаме, послание «включиться и отключиться» от Тимоти Лири и других представителей культуры психоделиков. Наконец, гангста-рэп и другие виды интенсивного индивидуального выражения, которые, казалось, провозглашали эмоциональность и отвержение самоконтроля.
   Последние 3000 лет эмоция в западной культуре постоянно то конструировалась, то разбиралась. История эмоций отражает растущее осознание того, как они рассматриваются обществом, как социализация и нормы влияют на их выражение, и то, как некоторые эмоции попадают в немилость (например, ревность). Все эти сдвиги показывают: эмоции – во многом продукт социального конструирования. Философские школы, отдающие предпочтение эмоциям или рациональности, демонстрируют, что эмоции – не просто врожденные, спонтанные и универсальные явления (хотя предрасположенность к ним универсальна), но и что оценка эмоций, правила их проявления значительно отличаются и в нашей культуре, и в других культурах.
   Этот краткий обзор подсказывает, что интерпретации или когнитивная оценка эмоций, их влияние на мышление, эмоции сами по себе являются важными психологическими феноменами. Теперь я раскрою современные подходы в социальной психологии, описывающие распространенные предрассудки, свойственные «наивной психологии» эмоций. Эти подходы отражают взаимодействие социального познания, интерпретации и предсказания эмоций.

Когнитивная Оценка Эмоций

   Вернемся к примерам, приведенным в начале главы: двое мужчин, каждый из которых переживает разрыв отношений. Более печальный может огорчаться и чувствовать себя одиноким в данный момент, а если спросить, как он будет себя чувствовать через несколько месяцев, легко предположить, что он по-прежнему будет печальным, даже печальнее, чем сейчас. Это пример аффективного прогнозирования, относящегося к предсказанию того, что эмоция будет еще более отрицательной или положительной, чем сейчас (Wilson & Gilbert, 2003).
   Изучение аффективного прогнозирования показывает несколько предубеждений или мыслительных приемов, которые приводят к избытку эмоциональных предсказаний. Один из таких факторов – фокализм, то есть склонность больше фокусироваться на отдельной характеристике события, чем рассматривать другие возможные характеристики, способные относительно смягчить эмоциональную реакцию на событие (Kahneman, Krueger, Schkade, Schwarz & Stone, 2006; Wilson, Wheatley, Meyers, Gilbert & Axsom, 2000). Так, некоторые люди могут верить, что если переедут из холодного и пасмурного региона вроде Миннесоты в солнечную Калифорнию, то будут много лет безмерно счастливы. Но они обнаруживают, что после недолгого улучшения их уровень счастья становится таким же, каким был в Миннесоте. Это потому, что они сосредоточились на одном факторе (солнечная погода), игнорируя другие, например базовые взаимоотношения и условия работы.
   Другая важнейшая характеристика аффективного прогнозирования – предубеждение воздействия, относящееся к тенденции переоценивать эмоциональное воздействие событий (Gilbert, Driver-Linn & Wilson, 2002). Человек может предсказывать, что позитивное событие приведет к длительному позитивному аффекту, а негативное – к длительному негативному. Например, что разрыв отношений приведет к бесконечным негативным переживаниям, но при этом человек может верить, что начало новых отношений приведет к бесконечным прекрасным чувствам. Одно из измерений предсказания эмоций – то, как долго они продлятся, эффект длительности. Вилсон и Гилберт (Wilson and Gilbert, 2003) считают, что предубеждение воздействия включает эффект длительности.
   Другой фактор, влияющий на аффективное прогнозирование, – игнорирование иммунитета, то есть тенденция игнорировать чью-то способность справляться с негативными событиями. Например, Гилберт и коллеги (Gilbert et al., 2002) обнаружили, что испытуемые преувеличивают длительность ожидаемого негативного эффекта шести гипотетических ситуаций: разрыв любовных отношений, неполученное продвижение по службе, провал на выборах, получение негативной обратной связи в свой адрес, отчет о детской смертности, отказ потенциального работодателя. Вилсон и Гилберт (Wilson & Gilbert, 2005) не признают силу копинг-стратегий (таких как редукция диссонанса, мотивированное рассуждение, эгоцентричная атрибуция, самоутверждение и позитивные иллюзии), смягчающих воздействие негативных жизненных событий (Gilbert, Pinel, Wilson, Blumberg & Wheatley, 1998, p. 619). Например, после разрыва отношений с девушкой мужчина может уменьшить негативное воздействие этого события, утверждая, что без нее ему лучше (редукция диссонанса); рассматривая себя как желанного для женщин теперь, когда он свободен (эгоцентричные атрибуции); подкрепляя свою надежду, убеждая себя и других в том, что лучшее впереди (самоутверждение), и предсказывая, что его профессиональная и личная жизнь теперь улучшится (позитивные иллюзии). Хотя можно поспорить, что эти поправки связаны с когнитивными искажениями или рационализациями. Также они могут смягчать негативное воздействие разрыва. Более того, непредвиденные хорошие события тоже вероятны, и это может привести к более позитивному исходу.
   Между тем отдельные люди склонны больше переживать об утратах, чем ценить выигрыш, – это феномен, известный как избегание потери (Kahneman & Tversky, 1984). Знаменитая фраза «Мы страдаем от потерь больше, чем радуемся приобретениям», подтверждается литературой, основанной на фактах. При изучении реакций на проигрыш и выигрыш в азартных играх люди преувеличивали негативное воздействие проигрыша, не видя в себе способности его рационализировать и предполагая, что они не будут переживать потери долго; на самом деле они справлялись с проигрышами лучше, чем ожидали (Kermer, Driver-Linn, Wilson, & Gilbert, 2006). В результате избегания потери люди могут застрять в неприятной ситуации, переоценивая свое плохое самочувствие, если в конце концов они жалеют, что отказались от принятия потери.
   Другой фактор эмоционального прогнозирования – аффективная эвристика, форма эмоционального мышления, когда человек использует актуальную эмоцию, чтобы предсказать эмоцию будущую (использует актуальную эмоцию как якорь) или предсказывает будущие эмоциональные реакции, основанные на том, как он чувствует себя в данный момент (Finucane, Alhakami, Slovic & Johnson, 2000). Аффективная эвристика помогает объяснять больший риск, связанный с «приятным» поведением. Например, незащищенный секс приятен, если рассматривать его как менее рискованный (Slovic, 2000; Slovic, Finucane, Peters, & MacGregor, 2004). Это может объяснять и оценку значимости или безопасности разных вещей, в зависимости от того, что человек чувствует («Я знаю, что это опасно, потому что мне тревожно»).
   Кроме того, люди могут оценивать свои будущие эмоциональные реакции, основываясь на актуальном оценивании неопределенности: чем большую неопределенность чувствует человек, тем больше плохого ожидает (Bar-Anan, Wilson, & Gilbert, 2009). Нетерпимость к неопределенности – ключевой фактор стоящего за ней беспокойства, навязчивых мыслей и обсессивно-компульсивного расстройства (ОКР), из чего можно заключить, что неопределенность относительно негативного результата может лежать в основе способа мышления, подкрепляющего негативные схемы. Например, незнание наверняка того, как человек будет себя чувствовать, если сейчас он чувствует себя плохо, впоследствии может усилить негативное аффективное прогнозирование.
   Наконец, многие люди не принимают во внимание ценность альтернативы того, что есть, и того, что будет, предпочитая маленький выигрыш сейчас большому выигрышу впоследствии. Игнорирование времени относится к акценту на актуальных событиях или доступности вознаграждения и уменьшению ценности отложенного удовлетворения (Frederick, Loewenstein & O’Donoghue, 2002; McClure, Ericson, Laibson, Loewenstein & Cohen, 2007; Read & Read, 2004). Предубеждение в пользу настоящего может внести свой вклад в требование немедленного удовлетворения, непереносимость дискомфорта, а также трудность быть настойчивым, выполняя сложное задание, и деморализацию относительно достижения целей (O’Donoghue & Rabin, 1999; Thaler & Shefrin, 1981; Zauberman, 2003). В своем крайнем проявлении решение о регулировании эмоции может стать близоруким: человек может полностью сосредоточиться на немедленном уменьшении неприятного чувства, выбирая, в конце концов, самопораженческий вариант, такой как злоупотребление психоактивными веществами или переедание. Будущие награды до такой степени не принимаются во внимание, что единственной стоящей альтернативой кажется ближайшая. Одно из проявлений близорукого игнорирования времени – «ловушка непредвиденных обстоятельств», когда человек попадает в круг неожиданных происшествий и, как следствие, развивает в высшей степени самопораженческую привычку. Модель такой ловушки применима к поведению зависимых: при воздержании мгновенно возникает боль, тогда как употребление наркотического вещества дает немедленное удовлетворение; в результате – более сильный стимул к употреблению вещества и готовность платить все больше по мере привыкания к растущим дозам (Becker, 1976, 1991; Grossman, Chaloupka & Sirtalan, 1998).
   Когнитивные оценки и эвристика, подобные этим, – важные компоненты эмоциональных схем. Они вносят свой вклад в веру в то, что эмоции долговечны, неконтролируемы и нуждаются в том, чтобы их немедленно устранить или подавить. Как это ни странно, эмоции возникают, чтобы исчезнуть: они чаще быстро увядают, чем оказываются стойкими. Эмоция длится недолго, пока не возникнет следующая (Wilson, Gilbert & Centerbar, 2003). Предсказания, как долго человек будет несчастным после разрыва отношений, потери работы, физической травмы или конфликта с лучшим другом, обычно переоценивают силу эмоции. Данные свидетельствуют, что после значительных жизненных событий и счастье, и несчастье недолговечны. Исследования жизнестойкости демонстрируют, что подавляющее большинство людей возвращаются в прежнее состояние после серьезных негативных жизненных событий, что показывает: травмы разрешаются с помощью разных процессов копинга (Bonanno & Gupta, 2009). Кроме того, люди различаются по способности восстанавливаться после травмы или потери отчасти благодаря регуляторной гибкости – способности мобилизовать адаптивные процессы, чтобы справиться с трудностями (Bonanno & Burton, 2013). Это говорит о том, что процессы копинга могут быть важнее кратковременного опыта болезненной эмоции.
   Терапия эмоциональных схем старается расширить спектр регуляторной гибкости, чтобы возникновение эмоции необязательно приводило к аффективному предсказанию очень сильных реакций или самопораженческих стратегий регуляции, а скорее стало бы возможностью использовать широкий спектр адаптивных интерпретаций и копинг-стратегий. Данная терапия освещает проблематичные теории актуальной эмоциональной реакции и показывает, как они относятся к бесполезным стилям копинга, закрепляющим неблагополучие. В следующих главах исследуются разнообразные техники для работы с рядом подобных представлений об эмоциях и предлагаются более полезные стратегии для совладания с эмоциями, которые оказываются беспокоящими.

Статья. Зигмунд Фрейд”Сексуальные отклонения. ЖИВОТНЫЕ И НЕЗРЕЛЫЕ В ПОЛОВОМ ОТНОШЕНИИ ЛИЦА КАК СЕКСУАЛЬНЫЕ ОБЪЕКТЫ”

В то время как лица, сексуальный объект которых не принадлежит к соответствующему норме (противоположному) полу, т. е. инвертированные, кажутся наблюдателю группой индивидов, состоящих в других отношениях, может быть даже полноценных, случаи, когда сексуальными объектами выбираются незрелые в половом отношении лица (дети), кажутся единичными отклонениями. Только в редких случаях сексуальными объектами являются исключительно дети; чаще всего они приобретают эту роль, когда ленивый и ставший импотентом индивид или импульсивное (неотложное) влечение не может в данную минуту овладеть подходящим объектом. Все же тот факт, что половое влечение допускает столько отклонений и такое умаление своего объекта, проливает свет на его природу; голод, гораздо более прочно привязанный к своему объекту, допустил бы это только в крайнем случае. То же замечание относится к половому сношению с животными, вовсе не редко встречающемуся среди сельского населения, причем сексуальная притягательность переходит границы вида.

Из эстетических соображений появляется желание приписать это душевнобольным, как и другие тяжелые случаи извращенного полового влечения, но это неправильно. Опыт показывает, что у последних не наблюдается каких-то особенных сексуальных отклонений по сравнению со здоровыми людьми. Так, сексуальное злоупотребление детьми с пугающей частотой встречается у учителей и нянек просто потому, что им предоставляются для этого наиболее благоприятные случаи. У душевнобольных встречается соответствующее отклонение только в усиленной форме, или, что имеет особое значение, оно стало доминирующим и заняло место нормального сексуального удовлетворения.
Это замечательное отношение сексуальных изменений к шкале «здоровье – душевная болезнь» заставляет задуматься. Мне кажется, что подобный факт указывает на то, что стремления половой жизни относятся к таким, которые и в пределах нормы хуже всего подчиняются высшим проявлениям духовной деятельности. Тот, кто в каком бы то ни было отношении психически не стабилен в социальном и этическом плане, тот, согласно моему опыту, всегда является таким же в своей сексуальной жизни. Однако есть много ненормальных в сексуальной жизни, но которые соответствуют по всем остальным критериям обычному человеку, не отстают в интеллектуальном развитии, но их слабое звено – сексуальность. Как на самом общем результате рассуждений, остановимся на том, что под влиянием многочисленных условий у поразительного количества индивидов род и ценность сексуального объекта отступают на второй план. Существенным и постоянным в половом влечении является нечто иное[8].
2. Отступление в отношении сексуальной цели
Нормальной сексуальной целью считается соединение гениталий в акте, называемом совокуплением, ведущем к разрешению сексуального напряжения и к временному угасанию сексуального влечения (удовлетворение, аналогичное насыщению при голоде). И все же уже при нормальном сексуальном процессе можно заметить элементы, развитие которых ведет к отклонениям, которые были описаны как перверсии. Предварительной сексуальной целью считаются известные промежуточные процессы (лежащие на пути к совокуплению) отношения к сексуальному объекту – ощупывание и разглядывание его. Эти действия, с одной стороны, сами дают наслаждение, с другой – повышают возбуждение, которое должно длиться до достижения окончательной сексуальной цели. Одно определенное прикосновение из их числа, взаимное прикосновение слизистой оболочки губ, приобрело далее как поцелуй у многих народов (в том числе и высокоцивилизованных) высокую сексуальную ценность, хотя имеющиеся при этом в виду части тела не относятся к половому аппарату, а составляют вход в пищеварительный канал. Все это – моменты, которые позволяют установить связь между перверсией и нормальной сексуальной жизнью и которые можно использовать для классификации перверсий. Перверсии представляют собой или: а) выход за анатомические границы частей тела, предназначенных для полового соединения, или б) остановку  на промежуточных отношениях к сексуальному объекту, которые, как правило, быстро исчезают на пути к окончательной сексуальной цели.
А) ВЫХОД ЗА АНАТОМИЧЕСКИЕ ГРАНИЦЫ
Переоценка сексуального объекта
Психическая оценка, которую получает сексуальный объект, как желанная цель сексуального лечения, в самых редких случаях ограничивается его гениталиями, а распространяется на все его тело и имеет тенденцию охватить все ощущения, исходящие от сексуального объекта. Та же переоценка переносится в психическую область и проявляется как логическое ослепление (слабость суждения) по отношению к душевным проявлениям и совершенствам сексуального объекта, а также как готовность подчиниться и поверить всем его суждениям. Доверчивость любви становится, таким образом, важным, если не самым первым источником авторитета[9].
Именно эта сексуальная оценка так плохо гармонирует с ограничениями сексуальной цели соединением одних только гениталий и способствует тому, что другие части тела избираются сексуальной целью[10].
Значение момента сексуальной переоценки лучше всего изучать у мужчины, любовная жизнь которого стала доступной исследованию, между тем как любовная жизнь женщины, отчасти вследствие перегибов в воспитании, отчасти из-за конвенциональной скрытности и неоткровенности женщин, погружена еще в непроницаемую тьму[11].
Сексуальное использование слизистой оболочки рта и губ
Применение рта как сексуального органа считается перверсией, если губы (язык) одного лица приходят в соприкосновение с гениталиями другого, но не в том случае, если слизистые оболочки губ обоих лиц прикасаются друг к другу. В последнем исключении – приближение к норме. Кому противны другие приемы перверсий, употребляемые, вероятно, с доисторических времен человечества, тот поддается при этом явному чувству отвращения, которое не допускает его принять такую сексуальную цель. Но граница этого отвращения очень часто условна; кто страстно целует губы красивой девушки, тот, возможно, только с отвращением сможет воспользоваться ее зубной щеткой, хотя нет никакого основания предполагать, что полость его собственного рта, которая ему не противна, чище, чем рот девушки. Тут внимание привлекается к моменту отвращения, которое мешает либидозной переоценке сексуального объекта, но, тем не менее, преодолевается либидо. В отвращении хотят видеть одну из сил, которые привели к ограничению сексуальной цели. Обыкновенно влияние этих ограничивающих сил до гениталий не доходит. Но не подлежит сомнению, что и гениталии другого пола сами по себе могут быть предметом отвращения и что такое поведение составляет характерную черту всех истеричных больных (особенно женщин). Сила сексуального влечения охотно проявляется в преодолении этого отвращения (см. ниже).
Сексуальное использование заднего прохода
Еще отчетливее, чем в предыдущем случае, становится ясно при использовании заднего прохода, что именно отвращение налагает печать перверсии на эту сексуальную цель. Но пусть не истолкуют как известное пристрастие с моей стороны замечание, что оправдание этого отвращения тем, что эта часть тела служит выделениям и приходит в соприкосновение с самым отвратительным – с экскрементами, – не более убедительно, чем то оправдание, которым истеричные девушки пользуются для объяснения своего отвращения к мужским гениталиям: они служат для мочеиспускания.
Сексуальная роль слизистой оболочки заднего прохода абсолютно не ограничивается общением между мужчинами, оказываемое ей предпочтение не является чем-то характерным для инвертированных чувств. Наоборот, по-видимому, педерастия у мужчины обязана своим значением аналогии с актом с женщиной, между тем как при сношении инвертированных сексуальной целью скорее всего является взаимная мастурбация.
Значение других частей тела
Распространение сексуальной цели на другие части тела не представляет собой во всех своих отклонениях нечто принципиально новое, ничего не прибавляет к нашему знанию о половом влечении, которое в этом проявляет только свое намерение овладеть сексуальным объектом по всем направлениям. Но наряду с сексуальной переоценкой при анатомическом выходе за границы половых органов проявляется еще второй момент, который с общепринятой точки зрения кажется странным. Определенные части тела – слизистая оболочка рта и заднего прохода, всегда встречающиеся в этих приемах, как бы претендуют, чтобы на них самих смотрели как на гениталии и поступали с ними соответственно этому. Мы еще увидим, что это притязание оправдывается развитием сексуального влечения и что в симптоматике некоторых болезненных состояний оно осуществляется.
Несоответствующее замещение сексуального объекта – фетишизм
Совершенно особое впечатление производят те случаи, в которых нормальный сексуальный объект замещен другим, имеющим к нему отношение, но совершенно непригодным для того, чтобы служить нормальной сексуальной цели. Согласно принципам классификации половых отклонений нам следовало бы упомянуть об этой крайне интересной группе отклонений полового влечения уже при отступлениях от нормы в отношении сексуального объекта, но мы отложили это до момента нашего знакомства с сексуальной переоценкой, от которой зависят эти явления, связанные с отказом от сексуальной цели.
Заместителем сексуального объекта становятся часть тела, в общем мало пригодная для сексуальных целей (нога, волосы), или неодушевленный объект, имеющий вполне определенное отношение к сексуальному лицу, скорее всего к его сексуальности (часть платья, белое белье). Этот заместитель вполне правильно приравнивается фетишу, в котором дикарь воплощает своего бога.
Переход к случаям фетишизма с отказом от нормальной или извращенной сексуальной цели составляют случаи, в которых требуется присутствие фетишистского условия в сексуальном объекте для того, чтобы была достигнута сексуальная цель (определенный цвет волос, платье, даже телесные недостатки). Ни одно отклонение сексуального влечения, граничащее с патологическим, не имеет такого права на наш интерес, как это, благодаря странности вызываемых им явлений. Известное снижение стремления к нормальной сексуальной цели является, по-видимому, необходимой предпосылкой для всех случаев (экзекуторная (исполнительная) слабость сексуального аппарата)[12]. Связь с нормальным объектом осуществляется посредством психологически необходимой переоценки сексуального объекта, которая неизбежно переносится на все, ассоциативно с ним связанное. Известная степень такого фетишизма свойственна поэтому всегда нормальной любви, особенно в тех стадиях влюбленности, в которых нормальная сексуальная цель кажется недостижимой или достижение ее невозможно.

Достань мне шарф с ее груди,
Дай мне подвязку моей любви.

И. Гёте. Фауст

Патологическим случай становится только тогда, когда стремление к фетишу зафиксировалось слишком сильно и заняло место нормальной цели; далее, когда фетиш теряет связь с определенным лицом, он становится единственным сексуальным объектом. Таковы вообще условия перехода пока еще вариаций полового влечения в патологические отклонения.
Как впервые утверждал Бине, а впоследствии было доказано многочисленными фактами, в выборе фетиша сказывается непрекращающееся влияние воспринятого, большей частью в раннем детстве, сексуального впечатления, что можно сравнить с известным постоянством любви нормального человека («On revient toujours à ses premiers amours»[13]). Такое происхождение особенно ясно в случаях, когда выбор сексуального объекта обусловлен только фетишем. К вопросу о значении сексуальных впечатлений в раннем детстве мы еще вернемся[14].
В других случаях к замещению объекта фетишем приводит ряд символических ассоциаций, по большей части неосознанных. Возникновение этих ассоциаций не всегда можно объяснить с уверенностью. Нога представляет собой древний сексуальный символ уже в мифах[15], мех обязан своей ролью фетиша ассоциации с волосами на mons Veneris (бугре Венеры); однако и эта символика, по-видимому, независима от сексуальных переживаний детства[16].
Б) ФИКСАЦИИ ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫХ СЕКСУАЛЬНЫХ ЦЕЛЕЙ
Возникновение новых намерений
Все внешние и внутренние условия, затрудняющие или отдаляющие достижение нормальной сексуальной цели (импотенция, дороговизна сексуального объекта, опасность полового акта) поддерживают, разумеется, наклонность к тому, чтобы задержаться на подготовительных актах и образовать из них новые сексуальные цели, которые могут занять место нормальных. При ближайшем рассмотрении всегда оказывается, что, по-видимому, самые странные из этих новых целей все же намечаются уже при нормальном сексуальном процессе.
Ощупывание и разглядывание
Известная доля ощупывания для человека необходима, по крайней мере, для достижения нормальной сексуальной цели. Также общеизвестно, каким источником наслаждения, с одной стороны, и каким источником новой энергии, с другой стороны, становится кожа благодаря ощущениям от прикосновения сексуального объекта. Поэтому задержка на ощупывании, если только половой акт развивается дальше, вряд ли может быть причислена к перверсиям.
То же самое и с разглядыванием, сводящимся в конечном счете к ощупыванию. Зрительное впечатление осуществляется тем путем, которым чаще всего пробуждается либидозное возбуждение и на проходимость которого – если допустим такой телеологический подход – рассчитывает естественный отбор, направляя развитие сексуального объекта в эстетическом плане. Прогрессирующее вместе с культурой прикрывание тела будит сексуальное любопытство, стремящееся к тому, чтобы обнажением запрещенных частей дополнить для себя сексуальный объект; но это любопытство может быть отвлечено на художественные цели («сублимировано»), если удается отвлечь его интерес от гениталий и направить его на тело в целом. Задержка на этой промежуточной сексуальной цели – подчеркнутого сексуального разглядывания[17] – свойственна в известной степени большинству нормальных людей, она дает им возможность направить известную часть своего либидо на высшие художественные цели. И наоборот, перверсией страсть к подглядыванию становится: а) если она ограничивается исключительно гениталиями, б) если она связана с преодолением чувства отвращения (voyeurs: подглядывание при функции выделения), в) если она, вместо подготовки к достижению нормальной сексуальной цели, вытесняет ее. Последнее ярко выражено у эксгибиционистов, которые, если мне позволено будет судить на основании одного случая, показывают свои гениталии для того, чтобы в награду получить возможность увидеть гениталии других[18].
При перверсии, стремление которой состоит в разглядывании и показывании себя, проявляется весьма удивительная особенность, которую мы рассмотрим при следующем отклонении. Сексуальная цель проявляется при этом выраженной в двоякой форме: активной и пассивной.
Силой, противостоящей страсти к подглядыванию и иногда даже побеждающей ее, является стыд (как раньше отвращение).
Садизм и мазохизм
Склонность причинять боль сексуальному объекту и противоположная ей – быть мучимым, эти самые частые и значительные перверсии, названы Крафт-Эбингом (Krafft-Ebing) в обеих ее формах, активной и пассивной, садизмом и  мазохизмом. Другие авторы предпочитают более узкое обозначение алголагнии, подчеркивающее наслаждение от боли, жестокость, между тем как при избранном Крафт-Эбингом названии на первый план выдвигаются всякого рода унижения и покорность.
Корни активной алголагнии, садизма в пределах нормального, легко доказать. Сексуальность большинства мужчин содержит примесь агрессивности, склонности к насильственному преодолению, биологическое значение которого состоит, вероятно, в необходимости преодолеть сопротивление сексуального объекта еще и иначе, не только посредством актов ухаживания. Садизм в таком случае соответствовал бы ставшему самостоятельным, преувеличенному, выдвинутому благодаря смещению на главное место агрессивному компоненту сексуального влечения.
Понятие садизма, в обычном употреблении этого слова, колеблется между активной и насильственной констелляцией к сексуальному объекту и исключительной неразрывностью удовлетворения с подчинением и терзанием сексуального объекта. Строго говоря, только последний случай имеет право называться перверсией.
Равным образом термин «мазохизм» охватывает все пассивные установки к сексуальной жизни и к сексуальному объекту, крайним выражением которых является неразрывность удовлетворения с испытанием физической и душевной боли со стороны своего сексуального объекта. Мазохизм как перверсия, по-видимому, дальше, чем противоположный ему садизм, отошел от нормальной сексуальной цели; можно лишь сомневаться в том, появляется ли он когда-нибудь первично или всегда развивается [трансформируется] из садизма. Часто мазохизм представляет собой только продолжение садизма, обращенного на собственную личность, временно замещающую при этом место сексуального объекта. Исследование экстремальных случаев мазохистской перверсии приводит к мысли о совокупном влиянии большого числа факторов, преувеличивающих и фиксирующих первоначальную пассивную сексуальную установку (комплекс кастрации, сознание вины).
Преодолеваемая при этом боль уподобляется отвращению и стыду, оказывающим сопротивление либидо.
Садизм и мазохизм занимают особое место среди перверсий, так как лежащая в их основе противоположность активности и пассивности принадлежит к самым общим характерным чертам сексуальной жизни.
История культуры человечества вне всякого сомнения доказывает, что жестокость и половое влечение связаны самым тесным образом, но для объяснения этой связи ученые не пошли дальше подчеркивания агрессивного момента либидо. По мнению одних авторов, эта примешивающаяся к сексуальному влечению агрессивность является собственно остатком каннибалистских вожделений, т. е. в ней принимает участие аппарат овладевания, служащий удовлетворению другой, онтогенетически более старой большой потребности[19]. Высказывалось также мнение, что всякая боль сама по себе содержит возможность ощущения наслаждения. Удовлетворимся впечатлением, что объяснение этой перверсии никоим образом не может считаться удовлетворительным и что возможно, что при этом несколько душевных стремлений соединяются для одного эффекта.

Самая поразительная особенность этой перверсии заключается, однако, в том, что пассивная и активная формы ее всегда совместно встречаются у одного и того же лица. Кто получает удовольствие, причиняя другим боль при половом контакте, тот также способен испытывать наслаждение от боли, которая причиняется ему от половых отношений. Садист всегда одновременно и мазохист, хотя активная или пассивная сторона перверсии у него может быть сильнее выражена и представлять собой преобладающую сексуальную деятельность.
Мы видим, таким образом, что некоторые из перверсий всегда встречаются как противоположные пары, чему необходимо приписать большое теоретическое значение, принимая во внимание материал, который будет приведен ниже[20]. Далее совершенно очевидно, что существование противоположной пары садизм – мазохизм нельзя объяснить непосредственно и только примесью агрессивности. Вместо этого появляется желание связать эти одновременно существующие противоположности с противоположностью мужского и женского, заключающейся в бисексуальности, значение которой в психоанализе сводится к противоположности между активным и пассивным.
3. Общее о перверсиях.
Отклонение и болезнь
Врачи, изучавшие впервые перверсии в резко выраженных случаях и при особых условиях, были, разумеется, склонны приписать им характер болезни или дегенерации, подобно инверсиям. Однако в данном случае легче, чем в предыдущем, признать такой взгляд неправильным. Результаты ежедневных наблюдений позволяют говорить о том, что большинство этих нарушений, по крайней мере наименее тяжелые из них, составляют иногда отсутствующую составную часть сексуальной жизни здорового, который и относится к ним так, как и к другим интимным вещам. Там, где обстоятельства благоприятствуют этому, нормальный человек может на некоторое время заменить нормальную сексуальную цель такой перверсией или уступить ей место наряду с первой. Подсознательно у всякого здорового человека имеется какое-нибудь скрытое желание – дополнение по отношению к нормальной сексуальной цели, которое можно назвать перверсией, и достаточно уже такой общей распространенности, чтобы доказать нецелесообразность употребления в качестве упрека названия «перверсии». Именно в области сексуальной жизни в настоящее время встречаешься с особыми, собственно говоря, неразрешимыми трудностями, если хочешь провести резкую границу между только отклонением в пределах физиологии и болезненными симптомами.
У некоторых из этих перверсий качество новой сексуальной цели требует особой оценки. Некоторые из перверсий по своему содержанию настолько далеки от нормы, что мы не можем не объявить их «болезненными», особенно те, при которых сексуальное влечение проявляется в вызывающих изумление действиях в смысле преодоления сопротивлений (стыд, отвращение, жуть, боль, облизывание кала, насилование трупов). Но и в этих случаях нельзя с полной уверенностью утверждать, что преступниками всегда оказываются лица с патологическими заболеваниями или душевнобольные. Следует отметить, что лица, которые в обычных ситуациях ведут себя как нормальные, только в сексуальной жизни, находясь во власти самого безудержного из всех влечений, проявляют себя как больные. Напротив, за явной ненормальностью в других жизненных ситуациях обычно всегда стоит и ненормальное сексуальное поведение.
В большинстве случаев мы можем выявить болезненный характер перверсий не в содержании новой сексуальной цели, а в отношении к норме: если перверсия появляется не наряду с нормальным (сексуальной целью и объектом), когда благоприятные условия способствуют, а неблагоприятные препятствуют нормальному, а при всяких условиях вытесняет и заменяет нормальное; мы видим, следовательно, в исключительности и фиксации перверсий больше всего основания к тому, чтобы расценивать ее как болезненный симптом.
Участие психики в перверсиях
Может быть, именно в самых отвратительных извращениях нужно признать наибольшее участие психики в превращении сексуального влечения. Здесь проделана определенная душевная работа, которой нельзя отказать в оценке, в смысле идеализации влечения, несмотря на его отвратительное проявление. Всемогущество любви, быть может, нигде не проявляется так сильно, как в этих ее заблуждениях. Самое высокое и самое низкое всюду теснейшим образом связаны в сексуальности («…от неба через мир в преисподнюю»).
Два вывода
При изучении перверсии мы пришли к мысли о том, что сексуальному влечению приходится бороться с такими душевными силами, как сопротивление, вытеснение, среди которых прежде всего выделяются стыд и отвращение. Допустимо предположение, что эти силы принимают участие в том, чтобы сдержать влечение в пределах, считающихся нормальными; и если они развились в индивидууме раньше, чем сексуальное влечение достигло полной своей силы, то, вероятно, они и дали определенное направление его развитию[21].
Далее заметим, что некоторые из исследованных перверсий становятся понятными только при совпадении определенных мотивов. Если же требуется их классификация, то они должны быть сложными по своей природе. Это приводит нас к мысли о том, что и само сексуальное влечение может состоять из компонентов, которые снова отделяются от него в виде перверсии. Клинический опыт, таким образом, обращает наше внимание на соединения (Verschmelzungen), которые лишились своего выражения в однообразии нормального поведения[22].
4. Сексуальное влечение у невротиков
Психоанализ
Важным дополнением к пониманию сексуального влечения у лиц, по крайней мере, очень близких к нормальным, следует назвать проведение клинического психоанализа. Чтобы получить основательные и точные сведения о половой жизни так называемых психоневротиков (истерии, неврозе навязчивости, неправильно названном неврастенией, несомненно, dementia praecox, паранойе), их необходимо подвергнуть психоаналитическому исследованию, в основу которого положен изобретенный И. Брейером (J. Breuer) и мною в 1893 г. метод лечения, названный тогда «катартическим».
Должен предупредить, что эти психоневрозы, как показывает мой опыт, являются результатом действия сил сексуальных влечений. Я убежден, что энергия сексуального влечения не только дополняет силы, питающие болезненные явления (симптомы), но что эти влечения – единственный постоянный и самый важный источник невроза, так что сексуальная жизнь означенных лиц проявляется исключительно, или преимущественно, или только частично в этих симптомах. Симптомы являются, как я уже говорил, сексуальным осуществлением больных. Доказательством этого утверждения служит увеличивающееся в течение двадцати пяти лет количество психоанализов истерических и других неврозов, результаты которых мною подробно изложены[23].
Психоанализ устраняет симптомы истериков, исходя из предположения, что эти симптомы являются заместителями – как бы транскрипцией ряда аффективных душевных процессов, желаний, стремлений, которым, благодаря особому психическому процессу (вытеснение), прегражден доступ к изживанию путем сознательной психической деятельности. Именно эти удержанные в бессознательном состоянии мысли стремятся найти выражение, соответствующее их аффективной силе, выход (Abfuhr), и при истерии находят его в процессе конверсии в соматических феноменах, т. е. в истерических симптомах. При правильном, проведенном при помощи особой техники, обратном превращении симптомов, ставшие сознательными аффективные представления дают возможность приобрести самые точные сведения о природе и происхождении этих психических образований, прежде бессознательных.
Результаты психоанализа
Таким образом, мы выяснили, что симптомы представляют собой заместителей стремлений, заимствующих свою силу из источников сексуального влечения. Это подтверждают известные нам факты о характере взятых в данном случае за образец всех психоневротиков и истериков, их заболевании и поводах к этому заболеванию. В истерическом характере наблюдается некоторая доля сексуального вытеснения, выходящего за пределы нормального, повышение сопротивлений сексуальному влечению, известных нам как стыд, отвращение, мораль. Это своего рода инстинктивное бегство от навязчивого присутствия сексуальной проблемы, являющееся в ярко выраженных случаях следствием полного сексуального невежества, сохранившегося вплоть до достижения возраста половой зрелости.
Эта существенная, характерная для истерии черта часто скрыта для простого наблюдения благодаря существованию другого конституционального фактора истерии – чрезмерно развитого сексуального влечения; но психологический анализ позволяет всякий раз обнаружить его и разрешить противоречивую загадочность истерии констатированием противоположной пары: слишком сильной сексуальной потребности и слишком далеко зашедшего отрицания сексуального.
Повод к заболеванию наступает для предрасположенного к истерии лица, когда вследствие собственного созревания или внешних жизненных условий оно сталкивается с реальным сексуальным требованием. В конфликте между требованием влечения и противодействием отрицания сексуальности находится один выход – болезнь, который не устраняет конфликт, а старается уклониться от его разрешения путем превращения либидозного стремления в симптом. Если истеричный человек, например мужчина, заболевает от банального эмоционального переживания, от конфликта, в центре которого не находится сексуальный интерес, то такое исключение – только кажущееся. Психоанализ в таких случаях всегда может доказать, что именно сексуальный компонент конфликта создает предпосылки заболевания, лишая душевные процессы возможности нормального протекания.
Невроз и перверсия
Значительная часть возражений против этого моего положения объясняется тем, что многие смешивают сексуальность, из которой я вывожу психоневротические симптомы, с нормальным сексуальным влечением. Но психоанализ учит еще большему. Он показывает, что симптомы никоим образом не образуются за счет так называемого нормального сексуального влечения (по крайней мере не исключительно или преимущественно), а представляют собой конвертированное выражение влечений, которые получили бы название первертированных (извращенных в широком смысле), если бы их можно было проявить без отвлечения от сознания непосредственно в воображаемых намерениях и поступках. Симптомы, таким образом, образуются отчасти за счет ненормальной сексуальности: невроз является, так сказать, негативом перверсии[24].
В сексуальном влечении психоневротиков можно найти все те отклонения, которые мы изучили, как изменение нормальной сексуальной жизни и как выражение болезненной.
А. У всех невротиков (без исключения) находятся в бессознательной душевной жизни стремление к инверсии, фиксация либидо на лицах своего пола. Невозможно до конца выяснить влияние этого фактора на образование картины болезни, не вдаваясь в пространные объяснения: но могу уверить, что всегда имеется бессознательная склонность к инверсии, и особенно большую услугу оказывает эта склонность при объяснении мужской истерии[25].
Б. У психоневротиков в качестве образующих симптомы факторов можно доказать наличие в бессознательном различных склонностей к выходу за анатомические границы и среди них особенно часто и интенсивно таких, которые возлагают роль гениталий на слизистую оболочку рта и заднего прохода.
В. Исключительную роль между симптомообразующими факторами при психоневрозах играют частные влечения, проявляющиеся большей частью в виде противоположных пар (Partielltriebe), как носители новых сексуальных целей, таких как мания подглядывания, эксгибиционизм, а также активно и пассивно выраженное влечение к жестокости. Участие последнего необходимо для понимания патологического характера этих симптомов, в большинстве своем оказывающих решающее влияние на социальное поведение больных. Посредством этой связи жестокости с либидо совершается превращение любви в ненависть, нежных душевных движений во враждебные, характерное для многих невротических случаев и, как кажется, даже для всей паранойи.
Интерес к этим заключениям повышается установлением следующих фактов.
1. Там, где в бессознательном находится такое влечение, которое способно составлять пару с противоположным, всегда удается доказать действие и этого противоположного. Каждая «активная» перверсия сопровождается, таким образом, ее «пассивной» парой; кто в бессознательном эксгибиционист, тот одновременно и любитель подглядывать (вуайерист), кто страдает от последствий вытеснения садистских влечений, у того могут появиться и симптомы из источника мазохистской склонности. Полное сходство с проявлением «положительных» перверсий заслуживает, несомненно, большого внимания, но в картине болезни та или другая из противоположных склонностей играет преобладающую роль.
2. В ярко выраженном случае невроза редко обнаруживается только одно из этих перверсных влечений, обычно развивается значительное их число со следами всех имеющихся; но интенсивность отдельного влечения не зависит от развития других. И в этом отношении изучение «положительных» перверсий открывает нам точную их противоположность.
Частные влечения и эрогенные зоны
Резюмируя все, что нам дало исследование положительных и отрицательных перверсий, мы вполне естественно приходим к их объяснению рядом «частных влечений», которые, однако, не первичны, а могут быть еще и дальше разложены. Под «влечением» мы понимаем прежде всего психическое представительство постоянного внутрисоматического источника раздражения в отличие от «раздражения», вызываемого отдельными возбуждениями, воспринимаемыми извне. Влечение, таким образом, является одним из понятий, отграничивающих душевное от телесного. Самым простым и естественным предположением о природе влечений было бы то, что они сами по себе не обладают никаким качеством, а могут восприниматься лишь в качестве мерила требуемой работы, предъявляемой к душевной жизни. Только отношение влечений к их соматическим источникам и их целям отличает их друг от друга и придает им специфические свойства. Источником влечения является возбуждающий процесс в каком-нибудь органе, а ближайшая цель влечения – прекращение раздражения этого органа.
Другая предварительная гипотеза в теории о влечениях, которую мы не можем оставить без внимания, состоит в том, что органы тела дают двоякого рода возбуждения, обусловленные различием их химической природы. Один род этого возбуждения мы называем специфически сексуальным, а соответствующий орган – «эрогенной зоной» зарождающегося в нем частичного сексуального влечения[26].
В перверсиях, при которых придается сексуальное значение полости рта и заднепроходному отверстию, роль эрогенной зоны вполне очевидна. Она проявляется во всех отношениях как часть полового аппарата[27]. При истерии эти части тела, как и исходящие из них тракты слизистой оболочки, становятся местом появления новых ощущений и изменений иннервации – даже процессов, которые можно сравнить с эрекцией, – как гениталии под влиянием возбуждений при нормальных половых процессах.
Значение эрогенных зон как побочных аппаратов и суррогатов гениталий ярче всего из всех психоневрозов проявляется при истерии; однако это не означает, что им можно придавать меньшее значение при других формах заболевания, они здесь только менее заметны, потому что при них (неврозе навязчивости, паранойе) образование симптомов происходит в областях душевного аппарата, находящихся несколько дальше от центров телесных движений. При неврозе навязчивости весьма невероятным становится значение импульсов, создающих новые сексуальные цели и, как кажется, независимых от эрогенных зон. Все же при наслаждении от подглядывания и эксгибиционизма глаз соответствует эрогенной зоне; при компонентах боли и жестокости сексуального влечения ту же роль берет на себя кожа, которая в определенных местах тела дифференцируется в органы чувств и модифицируется в слизистую оболочку как эрогенная зона.
Объяснение кажущегося преобладания извращенной сексуальности при психоневрозах
Вышеизложенные рассуждения пролили, быть может, ложный свет на сексуальность психоневротиков. Может показаться, что исходя из врожденных особенностей психоневротики в своем сексуальном поведении быстро приближаются к извращенным и в такой же мере отдаляются от нормальных. Однако весьма вероятно, что конституциональное предрасположение этих больных, кроме слишком сильного сексуального вытеснения и чрезвычайной силы сексуального влечения, заключает в себе еще и невероятную склонность к перверсии в самом широком смысле слова. Тем не менее исследование легких случаев показывает, что последнее предположение вовсе не обязательно и при оценке болезненных эффектов необходимо игнорировать влияние одного из факторов. У большинства психоневротиков заболевание появляется только после наступления половой зрелости под влиянием требований нормальной половой жизни, против чего прежде всего и направлено вытеснение. Заболевание может возникнуть позднее, когда либидо получает отказ в удовлетворении нормальным путем. В обоих случаях либидо ведет себя как поток, главное русло которого запружено; оно заполняет коллатеральные пути, остававшиеся до того пустыми. Таким образом, и кажущаяся такой большой, во всяком случае отрицательной, склонность психоневротиков к перверсии может быть обусловлена коллатеральным течением или, по крайней мере, это коллатеральное течение усиливается. Но несомненен факт, что сексуальное вытеснение как внутренний фактор должно быть поставлено в один ряд с другими внешними факторами, которые, подобно лишению свободы, недоступности нормального сексуального объекта, опасности нормального полового акта, вызывают перверсии у индивидов, которые в противном случае остались бы нормальными.
В отдельных случаях неврозов склонность к перверсии может иметь разные причины: один раз решающим становится врожденная величина склонности к перверсии, а в другой раз – коллатеральное усиление этой склонности благодаря оттеснению либидо от нормальной сексуальной цели и сексуального объекта. Ошибочно было бы создавать противоречие там, где имеются отношения сотрудничества. Чаще всего невроз проявится в тех случаях, когда в одном и том же смысле действуют совместно конституция и жизненное переживание. Четко выраженная конституция сможет, пожалуй, обойтись без поддержки со стороны жизненных впечатлений, сильное жизненное потрясение приведет, скорее всего, к неврозу и при посредственной конституции. Эти точки зрения сохраняют, впрочем, свою силу и в других областях в равной мере как для этиологического значения врожденного, так и случайно пережитого.
Если отдается предпочтение предположению, что особенно выраженная склонность к перверсиям все же относится к особенностям психоневротической конституции, то появляется надежда, что в зависимости от врожденного преобладания той или другой эрогенной зоны, того или другого частичного влечения можно различать большое разнообразие таких конституций. Соответствует ли врожденной предрасположенности к перверсиям особое отношение к выбору определенной формы заболевания – это, как и многое другое в этой области, еще не исследовано.
Ссылка на инфантилизм сексуальности
Доказав, что извращенные стремления образуют симптомы при психоневрозах, мы значительно увеличили число людей, которых можно причислить к извращенным. Дело не только в том, что сами невротики представляют собой довольно многочисленную группу, необходимо отметить, что неврозы во всех своих формах постепенно становятся одной из составляющих здоровья; ведь мог же Мёбиус с полным основанием сказать: «Все мы немного истеричны». Таким образом, благодаря невероятному распространению перверсий мы вынуждены допустить, что и предрасположенность к ним должна быть не редкой особенностью, а частью считающейся нормальной конституции.
Вопрос, являются ли перверсии следствием врожденных условий или возникают благодаря случайным переживаниям, как Бине (Binet) это полагал о фетишизме, достаточно спорен. Теперь нам представляется его решение: в основе перверсий лежит нечто врожденное, но нечто такое, что врождено всем людям как предрасположение, варьирует по своей интенсивности и ждет того, чтобы его пробудили влияния жизни. Речь идет о врожденных, данных в конституции корнях сексуального влечения, развившихся в одном ряде случаев до настоящих носителей сексуальной деятельности (перверсий), а в других случаях испытывающих недостаточное подавление (вытеснение), так что обходным путем они могут как симптомы болезни привлечь к себе значительную часть сексуальной энергии: между тем в самых благоприятных случаях, минуя обе крайности, благодаря влиянию ограничения и прочей переработки, развивается так называемая нормальная сексуальная жизнь.
Однако мы также должны понимать, что предполагаемую конституцию, имеющую зачатки всех перверсий, можно продемонстрировать лишь у ребенка, хотя у него все влечения могут проявляться только с небольшой интенсивностью. Но если исходя из этого мы склоняемся к мысли о том, что невротики сохранили свою сексуальность в инфантильном состоянии или вернулись к ней, наш научный интерес должна привлечь сексуальная жизнь ребенка, и появляется необходимость проследить игру влияний, господствующих в процессе развития детской сексуальности до ее превращения в перверсию, невроз или нормальную половую жизнь.

Статья. Лаканалия. Елизавета Зельдина “Плюшевый ДругОЙ”

Плюшевый мишка, или TeddyBear — фигура сложная и противоречивая. Вполне возможно, что Плюшевый и Тедди вообще друг с другом не связаны, но на вид они близнецы-братья. Плюшевого уже давно не делают из плюша, а Тедди все меньше похож на медведя-игрушку, скорее он… субъект, Другой! Я буду звать их Плюшевым, по старой памяти, и дабы не запутать читателя.Плюшевый празднует свой День 27 октября в США и Великобритании, а 19 ноября в России. Можем ли мы действительно представить, что у игрушки есть свой День, и его празднуют люди в нескольких странах? День рождения — это точка отсчета. Точка, с которой субъект начинает свою историю, ежегодное празднование как бы напоминает ему еще раз: «Ты существуешь, у тебя есть свой День». Что такое игрушка, которая имеет свою точку отсчета, как не полноценный субъект? У Плюшевого есть также свой музей, и не один. Пример удивительного собрания коллекции Плюшевых найден мной случайно в сети http://dkphoto.livejournal.com/43778.html. Регулярно в честь мишки проводят фестивали. В России такой фестиваль называют Теддиманией. Мне очень сложно представить, что делают поклонники Плюшевого, собираясь на этих мероприятиях, и как они поздравляют именинника, однако такая практика действительно существует.Итак, присмотримся поближе к феномену под названием Плюшевый. Мы уже знаем, что это медведь. Медведь, которого пощадил Теодор Рузвельт на охоте, отказавшись стрелять в него сам, однако приказав застрелить животное «дабы не мучилось». История попала в газеты, и вскоре родилась карикатура, которая вдохновила молодую женщину (жену эмигранта из России) на создание игрушки, похожей на карикатурного медведя. Творение назвали Медвежонком Тедди, и сам Рузвельт дал согласие на рождение тезки.История, конечно, очень интересная. Убитое животное дает начало игрушке, которая завоюет мир. По сути, Плюшевый становится игрушечным зомби, который властвует над людьми! К примеру, Карл Лагерфельд создает своего Плюшевого клона, презентуя тем самым новую коллекцию, находчивые дизайнеры превращают мишку в usb-устройство, пульт для телевизора и даже в емкость для переливания крови… И это лишь толика примеров распространения плюшевости в мире. Плюшевый становится тем, посредством чего в нас хотят пробудить желание (купить что-либо, перелить кровь), мишка является желанной товарной формой. Это тот объект а, которого хотят не только дети, но и взрослые.Эволюция Плюшевого опережает человека. Сначала мишка — это просто игрушка. Потом он превращается в самодостаточного Другого, который становится не просто объектом игры, а законодателем правил. Именно Другой, потому что это уже не зеркальный образ, мишка становится посредником в отношениях с другими, он устанавливает порядок иного мира, вовлекая ребенка в свою игру. Плюшевый начинает строить собственный мир, в котором он носит одежду, строит дома, женится, заводит детей. Появляются плюшевые музыканты, плюшевые полицейские, плюшевые невесты, плюшевые солдаты и первооткрыватели, плюшевые рабочие и супергерои. Все вариации на тему Плюшевого можно обнаружить в продаже. Таким образом, мы получаем игрушку и сценарий игры в комплекте. С одной стороны, Плюшевый становится постоянным участником детской игры, с другой — игра эта организована им самим. «Ты можешь играть со мной, только делай, как я захочу». Медведя в полицейской форме не возьмешь с собой на рыбалку. Знаки отличия побуждают ребенка спрашивать себя: «Чего хочет именно этот медведь? Как мне организовать игру?» Другой входит в пространство ребенка посредством Плюшевого друга.Интересно, что взаимодействие с Плюшевым иногда ограничивается полкой. Его покупают для коллекции: десятки медведей населяют детские комнаты, но никогда не бывают задействованы в игру. Может быть потому, что в какой-то степени Плюшевый оказывается мертв для взаимодействия, он все уже сделал сам: ему не нужна компания, он настолько идеален, что опасаешься ненароком испортить его целостность попыткой игры.В связи с Плюшевым мне хочется поразмышлять также о непосредственности. Прилагательное непосредственный отсылает нас к 1) отсутствию посредника, промежуточного этапа; 2) искренности, открытости, способности действовать без раздумий и сомнений по внутреннему влечению1. Мы говорим «детская непосредственность», подразумевая, что человек ведет себя открыто и свободно. Что происходит, когда Плюшевый становится членом семьи? Выполняет функцию посредника! Обращаясь к другому с желанием, ребенок опосредует его с помощью игрушки: не я хочу, Плюшевый хочет. Плюшевый транслирует мое желание, снимает с меня ответственность за него. Мишка становится первым в череде медиаторов моего желания: «Ведь это не я хочу, этого хочет партия (родители, организация, друзья, семья, знакомые, биология, организм, общество, эволюция, и, наконец, Бог)!» Таким образом, желание постепенно отчуждается от меня самого. Парадокс заключается также и в том, что вскоре я начинаю спрашивать себя, чего хочет партия (родители, организация и проч.) прежде, чем разрешу себе помыслить свое желание. И тогда речь об открытости, искренности, и отсутствии сомнений, то есть непосредственности (!) уже не идет. Включая однажды в свое желание посредника, сложно остановиться

КНИГА. КАРЛ ШМИТТ “ЛЕВИАФАН В УЧЕНИИ О ГОСУДАРСТВЕ ТОМАСА ГОББСА”

Шмитт писал о Гоббсе несколько раз в тече­
ние почти полувека. Первое существенное рас­
суждение мы находим в «Диктатуре» (1921 г.),
последнее — в примечаниях к самой поздней
прижизненной версии «Понятия политическо­
го» (1963 г.). Но только книгу «Левиафан в уче­
нии о государстве Томаса Гоббса», готовя ее
переиздание, он назвал сочинением эзотери­
ческим. Нам уже приходилось цитировать его
предисловие, подписанное именем капитана
Бенито Серено1. И все-таки нелишне еще раз
прислушаться к тому, как он готовит будуще­
го читателя:
«Осторожно!

 

СКАЧАТЬ КНИГУ

Статья. Зигмунд Фрейд “Сексуальные отклонения. Инверсия”(Очерки по психологии сексуальности)

Факт половой потребности у человека и животного биологи называют «половым влечением». При этом допускается аналогия с влечением к принятию пищи, с состоянием голода. Соответствующего слову «голод» понятия сексуального желания в языке не имеется; наука пользуется словом «либидо».
Общепринятая концепция содержит вполне определенные представления о природе и свойствах сексуального влечения. Предполагается, что в детстве его нет, что оно появляется приблизительно ко времени и в связи с процессом полового созревания, в пубертатный период и выражается в проявлении непреодолимой притягательности, которую один пол оказывает на другой, и цель его состоит в половом соединении или, по крайней мере, в таких действиях, которые ведут к нему.
Но у нас имеется основание видеть в этих предположениях искаженное отражение действительности; если присмотреться к ним повнимательнее, то они оказываются полными ошибок, неточностей и поверхностных выводов.
Введем два термина: лицо, которое внушает сексуальное влечение, назовем сексуальным объектом, а действие, на которое это влечение толкает, сексуальной целью; в таком случае точный научный опыт показывает, что существуют многочисленные отклонения, касающиеся как сексуального объекта, так и сексуальной цели, и что их соответствие сексуальной норме требует детального исследования.
1. Отступление в отношении сексуального объекта
Общепринятая теория полового влечения больше всего соответствует поэтической сказке о разделении человека на две половины – мужчину и женщину, – стремящихся вновь соединиться в любви, поэтому весьма неожиданно слышать, что встречаются мужчины, сексуальным объектом которых является не женщина, а мужчина, и женщины, для которых таким объектом является не мужчина, а женщина. Таких людей называют извращенно-сексуальными или, лучше, инвертированными, а сам факт – инверсией. Число таких лиц очень значительно, хотя точно установить его весьма затруднительно.
А. ИНВЕРСИЯ
Поведение инвертированных
Эти лица ведут себя в разных ситуациях различно.
а) Они абсолютно инвертированы, т. е. их сексуальный объект может быть только одного с ними пола, и противоположный пол никогда не может у них быть предметом полового желания, а оставляет их холодными или, даже более того, вызывает у них половое отвращение. Такие мужчины, испытывая отвращение, оказываются неспособными совершить нормальный половой акт или при выполнении его не получают никакого удовольствия.
б) Они амфигенно инвертированы (психосексуальные гермафродиты), т. е. их сексуальный объект может принадлежать как одинаковому с ними, так и другому полу; инверсия, следовательно, лишена характера исключительности.
в) Они случайно инвертированы, т. е. при известных внешних условиях, среди которых на первом месте стоят недоступность нормального полового объекта и подражание, они могут избрать сексуальным объектом лицо одинакового с ними пола и в таком сексуальном акте получить удовлетворение.
Инвертированные по-разному проявляют собственное отношение к особенностям своего полового влечения. Одни из них относятся к инверсии как к чему-то само собой разумеющемуся, подобно тому, как нормальный относится к проявлению своего либидо, и энергично отстаивают ее равноправие наряду с нормальным. Другие же возмущаются фактом ее наличия и ощущают ее как болезненную навязчивость.
Другие особенности инверсии касаются временных рамок. Инверсия может существовать у индивида с давних пор, насколько хватает его воспоминаний, или она проявляется у него только в определенный момент до или после половой зрелости. Инвертированность может сохраняться всю жизнь, может временно исчезнуть или возникнуть отдельным эпизодом на пути нормального развития. Она также может проявиться в позднем возрасте после длительного периода нормальной половой деятельности. Наблюдалось также периодическое колебание между нормальным и инвертированным сексуальным объектом. Особенно интересны случаи, в которых либидо меняется (в смысле инверсии) после того, как был приобретен мучительный опыт (половой акт) с нормальным сексуальным объектом.
Эти различные варианты отклонений в общем существуют независимо один от другого. Относительно крайней формы можно с уверенностью утверждать, что инверсия существовала уже с очень раннего возраста и что инвертированные вполне мирятся со своей особенностью.
Многие авторы отказались бы объединить в одну группу перечисленные здесь случаи и предпочли бы подчеркивать их различие в пределах этой группы вместо свойственного всем группам общего; это зависит от предпочитаемого ими взгляда на инверсию. Однако, как ни верны такие разделения, все же нужно признать, что существует множество переходных ступеней, следовательно, требуется необходимая классификация.
Взгляд на инверсию
Первым определением инверсии было предположение о том, что она – врожденный признак нервной дегенерации; это вполне соответствовало тому факту, что наблюдатели-врачи впервые встретились с инверсией у нервнобольных или у лиц, производивших впечатление больных. Такая характеристика инверсии содержит две первопричины, которые необходимо рассматривать вне зависимости друг от друга: врожденность и дегенерацию.
Дегенерация
Относительно дегенерации возникает возражение по поводу неуместного применения этого слова. Вошло в привычку относить к дегенерации всякого рода болезненные проявления не травматического или инфекционного происхождения. Классификация дегенератов, сделанная Магнаном, дала возможность в самых совершенных проявлениях нервной деятельности не исключать применения понятия дегенерации. В связи с этим позволительно спросить, какой вообще смысл и какое новое содержание имеется в оценке слова «дегенерация». Кажется более целесообразным не говорить о дегенерации в следующих случаях: 1) когда нет нескольких тяжелых отклонений от нормы; 2) когда работоспособность и жизнеспособность в общем тяжело не пострадали.
Многие факты указывают на то, что инвертированные не являются дегенератами в прямом смысле этого слова:
1. Инверсия встречается у лиц, у которых не наблюдается никаких других серьезных отклонений от нормы.
2. Также у лиц, работоспособность которых не нарушена, отличающихся особенно высоким интеллектуальным развитием и этической культурой
3. Если отойти от врачебного опыта и смотреть шире, то можно привести следующие факты, исключающие взгляд на инверсию как на признак дегенерации:
а) нужно принимать во внимание, что у древних народов на высшей ступени их культуры инверсия была частым явлением, почти институтом, исполняющим важные функции; б) она чрезвычайно распространена у многих диких и примитивных народов, между тем как понятие «дегенерация» применяется обыкновенно к высокой цивилизации (И. Блох). Даже среди цивилизованных народов Европы климат и раса имеют самое большое влияние на распространение инверсии и на отношение к ней.
Врожденность
Вполне понятно, что врожденность приписывают только первому, самому крайнему классу инвертированных на основании уверений этих лиц, что ни в какой период жизни у них не проявлялось никакой другой направленности полового влечения. Уже сам факт существования двух других классов, особенно третьего, трудно соединить с гипотезой о врожденном характере инверсии. Поэтому защитники этой теории склонны отделить группу абсолютно инвертированных от всех других, отказавшись от обобщающего взгляда на инверсию. Инверсия, по их мнению, в целом ряде случаев имеет врожденный характер; а в некоторых случаях она могла бы развиться иным способом.
В противоположность этой концепции существует другая, согласно которой инверсия имеет приобретенный характер. Версия эта основывается на следующем: 1) у большинства (а также абсолютно) инвертированных можно выявить подействовавшее в раннем периоде жизни эмоциональное сексуальное впечатление, длительным последствием которого оказывается гомосексуальная склонность; 2) у многих других можно указать на внешние благоприятствующие и противодействующие влияния жизни, приведшие раньше или позднее к фиксации инверсии (общение исключительно с лицами одинакового пола, совместный военный поход, содержание в тюрьме, опасности гетеросексуального общения, целибат (безбрачие), половая слабость и т. д.); 3) инверсия может быть прекращена при помощи гипнотического внушения, что было бы удивительным при врожденном ее характере.
С этой точки зрения можно вообще оспаривать несомненность врожденной инверсии. Можно возразить, что более подробные расспросы в случаях, которые относятся к врожденной инверсии, вероятно, также открыли бы некое переживание в раннем детстве, предопределившее направление либидо; это переживание не сохранилось только в сознательной памяти лица, но при соответствующем воздействии можно вызвать воспоминание о нем. По мнению этих авторов, инверсию следовало бы считать частным вариантом полового влечения, предопределенным некоторыми внешними условиями жизни.
Эта, по-видимому, утвердившаяся уверенность теряет силу от возражения, что многие люди испытывают, несомненно, подобные же сексуальные влияния (в ранней юности: совращения, взаимный онанизм), не став вследствие этого инвертированными или не сделавшись ими навсегда. Следовательно, возникает предположение, что альтернатива: врожденный или приобретенный характер – либо несовершенна, либо не учитывает условия приобретения инверсии.
Объяснение инверсии
Ни положение, что инверсия врожденна, ни противоположное ему – что она приобретается, не объясняют ее сущности. Во-первых, нужно выяснить, что именно в ней врожденного, если не принять самого общего объяснения, что человек появляется на свет с врожденным половым влечением к определенному сексуальному объекту. В противном случае, спрашивается, достаточно ли разнообразных побочных влияний, чтобы объяснить возникновение инверсии без того, что в самом индивиде кое-что не шло навстречу этим влияниям. Отрицание этого последнего момента, согласно изложенному ранее, недопустимо.
Введение бисексуальности
Для объяснения возможностей сексуальной инверсии со времен Франка Лидстона, Кьернана и Шевалье приводят высказывания, содержащие новое противоречие общепринятому мнению. Согласно этому мнению, человек может быть или мужчиной, или женщиной. Но науке известны случаи, в которых половые признаки кажутся стертыми, и благодаря этому затрудняется определение пола сначала в области анатомии. Гениталии этих лиц соединяют в себе мужские и женские признаки (гермафродитизм). В редких случаях оба половых аппарата развиты один наряду с другим (истинный гермафродитизм); чаще всего имеет место двойное уродство.
На самом деле значение этих ненормальностей в том, что они неожиданным образом облегчают понимание нормы. Известная степень анатомического гермафродитизма на самом деле принадлежит и норме: у каждого нормально устроенного мужского или женского индивида имеются зачатки аппарата другого пола, сохранившиеся как рудиментарные органы без функции или преобразовавшиеся и взявшие на себя другие функции.
Гипотеза, которая следует из этих давно известных анатомических фактов, состоит в допущении первоначального бисексуального предрасположения, преобразующегося в течение развития в моносексуальность с незначительными остатками другого пола.
Весьма естественно было перенести эту мысль на психическую область и понимать инверсию в различных ее видах как выражение психического гермафродитизма. Чтобы решить вопрос, недоставало только постоянного совпадения инверсии с душевными и соматическими признаками гермафродитизма.
Однако это ожидание не оправдалось. Зависимость между предполагаемым психическим и легко доказуемым анатомическим гермафродитизмом нельзя представить себе такой тесной. Часто у инвертированных наблюдается и снижение полового влечения, и незначительное анатомическое уродство органов. Это встречается часто, но никоим образом не всегда или хотя бы в большинстве случаев. Таким образом, приходится признать, что инверсия и соматический гермафродитизм в общем не зависят друг от друга.
Большое значение также придавалось так называемым вторичным и третичным признакам и подчеркивалось, что они часто встречаются у инвертированных (Г. Эллис). И в этом есть большая доля правды, но нельзя забывать, что вторичные и третичные половые признаки вообще встречаются довольно часто у другого пола и образуют таким образом намеки на двуполость, хотя сексуальный объект не проявляет при этом изменений в смысле инверсии.
Психический гермафродитизм приобрел бы телесные формы, если бы параллельно инверсии сексуального объекта происходили по крайней мере изменения прочих душевных свойств, влечений и черт характера, в смысле типичных для другого пола. Однако подобную инверсию характера можно встретить с некоторой регулярностью только у инвертированных женщин. У мужчин с инверсией соединяется полнейшее душевное мужество. Если настаивать на существовании душевного гермафродитизма, то необходимо добавить, что в его проявлениях в различных областях замечается только незначительная противоположная обусловленность.
То же относится и к соматической двуполости: по Хальбану, частичная уродливость органов и вторичные половые признаки встречаются довольно независимо друг от друга.
Учение о бисексуальности в самой примитивной форме сформулировано одним из защитников инвертированных мужчин следующим образом: женский мозг в мужском теле. Однако нам неизвестны признаки «женского мозга». Замена психологической проблемы анатомической в равной мере бессмысленна и неоправданна.
Крафт-Эбинг полагает, что бисексуальное предрасположение награждает индивида как мужскими и женскими мозговыми центрами, так и соматическими половыми органами. Эти центры развиваются только в период наступления половой зрелости, большей частью под влиянием независимых от них по своему строению половых желез. Но к мужским и женским «центрам» применимо то же, что и к мужскому и женскому мозгу, и, кроме того, даже неизвестно, следует ли нам предполагать существование ограниченных частей мозга («центров») для половых функций, как, например, для речи.
Две версии все же остаются в силе после всех этих рассуждений: первая – для объяснения инверсии необходимо принимать во внимание бисексуальное предрасположение, но нам только неизвестно, в чем, кроме анатомической его формы, состоит это предрасположение, и вторая – что речь идет о нарушениях, касающихся развития полового влечения[5].
Сексуальный объект инвертированных
Теория психического гермафродитизма предполагает, что сексуальный объект инвертированных противоположен объекту нормальных. Инвертированный мужчина не может устоять перед очарованием, исходящим от мужских качеств тела и души, он чувствует себя женщиной и ищет мужчину.
Но хотя это и верно по отношению к целому ряду инвертированных, это далеко не составляет общего признака инверсии. Не подлежит никакому сомнению, что большая часть инвертированных мужчин сохраняет психический характер мужественности, обладает сравнительно немногими вторичными признаками другого пола и в своем сексуальном объекте ищет в сущности женские психические черты. Если бы было иначе, то оставалось бы совершенно непонятным, для чего мужская проституция, предлагающая себя инвертированным, – теперь, как и в древности, – копирует во всех внешних формах платья и манеры женщин; ведь такое подражание должно было бы оскорблять идеал инвертированных. Для греков, у которых в числе инвертированных встречаются самые мужественные мужчины, было очевидно, что не мужественный характер мальчика, а телесное приближение его к женскому типу, так же как и женские душевные свойства его – робость, сдержанность, потребность в посторонней помощи и наставлении – разжигали любовь в мужчине. Как только мальчик становился взрослым, он переставал быть сексуальным объектом для мужчины и сам становился любителем мальчиков. Сексуальным объектом, следовательно, в этом, как и во многих других случаях, является не один и тот же пол, а соединение обоих половых признаков, компромисс между душевным стремлением к мужчине и женщине при сохранении условия мужественности тела (гениталий), так сказать, отражение собственной бисексуальной природы.
Более определенными оказываются отношения у женщины, где активно инвертированные особенно часто обладают соматическими и душевными признаками мужчины и требуют женственности от своих сексуальных объектов, хотя и здесь, при более близком знакомстве, вероятно, окажется большая пестрота отношений.
Сексуальная цель инвертированных
Важный факт, который нельзя забывать, состоит в том, что сексуальные цели при инверсиях никоим образом нельзя называть однородными. У мужчин половое общение per anum[7] далеко не всегда совпадает с инверсией; мастурбация также часто представляет собой исключительную цель, и ограничения сексуальной цели – вплоть до одних только излияний чувств – встречаются здесь даже чаще, чем при гетеросексуальной любви. И у женщин сексуальные цели инвертированных разнородны; особенным предпочтением, по-видимому, пользуется прикосновение слизистой оболочкой рта.
Выводы
Хотя мы пока не можем дать удовлетворительное объяснение образованию инверсии на основании имеющегося до сих пор материала, замечаем, однако, что в этом исследовании пришли к мысли, которая может приобрести для нас большее значение, чем разрешение поставленной выше задачи. Мы отмечаем, что представляли себе связь сексуального влечения с сексуальным объектом слишком тесной. Опыт со случаями, считающимися ненормальными, показывает, что между сексуальным влечением и сексуальным объектом существует спайка, которую нам грозит опасность не заметить при однообразии нормальных форм, в которых влечение как будто бы приносит от рождения с собой и объект. Это заставляет нас ослабить в наших рассуждениях связь между влечениями и объектом. Половое влечение, вероятно, изначально не зависит от объекта и не обязано своим возникновением его прелестям.

Статья. Перевод Вячеслава Юшина Уилфред Бион. “Цитируя Фрейда” (1976)

«Существует гораздо больше преемственности между внутриутробной жизнью, чем впечатляющая цезура акта рождения, позволяет нам верить». Я не знаю, верно ли я интерпретирую эту цитату, но я думаю, что Фрейд не считает, что «впечатляющая цезура … заставила бы нас верить», как если бы это была цезура, которая управляла нами. Это напоминает мне раннее гомеровское описание, из которого складывается впечатление, что френы – это действительно начало человеческих мыслей и идей – очень разумный научный вывод, потому что очевидно, что когда человек выражает себя, диафрагма его ходит ходуном, вверх и вниз. Диафрагма, цезура – важная вещь; это источник мышления.

Пикассо нарисовал картину на стекле, чтобы ее можно было увидеть с обеих сторон. Я полагаю, что, то же самое можно сказать и о цезуре: все зависит от того, как вы на это смотрите, каким образом вы движетесь. Психосоматические расстройства или сома-психотические, можете сделать свой собственный выбор, но картина должна быть одинаково узнаваема, смотрите ли вы на нее из психосоматического положения или из сома-психотической позиции.

Я хочу, чтобы вы присоединились ко мне и попытались достичь той же глубины невежества, которой я сумел достичь, чтобы вернуться к разуму, который достаточно сильно развращен преконцепциями, теориями и т.д. То, что я прошу, – это в действительности что-то вроде умственного акробатического подвига. Я смогу это оценить; людям, хорошо разбирающимся в анатомии, физиологии, психоанализе и психиатрии, нелегко вернуться к состоянию первичного невежества.

Я хочу сказать нечто, что прозвучит просто как что-то, что сказано просто так, ради самой возможности сказать это; и, возможно, это так и есть. «Грёбаная пи*да» (Bloody cunt). «Грёбаная (кровавая?) вагина». Первая фраза, я подозреваю, является частью универсального ругательства. Это не сексуально и не является чем-то физиологическим, анатомическим или медицинским; это совсем другое. Но «грёбаная (кровавая?) вагина» может быть тем, о чем говорят врачи, возможно, акушеры или гинекологи. А вот что насчет другого выражения?

Я не собираюсь даже пытаться дать ответ, и не потому, что надеюсь, что лекарство от этого – невежество, а во всяком случае, лишь временно, я буду рассматривать ответ как своего рода болезнь вопроса. (Доктор Андре Грин однажды обратил мое внимание на цитату из Мориса Бланшо, «La reponse est le malheur de la question».) Я хочу обратить внимание на произнесение этого – грёбаная пида. Как я уже сказал, «пида» не является анатомической или физиологической фразой. Что это такое я не знаю. В действительности, я открываю эту фразу для вас, потому что, если вы исследуете этот вопрос, вы можете обнаружить, что это очень примитивный и архаичный язык. «Грёбаный (кровавый)» тут не имеет большой связи с белыми или красными кровяными тельцами и т. д. Это, по сути, сокращенный способ сказать: «Клянусь Божьей Матерью» (By Our Lady). Так что это действительно неотъемлемая часть того, что в более сложных терминах мы считаем, как нечто священное.

Это очень своеобразно – «пида», и священный термин путается с ним. Священный аспект этого, вероятно, будет гораздо более значим для людей, знакомых с римско-католической религией. Но я думаю, что можно было бы найти подобный священный элемент без того, чтобы он обязательно имел христианскую версию. Это просто способ введения, чтобы попытаться привлечь внимание к актуальному произнесению, фактическому звуку «грёбаная пида» и любых его аналогов. Я, например, не знаю, в какой степени эта фраза может быть переведена или распознана, скажем так, на китайском или русском языке. Во всяком случае, китайцы могут обнаружить разницу в мышечных движениях лиц друг друга, которые значат не то же самое среди россиян, как у них между собой. Преимущество встречи такого рода заключается в том, что для решения этих вопросов можно использовать много различных видов опыта.

Странная вещь в этом «языке» заключается в том, что он, кажется, имеет архаическое качество, которое питает более интеллектуальные и менее живые аспекты своего характерного мышления, хотя и не вырастает до такой степени, когда его можно было бы вербализовать. Например, человек, который очень злится на кого-то другого, может обнаружить, что его интеллектуальное и сердитое выражение питается этими архаическими факторами, которые он не может выразить, но которые делают выражение гнева более живым, если он называет другого человека «грёбаной пи*дой». И это почти наверняка приведет к большой сумятице того или иного рода.

Леонардо в своих тетрадях оставил множество рисунков воды и волос. Мне кажется, это художественное описание той же сумятицы. Когда мы разойдемся в одиночестве в свои кабинеты и офисы, я предполагаю, что это и будет сумятица. Она может проявляться в форме, выраженной в словесном выражении; это может проявляться в форме, которая казалась бы более подходящей к той, что может быть названа «латентной фазой». В конце пятой книги Энеиды Палинур говорит, будто Сомнус думает, что он очень неопытен, если его можно сбить с курса, управляя флотом на спокойной и гладкой поверхности Средиземного моря. Это то, о чем мы не должны забывать; нас не должно вводить в заблуждение поверхностное и красивое спокойствие, которое пронизывает наши кабинеты и институции.

Сейчас я бы хотел заняться некоторыми научными вымыслами. Я не имею в виду, что я серьезно не воспринимаю эту проблему, но я знаю, что никогда не смогу приблизиться к научному высказыванию. Мне кажется, что с очень ранней стадии действует связь между зародышевой плазмой и с окружающей ее средой. Я не понимаю, почему это не должно оставлять какой-то след, даже после «впечатляющей цезуры рождения». В конце концов, если анатомы могут сказать, что они обнаруживают рудиментарный хвост, и если хирурги говорят, что они обнаруживают опухоли, которые происходят из жаберной расщелины, тогда почему не должно быть того, что мы будем называть ментальными остатками или архаичными элементами, которые действуют таким образом, что вызывают тревогу и беспокойство, потому что она прорывается сквозь красивую и спокойную поверхность, которую мы обычно считаем рациональным, разумным поведением?

Ребенок, родившийся вполне удовлетворительно, плакал и кричал при рождении и не мог успокоиться; чем больше мать успокаивала ребенка, тем больше он кричал. Из-за этого, казалось бы, неутомимого вопля матери стало невозможно спать. Я предполагаю, что это было очень давнее событие в истории, но лишь скрытое только из-за «впечатляющей цезуры рождения».

Я не думаю, что когда-либо у нас будет шанс узнать, что думает плод, но – продолжая свою научную фантастику – я полагаю, что нет причин, по которым им что-то не должно ощущаться. Я думаю, было бы очень полезно подумать, что некоторые стадии страха, интенсивного страха, легче визуализируются или воображаются нами, если мы думаем о них как о таламическом страхе или как о каком-то проявлении желез, например, таком, который связан с надпочечниками или тем, что позже оказывается генитальными структурами. Вы можете смотреть на это как вам нравится, скажем, как на следы памяти, но эти же следы памяти также можно рассматривать как тень, которую будущее отбрасывает назад. Я мог бы сказать, что сама эта встреча может рассматриваться как выражение, как пересмотр такого опыта и знаний, которые нам удалось накопить в течение нашей жизни, но ее также можно рассматривать и как проявление тени будущего, которое мы знаем не больше, чем мы знаем прошлое, тень, которую она проецирует или отбрасывает назад. Цезура, которая заставила бы нас поверить; будущее, которое заставило бы нас поверить; или прошлое, которое могло бы заставить нас поверить – это зависит от того, в каком направлении вы движетесь, и что вы видите.

Мне кажется, что есть определенные скороспелые и преждевременные события, которые слишком преждевременны и слишком ранящие, чтобы их можно было терпеть. Таким образом, плод, ид, делает все возможное, чтобы разорвать это соединение. На более позднем этапе человек может замкнуться в себе, закрыться. Это случилось с человеком тридцати с лишним лет, который нарисовал жалюзи в своей комнате и, насколько это возможно, изолировал себя от вселенной, в которой он оказался. Он возражал против этой вселенной, и в начале анализа возражал мне достаточно сильно, да так, что приносил револьвер Смита-Вессона на сессии; он демонстративно клал его сбоку, чтобы таким образом иметь доступ к средствам для прекращения интерпретаций. К счастью или, к несчастью, я, будучи инструктором стрелкового оружия, уделял большое внимание этому револьверу. Это скорее отвлекло меня от внимания к тому, что говорил пациент, и я думаю, что для пациента это также было спасением от необходимости уделять слишком много внимания тому, что я говорил.

Другой пациент был очень чувствителен к тому, что видел. Настолько чувствителен, что ему было трудно носить обычную одежду, потому что ее цвета были невыносимыми для него. Для другого пациента было невыносимым слушать оркестр Филармонии в то время, когда он сам был одним из оркестрантов высочайшего уровня, и лишь потому, что, по его словам, и я ему верил – кларнетист играл слишком резко; и проблема заключалась в том, как заткнуть его.

Пациент такого рода часто очень умен, иногда мудр. Я помню одного несчастного бедолагу, который совершил убийство, но его приговор был смягчен, потому что было обнаружено, что он обладал очень низким интеллектом. К несчастью для него, к тому моменту, когда мы с ним свиделись, его интеллект был недостаточно низок, чтобы быть меньше, чем требовалось британскому западному командованию, которое стремилось наказать его, если он не присматривал за своей винтовкой и не мог нести ее на параде. Он сказал мне: «Сэр, я не умею носить оружие. Мне разрешили выйти из тюрьмы, потому что сказали, что я могу быть свободным, если я буду служить своей стране». Это очень сложно сделать, очень трудно, особенно если страна настаивает на том, чтобы выдать ему смертельное оружие, которое, как он знает, он не способен нести.

Продолжая свою научную фантастику, нельзя, конечно, с уверенностью сказать об этом плоде, но я могу представить себе ситуацию, в которой из-за изменения давления в амниотической жидкости он мог видеть свет, который мог быть невыносимо ярким, и слышать звуки, которые могли быть невыносимо громкими. Является ли плод на позднем сроке характером и личностью, или нет? Когда его характер или личность рождаются? И когда этот характер или личность забываются, когда избавляются от него, обходясь без всего, что он постиг в процессе существования в жидкой среде? В этой жидкой среде, по-видимому, возможно, как и для некоторых животных, во всяком случае, достичь своего рода восприятия на расстоянии, быть способным чуять некую вещь; как, например, рыба-собака и скумбрия собираются вокруг какого-то кусочка разлагающегося вещества.

Похоже, что это очень впечатляющее изменение, когда плод меняет среду на газообразную, на воздух, который не является жидким, но является средой. Поэтому и здесь снова возникают колебания и волновые ощущения. Я определенно не понимаю, почему не должно быть переноса чрезвычайно примитивной чувствительности; плод мог быть здоровым или здравомыслящим объектом, и все же он подвергался давлению, которое передавалось еще задолго до того, как мы подумали бы, что существует такая вещь, как личность, и сохранялось еще долго после этого.

Когда я был студентом-медиком, в палисаднике больницы в одно и то же время появлялась маленькая черная кошка. Он «делала свои дела», аккуратно зарывала их и удалялась. Она была известна под прозвищем Мелани Кляйн – Мелани, потому что была черной; Кляйн, потому что была маленькой; и Мелани Кляйн, потому что для нее не существовало никаких запретов. У меня такое чувство, что это повторяется, как бы, на совершенно другом уровне развития спирали человеческого разума – заимствования из молекулярного распределения молекулы ДНК. Мы возвращаемся к этим же вещам, но на несколько ином уровне. Я думаю, что мы пытаемся вернуться на разные уровни, не теряя жизненно важного вклада этих архаизмов.

Статья. Лакан “Речь пустая и речь полная в Психоаналитической реализации субъекта”

 «Вложи в уста мои слово истинное и твердое и сдержи язык мoй».
(Внутреннее Утешение, гл. XV: о том, чтоне следует верить
каждому и о словесной оплошности)
«Говори сколько хочешь»
(Девиз «каузального» мышления)

Чего бы ни добивался психоанализ — исцеления ли, профессиональной подготовки, или исследования — среда у него одна: речь пациента. Очевидность этого факта вовсе не дает нам права его игнорировать. Всякая же речь требует себе ответа. Мы покажем, что речь, когда есть у нее слушатель, не остается без ответа никогда, даже если в ответ встречает только молчание. В этом, как нам кажется, и состоит самая суть ее функции в анализе.
Ничего об этой функции речи не зная, психоаналитик ощутит ее зов тем сильнее. Расслышав же в этом зове лишь пустоту, он испытает эту пустоту в самом себе, и реальность, способную ее заполнить, станет искать уже по ту сторону речи.
Тем самым он перейдет к анализу поведения субъекта, рассчитывая именно в нем обнаружить то, о чем тот умалчивает. Но чтобы получить от субъекта признание того, что обнаружено, об этом все-таки приходится заговорить. И он вновь прибегает к речи, но речь эта подозрительна уже тем, что служит ответом на неудачу его молчания перед ясно слышимым эхом собственного ничтожества.
Но какой, собственно, призыв раздавался по ту сторону пустоты высказывания субъекта? Это призыв субъекта к истине в ее основании, на фоне которого можно расслышать и позывы потребностей более скромных. Но первоначально и главным образом это зов самой пустоты, двусмысленное зияние которой покушается совратить другого средствами, где субъект прибегает ксамолюбованию и использует монумент, воздвигнутый собственным нарциссизмом.
«Так вот же она, интроспекция!» — воскликнет наш рассудительный читатель, издалека почуявший грозящие ему опасности. Он охотно признается, что знает толк в ее прелестях, хотя пользы от нее больше никакой не ждет. Жаль, что он не привык терять время. Попади он на ваш диван, вы бы услышали от него немало прекрасного и глубокомысленного.
Непонятно, как психоаналитики, которые уже с первых шагов в своем ремесле обязательно сталкиваются с подобными типами, вообще могут еще придавать какое-то значение интроспекции. Ибо как только пари вступает в силу, все прекрасные слова, что у него вроде бы были в запасе, куда-то пропадают. Счет им оказывается не так уж долог и к его изумлению на местоих являются другие, которые поначалу кажутся ему настолько дурацкими, что лишают на некоторое время дара речи. Общая участь .
Вот тогда-то он и улавливает разницу между призраком монолога, услужливые фантазии которого воодушевляли его болтовню, и принудительным трудом того не оставляющего лазеек дискурса, который психолог, не без юмора, и терапевт, не без задней мысли, наградили именем «свободной ассоциации».
Ибо это именно труд, и труд настолько серьезный, что ею признавали требующим ученичества, и даже усматривали в необходимости ученичества ценность этого труда как формирующего начала. Но что может сформироваться при таком подходе, кроме квалифицированного рабочего?
Так как же следует нам тогда к этой работе относиться? Рассмотрим ее условия и ее плоды в надежде лучше усмотреть ее цель и выгоду. Но ходу дела уже отмечалась уместность термина durcharbeiten, которому соответствует английское workingthrough и которое приводит в отчаяние наших переводчиков, хотя и дает им случай исполнить навеки отчеканенный в нашем языке завет классика: «спешите медленно»*. Так как же все-таки продвигается работа?
Теория предлагает нам триаду: фрустрация, агрессивность, регрессия. Создается объяснение на вид столь понятное, что от дальнейшей необходимости понимать мы чувствуем себя избавленными. Интуиция проворна, но очевидность, превращаясь в расхожую истину, становится тем более подозрительной. И когда анализ обнаруживает ее слабость, негоже оправдываться ссылкой на «аффективность». Слово это, табуированное диалектическойбеспомощностью, вместе с глаголом «интеллектуализировать», уничижительное употребление коего выдает эту беспомощность за достоинство, навсегда останется в истории языка позорным клеймом нашей глухоты по отношению к субъекту .
Посмотрим лучше, от чего возникает эта фрустрация. Может быть, от молчания аналитика? Опыт показывает, что ответ, даже (и в особенности) поощрительный, на пустую речь создает фрустрация гораздо более сильную, нежели молчание. Не коренится ли фрустрация в самом дискурсе субъекта? Создается впечатление, что субъект все более отлучается от «своего собственного существа» и, после честных попыток описать его, отнюдь не увенчивающихся созданием сколько-нибудь связного о нем представления, после всевозможных уточнений, к сущности его нас нимало не приближающих, после напрасных стараний укрепить и защитить его пошатнувшийся статус, после нарциссических объятий, тщащихся вдохнуть в него жизнь, признает, наконец, что «существо» это всегда было всего-навсего его собственным созданием в сфере воображаемого, и что создание это начисто лишено какой бы то ни было достоверности. Ибо в работе, проделанной им но его воссозданию для другого, он открывает изначальное отчуждение, заставлявшее конструировать это свое существо в виде другого, и тем самым всегда обрекавшее его на похищение этим другим .
На самом деле Эго, силу которого наши нынешние теоретики измеряют его способностью выдержать фрустрация, есть фрустрация по самой своей сути . Это не фрустрация желания субъекта, а фрустрация вызванная самим объектом, в котором ею желание отчуждено; и чем больше оформляется этот объект, тем более углубляется отчуждение субъекта от его наслаждения. Перед нами, таким образом, фрустрация во второй степени, причем такая, что даже если субъекту и удастся включить ее форму в свой дискурс, воссоздав тот инертный образ, в котором субъект, отраженный в зеркале, находит себе объект, он все равно не сможет этим удовлетвориться, ибо даже при абсолютном сходстве он сумеет отразить в этом образе лишь желание другого. Это значит, что адекватного ответа на этот дискурс не существует: всякое слово, которое примет его обознание за чистую монету, субъект сочтет за презрение.
Агрессивность, которую испытывает при этом субъект, не имеет ничего общего с животной агрессивностью фрустрированного желания. Отсылка к таковому, которой обычно и удовлетворяются, маскирует другую агрессивность, для всех и каждого гораздо менее приятную: агрессивность раба, отвечающего на фрустрацию от своей работы желанием смерти.
Понятно теперь, как эта агрессивность может отреагировать на любое вмешательство, которое, обнаруживая воображаемые намерения дискурса, демонтирует объект, созданный субъектом для служения им. По сути дела это и называется анализом сопротивлений, причем тут же проявляется его скользкая сторона. О ней предупреждает уже само существование простака-аналитика, который никогда не видел в фантазмах своих субъектов ничего, кроме выражения агрессивности.
В таких, как он, без колебания отстаивающих «причинностный» анализ, направленный на трансформацию субъекта в настоящем путем наукообразных объяснений его прошлого, все, вплоть до интонаций, выдает страх перед необходимостью думать, что свобода пациента может зависеть от свободы его вмешательства. Но даже если его предприятие и оказывается в какой-то момент для субъекта благотворным, это всего лишь благотворность хорошей шутки, и задерживаться на этом мы не будем.
Рассмотрим лучше теhic et пипс, к которым сводится для некоторых аналитиков все допустимое поле деятельности анализа. Такой, подход действительно может принести пользу — при условии, однако, что усматриваемое в них аналитиком воображаемое намерение не отделяется от символического отношения, в котором это намерение выражено. В них нельзя вычитать о «своем Я» субъекта ничего, за что тот не мог бы ответить о себе как «я», т. е. от первого лица.
«Я был этим лишь для того, чтобы стать тем, кем я могу быть» — вот лейтмотив признания субъектов своих фантазий, без которого прогресс был бы неуловим.
Аналитик, таким образом, не может, не подвергая субъект опасности, выследить его в интимном содержании его жестов или статики, не восстановив их в качестве немых частей его нарциссического дискурса — это хорошо известно и отмечалось даже начинающими психоаналитиками.

Опасность же состоит не в отрицательной реакции субъекта, а, скорее, в пленении его новой объективацией, не менее воображаемой чем предыдущая — объективацией его статики, можно даже сказать, его статуарности, в обновленном статусе ее отчуждения.
Искусство аналитика должно, напротив, состоять в том, чтобы постепенно лишать субъекта всякой уверенности, пока не рассеются последние призраки ее. И именно с членением дискурса связаны этапыих исчезновения.
Сколь бы пустым дискурс ни казался, он таков лишь на поверхности: вспомним слова Малларме, сравнивавшего повседневное употребление языка с хождением монеты, у которой чеканка на обеих сторонах давно стерлась, и которая переходит из рук в руки «в молчании». Метафоры этой довольно, чтобы напомнить нам, что слово, даже донельзя стертое, сохраняет ценность tesser’a.
Даже ничего не сообщая, дискурс демонстрирует существование коммуникации; даже отрицая очевидность, он утверждает, что слово конструирует истину; даже имея целью обман, он играет на игре в свидетельство.
Психоаналитик знает лучше кого бы то ни было, что самое главное — это услышать, какой «партии» в дискурсе доверен значащий термин; именно так он, в лучшем случае, и поступает, так что история из повседневной жизни оборачивается для него обращенной к имеющему уши слышать притчей; длинная тирада — междометьем, элементарная оговорка, наоборот, — сложным объяснением, а молчаливый вздох — целым лирическим излиянием.
Таким образом, смысл дискурсу субъекта сообщает удачно расставленная пунктуация. Вот почему перерыв сеанса, при нынешней технике отмеряемого чисто хронометрически и совершенно независимо от течения дискурса, есть своего рода ритмическое членение (скандирование), которое успешно играет роль вмешательства, служащего для приближения заключительных моментов. Тем самым конец сеанса выводится из рамок рутинной процедуры и начинает служить полезным задачам техники анализа.
Именно так может происходить регрессия, представляющая собой не что иное, как актуализацию в дискурсе фантазматических отношений, восстанавливаемых Эго на каждом очередном этапе разложения своей структуры. Ведь в конечном счете регрессия не реальна; даже в языке она проявляет себя лишь в мельчайших модуляциях, речевых оборотах, и «оплошностях столь легких», что странности в них ничуть не больше, чем в нарочитом детском «сюсюкании» взрослых. Приписать регрессии реальность актуального отношения к объекту значило бы спроецировать субъект в отчуждающую иллюзию, отражающую всего лишь алиби психоаналитика.
Вот почему нет для психоаналитика худшей ошибки, нежели руководствоваться мнимым контактом с переживаемой субъектом реальностью. Эта подслащенная пилюля интуиционистской, и даже феноменологической, психологии получила в современном потреблении распространение весьма симптоматичное для оскудения эффектов речи в нынешнем социальном контексте. Но свойственный ей характер навязчивой идеи особенно бросается в глаза, когда она применяется в отношениях, которые по самим правилам своим всякий реальный контакт исключают.
Ну, а чтобы умерить энтузиазм юных аналитиков, находящихся под впечатлением непостижимой одаренности тут предполагаемой, нет ничего лучше как обратиться к результатам контрольных сеансов, которые им пришлось пройти. С точки зрения контакта с реальностью, сама возможность такого контроля стала бы проблемой. Происходит же как раз обратное: контролирующий демонстрирует воистину второе зрение, благодаря которому практика контроля становится для него по меньшей мере столь же поучи тельной, сколь и для контролирующего. И тем более поучительной, чем меньше этот последний выказывает пресловутых дарований, передачу которых иные аналитики считают тем более невозможной, чем более они кичатся своими техническими секретами.
Смысл этой загадочной ситуации в том, что контролируемый выполняет в ней роль фильтра или рефрактора дискурса субъекта, в результате чего перед контролирующим предстоит готовая стереография, где с самого начала выделены три или четыре регистра, в которых записана создаваемая этим дискурсом партитура.
Если бы контролируемый мог быть помещен контролирующим в субъективную позицию, не совпадающую с той, которую предполагает зловещий термин «контроль» (в английском — но, к сожалению, только в нем — удачно передаваемый термином supervision), то самым полезным результатом этого упражнения стало бы для него умение самому занимать ту позицию вторичной субъективности, в которую ситуация с самого начала ставит контролера.
В этой позиции ему удалось бы найти правильный путь к тому, что классический термин «рассеянное внимание аналитика» описывает лишь очень приблизительно. Ведь важно понять, на что это внимание направлено. Цель всей нашей работы — это показать, что она отнюдь не направлена на некий объект по ту сторону речи субъекта, который иные аналитики ставят себе задачейникогда не терять из виду. Если бы анализ шел этим путем, он либо прибег бы к совсем иным средствам, либо остался бы единственным в своем роде примером метода, воспрещающего себе применять ведущие к собственной же цели средства.
Единственный доступный для аналитика объект — это воображаемое отношение, связывающее его с субъектом в качестве «его собственногоЯ», и, будучи не в силах это отношение исключить, он может воспользоваться им для регулирования пропускной способности своего уха — что физиология, вполне согласная здесь с Евангелием (уши, чтобы не слышать), считает процессом вполне естественным, — или, иными словами, для распознавания того, что услышать следует. Ведь других ушей, какого-нибудь третьего или четвертого уха, которое обеспечило бы бессознательному прямой, минующий слух доступ к другому бессознательному, у него нет. О том, как к этой мнимой коммуникации следует относиться, мы в дальнейшем скажем.
Мы подошли к рассмотрению функции речи в анализе с самой неблагодарной ее стороны, со стороны пустой речи, когда субъект производит впечатление говорящего о ком-то другом, кто похож на него до неузнаваемости, но решительно не способен усвоить себе его желание. Мы показали источник все растущего обесценивания речи в теории и практике, и нам пришлось постепенно, шаг за шагом, освобождать ее от того, что давило ее как мельничный жорнов, хотя годится в анализе разве что на роль ветряного крыла: речь идет об индивидуальных психофизиологических факторах. которые остаются на деле из диалектики анализа исключенными. Сделать целью анализа изменение свойственной этим факторам силы инерции, значит обречь себя на чистую видимость снижения, чем, впрочем, некоторые направления в технике анализа действительно и довольствуются.
Обратив теперь наши взоры на другой полюс психоаналитического опыта — его историю, казуистику, процесс лечения, — мы обнаружим, что анализу hiс etnunc противостоит здесь ценность припоминания (анамнеза) как показателя и пружины терапевтического прогресса; навязчивой интрасубъективности — истерическая интерсубъективность; анализу сопротивления — символическая интерпретация. Именно здесь начинается реализация наполненной речи. Рассмотрим полагаемое этой речью отношение.
Напомню, что примененный Брейером и Фрейдом метод лечения, одна из пациентов Брейера, Анна О., с самого начала окрестилатермином «talkingcure». Заметим, что лечение этой больной истерией как раз и привело к открытию патогенного события, именуемого травматическим.
Событие это был признано причиной симптома на том основании, что словесное упоминание события (в рассказываемых больной stories) вызывало исчезновение симптома. Заимствованный у призванной объяснить этот факт психологической теории термин «осознание» свой престиж сохраняет, но, как и любое слишком очевидное объяснение, вызывает наше справедливое подозрение. Психологические предрассудки эпохи не позволяли признать в вербализации как таковой иную реальность помимо ее flatusvocis. Остается фактом, тем не менее, что в гипнотическом состоянии вербализация отделена от осознания, а этого вполне достаточно, чтобы заставить нас пересмотреть концепцию ее последствий.
Не подадут ли нам здесь пример поборники бихевиористского Aufhebung, сказав, чтоих не интересует, вспомнил субъект о чем-нибудь или нет? Он просто рассказывал о событии. Мы, со своей стороны, предпочтем выразиться иначе, и скажем, что он это событие вербализовал, или — раскрывая этот термин, французское звучание которого напоминает о другой фигуре Пандоры*, не имеющей отношения к ящику, куда следовало бы, наверное, этот термин прочно запереть, — что он перевел его в Слово, а точнее в эпос, с которым он связывает теперь истоки своей личности. Причем излагает он этот эпос на языке, который позволяет ему быть понятым своими современниками, более того, предполагает наличие их собственного дискурса. Поэтому рассказывание эпоса — включает ли оно былой дискурс в его архаичной форме и на чужом языке, или разворачивается с подлинно театральным воодушевлением во времени настоящем — всегда имеет облик кос венной речи, всегда произносится на манер вставленной по ходу рассказа и заключенной в кавычки цитаты; причем если он разыгрывается, то происходит это на сцене, предполагающей присутствие не только хора, но и зрителей. Гипнотическое припоминание является не просто воспроизведением прошлого, но, самое главное, актуализацией его в речи, что предполагает множество разного рода «присутствий». Оно относится к припоминанию наяву того, что в психоанализе носит курьезное название «материала», точно таким же образом, как драма, разыгрывающая перед собранием сограждан мифы об основании города, относится к истории — созданной, конечно, изматериалов — в которой нации наших дней учатся читать символы своей еще не пришедшей к развязке судьбы. Воспользовавшись языком Хайдеггера, можно сказать, что и то, и другое припоминание формируют субъект как gewesend, т. е. как сущий тем, кто таким-то образом был. Но во внутреннем единстве этой темпорализации сущее знаменует конвергенцию бывших. Это означает, что если бы со времени одного из «бывших» моментов успели бы произойти какие-то другие встречи, результатом стало бы другое сущее, которое и «бывшее» это заставило бы сбыться иначе.
Двусмысленность истерического разоблачения прошлого объясняется вовсе не витанием его содержания где-то между воображаемым и реальным, ибо оно равно принадлежит и тому, и другому. Лживым его тоже не назовешь. Дело в том, что оно показывает, как рождается в речи истина, и тем самым сталкивает нас с реальностью того, что ни истинным, ни ложным не является. Во всяком случае именно здесь проблема задевает нас за живое.
Именно наличная в настоящем речь свидетельствует об истинности этого разоблачения в наличной реальности и во имя реальности эту истинность обосновывает. Однако единственным свидетелем той части сил прошлого, которая на каждом из перекрестков, где событие совершало свой выбор, оказывалась отстраненной, остается в этой реальности тоже речь.
Вот почему условие непрерывности в анализе, служившее для Фрейда мерой полноты исцеления, не имеет ничего общего с Бергсоновским мифом восстановления длительности, в которой подлинность каждого из моментов оказалась бы нарушена, если бы она не итожила в себе модуляции всех предшествовавших моментов. Не о биологической памяти, не об интуитивистской мистификации, и не о парамнезе симптома идет речь у Фрейда, а о припоминании, т. е. об истории, в которой на тонком острии достоверных датировок балансируют в неустойчивом равновесии предположения о прошлом и обещания на будущее. Будем категоричны в психоаналитическом анамнезе речь идет не о реальности, а об истине, ибо действие полной речи состоит в том, что она упорядочивает случайности прошлого, давая им смысл грядущей неизбежности, предстоящей в том виде, в котором конституирует ее та толика свободы, посредством которой субъект полагает ее в настоящем.

Извилистый путь поисков, пройденный Фрейдом в исследовании, посвященном «человеку с Волками», подтверждает сказанное, обретая в нем полноту смысла.
Когда речь идет о датировке первосцены, Фрейд требует полной объективации доказательства. Зато все ресубъективации события, которые представляются ему необходимыми для объяснения его последствий при каждом, повороте, на котором субъект перестраивает свою структуру, т. е. весь ряд перестроек структуры события, происходящих, как он выражается, nachträglich, задним числом, он допускает безоговорочно . Больше того, со смелостью, граничащей с безрассудством, он считает дозволенным опустить при анализе процессов те временные интервалы, в которых событие пребывает у субъекта в латентном состоянии. Это значит, что он каждый раз аннулирует «время для понимания» в пользу «момента заключения», подталкивающего мысль субъекта к решению о смысле первоначального события.
Отметим, что «время для понимания» и «момент заключения» являются функциями, которые мы определили в теореме чисто логической, и которые хорошо знакомы нашим ученикам как необычайно удобные для диалектического разбора, служащего им руководством в процессе психоанализа.
Именно усвоение субъектом своей истории в том виде, в котором она воссоздана адресованной к другому речью, и положено в основу нового метода, которому Фрейд дал имя психоанализа — не в 1904 году, как утверждала до недавнего времени одна знаменитость, которая, неосторожно сняв покров молчания, обнаружила, что читала у Фрейда разве что заголовки, а в 1895 .
Анализируя смысл этого метода мы, как и Фрейд, не отрицаем психофизиологической прерывности, которую демонстрируют порождающие симптом истерии состояния, как не отрицаем мы и возможность лечения этого симптома методами, воспроизводящими прерывность этих состояний — гипнозом, и даже наркозом. Просто поскольку начиная с какого то момента Фрейд категорически отказался от обращения к ним, мы столь же категорически не доверяем всякой попытке опереться на эти состояния как для объяснения симптома, так и для его исцеления.
Ибо если оригинальность метода состоит в средствах, которыми он воспрещает пользоваться, то это объясняется тем, что средства, которые он считает допустимыми, достаточны для образованияобласти, чьи границы определяют относительность его действенности.
Средства, допускаемые этим методом, сводятся к речи, поскольку эта последняя сообщает действиям индивида смысл; область его — это область конкретного дискурса как поля трансиндивидуальной реальности субъекта; его действенность — действенность истории, поскольку в ней происходит возникновение истины в реальном.
Начнем с того, что субъект, приступая к анализу, соглашается тем самым занять позицию, которая уже сама по себе является более конструктивной, нежели все правила, которыми он в той или иной мере позволяет себя опутать: он соглашается потолковать. И не будет ничего страшного, если это замечание собьет слушателя с толку, ибо это дает нам повод настоять на том, что обращение субъекта, согласившегося потолковать, предполагает своего толкователя ; другими словами, что говорящий конституируется тем самым как интерсубъективность.
Во-вторых, именно на основе этой беседы, поскольку она включает ответ собеседника, проясняется для нас смысл требования Фрейда восстановить непрерывность мотиваций субъекта. Операционный анализ этого требования и в самом деле показывает нам, что оно может быть удовлетворено лишь внутри интерсубъективной непрерывности того дискурса, в котором история субъекта конституируется.
Так, субъект вполне может разглагольствовать о своей истории под влиянием одного из тех наркотиков, которые усыпляют сознание и именуются теперь «сывороткой истины»; в откровенно неленом названии этом звучит свойственная самому языку ирония. Но передача записанной речи, даже услышанная из уст лечащего врача, не может, уже в силу отчужденности своей формы, произвести то же действие, что и психоаналитическая беседа.
Итак, только с введением третьего термина фрейдовское открытие бессознательного проясняется в своих истинных основаниях и может быть просто сформулировано в следующих выражениях: бессознательное есть та часть конкретного трансиндивидуального дискурса, которой не хватает субъекту для восстановления непрерывности своего сознательного дискурса.
Таким образом, исчезает парадокс, неизбежно проявляющийся в понятии бессознательного, если относить это последнее к какой-то индивидуальной реальности. Ведь разрешить этот парадокс сводябессознательное к бессознательным тенденциям можно лишь игнорируя опыт, который ясно показывает, что бессознательное имеет отношение к функциям представления и даже мышления. Именно на этом настаивает Фрейд, когда, не в состоянии избежать соединения противоречивых терминов в понятии бессознательного мышления, он напутствует его восклицанием sitveniaverbo. Послушно ему следуя, мы и возлагаем всю вину на Слово — на то реализованное в дискурсе неуловимое Слово, которое перебегает, как колечко на нитке*, из уст в уста, чтобы дать акту субъекта, получающего заключенное в нем сообщение, смысл, делающий этот акт актом из его истории и сообщающий этому акту его истинность.
Тем самым, вместе с обособлением самой психоаналитической сферы как являющей реальность дискурса в его самостоятельности, отпадает упрек в противоречии interminis, которое усматривает в понятии бессознательного мышления плохо продуманная в своих логических основаниях психология. Eppur simuove психоаналитика имеет те же последствия, что у Галилея: в обоих случаях перед нами не опыт, связанный с фактами, а чистой воды ех-perimentum mentis.
Бессознательное — это та глава моей истории, которая содержит белое пятно или ложь: это глава, прошедшая цензуру. Но истина может быть найдена; чаще всего она уже записана в другом месте. А именно:
— в памятниках: таковым является мое тело, т. е. истерическое ядро невроза, где исторический симптом обнаруживает структуру языка и расшифровывается как надпись, которая, однажды будучи прочитана, может затем быть уничтожена без особого сожаления;
— в архивных документах, смысл которых остается непонятен, покуда не выяснено их происхождение: таковы воспоминания детства;
— в семантической эволюции: она соответствует моему запасу слов и особенностямих употребления, а также моему жизненному стилю и характеру;
— в традициях и даже легендах, где моя история облекается в героизированные формы;
— в следах искажений, которые возникают при согласовании с соседними главами фальсифицированной главы, чей смысл должен быть восстановлен нашим собственным истолкованием.
Студент, которому придет в голову мысль — настолько редкая, правда, что приходится в процессе обучения еепропагандировать — что для понимания Фрейда лучше читать Фрейда, чем г-на Фенишеля, сможет, осуществляя ее на практике, легко убедиться, что все сказанное здесь даже по духу своему столь мало оригинально, что не содержит ни единой метафоры, которая не повторялась бы в работах Фрейда с частотой лейтмотива, проливающего свет на самый замысел их.
В дальнейшем он на каждом шагу своей практики без труда убедится в том, что подобно отрицанию, которое удвоением аннулируется, метафоры эти теряют свой метафорический смысл; а убедившись, поймет и причину этого, заключающуюся в том, что он работает в собственной сфере метафоры, которая есть лишь синоним включенного в механизм симптома символического смещения. Ну, a после этого он лучше сможет оценить и воображаемое смещение, мотивирующее труды г-на Фенишеля, измерив разницу в основательности и технической эффективности между отсылками к мнимо-органическим стадиям индивидуального развития, с одной стороны, и исследованием отдельных конкретных событий истории субъекта, с другой. Разница здесь та же, что между подлинным историческим исследованием и пресловутыми законами истории; прекрасно известно, что в каждую эпоху находится философ, выводящий их из преобладающих в эту эпоху ценностей. Это не значит, что в многообразных смыслах, обнаруженных в общем ходе истории на пути от Боссюэ (Жака-Бенина) до Тойн-би (Арнольда), вехами на котором служат творения Огюста Конта и Карла Маркса, ничего достойного внимания не найдется. Всякому ясно, конечно, что для ориентировки исследований в области ближайшего прошлого, равно как и для сколь-нибудь осмысленных предположений о ближайшем будущем, от таких знаков одинаково мало толку. Они достаточно скромны, чтобы откладывать свою достоверность на послезавтра, и не столь щепетильны, чтобы не допускать ретушировки событий, позволяющей успешно предвидеть происходившее вчера.
Но если для научного прогресса польза от них невелика, то в другом отношении они действительно интересны и заключается этот интерес в той существенной роли, которую они играют в качестве идеалов. Она-то и заставляет нас провести различие между первичной и вторичной функциями историзации.
Характеризуя психоанализ и историю как науки, посвященные изучению особенного, мы вовсе не утверждаем, будто факты, с которыми они имеют дело, совершенно случайны или произвольны, а все значение их сводится в конце концов к травме в ее первозданном виде.

События зарождаются в первичной историзации; другими словами, история создается уже на сцене, где, будучи однажды записана, она тут же разыгрывается перед взорами совести, с одной стороны, и правосудия, с другой.
В некую эпоху некий бунт в предместье Сент-Антуан переживается его актерами участниками как победа или как поражение Парламента или Двора, в другую — как победа или поражение пролетариата и буржуазии. И хотя, в снобом случае, расплачиваются за все говоря языком Ретца, «народы», перед нами совершенно разные исторические события — мы хотим сказать, что в памяти людей они оставят совершенно различный след.
Дело в том, что с исчезновением реальности Парламента и Двора первое событие вновь уподобится травме, которая, если не тревожить специально ее первоначального смысла, способна к постепенному и подлинному заживанию. В то время как память о втором останется живой даже в условиях цензуры — подобно амнезии вытеснения, которая представляет собой одну из самых цепких форм памяти — и останется до тех пор, пока существуют люди, готовые подчинить свой бунт борьбе за выход рабочего класса на политическую сцену, т. е. люди, для которых ключевые слова диалектического материализма имеют смысл.
Утверждать, будто я собираюсь перенести эти замечания на сферу психоанализа, пожалуй, излишне, поскольку они и так имеют к ней самое прямое отношение, а путаница между техникой расшифровки бессознательного и теорией инстинктов и влечений устраняется благодаря им сама собой.
То, что мы приучаем субъекта рассматривать как бессознательное — это его история. Другими словами, мы помогаем ему осуществить сегодняшнюю историзацию фактов, уже обусловивших какое-то количество исторических «поворотов» в его существовании. Но роль эту они смогли сыграть лишь в качестве фактов уже исторических, т. е. в определенном смысле признанных, или в определенном порядке подвергшихся цензуре.
Таким образом, всякая фиксация на так называемой инстинктивной стадии представляет собой оставленный историей шрам: либо страницу стыда, которую забывают или зачеркивают, либо страницу славы, которая обязывает. Но забытое дает о себе знать в действиях, зачеркнутое сопротивляется тому, что говорится где-тов другом месте, а обязательство увековечивает в символе ту самую иллюзию, у которой субъект оказался в плену.
Короче говоря, инстинктивные стадии уже в самом процессе их переживания организованы в субъективность. Другими словами, субъективность ребенка, запоминающего движение сфинктеров как победу или поражение, тут же наслаждающегося воображаемой сексуализацией отверстий своих клоак, превращающего испражнение в акт агрессии, удержание в попытку соблазна, а расслабление в символ, по сути ничем не отличается от субъективности аналитика, пытающегося понять, и с этой целью восстановить, формы любви, которую он называет прегенитальной.
Другими словами, анальная стадия, когда она переживается, ничуть не менее исторична, нежели когда она задним числом продумывается; в обоих случаях основание ее всецело принадлежит интерсубъективности. Признание же ее этапом пресловутого созревания инстинктов даже лучшие умы настолько сбивает с толку, что они начинают видеть в этой стадии воспроизведение в онтогенезе стадии животного phylum, искать которую следует у аскарид и даже медуз — соображение, которое под пером Балинта выглядит изобретательно, но у прочих превращается уже в бессвязный бред, в некое безумие, пытающееся, скажем, в простейших организмах обнаружить воображаемую схему проникновения в тело, прах перед которым якобы обуславливает женскую сексуальность. Что мешает тогда усмотреть образ «Я» в креветке, на том основании, что и «Я», и креветка после очередной линьки облекаются в новый панцирь?
В 1910–1920 некто по имени Яворский построил замечательной красоты систему, в которой «биологический план» распространялся на всю сферу культуры, и где ракообразные получали свою историческую параллель, если не ошибаюсь, в позднем средневековье, ввиду широкого распространения в эту эпоху панцирных доспехов — систему, не оставившую ни одну животную форму, включая клопов и моллюсков, без своей человеческой аналогии.
Но аналогия не метафора, и чтобы строить на ней натурфилософию, нужен гений Гете, пример которого тоже, впрочем, не слишком вдохновляет. Что до нашей дисциплины, то нет примера, ее духу более чуждого, только отмежевавшись от него удалось Фрейду открыть верный путь толкования снов и прийти к понятию аналитического символизма. Понятие это — мы подчеркиваем идет прямо вразрез с аналогическим мышлением, в котором в силу проблематичности его традиции иные, даже в наших собственных рядах, еще видят по ошибке союзника.
Поэтому нелепости, к которым приводит этот способ мышления, нужно использовать как средство его разоблачения: раскрыв глаза на абсурдность теории, они открывают их и на опасности вовсе не теоретического характера.
На самом деле сшитая из отдельных лоскутов Фрейдовского учения мифология созревания инстинктов порождает духовные проблемы, пары которых, конденсируясь в облака идеалов, орошают, в свою очередь, обильными ливнями почву первоначального мифа. Лучшие перья макались в чернила, чтобы написать уравнения, которые удовлетворяли бы требованиям таинственной «genitallove» (существуют понятия, которым по странностиихкак нельзя лучше пристал взятый в кавычки иноязычный термин: любая попытка их употребить расписывается вnon liquet). Похоже, однако, что никто не замечает проистекающих отсюда неприятностей; скорее все видят в этом возможность для поощрения разного рода Мюнхгаузенов психоаналитической нормализации к вытягиванию себя за волосы в надежде достичь седьмого неба полной реализации генитального объекта, или даже просто объекта как такового.
То, что мы, психоаналитики, находимся в положении, способствующем осознанию могущества слов, еще не повод пользоваться этим могуществом в задача заведомо неразрешимых, а равно и не повод «возлагать на людей бремена тяжкие и неудобоносимые», как выражается проклинающий фарисеев Христос у евангелиста Матфея.
Бедность терминов, в которые мы пытаемся заключить любую субъективную проблему, для требовательного ума явно оставляет желать лучшего — стоит лишь сравнитьих с теми, в которых формулировались, пока в конце концов не запутались окончательно, древние споры вокруг Природы и Благодати . К тому же бедность эта внушает опасения за качество тех психологических и социологических результатов, которые подобная терминология позволяет достигнуть. Остается лишь пожелать, чтобы лучшее понимание функций логоса рассеяло туманы наших фантастических харизм.
Попробуем придерживаться традиции более ясной, и истолковать знаменитый афоризм Ларошфуко: «есть люди, которые никогда не влюблялись бы, если бы никогда ничего о любви не слышали». не в романтическом смысле целиком воображаемой «реализации» любви, на которую ей самой оставалось бы только сетовать, а как честное признание того, чем обязана любовь символу, и того, что в любви принадлежит слову.
Достаточно обратиться к работам Фрейда, чтобы воочию убедиться в том, сколь вторичную и гипотетическую роль отводит он теории инстинктов. Он утверждает, что в его глазах теория эта не стоитдаже наименее важного факта истории, а понятие «генитальный нарциссизм», привлекаемое им для обобщения случая Человека с волками, ясно показывает, с каким презрением относился он к фиксированной структуре либидинальных стадий. Больше того, конфликт инстинктов упоминается им лишь для того, чтобы сразу же это объяснение отстранить и признать в символической изоляции фразы «я не кастрирован», которая служит самоутверждению субъекта, вынужденную форму, в которую выливается его гетеросексуальный выбор, сопротивляясь последствиям гомосексуализирующего плена, в который угодило «его я», возвращенное к воображаемой матрице первоначальной сцены. Вот что представляет собой на самом деле субъективный конфликт, речь в котором идет лишь о перипетиях субъективности, в итоге которых «я» окидывается у «своего я» в выигрыше или в проигрыше по милости религиозной катехизации или воспитания в духе просвещения (Aufklärung) — конфликт, последствия которого Фрейд, став в нем посредником, сумел донести до субъекта, прежде чем объяснил. их нам в диалектике Эдипова комплекса.
На анализе подобного случая легко убедиться, что реализация совершенной любви — дело не природы, а благодати, т. е. интерсубъективного согласия, навязывающего свою гармонию расчлененной природе, которая служит ему опорой.
Но что же он все таки такое, этот субъект, о понимании которого вы без конца твердите? — спросит, наконец, нетерпеливый слушатель. Разве месье Ла Палис недостаточно ясно объяснил, что все, переживаемое индивидом, субъективно? — О наивные уста, хвалу которым я не устану возносить до конца своих дней, откройтесь же еще раз, чтобы услышать меня! Нет нужды закрывать глаза. Субъект выходит далеко за границы того, что индивид воспринимает «субъективно», столь же далеко как и истина, которой он способен достичь, и которую, как знать, может и удастся услышать из этих уст, которые вы уже успели закрыть. Да, эта истина его истории не умещается без остатка в тексте его роли, ивсе же место ее там отмечено, о чем дает знать мучительный шок, который испытывает он время от времени от того, что не знает ничего, кроме своих реплик — записанных на страницах, чей беспорядок отнюдь не несет ему облегчения.
Бессознательное субъекта есть дискурс другого — эта мысль особенно явно выступает в работах Фрейда, посвященных тому, что он называет телепатией, а точнее — ее проявлениям в контексте психоаналитического опыта. Под телепатией он разумел совпадение слов субъекта с фактами, о которых тот не мог быть информирован, но которые всегда связаны в своих проявлениях с другим опытом, в котором психоаналитик участвует в качестве собеседника — совпадение, чаще всего обусловленное сходством чисто вербальным, даже омономичным; если оно и включает какое-то действие, то это действие состоит в actingout другого пациента психоаналитика или ребенка анализируемого субъекта, который тоже подвергается анализу. Случай резонанса в коммуникативных сетях дискурса, исчерпывающий анализ которого мог бы пролить свет на аналогичные факты, имеющие место в обыденной жизни.
Как знать, быть может вездесущие человеческого дискурса и узрит когда-нибудь отверстые небеса общедоступности своего текста. Я не хочу сказать, что он станет от этого гармоничнее. Перед нами поле, поляризация которого в нашем опыте создает в нем отношения, которые являются двухсторонними лишь по видимости, ибо любая навязываемая этому опыту двоичная структура столь же неадекватна ему в теории, сколь губительна для его техники.

 

Статья. Зигмунд Фрейд “СТУПЕНЬ ЛИЧНОСТИ”

Если, помня дополняющие друг друга описания психологии масс, данные различными авторами, сделать обзор душевной жизни современных людей, то можно растеряться перед ее сложностью и потерять надежду дать стройное описание ее. Каждый индивид является участником многих масс; он испытывает самые разнообразные привязанности, созданные идентификацией; он создает свой «Я»-идеал по различнейшим прототипам. Итак, каждый индивид участвует во многих массовых душах, в душе своей расы, сословия, религии, государства и т. д. и, кроме того, он до некоторой степени самостоятелен и оригинален. Эти стойкие и длительные массы в своих мало видоизменяющихся проявлениях бросаются в глаза меньше, чем быстро образующиеся непостоянные массы, по которым Лебон набросал блестящую характеристику массовой души, и в этих шумных эфемерных массах, как бы возвышающихся над другими массами, происходит чудо: бесследно (хотя бы только на короткое время) исчезает то, что мы назвали индивидуальностью. Мы поняли это чудо так, что индивид отказывается от своего идеала и заменяет его массовым идеалом, воплощающимся в вожде. Правильнее говоря, это чудо не во всех случаях одинаково велико. Отграничение «Я» от «Я»-идеала у многих индивидов не произведено еще достаточно резко; оба они еще легко совпадают; «Я» часто сохраняет для себя свою прежнюю нарцисическую самовлюбленность. Благодаря этому чрезвычайно облегчается выбор вождя. Часто он должен обладать лишь типичными свойствами этих индивидов в очень резком и чистом виде, он должен производить впечатление большой силы и либидинозной свободы; ему навстречу приходит потребность в сильном начальнике; она наделяет его сверхсилой, на которую он раньше, может быть, не претендовал бы. Другие индивиды, «Я»-идеал которых воплотился бы в его личности лишь при условии корректуры, увлекаются затем суггестивно, т. е. путем идентификации.
Мы замечаем, что предложенное нами объяснение либидинозной структуры массы сводится к отграничению «Я» от «Я»-идеала и к возможному, вследствие этого, двойному виду привязанности: идентификация и замена «Я»-идеала объектом. Предположение такой ступени в «Я», как первый шаг анализа человеческого «Я», должно постепенно найти свое подтверждение в самых различных областях психологии. В своей статье «Zur Einfьhrung des Narzissmus» я собрал прежде всего весь патологический материал для обоснования выделения этой черты. Следует ожидать, что значение нарцисизма окажется гораздо большим при углублении в психологию психозов. Вспомним о том, что «Я» играет роль объекта в отношении к развивающемуся из него «Я»-идеалу, что, может быть, все взаимодействия, изученные нами в учении о неврозах между внешним объектом и совокупным «Я», повторяются на этой новой арене внутри «Я».
Я хочу проследить здесь лишь одно из всех возможных с этой точки зрения следствий и продолжить, таким образом, обсуждение проблемы, которую я оставил неразрешенной в другом месте. Каждая из душевных дифференцировок, с которыми мы познакомились, представляет новую трудность для душевной функции, повышает ее лабильность и может явиться исходным пунктом отказа от функции заболевания. Так, мы, родившись, сделали шаг от абсолютно самодовольного нарцисизма к восприятию изменчивого внешнего мира и к началу нахождения объекта; в связи с этим находится тот факт, что мы не можем находиться в этом состоянии в течение долгого времени, что мы периодически покидаем его и возвращаемся во сне к прежнему состоянию отсутствия раздражений и избежания объектов. Конечно, мы следуем при этом указанию внешнего мира, который временно лишает нас большей части действующих на нас раздражений путем периодической смены дня и ночи. Другой более важный для патологии пример не подлежит такому ограничению. В течение нашего развития мы разделили весь наш душевный мир на связное «Я» и настоящее вне «Я» бессознательное вытесненное, и мы знаем, что стабильность этих новообразований подвержена постоянным потрясениям. В сновидении и в неврозе этот выключенный из нашего сознания материал стучится в охраняемые сопротивлением ворота, а в здоровом бодрствующем состоянии мы пользуемся особыми приемами для того, чтобы временно включить в наше «Я» вытесненный материал, обходя сопротивление и извлекая из этого удовольствие. Остроумие и юмор, а отчасти и комическое вообще, должны рассматриваться с этой точки зрения. Каждому знатоку психологии неврозов известны такие примеры, имеющие меньший масштаб, но я спешу вернуться к нашей цели.
Можно представить себе, что и отграничение «Я»-идеала от «Я» не может существовать долго и должно подвергаться по временам обратному развитию. При всех запретах и ограничениях, накладываемых на «Я», происходит, как правило, периодический прорыв запретного, как показывает институт праздников, являвшихся первоначально не чем иным как запрещенными законом эксцессами, и этому освобождению от запрета они обязаны и своим веселым характером. Сатурналии римлян и наш теперешний карнавал совпадают в этой существенной отличительной черте с празднествами первобытных людей, которые обычно сочетали с развратом различные нарушения священнейших запретов. А «Я»-идеал охватывает сумму всех ограничений, которым подчиняется «Я», и потому упразднение идеала должно было бы быть величайшим праздником для «Я», которое опять могло бы быть довольно собой. Когда в «Я» что-нибудь совпадает с «Я»-идеалом, то всегда возникает ощущение триумфа. Чувство вины (и чувство малоценности) тоже могут быть поняты как разногласие между «Я» и «Я»-идеалом.
Как известно, есть люди, настроение которых периодически колеблется от чрезмерной подавленности через некоторое среднее состояние до повышенного самочувствия, и действительно, эти колебания наступают в различной по величине амплитуде, от едва заметной до самой крайней; они врываются крайне мучительно или разрушающе в жизнь больного в виде меланхолии или мании. В типических случаях этого циклического расстройства внешние поводы как будто не играют решающей роли: из внутренних мотивов у этих больных находят то же, что у всех людей. Поэтому вошло в обыкновение трактовать эти случаи как непсихогенные. О других тождественных случаях циклического расстройства, которые легко могут быть сведены к душевным травмам, речь будет впереди.
Обоснование этих произвольных колебаний настроения нам, следовательно, неизвестно. У нас нет знания механизма смены меланхолии манией. Для этих больных могло бы иметь значение наше предположение о том, что их «Я»-идеал растворился в «Я», в то время как до того он был очень требователен к «Я».
Мы решительно избегаем неясностей: на основе нашего анализа «Я» несомненно, что у маниакального больного «Я» сливается с «Я»-идеалом, и человек радуется отсутствию задержек, опасений и самоупреков, находясь в настроении триумфа и самодовольства, ненарушаемом никакой самокритикой. Менее очевидно, но все же весьма вероятно, что страдание меланхолика является выражением резкого разногласия между обеими инстанциями «Я». В этом разногласии чрезмерно чувствительный идеал выражает свое беспощадное осуждение «Я» в бреде унижения и самоунижения. Нерешенным остается только вопрос, нужно ли искать причину этой перемены соотношения между «Я»-идеалом в выше постулированных периодических протестах против нового института или виною этому другие соотношения.
Переход в маниакальное состояние не является обязательной чертой в клиническом течении меланхолической депрессии. Есть простые однократные, а также периодически повторяющиеся формы меланхолии, которые никогда не переходят в маниакальное состояние. С другой стороны, существуют меланхолии, при которых повод явно играет этиологическую роль. Это – случаи меланхолии, возникающие после потери любимого объекта, будь то смерть объекта или стечение обстоятельств, при которых происходит обратный отток либидо от объекта. Такая психогенная меланхолия также может перейти в манию, и этот цикл может повторяться многократно, так же как и при якобы произвольной меланхолии. Итак, соотношения очень неясны, тем более что до сих пор психоаналитическому исследованию были подвергнуты лишь немногие формы и случаи меланхолии37. Мы понимаем до сих пор только те случаи, в которых объект покидался в силу того, что он оказывался недостойным любви, затем «Я» опять воздвигало его путем идентификации, а «Я»-идеал строго осуждал его. Упреки и агрессивность в отношении к объекту проявляются как меланхолические самоупреки.
Переход в манию может непосредственно следовать и за такой меланхолией, так что этот переход является признаком, независимым от других характерных черт клинической картины.
Я не вижу препятствий к тому, чтобы принять во внимание момент периодического протеста «Я» против «Я»-идеала для обоих видов меланхолии, как для психогенной, так и для произвольной. При произвольной меланхолии можно предположить, что «Я»-идеал относится особенно строго к свободному выявлению «Я», следствием чего является потом автоматически его временное упразднение. При психогенной меланхолии «Я» побуждается к протесту вследствие того, что его идеал плохо относится к нему, а это плохое отношение является результатом идентификации «Я» с отвергнутым объектом.

Статья. К.В. Прозументик “ПОЭТИКА БЕЗДЕЙСТВИЯ ДЖОРДЖО АГАМБЕНА”

Прозументик К.В. Siate Inoperosi: поэтика бездействия Джорджо Агамбена // Вестник ПНИПУ. Культура. История. Философия. Право. – 2018. – № 4. – С. 7–19. DOI: 10.15593/perm.kipf/2018.4.01

Статья посвящена анализу понятия «бездействие» (inoperasità), которое занимает центральное место в философских построениях современного итальянского мыслителя Джорджо Агамбена. Цель работы проследить, каким образом проект Агамбена, направленный на преодоление новоевропейской эстетики и поиск изначальной структуры произведения искусства, перерос в грандиозную поэтику и философию бездействия, охватывающую широкий круг онтологических, эстетических, антропологических и теологических вопросов. Среди основных задач исследования – выявить взаимосвязь между такими ключевыми концептами Агамбена, как человек без содержания, средства без цели, homo sacer, любое бытие, грядущее сообщество, мессианическое время и пр.
В статье показывается, что все эти концепты выстраиваются вокруг одной стержневой антропологической идеи, а именно идеи че-
ловека как созерцательного животного и существа, лишенного дела, принципиальная открытость и чистая потенциальность которого, выставленная напоказ в бездеятельности, праздности и слабости, имеет конститутивное значение для любого человеческого действия и произведения. Вместе с тем в исследовании отмечается, что основные положения поэтики бездействия и аргументация в ее защиту конструируются Агамбеном из разнородных историко-философских элементов, мастерски сплетенных в единую концептуальную сеть. Так, свою позицию в отношении человеческих способностей итальянский философ подкрепляет учением Аристотеля о потенции и акте, апеллируя к его физике, метафизике и этике, а ряд сентенций из «Этики» Спинозы искусно интерпретируются им как апология блаженного и сладостного бездействия. Между тем родословную своей антропологической концепции Агамбен возводит к лекционному курсу Хайдеггера конца 20-х годов, где детально разрабатывается понятие «глубинной скуки».
При этом, говоря о грядущем мессианическом времени и отождествляя его с «субботой человека», Агамбен объединяет эсхатологические видения позднего Беньямина с учением апостола Павла об отмене и исполнении Закона. Статья основана на предположении, что все это разнообразие концептов актуализируется итальянским мыслителем ради реализации его давнего проекта по дезактивации эстетики и возвращению бытию человека его изначального поэтического статуса на земле.

 

СКАЧАТЬ СТАТЬЮ

Книга. Джорджо Агамбен “Человек без содержания”

Книга известного итальянского философа Джорджо Агамбена посвящена вопросу о судьбе искусства в эпоху эстетики, начавшейся с появлением категории вкуса и человека вкуса в XVII веке. Написанная в хайдеггеровском ключе, эта книга связывает развитие эстетики и искусства в эстетическую эпоху с судьбой западной метафизики и восхождением нигилизма. Автор стремится точно описать противоречия, в которых оказывается искусство — между зрителем и автором, между произведением и эстетическим суждением о нем и т. д. — чтобы очертить горизонт, за которым они могут быть преодолены.

«Итак, воспринимать произведение искусства означает: быть выброшенным в более изначальное время, экстаз в эпохальном открытии дарующего и удерживающего ритма. Лишь исходя из такого отношения человека к произведению искусства, можно понять, как это отношение – если оно подлинное – является для человека также и высшей задачей, удерживающей его в истине и придающей его пребыванию на земле изначальный статус. В опыте произведения искусства человек твердо стоит в истине, то есть в истоке, который ему раскрывается в пойетическом акте. И в этой задаче, в этом бытии-выброшенным в ἐποχή ритма, художники и зрители обретают сущностную солидарность и общую почву.

Напротив, в ситуации, когда искусство отдано на откуп эстетическому удовольствию, а его формальная сторона – оценке и анализу, мы остаемся вдали от того истока, который в произведении даруется и сберегается. Поэтому эстетика не способна помыслить искусство в его собственном статусе и – поскольку человек остается пленником эстетической перспективы – сущность искусства для него по-прежнему закрыта».

СКАЧАТЬ КНИГУ

Подпишитесь на ежедневные обновления новостей - новые книги и видео, статьи, семинары, лекции, анонсы по теме психоанализа, психиатрии и психотерапии. Для подписки 1 на странице справа ввести в поле «подписаться на блог» ваш адрес почты 2 подтвердить подписку в полученном на почту письме


.