записи на главную

Статья. Фрейд Зигмунд “Трудность на пути психоанализа”

С самого начала я хочу сказать, что имею в виду не интеллектуальную трудность, – нечто, что делает психоанализ недоступным пониманию воспринимающего (слушателя или читателя), а аффективную трудность, – нечто, благодаря чему психоанализ становится чуждым чувству воспринимающего, так что он менее склонен заинтересоваться им или поверить ему. Нетрудно заметить, что к тому же сводятся и другие трудности. То, что внушает мало симпатии, оказывается малопонятным.

Имея в виду читателя, рисующегося мне совершенно беспристрастным, я должен начать несколько издалека: в психоанализе на основании большого числа отдельных наблюдений и впечатлений, в конце концов, создалось нечто вроде теории, известной под именем либидо. Как известно, психоанализ занимается выяснением и устранением так называемых нервных болезней. Необходимо было найти точку приложения для разрешения этой проблемы, и решились искать ее в душевных влечениях. Таким образом, в основу нашего понимания нервозности положены были известные предположения о природе человеческих влечений.

Психология, которую преподают в школах, дает очень мало удовлетворительных ответов, когда мы обращаемся к ней с вопросом о проблемах душевной

  • 232

жизни. Но ни в какой области осведомленность ее не представляется такой жалкой, как в области влечений.

От нас зависит создать в этом вопросе первую ориентировку. Общепринято различать голод и любовь как представителей влечений, из которых одни стремятся сохранить индивида, другие – продолжить его род. Присоединяясь к этому, столь понятному разделению, мы и в психоанализе отделяем влечения самосохранения или влечения “Я” от сексуальных влечений, и энергию, в виде которой проявляется сексуальное влечение в душевной жизни, называем либидо – сексуальным стремлением, понимая под ним нечто аналогичное голоду, стремление к могуществу и тому подобным влечениям “Я”.

На основе этого предположения мы делаем первое значительное открытие. Мы узнаем, что для понимания невротических заболеваний сексуальные влечения имеют гораздо большее значение, что неврозы являются, так сказать, специфическим заболеванием сексуальной функции; что вопрос о том, может ли кто-нибудь вообще заболеть неврозом, зависит от количества либидо и от возможности удовлетворить его и дать ему выход в этом удовлетворении. Мы узнаем далее, что форма заболевания предопределяется тем, какой путь развития сексуальной функции проделал человек или, как мы говорим, от фиксаций, которые претерпело либидо на пути своего развития. И, наконец, мы открываем, что известная, не очень простая техника психического влияния является средством для того, чтобы одновременно выяснить и устранить некоторые группы неврозов. Наибольший успех имели наши терапевтические воздействия при известной группе неврозов, происходящих из конфликта между влечениями “Я” и сексуальными влечениями. С людьми нередко случается так, что требования сексуальных влечений, заходящих далеко за пределы отдельной личности, представляются

  • 233

их “Я” опасностью, угрожающей самосохранению и уважению к себе. Тогда “Я” выступает на свою защиту, отказывает в сексуальном отношении желанным удовлетворениям, вынуждает их направиться обходным путем для достижения замены удовлетворения, которая проявляется как нервный симптом.

Психоаналитической терапии удается подвергнуть пересмотру процесс вытеснения и дать конфликту лучший выход, возможный при сохранении здоровья. Непонимающие противники упрекают нас в односторонности вследствие нашей оценки сексуальных влечений: человек, мол, имеет и другие интересы помимо сексуальных. Мы этого ни на минуту не забываем и не отрицаем. Наша односторонность – та же, что у химика, объясняющего всякое строение вещества с точки зрения химии. Он этим не отрицает силы притяжения. Оценку ее он предоставляет физику.

Во время терапевтической работы мы должны заботиться о правильном распределении либидо у больного; мы исследуем, к каким представлениям об объектах привязано его либидо, освобождаем его, чтобы предоставить его в распоряжение “Я”. При этом нам удалось составить себе очень странное представление о первоначальном, первичном распределении либидо у человека. Мы должны были допустить, что в начале индивидуального развития все либидо (все эротическое стремление, вся способность любить) была связана с собственной личностью или, как мы говорим в иных случаях, сосредоточено на “Я”. Только позже, в связи с удовлетворением важных жизненных потребностей, случается так, что либидо переходит с “Я” на внешние объекты, благодаря чему мы и получаем возможность распознать либидозные влечения как таковые и отличить их от влечения “Я”. Либидо может быть опять отнято от этих влечений и возвращено “Я”.

  • 234

Состояние, в котором “Я” сохраняет у себя все либидо, мы называем нарциссизмом, вспоминая греческую легенду о юноше Нарциссе, влюбленном в свое собственное отражение в ручье.

Таким образом, мы приписываем индивиду развитие от нарциссизма к любви к объекту. Мы, однако, не думаем, чтобы когда-нибудь все либидо “Я” перешло на объект. Известное количество либидо все-таки остается у “Я”, известная степень нарциссизма сохраняется, несмотря на высокоразвитую любовь к объекту, “Я” представляет собою большой резервуар, из которого исходит предназначенное объектом определенное количество либидо и в который оно возвращается обратно от объектов. Либидо объектов было сначала “Я”-либидо и может опять превратиться в “Я”-либидо. Для сохранения полного здоровья лица важно, чтобы либидо его не лишилось во всей полноте своей подвижности. Конкретным примером может служить протоплазматическое существо, полужидкое вещество которого протягивает псевдоподии, отростки, в которые втягивается вещество его тела, но которые в любой момент могут быть втянуты обратно, так что снова восстанавливается форма протоплазматического комочка.

То, что я пытался здесь описать в общих чертах, представляет собой теорию либидо неврозов, на которой основаны сущность понимания этих болезненных состояний и наши терапевтические мероприятия против них. Само собой разумеется, что предпосылки теории либидо сохраняют, по нашему мнению, свое значение и по отношению к нормальному человеку. Мы говорим о нарциссизме маленького ребенка, и мы приписываем чрезвычайно сильному нарциссизму примитивного человека то обстоятельство, что он верит во всемогущество своих мыслей и старается повлиять на течение событий во внешнем мире при помощи приемов магии.

  • 235

После этого введения я хочу указать, что общий нарциссизм, самовлюбленность человечества, потерпел до настоящего времени со стороны научной мысли три тяжелых потрясения.

  1. a) В начале своего исследования окружающего мира человек верил, что место его жительства, Земля, спокойно стоит в центре всего мира, между тем как Солнце, Луна и планеты вращаются по круговым орбитам около Земли. При этом он наивно доверялся впечатлению своих чувственных восприятий, так как не ощущал движения Земли и, куда бы ни устремлял свой взор в пространство, всегда видел себя в центре круга, заключающего внешний мир. Но центральное положение Земли служило ему доказательством господствующей роли ее во всем мире, и, казалось, вполне совпадало с его склонностью чувствовать себя господином этого мира.

Разрушение этой нарциссической иллюзии связано с именем и трудами Н. Коперника в XVI столетии. Задолго до него пифагорейцы уже сомневались в таком исключительном положении Земли, и в III столетии до Р. X. Аристарх из Самоса высказал предположение, что Земля гораздо меньше Солнца и вращается вокруг этого небесного светила. И великое открытие Коперника было, следовательно, уже сделано до него. Но когда оно получило общее признание, человеческая самовлюбленность потерпела первый космологический удар.

  1. b) В течение своего культурного развития человек стал господином над всеми животными, но, недовольный этим господством, он увеличил пропасть между ними и собой. Он отказывал им в разуме, а себе присвоил бессмертную душу, ссылался на высокое божественное происхождение, позволявшее разорвать связь общности с животным миром. Примечательно, что эта заносчивость чужда ребенку, примитивному и первобытному
  • 236

человеку, – она явилась результатом более позднего развития. Примитивный человек на ступени тотемизма не находил для себя обидным считать животное родоначальником своего племени. Миф, отражающий этот древний образ мыслей, допускает, что боги принимали образ животных, и искусство древних изображает богов со звериными головами. Ребенок не чувствует различия между собой и животным; без всякого удивления он допускает, что в сказках животные думают и говорят. Аффект страха, относящийся к человеку-отцу, он переносит на собаку или на лошадь, без намерения этим унизить отца. Только взрослый человек становится настолько чуждым животному, что оскорбляет другого, называя его именем животного.

Мы все знаем, что исследования Ч. Дарвина, его сотрудников и предшественников положили конец этой заносчивости человека немного больше, чем полстолетия назад. Человек представляет собою не что иное и не нечто лучшее, чем животное. Он сам произошел из животного мира, и он более родствен одним видам, другим менее. Его позднейшие завоевания не могли уничтожить доказательства его равноценности с животными, заключающиеся в строении его тела и его душевных задатков. Это – второй, биологический удар человеческому нарциссизму.

с) Но самый чувствительный – это третий удар, психологический.

Униженный извне человек чувствует себя самодержцем в собственной душе. Где-то в самом ядре своего “Я” он создал себе наблюдательный орган, следящий за его душевными движениями и поступками, чтобы они согласовались с его требованиями. Если они этого не делают, то они беспощадно сдерживаются и подавляются. Его внутреннее восприятие, сознание сообщают “Я” обо всех значительных процессах в душевном водовороте, и направленная этими сообще

  • 237

ниями воля выполняет все, что приказывает “Я”, и изменяет то, что стремится совершиться независимо от него. Душа эта не нечто простое, а иерархия главенствующих и подчиненных инстанций, сплетения импульсов, стремящихся к выявлению независимо один от другого, соответственно многообразию влечений и отношений к внешнему миру, причем многие из этих влечений противоположны и несовместимы одно с другим. Для правильного функционирования требуется, чтобы высшая инстанция получала сведения обо всем, что происходит, и чтобы ее воля могла повсюду проникнуть и оказать соответствующее влияние. Но “Я” чувствует себя вполне уверенным как в смысле полноты и точности получаемых сведений, так и в том, что его приказы доходят куда нужно.

Однако при некоторых болезнях, именно при изученных нами неврозах, дело обстоит иначе. “Я” чувствует себя не совсем хорошо, оно натыкается на границы своего могущества в своем доме, в душе. Вдруг возникают мысли, о которых не знаешь, откуда они, и ничего нельзя сделать, чтобы прогнать их. Начинает казаться, что эти чужие гости оказываются даже сильнее, чем те, которые подчиняются “Я”: они в состоянии противостоять всем испытанным средствам воздействия воли, их не сбивают все логические возражения, не трогают противоположные показания реальности. Или появляются импульсы, которые “Я” отрицает, как если бы они принадлежали чужому, но оно вынуждено бояться их и принимать против них меры предосторожности. “Я” говорит себе, что это – болезнь, чужое наваждение, усиливает свою бдительность, но не может понять, почему чувствует себя парализованным таким странным образом.

Хотя психиатрия и отрицает, что в таких случаях в душевную жизнь проникли злые, чуждые духи, но, помимо этого, она только пожимает плечами и говорит:

  • 238

дегенерация, наследственное предрасположение, конституциональная малоценность. Психоанализ решается дать объяснение этим жутким случаям заболевания, приступает к тщательным и длительным исследованиям, пользуется вспомогательными понятиями и научными конструкциями и, наконец, может сказать “Я”: “В тебя не вселилось ничего чуждого. Часть твоей собственной душевной жизни ускользнула от твоего ведения и из-под власти твоей воли, поэтому ты и можешь дать такой слабый отпор; ты борешься с одной частью твоих сил против другой части и не можешь собрать всю твою силу, как могло бы это сделать против внешнего врага. И против тебя выступили и приобрели независимость от тебя даже не самые дурные и незначительные части твоих душевных сил. Я должен сознаться, что вина лежит в тебе: ты слишком высоко оценило твою силу, если считало, что можешь делать со своими сексуальными влечениями все, что захочешь, и что тебе совершенно незачем считаться с их целями. Поэтому-то они и возмутились и пошли своими собственными темными путями, чтобы освободиться от подавления, и завоевали себе свое право таким образом, что это уже не может тебе нравиться. Тебе неизвестно, как они это сделали, какими путями они пошли; только результат этой работы, симптом, который ты ощущаешь как болезнь, доводится до твоего сведения. Ты не узнаешь в нем продукции твоих собственных вытесненных влечений и не знаешь, что он является заменяющим их удовлетворением.

Однако весь процесс стал возможным только благодаря тому обстоятельству, что ты ошибаешься и в другом важном пункте. Ты уверено, что знаешь обо всем, что происходит в твоей душе, если только это нечто достаточно важное, потому что твое сознание докладывает тебе о нем, и, если ты не получило

  • 239

сведений о чем-нибудь, происходящем в твоей душе, то ты с полной уверенностью думаешь, что ничего подобного в ней нет. Больше того, ты заходишь так далеко, что считаешь “душевное” тем же самым, что “сознательное”, т. е. известное тебе, несмотря на очевидные доказательства, что в твоей душевной жизни должно происходить гораздо больше, чем может знать твое сознание. Позволь же в этом направлении тебя поучить. Душевное в тебе не совпадает с тобою осознанным; совсем не одно и то же – происходит ли что-нибудь в твоей душе и знаешь ли ты об этом. Согласен, обыкновенно твое сознание обслуживается сведениями, вполне достаточными для твоих потребностей. Тебе позволительно пребывать в иллюзии, что ты знаешь обо всем самом важном. Но в некоторых случаях, например, в случае конфликта влечений, твоя осведомленность оказывается недостаточной, а твоя воля не большей, чем твое знание. Но во всех случаях эта осведомленность твоего сознания неполна и часто неточна; часто бывает и так, что ты узнаешь о событиях после того, как они уже совершились, и ты ничего в них не можешь изменить. Даже тогда, когда ты здорово, кто может определить все, что шевелится в твоей душе, о чем ты не узнаешь или о чем ты неправильно осведомлено. Ты ведешь себя как самодержец, который довольствуется информациями высших придворных и не спускается к народу, чтобы выслушать его голос. Уйди в себя, в свои глубины, познай сперва себя, и тогда ты поймешь, почему ты должно было заболеть, и, может быть, тебе удастся не заболеть”.

Таким образом психоанализ хочет поучать “Я”. Но оба эти объяснения, и то, что совершенно невозможно укротить влечения сексуальности, и то, что душевные процессы сами по себе бессознательны и становятся доступны и подчиняются “Я” только бла

  • 240

годаря неполному и неточному восприятию, – равносильны утверждению, что “Я” не является хозяином в своем собственном доме. Оба эти объяснения вместе взятые составляют третий удар по самолюбию, который я назвал бы психологическим. Поэтому нет ничего удивительного в том, что “Я” отказывает психоанализу в своей благосклонности и упрямо отказывается ему верить.

Только очень немногие, вероятно, вполне уяснили себе, каким важным по своим последствиям шагом является для науки и жизни предположение о бессознательных душевных процессах. Но поспешим прибавить, что психоанализ не первый сделал этот шаг. Можно указать на знаменитых философов как на предшественников, прежде всего на великого мыслителя Шопенгауэра, бессознательную “волю” которого в психоанализе можно отождествить с душевными влечениями. Кстати, это тот же мыслитель, который в незабываемых по силе словах напоминал людям о все еще недостаточно оцененном значении их сексуальных стремлений. Преимущество психоанализа состоит лишь в том, что он не отвлеченно утверждал эти оба столь мучительные для нарциссизма положения о психическом значении сексуальности и о бессознательности душевной жизни, а доказал это на материале, который касается лично каждого в отдельности и заставляет его выяснить свое отношение к этим проблемам. Но именно потому он и вызывает к себе все то отвращение и сопротивление, которые пощадили благодаря робости великое имя философа.

  • 241

ПРИМЕЧАНИЕ. Номера страниц в данном тексте указаны так, как даны в книге.

Текст печатается по изданию: Зигмунд ФРЕЙД. Основные психологические теории в психоанализе. Очерк истории психоанализа: Сборник. СПб., “Алетейя”, 1998. / Фрейд З. Трудность на пути психоанализа. С 232 – 241.

Статья. Жак Деррида “Знак и знаки”

Гуссерль начинает с того, что указывает на путаницу: слово «знак» (Zeichen ) покрывает, всегда в обычном и иногда в философском языке, два разнородных понятия: понятие выражения  (Ausdruck ), которое часто ошибочно принимается за синоним знака вообще, и указания  (Anzeichen ). Но, согласно Гуссерлю, существуют знаки, которые ничего не выражают, так как они ничего не сообщают, их нельзя было бы назвать (мы все еще должны называть их по-немецки) Bedeutung [1] или Sinn [2]. Таким знаком является указание. Конечно, указание — это знак, как и выражение. Но, в отличие от выражения, указание лишается Bedeutung  или Sinn ; оно bedeutugslos, sinnlos [3]. Но, тем не менее, оно не лишено значения. По определению не может быть знака без значения, означающего без означаемого. Поэтому традиционный перевод Bedeutung  как «значение», несмотря на то что он освящен временем и практически неизбежен, рискует запутать весь текст Гуссерля.

Оставаясь не проясненным в самой осевой интенции, такой перевод впоследствии сделал бы неясным все, что зависит от этих первых «сущностных различий». По-немецки, не впадая в нелепость, можно сказать, вместе с Гуссерлем, что знак не имеет Bedeutung  (что он bedeutugslos  и не bedeutsam [4]), так же и по-английски можно сказать, что sign  не имеет meaning , но по-французски невозможно без противоречия сказать, что un signe  не имеет signification . По-немецки можно говорить о выражении (Ausdruck ) как о bedeutsam Zeichen , как делает Гуссерль, так и по-английски можно говорить о meaningfulsigns , но невозможно без тавтологии перевести bedeutsam Zeichen  как signe signifiant  на французский язык. Из чего можно было бы вообразить, вопреки очевидности и намерению Гуссерля, что могут быть неозначающие знаки. Хотя мы и держим на подозрении признанные французские переводы, мы должны признать трудность их замены. И по этой причине наши замечания никоим образом не должны быть истолкованы как критика существующих и полезных переводов. И все же мы постараемся предложить разрешающий компромисс между комментарием и переводом, который подразумевается в текстах самого Гуссерля. Столкнувшись с такими трудностями, мы предпочтем оставить немецкое слово без перевода до тех пор, пока не попытаемся прояснить его с помощью анализа (процедуры, чья ценность иногда сомнительна).

Далее не трудно будет увидеть, что для Гуссерля выразительность выражения, — которая всегда предполагает идеальность Bedeutung , — имеет устойчивую связь с возможностью разговорного языка (Rede ). Выражение — это чисто лингвистический знак, и это именно то, что, на первый взгляд, отличает его от указания. Хотя разговорный язык очень сложная структура, которая фактически  всегда содержит указательный слой, который, как мы увидим, трудно удержать в собственных границах, Гуссерль, тем не менее, закрепляет только за ним силу выражения и, следовательно, чистую логичность. Не искажая замысел Гуссерля, мы, возможно, могли бы определить, если не перевести Bedeutung  как «vouloir-dire »[5] в том смысле, что говорящий субъект, «выражающий себя», как говорит Гуссерль, «о чем-то», означает или хочет сказать что-то и что выражение таким же образом означает или хочет сказать (veut dire ) что-то. Таким образом, можно быть уверенным, что значение (Bedeutung ) это всегда то, что  дискурс или кто-то  хочет сказать, а значит, то, что сообщается, — это всегда лингвистический смысл, содержание речи.

Известно, что, в отличие от Фреге, Гуссерль в Исследованиях  не делает различия между Sinn  и Bedeutung :

Далее мы используем «значение» (Bedeutung ) как синоним «смысла» (gilt als gleichbedeutend mit Sinn ). В отношении этого понятия вполне приемлемо иметь параллельные взаимозаменяемые термины, в особенности потому, что смысл термина «значение» сам должен быть исследован. В дальнейшем рассмотрении использование двух слов как синонимов будет нашей укоренившейся тенденцией, в том же случае если их «значения» дифференцированы и если (как предложил Фреге) мы используем одно для значения в нашем смысле, а другое для объектов, которые выражены, это представляется сомнительным шагом (Первое исследование, § 15).

В Идеях I  диссоциация, которая встречается между двумя понятиями, совсем не имеет такой же функции, как для Фреге, и это подтверждает наше прочтение: значение предназначается для идеального смысла вербального выражения, разговорного языка, в то время как смысл (Sinn ) покрывает всю ноэматическую сферу вплоть до ее невыразимого слоя:

Давайте начнем с привычного разделения между чувственным, так сказать, телесным аспектом выражения и его нечувственным, «ментальным» аспектом. Для нас нет необходимости подробно обсуждать ни первый аспект, ни путь объединения их обоих, хотя мы определенно имеем здесь темы, указывающие на феноменологические проблемы, которые не лишены важности.

Однако мы заинтересованы исключительно в понятиях «значить», или «bedeuten », и «значение» (Bedeu-tung ). Первоначально эти слова относятся только к сфере речи (sprachliche Sphäre ), сфере «выражения» (des Ausdrückens ). Но почти неизбежным и в то же время важным шагом для познания является распространение значения этих слов и видоизменение их соответственно так, чтобы их можно было приложить в определенном отношении ко всей ноэтико-ноэматической сфере, ко всем актам, независимо от того, вплетены ли (verflochten ) они в выражающие акты или нет. Вместе с тем мы сами, обращаясь к интенциональным опытам, говорили все время о «смысле» (Sinn ), слове, которое используется главным образом как эквивалент «значения» (Bedeutung ). Мы предлагаем в интересах точности отдать предпочтение слову «значение», обращаясь именно к сложной речевой форме «логического » или «выражающего » значения , используя слово «смысл», как и раньше, в более широком употреблении (Ideas I , § 124; ET [modified], p. 346).

После утверждения (в пассаже, к которому мы еще вернемся), что существует, в особенности в восприятии, предвыразимый слой живого опыта или смысла, так как этот слой смысла всегда способен получить выражение или значение, Гуссерль ставит в качестве особого условия, что «логическое значение (Bedeutung ) есть выражение» (Ibid).

Очень скоро в ходе дескрипции различие между указанием и выражением проявляется как различие, которое скорее фунционально , чем субстанционально . Указание и выражение — это функции или означающие связи, но не термины. Один и тот же феномен может быть схвачен как выражение или как указание, дискурсивный или не дискурсивный знак в зависимости от интенционального опыта, который оживляет его. Этот функциональный характер описания сразу ставит нас перед все более расширяющейся трудностью и переносит нас в центр проблемы. Обе функции могут быть переплетены или впутаны в одно и то же сцепление знаков, в одно и то же значение. Гуссерль говорит прежде всего о прибавлении или наложении функции: «…знаки в смысле указаний (Anzeichen ) (метки, сигналы и т. д.) не выражают ничего , за исключением случаев, когда они полностью выражают значение такое же  (neben , около. — выд. Гуссерля ), как значение указательной функции». Впрочем, далее он в нескольких чертах говорит о внутренней вовлеченности, спутанности (Verflechtung ). Это слово в решающие моменты будет возникать снова и снова, и это не случайно. В самом первом параграфе он заявляет: «…значение (bedeuten ) — в коммуникативной речи (in mitteilender Rede ) — всегда переплетено (verflochten ) с таким указательным отношением».

Мы уже знаем, что фактически  дискурсивный знак и, следовательно, значение всегда  вовлечены, всегда подхвачены  указательной системой. А это то же самое, что и запачканы: Гуссерль хочет схватить выразительную и логическую чистоту значения как возможность логоса. Фактически и всегда  (Allzeit verflochten ist )[6] в той мере, в какой значение занимает место в коммуникативной речи. Вне сомнения, мы еще увидим, что сама коммуникация для Гуссерля является для выражения внешним слоем. Но выражение каждый раз действительно производится, оно сообщается, даже если оно не исчерпывается в этой коммуникативной роли или даже если эта роль просто присоединяется к нему.

Мы еще будем прояснять модальности этого переплетения, но уже очевидно, что эта de facto  необходимость запутанности внутренне ассоциирующихся выражения и указания не должна, согласно Гуссерлю, подрывать возможность строгого сущностного различения. Эта возможность является чисто феноменологической и de jure . Весь анализ будет, таким образом, продвигаться в этом разделении между de facto  и de jure , существованием и сущностью, реальностью и интенциальной функцией. Пропуская многочисленные размышления и переворачивая видимый порядок, было бы соблазнительно сказать, что это разделение, которое определяет само место феноменологии, не предшествует вопросу о языке, не вводит его в себя, так сказать, как в уже готовое владение или как одну проблему среди прочих; оно раскрывается только в и через возможности языка. А его de jure  значение, право различения между фактом и интенцией, полностью зависит от языка, а в языке — от законности радикального различения между указанием и выражением.

Вернемся к тексту. Итак, каждое выражение вопреки себе подхвачено указательным процессом. Однако обратное, как признает Гуссерль, неверно, поскольку легко можно было бы соблазниться и причислить выражающий знак к виду рода «указание». В таком случае мы в конце концов должны были бы сказать, что разговорное слово, какое бы достоинство или подлинность мы бы ему ни жаловали, есть только форма жеста. Тогда в своем внутреннем существе, а не только из-за того, что Гуссерль рассматривает его акциденции (его физическую сторону, его коммуникативную функцию), оно бы принадлежало всеобщей системе значения и не превосходило бы ее. В таком случае всеобщая система значения была бы сопротяженной системе указания.

Это как раз то, что Гуссерль опровергает. Для этого он должен доказать, что выражение — это не род указания. Несмотря на то что все выражения перемешаны с указанием, обратное положение не является верным.

Если, — хотя оно не расположено к тому, чтобы ограничивать собой выражения, употребленные в живой речи, — понятие указания, похоже, применяется более широко, чем понятие выражения, то это не означает, что его объем есть род, видом которого является выражение. Значение (bedeuten) не является частным способом бытия знака (Zeichenseins)в смысле указывання (Anzeige) на что-то . Оно имеет более ограниченное применение только потому, что значение — в коммуникативной речи — всегда ограничено (verflochten ) таким указательным отношением (Anzeichensein ), и это в свою очередь ведет к более широкому понятию, так как значение может встречаться также и без такой связи (Первое исследование, § 1; ET, р. 269).

Для того чтобы показать разрыв этой родовидовой связи, нам следовало бы найти феноменологическую ситуацию, где выражение уже не улавливается этой запутанностью, не сплетается с указанием. Так как эта контаминация всегда происходит в реальном разговоре (по двум причинам: потому, что выражение указывает, что содержание повсюду скрыто от интуиции, т. е. от живого опыта другого, и также потому, что идеальное содержание значения и духовность выражения объединяются здесь с чувственностью), то мы должны разыскать непоколебимую чистоту выражения в языке без коммуникации, в речи монологичной, в совершенно безмолвном голосе «одинокой ментальной жизни» (im einsamen Seelenleben ). По странному парадоксу значение изолирует средоточие чистоты своей выразительности  именно в тот момент, когда отношение к привычному внешнему миру  приостановлено. Только лишь к привычному внешнему миру, потому что эта редукция не устраняет, но, больше того, обнаруживает в чистом выражении отношение к предмету, а именно интендирование объективной идеальности, которая стоит лицом к лицу с интенцией значения, Bedeutungsintention . То, что мы только что назвали парадоксом, в действительности только феноменологический проект в его сущности. За пределами оппозиции «идеализма» и «реализма», «субъективизма» и «объективизма» и т. д. трансцендентальный феноменологический идеализм отвечает необходимости описания объективности объекта (Gegenstand ) и присутствия настоящего (Gegenwart ) — и объективности в присутствии — с точки зрения «внутренности» или даже близости-к-себе собственности (Eigenheit ), которая является не просто внутренним пространством , но, больше того, сокровенной возможностью отношения к тому, что за ее пределами и к внешнему вообще. Вот почему сущность интенционального сознания обнаружится только (например, в Идеях I,§ 49) в редукции всего существующего мира вообще.

Этот движение уже намечено в Первом исследовании, где выражение и значение рассматриваются как отношения к предметам. «Выражения функционируют с полнотой значений (Bedeutungsintention ) именно в одинокой ментальной жизни, где они больше не служат для указания на что бы то ни было . Два понятия знака, следовательно, реально не стоят в отношении более широкого рода к узкому виду» (§ 1; ET, [modified], p. 269).

До того как открыть поле этой одинокой ментальной жизни, чтобы постичь в ней природу выражения, мы должны определить и редуцировать область указания. Гуссерль с этого начинает. Но перед тем, как мы последуем за ним в этом пункте анализа, давайте ненадолго остановимся.

Движения, которые мы только что прокомментировали, являются темами для других возможных прочтений. С одной стороны, Гуссерль, как нам представляется, с догматической поспешностью подавляет вопрос, касающийся структуры знака вообще . С самого начала предполагая радикальную диссоциацию между двумя разнородными  качествами знака, между указанием и выражением, он не исследовал того, что значит знак вообще . Понятие знака вообще, которое он использует, чтобы с него начать и в котором он должен признать корень смысла, может получить свое единство только из сущности; оно может быть предписано только в соответствии с таковой. Последняя должна быть признана в сущностной структуре опыта и внутри интимного горизонта. Для того чтобы понять слово «знак» в исходной проблеме, мы уже должны иметь предпонимание сущности, функции или сущностной структуры знака вообще. Только после этого мы в конце концов сможем различать между знаком как указанием и знаком как выражением, даже если эти два качества знака не предопределяются в соответствии с отношениями рода и вида. В соответствии с гусерлевским различием (см. § 13), мы можем сказать, что категория знака вообще если не род, то форма.

Так что же тогда такое знак вообще ? По разным причинам мы не намерены отвечать здесь на этот вопрос. Мы только хотим обозначить, в каком смысле Гуссерль мог от него уклониться. «Каждый знак — это знак для чего-нибудь», о чем-нибудь (für etwas ). Существуют определенные слова, которые Гуссерль использует прежде всего для непосредственного  введения следующей диссоциации: «…но не каждый знак имеет “значение”, “смысл”, который знак «выражает». Это предполагает то, что мы уже неявно знали, — «бытие-для» подразумевается в смысле «бытие-вместо». Нам следует понять и ознакомить себя с этой структурой замещения или референции таким образом, чтобы неоднородность между указательной и выразительной референцией смогла стать интеллигибельной, действительно наглядной — если для этого нет иного основания, чем то, что их взаимосвязь, как ее понимает Гуссерль, может стать понятной для нас. Чуть дальше Гуссерль продемонстрирует (§ 8), что выразительная референция (Hinzulenken, Hinzeigen )[7] не есть указательная референция (Anzeigen ). Но основной вопрос о смысле Zeigen вообще , который указывает на невидимое и может затем быть модифицирован в Hinzeigen  или Anzeigen , так и не поднимается. Однако можно уже догадаться, — может быть, в дальнейшем мы это проверим, — что этот Zeigen  является местом, где обнаруживается корень и необходимость всякого «переплетения» указания и выражения. Это место, где все эти оппозиции и различия, которые будут с этого времени структурировать его анализ (и которые все будут оформлены в понятиях, произошедших из традиционной метафизики), не имеет еще твердой формы. Но избрав логический характер значения как свою тему, и поверив, что он может изолировать логическое a priori  чистой грамматики в общем a priori  грамматики, Гуссерль уже решительно занялся одной из модификаций главной структуры Zeigen: Hinzeigen , но не Anzeigen .

Но обязательно ли обозначает это отсутствие вопрошания о начальной точке и предпонимании действующего понятия (понятия о знаке вообще) догматизм? Не можем ли мы, с другой стороны , интерпретировать это как критическую зоркость? Разве не естественно отказаться или отвергнуть предпонимание как начальную точку, потому что оно может быть предубеждением или предположением? По какому праву мы можем принять сущностное единство чего-то за знак? Что если Гуссерль хотел разрушить единство знака, сорвав его очевидность, и таким образом редуцировать его к понятийно безосновательной вербальности? Что если не существует одного  понятия знака и различных  качеств знака, но только два несводимых друг к другу понятия, которые были ошибочно приписаны одному слову? В самом начале второго раздела Гуссерль говорит именно о «двух понятиях, приписанных одному слову “знак”». Упрекая его за то, что он не пытается спросить себя о существе знака вообще, не проявляем ли мы поспешное доверие единству слова?

Но если более серьезно: спрашивая «что есть знак вообще?», мы поднимаем вопрос о знаке в онтологическом плане, мы претендуем на то, чтобы определить фундаментальное или региональное место значения в онтологии. Это было бы классической процедурой. Знак был бы субъективным знаком для истины, языком для бытия, речью для мышления и письмом для речи. Для того чтобы заявить о возможности истины для знака вообще, надо ли предполагать, что знак не является возможностью истины, что он не конституирует ее, но что он пригоден для того, чтобы ее означать — воспроизводить, воплощать, вторично описывать или отсылать к ней? Ибо если бы знак в каком-то смысле предшествовал тому, что мы называем истиной или сущностью, не было бы смысла говорить об истине или сущности знака. Можем ли мы не думать, — как, без сомнения, делал Гуссерль, — что если рассматривать знак как структуру интенционального движения, он не подпадает под категорию вещи вообще (Sache ), что он не является «бытием», чье собственное существо могло бы быть подвергнуто вопрошанию? Не является ли знак чем-то отличным от бытия — исключительной «вещью», которая, не будучи вещью, не подпадает под вопрос «что есть..?», но, наоборот, должен явить событие, которое производит «философию» в этом смысле как империю ti esti ?

В подтверждение того, что «логическое значение (Bedeutung ) есть выражение», что теоретическая истина существует только в высказывании[8], в своей решительной озабоченности лингвистическим выражением как возможностью истины и в отсутствии предположения сущностного единства знака, Гуссерлю могло показаться, что он перевернул традиционную процедуру и в деятельности значения уделил внимание тому, — хотя оно не имеет истины в себе, — что обусловливает движение и понятие истины. На протяжении всего пути, который закончится в Происхождении геометрии , Гуссерль будет уделять растущее внимание тому, что в значении, в языке и в письме хранит идеальную объективность, а не просто записывает  ее.

Но это последнее движение непростое. Это наша проблема и мы должны обратиться к ней. Похоже, историческая судьба феноменологии в любом случае присутствовала в этих двух мотивах: с одной стороны, феноменология является редукцией наивной онтологии, возвращением к активному конституированию смысла и ценности, к активности жизни , которая производит истину и ценность вообще через свои знаки. Но в то же время, не просто накладываясь на это движение[9], другой фактор обязательно поддержит классическую метафизику присутствия и укажет на приверженность феноменологии классической онтологии.

Именно эту приверженность мы избрали в качестве объекта нашего интереса.

 

[1] Значение (нем.). — Прим. перев.

 

[2] Смысл (нем.). — Прим. перев.

 

[3] Здесь: лишено значения, смысла (нем.). — Прим. перев.

 

[4] Здесь: наполнено значением (нем.). — Прим. перев.

 

[5] «Значить, означать», букв. «хотеть говорить» (нем.). — Прим. перев.

 

[6] Всегда является переплетенным (нем.). — Прим. перев.

 

[7] Обращать к чему-либо, указывать на что-либо (нем.). — Прим. перев.

 

[8] Все утверждения, которые часто повторяются в Логических исследованиях (см., например, Введение, § 2) восходят до Происхождения геометрии.

 

[9] Движение, чье отношение к классической метафизике или онтологии может быть интерпретировано по-разному. Оно является критикой, которая была бы ограничена, если бы не определенное сходство с критикой Ницше или Бергсона. В любом случае, оно принадлежит единству исторической формы. То, что эта критика в исторической форме этих превращений продолжает метафизику, является одной из наиболее устойчивых тем хайдеггеровских размышлений. Рассматривая эти проблемы (начальную точку, найденную в предпонимании смысла слова, привилегию вопроса «что есть?..», отношение между языком и бытием или истиной, принадлежность к классической онтологии и т. д.), лишь при поверхностном прочтении можно сделать заключение, что сами его тексты попадают под его собственные возражения. Мы, напротив, думаем, не имея возможности здесь в это вникать, что никому еще так хорошо не удавалось избегать их. Это, конечно, не значит, что впоследствии можно их избегать.

 

Статья. Ганнушкин «Сладострастие, жестокость и религия»

Сладострастие, жестокость и религия

П.Б.Ганнушкин

СтатьяLa volupté, la cruauté et la religion, опубликованная в журнале Annales medicopsychologiques, t. XIV, Novembre 1901, p. 353–375. Статья была опубликована во Франции, т.к. цензура запретила ее к публикации в царской России. На русском языке (в переводе с французского, перевод выполнен О. В. Кербиковым) статья впервые опубликована в сб.: Ганнушкин П.Б. Избранные труды / Под ред. проф. О.В. Кербикова. Ростов-на-Дону: “Феникс”, 1998 г. — С. 269–290.

Патологические явления есть  не  что  иное,
как преувеличенные физиологические явления
Лобштейн

Болезнь может дать ключ к пониманию  многих  явлений
из области морально-аффективной и интеллектуальной;
она раскрывает их истинную природу
Ж. Моро де Тур

Религия не препятствует ни пороку, ни преступлению;
она иногда даже способствует тому и другому
Корре

Три чувства, совершенно различные на первый взгляд, злоба, сексуальная любовь и религиозное чувство, если опираться на множество фактов и соображений, находятся друг к другу в большой близости; тогда, когда возрастает их интенсивность и в особенности, когда злость трансформируется в жестокость, в свирепость, сексуальная любовь в сладострастие и религиозное чувство в фанатизм или в мистицизм, тогда эти три чувства совпадают или смешиваются без заметных границ.

Факты и соображения, которые мы позволяем себе изложить, распадаются на три группы: 1) мы должны доказать родство религиозного чувства и сексуальной любви; 2) сексуальной любви и злобы; 3) религиозного чувства и злобы. Таким образом, мы сможем доказать родство каждого из этих чувств с каждым другим и тем самым, очевидно, будет доказано родство всех этих чувств в их совокупности; тогда главная часть нашей проблемы была бы решена. Мы заранее согласимся, что для решения нашей проблемы мы не собрали еще достаточно фактов, но мы полагаем, что основное состоит не столько в количестве фактов, сколько в том, что они нам говорят.

I

В Риме, в церкви Сайта Мария делла Виттория, находится группа Лорецо Бернини, неаполитанца (1598-1680), в которой изображена святая Тереза, лежащая без сознания на мраморном облаке, и ангел, который готовится пронзить ее сердце стрелой мистической любви. “Нет необходимости разъяснять, – говорит по поводу этого сюжета Любке, – что религиозный экстаз в этом случае представлен характером чувственности не потому, что художник так хотел, но в силу естественного психологического состояния, которому обычно подвластна чрезмерная религиозность.

Если мы попытаемся найти происхождение этой атмосферы, насыщенной сладострастием, то мы должны будем признать, что ее зародыши отчетливо видны во всех последних работах Корреджо, где взгляды мадонн и святых имеют слишком земное выражение”.

Таким образом, идея родства религиозного чувства и чувства сексуального проникла также в искусство.

Если бы мы хотели исследовать, в какую эпоху эта идея начала реализоваться, мы должны были бы обратиться к той отдаленной древности, может быть, даже к тому времени, когда религиозное чувство только еще народилось у человека. “Глубокая древность, – говорит Моро (де Тур) связывала с религиозной идеей признаки, которые теперь кажутся нам непристойными или смешными…

Вавилоне, в Финикии, в Армении и др. все женщины должны были принести любовную жертву на специальном алтаре. Такой обычай существует еще и в наши дни во многих провинциях Индостана, Цейлона, в Полинезии, в частности на Таити. Египтяне, греки, римляне имели множество праздников, где царил разнузданный разгул. В наши дни в Индии, где религиозные традиции сохранились во ей их чистоте, праздники, которые носят имя “праздники Сакти-Пудия, или мистерии всеобщего оплодотворения”, воспроизводят все, что можно вообразить, все противоестественные гнусности, окруженные всей помпой индусских церемоний”.

В средние века существовала целая серия религиозных фанатических сект, в которых характерным образом сочетались религия и любовь. Так, николеты проповедовали отсутствие всякого стыда в сексуальных функциях и учили, что страсти, даже самые низкие и грубые, полезны и святы; адамисты учили, что стыдливость должна быть пожертвована богу; наконец, мы должны упомянуть еще об одной эротической секте, пикардистов, которые позже появились во Франции под именем “насмешников” (“turlupins). Можно проследить существование подобных сект до нашего времени. Так, Ева Батлер (XVII-ХVIII столетия) основала в Гессене “секту религиозных филадельфийцев”, которая проповедовала воссоединение духа и тела; в начале XIX столетия пасторы Эбель и Дистель основали в Кенигсберге секту “баб” (“moukkers”), которую обвинили в том, что под маской религии она скрывала разврат; такова же природа секты “хлыстов”, еще и ныне существующей в России, члены которой во время их религиозных церемоний, называемых “радения”, впадают в экстаз, в котором они предаются необузданному разврату. Жизнь монастырей чрезвычайно богата примерами, когда не только усердно молятся, но когда при случае предаются самым экстравагантным оргиям, где религиозное мистическое единство полов приводит к соединению менее духовного порядка.

Не без оснований во многих странах до настоящего времени существует слух, будто тот или другой женский монастырь соединен подземным ходом с соседним мужским монастырем. Жизнь святых не имеет недостатка в примерах, когда сексуальный инстинкт занимает господствующее положение. Так, фанатик Ловат, который себя распял в Венеции в 1805 г., отрезал половые органы и выбросил их в окно. Монашенка Агнесса Бланк-бекен была постоянно томима идеей узнать, что стало с частью тела Иисуса Христа, удаленной при обрезании. Святая Екатерина Генуэзская часто страдала таким внутренним жаром, что для того, чтобы немного успокоиться, она ложилась на землю и кричала: “Любви, любви, я больше не могу!”

Она была настолько сильно привязана к своему духовнику, что когда однажды приблизила свой нос к его руке, она испытала такой запах, который проник в ее сердце: “Божественный запах, говорила она, который может пробудить будить мертвых”. Святая Армелль и святая Елизавета страдали от любовного огня. Наконец, хорошо известны мучительные искушения сексуального характера, от которых страдали святые, как, например, святой Антоний Отшельник. Можно без труда привести большое число подобных примеров.

Врачи и особенно психиатры давно уже уделяют внимание близости религиозных и половых чувств; психиатры, больше чем кто-либо другой, смогли установить связь этих феноменов. Время более выраженного религиозного чувства есть время полового развития (Нейман, Крафт-Эбинг), когда новые и незнакомые сенсации требуют какой-то объективации (Крафт-Эбинг).

“Религиозный фанатизм, говорит Модсли, одетый в болезненную форму, часто сопутствует болезненному сладострастию, тогда как у некоторых женщин и особенно у незамужних и бездетных религиозная диспозиция бывает связана с болезнями матки”. Связь между религиозной экзальтацией и сексуальным возбуждением была отмечена Фридрейхом, Мейнертом, Марком, Режис, Луазо, Бронардель, Ломброзо, Балль, Моро и др. Религиозное помешательство (паранойя религиоза) очень часто связано с болезнями половых органов и в клинической картине этого помешательства галлюцинации сексуального характера, мастурбация и всякого рода сексуальные эксцессы занимают настолько заметное и постоянное место, что на это можно найти указания в каждом элементарном руководстве во психиатрии. Фридрейх приводит случай религиозной меланхолии; этот больной до начала заболевания и в течение его страдал очень частыми поллюциями; когда поллюции прекратились, закончилась и психическая болезнь. Икар приводит серию наблюдений религиозного помешательства, которое совпадало или со временем полового созревания, или с началом месячных, или с их временной задержкой, или с менопаузой.

Два следующих наблюдения очень показательны для случаев, которые нас интересуют.

“I.Религиозный энтузиазм, галлюцинации, желание уйти в монастырь и другие психические нарушения возникают периодически у особы, менструации у которой возникли в 18 лет и вначале были скудными, а годом позже полностью прекратились. Продолжительное лечение болезни матки сразу же привело к возобновлению регул и вернуло прежнее здоровье”,

“II. Девушка двадцати лет после полной задержки месячных впала в религиозную экзальтацию и стала очень возбужденней. При соответствующем лечении месячные вернулись и постепенно наступило выздоровление”.

“Связь между религиозным помешательством и половыми органами, — говорит Фридрейх, — настолько очевидна, что даже те вещества, которые влияют на половые органы, могут провоцировать психическое заболевание, как, например, дурман. Соваж сообщает о нескольких интересных наблюдениях, которые возникли при употреблении этого растения и которые проявились главным образом в форме религиозно-мистического помешательства”. Задержимся в области психиатрии еще на двух примерах, которые, в силу их рельефности, едва ли имеют им равные. В первую очередь это молитва одной истерички, о которой сообщает также Фридрейх. Эта молитва адресована святому Эммануилу: “О! Если бы я тебя нашла, божественный Эммануил, если бы ты был распростерт на моей кровати, мое тело и моя душа возрадовались бы; приди, и чтобы мое сердце послужило бы тебе убежищем, возложи свою голову на мою грудь” и т. д. Другое наблюдение, еще более интересное, сообщено Моро де Туром в его известном сочинении La psychologic morbide. Он цитирует письма больной М. X., которая пишет о любви божественной, которая пронизывает и воспламеняет все части ее тела и ее душу. “…Однажды ночью, проснувшись, я почувствовала как бы оборвавшееся наслаждение, мои руки, как бы сами по себе скрестились на моей груди и я в страхе ожидала, что скажет Господь. Я его увидела очень отчетливо таким, каким он описан в Песне песней, но полностью обнаженным. Он простерся около меня, его ноги были на моих, его руки скрестились с моими, разорвав свой терновый венок, он прижал мою голову к своей; затем, в то время, когда я почувствовала боли от его гвоздей и терновых игл, его губы коснулись моих и мне был дан божественный поцелуй, поцелуй божественного супруга, он дохнул мне в рот дивным дыханием, которое влило во все мое существо освежающую бодрость, радостное несравнимое содрогание”.

Мы не должны удивляться баронессе Крюденер, которая то восклицала: “Любовь, это я”, то “Небо, это я”.

Не должны удивляться и больной Мореля, на которую ссылается М. Ритти (La folie a doubleforme), которая бьла по очереди то религиозной, то проституткой; связь между рассмотренными феноменами настолько постоянна, что, по мнению Балля, “можно было бы думать, что основа обоих феноменов – одни и те же клетки”.

II

Если идея о наличии родства между религиозным и сексуальным чувствами сравнительно меньше проникла в искусство, если эта идея сравнительно меньше обработана поэтами и художниками, то совершенно иначе обстоит с вопросом об интимности сексуального чувства и жестокости. Если живопись, скульптура и поэзия, современные роман и драма часто обращаются к этому вопросу, если они широко затрагивают эти мотивы, то о них бессмысленно говорить в небольшой статье, поскольку имеется достаточно материала для целой книги. Сама история дала нам слишком поразительные примеры близости между жестокостью и сладострастием для того, чтобы можно было бы рассмотреть их детально.

Мы удовольствуемся материалом, который нам доставляет криминальная психопатология и антропология. Можно считать установленным, что у очень большой части людей зло, которое они причиняют другим, вызывает у них чувство сладострастия; с другой стороны, не нужно рассматривать как психически больных или дегенератов всех тех, у кого сексуальные функции сопровождаются актами жестокости. Эти два основных положения позволяют нам констатировать непрерывность между нормальными сексуальными функциями и фактами из сексуальной жизни, которые известны в специальной литературе под именем садизма, активной алголагнии, лягненомании, эротического тиранизма и т. д.

Сексуальное чувство, половой акт могут сочетаться с жестокостью тремя способами: 1) жестокость следует за копуляцией; последняя не дает удовлетворения и субъект заканчивает серией зверств над своей жертвой; 2) жестокость предшествует копуляции; в этом случае жестокость восстанавливает потенцию, уже ослабленную или исчезнувшую; 3) копуляция не имеет места и она замещается жестокостью; это садизм в собственном смысле слова, где жестокость является эквивалентом половой любви. Меньшую часть составляют случаи, где половое возбуждение вызывается не путем совершения поступков, приносящих вред другим, но только при созерцании подобных сцен жестокости и даже только при представлении подобных сцен.

В плоскости нашей проблемы эти последние случаи особенно поучительны; все же мы не цитируем их более пространно; их легко можно найти в классической монографии Крафт-Эбинга (Psychopathia sexuaiis, 1893); и в сочинении Эйленбурга (Sexuale neuropathic, 1896); мы не можем все же не остановиться на одном очень интересном случае Шульца (Wiener medic. Wocheoschrift, 1896, №49), где мужчина 28 лет мог иметь сексуальные отношения с женой только лишь искусственно приводя себя в состояние ярости.

Если бы мы хотели найти в анализированных фактах общие черты, то нам это удалось бы как в сущности этих двух эмоций, так и в их внешнем проявлении. Любовь и злоба представляют две большие страсти, которые приводят психомоторную сферу в состояние высшей степени напряжения. Во внешних проявлениях этих двух эмоций можно найти также много похожего, общего. Многие люди, в сущности здоровые, только несколько более пылкие и горячие, достигая кульминационной точки полового наслаждения, начинают кусать и царапать.

“Неограниченные возможности мужчины по отношению к женщине, которая ему отдается; сходство акта половой любви и акта кровавой жестокости, сходство, обусловленное борьбой за первый поцелуй, борьбой за осквернение женщины кровью через разрушение ее эпидермиса, ее растление, сходство, обусловленное истинным или притворным сопротивлением женщины, наконец, переживанием победы, триумфа, унаследованным, может быть, с того времени, когда нападение и борьба предшествовали обладанию женщиной; все это, говорит Курелла, обусловливает некоторое родство между сладострастием и жестокостью, давно известное”.

Период полового созревания, время появления первых менструаций у девочек есть не только пора более интенсивного религиозного чувства, о чем мы уже говорили в первой части нашей работы, но в этот период у девочек возникает также склонность к безмотивному убийству. По Дриллю, это было известно уже со времен Гиппократа, склонность к убийству наблюдается также иногда в течение болезни половых органов у женщин (Азам). Дагоне наблюдал больную, у которой во время каждых менструаций возникали импульсы к зверским убийствам; под влиянием этого предрасположения она убила трех своих детей. Икар собрал более двадцати случаев убийств, совершенных женщинами в период менструаций, убийств, совершенно непонятных и бесцельных: одна бонна убила двухлетнего ребенка, который находился под ее надзором; жена убила своего мужа, которого когда-то очень любила; мать убила своих детей; иногда женщина убивает первого встречного, словно она не может удержаться от убийства. О нескольких таких случаях сообщает Ковалевский. Наконец, у Ломброзо и Ферреро есть указания, что некоторые преступницы совершали убийство в период менструаций.

Остановимся еще на некоторых соображениях физиологического характера, которые также говорят в пользу наличия связи между сладострастием и жестокостью. В “Физиологии” Рудольфа можно найти интересные наблюдения, свидетельствующие о том, что у кастратов, стариков и пораженных спинной сухоткой чувство свирепости и жестокости исчезает. Этому соответствует и тот общеизвестный факт, что быки, бывшие яростными и злыми, становятся после кастрации послушными и даже добрыми.

Сошлемся еще на один факт, много раз отмеченный, что раннее появление сексуального инстинкта, ранняя и непрерывная мастурбация часто идут вместе с очень резко выраженной склонностью к злым выходкам и к экстраординарной свирепости. Ломброзо заимствовал у Эскироля “один очень курьезный случай, в котором наряду с непристойными наклонностями наблюдалась отчасти ими же вызванная навязчивая идея убийства родителя. Субъект обладал ясным зрелым умом и был в то же время примером морального помешательства и криминальности”.

Подобный случай описали Морро и Ломброзо (Archivio di psych, scienz. penal, II, 1883), когда у трехлетнего ребенка имелась наряду с мастурбацией выраженная склонность делать гадости. Несколько случаев того же рода имеются у Маньяна (De lenfance des criminels), так же как и у Шнепфа (Des aberrations du sentiment); особенно интересен случай Шарко и Маньяна (Inversion du sens genital, Arch, de Neurologic, 1882): мальчик шести лет предавался мастурбации и при этом в своем воображении он подвергал девочку всевозможным мучениям; он “ей вбивал в стопы гвозди, как это делают при подковывании лошадей, или он ей отрезал ноги”.

Мы закончим эту часть нашего сочинения словами м-м де Ламбер (Oeuvres morales, 1883): «В любви всегда есть некий род жестокости; удовольствия любовника получаются не иначе как через боль любимой. Любовь питается слезами».

III

В необходимости установить родство между жестокостью и религиозным чувством мы утверждаемся по следующему соображению: два чувства, каждое из которых находится в родстве с третьим, должны быть родственны между собой. Если мы смогли доказать связь между чувством религиозным и сексуальным (I), если далее нами доказана связь между жестокостью и сексуальным чувством (II), тогда мы, по-видимому, тем самым почти доказали связь между жестокостью и религиозным чувством (III). Тем не менее мы не имеем намерения удовлетвориться такой формальной аргументацией. Мы предпочитаем обратиться к словам другим.

“Что удивительно, — пишет Корре, — так это частота альянса религиозности и низших инстинктов. Религия не препятствует ни пороку, ни преступлению; она иной раз даже дает предлог к тому и другому. Итальянские бандиты в своих экспедициях не забывают Мадонну подобно тому, как некогда флибустьеры большую часть их добычи прятали в церквах; испанские проститутки отдают свою постель под покровительство Девы; грешницы высшего света с полным равнодушием идут от исповедальни к ложу своих любовников.

Набожность, рожденная безотчетным страхом перед темными силами, которые человек назвал божественными и которым по интуиции его собственной природы он всегда приписывал больше жестокости, чем милосердия, развивается вместе с пониманием своего ничтожества в мире, почти неизвестном, она возникает как потребность в протекции у беззащитного существа. До всякой цивилизации человек для достижения блага или только жалости Господа незримого и его спутников (духов), материализованных в самых устрашающих элементах или воплощенных в самых опасных зверях, прибегал к смиренной мольбе и спонтанным приношениям.

Основанная на страхе и на интересе, только путем очень непрямых действий религия проникла в цивилизацию. Это некое бессилие, которое парадоксальным образом служило иной раз рождению силы, как война, будучи отвратительной вещью, может послужить иногда исправлению зла: то и другое имеет облик чувств самых великолепных наряду с самыми худшими.

Итак, вполне естественно, что церебральное свойство, на котором покоится религиозность, встречается и у некоторых наиболее закаленных личностей как показатель недостаточности, не угашенной социальным прогрессом. Встречается эта церебральная особенность и у индивидуумов, недостаточно уравновешенных, как проявление чувств, не регулируемых интеллектом. Религия и предрассудки (что для нас едино) мирятся с антиальтруизмом”.

Если “добрый Самуил распилил заключенных между двумя досками, если сыновья Аллаха, Саваофа и др. с большой выгодой заменили человеческое жертвоприношение массовыми убийствами язычников и в свою очередь мусульмане убийствами христиан; если ортодоксия и ересь, инквизиция и королевская власть покрыли кровью руины Европы, Америки и всего мира; если святая рутина боролась против науки железом, огнем, застенками и отлучением от церкви, то это делалось в честь Отца всевышнего, во славу божью, его викариями и его привилегированными представителями. То хорошо, что приказано Господом; то плохо, что Богом отвергнуто: убийство, вероломство, если они предписаны, становятся высшей заслугой”.

Просим прощения за столь длинные цитаты и возвращаемся к фактам. На 200 убийц-итальянцев Ферри не нашел ни одного нерелигиозного человека. В Неаполе, по сравнению со всеми другими городами Европы, установлено наибольшее число преступлений против личности; на 100 000 жителей имеется 16 убийц, тогда как в остальной Италии не больше 8. В то же время Неаполь – наиболее религиозный город в Европе. “Нигде, сказал Гарофало, не имеется такого несметного количества религиозных процессий, как в Неаполе; нигде все предписания церкви не исполняются с таким рвением, как там”.

Жоли пишет о Нормандии, где уважение ритуальной религиозности очень распространено, что там в то же время очень высока преступность; он приводит даже поговорку, имеющую хождение среди жителей Лозера: “у лозерьенца четки в одной руке и нож в другой”.

Остановимся на некоторых отдельных фактах, заимствованных из сочинения Ломброзо “Преступный человек”. Верцени, который задушил трех жен, выделялся среди самых усердных прихожан и исповедующихся; он происходил из семьи не только религиозной, но и ханжеской. Убийцы Бертольди, отец и сын, ежедневно присутствовали на мессе, стоя на коленях, преклонившись до земли. Богжия, приговоренный в Милане за 34 убийства, выстаивал мессу каждый день; он носил балдахин во время всех процессий святых таинств; он не пропускал ни одной церковной церемонии; он непрерывно проповедовал христианскую мораль и религию и стремился быть во всех религиозных объединениях. Марк… юный неаполитанец, убивший своего отца, был нагружен амулетами. Авелина в письме к своему сообщнику заметила, что своего мужа она отравила под божьим покровительством. Цамбеккари обещала принести в дар церкви Нотр-Дам де Лоретт чашу в том случае, если ей удастся отравить своего мужа. Мишеллин, одобряя план одного убийства, сказал своим сообщникам: “Я приду и сделаю то, на что вдохновляет Бог”.

Лаколланж, душивший всех своих несчастных любовниц, которым он давал отпущение грехов в момент смерти, затем, выполняя их волю, совершал мессу.

Бурз, тотчас после совершения кражи или убийства, спешил преклонить колени в церкви. Мазини со своей бандой встретил однажды священника с тремя его соотечественниками; он медленно перепилил горло зазубренным клинком одному из них; затем рукой, еще испачканной кровью, он заставил священника дать ему причастие.

Если, как мы пытались показать, преступные и жестокие люди очень часто оказываются очень религиозными, то, с другой стороны, люди религиозные и тем более фанатичные, оказываются очень часто людьми жестокими. Можно привести целую серию ужасающих убийств в жизни пиетистов Западной Европы, убийств, совершенных в религиозном экстазе.

Мы не говорим о преступлениях, совершенных психически больными под влиянием религиозной мономании. Мы сошлемся на авторитетное мнение Марка, так же как и на Мореля. “Примеры чудовищных преступлений, — говорит Марк, — являющиеся следствием религиозной мономании, к сожалению, не столь редко чернят страницы истории человечества. Убийство, самоубийство, прелюбодеяние, сожжение, самая ужасная жестокость, самые вредоносные аффекты, часто не имеют иного источника”. Морель пишет: “Науке известны частые случаи убийств, осуществляемых помешанными под влиянием бредовой религиозной идеи”.

Очень показательны в плане интересующей нас проблемы сексуальные преступления, совершаемые вследствие мистического бреда [Крафт-Эбинг (Kraffi-Ebing). Sexuelle Delicte bei religioser Paranoia]; при этом у одного и того же лица, в одно и то же время можно констатировать жестокость, сексуальную развращенность и набожность; мы не расположены описывать все возможные такого рода случаи.

По этому поводу мы должны коснуться еще одного обстоятельства из области психиатрии: мы имеем в виду дегенерацию характера у эпилептиков.

У большинства этих больных можно наблюдать чрезвычайно интересное сочетание лицемерия и жестокости – эти люди говорят постоянно о Боге, постоянно ходят в церковь и обнаруживают в то же время крайнюю жестокость по отношению к их близким.

История сект всех времен и народов дает массу примеров по интересующему нас вопросу. Мы скажем только об одной секте, о русской секте “хлыстов”. Мы используем при этом сочинение Левенстима “Фанатизм и преступление”. “Хлысты” собираются на их религиозные церемонии, называемые радения. Когда они собираются на эти “радения”, они слушают своих пророков; но для того чтобы пророчествовать, необходимы моления и “радение”.

Это “радение” должно умертвить плоть, привести человека в некий нервный экстаз, во время которого он может отрешиться от мира и пророчествовать. Этот экстаз возрастает и овладевает всеми присутствующими лицами, он возникает как продолжение танца, во время которого они бьют друг друга и женщины обнажаются… Во время этих церемоний нервное возбуждение достигает высшей ступени и люди впадают в экстаз, во время которого они в состоянии не только отдаваться самому грубому разврату, но и совершать опаснейшие деяния. Мы опишем более подробно один случай, ставший причиной уголовного процесса, случай, в котором объединились все три изучаемых феномена.

Прасковья К., С., X., принадлежащие к секте “хлыстов”, 13-го июня 1869 г. прибыли на “радение2 к их руководителю К. и оттуда они поехали на повозке, на которой кроме трех упомянутых лиц находились дочь крестьянина К. и крестьянин К. Прасковья К. называла себя все время или святой Девой Марией, или Варварой Великомученицей; другие полностью ей подчинялись, хотя С. называл себя Иисусом Христом. Прибыв к озеру, Прасковья приказала бросить девочку К. в воду; это распоряжение было немедленно исполнено, несмотря на сопротивление бедной девочки. Затем та же Прасковья приказала сечь крестьянина К. С., выполняя волю Прасковьи, начал наносить удары хлыстом; но К. не мог больше терпеть, он убежал от своих тиранов и спрятался в канаве, откуда наблюдал, что делают другие. С. и две женщины, раздевшись догола, начали танцевать, целуя и избивая друг друга. Затем С. и Прасковья принялись бить X. Конец был таков, что они потащили его к повозке, привязали к колесу и два раза проехали по нему. С. впал в такой экстаз, что лег под ноги лошадей, которые прошли по нему. Прасковья подняла его полуживого и всего окровавленного и они поехали галопом.

Трудно найти более красноречивый пример.

Эту часть нашего очерка мы закончим двумя примерами из истории.

Первый относится к Людовику XI. Его жестокость вошла в пословицу и в то же время он был необычайно набожен, он проводил свое время или бормоча молитвы, или осматривая железные клетки, где содержались жертвы его жестокости. Второй пример – Иван IV Грозный. Мы приведем слова Ковалевского: “Жизнь царя проходила между алтарем и камерой пыток, в обществе духовных лиц и исполнителей его бесчеловечных и жестоких приказаний. Часто он бывал и настоятелем монастыря и палачом, в одно и то же время. Он просыпался в полночь и его день начинался молитвой. Часто, присутствуя на обедне, он давал распоряжения самые свирепые я самые жестокие. После обеда царь вел набожные беседы со своими фаворитами или шел в камеру пыток, чтобы пытать одну из своих жертв”.

К сказанному необходимо добавить, что смесь аскетизма, суровой набожности и свирепости дополнялась у Ивана необузданной, крайне аморальной сексуальностью. Вновь обнаруживается сочетание мистицизма, сладострастия и жестокости.

Заключение

Из всей литературы, которую мы изучили, только у Фере, у Крафт-Эбинга и еще у некоторых других авторов мы нашли указания на связь трех чувств. Имеется много высказываний относительно связи религиозного и сексуального чувств; еще более, может быть, о связи жестокости и сладострастия; относительно меньше по поводу связи религиозного чувства и жестокости и еще меньше относительно связи всех этих трех чувств. Насколько же более поучительным должен представляться факт, заключающийся в том, что идея родства этих трех страстей была высказана вполне определенно более ста лет тому назад злополучным философом-мистиком Фридрихом фон Гарденбергом, названным Новалис, мы приводим буквально его слова, значение которых должным образом не оценено до сих пор: “Удивительно, что внимательные люди давно уже заметили интимную родственную связь и общие тенденции сладострастия, религии и жестокости”. “Довольно странно, – говорил он, – что давнишние ассоциации сладострастия, религии и жестокости не привлекли внимания людей к их интимному сродству и общности тенденций”. Каковы бы ни были последствия, вытекающие из наших данных, они могут показаться многим недостаточно обоснованными и некоторые найдут их даже абсурдными. Мы не остановимся перед этим препятствием. Мы считаем возможным сделать следующее заключение.

Во-первых, религия, жестокость и сладострастие – ее ближайшие родственники. Одно из этих чувств возрастает рука об руку с другими, одно замещает другое. Во-вторых, из трех исследованных чувств наиболее сильным является сексуальное чувство; религиозное чувство и жестокость в некоторых случаях могут быть рассматриваемы как заменители всесильного сексуального инстинкта. Юристы, учителя и моралисты не должны это забывать. В-третьих, объединение этих различных чувств в одну группу может иметь значение для естественной физиологической классификации чувств, классификации, которая станет возможной в будущем.

Книга. Гранов «Будущее Эдипова комплекса»

В книге выдающегося французского психоаналитика доктора медицины Владимира Гранова в чрезвычайно увлекательной манере рассматривается ряд историко-методологических и этических вопросов современного психоанализа.

Излагаются многие ранее неизвестные факты сотрудничества и причины разрыва автора с Жаком Лаканом, исследуются пути развития современного психоанализа.

 

скачать пдф

 

 

Книга. Классика психиатрии. Ганнушкин «Клиника психопатий. Их статика, динамика, систематика»

Книга выдающегося отечественного психиатра П.Б. Ганнушкина явилась итогом почти тридцатилетней исследовательской деятельности автора. Впервые были даны четкие клинические критерии отграничения конституциональных психопатий, обоснованы сохранившие свое значение до настоящего времени три признака, их определяющие.
В работе подробно исследованы типы, законы, формулы развития психопатий, дана авторская классификация психопатий. Книга предназначена для психиатров, историков медицины.

Скачать книгу

 

Статья. Отто Кернберг «СТРАТЕГИИ АНАЛИЗА ХАРАКТЕРА»

Степень тяжести патологии характера не является достаточно очевидным критерием, чтобы на основании его можно было решить, нужно ли начинать интерпретацию защит характера сразу или позже. Предложение Фенихеля (1941) исследовать защиты характера в соответствии с главными темами данной точки аналитической ситуации – разумный подход, позволяющий на практике решить вопрос, когда нужно анализировать сопротивление характера. Фенихель считал, что сначала надо работать с привычными и постоянными защитами характера, чтобы “освободить личность от ригидности”; прочими же сопротивлениями характера заниматься по мере того, как они становятся сопротивлениями переноса. Но для этого надо сначала понять, имеем ли мы дело с защитой характера и, если это так, является ли она основной – с экономической точки зрения – на данный момент.
Фенихель предлагает работать “с наиболее важными текущими конфликтами инстинктов. Это – наиболее важные конфликты на данный момент ” (1941). Я полагаю, что на важность конфликтов указывает интенсивность аффекта в представленном материале. Поскольку влечения (независимо от того, действуют ли они в конфликте на стороне защиты или на стороны импульса) проявляются как заряженные эмоциями интернализованные объектные отношения, доминирующее в отношении аффекта объектное отношение представляет в аналитической ситуации и доминирующий в экономическом смысле конфликт инстинкта. Но то, что доминирует в аффективном плане, не то же самое, что преобладает на сознательном уровне или на уровне поверхностных проявлений. Как говорит Фенихель, “мы должны действовать там, где находится аффект в данный момент; надо добавить, что сам пациент об этом не знает, поэтому сначала нам надо поискать место сосредоточения аффекта” (1941).
Я думаю, что надо исследовать (1) содержание свободных ассоциаций, (2) основной характер взаимодействия пациента и аналитика в их взаимоотношениях, включая сюда и невербальные реакции пациента во время сеанса, и (3) общее отношение пациента к психоаналитической ситуации в течение нескольких месяцев или даже лет. На основании этих данных можно понять, вторгаются ли патологические черты характера в перенос, в результате чего происходит смешение сопротивления переноса и сопротивления характера, а также оценить, стали ли эти формы сопротивления характера основными в аффективном плане. На основании всего этого можно понять, на чем в первую очередь стоит сконцентрировать наши психоаналитические интерпретации.
Когда нас удовлетворяют свободные ассоциации пациента, когда сопротивление, возникающее в контексте исследования ограниченности свободных ассоциаций, можно проинтерпретировать, – независимо от того, связано оно напрямую с переносом или нет, – когда пациент все лучше осознает свою внутреннюю психическую жизнь и эмоциональную сторону взаимоотношений с аналитиком, тогда можно отложить интерпретацию невербального поведения на сеансе до тех пор, пока оно не войдет естественным образом в темы свободных ассоциаций и в перенос.
Встречаются клинические ситуации, когда во время сеансов мы видим яркие проявления невербального поведения, при этом аффект и объектные отношения, выражающиеся в невербальном поведении, совпадают с вербальным материалом или его дополняют. Когда есть созвучие невербального и вербального материала, понимание смысла в переносе как первого, так и второго, способствует углубленному пониманию обоих. Другими словами, когда и вербальный, и невербальный материал указывают на природу основной аффективной темы в содержании сеанса, следует воспользоваться экономическим принципом интерпретации, то есть работать в той точке, где находится наиболее важный на данный момент конфликт инстинкта (Fenichel, 1941). Обычно тот же материал можно понять и с другой точки зрения – с точки зрения динамического принципа, то есть как конфликт импульса и защиты. Тогда можно принять решение, какой аспект защиты надо исследовать, прежде чем перейти к импульсу конфликта. Кроме того, соответствие поведения, содержания и доминирующего аффекта на сеансе обычно означает, что задействованная тут “единица” объектных отношений является основной также и в переносе. Прояснение динамической структуры импульса и защиты имеет также топографический аспект, что позволяет двигаться в интерпретации от поверхности к глубине, от сознательного к бессознательному. Обычно соответствие вербального и невербального общения встречается у пациентов с трехчастной интрапсихической структурой, при этом конфликты чаще бывают межсистемными. Поэтому можно также выяснить, какой системе – Эго, Супер-Эго или Ид – соответствует основная организация защиты и какая система связана с импульсом. Таким образом, к интерпретации можно применить и структурные критерии.
Однако встречаются другие клинические ситуации, в которых проявления конфликтов в вербальном содержании не совпадают с материалом взаимодействия или противоречат ему. Сильные аффекты в вербальном содержании при остром или хроническом эмоциональном взаимодействии, в котором проявляется “замороженный” характер пациента, странным образом не соответствуют одно другому, поэтому встает вопрос, какой же материал на самом деле является основным. При таких обстоятельствах критерии, описанные ниже, помогают принять решение о том, чем следует в первую очередь заняться и какой выбрать подход.
Прежде всего стоит подумать о том, удовлетворяют ли нас свободные ассоциации пациента или же он сознательно подавляет что-то значимое. Тогда мы обращаем главное внимание на мотивы сознательного подавления материала и на соответствующий им вид переноса. Понимание трансферентного смысла мотивов, по которым пациент ограничивает полноту свободных ассоциаций, дает ответ на вопрос, что доминирует в аффективном плане на сеансе и что первично в этом смысле: вербальное содержание или невербальное поведение пациента.
Если процесс свободных ассоциаций у пациента протекает удовлетворительно, то вопрос о преобладающем типе переноса исследовать легче и аналитик может понять, что является ведущим; вербальный материал или установки пациента. Я считаю, что, когда в психоаналитической ситуации проявляются одновременно две параллельные “единицы” объектных отношений (одна в поведении, другая – в вербальном содержании), интерпретировать надо в первую очередь ту из них, которая преобладает как в переносе, так и в аффекте. Если же одна из них доминирует в аффекте, а другая – в переносе, надо отдать приоритет первой (применение “экономического” принципа). Я хочу подчеркнуть, что все – связанные с импульсом или защитой, с вербальными или невербальными проявлениями, с Я – или объект-репрезентациями – аспекты материала обладают аффективными компонентами, так что “доминирует в аффективном плане” не значит просто, что в материале проявляется конкретная эмоция, или что он доминирует в сознании, или же что он связан либо с защитой, либо с импульсом. Важно, что это основной аффект во всей ситуации в данный момент, а не то, что он доступен сознанию. Истерический скандал, например, может быть защитой от другого доминирующего на данный момент аффекта в ситуации переноса.
Подход, который я предлагаю, отличается от подхода Вильгельма Райха (Reich, 1933), полагавшего, что всегда надо в первую очередь интерпретировать сопротивления переноса, укорененные в характере. Мой подход отличается и от утверждения Гилла (Gill, 1980, 1982) о том, что в интерпретации приоритет всегда принадлежит переносу; временами эмоции сильнее проявляются вне переноса или в отношении пациента к своему прошлому. Тот факт, что у любого аналитического материала есть трансферентный компонент, не означает, что материал переноса автоматически является доминирующим. Иногда тема, которая много часов подряд доминировала в переносе – например, хроническое разочарование пациента, который “ничего не получает от аналитика”, – внезапно перемещается на третье лицо. Таким образом, доминирующий аффект и перенос все еще согласуются между собой, хотя перенос – временно – перемещен (что может способствовать его интерпретации).
Кроме того, бывают моменты, когда происходит быстрое переключение с одного типа переноса на другой, осложняющее задачу исследования противоречий между вербальным и невербальным общением; в таких ситуациях аналитик может ждать, что произойдет кристаллизация вокруг одной из многих эмоционально значимых тем, и это позволяет ему понять, что в сфере аффектов (и, следовательно, с “экономической” точки зрения) является ведущим. С моей точки зрения, установка типа “подождем и увидим” в такой ситуации предпочтительнее, чем чисто топографический подход, согласно которому аналитик должен направить свое внимание на то, что лежит ближе всего к сознанию. В материале не бывает одной единственной “поверхности”. Существуют различные поверхности, и чтобы выбрать место, откуда можно проникнуть с поверхности в глубину (топографический критерий), надо знать, что на данный момент доминирует во всей ситуации в целом. Очевидно, что, когда в аналитической ситуации пациенту можно помочь осознать появляющиеся одновременно и в значительной степени не связанные между собой эмоции, исследование его ассоциаций, относящихся к данному наблюдению, само по себе освещает задействованные тут темы.
В периоды, когда сопротивление особенно активно, наиболее важный материал может быть относительно далек от сознания (особенно при структуре личности, использующей механизмы вытеснения). Хотя я и согласен с утверждением, что, найдя самый важный материал, надо исследовать его защитный аспект (и соответствующие сознательные или предсознательные конфигурации, с ним связанные), доступность материала сознанию сама по себе не является признаком того, что данная тема – основная.
У меня вызывает сомнение общая тенденция психоаналитиков двигаться от поверхности к глубине, от сознательного материала к бессознательному, не обращая внимания на то, что является основным с экономической точки зрения. Тем не менее преждевременное стремление дать генетическую интерпретацию бессознательных фантазий, проявляющихся в фиксации объектных отношений на уровне характера в переносе, также заслуживает скептического отношения. Работа с поверхностными проявлениями сопротивления столь же сомнительна, как и желание открыть “глубинный уровень” какого-то конфликта, где “глубинный” означает “ранний” с генетической точки зрения. Я полагаю, что глубина интерпретации должна означать то, что аналитик обращает внимание на бессознательные конфликты, преобладающие на данном сеансе, на бессознательные аспекты переноса здесь-и-теперь. (Но рано или поздно необходимо установить взаимоотношения между “здесь-и-теперь” и “там-и-тогда”!)
Когда существуют противоречия между вербальным и невербальным общением, когда, казалось бы, свободные ассоциации проходят удовлетворительно, но нет подлинного углубления в материале, и когда, кроме всего прочего, есть признаки тупиковой ситуации в развитии переноса, – тогда нужно, как я считаю, отдать явное предпочтение анализу объектных отношений, которые задействованы в установках пациента, а не вербальному материалу. То же самое “правило” можно приложить к пациенту, который либо постоянно отыгрывает вовне или же от которого мы ожидаем такого поведения. Предпочтение невербальным коммуникациям можно отдать и в тех случаях, когда эмоции размыты, когда механизмы расщепления, приводящие к фрагментации аффектов, усиливаются и становятся основными сопротивлениями переноса, что бывает, например, у пациентов с выраженным шизоидным расстройством личности.
Я бы также предпочел интерпретировать поведение, а не противоречащее ему вербальное общение, тех пациентов, которые по своей природе склонны “проживать вовне”, пациентов, свободные ассоциации которых остаются поверхностными, или же тех, у которых нет разумной установки на сотрудничество. Во всех этих случаях мнение Райха о том, что надо проинтерпретировать эти установки, прежде чем переходить к вербальному содержанию, как и принципы последовательного перехода в интерпретации от “поверхности” к “глубине” и от “защиты” к “содержанию”, – остаются в силе. Подобным образом в тяжелых случаях пограничной патологии характера, когда мощное отыгрывание вовне окрашивает начальную стадию терапии, также требуется ранняя интерпретация трансферентного смысла патологических черт характера.
Другими словами, когда свободные ассоциации “вязнут” при бурной активизации патологических форм поведения – в ситуации анализа или же во внешней жизни пациента, – показано аналитическое исследование этого поведения и прояснение его отношения к переносу. Или, выражаясь иначе, можно сказать, что с экономической точки зрения противоречия между вербальным и невербальным поведением требуют интерпретирующего подхода к цельной картине, созданной этими противоречиями. Поэтому на практике анализ сопротивления характера в переносе надо начинать рано.
В других случаях серьезные искажения в отношении к психоаналитическому сеттингу становятся заметны нескоро. В клинической иллюстрации, приведенной выше, после периода прогресса на третьем году анализа терапевтический тупик выявил патологию отношения пациента к интерпретациям и к аналитику (продукт тайного компромисса между завистливой идеализацией и обесцениванием). В других случаях, подобных тем, которые приводит Райх, пациент выдает свободные ассоциации, содержащие много информации о прошлом и настоящем. При этом пациент гибко переходит от эмоций к интеллектуальному пониманию, от фантазии к реальности, от переноса к своей внешней жизни и так далее. Таким образом, внешне мы видим как бы описанный Ференци (Ferenczi, 1919) и Гловером (Glover, 1955) процесс “оптимальных свободных ассоциаций”, но при этом не происходит реального углубления взаимоотношений переноса или не появляется какое бы то ни было невербальное поведение во время сеанса, которые бы способствовало исследованию переноса.
В этих случаях опять же, как правило, бывает искажено само тотальное отношение к аналитику, и надо распознать данное искажение, особенно тогда, когда оно влияет на отношение пациента к интерпретациям аналитика. Тут интерпретация патологических черт характера совпадает с интерпретацией отношения пациента к интерпретирующему аналитику. В состоянии тупика именно этим темам надо отдавать предпочтение. Иначе такие пациенты могут достичь поверхностного “понимания” психоаналитических теорий, используя их как защитное сопротивление от полноценного понимания своих бессознательных внутренних конфликтов, что ограничивает терапевтический эффект.
При таких обстоятельствах важно прояснить бессознательные аспекты взаимодействия пациента и аналитика здесь-и-теперь, это является важнейшим шагом к полному пониманию объектного отношения, которое выражается в поведении пациента, при этом не стоит спешить с генетической реконструкцией. Не надо думать, что интервенция, касающаяся здесь-и-теперь, есть нечто отрезанное, диссоциированное от аспектов “там-и-тогда”. Но исследование связи с прошлым стоит отложить до того момента, пока не будут полностью изучены бессознательные аспекты переноса. Пациенту часто легче принять интерпретацию переноса в том случае, когда есть предположительная связь между его отношением к аналитику и детством; поэтому не надо откладывать генетическую реконструкцию на заключительный этап анализа. Но я хочу подчеркнуть, что сначала нужно прояснить неведомое в настоящем; этот шаг часто пропускают при работе с пациентами, страдающими тяжелой патологией характера.
Когда аналитик показывает пациенту бессознательную фантазию на основе конкретного объектного отношения, отыгрываемую в хроническом невербальном поведении во время сеанса, это психоаналитическая конструкция. За ней должна следовать генетическая реконструкция, но лишь после того, как ассоциации пациента постепенно преобразуют эту конструкцию в соответствующее объектное отношение прошлого, что сопровождается появлением новой информации относительно прошлого и естественной реорганизацией новой и старой информации относительно этой области. Для того чтобы воссоздать настоящую генетическую последовательность на основании вновь найденного материала, аналитик должен активно организовывать и реорганизовывать эти генетические структурные единицы бессознательных конфликтов пациента (Blum, 1980).
В ситуации тупика исследование аналитиком своих собственных эмоциональных реакций, относящихся к пациенту, может быть необычайно важным для диагностики как искажений хронического контрпереноса (более тотального, хотя и менее резкого, чем острый контрперенос), так и незаметных, но мощных форм отыгрывания переноса вовне, которые иначе можно не различить. В этом смысле анализ своих эмоциональных реакций аналитиком есть “запасной” подход, который можно использовать в тех случаях, когда основной подход – непосредственное исследование переноса – недостаточно эффективен (Heimann, 1960; Kernberg, 1975).
В анализе скрытых и часто совершенно неосознанных пациентом форм “обмена ролями” с аналитиком важнейшее место занимает изучение сиюминутных эмоциональных реакций, возникающих у аналитика по отношению к пациенту. С помощью такого анализа можно также отличить реакции контрпереноса в узком смысле слова (активизацию бессознательных конфликтов аналитика в ответ на перенос пациента) от общей эмоциональной реакции аналитика на пациента. Мы знаем, что два этих типа реакций дополняют друг друга. Такое разграничение позволяет аналитику с большей легкостью исследовать моментальные изменения в его эмоциональных реакциях и фантазиях, касающихся установок пациента в данный момент, и его привычных установок; таким образом обогащается понимание вербального содержания общения пациента. Нужно ли особо подчеркивать, что, когда аналитик использует свои собственные эмоциональные реакции на пациента, это никоим образом не значит, что он ими делится с пациентом?

Статья. Кернберг «ПОДДЕРЖИВАЮЩАЯ ТЕРАПИЯ НАРЦИССИЧЕСКОЙ ЛИЧНОСТИ»

В главе 11 я разделил все виды нарциссической личности по степени серьезности расстройства на выражение пограничные и функционирующие на непограничном уровне, а в главе 10 я рекомендовал в качестве оптимальной терапии экспрессивную психотерапию для первых и психоанализ для вторых. Но иногда, когда есть противопоказания к экспрессивной психотерапии, появляется необходимость применять поддерживающую терапию.
Помимо изложенных выше общих соображений, к применению поддерживающей терапии нас склоняют следующие факторы неблагоприятного прогноза: выраженные антисоциальные тенденции, хроническое отсутствие контактов с другими людьми (когда, например, вся сексуальная жизнь сводится к фантазиям, сопровождающим мастурбацию), укорененные в характере и поддерживаемые рационализацией хронические реакции ярости и также преходящие параноидные психотические эпизоды. Иногда патологическое грандиозное Я настолько пропитано агрессией, что у пациента присутствуют сознательные идеи жестокости и разрушения, – это выражается в садистических перверсиях или в сознательном наслаждении при виде страданий другого человека, при насилии, при нанесении себе тяжелых повреждений. Во всех таких случаях желательно провести подробное обследование с пробным применением экспрессивного подхода; остановить свой выбор на поддерживающей модальности можно лишь методом исключения. И, как и во всех случаях поддерживающей психотерапии, надо вместе с пациентом установить цели терапии, предполагая, что тот будет активно сотрудничать с нами. Кроме того, надо установить, как пациент будет работать между сеансами.
В типичных случаях в процессе поддерживающей психотерапии у таких пациентов происходит активизация защитных механизмов, характерных для нарциссической психопатологии; надо обращать на это внимание и работать с ними без помощи интерпретации. Кажущееся развитие интенсивной зависимости от терапевта может оказаться псевдозависимостью, которая быстро исчезает, сменяясь полным обесцениванием терапевта. Поэтому важно установить реалистичные терапевтические взаимоотношения, обращая внимание на ответственность пациента в процессе терапии, тактично предупреждая его об опасности нереалистичных идеализации и ожиданий, направленных на терапевта, не поддерживая его кажущуюся зависимость от терапевта. Тщательная оценка реакций разочарования пациента относительно терапии очень важна, поскольку такая реакция есть косвенное обесценивание терапевта и ее происхождение может быть связано с предшествующими событиями терапевтического процесса.
Так, например, когда пациент получил значимое новое понимание от терапевта, можно ожидать парадоксальной реакции разочарования (отыгрывание вовне бессознательной зависти); стоит показать пациенту эту последовательность поведенческих реакций. Надо тактично обратить внимание пациента на примитивную патологическую идеализацию, свойственную нарциссическим личностям, и указать на то, что она ухудшает его самостоятельное функционирование. Пациент может приписывать терапевту качества божества, но ему надо помочь понять, как идентификация с такой фигурой создает тяжелые проблемы или мешает отвечать за себя в обычной жизни, когда, как ему кажется, богоподобный и легкодоступный терапевт может решить все проблемы с помощью магии. Естественно, если терапевт показывает связь между примитивной идеализацией и быстрым разрушением этой идеализации посредством разочарования и последующего обесценивания, это также помогает пациенту держаться на некотором расстоянии от своей тенденции идеализировать терапевта, бессознательно причиняя себе тем самым вред.
Когда мы имеем дело с пациентом, которому свойственны интенсивные вспышки гнева в связи с фрустрацией нарциссических нужд, особенно в тех случаях, когда такие реакции переходят в микропсихотические параноидные эпизоды, требуется активная и тщательнейшая оценка всех элементов в реальности, которые запускают гнев и параноидное искажение восприятия пациентом терапевта. Надо внимательно и тактично прояснить искажения реальности терапевтического взаимодействия, появляющиеся у пациента и основанные на механизме проекции, чтобы их снизить. Сложность ситуации состоит в том, что пациент может воспринимать любую попытку прояснить актуальную реальность как осуждение или садистическое обвинение со стороны терапевта. Терапевт должен снова и снова возвращаться к прояснению того факта, что он не обвиняет пациента, что, напротив, он старается помочь пациенту увидеть связь между восприятием и эмоциональной реакцией, независимо от того, реалистично это восприятие или нет.
Бывают ситуации, когда нельзя сразу прояснить реальность взаимодействия. В такие моменты можно просто признать, что пациент и терапевт могут воспринимать реальность совершенно по-разному, и не обязательно утверждать, что то или иное восприятие верно. Терапевт может сказать примерно следующее: “Мне кажется, я понимаю, как вы воспринимаете мое поведение. Не буду спорить. Но я понимаю его иначе, хотя представляю себе и ваше восприятие. Сможете ли вы продолжать нашу общую работу, хотя мы оба понимаем, насколько различны наши точки зрения?”. Этого часто бывает достаточно для того, чтобы продолжить работу с временным психотическим переносом, таким как параноидный микропсихотический эпизод.
Терпимое отношение терапевта к нарциссическому гневу пациента и параноидным искажениям в переносе, а также то, что терапевт признает смелость пациента, продолжающего поддерживать взаимоотношения в столь напряженной ситуации, – все это закладывает основы для будущего исследования реакций гнева и патологических проявлений характера в других межличностных взаимодействиях пациента.
В то же время анализ взаимодействия пациента с другими людьми, анализ их боли или их грандиозности или презрения по отношению к пациенту, как он их описывает, открывает дорогу для последующего исследования подобных повторяющихся реакций самого пациента. Анализ спроецированной на других людей грандиозности пациента и проекций его поведения, выражающего обесценивание, заслуживает длительного изучения, поскольку потенциально ведет к пониманию подобных реакций в переносе.
Важно проанализировать источники сознательного и предсознательного недоверия в сексуальных взаимоотношениях пациента (оно связано с бессознательной завистью к другому полу и с глубокой доэдиповой патологией отношений с матерью, влияющей на нарциссическое расстройство взаимоотношений любви). Внимательное исследование сознательных и предсознательных источников недоверия и склонности пациента покидать своего сексуального партнера важно как предупредительная мера. По тем же причинам надо терпимо относиться к сексуальному промискуитету нарциссических пациентов, принимая их поведение. Им надо помочь осознать (и переносить этот факт) свою неспособность к стабильным сексуальным взаимоотношениям с вытекающими отсюда одиночеством и изолированностью.
Эта область требует особого такта и терпения. Грандиозный мужчина, находящийся в поиске совершенной и недоступной женщины, постоянно при этом разрушающий ценные взаимоотношения с женщинами, которых он на какое-то время может достичь, – это, можно сказать, экзистенциальная трагедия. Терапевт, делясь своим пониманием нужд пациента и пониманием внешней реальности, дает пациенту возможность искать новое решение проблемы, хотя не оказывает прямой помощи. При оптимальных условиях такой подход приводит к тому, что пациент снижает свои сознательные требования в сфере взаимоотношений с другим полом, бережнее обращается с партнерами, лучше переносит свои фрустрации, понимая, что альтернативой является хроническое одиночество. К сожалению, поддерживающая психотерапия в меньшей степени, чем экспрессивные модальности, способна что-либо изменить в психосексуальной сфере.
Когда пациент отыгрывает вовне свою потребность во всемогущем контроле в кабинете терапевта, это ограничивает способность терапевта действовать независимо. Косвенно, но с огромной силой пациент вынуждает терапевта быть настолько хорошим, насколько этого ожидает от него пациент, – не лучше самого пациента, а таким, каким его хочет видеть пациент, иначе самоуважение пациента окажется под угрозой. На практике это означает, что терапевт должен научиться понимать, как пациент использует свои реакции разочарования, чтобы контролировать его. Терапевт должен распознать такую реакцию, дать возможность как можно полнее ее прояснить и помочь пациенту переносить свои разочарования, относящиеся как к терапевту, так и к другим людям. Тогда реалистическое исследование разочарований помогает пациенту осознать свои чрезмерные требования, предъявляемые к другим людям, и вызываемые этими требованиями социальные конфликты. Лишенная осуждения оценка таких явлений может сильно помочь пациентам, не осознающим, насколько активно они сами разрушают свою профессиональную карьеру и социальную жизнь.
Распространенная проблема у некоторых нарциссических пациентов, функционирующих на выражение пограничном уровне, – разрыв между огромными амбициями и слабыми способностями эти амбиции реализовать. Многие пациенты предпочитают получать пособие, но не подвергаться унижению в виде работы, на которую они смотрят свысока. Активное исследование этого противоречия и объяснение негативного влияния социальной непродуктивности на самоуважение может помочь пациенту согласиться на компромисс между высоким уровнем притязаний и своими способностями.
Психотерапевтической работе в контексте поддерживающей терапии может способствовать тенденция таких пациентов с энтузиазмом “вбирать в себя” то, что они получают от терапевта, и делать это своей “собственностью” – тенденция, связанная с бессознательным “обкрадыванием” терапевта в попытке компенсировать относящуюся к нему зависть и утвердить свое патологическое грандиозное Я (Rosenfeld, 1964). Пациент приписывает себе идеи и установки терапевта, считая их своими собственными, и использует их в повседневной жизни, уверяя себя, что ему не нужна посторонняя помощь. Когда такая идентификация с терапевтом, хотя и основанная на патологической идеализации, несет адаптивную функцию, надо ее допускать и приветствовать увеличение автономии пациента с помощью такого механизма. Он обладает потенциально позитивным эффектом в поддерживающей психотерапии нарциссической личности, поскольку противостоит потенциально негативному влиянию бессознательной зависти.

Книга Классика психиатрии Ганнушкин П.Б. «В душе психопата. Путешествие в мир без жалости, совести и чувств»

Петр Борисович Ганнушкин впервые в истории осмелился изучить и классифицировать пугающий мир людей, лишенных способности чувствовать — психопатов.

Предлагаемая книга выдающегося отечественного психиатра П.Б. Ганнушкина явилась итогом почти тридцатилетней исследовательской деятельности автора. Впервые были даны четкие клинические критерии отграничения конституциональных психопатий, обоснованы сохранившие свое значение до настоящего времени три признака, их определяющие.

В работе подробно исследованы типы, законы, формулы развития психопатий, дана авторская классификация психопатий, а самое главное, приведены сотни реальных и зачастую трагических историй людей, лишенных возможности чувствовать.

скачать книгу

Эстетика Жуткого в картинах Здислав Бексински (Zdzislaw Beksinski)

Здзислав Бексински родился в Саноке (Sanok) на юге Польши. После завершения обучения архитектуре в Кракове в 1955 году, он вернулся в Санок. Несколько лет после этого Бексински работал бригадиром на стройке. Эту работу он ненавидел. В этот период Бексински заинтересовался художественной фотографией, фотомонтажем, скульптурой и живописью. Он оказался очень новаторским художником, особенно для коммунистической страны. Он создавал скульптуры из гипса, металла и проволоки. Фотографии Бексинского стилистически были похожи на его будущие работы в живописи, представляя собой изображения морщинистых лиц, неровных ландшафтов, объектов с очень бугристой поверхностью, эффект от которых усиливался игрой с источниками света и тенями. Среди его фоторабот также можно встретить различные тяжёлые образы, такие как изуродованная кукла с разодранным лицом, портреты людей без лиц или с полностью забинтованными лицами.

Позднее Бексински сконцентрировал свои творческие усилия на живописи. Его первые картины относились к абстрактному искусству, но на протяжении шестидесятых годов он всё более склонялся к сюрреализму. В 1970-х годах Бексински вступил в период, который он сам назвал «фантастическим», который продолжался вплоть до поздних 80-х годов. Это наиболее известный период его творчества, когда он создавал свои самые знаменитые впечатляющие образы, изображающие сюрреалистические, постапокалиптические картины сцен смерти, распада, пейзажи со множеством скелетов, искажённых тел, пустынь. Все они были написаны с его особым вниманием к мельчайшим деталям, особенно когда это касалось отображения грубых, неровных поверхностей. Картины художника часто весьма велики по размерам, и отчасти напоминают некоторые работы австрийского художника Эрнста Фукса (Ernst Fuchs) своей замысловатостью и почти маниакальным вниманием к деталям. Несмотря на мрачное исполнение, Бексински считал, что многие его работы недопоняты, так как они достаточно оптимистичны и даже забавны.

Практически все выставки Бексинского проходили с успехом. Престижная варшавская выставка в 1964 году считается его первым серьёзным успехом, так как все выставлявшиеся картины были проданы. В 80-х произведения художника получили известность во Франции и он достиг серьёзной популярности в Западной Европе, Японии и США.

До переезда в Варшаву в 1977 году он сжёг выборку своих работ на заднем дворе своего дома не оставив никакой информации о них. Позднее Бексински объяснял, что некоторые из них были «слишком личными», другие неудовлетворительными, и он не хотел, чтобы люди могли их видеть. 1980-е годы стали переходными в творчестве Бексинского. Произведения ранних 90-х годов в основном представляли собой серию сюрреалистических портретов и крестов. Они были намного менее богаты деталями, чем работы «фантастического периода», но не менее убедительными и сильными. Во второй половине 90-х годов художник открыл для себя компьютеры, Интернет, цифровую фотографию, на чём и концентрировался вплоть до своей смерти.

Бексински всегда выполнял свои работы в одной из двух манер, которые он называл баро?чной и готической. В первой манере доминировало наполнение, во второй — форма. Картины созданные в последние пять лет жизни художника в большинстве своём были созданы в «готической» манере.

Поздние 90-е стали тяжёлым периодом в жизни художника. Его жена, София, умерла в 1998, а год спустя, на рождественский сочельник 1999 года, покончил жизнь самоубийством его сын Томаш (Tomasz Beksi?ski) (популярный ведущий на радио, музыкальный журналист и кинопереводчик). Его тело нашёл сам Здзислав Бексински. Бексински не смог примириться со смертью сына и хранил конверт «для Томека в случае, если я протяну ноги» прикреплённым к стене.

22 февраля 2005 года художник был найден мёртвым в своей квартире в Варшаве. На теле Бексинского было обнаружено 17 колотых ран, две из которых были смертельными. Вскоре после этого были арестованы несовершеннолетний сын коменданта его дома, который позднее был признан виновным, и его друг. Известно, что незадолго до своей смерти Бексински отказался дать в долг этому юноше.

 

 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 

 

 

Книга. Классика психиатрии. Ганнушкин П.Б. ‹‹Клиника малой психиатрии››

Со времени Клод Бернара (Claude Bernard) можно считать установленным, что никакой коренной разницы между явлениями здоровья и болезни не существует, что, наоборот, существует необходимая связь между феноменами того и другого порядка, что в области патологии действуют те же законы и силы, что и в норме; между двумя формами существования человека — здоровьем и болезнью — разница только в том, что при последней нарушается гармония тех взаимоотношений между функциями организма, которые наблюдаются в норме.

Скачать книгу

Статья. Мари-Элен Брусс. Когда образ назначает себя судьбой

Мари-Элен Брусс. Когда образ назначает себя судьбой

Оригинальный текст из The Sythome 14 на lacan.com

Речь пойдёт об образе мертвого голубя, обнаруженного на дне мусорного ящика. Как этот образ обозначил судьбу субъекта? Как этот образ обрёл свою структурирующую силу? Этот вопрос представляется нам парадоксом, поскольку, несмотря на некоторые ранние тексты Лакана о воображаемом, ограниченная символическим ось которого впоследствии была определена им как обладающая силой внушения, иллюзии, сокрытия, а образ был определён функцией неверного распознавания. “Структура — это не форма”, — пишет Лакан в “Note on the report of Daniel Lagache” (Ecrits, pp. 649): структура — это сама означающая артикуляция как таковая.

И, тем не менее, этот образ периодически проявлялся в анализе субъекта, и служил ключом для декодирования её судьбы. “В детском саду, на игровой площадке, она открыла мусорный ящик, чтобы выплюнуть туда жвачку, и её взгляд столкнулся с лежащим на дне ящика мертвым голубем”. Этот отдельный образ был связан с небольшой предварительной историей. Утром того дня её отец отводил её в школу, и по пути они остановились у магазина, в котором он неожиданно купил ей её любимую сладость, жвачку. Уже в школе она столкнулась со школьным запретом, который был озвучен её определённо завидующими одноклассниками. “Никакой жевательной резинки в школе”. Собираясь выплюнуть её в мусорный ящик она подняла его крышку, и её столкновение с тем, что она увидела на его дне, оказалось травматическим.

Эдипальная рамка этого образа достаточно очевидна:

  • прогулка за руку с Папой, который даёт ей желанный оральный объект — первый такт;
  • в школе, одновременно с конкуренцией с её товарищами (semblables, подобными), возникает запрет, лишающий её объекта эдипального удовлетворения — второй такт, Закон;
  • ей приходится выплюнуть её жвачку — третий такт, лишение;
  • и тут случается встреча, выплёвывание жвачки и наблюдение мертвого голубя на дне мусорного ящика — четвёртый такт, возникновение травматической картины.

Первые три такта соответствуют эдипальным тактам, и соответственно определяют координаты желания этой женщины, в чём можно распознать конструирование её фантазма. Образы этих первых трёх тактов могут быть стёртыми в символическом. В четвертом же такте мы видим коллаж, который в своей бессвязности и бессмысленности указывает на проявление реального. То, что оказывается травматичным, можно описать лишь как “нестираемое”.

И, действительно, наша гипотеза состоит в том, что образ становится нестираемым, если он скрывает метку реального, проявление влечения в той конструкции, которая была приведена в действие символическим.

Структура этой истории, прежде всего, позволяет нам определить место возникновения двойной фобии, которой были отмечены детство и подростковые годы пациентки, фобии, которая уже была преодолена к тому времени, как она пришла в анализ. Ранние формы этой фобии, последовавшие за упомянутой ситуацией, выражались в страхе кладбищ, что приводило к тому, что в окрестностях её дома ей приходилось передвигаться различными обходными путями. Фобия кладбищ разворачивалась вокруг означающего “пыль”, или, точнее, запаха пыли. Нескольким позже, ввиду её катехизации и в связи с предыдущей формой у неё возникла фобия распятого Христа. Её тревога была связана с чувством отвращения. В противовес этому, девочка развила у себя очарованность девственницами. Но обе эти фобии спонтанно исчезли, когда у неё начались любовные отношения с одним мужчиной, который станет отцом её детей, а также причиной её входа в анализ. Собственно, за несколько недель до рождения её второго ребёнка, когда она увидела своё упрямое желание иметь ребёнка, центр её существования, её муж, покончил с собой. В этих драматических обстоятельствах с вопросом, на который у неё уже был ответ, она и пришла в анализ. Она пришла, чтобы спросить — стоит ли ей оставить ребёнка. Но исходя из её случая со жвачкой, вы можете понять, что она никоим образом не допустила бы возможности лишиться этого удовольствия иметь ребёнка. Время для скольжения, согласно гамлетовской формуле, между ею и её желанием так и не пришло. Её муж-Христос, как она позже выяснила, мёртв, и она не отделится от объекта. Для работы над этим образом на эдипальном уровне я обратилась к работе Лакана “Note on the report of Daniel Lagache”, в которой он пишет: “Поскольку образ защищает от этого мгновения нехватки, он и занимает положение того, что несёт на своих плечах желание — и это проекция, функция воображаемого”. Далее он добавляет: “В противоположность этому, метка утверждается в сердце бытия, чтобы обозначить дыру в нём — и это интроекция, связь с символическим” (pp. 655). Поддерживающая желание эта нехватка инцестуозного объекта, артикулируемая в данном случае через оральную теорию размножения, фиксирует субъекта на материнстве. Но, в то же время, она устанавливает метку, мертвого голубя, означающее, что указывает на дыру, вещь, которая одновременно и близка субъекту, и недостижима для него. Чуть позже в этом же тексте Лакан будет говорить о механизме фобии (pp. 682).

И, тем не менее, от настойчивого реального не так уж и легко избавиться. В аналитической работе она прошла путь от вины, вызванной смертью её партнёра, к загадке, через напрасные обращения к Другому символического порядка, чтобы он ясно и полностью определил то, что иногда проходит через эту первоначальную дыру. Но в этих обращениях к символическому, которые будучи необходимыми всё равно оказались напрасны, неожиданно проявилось игнорируемое ею jouissance. Спустя несколько лет после похорон её мужа, который был захоронен в наиболее подходящем для его могилы месте, которое она могла бы себе представить, после достойной уважения работы скорби, второго счастливого замужества и еще одного ребёнка, с ней произошло одно неожиданное происшествие. Возвращаясь с сессии она вдруг обнаружила себя сидящей у ворот кладбища, на котором и был похоронен её первый муж, где она узнала себя в очень старых женщинах из её провинции, которые проводят дни наблюдая за могилами. Таким образом она укрощала силу символического, которое не позволяло ей ни покончить с этим мертвым голубем, ни подобающе его похоронить. Подобно “Послам” Гольбейна он продолжал окрашивать,  и потому направлять, всю её жизнь. Анализ, приведший к этому возвращению, снова показался ей “фаллическим символом, анаморфическим призраком”, который, по словам Лакана в Семинаре XI (стр. 98), выставляет напоказ наше небытие. Покойный занял место субъекта, и, соответственно, уничтожил всё то, что было парализовано в позиции стража могилы.

Семинар XI позволяет иметь дело с таким нестираемым образом, в этот раз со стороны отношений с объектом, и в вопросе взаимоотношений такого образа и влечения. О том ядре, к которому субъект стягивает свою историю в свободных ассоциациях, Лакан говорит как о чём-то травматическом, о чём-то вызывающем раскол в субъекте, и соответственно определяя его как реальное, которое было заимствованно из некой случайной встречи. Благодаря своему повторению эта случайность раскрывает своё значение и приводит к влечению. Но промелькнувшее в этой встречи реальное оказывается неуместным и, подобно расщеплению субъекта, травматичным, то есть ответственным за искусственность и случайность, а так же соучаствующим Имени-Отца. Здесь мы сталкиваемся не с диалектикой истины и видимости, но скорее с манифестацией разреза. Выплевывая жвачку она увидела мертвого голубя: странная случайность, горизонтом (крайней точкой нашего опыта) которой является тревога кастрации. Но в своем поступке она была замечена взглядом, взглядом, который она не видела; если голубя можно сравнить с глазом, который, подобен пятну черепа (прим. пер. на картине Гольбейна), и потому репрезентирует собой упразднение кастрации. Это также взгляд, посредством которого что-то из сексуальных отношений достигается десексуализированным образом: объект как отсутствие, предшествующее сексуализации нехватки. Он также воплощает в себе нечто (наиболее предпочитаемым наслаждением, связанным с сепарацией, является самокалечение), что лежит по ту сторону фаллической функции. Нестираемость вызвана исчезновением субъекта, следом которого и является этот образ.

Анализ позволяет применить к этому образу сепарацию между [ним] и objet a, воскрешая расщепление субъекта, поскольку, с одной стороны, мы имеем дело с проекцией по ту сторону кладбища, артикулируемой как более не связанная с ребёнком и определяющей утратой мужа, с другой же стороны, objet a создан для того, чтобы возникнуть как объект влечения. Этот взгляд возникает в нестираемом образе как метка реального — этот наблюдающей за ней, но не заметный ей, взгляд голубя  парализует реальное в фиксированности вещи.

Прежде её существование располагалось меж двух точек. С одной стороны, она всё еще оставалась привязана к объекту, утраченному ввиду требования эдипального Другого. Об этом свидетельствовало её сильное желание иметь ребёнка, которым продолжительное время и определялось её бытие, что, тем не менее, не обходилось без симптомов. В течении долгого времени она страдала от сводящих с ума болей, возникающих в те моменты, когда её дети скрывались из виду, что можно описать как изнанку той позиции, которую она занимала в указанном образе, оставаясь отмеченной избеганием взгляда, который структурировал её отношения с другим, так что этот взгляд делал её некой странной вещью для самой себя. Этот образ является нестираемым, поскольку он выставляет напоказ расщепление субъекта затронутого не полностью фаллическим реальным.

Что могло бы произойти, если бы она довела свой анализ до завершения (что не произошло в случае этой анализантки)? Оставаясь нестираемыми эти восхищение и ужас, по крайней мере, перестали бы быть решением её нехватки-в-бытии. Оказавшись отделенной от влечения, поддерживаемая им привязанность к требованию Другого также могла бы исчезнуть. В таком случае влечение можно определить как связь между нехваткой-бытия субъекта и реальной нехваткой Другого. Для анализантки это подразумевает, в дополнении к падению всемогущества материнской позиции, обнаружение того, что невозможно насытить ни ребёнком, ни смертью — нехватку означающего в реальном. Этот аспект нестираемости является меткой A, гетерогенного порядку требования Другого. В конце анализа этот элемент A перестаёт принадлежать порядку травмы, реального, достигать модальность невозможного. Нестираемость травматического образа, маркирующая jouissance субъекта, становится для него меткой невозможного.